Вот как описывает прибытие в Париж одного из скитальцев Иван Шмелев в рассказе, который так и называется "Въезд в Париж". Рассказ был написан в декабре 1925 года, что называется, по свежим следам и впечатлениям.

"После долгих хлопот и переписки, - сколько ушло на марки, а каждая копейка выбивалась сердцем, - после адской, до дурноты, работы, когда каждая обруха угля подгоняла: "ну же, еще немного!" - Бич-Бураев, - впрочем, "Бич" он давно откинул, как усмешку, - славного когда-то рода, бывший студент, бывший офицер, забойщик, теперь бродяга, добрался до Парижа.

Он вступил в Париж без узелка, походно, во всем, что на себе осталось: в черкеске, порванной боями, в рыжей кубанке с золотистым верхом, в побитых крагах. Что было под черкеской - никто не видел. А было там: германская тужурка, из бумажной ткани, грубая английская фуфайка на голом теле, истлевшую рубаху он бросил в шахте, - пробитая ключица, замученное сердце. Дорогое, что вывез из боев, - американский чемоданчик с несессером, память убитого на Перекопе друга, - пришлось оставить инженеру в шахтах, болгарину, как выкуп: а то не пускали до конца контракта.

И вот, с сорока франками в кармане, он вышел с Gare de l'Est на boulevard de Strasbourg *.

Час был ранний. Париж сиял роскошным утром, апрельским, теплым; рокотал невнятно, плескался, умывался. Серный запах угля от вокзала заливала ласковая свежесть весны зеленой, нежной: тонкими духами пахло от распускавшихся деревьев.

Ошеломленный светом и движеньем, великолепием проспекта, широкого, далекого на версты, Бураев задержался на подъезде. В глазах струилось.

- Вот какой, Париж!

Так все было светло, так упоительно ласкало после черной шахты, после годов метанья. В глазах мелькало, звало.

Бураев натыкался на прохожих.

- A... pardon...

То и дело слышалось:

- Tiens, un cosaque!..

- Са doit etre un numero celui-la!

- Ah, quel beau gaillard! **

* С Восточного вокзала на Страсбургский бульвар (франц.).

** - Смотри-ка, казак!

- Должно быть, тот еще экземплярчик!

- Ах, какой красавец! (франц.).

Бураев знал язык не хуже этих, понимал все шутки, все усмешки...

Бураев был конфузлив. Общее внимание его смущало, возбуждало, злило. Сжав губы, он шагал и думал: "Да, мы теперь другие, смешные, досадные... бродяги, граним панели! А когда-то были нужны, желанны..."

В узких зеркальцах-простенках он видел мельком свою фигуру, с газырями, с тонкой талией, странную такую здесь кубанку над бледным лбом, размашистые полы черкески вольной, серое лицо с поджатыми губами, в резких складках, круглые глаза, степные, усталые, с накальцем от ночей бессонных, - удивился, какие они стали, запавшие, совсем другие! - острый нос, с горбинкой, ставший еще длиннее, проваленные щеки, с резкими чертами от ноздрей к губам, горькими чертами бездорожья, серые от угля, небритые, - вид не по месту дикий. Бросилось в глаза, как смотрит полицейский, поднявший под крылаткой плечи, руки в бедра, румяный, сытый.

- На, гляди... со-юзник! - бросил он сквозь зубы, смотря в упор. Документик спросишь... союзник?..

Полицейский отвел глаза, зевнул. Бураев усмехнулся. В нем забилась гордость, сознание несдавшей силы...

Теперь он слышал, как оглушительно гремели по асфальту "броненосцы", подбитые шипами английские его штиблеты. Мерили грязи Приднепровья, солончаки Сиваша, Перекоп, стучали по плитам Константинополя, по Галлиполийским камням, по горам болгарским. Отдохнули в шахтах, сменились постолами, под нарами дремали, в земляной казарме. Теперь гуляют - chic parisien *. Видел их порыжевшие носы, загнувшиеся кверху. Чувствовал, как жмет рубец заплатки, жжет тряпками мозоли, зашибы в шахтах. Представил свою "изнанку": кальсоны в дырьях, ползут, левая оторвалась дорогой, крутилась в коленке, идти неловко. Что за подлость! Куда-нибудь зайти поправить?

* Парижский шик (франц.).

Но шел он твердо. Черно-оранжевая ленточка затерлась, угасла, но укрепляла оправданьем: было! Сорок франков на "весь Париж"! Идет к такому же, как он, полковнику... сторожем гаража где-то на Monterouge У черта на куличках, через весь Париж..." 1.

И тем не менее... Несмотря на все унижения, материальные трудности первых лет, после мытарств и неприкаянности чужих городов Париж казался пристанищем.

Обилие русских, некий - при всех материальных и политических различиях - дух единения, проистекавший от общей беды утраты отечества и родных, создавали впечатление целостности и полноценности жизни. Культурная часть эмиграции жила тесно, слитно, переливаясь с одних русских посиделок на другие, много спорила, строила планы (особенно в довоенные годы), думала, работала, старалась как можно дольше продлить то состояние интеллигентности, которое она унесла с собой в сердцах, уже меченных неприкаянностью. И часто, очень часто, как отголосок того времени до сих пор всплывают в эмигрантских воспоминаниях слова "блистательный, славный, незабываемый... Париж".

Докатившись до западной оконечности Европы, попав в Париж, русские как бы поняли, что дальше пути нет, что их европеизм нашел пусть трагическое, но все же не лишенное исторической логики осуществление, что здесь их дом. В Америку двинулись отчаянные, смельчаки, искатели приключений или коммерческие ловкачи. Основная масса русских осела во Франции и жила здесь достаточно оседло и устойчиво до самого кануна второй мировой войны, которая, точно ураган, разметала казавшееся уже почти прочным парижское гнездовье.

Огромное впечатление, особенно на впервые приехавших во Францию, производил сам Париж с его редкостной и гармоничной красотой, его удивительной интимностью, его чисто французской приспособленностью к человеку, к его меркам, к его дыханию. Это был тот город, где, казалось, могли кормить "святым духом" стены старых домов, мосты через Сену, бульвары, узенькие улочки старых кварталов. Но это была иллюзия, сладкая, хрупкая иллюзия, которой одним хватало на несколько дней, другим - на месяцы и даже годы и лишь редким счастливцам - навсегда.

После неустроенности первых лет жизни на чужбине, после скитальчества по городам Европы (дешевые пансионаты, убогие гостиницы, тягостное милосердие братьев-славян или снисходительное презрение немецких бюргеров) Париж поражал прежде всего каким-то здоровым, не отягощенным смертельными схватками идей ходом жизни. И у людей, переживших Великую войну, восторги Февральской революции, страсти и неистовства Октябрьской, кровь и нетерпимость гражданской, голод, холод, разруху, - при взгляде на это спокойное течение жизни, на открытые веранды кафе, на снующих за окнами ресторанчиков официантов в белых фартуках, на продавцов цветов, на притулившиеся на уголках булочные, источавшие сладостный дух свежего хлеба, на дешевенькие винные лавочки "Nicolas", на толпу фланирующих бульвардьеров, на консьержек, сидящих с вязаньем возле чистеньких парадных, - возникало щемящее и недоуменное ощущение того, что они в страшном каком-то затмении утратили главное понимание смысла жизни и только теперь точно бы проснулись и увидели самое простое и самое ценное: человек рождается, чтобы жить, работает, чтобы жить, отходит ко сну, чтобы утром проснуться к жизни. И ощущение этого открытия, которое, вероятно, можно сделать только во Франции, было той ключевой нотой, которая во многом определяла тональность эмигрантской жизни. Большая часть оказавшейся в Париже эмиграции жила бедно, но на редкость шумно и даже весело. Может быть, из-за убогости жилья большинство ютилось в дешевых наемных квартирках - по вечерам мало кто оставался дома, разве что обремененные детьми. Но многодетных семей в эмиграции было мало, многие вообще жили по-холостяцки; и по вечерам весь этот холостой и нехолостой люд выплескивался на улицы, растекался по русским дешевым ресторанчикам, клубам, "салонам", церквам, обществам, кружкам, квартиркам, где хозяевам было что поставить на стол, по бесчисленным русским "собраниям" и "академиям".

Самая большая трудность состояла в том, чтобы выправить "вид на жительство" и найти работу. Сложностей была масса: созданная Наполеоном французская бюрократия общепризнанно считается одной из самых изощренных в мире, и русским стоило немалых трудов пробиться сквозь чиновничьи барьеры. Днями, иногда неделями простаивали в очередях за пустячной справкой, годами доказывали свою профессиональную компетентность. Труднопреодолимым препятствием для устройства на работу, особенно если речь шла о месте достойном, было нежелание французских властей признавать заграничные, в частности русские, дипломы. Приходилось претерпевать унизительную процедуру проверок, экзаменов, защит. Не упрощало жизни и опасливое отношение к эмигрантам многочисленного во Франции класса мелких буржуа - булочников, мясников, мелких торговцев, ремесленников. Дрожащие за копейку, за собственное место под солнцем, они с большим подозрением относились к высококультурным в массе своей русским эмигрантам, опасаясь, как бы те не посягнули на их хлеб.

Спасительным было то, что верхние слои французского общества по культурному уровню, а часто и по политическим симпатиям во многом смыкались с русской эмигрантской интеллигенцией. В случае трудностей русский эмигрант так или иначе находил тропу к заступнику, к ходатаю, и дело в конце концов устраивалось. Помогали и демократические традиции Французской республики. Слова "свобода, равенство и братство", начертанные на фронтонах правительственных учреждений Парижа, были не только девизом, но и юридической, хотя и с отступлениями, перебоями, живой и действующей формулой. Право на эмиграцию, свободный выбор места жительства на прием политических беженцев и изгнанников было в традициях Французской республики, и это право на равенство перед законом спасло не одну эмигрантскую Душу.

Вместе с тем быт и образ жизни французов, особенно парижан, весьма отличались от того, к чему привыкли русские. К тому же европейская политическая стихия, политические страсти, занимавшие в жизни французов весьма видное место, русских изгнанников мало волновали. Все взоры их были обращены к России. Русского эмигранта мало интересовало, кого изберут очередным президентом или какая партия получит большинство в Национальном собрании. За политикой следили лишь в той мере, в какой она затрагивала интересы России и эмиграции.

По-настоящему спокойно, уверенно русские чувствовали себя лишь в собственной среде.

К середине 20-х годов, когда центр культурной жизни переместился из Берлина в Париж, французская столица по интенсивности русской культурной и политической жизни едва ли уступала Москве и Петрограду.

Выходили две крупные ежедневные газеты - "Последние новости" (придерживавшаяся левого направления) и "Возрождение" (правая), издавались "толстые" журналы - "Современные записки", "Иллюстрированная Россия", "Числа". Существовали русские лицеи, гимназии, школы. Действовали Коммерческий и Богословский институты, русская консерватория, женские богословские курсы, Торгово-промышленный союз, Галлиполийское собрание, Морское собрание, Военная академия, Союз послов, Красный Крест, Союз шоферов, Академический союз, Союз писателей и параллельно с ним Союз писателей и журналистов, Народный университет, Земско-городской союз, Религиозно-философская академия и т. д. Крупные общества и союзы вовлекали в свою орбиту бесчисленное множество кружков, литературных и художественных объединений. Все слои эмиграции со временем обзавелись своими клубами, обстроились ресторанчиками.

Сформировалось множество молодежных союзов и объединений: "скауты", "соколы", "витязи", "орлы". Действовали десятки полковых и кадетских объединений. Открылись балетные школы, музыкальные училища, русские клиники, русские парикмахерские, русские похоронные бюро; были русские акушеры, сиделки, сводницы, русские "веселые дома". Одним словом, русский мог жить в Париже вполне русской жизнью и в русской среде. Здесь возник и просуществовал до самого начала второй мировой войны целостный русский мир, сохранивший русский быт, характер и культуру.

Здесь, в Париже, лучше ли, хуже ли, но обустроившись к долгой оседлой жизни, создав газеты и журналы, которые служили "выходом" для чаще всего горьких размышлений, эмиграция принялась осмысливать свое существование, суть и цели бытия, отношения с отечеством.

Вспоминается запавший в душу разговор с одним стариком. Дело было на Пасху.

Обыкновенно в будние дни русские старички ходят помолиться и поставить к иконе свечу в одну из близлежащих церквушек. Небольшие русские церкви имеются во многих районах Парижа. Правда, церквами в полном смысле слова их назвать трудно - как правило, это всего-навсего молельные дома. Внешней архитектурой они не блещут, и снаружи не сразу поймешь, что за дверью находится русский православный храм. Но внутри, в тесном помещении, все знакомо. Маленькая перегородка, отделяющая часть комнаты или зальца, служит иконостасом. Но иконы, утварь встречаются превосходные, иногда редчайшие. Приносят их чаще всего в дар старики и старушки, чувствующие приближение последнего часа. Много здесь и русской храмовой утвари: лампады, плащаницы, канделябры, паникадила, вышивки на религиозные сюжеты, древние хоругви, вынесенные из России полковыми священниками. Народу в будние дни здесь немного, а иногда и вовсе никого нет. Зайдешь в такую церквушку и стоишь в одиночестве. Выйдет из-за перегородки старый священник или матушка в черном платке, посмотрит на тебя и уйдет к себе. В дни праздников здесь поет крохотный хор старушек, пахнет свечами, ладаном. Завсегдатаи без особых стеснений ведут разговор: для многих церковь уже давно превратилась не столько в дом молитвы, сколько в место встречи со старыми знакомыми. После службы, как правило, весьма и весьма укороченной, прихожане побогаче идут в ближайшее кафе - продолжить беседу за чашкой чая или кофе. Другие разбредаются по домам...

