Студенчество, со своей стороны, тоже нуждалось в лидерах, в идеологах. И вполне понятно, что оно искало их не в консервативной и не в военной среде. Взоры естественно обращались к демократическому крылу интеллигенции. Изгнанные из России философы имели до революции громкую славу, считались отчасти властителями дум. Свидание не могло не состояться.

В мае 1923 года на съезде русских студентов высланный из советской России известный философ С. Л. Франк выступил с речью, которая стала, в сущности, программной для взаимоотношений религиозных мыслителей с эмигрантской студенческой молодежью. Упоминания об этой речи содержатся в мемуарах многих бывших студентов, и, судя по ним, речь профессора произвела на молодежь глубокое впечатление.

Основные идеи этого выступления были впоследствии развиты философом в его работе "Крушение кумиров". И речь, и книга носили исповедальный характер. Ко это была не только исповедь философа перед молодежью, но и как бы исповедь русской души вообще. Это была редкая в русской истории попытку осмыслить совместный, общий опыт "отцов и детей", прошедших через увлечение, а затем крушение кумиров русского интеллигента XIX века. С. Л. Франк говорил о том, что русский человек, переживший войну и революцию, смотрит на духовные ценности европейской цивилизации глазами скептика. И это тоже было следствием крушения всех кумиров - революции, политики, культуры, идей, которым поклонялся русский интеллигент конца прошлого и начала нового века.

По оценкам прошлого и настоящего речь С. Л. Франка во многом перекликалась с идеями, высказанными Н. А. Бердяевым в "Новом средневековье", где история предстает как бессмысленный и безысходный круговорот человеческих бедствий и страданий, в котором ничего невозможно ни улучшить, ни поправить; спасение - лишь в отрешении от всех земных привязанностей. Спасение, по мысли С. Франка, в условиях "нового средневековья" - не в идеалах, не в деятельности, не в служении, а в спасении, прежде всего в личном спасении и спасении ближних.

В среде эмигрантов, и в особенности молодежи, настроения пессимизма, почти физическое ощущение крушения кумиров и мифов были чрезвычайно распространены, так что речь философа нашла глубокий отклик у участников студенческого съезда. Однако призывы религиозных философов искать спасения в Боге большого успеха не имели. К счастью, и организаторы, и старшие участники Русского студенческого христианского движения быстро уловили это настроение. И в своей практической деятельности РСХД склонялось к просветительству и культуре. Именно в этом и состоит главная заслуга РСХД.

"Внедрение христианства" в русское студенческое движение среди самих студентов вызывало чаще всего снисходительную иронию: "отцы" балуются, дети посмеиваются. На практике "оцерковливание" молодежи носило чисто формальный характер: молодежные собрания, проходившие под эгидой РСХД, начинались совместным пением "Отче наш", а затем уже шла обычная "светская" культурная программа - доклад о "Двенадцати" А. Блока, диспут о творчестве Маяковского или спор о судьбах современной советской литературы. Эти настроения эмигрантской молодежи красочно и иронично описаны в книге Г. Озерецковского "Русский блистательный Париж до войны". Сложная мистика православия с трудом уживалась с тяготами повседневной жизни молодых людей в эмиграции. Зато молодежь с удовольствием слушала интереснейшие лекции русских философов о культуре, творчестве, о русской истории.

Секретариат РСХД размещался в центре Парижа, в доме 10 по бульвару Монпарнас, и сюда в свободные от работы или учебы дни - по субботам и воскресеньям - стекалось много молодежи. Трехэтажный особняк делило между собой несколько эмигрантских организаций: здесь "квартировали" Религиозно-философская академия, кружок по изучению России, секретариат РСХД. Тут же было и студенческое общежитие. Во дворе особнячка в сарае была устроена церковь с резным иконостасом. Служил здесь "батюшка-академик" отец Сергий Четвериков, один из духовных руководителей РСХД. Но приходивших по этому адресу молодых людей интересовала не столько проповедь, сколько возможность познакомиться.

"В субботу после обеда и в воскресенье на бульваре Монпарнас, 10 появлялись девочки и мальчики, - пишет в своей книге Г. Озерецковский. - И набиралось их превеликое множество. В верхнем этаже полно. В среднем этаже полно. В подвале полно. Во дворе полно. Раскинули они свои сети и сеточки и поджидают спутников жизни. Мамаши смело пускали сюда своих дочек... Девочки были объединены в "дружину" и разбивались на кружки: исторический, литературный, евангельский, самодеятельности. Во главе их стояла А. Ф. Шумкина. Магистр философии. Дама лет тридцати пяти, энергичная белобрысая женщина не без комплекции, которая тем не менее прыгала, как козлица, играя с ними в волейбол. И чулки у нее спадали. Но дама очень достойная...

Во главе мальчиков стоял Н. В. Федоров. Они назывались "витязями" и тоже разбивались на кружки" 7.

Для религиозных бесед (их называли помпезно "евангелистские собрания"), по свидетельству Г. Озерецковского, собиралось человек по семь-восемь. Для докладов и лекций в среде студенчества и молодежи выбирали темы на стыке философии и культуры, истории и религии и русской истории, стараясь увязать их с идейными течениями XX века. Вот темы нескольких лекций, прочитанных в Религиозно-философской академии на бульваре Монпарнас Н. А. Бердяевым в 1930 году: "Русский марксизм и возникновение идеализма. Кризис миросозерцания интеллигенции", "Достоевский. Русский мессианизм", "Лев Толстой и религиозный кризис", "Религиозный характер русской литературы: Гоголь, Тютчев". Подобный выбор тем для бесед с молодежью был характерен и для других философов, участвовавших в РСХД. Среди бывших слушателей Религиозно-философской академии и активистов РСХД не оказалось ни одного сколько-нибудь заметного философа или историка русской религиозной мысли. Деятельность Религиозно-философской академии и РСХД после смерти ее вдохновителей, русских философов-идеалистов, практически сошла на нет. Творческое и духовное наследие РСХД - не в оставленных трудах, а в том, что этот студенческий союз позволил приобщить к русской культуре тысячи детей эмигрантов.

Глава 5

ДОМОЙ С НЕБЕС...

Едва ли стоит тратить усилия на доказательство того, что культурная, и в частности литературная, жизнь эмиграции была чрезвычайно богатой. Достаточно перечислить имена писателей и поэтов, оказавшихся за границей, чтобы понять, что эта жизнь и не могла быть иной. Большинство литераторов одни сразу, другие некоторое время спустя - оказались в Париже. Из известных писателей, начавших свою вторую жизнь на берегах Сены, вспомним Бунина, Шмелева, Мережковского, Куприна, Зайцева, Ремизова, А. Толстого, Алданова, Тэффи, Осоргина, Степуна. Парижский "цех" поэтов тоже мог похвастать весьма громкими именами: Бальмонт, Гиппиус, Г. Иванов, Ходасевич, Цветаева.

Об этих писателях и поэтах сказано достаточно много, и всякое "новое слово" было бы лишь повторением уже сказанного. Кроме того, несмотря на укоренившееся убеждение в том, что без "воздуха отечества" талант чахнет (представление это не лишено, разумеется, доли правды), оказавшиеся в эмиграции уже известные писатели оставили столь значительное литературное наследие, что, в сущности, каждый из них заслуживает монографии, посвященной "парижскому периоду". Анализ творчества эмигрантских знаменитостей не входит в задачи этой книги. Нам хотелось бы воздать здесь должное и тем почти неизвестным литераторам, которые выросли в тени "больших деревьев", став писателями и поэтами за границей. Их судьба, по большей части трагическая, вовсе у нас не известна. А между тем они были активными участниками бурной культурной жизни русской эмиграции, составляли тот вибрирующий культурный и эмоциональный фон, вне которого представление о русской эмиграции было бы неполным, однобоким. Ибо это была наиболее живая, ищущая часть эмиграции.

Но прежде чем приступить к рассказу о молодом литературном "русском" Париже, хотелось бы дать читателям общее представление об особенностях русской литературной эмиграции и литературной жизни за рубежом. В наиболее полном виде судьба русской литературы в эмиграции отражена в книгах Г. Струве "Русская литература в изгнании", В. Яновского "Поля Елисейские", в двухтомном труде Р. Гуля "Я унес Россию", В. Варшавского "Незамеченное поколение", З. Шаховской "Отражения". Многие сведения, которые читатели найдут в этой главе, почерпнуты из этих и ряда других книг. Но помимо этого в эмигрантской прессе 30-х годов, главным образом в "толстых" журналах, содержится огромное количество литературных обзоров, рецензий, аналитических статей, которые служили автору подспорьем для сбора материала. Пользуясь случаем, хотелось бы принести глубокую благодарность сотрудницам русской библиотеки в Париже, "Тургеневской", как ее называют, которые вначале не без скептицизма (я хаживал туда и в конце 70-х, и в середине 80-х годов, и вольно или невольно они переносили на меня свое отношение к тем тягостным для достоинства русского человека годам), а потом с искренним доброжелательством помогали мне отыскивать в журналах нужные статьи.

Именно знакомство с журналами эмиграции дает возможность увидеть, какой огромный и практически еще неизвестный нам слой русской литературы, а в более широком плане - русской культуры сложился за границей.

В силу прежде всего материальных условий и узости русскоязычного литературного рынка лишь очень немногие из писателей имели возможность издавать за границей книги, еще меньше русских авторов переводилось. Большая часть романов, повестей, рассказов, стихов так и не смогла выйти за пределы журнальных страниц и ждет того часа, когда до нее доберутся советская история, критика и литературоведение. Большой интерес представляет и публицистика эмиграции, ибо она в еще большей степени отразила сложности и противоречия эмигрантского бытия, нежели беллетристика. По дореволюционной еще традиции много внимания литературной и художественной жизни уделяли и газеты; рассеянные там короткие рассказы и литературные фельетоны могут составить не одну книгу.

Первый "толстый" эмигрантский журнал был основан в Париже в 1920 году, и его редакторами были совместно А. Толстой, М. Алданов, Н. Чайковский, В. Анри. Назывался он "Грядущая Россия". Расцвет зарубежной литературы падает на период конца 20-х - начала 30-х годов. Литературная жизнь русского зарубежья была достаточно активной вплоть до самого начала второй мировой войны.

Война оказалась тем рубиконом, через который удалось перейти лишь немногим. Старшее поколение сошло с литературного небосвода в силу возраста. Что касается литературной молодежи, то военные и первые послевоенные годы принесли эмигрантам столько материальных тягот и испытаний, что стало, как говорится, не до belles lettres. Большинство "подававших надежды" и уже печатавшихся литераторов вынуждены были искать более надежные источники существования, обрели "настоящие" профессии, и в послевоенной литературе осталось лишь несколько имен из наиболее стойких и действительно талантливых. О них мы расскажем позднее.

На 30-е годы приходится и самая острая полемика в эмигрантской печати о судьбах русской зарубежной литературы. Главный спор касался вопроса о том, способна ли эмиграция в оторванности от родных источников создать что-либо значительное. Другая важная тема полемики - о проблематике литературы за рубежом. О чем писать? О России прошлой, которую литераторы старшего поколения знали очень хорошо, но которая ушла в небытие, или о России новой, которой никто из эмигрантов толком не знал, разве что по газетам и журналам (далеко не всегда объективным), но которая в эмиграции вызывала жгучий и ревнивый интерес? На многие из этих вопросов попытался ответить М. Алданов в статье "О положении эмигрантской литературы", напечатанной в журнале "Современные записки" в 1936 году.

На первый вопрос ответ найти было не столь уж сложно. Достаточно было вспомнить хотя бы И. С. Тургенева или А. И. Герцена, успешно работавших за границей, или, например, Н. В. Гоголя, писавшего "Мертвые души", одно из самых "русских" литературных произведений, в Италии (М. Алданов в своей статье в качестве иллюстрации берет А. Мицкевича). По мнению М. Алданова, у эмигрантской прозы, в отличие от новой, советской, было даже то преимущество, что она была свободна от всякого рода политических и социальных "заказов".

"Если бы какой-либо французский или английский писатель на очень долгое время покинул родину, потеряв с ней связь, - пишет М. Алданов, - то это, без сомнения, тяжело отразилось бы на его творчестве: он очень многое потерял бы и не выиграл решительно ничего. Мы в ином положении. Для нас кроме огромного минуса есть еще более огромный плюс: мы выиграли свободу. Самые восторженные поклонники советской литературы не станут все-таки серьезно утверждать, что она свободна. Мы же пишем, что хотим, как хотим и о чем хотим... Я не отрицаю значения морального давления среды, - оно есть в эмиграции, как есть везде, в любой обстановке, во всем мире. Но только несерьезный или недобросовестный человек может сравнивать этот вид давления с тем, какой существует в советской России... Социальный заказ для эмигрантской литературы существует лишь в весьма фигуральном смысле слова, в степени незначительной и нестрашной. Социального же гнета нет никакого, как нет цензуры и санкций. Люди, очень много говорящие о нашей "оторванности от родной почвы", должны были бы подумать и о том, что эту оторванность все-таки до известной степени компенсирует. Во всяком случае многие из нас, несмотря на всю тяжесть, все моральные и материальные невзгоды эмиграции, не сожалеют и, вероятно, так до конца и не будут сожалеть, что уехали из большевистской России. Эмиграция - большое зло, но рабство - зло еще гораздо худшее" 1.

