РАССКАЗЫ О РОМАНАХ

Завтра — завтрак на траве

Теперь надо вспомнить все по порядку. Как на следствии: вопрос — ответ. Что он сказал, что я спросила, почему вообще разговор перекинулся на Алису, и зачем я ему вдруг позвонила? Был бы «черный ящик», как в самолете, записал бы нашу историческую беседу — не столько беседу, сколько смех, мой глупый смех, и его — дребезжащий невпопад, и прослушать бы нашу болтовню без комментариев — вот тебе и одноактная пьеска. Да разве вспомнишь? Мысли разбегаются, как мыши. Нет порядка в моей бедной голове. «Но нет его и выше» — или как там? Давай-ка без иронии и без цитат, своими словами и ближе к делу, давай-ка четко — вопрос — ответ — разберемся в этом скверном анекдоте, чтоб не сосало под ложечкой, чтоб не просыпаться, как сегодня, от стыда — не то сделала, не так сказала… А что не так?

Нет, надо было продать к черту эту дачу со всеми ее гнилыми потрохами, сразу, прошлым летом, и не пошла бы Алиса на тот берег пасти детей Судаковых, то есть уже внуков, даже правнуков, если считать от старика… Не познакомилась бы там со всем этим безразмерные, неувядающим кланом Судаковых — Мусатовых… И не сидела бы я, вечерами ее поджидая, гадая, кто у них там «герой романа», как был у нас когда-то Л. М. Кстати, у нас с ним совпадают инициалы. Мы когда-то обнаружили, что подписи одна к одной, можем друг за друга расписываться. А теперь повсюду сигареты «LM»: красные «LM», голубые «LM», лезут в глаза, не дают забыть.

Вы мне, кажется, задали вопрос — часто ли я его вспоминала и почему никогда не звонила? Отвечаю: я вообще никому не звоню на тот берег, не только Л. М., но и никому. Да и некогда мне, и некому. Наши два берега окончательно разбежались и раззнакомились. Тот берег, как всегда, процветает, а мы чудом выживаем, доживаем в нашей резервации. Да, были поводы, сидела у телефона и думала: как его теперь называть, по имени-отчеству или просто Лева? И как зовут его теперешнюю жену? Вроде мы с ней знакомы, а вроде и нет. Назовусь по имени, а она и не вспомнит. Вся эта канитель с запахом уязвленного самолюбия мне ни к чему уже — «не к лицу и не по летам»… А память — поди знай, на какой цветок она осядет: открываю пачку «LM», выбрасываю — опять что-то родное в помойном ведре.

А позвонить меня заставила старуха Фирсанова. У нее телефон отключили. Каждый день ковыляет ко мне на костылях — «не откажите в любезности»… От этих оборотов речи на фоне нашей рухляди прямо плакать хочется, я ей в ухо кричу: «Может, отключили за неуплату?» — «Ах, вот оно что! — притворяется, что не слышит, шутит над своей фамилией. — Я как старый Фирс, заколотят, забудут…» А вчера ей взбрело в голову, что Мусатов ей поможет. «Он непременно все уладит, у него большие связи». Кричу: «Не по тому ведомству, не по связи!». Слуховой аппарат она забыла дома. Стало быть, я и должна позвонить — от ее имени. «Вы можете себя не называть, если вам неловко, скажите — медицинская сестра, скажите — Вера Фирсанова терпит бедствие. SOS! Он не откажет, он хороший мальчик…» Почему она так заботилась о моем инкогнито? Вчера я не обратила внимания, а теперь понимаю. Ее редкие реснички с угольками туши так невинно подпрыгнули — «если вам неловко» — с намеком на какую-то печальную тайну. Да, с намеком. А я отвернулась. Я грубо ее отшила: «Почему неловко? Вечером позвоню». Не могу видеть старушечий подслеповатый макияж, бабусю она мне напоминает. Бабуся, тоже бывшая красотка, в панбархате, за ветхим нашим «инструментом», читала нараспев при гостях: «Встречаются, чтоб разлучаться, влюбляются, чтоб разлюбить — так как же не расхохотаться?..» Не помню, и не спросила, кто автор, сгорала от стыда и ненавидела семейные торжества.