Но в дни больших праздников - на Рождество, на Пасху, на Вознесение русские стремятся попасть в главный православный собор - церковь Александра Невского на улице Дарю. И в такие дни, особенно на Пасху, здесь не протолкнешься. Весь прилегающий к церкви квартал запружен толпой, толпа стоит во дворе за церковной оградой. Чтобы попасть вовнутрь, нужно прийти много раньше.

Старики говорят по-русски с тем удивительным произношением, которое было свойственно старым петербуржцам или москвичам и которое теперь в советской России не услышишь даже и в театре, где дается пьеса "из старого". Люди помоложе, эмигранты во втором и третьем поколениях, ловко скачут с русского на французский да и по-русски говорят с грассированием, уснащая русскую речь французскими словечками и фразами.

В праздничные дни на улице возле церкви Александра Невского русские торговцы выставляют застеленные клеенкой столы с нехитрой закусочной снедью: соленые огурчики, пироги, бутерброды с селедкой. Прямо на улице можно выпить и стопку-другую "Смирновской" или "Московской" водки. Цены по случаю праздника обычно несколько снижаются. Для торговцев, русских рестораторов, владельцев продуктовых магазинчиков это в некотором роде "благотворительность", жест, отчасти и реклама, желание показать себя, вспомнить свою "русскость". Впрочем, и тут чувствуется некоторое расслоение. "Русаки" из состоятельных, "хлопнув" демократически стопку водки и заев огурчиком, потом пойдут в соседний ресторан "Санкт-Петербург" - заведение, в котором цены "кусаются", с русскими, из советской России поставляемыми балычками, розовой (в Москве такой и не встретишь) семгой, икоркой в морозных хрустальных лоханках, с хрустящими салфетками, обходительной обслугой.

Здесь, возле церкви, на Пасху и случился у меня один любопытный разговорец. Внимание мое привлек старик в мешковатом двубортном костюме, лет 70 на вид, с мясистым морщинистым лицом. Я видел, как его вывели из церкви, поддерживая под руки. Похоже, старику в церковной духоте стало худо. Его усадили на раскладном стульчике возле ограды и оставили отдыхать.

Я обратил на него внимание оттого, что на лацкане пиджака у него была прикреплена советская боевая медаль. Эмигранты, даже и благосклонно относящиеся к советской России, не очень-то афишируют свои симпатии. Не оттого, что их кто-то осудит, - скорее из скромности или, может быть, из заимствованного у французов такта: за границей, в частности во Франции, считается несколько даже "неприличным" носить на груди наградной "иконостас" - человеку, как правило, достаточно внутреннего сознания, что он герой и что об этом знают близкие. О высшем знаке национального отличия ордене Почетного легиона - можно догадаться лишь по крошечной, в размер булавочной головки, бордовой розетке на лацкане пиджака. Впрочем, надо признать, что во Франции никогда и не было таких "эпидемий" награждения, как у нас; награды здесь - большая редкость, даются они действительно за большие заслуги перед страной, но уж зато и ценятся, и почитаются в полную меру.

Старик, запримеченный мною, имел обыкновенную, из желтого дешевого сплава советскую солдатскую медаль с засаленной ленточкой. Я подсел к нему, примостившись на выступе ограды, и при первой же возможности заговорил. Не помню теперь, какие слова я выбирал, стараясь сказать так, чтобы не обидеть старика, но смысл моего "главного" вопроса состоял вот в чем: каким образом получилось так, что вы, воевавший за советскую Россию и награжденный за участие в боях, оказались в эмиграции, на чужбине? Посмотрев на меня не очень-то приязненно и, вероятно, догадавшись, что я из советских, старик вздохнул и после некоторого раздумья проговорил: "Мало вы, похоже, задумывались над жизнью, раз выставляете такие вопросы. Об отечестве нам говорить не приходится: родину-то у нас давно украли". Старик отвернулся, и я понял, что продолжать с ним разговор не следует. Я посидел рядом несколько минут и тихо ушел.

Надо сказать, что короткий этот разговор, вернее, даже не разговор, а оброненная стариком фраза произвела на меня тягостное впечатление. Было в ней - так мне казалось - что-то обидное и даже оскорбительное. Но чем больше я размышлял над словами оказавшегося на чужбине солдата, тем сложнее казалась мне его мысль. Нарочито или случайно соединил он в одной короткой фразе понятия "родина" и "отечество"?

Несколько воскресений подряд приходил я к церкви на улице Дарю, надеясь встретить старика, все думал: а вдруг при новой беседе он окажется более разговорчивым и посвятит меня в смысл своих слов? Но старика я больше не встретил. Пришлось полагаться на собственные размышления. И размышления эти были нелегкими. Нашу жизнь до последнего времени во многом облегчало невежество в отношении собственной истории. Невежество зачастую невольное, вынужденное насильственным обетом молчания и безгласности. Первым моим прозрением я обязан русским эмигрантским журналам. Сколько же в них горестных размышлений о судьбах родины и отечества! Одно из интересных принадлежит Федору Степуну,

Федор Августович Степун, родившийся в 1884 году, человек несомненно талантливый, литературно и сердечно одаренный, в дореволюционной России громкой известности не приобрел. На фоне блистательнейшей плеяды русской интеллигенции конца XIX и начала XX века он был достаточно типичным представителем. Прошел через университет, увлечение социализмом, богоискательством, мечтал о величии свободной России. Как и большинство интеллигентов той поры, был очень активен, "на печке" не сидел. Участвовал в демократических кружках, группах, увлекался журналистикой, объездил многие города России с лекциями, нес, как было принято говорить тогда, "свет и мысль народу". Собственно, свою репутацию, достаточно весомую в Москве и Петербурге, он и приобрел как лектор, популяризатор идей русской либеральной интеллигенции. Увлекался философией, поиском путей сближения в рамках "русской идеи" идеалов революции и христианства. Прошел через свойственное русской левой интеллигенции увлечение идеями Шпенглера. Читал лекции о "закате Европы" и судьбах русской революции. Был близок к кругу русских религиозных философов.

Ф. А. Степун ценил превыше всего духовную свободу. И когда вскоре после революции "шагреневая кожа" демократии и духовной свободы стала постепенно сжиматься, испытал все разочарования в революции, характерные для русской интеллигенции. Попытки приспособиться к новой власти и новому образу мышления, предполагавшие мучительные нравственные компромиссы, были безуспешными. В начале нэпа появились надежды. Новая экономическая политика сулила перемены и в сфере "надстройки". Нормализуются, увы, на короткий срок, отношения власти с интеллигенцией. Тугие обручи, натянутые на интеллектуальную жизнь страны в период "военного коммунизма", были несколько ослаблены. Разрешены частные издательства, сняты ограничения с собраний, позволены "мнения".

В 1922 году Федор Степун задумывает выпуск "Шиповника" - сборника литературы и искусства, в котором могли бы находить отражение если не оппозиционные, то по крайней мере альтернативные мнения относительно путей развития России. К участию в сборнике привлекаются представители как старшего, так и молодого поколения русской интеллигенции. В первом номере публикуются Ф. Сологуб, М. Кузмин, А. Ахматова, В. Ходасевич, Б. Зайцев, Н. Никитин, Л. Леонов, Б. Пастернак, Н. Бердяев, П. Муратов, А. Эфрос, С. Вольский, Г. Чулков, Б. Вышеславцев, Л. Гроссман, М. Шагинян. Сам составитель выступил со статьей "Трагедия и современность". Его размышления о России, влетевшей на бешеной тройке судьбы в невиданную по размаху революцию, полны романтизма ожиданий. В 1922 году интеллигенция, несмотря на все "хождения по мукам", несмотря даже на то, что в значительной мере она оказалась вытесненной со столбовой дороги русской жизни на ее обочину, еще не исчерпала запасов веры в революцию. В оценках Ф. Степуна уже, впрочем, отчетливо звучат апокалипсические ноты. Сталинизм еще не вошел в русскую дверь, но шаги "кровавого командора" уже были слышны в коридорах власти.

"Жизнь, изживаемая нами изо дня в день, - не жизнь вовсе. Она стремление к жизни, ожидание жизни, она - вечно возобновляемая, но и вечно неудачная попытка перестать топтаться у подножия жизни и подняться на ее вершину... Вхождение этой нашей несовершенной жизни в катастрофическую полосу войны и революции - совершенно исключительная возможность удовлетворения этой тоски. Эпохи великих исторических катастроф - эпохи возвращения жизни к себе на родину, на свои метафизические вершины. Страшные костры, на которых пылает последние годы вся Европа, - священные огни очагов на вершинах подлинной жизни.

Только в эпохи, подобные той, что дарована нам благосклонной судьбой, возможна настоящая чеканка жизней и душ, возможна установка всех чувств и мыслей на незыблемых метафизических основаниях; возможно преодоление тленного прагматизма всех "слишком человеческих" модусов восприятия жизни и отношения к ней. В катастрофические эпохи нельзя жить отраженными чувствами, заимствованными мыслями, мертвым грузом унаследованных убеждений... Чем жили все эти последние годы те, что сейчас действительно живы, а не только прикидываются живыми? Своим самым последним и самым заветным. Той подлинной сердцевиной своих мыслей и чувств, утверждаясь в которых человек неизбежно подымает свою жизнь на ее вершины" 2, - писал Ф. А. Степун.

Однако мечте подняться на вершину человеческого духа сбыться было не суждено. По мере того как консолидировались силы, отрицающие и отвергающие нэп, по мере того как насаждалось единомыслие, подобные размышления Федора Степуна становились ненужными. Они не укладывались в начавшие застывать догматические формы и звучали как вызов.

Причисленный к категории "непримиримых", Федор Степун в ноябре 1922 года был выслан за границу. Вся последующая его жизнь проходит в эмиграции, из которой ему так и не удалось вырваться. Он был одним из тех, кто, осознав трагический тупик эмиграции, внимательно прислушивался к жизни советской России, пытаясь уяснить ее смысл, ее настоящее и будущее. Умер он в 1965 году, оставив двухтомник прекрасных воспоминаний "Бывшее и несбывшееся". Написаны они без гнева, обиды, злорадства, а с чувством глубокого сострадания и надежды. Об этих надеждах свидетельствуют и последние страницы его воспоминаний, завершенных в декабре 1948 года.

"22 ноября заканчивается 26-й год пребывания за границей высланных из России ученых и общественных деятелей. Несколько человек из нас уже умерло на чужбине. В лице отца Сергия Булгакова и Николая Александровича Бердяева "первопризывная" эмиграция понесла тяжелую утрату.

Вернется ли кто-либо из нас, младших собратьев и соратников, на родину - сказать трудно. Еще труднее сказать, какою вернувшиеся увидят ее. Хотя мы только и делали, что трудились над изучением России, над разгадкой большевистской революции, мы этой загадки все еще не разгадали. Бесспорно, старые эмигранты лучше знают историю революции и настоящее положение России, чем иностранцы. Но, зная прекрасно политическую систему большевизма и ее хозяйственное устройство, ее громадные технические достижения и ее непереносимые нравственные ужасы, ее литературу и науку, ее церковь, мы всего этого по-настоящему все же не чувствуем; зная факты и статистику, мы живой теперешней России перед глазами все же не видим. В голове у нас все ясно, а перед глазами мрак.

За последние годы из этого мрака вышли нам навстречу новые, взращенные уже советской Россией люди. Будем надеяться, что они, если только не оттолкнем их от себя и поможем им преодолеть свою "окопную" психологию, помогут нам разгадать страшный облик породившей и воспитавшей их России.

Каюсь, иногда от постоянного всматривания в тайну России, от постоянного занятия большевизмом в душе подымается непреодолимая тоска и возникает соблазн ухода в искусство, философию, науку. Но соблазн быстро отступает. Уйти нам нельзя и некуда..." 3.

...О встрече со стариком возле ограды русской церкви в Париже я вспомнил несколько лет спустя, читая в одном из русских эмигрантских журналов статью Федора Степуна "Родина, отечество и чужбина" 4.

Здесь Степун размышляет о необходимости различать понятия "родина" и "отечество". Он видит в них как бы два если не противоположных начала женское и мужское, то по крайней мере два нравственных вектора: один берущий свои истоки в материальном мире, другой - в мире идей.