Большинство писавших о судьбах литературы и русских писателей в эмиграции при всех различиях точек зрения неизменно сходились в том, что главная беда - не оторванность от родных очагов, а обычная бедность, отнюдь не в духовном, а в самом грубом, физическом, материальном смысле слова. Бедность, доходящая до того, что многим, особенно молодым, литераторам не на что было купить писчей бумаги, нечем заплатить за аренду пишущей машинки, а тем более отдать рукопись машинистке. Многие молодые эмигрантские писатели и поэты погибли, в том числе и покончив жизнь самоубийством, не от духовной скудости, не от отсутствия идей и тем (сложная, нищая, противоречивая, политически и эмоционально бурная эмигрантская жизнь предоставляла массу сюжетов), а от истощения, бездомничества, материальной безысходности.

Много сетований в эмигрантской литературной среде, особенно молодежной, было на русского зарубежного читателя. Эмигрантские писатели, не имевшие возможности найти издателя или поместить свой рассказ в газету, склонны были обвинять русского эмигранта в невежестве, в эмигрантском обывательстве, в отсутствии интереса к литературе. Упреки эти имели некоторые основания. Эмиграция даже с каким-то болезненным самобичеванием обвиняла себя в "эмигрантщине", в обывательстве. Винить эмиграцию за это вряд ли правомерно.

У многих русских семейств борьба за существование отнимала так много душевных и физических сил, что было не до высоких материй, и можно лишь удивляться и воздавать эмиграции должное за то, что при всех тяготах и неустроенности она в целом сохраняла высокий уровень интеллектуальной и культурной жизни. Одно из "формальных" свидетельств тому - огромное (если учесть размеры самой эмиграции) количество всякого рода изданий. Если бы эмиграция не сохраняла повышенного интереса к культурной жизни, то никакая материальная сила не могла бы держать на плаву сотни русских газет и журналов. В 1925 году за границей существовало 364 периодических издания на русском языке. Далеко не равнозначные по своему уровню, они тем не менее имели своего читателя. Большинство интеллигентов, вынужденных в силу материальных условий заниматься физическим трудом, тем не менее оставались интеллигентами. Высоким оставался и интерес к литературе, о чем свидетельствует то, что до войны да и в первые послевоенные годы литературные вечера в Париже собирали множество народа. Именно благодаря высокому интересу эмиграции к литературе большинство литераторов имели возможность продолжать писать. Без этого интереса творчество было бы невозможным. В эмиграции писал даже 90-летний В. И. Немирович-Данченко *.

* Брат известного режиссера МХАТ, детский писатель.

О чем писали эмигрантские литераторы? Прежде всего о дореволюционной России и о первых годах революции, свидетелями которых они были. Романы, повести и рассказы о революционной России представляют для советского читателя наибольший интерес, ибо они написаны пером свободным. Литературные произведения, создававшиеся в самой России, особенно с конца 20-х годов, когда интеллектуальная жизнь уже была поставлена под жесткий контроль, "грешили" искусственным романтизмом, однозначностью, предвзятостью, умолчаниями.

С начала 30-х годов цензурный режим уже не позволял советским писателям создавать объективную картину советской жизни. Те писатели, которые имели мужество писать так, как думали и чувствовали, не имели возможности издаваться. Так что творчество эмигрантских литераторов является интереснейшим источником знаний о нас самих и о нашей революционной истории.

Работу писателей в эмиграции в какой-то степени можно назвать гражданским подвигом. Ведь, кроме хлопот, забот, часто унижений, литературный труд почти ничего не давал. Гонорары были мизерными, часто гонораров и вовсе не платили. Писательство было нередко вторым ремеслом, ночным занятием, отнимавшим силы и здоровье. Нужно отдавать себе отчет в том, что "второе ремесло" для эмигрантского литератора было отнюдь не конторой, где можно было скрипеть пером по казенной бумаге, сохраняя главные силы на вечер. Эмигрантский писатель, за исключением очень узкого круга, это чаще всего рабочий завода "Рено" или "Ситроен", шофер или маляр, в лучшем случае пригородный садовод или огородник. Ждать материальной помощи писателям-эмигрантам было неоткуда. Если у эмиграции и были какие-то деньги, то они шли на другое, в глазах эмиграции главное, - на организацию школ, стипендии студентам, минимальную помощь тем, кому действительно не на что было купить кусок хлеба, негде переночевать.

"Выходом из положения, - с горькой иронией писал М. Алданов, - могло бы быть создание большого меценатского, заведомо убыточного издательского дела за границей. Но это, разумеется, нереально. Эмигрантские "deux cents families" * - сомнительные регенты и пайщики сомнительных эмигрантских дел давно исчерпали свой скромный запас интереса к искусству и вдобавок очень утомлены: они уже на прошлой неделе пожертвовали сто франков на что-то касающееся литературы" 2.

* Двести семейств (франц.).

Несмотря на все трудности эмигрантского существования, плоды писательских трудов весьма значительны. Наиболее плодотворным был период между 1925 и 1935 годами. Это настоящее "золотое десятилетие" эмигрантской прозы. Глеб Струве в "Русской литературе в изгнании" приводит внушительный, хотя и не полный перечень написанного: И. Бунин - "Митина любовь", "Солнечный удар", "Дело корнета Елагина", "Божье дерево", "Жизнь Арсеньева"; Борис Зайцев - "Преподобный Сергей Радонежский", "Странное путешествие", "Афон", "Анна", "Дом в Пасси", "Жизнь Тургенева"; И. Шмелев - "Солнце мертвых", "Про одну старуху", "Свет разума", "История любовная", "Няня из Москвы", "Богомолье", "Лето Господне" (настоящий шедевр описания русской дореволюционной жизни как по языку, так и по национальной памяти); А. Ремизов - "Оля", "Звезда Надзвездная", "По карнизам", "Три серпа", "Образ Николая Чудотворца"; Д. Мережковский - "Мессия", "Тайна Запада", "Наполеон", "Иисус Неизвестный"; Н. Тэффи - "Городок", "Воспоминания", "Авантюрный роман", "Книга Июнь"; М. Алданов - "Чертов мост", "Ключ", "Бегство", "Десятая симфония", "Земли и люди", "Портреты"; А. Куприн - "Колесо времени", "Юнкера"; М. Цетлин - "Декабристы"; В. Ходасевич - "Собрание стихов" и "Державин"; М. Осоргин - "Сивцев Вражек", "Свидетель истории", "Книга о концах". В этот период много пишет и широко публикуется В. Набоков (Сирин). Известный художник, создатель галереи портретов крупнейших деятелей русской революции, в том числе Ленина, Луначарского, Троцкого, Ю. Анненков публикует в эмиграции под псевдонимом Б. Тимирязев "Повесть о пустяках".

В середине 20-х начинают пробовать силы молодые прозаики и поэты, расцвет творчества которых падает уже на предвоенные и послевоенные годы.

Появление этой новой, молодой группы писателей было чрезвычайно важным и даже живительным для культурной жизни "русского" Парижа. Они внесли в интеллектуальный быт новые, свежие струи. Большинство из молодых эмигрантских писателей по своему таланту не поднималось вровень с известными светилами русской литературы, жившими за границей, - Буниным, Куприным, Шмелевым, Мережковским, Алдановым, но с их приходом в русской зарубежной литературе повеяло новыми ветрами, появились новые темы, новый угол зрения. С их постепенным водворением на страницах литературных журналов в эмиграции возродилась литературная полемика, они дали новое дыхание критике. И это вполне объяснимо.

Старая эмиграция в качестве главной своей задачи ставила сохранение традиции, в том числе традиции литературной, сложившейся еще в России. Место выехавших за рубеж писателей в отечественной литературе было, по сути дела, уже давно определено. Авторитет их был непререкаем, споры об их достоинствах и недостатках, в сущности, излишни: они мало что добавили бы к тому, что было сказано о них десять и даже двадцать лет назад. Писатели старшего поколения при выезде из России принадлежали к определенным художественным школам, уже обретшим свои формы и даже закосневшим. В силу этого в зарубежной литературной среде не возникало новых художественных или идейных течений, не наблюдалось и заметной эволюции в творчестве самих писателей. За первые десять - пятнадцать лет весьма интенсивной культурной жизни в эмиграции тем не менее почти не произошло событий, которые послужили бы поводом для полемики или даже для литературного "скандала". К началу 30-х годов и писатели, и критики старшего поколения занимают те же литературные и эстетические позиции, которые они завоевали в Москве или Петербурге. Один из наиболее "представительных" эмигрантских журналов, носивший, как нетрудно догадаться, традиционный, "академический" характер, - "Современные записки" - и в 1929, и в 1930 годах являет нам практически те же самые имена, что и в году 1920-м.

Литературная жизнь старшего поколения, по меткому выражению Марка Слонима *, носила характер "доживания". У ряда писателей это "доживание", академизм и даже консерватизм литературных вкусов проявлялись в форме безусловного отрицания всего, что происходило в литературной жизни советской России. Известны пренебрежительные отзывы Бунина о Сергее Есенине, Александре Блоке. Известны иронические характеристики Тэффи в адрес Пастернака. Неприятием новшеств старшими эмигрантскими писателями отчасти объясняется и изолированное положение в эмиграции Ремизова, Цветаевой.

* Слоним М. Л. (1894-1976) - социалист-революционер. В эмиграции известный литературный критик, издатель. В Праге издавал журнал "Воля России". В Париже стал редактором "Новой газеты" (1931 г.) и председателем литературного объединения "Кочевье". Автор многих работ о русской литературе. В последний период жизни был профессором Русской литературы в США.

Непререкаемость в эмигрантской среде авторитета писателей старшего поколения, опиравшихся на художественные вкусы, вывезенные из России, крайне негативно сказывалась на судьбе писателей и поэтов нового поколения. Молодежь росла и воспитывалась в обстановке боготворения русской традиции, а старшее поколение писателей, живших в эмиграции, было как бы живым воплощением этой традиции. Молодежи десятилетиями внушали глубочайшее почтение к стихам и прозе, опиравшимся на дореволюционную традицию культуры. Не имея возможности приобщиться к французской литературной жизни и в ней черпать новые формы и методы, эмигрантская литературная молодежь в большинстве своем была, в сущности, обречена на эпигонство. Молодые поэты и прозаики в Париже, когда им удавалось пробиться на страницы литературных журналов или газет, выходили к публике с рассказами или стихами, которые мало чем отличались от литературных образцов конца 90-х годов прошлого века.

В конце 20-х годов журнал "Воля России" провел литературный "международный" конкурс молодых авторов эмиграции. Редакция получила около сотни рассказов, присланных из всех уголков мира, где только писали по-русски. Марк Слоним, делавший по поручению редакции обзор присланных произведений, был поражен их литературной отсталостью. От большинства рассказов попахивало литературным нафталином прошлого века. И было такое ощущение, что все эти рассказы или главы из повестей написаны 25-30 лет назад. "Находясь вне большой дороги русского литературного развития, - писал М. Слоним в обзорной статье о русской литературе в "Воле России" в 1929 году, - значительная часть молодежи занята повторением пройденного или открывает давно открытые и прочно заселенные Америки. В поэзии это бальмонтовщина или северянинщина, в худшем случае песенки Вертинского, в лучшем - подражание любовной лирике Ахматовой. В прозе - литература "воспоминаний", русского пейзажа, холодная описательность бунинского типа, водянистые рассказы того пресного реалистического стиля, который в 90-х годах в изобилии встречался в приложениях к "Ниве". Достаточно раскрыть эмигрантские газеты или журналы вроде "Иллюстрированной России", этого зарубежного соперника "Огонька", чтобы увидеть великое множество этих никому не нужных произведений..." 3

К счастью, наиболее талантливые и сильные представители младшего поколения зарубежной литературной России все-таки умели освобождаться от этих драгоценных пут великой литературной традиции, искать свои литературные тропы. И тогда на "искусственном небе эмигрантщины" появлялись новые звезды.

Именно с появлением ряда молодых эмигрантских прозаиков и поэтов таких как Сирин, Газданов, Шаршун, Берберова, Варшавский, Одоевцева, Ладинский, Поплавский, Оцуп, Кнут и др. - связано оживление литературной жизни Парижа с начала 30-х годов. Вокруг имен молодых литераторов разгорается острая полемика, которая втягивает в свой водоворот и старшее поколение писателей.

В очерке "Молодые писатели за рубежом" Марк Слоним уже в 1929 году сделал попытку выявить главные черты нового литературного поколения, сравнивая его с "отцами". С горечью пишет он о том, что парижская литературная молодежь, унаследовав все грехи литературной жизни "эмигрантских отцов" - самомнение, повышенную чувствительность, кружковую нетерпимость, не обладала высочайшей культурой литераторов старшего поколения.

"Литературная молодежь в эмиграции, - пишет М. Слоним, - подобно своим русским собратьям, слишком часто поражает своей некультурностью и даже невежественностью. Она мало читала, мало знает, мало работает над собой, но отличается безапелляционностью суждений и принимает свой ранний жизненный опыт за мудрость и художественную значительность" 4.

Не следует абсолютизировать это мнение. При всей доброжелательности к литературной молодежи в нем проглядывает оценочный снобизм эмигрантских "академиков". Несмотря на всю "невежественность", именно молодая литература будоражила культурную жизнь эмиграции, не давая ей превратиться в застойное болото. Но предвзятость преодолевалась медленно и трудно, прежде всего потому, что на молодых продолжали смотреть со ступенек старых алтарей.

Далеко не сразу эмигрантская критика разглядела Владимира Набокова (Сирина). Для М. Слонима в 1929 году он еще "несколько однообразный поэт, но очень неплохой прозаик" 5. Критик, как бы силится найти, в кого же выдался В. Набоков, и словно бы даже удивлен, что набоковский роман "Король, дама, валет" "нельзя назвать подражательным"; на нем лежит, по мнению М. Слонима, "лишь некоторый налет германского экспрессионизма".