Но я отвлеклась. Спроси меня — почему я позвонила только вечером? Да, я готовилась. Настраивалась, что подойдут домочадцы, потом будет натянутый разговор про дачу, про родных и соседей, беглый отчет за десять лет, угадывание — а что тебе, собственно, нужно, по какому делу, говори уж сразу…

Я вываривала краску и репетировала до полного одурения. Предусмотрела все варианты, все поводы и причины — разве он поверит, что я могу шпионить за собственной дочерью, да таким сложным путем? В конце концов — я звоню «просто так!» плюс старуха Фирсанова и другие дачные вопросы. Контора у нас общая, правление, что думает центральная власть про наш Богом забытый берег? Я хлопнула рюмашку и отважилась.

Лева сам взял трубку, сразу, как будто ждал моего звонка.

— Чего не заходишь? Могла б навестить больного товарища. — Без предисловий, будто виделись вчера. — Лежу тут один, как в темнице сырой. Как раз послал узнать твой телефон. Память стала дырявая, меня ж сюда из больницы привезли, а записная книжка в городе, мне до тебя не доскакать, колено еще не гнется, я на том свете побывал, теперь как новенький, склеили из кусков, замечаешь разницу?

Я не успела спросить, по какому поводу он собрался мне звонить. Вопрос завис. Я спросила — ну и как, есть ли там свет в конце туннеля? «Меня все спрашивают, я всем говорю по секрету… разное!» — жизнерадостный у нас пошел разговор, детский треп о жизни и смерти. Он обрадовался мне, это точно. Я тоже расслабилась, отметив про себя — какой неприятный у него смех и что мне совсем не хочется его видеть.

Про аварию я, конечно, знала — что он зимой, на гололеде, шарахнулся об автобус. Говорили — при смерти. Я не верила, ни секунды не сомневалась, что он выживет. Впрочем, мне было все равно — ничто не шевельнулось в моей душе, когда Алиса — со слов Таты Судаковой — сообщила мне эту дачную новость. Душа стала как подметка. Первая любовь ее не колышет. Ни первая, ни вторая, ни третья. Тот берег, где Л. М. и их родовое гнездо, вообще остался за горизонтом. Всю зиму я вкалывала — стыдно сказать, где и на кого, — зарабатывала на ремонт дачи. Еле ноги унесла. Получила шиш и коленом под зад. Теперь у нас Алиса — глава семьи, кормилица, получает неплохие денежки как гувернантка с английским.

С чего наш разговор с Л. М. перепрыгнул на Алису? Я рассказала, как она в прошлом году канючила: «Мам, давай продадим эту дачу, станем богатыми, пошлем меня учиться куда-нибудь подальше… Ты от меня отдохнешь, а так ты погрязнешь до конца жизни под обломками», — и почти уговорила. Я почти сдалась. А она вдруг пошла поступать в актрисы — тайно от меня, я была против. Вот этот момент — когда она срезалась на третьем туре и где-то, не при мне, отплакалась, — я упустила этот момент, я была враг номер один… А потом мою барышню как подменили/взяла себя в руки, летала, как на крыльях, к Судаковым-внукам по выходным — на дачу, и, что самое интересное, категорически заявила: «Ни за что не продадим эту дачу! Я была дура. Мы вытянем, мы отремонтируем, мы лучше квартиру сдадим». И еще она сказала этой весной, я дословно запомнила: «Тут я наконец-то поняла, что такое родина, а то это был для меня пустой звук». Да, у нее время больших перемен, не уследишь. «Попала в вашу орбиту и сделалась патриоткой», — сказала я Л. М. Патриоткой того берега. Ну конечно, там главная тусовка вокруг теннисных кортов и старого клуба, там у вас детский театр, говорят, и рабочий день Алисы плавно переходит в вечерние посиделки — у кого? У тебя за стеной или во флигеле? Говорят, племянник твой, Левушка маленький, весь в тебя пошел и по твоим стопам; надо думать, что он и есть «герой романа»…

Я болтала и болтала, a Л. M. как-то примолк. Я вопрошаю — уже, чувствую, в пустоту: что они там репетируют? С тобой советуются? Или ты к ним не снисходишь, и вообще — знаешь ли ты мою Алису? Мне показалось, что он отключился, что ему все это неинтересно… А он, значит, в это время принимал решение: сказать или не сказать?