Родина, по мысли Степуна, - это прежде всего образ матери-земли, в данном случае земли русской. Родина - это наши равнины, холмы, леса, ручьи, родники с целебной водой, это земля, возделанная предками и окропленная их потом и кровью. Родина - это наша историческая память, овеянная легендами, сказками, преданиями. Родина - это наша культура, созданная лучшими людьми России. Родина в понимании Степуна существует независимо от того, какая в ее пределах в настоящий момент господствует власть. Для русских Россия была родиной и при боярах, и при князьях, и под татарским игом, и при царях. Родиной Россия осталась и после революции. И для эмигрантов, бежавших или изгнанных из пределов страны, Россия осталась родиной, даже если у них было отнято право вернуться в свой дом.

Во взгляде на отечество в рассуждениях Федора Степуна преобладает мужское начало. Отец - глава семьи, ее опора и защитник. В отечестве доминирует государственное начало. Отечество - это жизнь народа, повинующаяся законам и нормам государства. И если в понятии родины много мистического, таинственного, много красоты и поэзии, то в отечестве заключено сильное организующее начало - управление, власть, армия, суд. Отечество, говорит Степун, - это меч и щит родины.

История эмиграции - история полудобровольного, полупринудительного прощания с отечеством, в котором переменилась власть. Эмиграция отвергала новый строй и в этом смысле в какой-то степени отвергала отечество, но эмиграция никогда не отворачивалась от родины, никогда не отвергала и не проклинала ее. Уйти от родины нельзя, считает Степун, ее нельзя перестать любить, даже увидев ее в самых греховных обличьях.

В мирное, благополучное время, считает Степун, понятия родины и отечества сливаются, они нераздельны. В период бурь и национальных драм эти понятия расходятся. Родина, мать-земля остается прежней, а отечество разверзается под ногами: одни падают в бездну, другие возносятся к высотам власти, одни принимают новый облик отечества, другие отвергают его. Федор Степун определяет революцию как трагическое расхождение между родиной и отечеством.

Разумеется, рассуждения Ф. Степуна носят достаточно абстрактный характер, сложны и не всегда последовательны. Рядовой эмигрант, живший за границей, как правило, без собственности, без дома, часто без постоянной работы, попавший в зависимость от превратностей судьбы, от изменчивых обстоятельств, чаще всего и не предавался столь сложным и отвлеченным рассуждениям. Его волновали более насущные заботы: как найти работу, снять подешевле жилье, устроить детей в школу, обрести хоть какую-то устойчивость существования. Однако, по мере того как жизнь входила в свои берега, мысли о родине приходили все чаще и чаще. Характерно, что в русских эмигрантских газетах и журналах 20-х годов почти не ощущается стремления осмыслить свое отношение к новой России. Связано это в значительной мере с тем, что в первые годы многие эмигранты вообще полагали свое пребывание за границей временным, уповая на то, что большевизм либо исчерпает себя в несколько лет, либо будет сметен народным движением. Воинствующая часть эмиграции, группировавшаяся главным образом вокруг "Русского общевоинского союза", верила и в возможность военного решения. Имелись в эмиграции люди, не исключавшие решения вопроса о возвращении с помощью иностранной силы. Как правило, этим грешили монархисты и крайне правые из военного лагеря эмиграции. Интеллигенция, составлявшая большую часть эмиграции, отвергала этот путь.

"Сложнее вопрос о праве политического эмигранта защищать свою родину вооруженной рукой чужого государства или, что по существу одно и то же, сочувствовать успешному наступлению чужой армии на государственную территорию своей родины, - писал Ф. Степун в статье "Родина, отечество и чужбина". - Вопрос этот отвлеченно - неразрешим. С занятой мною точки зрения освобождение родины хотя бы и вооруженной рукой дружественного государства надо считать лишь в принципе допустимым, фактически же всегда и очень опасным, и мало желательным. Не революционное минирование своей родины и не подготовка интервенции являются поэтому главной задачей эмиграции, а защита России перед лицом Европы и сохранение образа русской культуры" 5.

Эти рассуждения Ф. Степуна относятся уже к зрелому "возрасту" эмиграции: статья "Родина, отечество и чужбина" была написана им в 1955 году. К этому времени проблема изменения власти в России, а тем более интервенции давно истлела. Но остался главный вопрос - об отношении к России, а в сущности - о формах служения родине.

И в этой связи одной из наиболее сложных задач было сохранение "русскости", национального духа среди подрастающей молодежи. Эмигранты, разумеется, понимали, что их дети, выросшие в Европе, волей-неволей становятся европейцами. Да было бы и бессмысленным, нереальным пытаться уберечь их от влияния чужой страны: она окружала их со всех сторон. В первые годы эмиграцией было потрачено немало сил, чтобы создать русские школы. Но это школьное строительство имело смысл до тех пор, пока теплилась надежда на возвращение в Россию. Русское образование могло пригодиться там, на родине. В становлении школьного дела за границей играло роль и то, что в изгнании оказалось много русских преподавателей и профессоров. Оказавшись без кафедр, без аудитории, они, естественно, искали приложения своим силам. Русская школа во Франции была, вероятно, единственным и уникальным явлением в истории мирового школьного опыта. В качестве учителей даже в младших классах выступали преподаватели университетов, лучшие учителя известнейших московских и петербургских гимназий. Уровень преподавания был чрезвычайно высок, и это впоследствии весьма благотворно сказалось на судьбе эмигрантских детей.

Однако по мере того, как перспектива возвращения в Россию размывалась, все заметнее усиливался отток учеников из русских школ. Родители, осознавшие, что будущее детей связано с Францией, стали отдавать их во французские школы, лицеи, коллежи. Обстоятельства французской жизни отчасти способствовали этому.

В результате первой мировой войны во Франции резко падает рождаемость. Демографический фактор вынуждает французское правительство достаточно благосклонно смотреть на детей русских эмигрантов. Для записи эмигрантских детей во французские школы, гимназии и лицеи фактически не чинится никаких препятствий. Франция рассматривает русских мальчиков и девочек как часть своего национального богатства. Играют роль и республиканские традиции. В этих обстоятельствах русские школы становятся явлением факультативным, перерождаются в некое подобие молодежных клубов, культурных центров - с самодеятельностью, кружками русской литературы, с вечерами на русский лад. Французская школа, среда, улица, кино, театры и, разумеется, французский язык, который "преследовал" эмигрантских детей с утра до ночи, - все это были мощные силы, противостоять им было трудно.

Старшему поколению эмиграции требовались большая изобретательность, такт, чтобы найти ту форму воспитания и образования для своих детей, которая, не противодействуя естественному процессу ассимиляции, вместе с тем позволяла бы сохранить духовную привязанность к России. Создав огромную просветительскую сеть, целую инфраструктуру общения на базе русского языка и русской культуры, эмиграция эту миссию выполнила. Да, новое поколение эмигрантов, выросшее во Франции, уже имело французские паспорта, числилось французами, имело французские дипломы и аттестаты. Но в их альянсе со второй родиной всегда присутствовал "русский вектор". Русский ученик французской гимназии выбирал темой своего сочинения "Бориса Годунова" Пушкина; студент Сорбонны писал работу о роли Герцена в развитии европейской демократической мысли; внук старого эмигранта, закончив берлинскую консерваторию, непременно включал в свою концертную программу произведения русских композиторов; русский православный священник, ходивший на богословские лекции в Русскую религиозно-философскую академию в Париже, общаясь с католиками, рассказывал им о красоте русской церковной службы и русских церковных песнопений. Совсем маленький и частный пример: во Франции медленно, но стабильно сокращается число верующих, однако количество французов, принявших православие и ходящих в русские православные храмы, растет. Под Парижем, в окрестностях городка Ментон, имеется русский православный скит, где живут монахи-французы. Они не говорят по-русски, однако служба в небольшом каменном храме идет по-старославянски. Еще до войны русский священник обучил православной службе нескольких французских монахов, и традиция, как тоненькая ниточка, тянется до сих пор, не прерываясь.

Лекциями, диспутами, концертами старшая часть эмиграции стремилась поддерживать среди эмигрантской молодежи интерес и к советской России. Не было в СССР ни одного крупного радостного или горького события, на которое в той или иной форме не откликнулась бы эмиграция.

Тягостное впечатление на эмиграцию произвела насильственная коллективизация крестьянства. Об этом писали все эмигрантские газеты и журналы. Но и для молодежи, которая еще мало разбиралась в политике и, в отличие от отцов, чуралась ее, были организованы лекции о судьбе русских крестьян "при большевиках". В книге очерков о русских нравах в эмиграции Геннадий Озерецковский описывает один из таких молодежных вечеров с участием Милюкова, Керенского, Деникина, Струве, митрополита Евлогия.

"Вошел в залу крупный и импозантный митрополит Евлогий с лицом китайского мудреца. С ним маленький архимандрит Савва. Некоторые встали, и митрополит их благословил. Он сел в первом ряду, снял свой белый клобук и положил на колени. Зала волновалась. Многие курили, и сизый дымок поднимался там и сям. Люди пришли и хотели знать, понять, что такое происходит в России, которую они продолжали любить и где Сталин начал насильственную коллективизацию. Стон, который шел от крестьянской русской земли, далекой теперь по расстоянию, доходил до душ русских эмигрантов и касался их непосредственно. Они как бы стонали вместе... Самым интересным и самым ценным в этом собрании было то ощущение горестного волнения слушателей всех направлений, общей их пульсации с несчастной и страдающей Россией" 6.

Но в целом отношения между эмигрантскими стариками и молодежью были сложными. Старая эмиграция жила исключительно прошлым, и, даже если думала о будущем России, это будущее представлялось ей в ореоле и образах прошлого. Молодежь Россию помнила плохо, знала о ней больше понаслышке, вздохов стариков не разделяла, но вместе с тем, не без старания старшего поколения, настолько была "повязана Россией", ее культурой и языком, что стать чисто французской так и не смогла. Вероятно, в этой двойственности и кроется трагедия молодого поколения эмиграции - "незамеченного поколения", как назвал его Владимир Варшавский.

Глава 2

"НЕЗАМЕЧЕННОЕ ПОКОЛЕНИЕ"

Эпизоды жизни Владимира Сергеевича Варшавского не случайно избраны нами в качестве "иллюстрации" судьбы молодого человека за границей, русского интеллигента, которого в России при нормальном стечении обстоятельств, вероятно, ожидало служение отечеству по достаточно традиционной схеме жизни русского разночинного интеллигента. Возможно, он пошел бы по стопам своего отца - присяжного поверенного и, работая в судебной системе, по мере сил и традиций русской служилой интеллигенции способствовал бы торжеству истины... Но в его жизнь решительно вторглась революция. Прежний суд был уничтожен. В новой системе правосудия, созданной большевистской властью, не оставалось места ни старым принципам, ни старым кадрам.

Собственно, новой системы правосудия долгие годы и вообще не существовало - вместо традиционного правосудия, созданного судебной реформой Александра II, воцарилось то, что стали называть "революционной законностью", где торжествовал не закон, а революционное сознание, "революционная справедливость", питавшаяся классовым чутьем и классовой ненавистью. Судейские чиновники оказались не просто не у дел. Будучи отнесенными новой властью к самой низшей категории населения, к "нетрудовым элементам", они, по сути дела, были обречены на нищенское существование. Из терновых венцов, розданных победившей революцией тем, кто на протяжении веков взращивал идеалы русской демократии, на долю судебных деятелей выпала весьма значительная часть. Многие из них оказались в эмиграции и испили здесь едва ли не самую горькую чашу. Несмотря на то что судебная система царской России была весьма схожей с французской, русские судебные деятели не могли найти себе места в системе французского правосудия, отличавшегося особенной кастовостью.

Путь родителей Владимира Варшавского достаточно характерен для большинства эмигрантов. Вскоре после октябрьского переворота родители уехали в Крым. Когда исход гражданской войны стал ясен, а взаимное ожесточение красных и белых достигло апогея, семья уехала в Чехословакию, увозя с собой сына-гимназиста. Так что гимназию будущий писатель заканчивал в Праге.

Чехословацкое правительство доброжелательно относилось к русским беженцам. Помимо чисто человеческого сочувствия и солидарности славянской интеллигенции в гостеприимстве была и немалая доля практической заинтересованности. Среди изгоев нового режима было немало научной и технической интеллигенции. Русские университеты и высшие технические учебные заведения считались до революции одними из лучших в мире, и приток университетских преподавателей, ученых, инженеров сыграл заметную роль в повышении уровня чехословацкой науки. В целом культурная жизнь славянских стран, принявших беженцев, заметно оживилась.

Чехословацкое правительство щедро давало стипендии русским детям, установило режим "наибольшего благоприятствования" и для русских студентов. Мы теперь много говорим о "европейском строительстве", об "общем европейском доме". В ту пору этих понятий еще не существовало. Да и сама европейская культура не нуждалась в объединении. Она попросту еще не была разделена. В интеллектуальной среде Чехословакии существовало не научное, а скорее естественное, интуитивное, врожденное чувство единства культуры. Русских принимали не из милости (хотя для многих эмигрантов, оказавшихся без всяких средств, милосердие было необходимо), а из высокого понимания единства культурной Европы, по которой к тому времени еще не успели провести разделительные борозды классового отторжения, превратившиеся со временем в отвратительные рубцы "холодной войны", в "железные занавесы".