Среди "многообещающих" прозаиков М. Слоним называет помимо В. Набокова также Г. Газданова, Б. Сосинского, С. Шаршуна, Ю. Фельзена. От огромной массы "начинающих" их отличало прежде всего то, что они в силу самобытности своих талантов сумели быстро избавиться от влияния эмигрантских "академиков".

"Я не знаю, какова будет в дальнейшем судьба этих молодых сил, с трудом вырастающих под хмурыми эмигрантскими небесами, вдали от родной почвы, в ненормальной и противоестественной атмосфере рассеяния и беженства, - пишет М. Слоним. - Но я твердо убежден, что этой молодежи удастся во всяком случае выйти на волю из эмигрантского литературного музея и неподвижной академии" 6.

Надо сказать, что сами молодые писатели русской эмиграции относились к себе едва ли не с большей строгостью, чем критики старшего поколения. Одно из свидетельств тому - резкая и во многом несправедливая статья Гайто Газданова "О молодой эмигрантской литературе", появившаяся в "Современных записках" в 1936 году, то есть семь лет спустя после строгой, но достаточно оптимистической оценки М. Слонима. Статья, в сущности, была оскорбительной для большинства молодых писателей и вызвала резкую полемику в журналах. Газданов, за которым к этому времени уже закрепилось мнение как об одной из надежд эмигрантской литературы, отрицает само существование новой литературы эмиграции. Вот как он пишет:

"Если отбросить изложение литературных возможностей и достижений в сослагательном наклонении; если считаться только с фактически существующим материалом; если отказаться заранее от всех априорных положений и суждений о столь же претенциозной, сколь необоснованной "миссии эмигрантской литературы", - то придется констатировать, что за шестнадцать лет пребывания за границей не появилось ни одного сколько-нибудь крупного молодого писателя. Есть только одно исключение - Сирин, но и о его случае следует поговорить особо. Вся остальная "продукция" молодых эмигрантских литераторов может быть названа литературной только в том условном смысле, в каком говорят о "литературе по вопросу о свекле" или "литературе по вопросу о двигателях внутреннего сгорания", - то есть о совокупности выпущенных книг, в данном случае имеющих некоторый, их объединяющий, беллетристический признак" 7.

Г. Газданов говорит о "предполагаемой" литературе молодых, которую выдумали критики старшего поколения из снисходительности и из жалости к собственному литературному потомству. Полемизируя с критиками старшего поколения, прежде всего с Ф. Степуном, Г. Газданов отрицает даже само существование эмигрантского читателя, что, конечно, неверно. Читательская аудитория действительно была невелика, но это была преданная и активная аудитория. Кроме того, Газданов исходил из представления о том, что русские писатели работали исключительно на эмиграцию, что едва ли верно. В силу известных политических причин эмигрантские писатели действительно не имели доступа в советскую Россию, но это не означает, что эмигрантские писатели абстрагировались от той огромной массы читателей, которая росла на их бывшей родине. В сущности, Газданов отрицает саму возможность появления крупного писателя в условиях эмиграции.

"Если предположить, что за границей были бы люди, способные стать гениальными писателями, то следовало бы, продолжая эту мысль, прийти к выводу, что им нечего было бы сказать; им помешала бы писать "честность с самим собой"... Не берусь судить, есть ли среди молодых эмигрантских писателей потенциальные гении; мне это представляется тем менее вероятным, что за все время издательской деятельности за границей не появилось ни одной значительной книги, на которую можно было бы указать как на доказательство существования молодой эмигрантской литературы" 8.

Для точки зрения Г. Газданова характерно то, что он не относит В. Набокова (Сирина) к эмигрантской литературе, а считает его явлением совершенно самостоятельным и к эмиграции никакого отношения не имеющим. Все остальное поколение молодой эмигрантской литературы он относит к "труженикам" и "труженицам" литературы. "Но только какое это имеет отношение к искусству?" - спрашивает он.

Обосновывая резкость своей оценки, Газданов пишет о том, что культура и искусство - понятия динамичные, развивающиеся, но что именно это развитие было невозможно в условиях эмиграции. Таким образом, считает Газданов, весь разговор о молодой эмигрантской литературе совершенно беспредметен.

"Только чудо могло спасти это молодое литературное поколение; и чуда еще раз - не произошло. Живя в одичавшей Европе, в отчаянных материальных условиях, не имея возможности участвовать в культурной жизни и учиться, потеряв после долголетних испытаний всякую свежесть и непосредственность восприятия, не будучи способно ни поверить в какую-то новую историю, ни отрицать со всей силой тот мир, в котором оно существует, - оно было обречено. Возможно, в этом есть некоторая историческая справедливость; возможно, что его жестокий опыт послужит для кого-то уроком. Но с этим трудно примириться; и естественнее было бы полагать, что оно заслужило лучшую участь, нежели та, которая выпала на его долю в Берлине, Париже, Лондоне, Риге, в центрах той европейской культуры, при вырождении которой мы присутствуем в качестве равнодушных зрителей" 9.

В суждениях Гайто Газданова очевидно присутствует и максимализм молодости, и нигилизм русской культурной традиции, но прежде всего, вероятно, горечь осознания себя как "незамеченного поколения".

В 1936 году, когда молодой писатель писал эти горькие строки, действительно было трудно предположить, что наступят времена, когда советская Россия будет с глубоким вниманием и интересом перелистывать страницы эмигрантской литературы, отыскивая те имена, идеи и чувства, которые, казалось, навеки канули в Лету.

Ошибся Газданов и в оценках культуры "одичавшей Европы". Культура оказалась сильнее и плодотворнее, чем это виделось перед началом второй мировой войны.

Одной из сложнейших проблем молодой эмигрантской литературы было бестемье. Жизни своей второй родины они не знали в достаточной мере для того, чтобы писать романы "из французской жизни" (исключение составляли В. Набоков и Г. Газданов), да и российская жизнь едва коснулась их опаленным крылом революции и гражданской войны. Приходилось фантазировать, описывать внутренний мир воображаемых героев в воображаемых обстоятельствах. На всей молодой эмигрантской литературе лежит этот налет ирреальности, сна, сюрреализма. "Незамеченное поколение" писателей писало о незамеченном, случайном, мимолетном. Отсюда постоянные, отчасти справедливые, упреки со стороны старших критиков в отрыве от реальности, от жизни.

Выступая в 1930 году на литературном вечере, устроенном журналом "Числа", П. Н. Милюков говорил: "Русская литература периода классического, до Толстого включительно, была периодом реализма. Его сменил романтический, или период "символизма". Сейчас, когда в России литература возвращается к здоровому реализму, здесь, в эмиграции, часть литераторов, в частности те, которые сотрудничают в "Числах", продолжают оставаться на позициях отрыва от жизни" 10.

Мнение, высказанное Милюковым, было характерным для его поколения эмиграции. Старшее поколение эмигрантских общественных деятелей, писателей, критиков, сумевших создать себе сравнительно сносные материальные условия существования, реальной жизни не видело и не понимало. Не могло оно понять и того, что эта "литература теней" не случайна, что она идет не от изыска, не от "Монпарнасской испорченности" и не от влияния Запада, а в значительной мере от нищенских условий существования большинства молодых литераторов и поэтов.

Сюрреалистические мотивы в творчестве эмигрантской молодежи - прямой результат деформации их материальной и духовной жизни под "искусственным небом эмиграции". То, что молодые люди в столь тягостных условиях жизни еще находили силы для творчества, было настоящим подвигом. В 1935 году в статье, посвященной памяти трагически ушедшего из жизни Бориса Поплавского, одного из известнейших в свое время молодых поэтов зарубежья, Владислав Ходасевич писал, говоря о положении молодой литературы эмиграции в целом:

"Далеко не миновала пора, когда молодых не хотели печатать вовсе либо печатали в аптекарских дозах, порою требуя, чтобы на рукописи имелась апробация кого-нибудь "многоуважаемого". Как бы то ни было, если сейчас и намечается в этом деле некоторое облегчение - все же молодежь еще слишком хорошо помнит те унижения, которые ей приходилось (и повторяю - отчасти все еще приходится) переживать при соприкосновении с редакциями...

Недоброжелательный нейтралитет старших литераторов не только язвит обидою младших - он губительно отражается на их материальном положении. Отчаяние, владевшее душами Монпарнаса, в очень большой степени питается и поддерживается оскорблением и нищетой. Я говорю не о материальных затруднениях, знакомых почти всей литературной среде; я имею в виду подлинную, настоящую нищету, о которой понятия не имеет старшее поколение. За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе. На Монпарнасе порой сидят до утра потому, что ночевать негде.

Вздор, пошлый вздор, выдуманный слишком сытыми людьми, - будто бедность способствует творчеству, чуть ли не "стимулирует" его. Человек невыспавшийся, потому что у него нет пристанища, человек, которого мутит от голода, человек, у которого нет угла, чтобы уединиться, - писать не может, будь он хоть сто раз гением. Надо быть полным невеждой либо не иметь совести, чтобы сравнивать нужду Монпарнаса с нуждой прежних писателей. Дневной бюджет Поплавского равнялся семи франкам, из которых три отдавал он приятелю. Достоевский рядом с Поплавским был то, что Рокфеллер рядом со мной. Настолько же богаче Монпарнаса писатели старшего поколения" 11.

Владислав Ходасевич, относившийся как бы к среднему поколению поэтов, в силу своей известности, с одной стороны, и молодости, с другой, был вхож и в салоны эмигрантских литературных дам, и в мансарды русской молодежи. Он был одним из немногих узких мостков между старшим и молодым поколениями эмиграции.

К писателям старшего поколения, не отворачивавшимся от молодежи, относились Мережковский и Гиппиус. Эта чета держала один из известнейших в эмигрантском Париже литературный воскресный "салон", который был открыт и для молодежи. В 1926 году "салон" разросся в некое подобие интимного литературно-философского общества или клуба - "Зеленая лампа". Из старшей эмиграции завсегдатаями у Мережковских были Керенский, Бунин, Алданов, Цетлин. В отличие от большинства эмигрантских дам, державшихся в Париже скромно и незаметно, Зинаида Гиппиус всем своим видом как бы хотела эпатировать публику. Она носила высокие, сложные прически, ярко красилась, вид имела высокомерный и надменный и откровенно разглядывала посетителей в лорнет. Вспоминая о встречах с З. Гиппиус в ее "салоне" незадолго до начала второй мировой войны, один из молодых литераторов В. Яновский писал: "В мое время она уже была сухой, сгорбленной, вылинявшей, полуслепой, полуглухой ведьмой из немецкой сказки, на стеклянных негнущихся ножках.

Страшно было вспомнить ее стишок:

И я такая добрая,

Влюблюсь - так присосусь.

Как ласковая кобра я,

Ласкаясь обовьюсь...

Она любила молодежь и поощряла некоторых поэтов; думаю, что многие ей должны быть благодарны" 12.

В 1938 году уже в почтенном возрасте (ей исполнилось 69 лет) она пишет стихотворение "Трепещущая вечность", посвятив его одному из молодых завсегдатаев своих литературных вечеров Владимиру Варшавскому.

Моя любовь одна, одна,

Но все же плачу, негодуя:

Одна, - и тем разделена,

Что разделенное люблю я.

О Время! Я люблю твой ход,

Порывистость и разномерность.

Люблю игры твоей полет,

Твою изменчивую верность.

Но как не полюбить я мог

Другое радостное чудо:

Безвременья живой цветок,

Огонь, дыхание "оттуда"?

Увы, разделены они

Безвременность и Человечность.

Но будет день: совьются дни

В одну Трепещущую Вечность 13.

Зинаида Гиппиус - одна из немногих в среде старшего поколения, кто не только "подкармливал" молодую литературную поросль, составлял ей посильную протекцию, но и выступал в ее защиту в эмигрантских изданиях.

В 1939 году в сборнике "Литературный смотр" она рисует весьма безрадостную картину жизни молодого поколения эмигрантских литераторов:

"К половине 30-х годов у нас оказалась одна-единственная газета (с ее собственным журналом) и один уцелевший толстый журнал, выходящий раз в 3-4 месяца. Таким образом, возможность печататься (да еще свободно) для большинства молодых отпала...

Когда бывший военный, офицер делается шофером такси, это не так уж плохо: воевать и служить ему все равно негде, нет ни войны, ни русского полка. Но если молодой интеллигент со склонностью к умственному труду и со способностями или талантом писателя убивает себя то на малярной работе, то делается коммивояжером по продаже рыбьего жира для свиней (не спасаясь этим от "saisie" * и последовательных выселений из прислужных чердачных комнат), - это дело как будто иное. Между тем, за редким исключением, вся эта интеллигентная молодежь живет именно в таких условиях, с разными рыбьими жирами для свиней.

* Арест имущества (франц.).

Мне возразят, что и в старой России начинающий писатель не мог жить литературой и что некоторые из наших больших писателей терпели в юности жестокую нужду - Некрасов, например. Это возражение легко отвести уже потому, что русские в России - одно, а русские в чужой стране - совсем другое. Тогда, там, отдельные начинающие писатели могли гибнуть (и гибли, вероятно), но чтобы гибло целое литературное поколение - об этом и мысли быть не могло. А сейчас ввиду одних материальных условий можно опасаться и этого" 14.

Эта защита и "подкормка", впрочем, не избавили чету Мережковских от полного почти одиночества в последние годы жизни: эмигрантская молодежь не могла простить им "дружбы" с Муссолини (они состояли с ним в переписке) и реверансов в адрес Гитлера. Пустота начала разливаться вокруг них еще до начала войны, а с оккупацией Франции сделалась фактически абсолютной: подавляющее большинство эмигрантской молодежи выбрало свое место в рядах сражающейся, а не сгибающейся Франции.

"К тому времени большинство из нас перестало бывать у Мережковских, пишет в своих воспоминаниях В. С. Яновский. - Кровь невинных уже просачивалась даже под их ковер, в квартирке, украшенной образками св. Терезы, любимицы Зинаиды Николаевны. Там, на улице Колонель Боннэ, вскоре начали появляться, как потом выразился Фельзен, "совсем другие люди".

Перед войной возле некогда ярко горевшего интеллектуального очага Мережковских вполне уютно чувствовал себя только В. Злобин * - петербургский недоучившийся мальчик, друг Иванова, левша с мистическими склонностями" 15.

* Злобин В. А. (1894-1968) - секретарь Мережковских с 1916 по 1945 год. Поэт. Автор статей о З. Н. Гиппиус. Умер от тяжелой формы душевной болезни.

В "Полях Елисейских" В. Яновский пишет о последних годах жизни этой странной супружеской пары - Гиппиус и Мережковского:

"Как бы то ни было, но Злобин постепенно приобрел подавляющее влияние на эту дряхлеющую и выживающую из ума чету. Вероятно, он ее пугал грядущей зимой: холодом, голодом, болезнями... А с другой стороны, борьба с дьяволом-коммунизмом, пайки, специальный поезд Берлин - Москва, эпоха третьего Завета, новая вселенская церковь и, конечно, полное собрание сочинений Мережковского в роскошном переплете. Влияние, любовь, ученики. Догадки, догадки, догадки... Но как же иначе объяснить глупость этого профессионального мудреца, слепо пошедшего за немецким чурбаном? Где хваленая интуиция Мережковского, его знание тайных путей и подводных царств, Атлантиды и горнего Иерусалима? Старичок этот мне всегда казался иллюстрацией к "Страшной мести" Гоголя. Недаром в большом сводном собрании, где выступал Мережковский вместе с Андре Жидом, французская молодежь весело кричала: "Cadavre! Cadavre! Cadavre!" *".

* Труп! Труп! Труп! (франц.).

Дмитрий Мережковский скончался в Париже 9 декабря 1941 г. Зинаида Гиппиус умерла также в Париже 9 сентября 1945 г. Похоронены они на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа в одной могиле, в старой части кладбища, налево от церкви, за загородкой. Это неподалеку от могилы князя Феликса Юсупова, одного из убийц Г. Распутина. Одно время (впервые я посетил их могилу в 1972 г.) каменная плита, под которой покоится эта знаменитая чета знавшие их рассказывают, что за всю жизнь они не расставались ни на один день, - совершенно заросла мхом и лишайником, так что уже невозможно было прочесть и надписи. Но в последний приезд на кладбище в 1988 году я нашел могилу Мережковских в хорошем состоянии, могильный камень отскоблен, и на вертикальной плите, увенчанной небольшим крестиком, хорошо видно в маленькой нише изображение рублевской "Троицы".

В эмиграции они были одними из самых непримиримых в борьбе с большевизмом, однако непримиримость их не шла далее лингвистической остроты и злой иронии в статьях литературных журналов. Теперь, когда мы во многом по-иному смотрим на собственную историю, признаем многие ошибки и драмы пореволюционного периода, их ирония и сарказм видятся в ином свете: многие из их самих острых оценок, увы, оказались верны. Серьезной ошибкой этой экстравагантной четы была ставка на иностранную интервенцию - единственный путь избавления от большевизма, который им представлялся реальным. В этом отношении они шли, можно сказать, "против ветра" даже и в эмиграции, которая отвергала такой путь. Позиция Мережковских, кстати, стоила им почти полной политической изоляции в эмигрантском "левом" Париже. Не ладили супруги и с "правыми", которые не могли простить З. Гиппиус ее симпатий к Февральской революции и скептических оценок белого движения.

Оценивать вклад Д. Мережковского и З. Гиппиус в русскую культуру, конечно же, следует не в связи с их политическими симпатиями, в которых было больше "инфантилизма", нежели здравого смысла, а по тому литературно-критическому наследию, которое они оставили после себя. К эмигрантскому периоду З. Гиппиус относится большое число критических литературных статей, большинство из которых носит острый отпечаток личных пристрастий.

Поэтическое наследие З. Гиппиус эмигрантского периода невелико. В 1938 году в Париже вышла книжка ее стихов "Сияния", главная тема которой вечное: человек, любовь, смерть, время. Наибольший интерес для будущих историков русской эмиграции представляют два тома ее воспоминаний, крайне субъективных, но блестящих по форме, содержащих массу фактов и наблюдений, интересных прежде всего потому, что в течение двух десятилетий З. Гиппиус находилась в самом центре литературной жизни эмиграции.

Ею также написаны воспоминания в форме очерков о современниках - "Живые лица". Вышли они в Праге в 1925 году. В книге, в частности, есть очерки о Блоке, Брюсове, Сологубе, Полонском и многих других. На высокую ценность этих мемуаров указывал Владислав Ходасевич в интересной критической статье, опубликованной в XXV номере "Современных записок" в 1925 году. Говоря о том, что воспоминания читаются как увлекательный роман, В. Ходасевич подчеркивает, что "свою полную цену эти очерки обретут лишь впоследствии, когда перейдут в руки историка и сделаются одним из первоисточников по изучению минувшей литературной эпохи".

Для историка русской революции большой интерес представляют и опубликованные в Софии в 1921 году в журнале "Русская мысль" (с 1922 г. журнал стал выходить в Праге и просуществовал до начала 1924 г., прекратившись из-за нехватки средств) "Черная книжка" и "Серый блокнот". В сущности, это дневники З. Гиппиус, относившиеся к 1919 году, когда она еще жила в Петербурге. Эмоционально они перекликаются с "Окаянными днями" И. Бунина, которые он писал в это же время по своим крымским впечатлениям о революции. Дневники З. Гиппиус содержали столь резкие мнения в отношении большевистской России, что, помещая их в журнале, редакция сочла необходимым оговорить свое несогласие с оценками автора. Тем не менее, при всей предвзятости и субъективности оценок, петербургские дневники З. Гиппиус наравне с "Окаянными днями" представляют собой ценный источник для изучения революционной эпохи.

Дмитрий Мережковский в эмиграции продолжал писать философские романы, которые можно отнести к беллетристике лишь условно. Скорее это облеченные в литературную форму трактаты на историко-философские и религиозно-философские темы. После переезда в Париж в журнале "Современные записки" он опубликовал в 1924- 1925 годах два романа: "Рождение богов" и "Мессия". Оба романа представляют собой размышления о путях и судьбах христианства. В эмиграции же созданы книги "Тайна Трех", "Наполеон", "Атлантида-Европа", "Иисус Неизвестный", книги о Данте, Франциске Ассизском, Жанне д'Арк и др. Публицистические произведения Д. Мережковского отчасти собраны в вышедшей в 1922 году в Мюнхене книге "Царство Антихриста". В центральной статье книги "Большевизм, Европа и Россия" писатель пытается дать глобальное осмысление происшедших событий. "Должно учесть как следует безмерность того, что сейчас происходит в России. В судьбах ее поставлена на карту судьба всего культурного человечества. Во всяком случае безумно надеяться, что зазиявшую под Россией бездну можно окружить загородкою и что бездна эта не втянет в себя и другие народы. Мы - первые, но не последние. Большевизм, дитя мировой войны, так же как эта война, - следствие глубочайшего духовного кризиса всей европейской культуры, - пишет он. - Наша русская беда - только часть беды всемирной..." 16.

Несмотря на то что философские романы и эссе Д. Мережковского довольно широко печатались в эмигрантских журналах (большую роль играла его дореволюционная слава исторического романиста), большого резонанса в эмигрантской среде они не имели. Эмиграция была слишком поглощена решением житейских, во всяком случае, более актуальных проблем, чтобы в полной мере оценить возвышенные и абстрактно-гуманистические построения писателя, относящиеся к далеким эпохам.

Но эмигрантская литературная молодежь ценила Мережковских: и за то, что в них, несмотря на затхлость эмигрантской жизни, не умирала интеллектуальная сила, не прекращался, пусть и противоречивый (вспомним их увлечение Муссолини), поиск "идеала"; даже в их внешней экстравагантности эмигрантской литературной поросли виделся вызов эмигрантскому болоту с характерным для него поиском житейской стабильности и духовного конформизма. С благодарностью воспринималось и то, что, в отличие от большинства литературных мэтров, считавших молодое поколение эмиграции творчески бесплодным, Д. Мережковский, вероятно, исходя из своей концепции исхода русской культуры из большевистской России, верил в молодое поколение эмигрантских писателей. "Из всех крупных писателей эмиграции, - пишет о нем Г. Струве в уже упоминавшемся обзоре русской зарубежной литературы, Мережковский, вообще склонный к мессианству, всех упорней верил в миссию русской эмиграции. Для эмигрантской литературы он мечтал о появлении Байронов и Мицкевичей" 17.

Однако эта вера и та мизерная материальная поддержка, которую могла оказать чета Мережковских молодым литераторам, естественно, не могли хоть сколько-нибудь заметно облегчить в целом трагическую судьбу молодого поколения русского зарубежья. В своей книге "Незамеченное поколение" Владимир Варшавский приводит имена многих молодых литераторов, ставших жертвой и эмигрантской судьбы, и эмигрантского безразличия. Большинство из них едва успели заявить о себе как писатели и поэты. И лишь немногие смогли опубликовать книги. Трагически погибли (чаще всего в результате самоубийства), умерли от истощения, от болезней, от безысходного пьянства или наркотиков Н. Гронский, В. Диксон, Б. Новосадов, Б. Поплавский, С. Шарнипольский, Вера Булич, К. Гершельман, И. Кнорринг, И. Савин, А. Штейгер, П. Ставров, Д. Кнут. В гитлеровских лагерях погибли Раиса Блох, М. Горлин, Е. Гессен, Ю. Мандельштам, Л. Райсфельд, Н. Фельзен. Я привожу эти фамилии, исходя из того понимания, что у многих из этих несчастных в России остались родственники, близкие, друзья. Может быть, помещенные здесь сведения или упоминания дадут кому-то возможность помянуть добрым словом и доброй памятью этих людей, большинство из которых умерли и были преданы земле в одиночестве.

Многие наперекор судьбе боролись, когда уже казалось, что бороться нет сил, как, например, молодой прозаик В. Емельянов. После ранения в гражданской войне у него отсохла рука. Чтобы не умереть с голоду, он был вынужден устроиться на завод чернорабочим. Домой приходил смертельно уставшим и все же не бросал литературного труда. Его перу принадлежит книга "Свидание Джима". Гайто Газданов, один из немногих уцелевших, писал: "Мы ведем неравную войну, которой мы не можем не проиграть, и вопрос только в том, кто раньше из нас погибнет; это не будет непременно физическая смерть, это может быть менее трагично, но ведь и то, что человек, посвятивший лучшее время своей жизни литературе, вынужден заниматься физическим трудом, - это тоже смерть, разве что без гроба и панихиды" 18.

Несколько лучше складывалась судьба эмигрантских поэтов. Объясняется это прежде всего "техническими" причинами: стихи, в отличие от прозы, требовали меньше места, поэту было легче напечататься, чем прозаику. Может быть, это обстоятельство и предопределило то, что среди эмигрантских литераторов поэтов значительно больше, чем прозаиков. Их имена чаще мелькали в эмигрантской прессе. Это хоть в какой-то степени помогало самоутвердиться, не впасть в отчаяние. Сравнительное благополучие эмигрантских поэтов дало возможность Г. Федотову в статье, посвященной зарубежной русской поэзии, опубликованной в альманахе "Ковчег" в 1942 году, говорить о "парижской школе" молодых эмигрантских поэтов. В этой же статье содержится интересное наблюдение об учителях "парижской школы". Г. Федотов отмечает, что наибольшее влияние на формирование "школы" оказали Г. Адамович и В. Ходасевич - поэты среднего поколения. Из молодых к "парижской школе" принадлежали прежде всего Б. Поплавский, В. Смоленский, Л. Червинский, А. Штейгер, Д. Кнут, Ю. Софиева.

Г. Струве в своем обзоре эмигрантской литературы пишет, что "с конца 20-х по 1939 год можно насчитать не меньше двадцати поэтов, которые заслуживали бы упоминания в истории зарубежной литературы".

Литературной вражды, отмечает Г. Струве, между поэтами не было, но внимательный взгляд обнаружил бы несколько "полей притяжения": Г. Адамович, В. Ходасевич, М. Цветаева. Из поэтов, живших в советской России, наибольшее влияние на эмигрантскую поэзию оказал Б. Пастернак.

Интересно отношение эмигрантских поэтов к Владимиру Маяковскому. Его высочайшая одаренность, новаторство признавались, в сущности, всеми, за самым малым исключением. Зинаида Гиппиус, например, отрицала его поэзию. Впрочем, тут, вероятно, больше было свойственной ей позы, чрезмерного самомнения, нежели реальной оценки. Приезды Маяковского в Париж всегда будоражили эмигрантскую молодежь, а его выступления проходили при полных залах. Велико было влияние поэта на левую французскую интеллигенцию. Французские сюрреалисты считали его своим.