Владимир Варшавский окончил юридический факультет Пражского университета. В семье еще жила надежда на возвращение в Россию, на восстановление разрушенных революцией тканей правового государства. Но если развитие экономики и культурной жизни покинутого отечества в годы нэпа еще оставляло шансы на естественную демократизацию большевистского режима, сумевшего отказаться от кандалов "военного коммунизма", то реванш "левых" после смерти Ленина и начавшаяся быстрая ревизия ленинского экономического завещания все больше настораживали. Прага, находившаяся всего в двух днях пути от Москвы, внимательно следила за противоборством двух экономических и политических тенденций в руководстве партии. Н. И. Бухарин и другие сторонники продолжения ленинской политики нэпа были принуждены к обороне, а затем и к полной сдаче позиций. Когда осенью 1926 года руководство партии приняло решение в относительно минимальный исторический срок нагнать, а затем и превзойти уровень индустриального развития передовых капиталистических стран 1, для трезвых эмигрантских политиков, уже понявших по периоду "военного коммунизма", чем питаются революционные утопии, стало ясно, что большой скачок потребует и больших жертв. Чем громче со стороны Москвы раздавались призывы к "сверхиндустриализации", тем меньше оставалось надежд на возвращение домой.

В 1926 году Владимир Варшавский осознает окончательно, что его судьба это судьба эмигранта. Нужно было искать постоянного пристанища. Как и многих других, его влечет эмигрантская Мекка - Париж. Несмотря на богатство музеев и почти парижский шик, ему, родившемуся и выросшему в Москве, в горячечной атмосфере предреволюционных интеллектуальных баталий, Прага кажется, как и большинству русских, провинциальной. Политический и культурный центр эмиграции после 1924 года окончательно перемещается в Париж. Переезжает туда и Владимир Варшавский, уже мечтающий о месте на литературном Парнасе. Ему удается поступить в Сорбонну, и в течение нескольких лет он изучает здесь литературу.

У начинающего эмигрантского литератора в Париже помимо неизбежных материальных трудностей возникала и трудноразрешимая проблема, где печататься. Французские издательства пишущих по-русски эмигрантских авторов не принимали, не делая исключения и для "маститых". Даже русские писатели старшего поколения, пользовавшиеся в России самой громкой славой, в эмиграции практически не публиковались в иностранных издательствах. Исключение представлял разве что Максим Горький, которого усиленно переводили, да Мережковский со своими историческими романами. Кумиры русской публики - Куприн, Бунин, А. Толстой, все без исключения поэты у западноевропейской читающей публики восторгов не вызывали. Русская тоска, русские терзания их мало трогали; красоты русского языка в значительной мере терялись в переводе. Особенно страдали в переводах такие писатели, как И. Шмелев, Б. Зайцев, Н. Тэффи. Оставались русские зарубежные журналы и издательства. Но там из-за огромной конкуренции даже между известными мастерами молодому прозаику найти место было нелегко.

Свой первый рассказ "Шум шагов Франсуа Вийона" Владимир Варшавский смог опубликовать в Праге, где у него остались кое-какие литературные знакомства. Рассказ появился на страницах "толстого" журнала "Воля России". Напечататься там было легче, чем, скажем, в "Современных записках" или "Грядущей России". Знаменитости эмигрантского Парнаса "Воли России" чурались, находя журнал слишком левым.

Заметным отличием "Воли России" был подчеркнуто благожелательный интерес к советской культуре, и особенно к новой литературе *. Там регулярно печатались обзоры советских литературных новинок, рецензии и даже отклики на советскую внутрилитературную полемику. Журнал по мере сил пытался рассеять пренебрежительное отношение к советской литературе, достаточно распространенное в литературных кругах эмиграции. Наиболее остро это неприятие выражалось в суждениях Зинаиды Гиппиус. В силу такой позиции у журнала были весьма натянутые отношения с русскими литературными "старцами". В "Воле России" совсем не печатались ни Бунин, ни Куприн, ни Шмелев, ни Алданов, ни Мережковский. Из литераторов старшего поколения там более или менее регулярно появлялся Бальмонт. Зато журнал имел возможность уделить больше внимания молодым прозаикам и поэтам. Так что появление в журнале первого рассказа никому не известного Владимира Варшавского было скорее закономерностью, нежели случайностью.

* В 1927 году "Воля России" напечатала большие отрывки из Романа Замятина "Мы", после чего у писателя начались серьезные неприятности с властями, закончившиеся отъездом (по сути дела, вынужденным) из СССР. Интересно, что в момент публикации отрывки из романа не вызвали большого интереса в эмигрантской среде. Пророческий и трагический пафос романа был понят много позже.

Рассказ "Шум шагов Франсуа Вийона" был, по сути, прологом ко всему последующему творчеству этого интересного и умного писателя. Так же как Эрнеста Хемингуэя называют писателем "потерянного поколения", Владимира Варшавского можно назвать выразителем дум, страхов и сомнений "незамеченного поколения", поколения русских эмигрантских детей. Их судьба (еще совершенно неизвестная в советской России), наверное, даже более трагична, чем судьба отцов. Отцы уносили с собой "свою Россию", у детей этой своей России не было; она была для них скорее отзвуком жизни родителей. Кроме того, у отцов при всей трагичности выбора он все-таки был. Эмигрантская судьба для многих была тягостной, горькой, но добровольной. Дети же были лишены этого выбора. Они взрослели со страшной меткой предрешенности изгнания. Их изломанность, нервозность, неприспособленность и неприкаянность были следствием этой жизни без выбора - тягостным парением в пространстве, которое, с одной стороны, не было родиной, а с другой - не могло ею стать в силу уже упомянутого нами воспитания, "отравленного Россией".

В рассказе Варшавского все пронизано страхом предстоящего одиночества тема, свойственная для многих молодых поэтов и прозаиков. Но в творчестве Варшавского эта грустная мелодия нашла свое, пожалуй, наиболее полное и философски осмысленное воплощение. Своим творчеством он как бы "собирает" рассеянные по изгнанию души русских юношей и девушек. Результаты этих поисков и осмыслений отразились в его книге "Семь лет", вышедшей в Париже в 1950 году.

Личная судьба Владимира Варшавского - как бы слепок с судьбы многих эмигрантских детей. Как и многие русские юноши, он вступает в ряды французской армии (другие активно участвовали в Сопротивлении). Награжден орденом за храбрость, попадает в плен, был освобожден войсками союзников.

Комплекс неполноценности - характерная черта младшего поколения эмигрантов. Они живут и взрослеют как бы в тени своих отцов. В отличие от эмигрантов старшего поколения, занимавших в дореволюционной России достойное место, это люди "без биографии". Жизнь многих из них укладывается в простую и грустную схему: учились, жили, состарились. У отцов было прошлое и не было будущего, у детей не было прошлого, а в будущее они шли как слепцы: с незрячими глазами.

"Мы жили без всякой ответственности, как бы сбоку мира и истории. Нам уже веял в лицо ветерок несуществования. Даже для отцов мы были чужие. "Поколение выкидышей"" - так с горечью пишет о судьбе своего поколения В. Варшавский в книге "Семь лет". В Европе и в Америке было свое поколение "потерянных людей", хорошо знакомых нам по книгам Ремарка и Хемингуэя. Но из всех этих потерянных и разрушенных судеб русские эмигрантские дети были самыми лишними и самыми потерянными. О них никто на Западе не говорил, никто не думал, никто не писал книг. У "потерянных" героев Ремарка и Хемингуэя было отечество; их мятущиеся сердца были разбиты у себя дома, и в самые трудные моменты они могли найти утешение хотя бы в шелесте родных деревьев и трав. "Русские мальчики", оказавшиеся в эмиграции, были лишены даже этой тихой радости. В довершение всего эмигрантские дети в нравственном отношении даже и при наличии отцов жили, в сущности, в условиях "нравственной безотцовщины". Отцы имелись, разумеется, как нечто физическое, как шаткая материальная опора, но нигде разрыв между отцами и детьми не был так глубок, как в эмиграции. Семья в эмиграции часто оставалась последним прибежищем для души, но и в этом прибежище царил глубокий раскол.

Радикальная русская интеллигенция, оказавшаяся в эмиграции и уведшая с собой детей, не пользовалась у них ни почтением, ни влиянием. Нет, не без оснований эмигрантская молодежь упрекала своих отцов, левую эмигрантскую интеллигенцию в том, что они-то и подготовили это изгнание. Отход молодежи от левой интеллигенции начался, в сущности, еще в ходе гражданской войны. В свете пламени революционного пожара, возгоревшегося от "спички" левых радикалов, так называемые правые консерваторы уже не казались воплощением зла. В какой-то степени, особенно на фоне революционных краснобаев типа Керенского, они представлялись уже как основа стабильности России, символ преемственности, экономического и интеллектуального порядка и дисциплины. Напротив, в отблесках революционного террора, свидетельства о котором регулярно помещались в эмигрантской прессе, "левые" все очевиднее представали в окровавленных одеждах, были как бы провозвестниками разрушений, гибели культуры.

Не удивительно, что в движении эмигрантских сыновей, начавшем обретать организационные формы в начале 30-х годов, отчетливо прослеживается стремление отмежеваться от отцов. В этом же и истоки кратковременного увлечения незначительной, правда, части русской эмигрантской молодежи идеями фашизма.

Вторая мировая война раскрыла глаза молодежи на суть фашизма, и в подавляющем большинстве своем эмигрантские сыновья пошли под знамена сражающейся Франции. Там русские молодые люди в значительной степени избавились от тяготевших над ними комплексов. В Сопротивлении или в рядах французской армии сражалась эмигрантская молодежь самых разных, часто враждовавших до войны группировок - от "Нового града", тяготевшего к идеям "христианского социализма", до молодых монархистов-демократов, объединявшихся вокруг "Русского временника". Труден был путь эмигрантских сыновей - от бунта против духовного наследия левой русской интеллигенции, от отрицания отечества к осознанию понятия родины в боях второй мировой войны, к пониманию нетленной ценности и единства русской культуры.

Кто они, эти люди, о которых мы не знаем почти ничего? Их отцам "повезло" больше: в течение десятилетий их не уставали проклинать на страницах советских газет, журналов и книг. Быть может, эти проклятия сыграли хотя бы ту "позитивную" роль, что будоражили сонную память, не давали забыть тех, кто в большей или меньшей степени был причастен к революции. Детей даже и не проклинали, поскольку не знали, кто они, чем живут, на что надеются. И только теперь, когда и отцы, а в сущности, и дети ушли в мир иной, мы пытаемся по крохам воссоздать их общую судьбу, чтобы сравнить с собой и лучше понять себя и их.

Большинство сыновей эмигрантских родились в первое десятилетие века. Подобно Владимиру Варшавскому, они успели получить в России только начатки образования. Они попали в эмиграцию подростками, еще не прикоснувшимися к настоящей культуре. Лишь самые старшие из них, как, например, Гайто Газданов - один из наиболее одаренных писателей молодой зарубежной России, автор уже известного у нас романа "Вечер у Клер", - успели подержать в руках винтовку и ушли на Запад, опаленные пожаром гражданской войны. Большинство же покинуло Россию, еще не повзрослев. Опыт детства не подкрепился прикосновением к России "серебряного века". Они были русскими по рождению, по интуиции, но великий учитель - русская культура коснулась их лишь кончиками пальцев, и они ушли в изгнание, не став до конца русскими, но уже и обреченные не быть иностранцами. Они помнили родину, но не знали ее. Вернее сказать, не знали достаточно глубоко, чтобы она стала питать их творчество. Оторванные с детства от материнской груди России, они были фатально обречены на творческое бесплодие. Лишь самые сильные, оригинальные характеры и таланты сумели вырваться из эмигрантского плена.

Среди них первое место безусловно занимает Владимир Набоков (Сирин), затем идут Гайто Газданов, Нина Берберова, Владимир Варшавский, Василий Яновский, Роман Гуль. Потом длинная череда литераторов, каждый из которых в какой-то момент кипения эмигрантской жизни был обласкан "мэтрами" или критикой, но потом канул в безвестность. Причина творческой гибели молодых эмигрантских писателей и поэтов была, за редким исключением, одна и та же. Их воспоминаний о России недоставало, чтобы ими можно было жить, а писать на "французскую" или "английскую" тему они не могли: не хватало традиции, знания местной жизни (мы уже говорили о том, что большинство русских жили как бы в своеобразном культурном гетто), мешало отсутствие связей в сложном литературном мире Парижа, велика была и конкуренция "своих".

Да и старшее поколение писателей, поэтов, критиков, оказавшееся в эмиграции, было слишком занято оплакиванием собственной судьбы, собиранием осколков разбитых и выброшенных святынь, чтобы уделить незаметно выросшим детям достаточно внимания.

В "Исповеди сына века" Альфреда де Мюссе есть строки, касающиеся судьбы детей его собственного времени. И приходится только удивляться, как одна и та же трагедия повторяется из века в век, порождая все тех же героев.