На этом фоне кажется странным, что влияние Маяковского на молодую эмигрантскую поэзию было незначительным. Причина тут, как представляется, двойственная.

Едва ли следует отметать фактор политический. Маяковский был поэт "ангажированный", если использовать французское выражение, тесно связавший свою судьбу с революцией, а начиная с середины 20-х годов - с коммунистической партией. Он был крупнейшим политическим трибуном советской России, поэт-политик, поэт-пропагандист. Это не могло не сказаться на отношении к нему эмиграции. Эмигрантская литература, в особенности поэзия, была намеренно далека от политики, и агитационный пафос творчества Маяковского мало импонировал русским завсегдатаям Монпарнасских кафе.

Были причины и другого свойства. Эмигрантская поэзия в большинстве своем - бескровна и бескостна. Она отражала тот ирреальный, отстраненный от всего гражданственного мир, в котором обитало "незамеченное поколение". Условия существования, быт, идеи (вернее сказать, отсутствие плодотворных идей), отрешенность от судеб покинутого отечества и приемной родины диктовали особую стилистику, формировали замкнутый поэтический мир. Это был мир снов, недоговоренностей, мир полустраданий, получувств, столь свойственный эмигрантской среде. В эмигрантской поэзии больше вздоха, нежели нерва. И даже ненависть эмигрантской поэзии несла на себе отпечаток отвлеченности, аморфности. Крик - редкое явление в молодой эмигрантской поэзии. Чаще всего это беспомощный вздох, стон. Чувства в ней уступают место чувствительности.

Разумеется, в оценке молодой эмигрантской поэзии главное слово будет принадлежать литературоведам, когда они возьмутся за изучение этого немаловажного пласта русской зарубежной культуры. Но мне хотелось бы здесь высказать одно предположение, которое я вынес из знакомства с поэтическими сборниками молодых эмигрантских поэтов (большинство из них сумели выпустить лишь одну-две тоненькие книжки стихов). Впечатление это состоит в том, что поэтическая эмиграция не смогла создать свою стилистику. В лучшем случае это повторение образцов дореволюционной поэзии, стилистическое эпигонство, в худшем - обременительное графоманство. Слово, которое, пожалуй, более всего подходит к эмигрантской поэзии, - "трогательность". Но для большой поэзии этого мало.

Маяковский писал для страны, для огромных масс. Его можно любить и можно не любить. Когда же читаешь стихи, написанные эмигрантскими поэтами, трудно избавиться от ощущения, что милые, грустные, нередко трагические эти строки тем не менее написаны "для альбома". И это верно: у эмигрантской поэзии не было аудитории, кроме узкого круга друзей. Не в этом ли одна из главных причин ее малокровия?

Мы верим книгам, музыке, стихам,

Мы верим снам, которые нам снятся,

Мы верим слову... (Даже тем словам,

Что говорятся в утешенье нам,

Что из окна вагона говорятся)... 19

Эти строки принадлежат Анатолию Штейгеру, одному из тех эмигрантских поэтов, чья жизнь - словно иллюстрация к словам В. Варшавского о "незамеченном поколении". Не имея постоянного дома, он много скитался по Европе, переезжая из города в город, из страны в страну, точно бы в поисках приюта. В его поэзии настойчиво звучит нота обреченности, столь свойственная эмигрантским поэтам, всему молодому поколению русского зарубежья. А. Штейгер умер во время войны в Швейцарии от туберкулеза.

Часто стихи эмигрантских поэтов - словно короткая выписка из интимного дневника, которому поверяют по вечерам маленькие впечатления, размышления или обиды дня.

Над узкой улицей серея,

Встает, в который раз, рассвет.

Живем - как будто не старея.

Умрем - узнают из газет... 20

(Лидия Червинская)

Эмигрантская муза часто впадает в откровенно "романсовый" тон, что вызывало иронию даже у эмигрантской, весьма снисходительной, критики.

Весь мир, как огромный цветок.

Ты плачешь от счастья, без сил,

При мысли, что хоть на часок

И ты этот мир посетил 21.

(Анатолий Ладинский)

О поэзии "парижской школы" судить трудно по той причине, что в силу материальных и житейских обстоятельств профессиональная поэзия в эмиграции, по существу, отсутствовала. Большинство поэтов так и не смогли выпустить свои сборники, и их поэзия рассеяна по журналам, альманахам, газетным полосам.

Среди удачливых можно назвать лишь несколько имен: Екатерину Бакунину ("Стихи", 1931 г.), Антонину Горскую ("Раздумья", 1938 г.), Лазаря Кельберина ("Идол", 1930 г.), Евгения Шаха ("Семя на камне", 1927 г., "Городская весна", 1930 г.), Алексея Холчева ("Смертный плен", 1930 г.).

В 1936 году в Париже посмертно вышел сборник "Стихи и поэмы" Николая Гронского, поэзию которого высоко оценивала Марина Цветаева. Его поэму "Белладонна" она называла лучшей вещью во всей поэзии эмиграции. При жизни Н. Гронскому удалось напечатать лишь несколько отдельных стихотворений.

По всеобщему признанию, наиболее значительным талантом молодой эмиграции был поэт и прозаик Борис Юлианович Поплавский (1903-1935), автор нашумевшего в эмиграции романа "Аполлон Безобразов". О Поплавском спорили, ему посвящали стихи, он был одним из центров "русского" Монпарнаса. О нем благожелательно отзывались Г. Адамович, Д. Мережковский, В. Ходасевич, Ю. Терапиано. Его сравнивали с Блоком, Белым. В отзыве на посмертно изданную книгу стихов Б. Поплавского "В венке из воска" Ходасевич писал, что как лирический поэт Поплавский, несомненно, был одним из самых талантливых в эмиграции, пожалуй, даже самый талантливый.

Однако признание таланта и личности мало помогло ему при жизни. Он смог выпустить лишь одну книгу "Флаги", в которой собрано около 90 стихотворений, написанных до 1930 года. После гибели поэта в Париже вышло еще два сборника - "Снежный час" и "В венке из воска". Ряд эмигрантских критиков причисляют Б. Поплавского к поэтам-сюрреалистам, отмечая, что на его поэзию большое влияние оказала живопись, в частности полотна Марка Шагала. Его творчество страдало от тех же бед, которые были свойственны почти всей молодой эмигрантской поэзии и прозе, - отсутствия глубокой культуры, существования вне времени и пространства, сознания своей потерянности.

Спать. Уснуть. Как страшно одиноким.

Я не в силах. Отхожу во сны.

Оставляю этот мир жестоким,

Ярким, жадным, грубым, остальным.

Между тем в реальной жизни, по свидетельству современников, молодых поэтов и писателей, Борис Поплавский был, что называется, "крепким жильцом". Физически сильный, выносливый (его любимым времяпрепровождением были многочасовые прогулки по Парижу), с крепкой шеей и сильными руками, подобно Хемингуэю в Париже он занимался боксом и умел радоваться жизни. Цикл его стихов "Над солнечной музыкой воды" пронизан ожиданием радости. Но радость не приходила или приходила на короткий миг.

Читали мы под снегом и дождем

Свои стихи озлобленным прохожим.

Усталый друг, смиряйся, подождем,

Нам спать пора, мы ждать уже не можем.

Как холодно. Душа пощады просит.

Смирись, усни. Пощады слабым нет 22.

Жизнь всякий раз загоняла этого прирожденного оптимиста в угол. И все его путешествия, кроме путешествий по Парижу, были фантазией, плодом неудовлетворенной жажды простора, движений, поступков.

Гайто Газданов в очерке на смерть Б. Поплавского писал: "Он всегда был - точно возвращающимся из фантастического путешествия, точно входящим в комнату или кафе из ненаписанного романа Эдгара По. Так же странна была его неизменная манера носить костюм, представляющий собой смесь матросского и дорожного. И было неудивительно, что именно этот человек особенным, ни на чей другой не похожим, голосом читал стихи, такие же необыкновенные, как он сам" 23.

Бориса Поплавского с полным основанием можно отнести к типу литературного неудачника, безусловно талантливого, но не настолько, чтобы, подобно Владимиру Набокову, преодолеть ограниченность эмигрантского мира и эмигрантской психологии. В. Набоков спас тот багаж культуры, который уже нес в себе, уезжая с родителями из России. Он был всего четырьмя годами старше Бориса Поплавского, но эти "лишние" четыре года, проведенные Набоковым в высококультурной среде русской интеллигенции, имели огромное значение для всего его последующего творчества.

Б. Поплавский был, подобно многим сверстникам его эмигрантского поколения, лишен возможности впитать в себя ту культуру, которая, собственно, и отличает настоящего поэта или писателя от талантливого, подающего надежды самородка. Его стихи и проза пестрят ошибками. Критики неоднократно отмечали у него недостаток образования, выделяя массу неудачных, неправильных выражений в его стихах. И все-таки его поэтический дар постоянно пробивался к солнцу через коросту малокультурья.

Георгий Иванов *, известный еще до революции поэт-акмеист, пользовавшийся в эмиграции, где он жил с 1923 года, большим авторитетом и как литературный критик, писал: "По совести отвечаю. Да - в грязном, хаотическом, загроможденном, отравленном всяческими декадентствами, бесконечно путанном, аморфном состоянии стихи Поплавского есть проявление именно того, что единственно достойно называться поэзией в неунизительном для человека смысле" 24.

* Умер в 1958 году в доме для престарелых в Иере, на юге Франции.

В таком же размашистом, черновом стиле Б. Поплавский пробовал писать и прозу. Так написан роман "Аполлон Безобразов". Редакторы приходили от него в ужас. О судьбе второго, неопубликованного романа практически ничего не известно. Краткое упоминание о нем имеется в книге В.Яновского "Поля Елисейские". Он был дружен с Б. Поплавским.

Роман назывался "Домой с небес". Роман был большой, неровный, написанный, по отзыву В. Яновского, "бурной, размашистой лирической прозой большого поэта, со всеми преимуществами и недостатками такой манеры от Андрея Белого до Пастернака включительно". Издать роман полностью так и не удалось, и его судьба, местонахождение рукописи неизвестны. Несколько отрывков из романа было опубликовано посмертно в альманахе "Круг". Не исключено, что рукопись и поныне лежит среди бумаг и писем в архиве какого-нибудь эмигрантского старичка, некогда принадлежавшего к кругу парижских "русских мальчиков".

В. Яновский упоминает, что литературным наследием Бориса Поплавского занимался Николай Татищев, один из малоизвестных эмигрантских литераторов, едва упоминаемых в обширной эмигрантской мемуаристике. Как знать, может быть, со временем рукопись переберется в Россию с общим потоком возвращающейся "домой с небес" эмигрантской культуры.

* * *

В 1934 году в Париже вышла десятая книжка литературного сборника "Числа", того самого, который, в отличие от большинства "толстых", солидных изданий, старался печатать эмигрантскую молодежь. Предполагал ли, готовя этот номер к печати, редактировавший журнал Н. Оцуп, что номер окажется последним, или в нем заговорила интуиция, но главный редактор вдруг решил поместить коллективную фотографию постоянных сотрудников и участников "Чисел". Получилась большая многолюдная фотография в несколько ярусов вполне в стиле тех лет. В первом ряду разместились Д. Мережковский, З. Гиппиус, Г. Адамович (среди постоянных авторов журнала были также А. Ремизов и Б. Зайцев) - те, кого шутливо и иронически называли "литературными бонзами", за ними - литературная молодежь. Среди них и Борис Поплавский. Вспоминая об этом сеансе коллективного фотографирования, В. Яновский заметил в своих мемуарах о молодежном ряде: "Все обречены, каждый по-своему".

По-своему оказался обреченным и Борис Вильде, запечатленный на этом фото вместе с женой. Только его обреченность, в отличие от судьбы большинства молодых эмигрантских литераторов, была иной - героической. Это ему и его другу Анатолию Левицкому посвящены именные мраморные доски на стене в вестибюле Музея человека на площади Трокадеро в Париже: "Борис Вильде (1908-1942), русский, принявший французское гражданство. Окончил историко-филологический факультет и Этнографический институт, работал при европейском отделе Музея человека. Мобилизован в 1939-1941 гг. Во время оккупации был судим по делу "Резистанс" и расстрелян на Мон-Валерьен 23 февраля 1942 г. Генерал де Голль наградил его медалью Сопротивления, согласно следующему приказу: "Вильде. Оставлен при университете, выдающийся пионер науки, целиком посвятил себя делу подпольного Сопротивления с 1940 г. Будучи арестован гестапо и приговорен к смертной казни, явил своим поведением во время суда и под пулями палачей пример храбрости и самоотречения. Алжир, 3 ноября 1943 г."".

Б. Вильде, как и Б. Поплавский, принадлежал к так называемому кругу "русских монпарнасцев", но, в отличие от большинства бедствующих молодых литераторов, со временем материально устроился неплохо. Получил прекрасное образование и занимал хорошо оплачиваемую должность в Музее человека. С Поплавским его связывала странная полудружба-полувражда. И внешним видом, и манерами, и привычками, и стихами они являли собой полную противоположность. Благоустроенность, связи во французских кругах, безупречность одежды и манер Б. Вильде вызывали отчасти зависть, отчасти раздражение Поплавского. Когда встал вопрос о том, чтобы принять его в литературное объединение "Круг" при одноименном альманахе *, многие из молодых поэтов возражали: скрытный, чересчур удачливый, сдержанный. Никто не предполагал тогда, что эта сдержанность - от внутренней силы, что он станет одним из ярких героев не только русского, но и французского Сопротивления.

* Альманах "Круг" был основан в 1935 году И. И. Фондаминским-Бунаковым с целью сближения молодого литературного поколения с религиозными мыслителями, сотрудничавшими с журналом "Новый град". Идеей И. Фондаминского было "обратить души" заблудших Монпарнасских литераторов. Однако "обращение" не удалось, и "Круг" сохранил чисто литературный характер.

Альманах "Круг", несмотря на все попытки Г. Федотова и И. И. Фондаминского, стремившихся придать ему религиозно-литературный характер, дышал декадентским духом полуночного литературного и художественного Монпарнаса.

Литературная молодежь чаще всего собиралась в кафе "Селект", устроенном на американский манер (в том самом, куда любил захаживать Э. Хемингуэй), или типично парижской "Ротонде". Зинаида Шаховская в своих воспоминаниях "Отражения", вышедших в Париже в 1975 году, пишет, что над русским литературным Монпарнасом незримо витала тень петербургской "Бродячей собаки" с ее декадентской эстетикой предреволюционных лет.

Для большинства эмигрантских поэтов Монпарнасские кафе были спасением от одиночества, тоски, местом, где в дни безденежья можно за счет приятеля выпить чашечку горячего кофе. Но многие пришедшие сюда за спасением от самих себя впадали в соблазн для слабых: дешевое вино, наркотики, бессонные ночи, истеричное ожидание прихода славы и - петля или сверхдоза наркотиков, когда слава не приходила.

Впрочем, этот особенный, "Монпарнасский" образ жизни был свойствен не только русской литературной молодежи, но в еще большей степени французской. Разница, пагубная разница, состояла в том, что французы были у себя дома, материально крепко стояли на ногах, у них были дом, семья, тогда как у русских почти ничего из этого спасительного набора не было. "Мы же были пролетариями самого низшего разбора, без страны и без прав", - вспоминает свои Монпарнасские дни З. Шаховская. Из старшего поколения завсегдатаями "Селекта" и "Ротонды" были Георгий Иванов и Георгий Адамович, чье мнение в среде молодых поэтов было равнозначно окончательному приговору. Они, конечно, видели, как буквально у них на глазах гибли многие молодые дарования, но сделать ничего не могли. Здесь выживали только сильные духом. Одним из таких был Борис Вильде.

На русском Монпарнасе его звали "Дикой". Он приехал в Париж из Прибалтики без имени, без денег, как, в сущности, и большинство эмигрантов. Но, в отличие от многих из "потерянного поколения", он имел крепкую волю, она-то и спасла его от падения в Монпарнасский колодец. Хорошо знавший его Владимир Варшавский вспоминает, как после бессонной ночи в "Ротонде" или дружеской вечеринки у кого-нибудь из поэтов он шел на лекции в университет. Ему были чужды настроения безысходности, выбивавшие из жизни одного за другим завсегдатаев русских столиков на Монпарнасе.

В Монпарнасских вечерних сидениях, в спорах о России, о гибели культуры, о собственной обреченности не было никакого намека на героику: повторяемые ежедневно, они стали частью будничной жизни, как ритуальная чашка кофе. И казалось, что все приходившие сюда повязаны нитью единой судьбы, в которой было больше места для трагедии, нежели для подвига.

И все же, судя по воспоминаниям о героически погибшем поэте, в нем уже тогда жило предчувствие необычности судьбы. Владимир Варшавский вспоминает об одной как бы случайно оброненной Борисом Вильде фразе: "Я всегда живу так, как если бы завтра должен умереть". Тогда на нее никто не обратил внимания: позы, вычурности мнений и слов среди молодых поэтов "парижской школы" хватало - они были как бы частью "декадентского" ритуала общения.

В серой опустошенности парижских буден была потребность выделиться если не мыслью, так словом или внешним видом. Борис Поплавский, обладавший нормальным зрением, "щеголял" в темных очках, иные бравировали нарочитой грубостью, из-за которой за столиком время от времени закипали драки, кончавшиеся, впрочем, без долгих обид.

Вильде была чужда поза. Может быть, оттого, что он был красив, обаятелен, "ухожен". Многие из его приятелей по "Кругу" в силу тягот жизни, недоедания, чрезмерности курения и вина в тридцать лет казались сорокалетними; другие, напротив, до седых волос сохранили некую интеллектуальную и физическую инфантильность.

Отдавая должное "увлечениям молодости", Борис Вильде настойчиво искал опору, которая дала бы ему возможность жить реальной, полновесной интеллектуальной и научной жизнью. В отличие от многих Монпарнасских поэтов, он создал хорошую семью. Его жена Ирен Лот была дочерью известного французского историка Ф. Лота и М. Бородиной, довольно известной в кругах эмиграции журналистки с философско-религиозным уклоном: она сотрудничала во многих богословских журналах русского зарубежья.

Вероятно, не у одного русского был соблазн подозревать Б. Вильде в "выгодном браке". Но это была любовь в самом высоком и поэтическом смысле слова. Письма и дневники Вильде - тому бесспорное свидетельство. В жизни многие считали Вильде суховатым, сдержанным, и только после смерти, когда его эпистолярное наследие стало известно эмигрантской общественности, прежние завистники и недоброжелатели смогли убедиться в том, какая это была чувствительная и эмоциональная натура. Просто он не расплескивал своего сердца прилюдно, как это было принято "среди своих" в эмиграции. В отличие от шумной Монпарнасской братии, стремившейся привлечь к себе внимание если не талантом, то по крайней мере скандалом, Б. Вильде был почти незаметен. Об этой его внешней незаметности писал после войны Г. Адамович в "Русском сборнике": "Если бы я знал, как Вильде умрет, я, конечно, помнил бы о нем больше, чем помню теперь. Несомненно, это был замечательный человек. Немецкий офицер, сказавший на суде, к смущению своих коллег, что если бы он не был врагом Вильде, то хотел бы быть его другом, не ошибся в оценке. Но все мы поражены слепотой; Вильде был для меня очень милым, очень приятным молодым человеком, только и всего. Чувствовался в нем искатель приключений Гумилевского, романтического склада: мечты о походе в Индию или об охоте на белого носорога. Но слишком часто такие мечты кончаются успешной, долголетней службой в нотариальной конторе..." 25.

Борису Вильде была уготована другая судьба. Вернее, не уготована, а избрана им самим.

С первых же дней второй мировой войны Вильде, как и многие русские эмигранты, был мобилизован во французскую армию. Во французских окопах по "линии Мажино" находилось немало русских эмигрантов.

Нужно сказать, что русская эмиграция начало второй мировой войны встретила со смешанными чувствами. Для многих она была трагедией, разрушением того хрупкого быта и душевного равновесия, которого удалось добиться ценой многих усилий и лишений: они оказались без работы, без средств к существованию. Пережившие все страсти русской катастрофы, изгнанничество, чужбину, неустроенность, эмигранты особенно дорожили тем миром, который создали вокруг себя.

С началом войны начались и тяжкие материальные лишения. Французам, естественно, было легче: в своем доме и стены греют. В те годы у большинства горожан еще имелись родственники в деревне, связи, сбережения. В городах жизнь сделалась нелегкой, но в сельской местности в бытовом отношении не так уж многое изменилось. Лишения французов во время войны невозможно сравнить с условиями существования в оккупированных районах СССР. Сама оккупация носила, если так можно сказать, более "мягкий" характер. Для немцев французы были "европейцами", хотя они и относились к ним с презрением и высокомерием победителей. Париж испытывал нехватку угля, бензина, продовольствия, чувствовались немецкие реквизиции. Но оккупация не была столь жестокой, как в России (вспомним, что в Белоруссии, например, погиб каждый четвертый житель), - она лишь внесла "неудобства". Продолжали работать заводы и фабрики, были открыты театры, кабаре, рестораны. Меню, разумеется, было не тем, что в довоенные годы. На окнах парижских кафе часто можно было прочесть написанное мелом объявление "Вина нет". Редкостью стал кофе. Но открыто процветала спекуляция, а меры немецкой комендатуры против спекулянтов носили скорее символический характер. Многие состоятельные французские семьи, бежавшие из Парижа перед приходом немцев, через некоторое время вернулись, поняв, что "если не требовать невозможного" и "не делать глупостей", то можно жить и при оккупации.

Для русских эмигрантов война означала совсем иное. Они жили в чужом доме и первыми страдали от условий военного времени. Русские семьи много натерпелись во время экономического кризиса, охватившего Францию в конце 20-х - начале 30-х годов: в условиях безработицы они первыми оказывались на улице, как правило, без всякого пособия и надежды найти дело. Многие так и не смогли устроиться до самого начала войны, перебиваясь случайным заработком или подкармливаясь при русских благотворительных организациях. Для них война была продолжением и усугублением личной катастрофы.

Но у войны был и другой аспект. Как всякая катастрофа, она носила всеобщий характер, затрагивала интересы и судьбы миллионов людей, и на фоне этого всеобщего разлома собственная житейская драма и судьба уже не казалась такой страшной и потерянной. Люди в условиях трагедии естественно потянулись друг к другу, и для многих эмигрантских душ, стоявших на краю гибели, война оказалась спасением.

Стало яснее, что делать, как поступать. Снова потребовались характер, решимость, поступки. Война всколыхнула застоявшуюся ряску эмигрантской жизни и была тем горьким, но все же лекарством от одуряющего отчаяния чужбины. На авансцену эмигрантской жизни выдвинулись не хнычущие и сетующие, а люди с характером. Одним из них был Борис Вильде.

Психологически вполне понятно, почему с начала войны так много русских эмигрантов пошло во французскую армию добровольцами. Для многих эмигрантов, прошедших через белое движение, гражданскую войну, война была делом знакомым. Когда же 22 июня 1941 г. разнеслась весть о нападении Германии на Советский Союз, ко всему этому добавился еще и патриотизм.

В разразившейся над Европой войне многие русские, мечтавшие вернуться на родину, видели возможность "искупления", ту тропинку, которая, как им думалось и мечталось, приведет их в конце концов к родному дому. В свое время, когда наше сознание и наше отношение к эмиграции были затемнены примитивными предрассудками, незнанием, неумеренной пропагандой против "эмигрантщины", и в советской публицистике, и в научных трудах нередко выпячивались и даже смаковались редкие случаи сотрудничества эмигрантов с оккупационными властями во Франции. Такие случаи были. Но русский "коллаборационизм" был редким исключением. Можно буквально по пальцам пересчитать людей, согласившихся работать с немцами. Сотрудничество это носило весьма ограниченный характер и, по сути дела, никогда не доходило до предательства.

Немецкие власти, кстати, не строили себе иллюзий в отношении русских эмигрантов и возможности их привлечения к активному сотрудничеству. Для них русский - красный или белый - был врагом. И совершенно не случайно, что немцы, войдя в Париж, арестовали большинство русских эмигрантов-мужчин, поместив их в Компьенский лагерь. Дальнейшее широкое участие эмигрантов в движении Сопротивления только подтвердило "подозрения" немцев. В Сопротивление ушли не только те, кто по опыту белого движения умел владеть оружием, например Гайто Газданов, но и многие из тех, кого никак нельзя было отнести к воинству. Добровольцем во французскую армию записался Г. Адамович, скрыв при этом болезнь сердца. Участие в Сопротивлении приняли и многие из молодых писателей и поэтов, еще недавно влачивших голодные и тягостные дни за чашкой кофе в "Селекте": В. Андреев, Д. Кнут и его жена, В. Гессен (сын известного русского политического деятеля И. В. Гессена), В. Корвин-Пеотровский, Б. Вильде, И. Фондаминский-Бунаков, М. Горлин, Р. Блох, И. Британ...

Мировой пожар дал русской эмиграции новое дыхание; в трагическом разломе истории она вдруг увидела надежду, шанс на спасение достоинства, и этот шанс не был упущен. Война разбросала многие эмигрантские семьи и судьбы: одни ушли в Сопротивление, другие бежали от немцев в "свободную зону", на юг Франции, третьи еще дальше - за океан. Но при всем рассеянии все вдруг снова ощутили - и это ясно видится в эмигрантской мемуаристике общность своей судьбы с отечеством.

Интересные свидетельства о жизни русских эмигрантов во Франции содержатся в письмах Михаила Осоргина, которые он писал близким и друзьям в годы оккупации.

Я уже упоминал имя этого известного и в дореволюционной России, и в эмиграции литератора в связи с высылкой из РСФСР большой группы деятелей культуры, профессоров и религиозных мыслителей в 1922 году. М. Осоргин был выслан в их числе. До революции он был известным публицистом, сотрудником "Русских ведомостей". В течение почти десяти лет работал корреспондентом этой газеты в Италии. Престиж газеты "Русские ведомости" в Европе был столь велик, вспоминал впоследствии М. Осоргин, что он мог переезжать из одной страны в другую без визы, пользуясь лишь визитной карточкой корреспондента этой газеты.

М. Осоргин был знаком со многими знаменитостями того времени: П. Боборыкиным, А. Амфитеатровым, М. Горьким. Последняя встреча с Алексеем Максимовичем произошла в 1926 году, когда Осоргин приезжал к нему в Сорренто. Одним из самых ярких впечатлений жизни этого литератора была Февральская революция, которую он, как и большинство русских интеллигентов, принял с восторгом, с надеждами. Уже будучи в эмиграции, в книге воспоминаний "Времена" он описал лихорадочную, пьянящую атмосферу февраля 1917 года.