"...Но война кончилась; Кесарь умер на далеком острове. Тогда на развалинах старого мира села тревожная юность. Все эти дети были капли горячей крови, напоившей землю: они родились среди битв. В голове у них был целый мир; они глядели на землю, на небо, на улицы и на дороги, - все было пусто, и только приходские колокола гудели в отдаленьи. Три стихии делили между собой жизнь, расстилавшуюся перед юношами: за ними навсегда разрушенное прошедшее, перед ними заря безграничного небосклона, первые лучи будущего, и между этих двух миров нечто подобное океану... настоящий век, наш век, одним словом, который отделяет прошедшее от будущего, который ни то, ни другое и походит на то и другое вместе, где на каждом шагу недоумеваешь, идешь ли по семенам или по праху...

О, народы будущих веков! Когда в жаркий летний день склонитесь вы над плугом на зеленом лугу отчизны; когда под лучами яркого, чистого солнца земля, щедрая мать, будет улыбаться в своем утреннем наряде земледельцу; когда, отирая с мирного чела священный пот, вы будете покоить взгляд на беспредельном небосклоне и вспомните о нас, которых уже не будет более, скажите себе, что дорого купили мы вам будущий покой; пожалейте нас больше, чем всех ваших предков. У них было много горя, которое делало их достойными сострадания; у нас не было того, что их утешало" 2.

У эмигрантских детей России, и в самом деле, не было того, что утешало в изгнании отцов: не было настоящего дела, которое могло бы стать если не смыслом жизни, то хотя бы имитацией этого смысла. Оказавшись в Париже и обустроившись на постоянное жительство, отцы воссоздали вокруг себя декорации того мира, который был знаком им по России. Они жили в этих декорациях, с большим или меньшим талантом разыгрывая сцены из жизни общества дореволюционной и революционной России. Собравшиеся на тесном парижском "пятачке", эти бывшие видные люди Российской империи - писатели, философы, художники, богословы, артисты, чиновники, офицеры, земцы, врачи, знать, адвокаты, судьи, политики - воссоздали в миниатюре маленький театральный мир, в котором, увы, не осталось свободных ролей для собственных детей. Отцы издавали книги, газеты, журналы. Они заполняли собственными произведениями - значительными и малозначительными - все свободные полосы и страницы, и это давало им иллюзию былой влиятельности. Вокруг них кипела стихия настоящей французской жизни, с которой они почти не соприкасались. И на самой периферии их бытия копошились их собственные дети.

Огромная часть трудовой, жившей материальными и житейскими заботами эмиграции относилась к "высшему эмигрантскому обществу", к бывшим деятелям России с недоверием. И эти чувства разделяла эмигрантская молодежь, которая не могла не прийти к пониманию того, что оказавшиеся не у дел отцы отечества, русская либеральная интеллигенция, подготовившая революцию, несут в значительной мере ответственность и за ее ужасы и разрушения. Нередко в спорах об отцах всплывало имя прекраснодушного и либеральнейшего Степана Трофимовича Верховенского, воспитателя и наставника "бесов". Далеко не случайно, что отчаявшаяся молодежь проклинала, а время от времени и стреляла не в военных вождей "белого движения", а именно в тех, кого в эмиграции считали "левыми" и "прогрессивными", например в Павла Николаевича Милюкова. Доставалось и Петру Бернгардовичу Струве. Среди русской учащейся молодежи в Праге, а затем в первые годы парижской жизни, когда еще не истлели надежды на возвращение, достаточно распространенным мнением было, что первого, кого следует "повесить" по возвращении в Россию, - это Петра Струве.

Характерно, что левую интеллигенцию обвиняли не только правые, "военный контингент" эмиграции и немногочисленные, но весьма активные "черносотенцы", но и те, кого в дореволюционной России принято было именовать "либеральными кругами русского образованного общества".

Собственно, кризис радикализма в России, по мнению ряда исследователей, начался за несколько лет до первой мировой войны. Об этом, в частности, свидетельствуют данные о численном составе партии большевиков накануне Февральской революции. Свидетельством этого было и русское религиозно-философское возрождение начала века, охватившее значительную часть русской интеллигенции и оттянувшее от марксизма целый ряд видных представителей левой интеллигенции. Вспомним судьбу Николая Бердяева, начинавшего как марксист и ставшего с годами одним из виднейших представителей русской философско-религиозной мысли. Русское религиозно-философское возрождение не потеряло своего импульса и в эмиграции и было, пожалуй, единственным центром, который объединял отцов и детей и где царило не отчуждение, а единение душ.

Было бы неправомерным обвинять русскую интеллигенцию в той драме, которая разыгралась на просторах России (хотя такие обвинения слышатся и по сей день, в том числе и в Советском Союзе): интеллигенция стала первой жертвой революции и последовавшего за ней террора. Однако эмигрантская молодежь, не желавшая в большинстве своем заниматься политикой, тем не менее вменяла разрушение России в вину именно интеллигенции. Причина такого несправедливого переноса вины отчасти объясняется тем, что левая интеллигенция в эмиграции была наиболее активной частью. Царская семья, которая в момент революции являлась символом разложения власти, была уже расстреляна большевиками. Винить ее в эмигрантских кругах считалось делом малодостойным: казнь Романовых в Екатеринбурге (ныне Свердловск) в ночь с 29 на 30 июля 1918 г. придала этим незадачливым правителям России ореол мученичества.

Винить военных тоже было не очень правомерно: большинство из них подчинялось приказам. К тому же эмиграция хорошо помнила, какие тяжелые потери русское офицерство понесло в первой мировой войне: в ходе боев погибло более 60 тыс. офицеров. Памятен был и "красный террор", обрушившийся на тех офицеров разбитой армии Врангеля, которые не пожелали спастись бегством и остались в Крыму, сдавшись "на милость победителей". Кровавая "чистка" Крыма унесла, по ряду подсчетов, примерно 40 тыс. жизней 3.

При оценке отношения эмигрантской молодежи да и вообще эмиграции к офицерству, оказавшемуся за границей, не следует забывать и тот факт, в силу многих причин долгие годы находившийся "в тени" советской истории, что к концу первой мировой войны русская армия претерпела радикальные перемены. Русское офицерство на 80 процентов составляли выходцы из мелкой и средней буржуазии, интеллигенции. Были среди офицеров и дети рабочих и крестьян.

По подсчетам советских исследователей, из солдат в прапорщики во время первой мировой войны было произведено более 22 тыс. человек. К тому же во время гражданской войны сами понятия "белые" и "красные" нередко были смешаны, размыты из-за насильственных мобилизаций и теми и другими. Касалось это прежде всего рядового состава, но в сети насильственных мобилизаций нередко попадали и младшие офицеры из вчерашних студентов. На это явление обращает внимание в своих воспоминаниях В. А. Оболенский, хорошо знавший, будучи председателем губернской земской управы Крыма, состояние войск генерала Врангеля. Он пишет, говоря о последних днях "белого" Крыма: "...И чем больше всматривался я в окружавших меня солдат, тем яснее понимал их настроение. В нем не было ни отчаяния от понесенного поражения, ни злобы и негодования на вождей за безрезультатно пролитую кровь. Они просто радовались тому, что миновала страдная пора, что больше им не нужно мерзнуть на ночлегах, прикрываясь рваными шинелями, делать утомительные переходы, обматывая тряпьем сбитые и стертые ноги, и вечно рисковать жизнью, сражаясь то в рядах красных против белых, то обратно, идя в атаку против своих вчерашних товарищей. Ведь мобилизованные с обеих сторон крестьяне, не понимая смысла братоубийственной войны, легко сдавались в плен. А пленных сейчас же мобилизовывали во враждебной армии и снова посылали на фронт. В последнее время армия Врангеля наполовину состояла из пленных красноармейцев" 4.

Многие из этих "прапорщиков", откатываясь с волнами белой армии, в конце концов оказались в эмиграции - невольные заложники дисциплины, воинской чести, насильственных мобилизаций. Винить их за последствия революции и в особенности гражданской войны эмиграция, естественно, не могла. Но найти виновника трагедии изгнания хотелось. И чаще всего негодующий палец указывал в сторону левой интеллигенции, оказавшейся в изгнании в роли "мальчика для битья".

Надо отметить, что в сознании эмигрантской молодежи под влиянием вначале гражданской войны, а затем политических и нравственных катаклизмов "военного коммунизма" с его откровенным насилием над трудящимися массами, прежде всего над крестьянством, многие прежде устойчивые политические понятия сместились и даже поменялись местами. Правые, которые в дореволюционной России вызывали презрение и отвращение всей демократической молодежи, здесь, в изгнании, утратили свое мрачное обличье. Русский консерватизм и экономический эволюционный реформизм столыпинского толка перестали быть символами реакции. Даже те ограниченные демократические институты - Государственная дума, суд, земство, легальные партии, умеренная гласность, - которые сложились в лоне монархии к началу первой мировой войны, казались в сравнении с новыми "левыми" порядками в России неким нереальным сном из времен "серебряного века". Само понятие левизны ассоциировалось теперь с неспособностью интеллигенции удержать начавшуюся в России революцию в берегах демократии и законности. Эмиграция обвиняла демократическую интеллигенцию в том, что она не смогла удержать свои позиции под натиском экстремистов, олицетворением которых был Троцкий. Нравственные симпатии эмигрантской молодежи сместились в сторону участников разгромленного "белого движения", которые, в отличие от прекраснодушного революционера Керенского, не словоблудствовали, а проливали кровь за "белую" идею.

В этом смещении понятий одна из разгадок того, почему уже в ходе гражданской войны дети русских интеллигентов, испытавшие горькое разочарование в революции, массами шли не в Красную Армию, а к белым. С тем же самоотвержением, с каким "русские мальчики" шли до революции в тюрьмы, на каторгу, на баррикады за идеалы демократии и свободы, они уходили в "ледяной поход" или под знамена Врангеля, заведшие их в конце концов в эмиграцию.

Драматическая судьба "русских студентов" времен революции с документальной точностью описана одним из участников "ледяного похода" Романом Гулем в его книге "Конь Рыжий". Автобиографический герой романа, молодой офицер из недавних студентов, демократ по убеждениям, сочувствовавший прежде идеям революции, пробирается на Дон, чтобы принять участие в борьбе за Россию на стороне Добровольческой армии.

Судьба "русских мальчиков" в революции волновала многих эмигрантских писателей из молодых. Это одна из "сквозных" тем русской эмигрантской литературы. Споры велись, однако, не столько на страницах журналов, газет и книг, поскольку, как мы уже упоминали, молодых прозаиков печатали неохотно, сколько в многочисленных литературных студиях, клубах, объединениях. Исключение составляли, пожалуй, только "Числа" - сборник, выходивший в Париже с 1930 по 1934 год. Появлялся он крайне нерегулярно, и всего вышло в свет десять номеров. Тем не менее сборник является одним из ценнейших источников сведений о жизни русской эмиграции, особенно ее молодежи.

Сейчас "Числа" являются библиографической редкостью, литературным антиквариатом. И не только потому, что вышло всего десять номеров, но прежде всего оттого, что, в отличие от большинства других эмигрантских изданий, "Числа" печатались на превосходной бумаге, отличались изысканностью шрифтов, богатством иллюстраций, в том числе и цветными вкладками - редкостью в те времена. Внешне "Числа" чем-то напоминали дореволюционный петербургский "Аполлон".

Редактором сборника был Николай Авдеевич Оцуп (1894-1958), пользовавшийся хорошей репутацией эмигрантский поэт и критик. Его причисляли к акмеистам. Обычно его поэтическое имя фигурировало рядом с Георгием Ивановым, Георгием Адамовичем, Ириной Одоевцевой. Николай Оцуп считал себя учеником Гумилева, и до того, как их развела судьба, они находились в дружеских отношениях. Собственно, литературная жизнь Н. Оцупа в эмиграции сложилась не очень удачно. Хотя он и был признанным поэтом, начавшим печататься еще в России (свою первую книгу стихов "Град" он выпустил в 1921 г., еще до отъезда за границу), его литературное наследие периода эмиграции незначительно. Стихи Н. Оцупа, печатавшиеся и в "Современных записках", и в "Числах", так и не были собраны в сборник и ныне почти забыты.

Для исследователя русской эмиграции наибольший интерес представляет его "Дневник в стихах" - обширный, если не сказать монументальный, поэтический труд, вышедший в 1950 году. Это в некотором роде роман в стихах, содержащий множество сведений и размышлений в форме лирических отступлений. "Дневник" написан от первого лица и читается как роман об эмиграции. По объему он превышает "Евгения Онегина", но весьма далек от пушкинского слога. Впрочем, как и "Евгений Онегин", поэтический роман Николая Оцупа можно было бы назвать "энциклопедией" русской эмигрантской жизни. Современники Оцупа иронизировали по поводу этого объемного труда, что это - гражданский подвиг, имея в виду между тем, что подвигом является чтение этого романа. Действие "Дневника в стихах" охватывает огромный период - от детских воспоминаний в Царском Селе, первых литературных шагов в Петербурге, революционных лет в России, встреч с Горьким до конца второй мировой войны.

Эмигрантские критики не без оснований считали "Дневник в стихах" крупнейшей неудачей поэта. Но сейчас, с ходом лет, эта "неудача" приобретает особый смысл: за нагромождением трудночитаемых строф, перемежающихся прозаическими вкраплениями, встает реальная жизнь литературной эмиграции с ее страстями, нервами, с ее надрывом и бесконечными поисками своего места в калейдоскопическом русско-парижском мирке.