После революции Осоргин принимает активное участие в интеллектуальной жизни Москвы, сотрудничает в кооперативной газете "Власть народа", редактируя, в частности, ее литературное приложение "Понедельник". Избирается товарищем председателя Московского отделения Союза писателей, председательствует на Всероссийском съезде журналистов. Старшее поколение москвичей помнит, что Михаил Осоргин был вместе с Н. Бердяевым организатором и активным сотрудником московской "Лавки писателей" - одного из пристанищ свободной мысли и свободного слова в годы нэпа. Одна из заслуг "Лавки писателей" - сбор и сохранение книг из многочисленных разоренных или реквизированных личных библиотек. Благодаря усилиям небольшой группы писателей через "Лавку писателей" были подобраны хорошие коллекции книг для нескольких русских провинциальных университетов.

Для советских театралов, особенно поклонников театра Вахтангова, вероятно, небезынтересно будет напомнить, что в 1921 году М. Осоргин по просьбе Евгения Вахтангова перевел в стихах знаменитую пьесу Карло Гоцци "Принцесса Турандот", которая с успехом идет на вахтанговской сцене до сих пор. В 1919 году М. Осоргина арестовывает ЧК, и он несколько дней просидел в печально знаменитом "корабле смерти" *, который описан им в эмиграции в романе "Сивцев Вражек". Арест был ошибочный, никакой контрреволюционной деятельностью писатель не занимался, и он был освобожден по ходатайству Союза писателей. В 1921 году М. Осоргин принимал активное участие в деятельности Всероссийского комитета помощи голодающим.

* Пережившие красный террор в своих воспоминаниях "кораблем смерти" называют подвальные помещения внутренней тюрьмы ВЧК на Лубянке, где содержались "смертники" - приговоренные к высшей мере наказания. Подвальная тюрьма размещалась под одноэтажным флигелем, где в прежние времена хранился архив страхового общества "Россия". Она действительно чем-то напоминала трюм огромного парохода. Воспоминания одного из уцелевших узников "корабля смерти" содержатся в сб.: Че-Ка. Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий. Издание Центрального бюро партии социалистов-революционеров. Берлин, изд-во "Орфей", 1922. - С. 19-46.

В Париж М. Осоргин приехал в конце 1923 года. Он оказался одним из наиболее плодовитых русских литераторов за границей. За 1928-1938 годы он издал девять книг - романы, рассказы, очерки. Наибольшим успехом у русской читающей публики в эмиграции пользовался роман "Сивцев Вражек", переведенный на ряд европейских языков. В 1930 году в США он был отмечен как один из лучших зарубежных романов.

Основные события романа происходят в Москве, которую автор хорошо знал и любил, хотя родился и вырос в Перми. В центре романа - жизнь скромной семьи московских интеллигентов, неумолимо вовлекаемой в трагический водоворот русской революции. Москва является героем и последующих двух романов писателя - "Свидетель истории" и "Книга о концах". Сюжетной основой этих двух связанных между собой романов служат реальные события, в частности некогда нашумевшая в Москве история побега из московской тюрьмы двенадцати девушек - политических заключенных.

М. Осоргин был в эмиграции одним из немногих литераторов старшего поколения, кто охотно помогал начинающим писателям. Его статьи о русской культуре печатались не только в эмигрантской прессе (он был постоянным сотрудником милюковских "Последних новостей"), но и в ряде европейских газет и журналов. Последний роман М. Осоргина "Вольный каменщик" посвящен эмигрантской жизни.

Подобно многим русским эмигрантам, Михаил Осоргин, проявлявший в революционной России кипучую общественную и политическую активность, в эмиграции полностью отрешился от политики, считая ее занятием бессмысленным и вредным. Он не принадлежал ни к левым, ни к правым, но своим трудом старался поддерживать по возможности высокий интеллектуальный уровень эмигрантской жизни. В сущности, он себя и не считал эмигрантом. Высланный из советской России в числе "нравственно непримиримых", он до конца дней своих остался верен идеалам Февральской революции. Трагические события, происходившие в России после Октября, переживал остро и болезненно, пытался осмыслить, но без злобы, в контексте общего развития человеческой истории.

В оккупированном немцами Париже М. Осоргин жить не захотел и, несмотря на возраст (62 года) и болезнь, уехал в "свободную зону". Поселился он в маленьком городке Шабри, где и умер 27 ноября 1942 г. Работал писатель до последних дней. И многочисленные его статьи печатались в годы войны в журнале "Новое русское слово", выходившем в Нью-Йорке. Последняя статья "Ответ старому джентльмену" написана за месяц до смерти.

М. Осоргин всегда старался быть полезным тем, кто бедствовал в эмиграции. Находясь в Шабри в крайне стесненных материальных обстоятельствах, он тем не менее наладил отправку продуктовых посылок своим друзьям и знакомым, голодавшим в Париже. Письма М. Осоргина из французской провинции друзьям интересны тем, что дают возможность представить по множеству рассыпанных в них мелких деталей и более существенные особенности жизни и взаимоотношений в среде русской эмиграции во время войны. Впервые эти письма были опубликованы лишь в 1984 году в Париже в журнале "Cahier du monde russe et sovietique". Читатель найдет их в приложении к данной книге. Там же мы помещаем и три письма более раннего периода. Относятся они к 1936 году и адресованы старому другу в Москве. Адресат неизвестен. Можно предположить, что, не желая подвергать своего московского корреспондента опасностям "знакомства" с НКВД (год-то был какой на дворе!), Михаил Осоргин отправлял их с редкой, но надежной оказией, с оказией же получал и ответы. Письма эти интересны тем, что проливают свет на то, каким образом эмиграция, во всяком случае ее левая интеллигентская часть, относилась к фашизму и какие при этом делала выводы.

Письма эти, помимо прочего, позволяют лучше понять, почему русская эмиграция дала Франции столько участников Сопротивления. По лесам и полям Франции разбросано примерно 3 тыс. русских могил. Многие русские пали смертью настоящих героев, и их имена овеяны легендой. Генерал де Голль очень ценил участие русских в Сопротивлении. Он хорошо помнил, что десятым в списке добровольцев, записавшихся в Лондоне в ответ на его призыв спасти честь Франции, был русский Н. В. Вырубов, прошедший затем весь путь войск "Свободной Франции". Он был ранен, награжден Крестом освобождения и Военным крестом. В вышедшем после войны во Франции сборнике материалов "De Montmartre a Tripoli" ("От Монмартра до Триполи") имеется волнующий рассказ о героической судьбе эмигрантского полковника Амилахвари. Ему посвящена целая глава.

В послевоенные годы Содружество резервистов французской армии, в котором состояло и много русских эмигрантов, прошедших войну и Сопротивление, предприняло попытку составить список русских, погибших в борьбе за Францию. Много сил для розыска русских героев-эмигрантов положил молодой эмигрантский поэт Н. Н. Оболенский, сам прошедший войну в одном из полков иностранных добровольцев. Ему принадлежит знаменитое, известное всей эмиграции четверостишие:

И вот несут, глаза в тумане

И в липкой глине сапоги,

А в левом боковом кармане

Страница Тютчева в крови 26.

Тютчев здесь далеко не случаен. Борясь на территории Франции за свободу и честь своей второй родины, эмигранты отчетливо сознавали, что они русские и служат во имя русской чести и русского достоинства.

Содружество резервистов французской армии предпослало к списку погибших русских такие слова: "Свидетельствуя о подвигах геройски погибших братьев, Содружество не преследует иной цели, как и в мирное время служить и только служить Чести Русского Имени. Оно просит русскую эмиграцию серьезно задуматься над тем нравственным сокровищем, которое она приобрела подвигом и жертвой лучших своих детей. Это нравственное сокровище надлежит всячески охранять и оберегать. Содружество просит вспоминать, что мы стоим у свежих еще могил, память павших в боях еще не изгладилась из сердец их знавших" 27.

В списках, опубликованных после войны Содружеством резервистов, содержатся лишь самые краткие сведения о погибших: имя, год рождения, награды, при каких обстоятельствах погиб. Вот одна из типичных записей в списке содружества:

"Анатолий Болгов. Вступил в ряды Сопротивления в возрасте 17 лет. Участвовал в штурме "Отель де вилль" * в Париже. После освобождения Парижа в рядах 2-й танковой дивизии генерала Леклерка участвовал в германском походе. Пал смертью храбрых, попав в засаду эс-эс во время штурма Берхтесгадена. Награжден Военным крестом с пальмой и Военной медалью".

Осенью 1945 года русские участники Сопротивления учредили Содружество русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления с целью сбора сведений о русских патриотах, погибших в боях или замученных в концентрационных лагерях. Председателем содружества был избран Игорь Александрович Кривошеин **, активный участник антифашистского подполья во Франции, узник Бухенвальда. В июне 1946 года и затем в феврале 1947 года стараниями содружества было выпущено два номера "Вестника", содержавших ценные сведения об участниках Сопротивления.

* Городская ратуша (франц.).

** И. А. Кривошеин скончался в Париже в августе 1987 года.

Имена Бориса Вильде и Анатолия Левицкого широко известны в среде русских эмигрантов не оттого, что они были доблестнее других участников Сопротивления, а оттого, что их борьба и мужественная смерть получили во Франции широкую огласку в связи с судебным процессом над ними, который устроили немцы, намереваясь придать своей расправе над участниками антифашистской борьбы видимость законности. Было и еще одно важное обстоятельство, которое связало имена Б. Вильде и А. Левицкого с Сопротивлением.

Дело в том, что в ноябре 1940 года, когда подпольное антифашистское движение во Франции, и в частности в Париже, только набирало силу, Борис Вильде и Анатолий Левицкий организовали выпуск первой подпольной газеты. Первые два номера были напечатаны ими собственноручно в типографии Музея человека, где они работали. Подпольную газету они назвали "Resistance" ("Сопротивление"). Это название вскоре распространилось на все подпольное Сопротивление во Франции.

К сожалению, группа Вильде и Левицкого была быстро раскрыта. 14 февраля 1941 г. гестаповцы арестовывают А. Левицкого и его невесту Ивонн Оддон, работавшую в Музее человека библиотекарем. Несмотря на избиения и пытки, А. Левицкий на допросах держится мужественно и никого не выдает. Бориса Вильде во время ареста друга не было в Париже: по делам группы он ездил в "свободную зону". Благоразумие требовало не возвращаться в Париж. Однако это было не в характере Вильде. Он считает своим долгом вернуться и во что бы то ни стало продолжить выпуск газеты, чтобы отвести подозрения от арестованного товарища.

Интересные воспоминания о "деле Музея человека" написала оставшаяся в живых участница группы Вильде - Левицкого француженка Аньес Гюмбер. Она помогала распространять газету. Была арестована, приговорена немецким судом к депортации в Германию, но, по счастью, осталась в живых. После освобождения она выпустила книгу "Наша война" - одно из самых подробных свидетельств о подвиге Б. Вильде и А. Левицкого. По ее словам, Б. Вильде был уверен в том, что рано или поздно его арестуют, и тем не менее отказывался уехать из Парижа. Арестовывают Б. Вильде в марте 1941 года.

"Дело Музея человека" получает большую огласку, о нем пишут газеты, мужественное поведение Вильде и Левицкого на допросах и на суде становится известным благодаря подпольной печати. По Парижу ползут слухи о подпольной группе газеты "Резистанс", в которой двое русских. Из "свободной зоны" в адрес суда и немецких властей в Париж идут письма, телеграммы, петиции. Среди просьб о помиловании телеграммы, подписанные Франсуа Мориаком, Полем Валери, Жоржем Дюамелем. Однако ходатайства не помогли. 23 февраля 1942 г. Борис Вильде, Анатолий Левицкий и пять французских участников группы были расстреляны в предместье Парижа на Мон-Валерьен.

Сохранились последние письма Б. Вильде и А. Левицкого к родным, написанные перед казнью. Они были опубликованы после войны в "Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления во Франции".

Анатолий Левицкий:

"Дорогие мои.

Пишу вам всем вместе, так как мне трудно написать каждому отдельно, да и, в сущности, это было бы ни к чему. Знайте, что я люблю вас всей душой и жалею, что недостаточно вам это доказал, пока было еще не поздно. Не могу себе простить горя, которое я вам причиняю, и умоляю вас простить меня всем сердцем, без всяких задних мыслей. Я не ожидал столь быстрой развязки, но, быть может, лучше, что это так. Я готов уже давно и совершенно спокоен. Мне кажется, что душа моя в мире с Богом. Да исполнится Его воля. Пусть возьмет Он и вас под свое высокое покровительство! В последний раз от всей души обнимаю вас. Анатолий.

Фрэн *, 22 февраля 1942 г."

Письмо Бориса Вильде к жене Ирэн Лот было написано утром в день казни.

"Простите, что я обманул Вас **: когда я спустился, чтобы еще раз поцеловать Вас, я знал уже, что это будет сегодня ***. Сказать правду, я горжусь своей ложью: Вы могли убедиться, что я не дрожал, а улыбался, как всегда. Да, я с улыбкой встречаю смерть, как некое новое приключение, с известным сожалением, но без раскаяния и страха. Я так уже утвердился на этом пути смерти, что возвращение к жизни мне представляется очень трудным, пожалуй, даже невозможным. Моя дорогая, думайте обо мне, как о живом, а не как о мертвом. Я не боюсь за Вас. Наступит день, когда Вы более не будете нуждаться во мне: ни в моих письмах, ни в воспоминаниях обо мне. В этот день Вы соединитесь со мной в вечности, в подлинной любви. До этого дня мое духовное присутствие, единственно подлинно реальное, будет всегда с Вами неразлучно...