Одна из причин не очень удачной поэтической судьбы Н. Оцупа кроется, вероятно, в том, что он в какой-то степени пожертвовал собственной поэзией, чтобы помочь своим более молодым поэтическим собратьям. И в самом деле "Числа" для многих начинающих поэтов и прозаиков были той последней соломинкой, за которую мог ухватиться безымянный эмигрантский литератор.

Появление "Чисел" на эмигрантском литературном небосклоне в 1930 году вызвало целую бурю эмоций. Отклики на первые номера можно отыскать в эмигрантской прессе, в сущности, всех стран, где была хоть незначительная колония русских. Анализ эмигрантской прессы 30-х годов свидетельствует, что каждая новая книжка "Чисел" вызывала бурные споры. "Старшее" литературное поколение обрушивалось на журнал с обвинениями в снобизме, аполитичности и даже в распущенности. Но все без исключения критики признавали, что "Числа" стали приютом молодых. Отсюда и полемичность тона редакционных статей, и задиристость критики, и модернизм стихотворного стиля.

Тон "Чисел" и в самом деле страдал некоторой нервозностью, что, впрочем, отражает общий психологический настрой эмигрантской молодежи. С самого начала журнал заявил о своей аполитичной направленности, чем сразу же отрезал себя от старшего поколения, грешившего и в эмиграции игрой в политику. В этой связи возникли и финансовые затруднения. У журнала, по сути дела, не было постоянного финансового источника, и он существовал на нерегулярные пожертвования. Отсюда - нерегулярность его выхода. Настрою журнала свойственна апокалипсичная претенциозность мироощущения, проистекавшая от восприятия эмигрантской молодежью жизни как катастрофы, а своей личной судьбы - как "потери".

"Война и революция, в сущности, только докончили разрушение того, что кое-как еще прикрывало людей в XIX веке, - говорится в редакционном анонсе первого номера "Чисел". - Мировоззрения, верования - все, что между человеком и звездным небом составляло какой-то успокаивающий и спасительный потолок, - сметены и расшатаны - "и бездна нам обнажена". У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. "Числам" хотелось бы говорить главным образом об этом..." 5.

Глеб Струве, один из знатоков русской эмигрантской литературы, автор книги "Русская литература в изгнании", не без иронии писал по поводу этого редакционного манифеста, что "о смерти говорилось в "Числах" больше, чем о цели жизни".

"Числа" интересны, однако, не только тем, что они являют собой как бы молодежный срез эмигрантской жизни, но и тем, что в течение всего периода своего существования они были, в сущности, центром притяжения для творческой молодежи, своеобразным клубом, вокруг которого организовывалась достаточно активная литературная жизнь молодой эмиграции.

Авторы "Чисел" - молодые прозаики, поэты, критики - принимали участие практически во всех диспутах и литературных вечерах, весьма характерных для культурной жизни Парижа 30-х годов. "Числа" устраивали и собственные литературные вечера. Обыкновенно молодежь собиралась в зале "Дебюсси", дом 8 по улице Дарю, той самой, где размещалась и главная церковь русского зарубежья. В 30-е годы, когда война еще не рассеяла "русский блистательный Париж", зал набивался битком. И дело не только в том, что вечера "Чисел" нередко носили скандальный, эпатирующий характер и часто завершались потасовками. Интерес к этим вечерам поддерживался и тем, что старые эмигрантские политики - то ли из чувства вины перед уведенным в эмиграцию поколением, то ли из понимания необходимости связи "с будущим эмиграции" полагали своим долгом появляться на этих вечерах. Чаще всего присутствовал П. Н. Милюков, считавшийся в эмиграции чуть ли не "красным". Монархиствующее крыло "русского" Парижа от посещения вечеров воздерживалось.

На первом открытом вечере "Чисел", устроенном 12 декабря 1930 г. 6, со вступительным словом выступил Н. Оцуп. В диспуте приняли участие Г. Адамович, З. Гиппиус, П. Тройский, Г. Иванов, Д. Мережковский, П. Милюков, Б. Поплавский, В. Талин, Г. Федотов, М. Цетлин.

Практически через все споры и диспуты, проходившие под крышей "Чисел", сквозила тема трагедии молодого поколения. На вечере "Чисел" в Париже в 1933 году молодой эмигрантский писатель А. Алферов говорил: "Наше поколение, пройдя наравне с другими через всю грязь и весь героизм гражданской войны, через падения и унижения последних лет, не может утешить себя даже прошлым: у нас нет прошлого. Наши детские годы, годы отрочества протекали в смятении, недоумении, ожидании; воспоминания о них смутны на фоне войны и революции. Мы не знали радости независимого положения, к нам не успели пристать никакие ярлыки - ни общественные, ни политические, ни моральные... После российской катастрофы иностранные пароходы разбросали нас, как ненужный хлам, по чужим берегам голодными, внешне обезличенными военной формой, опустошенными духовно. Отчаяние или почти отчаяние - вот основа нашего тогдашнего состояния. Наши взоры были обращены не вперед, а назад, и только с Россией связаны были у нас еще кое-какие надежды. Мы видели сны о войне, о пытках, о наших женах, детях и матерях, расстреливаемых в застенках, о родном доме - и просыпались в животной радости освобождения. Мы мечтали о том, как рыцарями "без страха и упрека", освободителями, просвещенными европейским опытом, мы предстанем перед своим народом" 7.

Но этим снам вчерашних полустудентов, полуофицеров не суждено было сбыться. Надежды на возвращение к середине 20-х годов растаяли, и идея возвращения жила лишь как некий миф, питающий эмигрантско-трактирный фольклор. Некоторые из прежних нигилистов и "неисправимых социалистов" метнулись от отчаяния в крайний монархизм и, сделавшись таксистами или чернорабочими, люто возненавидели всякий социализм и даже в "Последних новостях", издаваемых в Париже П. Милюковым, видели "красную заразу". Эти "монархисты" от отчаяния с нервным восторгом читали крайне правую газетенку "Часовой", питая свою ненависть страшными вестями из России, которые, в сущности, и не нужно было преувеличивать, чтобы от них мутилось сознание. По вечерам эти непримиримые отправлялись в один из русских кабачков, где спускали заработанное за день, напиваясь под треньканье балалайки до полубеспамятства. Культивирование ненависти, осознание несостоявшейся жизни вели, как правило, к полному обеднению чувств, к мрачному отупению. Время от времени французская полиция находила где-нибудь на пустыре человека с простреленной головой, в кармане обтрепанного пиджака которого обнаруживалась смятая, написанная химическим карандашом записка к какому-нибудь старому другу с просьбой похоронить по-русски. Судьба такого бывшего студента, романтика, почти революционера, а затем шофера-пролетария и человеконенавистника с глубоким трагизмом описана в повести Анатолия Алферова "Дурачье". В центре повести - несчастная судьба одного из бывших "русских мальчиков" Ивана Хлыстова.

"До самого конца Иван Осипович Хлыстов жил своей обычной жизнью - "как все". Только в последний день за ужином он вдруг встал из-за стола и сказал, обращаясь почему-то не к хозяину-французу, а к русскому соседу: "Эх вы! Супа - и того не умеете приготовить!" Слова были произнесены по-французски, громко и дерзко, в присутствии завсегдатаев. Ивана Осиповича с бранью выпроводили... Затем его видели танцующим в дансинге часов до одиннадцати вечера; половина двенадцатого - он разговаривал на улице с Сычевым (Сычев был пьян и помнит только, что Иван Осипович казался бурно-веселым, беспрестанно хлопал его по плечу; за что-то хвалил, рассказывал о своем уходе с завода - его в этот день сократили, а на прощанье дал пять франков на водку), а в двенадцать он повесился. Когда наутро прислуга вошла в комнату, то колени его почти касались пола, малейшее, даже бессознательное усилие могло спасти его от смерти... Вот и косяк оконной рамы, через который он перекинул веревку. Хозяйка разрезала ее потом на двадцать три части и распродавала по десяти франков за обрезок. Последний - самый маленький и оборванный - достался мне, как подарок за небольшую услугу. Он и сейчас лежит у меня на полке в трюмо, на нем еще уцелела сероватая пыльца от высохшего мыла. Хлыстов не оставил после себя ничего: все богатство заключалось в засаленном костюме с заложенной в боковой карман предсмертной запиской. Она содержала одно только слово: "Дурачье"" 8.

Многих из таких вот Иванов Осиповичей от последнего отчаяния спасла, как это ни парадоксально звучит, разразившаяся в Европе новая мировая война. Нависшая над проклинаемым отечеством опасность многих отрезвила от страшного сна ненависти. С новой силой разгорелись надежды. Был и еще один спасительный нюанс: единственное, чему научились в своей исковерканной жизни бывшие "русские мальчики", - это владеть оружием. Теперь это ремесло могло пригодиться вновь. Во время войны во французской армии сражалось более 3 тыс. русских эмигрантов.

Глава 3

СТУДЕНТЫ

Число студентов-эмигрантов подсчитать трудно. Данные, которыми мы располагаем, позволяют сделать это весьма приблизительно. Так, Анатолий Афанасьев, автор хорошо документированной книги об эмиграции "Полынь в чужих краях" 1, пишет, что на 1924 год общее число учащихся в русских школах и интернатах за границей превышало 13 тыс. Учитывая, что значительную часть эмиграции составляли интеллигенты (больше половины), естественно предположить, что многие дети из интеллигентских семей после окончания школы продолжали образование и стали студентами. Материальные возможности для этого были, особенно в первые годы после исхода, когда у эмиграции еще имелись средства. Кроме того, были созданы разного рода фонды и стипендии, облегчавшие материальное положение студенчества. Мы уже упоминали о том, что правительства Чехословакии, Болгарии, Югославии предоставили для русских учащихся режим благоприятствования. Эмиграция создала и собственную систему высшего образования.

Много полезных и ценных данных о русском студенчестве и об организации высшего образования в эмигрантской среде содержится в справочном труде П. Е. Ковалевского "Зарубежная Россия", упомянутом в первой части книги.

Русская академическая и учебная жизнь за границей, можно сказать, была "обречена" на активное существование в силу хотя бы того прискорбного факта, что советская Россия с вызывающей самые горестные чувства неосмотрительностью выпроваживала в эмиграцию свои академические силы, не желая признать естественное право русской интеллигенции на независимую от утвердившейся идеологии мысль. О жизни русских ученых и профессоров в эмиграции писал в своей брошюре "Русская научная организация за границей" бывший ректор Московского университета, известный зоолог профессор М. М. Новиков, высланный с большой группой интеллигенции в 1922 году. Брошюра вышла в 1935 году в Праге в издании Русского свободного университета.

"Русские ученые, приставши к гостеприимным берегам других государств, в которых они нашли приют, тотчас же начали изыскивать новые возможности для продолжения научной работы, - пишет М. М. Новиков. - Конечно, лишь в исключительных случаях им удалось восстановить приблизительно такую же обстановку работы, какой они располагали дома. Большинство русских эмигрантских ученых было принуждено или довольствоваться скромным положением в иностранных научных учреждениях, или организовывать свои русские учреждения, которые естественно располагали для работы лишь минимальными материальными средствами... Однако ни катастрофа, сломавшая весь жизненный и научный обиход ученых, ни тяжелые условия зарубежного существования не угасили духа научного искания, и в настоящее время на пространстве всего почти земного шара русские ученые успешно шествуют по путям исследовательской работы, дружно и в ногу со своими заграничными коллегами" 2.

Горько сознавать, что эти ученые были лишены возможности работать на благо собственной родины и что сама родина вскоре уже не могла идти "в ногу со своими заграничными коллегами", а вынуждена была трудиться в узком пространстве, оставленном для официальной науки, в жестких условиях идейного догматизма и надзора.

Точное число русских профессоров и научных работников, рассеянных в эмигрантском мире, как и число студентов, назвать трудно. Некоторое представление об этом дает опрос, проведенный Русским научным институтом в Белграде в 1931 году. На разосланную анкету отозвались многие русские ученые. В результате удалось установить, что за рубежом работает около 500 русских ученых. Среди них были 5 академиков и около 140 профессоров российских университетов и институтов. Общее число всех научных работников старшего и среднего поколений в зарубежье составляло около тысячи человек, считает П. Е. Ковалевский. Вместе с молодым поколением, получившим образование уже за границей, эта цифра должна быть удвоена.

Вскоре после начала эмиграции русские ученые начали "самоорганизовываться". Профессор М. М. Новиков писал по этому поводу: "Часто приходится слышать, что русские плохие организаторы... Однако русские ученые представляют в этом отношении счастливое исключение. Как только они осели в эмиграции, среди них началась деятельная работа по созданию общественных организаций. В результате очень скоро возникли Общество русских ученых в Югославии и русские академические группы в Берлине, Болгарии, Великобритании, Италии, Константинополе, Париже, Польше, Риге, Швеции, Швейцарии, Финляндии, Эстонии и Чехословакии" 3.

В 1921 году в Праге проходил первый съезд русских ученых, на котором председателем Союза академических организаций был избран профессор А. С. Ломшаков. В принятом уставе среди главнейших задач русских ученых значились забота о русских студентах за границей, помощь студентам и ученым, оставшимся в России, забота о воспитании детей русских беженцев. Уже в 1924 году в Праге был проведен третий съезд, который, в отличие от первых двух главным образом организационных, был всецело посвящен развитию науки. В какой-то мере это был "смотр" выброшенной за границу русской науки. На съезде было прочитано 160 научных докладов, свидетельствовавших, по воспоминаниям участников, что русская наука за рубежом продолжала развиваться и в целом не уступала уровню мировой науки.

В первые годы эмиграции центром русской науки считалась Прага, но позднее он переместился в Париж. Научный уровень "парижской секции" русской науки был настолько высок, что в ней с самого начала участвовали французские ученые. Правительство Франции, заинтересованное в "русских идеях" и русском уме для развития своей национальной науки, предоставило академической группе ученых постоянное помещение для собраний. Высокий статус русской академической группы в Париже давал ей возможность успешно ходатайствовать перед французским правительством о помощи русским учащимся и русскому студенчеству. Благодаря этому при ряде французских лицеев возникли русские отделения, была создана русская гимназия. При академической группе был учрежден и отдел средней школы, во главе которого встал известный деятель российского просвещения Евграф Петрович Ковалевский. Он оставался на этом посту до второй мировой войны и входил в состав французской министерской комиссии по организации русского среднего образования во Франции.

Русские школы со временем были организованы практически во всех странах, где осела хоть сколько-нибудь значительная группа эмигрантов. Но высшие учебные заведения существовали лишь в трех городах: в Париже, Праге и Харбине. Со временем большая их часть сосредоточилась в Париже.

В "столице" русской эмиграции было основано восемь высших учебных заведений, которые принимали не только "русских французов", но и студентов из всей русской диаспоры. По официальному статусу и уровню преподавания на первом месте стояли русские отделения при Сорбонне. Французское министерство образования привлекло к преподаванию более 40 известных русских профессоров. Причем часть этого профессорского состава читала лекции как на русских отделениях, так и для французских студентов. Из других высших учебных заведений эмиграции можно назвать Коммерческий институт, Русский политехнический институт, Высший технический институт. Православный богословский институт. Имелась в Париже и Русская консерватория имени С. Рахманинова.

С 1925 года начал работать Франко-русский институт - высшая школа социальных, политических и юридических наук. Особенность этого учебного заведения состояла в том, что оно ориентировало своих слушателей на работу в России. В основе его деятельности лежала концепция "возвращения".

Разумеется, к 1925 году, когда открылся этот институт, идея "военного решения" существовала лишь теоретически. Никто из крупных деятелей русской эмиграции не воспринимал всерьез возможности искоренения большевизма вооруженным путем. Исключение составляли некоторые деятели "Русского общевоинского союза". Но и для них идея спасения России при помощи штыка была скорее пропагандистской, идеей, позволявшей поддержать боевой дух среди членов РОВС.

Новая экономическая политика, начатая в 1921 году и приведшая к 1925 году к заметным экономическим сдвигам, способствовала распространению идеи о возможности внутренней эволюции большевизма - так называемого "внутреннего преодоления". Политические деятели эмиграции, поддерживавшие Франко-русский институт, полагали, что возвращение России после нескольких лет "военного коммунизма" на рельсы естественного экономического регулирования средствами рынка и свободной торговли постепенно приведет к возрождению в стране нормальной для демократии западного типа политической жизни. В сущности, для этой будущей гипотетической жизни и готовил кадры Франко-русский институт.

В институте занимались 153 студента. Дипломы были приравнены к дипломам окончивших французский университет, что давало выпускникам право по окончании работать по специальности во французских фирмах или в университетах. Председателем правления института был известный французский социолог Гастон Жэз, а председателем совета профессоров - П. Н. Милюков.

Несколько особняком стоял Народный университет, который формально считался высшим учебным заведением - прежде всего благодаря высокому качеству читавшихся в нем лекций. Но фактически Народный университет объединял под своей крышей многочисленные курсы профессиональной подготовки и повышения квалификации. При Народном университете имелся и общеобразовательный факультет. Но дипломы этого университета реальной силы не имели.

Народный университет начал работать в Париже с 1921 года. Помимо общеобразовательных дисциплин там читались курсы по электротехнике, автомобильному делу, радиотехнике. Для девушек имелись курсы вышивки, кройки и шитья, чертежные. Учеба была частично платной. До 75 процентов расходов покрывалось слушателями, остальное предоставляли Земгор * и Академический союз. За первые десять лет работы, с 1921 по 1931 год, Народный университет дал образование более 4 тыс. русских молодых людей.

* Объединение российских земских и городских деятелей за границей.

Коммерческий институт полностью содержался на средства Земгора. Руководство института иллюзий "возвращенчества" не разделяло и ориентировало своих слушателей главным образом на работу во французской промышленности и торговле. В силу такого прагматического подхода и преподавание там велось на французском языке и лишь часть курса читалась по-русски. Институт был двухгодичным.

Особое место среди высших учебных заведений эмиграции в Париже занимала Русская консерватория. Она была не только местом учебы, но и одним из центров русской культурной жизни. Выросла она из небольшой музыкальной школы, которая в первые же годы жизни эмиграции была создана при Народном университете. Школа, где имелись классы фортепьяно, скрипки, пения, духовых инструментов, принимала не только детей и молодежь, но вообще всех желающих приобщиться к музыкальной культуре. Директором музыкальной школы был Ю. Н. Померанцев. Но по мере того, как русская эмиграция в Париже разрасталась, а отток крупных музыкантов из советской России увеличивался, в столице Франции собрались столь серьезные творческие силы, что вопрос о создании консерватории встал как бы сам собой.

В 1921 году в Париже обосновался выехавший из советской России известный композитор, дирижер и деятель русской музыкальной культуры Николай Николаевич Черепнин. Во Франции его имя было хорошо известно, ибо он являлся одним из активных участников "русских сезонов" за границей. Он и стал создателем Русской консерватории в Париже. Организована она была по образцу Московской и Петербургской консерваторий. А поскольку русская музыкальная культура отчасти благодаря дягилевским "русским сезонам" за границей имела огромный авторитет, то успех вновь созданного учебного заведения был как бы предопределен.

Преподавали в консерватории виднейшие педагоги-музыканты. Среди профессоров были: по классу фортепьяно - О. Конюс, П. Львовская, Р. Оцуп, Е. Степанова, С. Мелик-Беглярова, Ю. Френкель, Б. Зак, А. Рахманова; по классу пения - С. Гладкая-Кедрова, М. Славина, Е. Тер-Карганова, А. Ян-Рубан, В. Страхова, А. Александрович, В. Бернарди, И. Кедрова; по классу скрипки - В. Вальтер, Б. Каменский, Ю. Конюс.

Директорами консерватории после Н. Н. Черепнина (умер в 1945 г., похоронен под Парижем на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа) были князь С. Волконский, П. Ковалев, А. Требинский, В. Поль, А. Андреев.

Студентами в консерваторию принимались не только русские, но и иностранцы. Особенно много иностранных студентов было в балетной студии, которой руководил Сергей Лифарь. Окончившие Русскую консерваторию в Париже до сих пор работают во многих странах мира, ее деятельность способствовала распространению русской музыкальной культуры за рубежом.

И поныне Русская консерватория в Париже размещается все в том же особняке на набережной Нью-Йорк неподалеку от Эйфелевой башни, но только по другую сторону Сены. Былой славы, правда, у нее уже нет. Почти нет и студентов. Так что название консерватории сохраняется скорее по традиции. В сущности же, это один из "русских клубов" в Париже, но с музыкальным оттенком. Занятия, идущие в консерватории, носят скорее любительский, нежели профессиональный характер. Дают там и концерты. Но собирают они в основном русских престарелых эмигрантов. В этих концертах много трогательного, старомодного, ностальгического: и исполнители, и слушатели несут печать прошлого, ушедшего.

В наше время Русская консерватория действует как общественный центр русского музыкального просветительства, и там читаются неплохие лекции о русской музыке, о русской культуре.

Огромную роль в судьбе русского студенчества во Франции сыграл основанный в 1922 году в Париже Центральный комитет по обеспечению образования русскому юношеству за границей. Комитет был создан по инициативе М. М. Федорова - видного государственного деятеля дореволюционной России. Перед революцией он был министром торговли и промышленности в правительстве С. Ю. Витте, а с начала первой мировой войны возглавил Земско-городской комитет по снабжению армии. Оказавшись за границей, он все силы отдал заботе о русском студенчестве. Его по справедливости называли "отцом русского студенчества за рубежом".

Судьба студентов в эмиграции складывалась нелегко. Требовались большая воля и физическая выносливость, чтобы получить образование. Ведь, как правило, студентам приходилось и работать, и учиться. Стипендии были невелики и обеспечивали лишь весьма скромный прожиточный минимум. Большинство студентов летом нанимались на самые тяжелые физические работы, чтобы скопить денег на покупку учебников и пережить трудную зиму. Помощь им была крайне необходима, и М. М. Федоров внимательно следил за тем, чтобы ни один франк из субсидий и пожертвований на нужды студентов не пропал. Политический опыт и старые связи во французских правительственных кругах давали Федорову возможность добиваться и правительственной помощи русским студентам. При поддержке президента Франции Раймона Пуанкаре многие русские студенты получали правительственные стипендии и часто бывали освобождены от платы за обучение.

Стипендии были, разумеется, невелики. Помимо этого "федоровский комитет" организовал для студентов ряд пансионатов и общежитий, где учащиеся жили на полном содержании. Одно из общежитий располагалось на улице Лекурб, там жили 70 студентов; другое - на бульваре Монпарнас - было рассчитано на 12 человек.

Улица Лекурб была, кстати сказать, одной из "русских" улиц Парижа. Узкая и длинная, она протянулась от бульвара Пастера до кольцевого шоссе на окраине города. Это одна из оживленнейших торговых улиц Парижа, доживших до наших времен почти без изменений. И до сих пор на этой улице имеются маленькая "домовая" русская церковь и продуктовая лавка, торгующая русскими деликатесами. Иногда, особенно на Рождество и Пасху, можно услышать и русскую речь.

"Федоровский комитет" оказывал выпускникам помощь и в трудоустройстве, что было очень непростой задачей, особенно в условиях предвоенного экономического кризиса. Когда на крупных заводах Франции начались увольнения, они, по вполне понятным причинам, затронули прежде всего эмигрантов. Но даже в худшие годы кризиса можно было приискать работу во французских колониях (в то время еще многочисленных), чем и пользовался комитет. Специфика французского характера и психологии состоит в том, что французы не любили и не любят до сих пор уезжать за границу на работу, предпочитая худшее место в метрополии лучшему за рубежом. Поэтому работу в колониях для русских было найти сравнительно нетрудно. При "федоровском комитете" одно время существовал даже специальный отдел по трудоустройству русских в колониях, так что многие русские специалисты прошли "колониальную практику". Правда, большинство, скопив некоторые средства, возвращалось во Францию: в колониях не хватало русской среды, русской культуры - всего того, чем так дорожила эмиграция.

В период наибольшего размаха деятельности в начале 30-х годов комитет давал по 300-400 стипендий в год. Но по мере того, как "студенческий бум" среди эмигрантов во Франции шел на убыль, сокращалась и деятельность комитета. К 1936 году его работа фактически прекратилась. Архив комитета передан на хранение в Государственный архив Франции, где пребывает и поныне.

В Париже существовало пять студенческих объединений: Русский студенческий союз, Национальный студенческий союз, Союз студентов-эмигрантов, Союз студентов для изучения и упрочения славянской культуры и Казачий студенческий союз. Политики эти молодежные союзы сторонились. Занимались главным образом взаимопомощью, устраивали лекции, собрания, вечеринки. Все эти союзы в 1929 году объединились в Федерацию студенческих организаций, председателем которой стал П. Е. Ковалевский.

Глава 4

"УНИВЕРСИТЕТЫ ДУХА"

Для нравственного воспитания "русских мальчиков" в эмиграции, как не раз говорилось выше, много сделали оказавшиеся в изгнании религиозные деятели и философы. Сближению молодежи, и в частности студентов, с русскими философами способствовал целый ряд обстоятельств. Прежде всего чрезвычайно высокоразвитое чувство долга у оказавшихся за границей философов - чувство долга вообще и долга перед оказавшейся без родины молодежью.

С другой стороны, сами условия эмигрантской жизни (материальные тяготы, чувство потерянности, одиночество, неприкаянность) способствовали пробуждению религиозных чувств. Обращению к православию благоприятствовало и обострившееся на чужбине чувство родины и попранного национального достоинства. Для бесправного, потерявшего веру в политиков, в идеи, в справедливость эмигранта русская церковь часто оставалась последним прибежищем, где он мог найти успокоение для мятущейся души. Кроме того, русская церковь с привычным убранством, уютностью, интимностью была для них частичкой утерянного дома. Русская молодежь, тяготевшая до революции к нигилизму и атеизму, в эмиграции переживала настоящее религиозное возрождение.