* Название парижской тюрьмы, где содержались арестованные и где их судили.

** В оригинале письмо написано по-французски.

*** Речь идет о последнем свидании перед казнью.

Моя дорогая, я уношу с собой воспоминания о Вашей улыбке. Постарайтесь улыбаться, когда Вы получите это письмо, как улыбаюсь я в то время, как пишу его (я только что взглянул в зеркало и увидел в нем свое обычное лицо). Мне припоминается четверостишье, которое я сочинил несколько недель тому назад:

Невозмутимый, как всегда,

С отвагой никому не нужной,

Так послужу мишенью я

Для дюжины немецких ружей.

Да, по правде сказать, в моем мужестве нет большой заслуги. Смерть для меня лишь осуществление великой любви, вступление в подлинную реальность. На земле возможностью такой реализации были для меня Вы. Гордитесь этим. Сохраните, как последнее воспоминание, мое обручальное кольцо.

Умереть совершенно здоровым, с ясным рассудком, с полным обладанием всеми своими духовными способностями, - бесспорно, такой конец более по мне, разве это не лучше, чем пасть на поле сражения или же медленно угаснуть от мучительной болезни. Я думаю, это - все, что я хочу сказать. К тому же скоро пора. Я видел некоторых моих товарищей: они бодры, это меня радует.

Бесконечная нежность поднимается к Вам из глубины моей души. Не будем жалеть о нашем бедном счастье, это так ничтожно в сравнении с нашей радостью. Как все ясно! Вечное солнце любви восходит из бездны смерти... Я готов, я иду. Я покидаю Вас, чтобы встретить Вас снова в вечности. Я благословляю жизнь за дары, которыми она меня осыпала..."

Это последнее письмо Бориса Вильде к жене в большой мере способствовало созданию легенды о его мужестве, легенды, которая еще не нашла своего летописца.

Георгий Адамович был, без сомнения, знаком с последним письмом Б. Вильде к Ирэн Лот, когда писал о нем в своих позднейших воспоминаниях: "...Смерть Вильде, уже окруженная легендой, по-своему есть творческий акт, возвеличивающий и очищающий душу. За урок, за пример, за сохранение чести, за напоминание о том, что такое достоинство, - чем теперь отблагодарить его?"

Русская эмиграция, поредевшая и постаревшая после войны, многим обязана своим героям, павшим за русскую и французскую честь. После войны в благодарность за пролитую кровь французское правительство немало сделало, чтобы облегчить жизнь русских эмигрантов. Им был открыт доступ к профессиональной деятельности, многие получили пенсии, перестали чиниться препятствия для получения французского гражданства. Облегчению судьбы эмигрантов много содействовал генерал де Голль. Помнят о русском подвиге и рядовые французы. В поездках по Франции мне много раз встречались русские могилы, скромные памятники. Содержат их в добром порядке и не скупятся на цветы, особенно в провинции.

Глава 6

ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

22 июня 1946 г. издававшаяся в Париже газета "Русские новости" опубликовала текст указа Верховного Совета СССР, согласно которому подданные бывшей Российской империи, а также утратившие советское гражданство получали право на его восстановление. Указ был подписан в Москве несколько ранее - 14 июня. Публикация эта внесла настоящую сумятицу в умы русских эмигрантов. По случаю публикации указа целый ряд видных эмигрантов сделали патриотические заявления, в том числе Н. А. Бердяев 1.

Великая Отечественная война, страдания народа, горечь утрат, а потом радость победы оказали глубокое воздействие на русских, живших в зарубежье. Николай Павлович Остелецкий, участвовавший в боях против фашизма в рядах британского военно-воздушного флота (он летал на тяжелых бомбардировщиках), рассказывал * автору этих строк о том, какое огромное эмоциональное впечатление произвела на русских эмигрантов Сталинградская битва. По его словам, это и было началом русско-советского патриотизма в эмигрантской среде. Особенно было велико уважение к Советской Армии, принявшей на себя основной удар в ходе второй мировой войны. По мере того как приближалась победа советского оружия, эти патриотические чувства крепли и расширялись. Целый ряд виднейших деятелей эмиграции пересматривали свое отношение к советской России. Враждебность к советской власти уступала место искреннему преклонению перед ратным подвигом народа и жертвами, понесенными страной. Старые эмигранты помнят, какой восторженный прием эмиграция устроила Константину Симонову, приехавшему в Париж вскоре после войны и выступавшему там со своими военными стихами. В середине февраля 1945 года эмиграцию буквально потрясла весть о визите В. А. Маклакова в советское посольство и о его беседе с советским послом А. Е. Богомоловым.

* Н. П. Остелецкий, председатель Морского офицерского собрания в Париже, скончался 8 октября 1988 г. Похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Василий Алексеевич Маклаков, один из лидеров партии кадетов, член Государственной думы, в 1917 году был послом России во Франции. В его руках оставались крупные денежные суммы, и он много сделал для налаживания жизни эмиграции и организации помощи нуждающимся. Его авторитет в эмигрантских кругах Франции был чрезвычайно высок. Визит бывшего посла в советское посольство вызвал многочисленные комментарии во французской и эмигрантской прессе. Вместе с В. А. Маклаковым на прием к А. Е. Богомолову ходили адмирал А. Е. Кедров, игравший заметную роль в "Русском общевоинском союзе", известный общественный деятель эмиграции А. С. Альперин и др.

О настроениях эмиграции в эти месяцы хорошее представление дает выступление А. Е. Кедрова на том памятном приеме в посольстве.

"Буду говорить, г. посол, как офицер, во главе других ведший борьбу с Вами. Да, мы были врагами, - так начал свою речь адмирал. И продолжал: - Но годы шли, и наши ряды редели - одни умирали, другие уходили, разочаровавшись в борьбе. Мы же, ведшие борьбу, остались одними ярлыками без содержания. Уже в 1936- 1937 годах и другие начали сознавать, что в России народилось новое поколение, которое не с нами, а с Вами, создается новая государственность, крепнет новая армия - процесс из разрушительного стал созидательным. Наступила великая война. Советский Союз вначале пошел на соглашение с Германией. Мы, русские за границей, приветствовали это, рассчитывая, что вне процесса войны Россия останется нетронутой и еще более окрепнет. Но в гордыне своей Германия пошла против Советского Союза. Кровавыми слезами мы плакали, когда слышали о первых поражениях, но в глубине души мы продолжали верить, что Советский Союз победит, так как для нас он представлял русский народ..." 2.

Вместе с тем в визите этом не было ничего неожиданного. Он был лишь логическим завершением процесса примирения эмиграции с советской Россией, начало которому было положено, судя по многочисленным воспоминаниям эмигрантов, во время Сталинградской битвы. С заявлениями о принятии новой России (дело, естественно, не обходилось без оговорок) выступили в это время многие видные люди эмиграции, в том числе и Н. А. Бердяев.

О том, насколько эмигрантские круги интересовал вопрос о взаимоотношениях с советской властью, свидетельствует тот факт, что издававшийся в Нью-Йорке, куда с началом второй мировой войны переехало большое число эмигрантов, "Новый журнал" провел своего рода исследование о настроениях эмиграции. Среди видных деятелей эмиграции была распространена анкета с просьбой ответить на вопросы, касающиеся отношения к советской России. В журнале шла острая дискуссия на тему советской власти и эмиграции, поводом для которой, как нетрудно догадаться, послужил "поход" В. А. Маклакова в советское посольство.

Наибольший интерес, на наш взгляд, представляют ответы на анкету двух видных деятелей эмиграции: А. И. Коновалова *, председателя правления крупнейшей эмигрантской газеты в Париже "Последние новости", считавшейся в эмигрантских кругах левой, и С. П. Мельгунова **, занимавшего позицию "непримиримого" по отношению к советской власти и, в частности, резко отрицательно относившегося к Сталину, которого после победы СССР во второй мировой войне часть эмиграции склонна была идеализировать.

* Коновалов А. И. (1875-1948) - крупный текстильный фабрикант, лидер партии прогрессистов в IV Государственной думе. Министр торговли и промышленности во Временном правительстве.

** Мельгунов С. П. (1879-1956) - видный русский историк и публицист. До революции - редактор популярного журнала "Голос минувшего". В эмиграции после войны одно время редактировал журнал "Возрождение" (до войны газета), считавшийся изданием правого крыла эмиграции.

После второй мировой войны, когда во французское правительство входили коммунисты и их влияние на политическую жизнь страны было очень велико, русская эмиграция испытывала определенные трудности с изданием своих газет и журналов. В этой обстановке С. П. Мельгунов продолжал издавать непериодические сборники и брошюры, в которых подвергал резкой критике Сталина и созданный им режим. Выходили "Свободное слово", "Свободный голос" и др. Названия приходилось постоянно менять, так как сборники издавались без официального разрешения французских властей. Положение изменилось в 1947 году, когда отношение французских властей к "русским патриотам" претерпело изменение. В этом году в Париже начала выходить газета "Русская мысль".

Сравнение этих двух ответов представляет большой интерес не только потому, что они отражают точку зрения двух видных эмигрантов, но еще в большей степени оттого, что С. П. Мельгунов и А. И. Коновалов принадлежали к разным лагерям эмиграции, а газеты "Последние новости" и "Возрождение", с которыми они поддерживали тесную связь, считались политически противостоящими изданиями, соответственно левого и правого толка. Вот эти две анкеты 3.

А. И. Коновалов

Вскоре по освобождении Франции, лишь только почтовые сношения с Америкой стали возможными, как мною, так и моими друзьями были получены из Парижа сообщения, обрисовывающие настроения, переживавшиеся в разнообразных кругах парижской русской общественности. Судя по этим сообщениям, в эмиграции в тог момент определились три политических течения и направления, отмечалось образование трех основных ее групп: 1) группа лиц, павших ниц перед существующей властью, во всем и всегда восхваляющих власть и существующий в СССР режим; 2) группа лиц, остающаяся на непримиримой к советской власти позиции; и 3) группа лиц, склонных занимать выжидательную позицию в зависимости от дальнейших актов и действий власти.

Из полученных сообщений видно было, что участники третьей группы исходили из следующих соображений:

а) непреклонная вражда к советской власти была целиком оправдана тогда, когда эта власть, действуя в интересах мировой революции, жертвовала интересами России и разрушала основные ценности общежития - право, свободу и человеческое достоинство;

б) русская революция, которая была не местным явлением, а началом мирового социального движения, вступила в России в период восстановления государства на основах нового права;

в) Россия, как показала война, национально здорова и сохранила свои внутренние силы;

г) власть, которая оказалась способной организовать материальные силы страны и воспользоваться духовными силами русского народа для победы, такая власть не может рассматриваться иначе, как "национальная власть России";

д) ослабление государственного авторитета опасно не только во время войны, но было бы против интересов России и в тот период, когда будут вырабатываться условия мира;

е) в нынешних условиях перед русской эмиграцией неизбежно встает вопрос о возвращении на родину;

ж) отношение власти к правам и нуждам населения и, наоборот, отношение населения к власти станет ясным только после войны, когда минует внешняя опасность; долг русского эмигранта по отношению к его стране в мирное время станет ему так же ясен, как ясен эмигранту его долг во время войны;

з) во время войны власть сделала ряд уступок народу, - между властью и народом установлено перемирие;

и) если власть будет продолжать политику постепенного раскрепощения народа, то перемирие станет миром, если же - нет, то внутренняя борьба возобновится.

Почти одновременно с этим сообщением была получена печатная листовка с восемью тезисами, исходившая от "Groupe d'action des emigres russes" *, образовавшейся в 1944 году группировки, идейно руководимой В. А. Маклаковым. В основном эти тезисы более пространно развивали и закрепляли те соображения третьей группы, которые были приведены мною выше. Ясно также было, что в тот момент сам В, А. Маклаков и его сторонники занимали указанную мною "выжидательную позицию". Для многих друзей Маклакова, в Америке проживающих, представлялось, что занятая позиция "выжидания" является наиболее желательной и оправдываемой и что в путях дальнейшей переписки и дискуссии могло бы произойти дальнейшее согласование взаимных точек зрения.

* "Группа действия русских эмигрантов" (франц.).

К сожалению, по причинам, до сих пор не выясненным, предположения наши не оправдались. Сообщения из Парижа не поступали; вся переписка замолкла ожидавшийся обмен мнений и взглядов не получил осуществления. Отсюда станет понятным общее изумление, когда в половине марта в газете "Новое русское слово" появилось сообщение парижского корреспондента газеты Кобецкого о визите 12 февраля *.

Что поведали нам полученные из Парижа разъясняющие письма, полученные лишь в июне, через три с половиной месяца после состоявшегося посещения? Чем вызван был переход "маклаковской группы" с позиции выжидательной на тактическое действие 12 февраля? Каковы были идейные побуждения и мотивы, группой руководившие?

Ознакомляясь и перечитывая все то, что представилось нам возможным получить в Нью-Йорке, я лично пришел к нижеследующим заключениям и выводам.

Главнейшее объяснение кроется в причинах "эмоционального характера", в той атмосфере, которая создалась в Париже за время немецкой оккупации, вызвавшей несомненное разложение во многих кругах русской эмиграции. Гнусное, постыдное поведение и сотрудничество части эмигрантов с оккупантами (добавлю, к счастью и к чести эмиграции, - части сравнительно незначительной), поставившей ставку на Гитлера, вопреки жизненным интересам родины и русского народа, "жеребковская" ** эпопея и хозяйничание не могли не оставить глубочайшего следа.

Загрузка...