Имелось и еще одно обстоятельство, способствовавшее тяге молодежи к религии. Русская церковь за рубежом перестала быть официальной церковью. Она тоже пребывала как бы в изгнании. В эмиграции русская церковь не оказывала такого давления на духовную жизнь, как это было в России до революции. Для тысяч эмигрантов она стала не церковью, а домом. И если старшее поколение беженцев продолжало ходить к обедне по давней привычке, по традиции, то для молодых эмигрантов православный ритуал был не традицией, а приобщением к духовности.

Один из активных деятелей Русского студенческого христианского движения (РСХД) Н. Езерский, размышляя о феномене религиозного возрождения в эмиграции, писал в 1927 году:

"Нужен был весь ужас величайшей войны и самой кровавой из революций, чтобы религиозное переживание оказалось фактом, а не теорией, чтобы божественное начало жизни было воспринято как реальность, а не как интересная гипотеза. Понятно, что молодежь живее стариков восприняла его, ибо ей не мешали трафареты, предрассудки, вся та кора, которой обрастает человек в течение жизни. И здесь молодежь осталась верна себе, отдаваясь новому течению с той же горячностью, с какой пятьдесят лет назад их деды, такие же молодые люди, "шли в народ" и готовили революцию" 1.

Старая народническая идея "хождения в народ" ради его спасения и просвещения продолжала жить и в эмиграции, естественно сообразуясь с новыми, специфическими условиями. Различие состояло в том, что здесь в роли спасаемого народа выступала уже повергнутая в отчаяние интеллигенция, прежде всего интеллигентская молодежь. Мы уже упоминали о том, что русская зарубежная молодежь в большинстве своем чуралась политики. Политические организации были весьма далеки от идей спасения. У них были иные цели. Миссию спасения взяли на себя культурные силы эмиграции и в немалой степени - объединения и кружки религиозной ориентации.

Одним из вдохновителей спасительной миссии в эмиграции был Илья Исидорович Фондаминский (псевдоним - Бунаков). До революции социалист-революционер, член боевой организации, он приехал в Париж в 1919 году. Одно время был близок с Борисом Савинковым: тот до своего отъезда в советскую Россию некоторое время жил в его квартире в Париже. Длительное время И. И. Фондаминский возглавлял редакцию одного из известнейших эмигрантских журналов "Современные записки", был близок со многими политическими деятелями эмиграции. Но затем разочаровался в эмигрантской политике и всецело посвятил себя работе с молодежью. Во время войны занимал патриотическую позицию, был арестован гестапо и погиб в немецком лагере. По поводу "хождения в народ" в эмиграции он писал: "Эмигрантские политические организации безжизненны и худосочны, ибо не связаны с народными массами. А эмигрантские массы распылены и беспризорны. Надо идти в эмигрантский народ, чтобы организовать его экономически и культурно. И надо поднять его на большую духовную высоту, которая обязательна для него, если он хочет быть передовым отрядом в борьбе за освобождение России. Тогда духовное влияние обязательно передастся из эмиграции на родину" 2.

Нужно отметить, однако, что это движение молодежи было не столько церковным, религиозным в прежнем, дореволюционном понимании, сколько духовным. Внешняя обрядность в эмиграции практически отсутствовала, а хождение в церковь заменялось духовным общением в рамках большого числа кружков, носивших одновременно и просветительский, и религиозный характер. Понятие "верующая молодежь" в эмиграции было достаточно расплывчатым. Для многих молодых людей обретенная вера была формой осмысления судьбы, отечества, отечественной истории, жертвой которой они себя ощущали.

Слова профессора Василия Васильевича Зеньковского, известного историка русской философии, жившего в эмиграции с 1919 года, о том, что общее тогда для многих русских людей сознание, что трагическая судьба России призывает всех нас к покаянию и углублению духовной жизни, что русская трагедия не была случайной и внешней, но была следствием давних и глубоких отступлений от правды Христовой, в какой-то степени поясняют повышенный интерес русской эмигрантской молодежи к религиозной философии.

Русское студенческое христианское движение за границей зародилось в Югославии в 1921 году, но организационные формы обрело два года спустя, когда в городе Прешове, в Чехословакии, состоялся его первый съезд. К этому времени за рубежом оказались, по сути дела, все известные русские мыслители. На съезде в сентябре 1923 года присутствовали С. Булгаков, Н. Бердяев, А. Карташев, Н. Новгородцев, В. Зеньковский, Б. Вышеславцев, И. Ильин, С. Франк, Г. Федотов - цвет и слава русской религиозно-философской мысли. Председателем движения был избран Василий Зеньковский.

РСХД с самого начала ставило перед собой двоякую, но в двойственности своей неразрывную цель - цель, можно сказать, "двуединую". С одной стороны миссию, проистекавшую из христианских постулатов, - спасение и успокоение мятущихся и не находящих пристанища молодых душ и с другой - задачу спасения русской нации, оказавшейся в окружении сильной и активной европейской, а точнее говоря, французской культуры и цивилизации. Причем вторая задача объективно становилась более существенной, ибо, по мере того как разворачивалась организационная структура РСХД, создавались курсы, клубы, кружки, становилось все более очевидным, что молодежь привлекает не столько религиозное спасение, не обрядность православия, а именно духовное, философское и культурное общение между собой и с теми представителями старшего поколения, которые не утратили уважения и веса в молодежной среде. Да и само "взрослое" ядро руководства РСХД, состоявшее из виднейших представителей русской интеллигенции, понимало, что в религиозных чувствах главное - отнюдь не внешняя форма, а духовная культура в том ее понимании, что она является составной частью национальной культуры, а следовательно, и национального сознания. Защита национального сознания от размывания и составляла, в сущности, главное в деятельности РСХД.

С учетом опасности денационализации "русских мальчиков", собственно, и составлялись программы занятий в кружках, которые подпадали под духовное и организационное влияние Религиозно-философской академии. Вскоре после изгнания философов из советской России эта академия воссоздалась вначале в Берлине, а потом переместилась в Париж.

Как это ни кажется на первый взгляд парадоксальным, но создание РСХД и Религиозно-философской академии встретило наибольшее сочувствие в левом крыле эмиграции. Напротив, консервативная и монархическая ее части с самого начала отнеслись к русскому молодежному христианскому движению с подозрением. Одной из причин такого отношения являлось, вероятно, то обстоятельство, что ряд профессоров академии, в том числе Н. А. Бердяев, в свое время прошли через увлечение марксизмом. Несмотря на свой духовный и интеллектуальный бунт против тех форм, которые обрел вскоре после революции в России большевизм, в консервативной эмигрантской среде Н. А. Бердяев "ходил в красных". Кроме того, всякий консерватизм, в особенности же консерватизм, обретший форму власти, с подозрительностью относился к интеллигенции, и в этом смысле характерно совпадение взглядов на интеллигенцию правых сил эмиграции, группировавшихся вокруг "Русского общевоинского союза", с тем, который возобладал в советском обществе с середины 20-х годов.

Культурно-просветительская и философская направленность РСХД, носившая общегуманистический, а не узконационалистический характер, навлекала на организаторов русского христианского движения яростные атаки со стороны монархических кругов. Философов обвиняли в отступничестве от догматов православия и даже в предательстве национальных интересов. Такие крайне правые, черносотенные издания зарубежья, как "Двуглавый орел", постоянно обвиняли РСХД в связях с европейским и французским масонством и всячески старались отвлечь молодежь от участия в кружках Религиозно-философской академии.

Нужно сказать, что русское "черносотенство", получавшее в дореволюционной России поддержку официальной русской церкви, в условиях эмиграции находило некоторую базу в наиболее обездоленных кругах русской эмиграции. Черносотенные настроения подпитывались и бытовой неустроенностью, и завистью к "зажравшимся французам", и ущемленным за границей чувством национальной гордости, и проповедью русского мессианства и верховенства русской православной идеи, посредством которого монархические круги стремились удержать под своим влиянием эмигрантов. Все это были реальные, хотя и не очень заметные на поверхности эмигрантской жизни факторы. В. В. Зеньковский считал, что пребывание в эмиграции естественно заострило в русских сознание религиозности и национальной чуждости Западной Европе, связало религиозную и национальную сферы души 3.

У Русского студенческого христианского движения имелись трения и с Русской зарубежной церковью. Ряд ортодоксальных священников обвиняли движение в отходе от догматов веры, в ереси, в "марксизме". Приобщение "раскаявшихся марксистов" к религии вызывало подозрение. Были нарекания и за то, что в самом названии Русского студенческого христианского движения отсутствовало слово "православное". Намекали на то, что РСХД в скрытой форме "продалось" католицизму. Философов обвиняли в богословском модернизме. В одном из выпусков "Двуглавого орла" об известном русском религиозном философе Сергее Николаевиче Булгакове писалось так: "Этот профессор догматического богословия определенно проповедует ересь человекобожия и столь же еретически искажает догмат Святой Троицы... Не только отсебятина протоиерея Булгакова неприемлема для православного сознания, недопустим и способ его выражений..." 4.

Несмотря на высокий личный авторитет главы РСХД В. В. Зеньковского, движению неоднократно приходилось переживать серьезные расколы. В 1927 году из РСХД вышло Братство имени преподобного Серафима Саровского, существовавшее в Югославии. Поводом для конфликта послужил ряд высказываний Н. А. Бердяева по вопросам религии. Братство потребовало исключения из РСХД Н. А. Бердяева, но получило отказ. Критикуя религиозный модернизм Бердяева, эмигрантский еженедельник "Голос верноподданного", выходивший в Белграде, писал: "...Наше заграничное модернистское уклонение от верного пути тем особенно страшно, что внешне оно кажется близким Церкви. Как всякий раскол, источники и корни этого раскола в глубоких тайниках души, в том внутреннем устроении, которое хочет наново построить г. Бердяев... Модернистское, или софианское, или интеллигентское обновленческое направление (как его ни назвать), завладевшее Движением, есть еще более тонкий соблазн своей активностью, кажущимся творчеством и близостью к Церкви..." 5.

"Голос верноподданного" обвинял Русское студенческое христианское движение в том, что оно находится под преимущественным влиянием интеллигенции, а не духовенства. В сущности, "Голос верноподданного" в своей критике Н. А. Бердяева и РСХД исходил из той же посылки, что и критики из монархистского и черносотенного крыла эмиграции в Париже, обвинявшие русскую интеллигенцию во всех смертных грехах: вначале - в свержении монархии, потом - в Октябрьской революции и, наконец, уже в эмиграции - в стремлении разложить русскую церковь, в антипатриотизме, утверждая, что интеллигенция идет в церковь не с желанием спасать и спастись, а с намерением "исправить" церковь. Равно как русскую интеллигенцию отлучали в лице ее наиболее прогрессивных представителей от церкви в царской России, так ее отлучали от церкви и в эмиграции.

Идея "оцерковливания" жизни в эмиграции, выдвинутая на учредительном съезде Русского студенческого христианского движения, была в основе своей утопической, нереальной. Эта идея не могла реализоваться не только в силу противодействия со стороны правых (да и основная масса верующих эмигрантов придерживалась канонического православия и была весьма далека от религиозно-философских споров между интеллигентами - обновленцами и консерваторами), но и в силу практических условий эмигрантской жизни.

Эмигрантская молодежь в любом движении, в которое она шла, искала активности для себя, общения для себя, успокоения или культурного возрождения для себя и вовсе не желала быть "полигоном" для отвлеченно-религиозных идей, перенесенных с русской почвы на заграничную. Молодежь в РСХД привлекала прежде всего практическая и культурная сторона его деятельности. "Русских мальчиков", прошедших тяжкую школу изгнания и борьбы за существование, мало интересовали нюансы и тонкости теософии. Отражая эти настроения эмигрантской молодежи, один из активистов РСХД Н. Езерский писал:

"Есть одна черта, в которой молодежь имеет безусловное преимущество перед стариками, но это тяжелая, роковая черта. Старшие могли читать, философствовать, "предаваться мечтам и страстям"; молодежи нынешнего поколения сразу пришлось начать суровую жизненную борьбу; оно училось не по книгам, черпает свои убеждения не из логических посылок и не из цитат временных авторитетов, а из непосредственного опыта жизни. Мировоззрение современной молодежи может быть ошибочным, односторонним, но оно никогда не будет отвлеченным. Этот опыт настолько тяжел, что многих давит, иных способен раздавить совершенно. Зато те, кто его выдержал, получают закал, с которым не сравнится никакое школьное учение, и зрелость наступает раньше и полнее" 6.

Имелись объективные причины и того, что русские философы в изгнании тянулись к молодежи, в особенности к студенчеству. Дело в том, что русские мыслители, философы-идеалисты, как их стали называть в советских изданиях, оказались за границей как бы в двойном изгнании - их выслали из советской России, но и эмиграция приняла их крайне отчужденно, почти враждебно. Вот почему с первых же своих шагов за границей они стремились нащупать связь с той средой, которая могла бы стать их аудиторией. Такую потенциальную аудиторию они видели в студенчестве. Большинство изгнанных философов и до, и в первые годы после революции имели опыт общения со студентами. Многие были частыми гостями в аудиториях Московского университета. Для них общение со студенчеством было естественной стихией. И нет ничего удивительного в том, что философы-изгнанники обратили свои взоры на русское эмигрантское студенчество.

Загрузка...