— Я сам хотел тебе звонить. По деликатному вопросу. Лучше — не по телефону.

Я, конечно, закричала, что теперь не засну, говори уж сразу. Он прикрыл трубку рукой и долго мялся, уговаривая:

— Может, завтра зайдешь? Тут всегда под окнами кто-то ходит. Ладно, скажу. Тут ходят упорные слухи, что Алиса — моя дочь.

— Чего-чего? — говорю. Как будто не расслышала.

— Тут все, оказывается, считают, что Алиса — моя дочь. Вчера жена спросила в лоб. А я, признаться, как-то растерялся…

— Чушь какая! — я залилась хохотом, а он там что-то бормотал, что за давностью лет чего там скрывать, историю не перепишешь, да он бы и не против, и жена отнеслась с юмором, а он — запамятовал, все даты перепутались, имена и даты, между Кларой и Кариной — сплошной провал и вообще ранний склероз — «что-то с памятью моей стало»…

Не передать наш дуэт из оперетты. «Между Кларой и Кариной», да, веселая оперетка. Он — «запамятовал», что неудивительно — много нас таких было в те безумные годы его холостой жизни, когда Клара его бросила. Вот это был поступок, широко известный в узких кругах. Сама бросила — с маленьким ребенком, нет, с двумя, у нее уже своя была дочка. И страдал Левушка у всех на виду, а куда скроешься? Театр есть театр.

Легкими касаниями мы пробежались по знакомым, по соседям. Оказалось — падчерица его навещает, гостила с ребенком, а сын их с Кларой — наоборот, отбился от семьи, зато племянники под их с Кариной руководством, родители вечно на гастролях… Я спрашивала и не слушала, я наливалась злостью. Мы уходили от темы — все дальше и дальше, и я не знала, как вернуться. Неужели они меня такой представляют — брошенная, несчастная, беременная, молчу, как партизан, кто отец ребенка, выхожу замуж, чтобы грех прикрыть, всю жизнь молчу, и вот, как в сериале, прекрасная моя принцесса приходит гувернанткой в богатый дом соседей — да разве это про меня?

А почему бы нет? Я прокрутила про себя весь сериал, и вдруг меня как ошпарило: он мог подумать, что от меня исходит этот слух. А почему бы нет? Привет от президента Клинтона и Ива Монтана. Если бы не было всех этих дам, что набиваются в любовницы, с их адвокатами, свидетелями, анализами — позорище! — мне б такое и во сне не приснилось. На каком-то повороте разговора меня прямо потом прошибло, и я сказала монолог ни с того ни с сего:

— Между прочим, у Алисы есть отец, вполне живой и звонит по праздникам, даже на похоронах моей матушки был, и если она его в грош не ставит, то это чисто моя вина, а Лисенков такой подлянки не заслужил, чтоб дочь отнимали. Кто это — «говорят»?! На вашем берегу много чего говорят про ваши две династии, кто их там разберет — детей и внуков, законных, незаконных, вам наплевать давно — одной больше, одной меньше — без разницы, а у меня она одна!..

Я еще много чего наговорила. Вылезла зависть, вековая зависть к тому берегу — это я сейчас понимаю. Он устал слушать.

— Выкинь из головы, — говорит. — Если ты уверена — выкинь из головы, прости меня, дурака, и вопрос снят.

— Так прямо и выкину! Я хочу разобраться… Человек бессилен против молвы, сам знаешь. Что теперь — на спине ей написать: «Я не дочь Мусатова»?

Он не засмеялся. Он вообще как-то скис, будто локти кусает — зря сказал.

— Приходи завтра, часов в двенадцать или пораньше. В двенадцать ко мне приедут из театра — будет завтрак на траве. Заодно и поболтаем в спокойной обстановке. Я, право, не думал, что это тебя так заденет… Дорогу-то помнишь?

Как не помнить! Я готова была бежать хоть сейчас, в этом драном дачном узбекском халате, с немытой головой, но зачем-то стала ломаться — «я постараюсь, если получится…». И опять про дачу, про ремонт, что руки уже не отмываются, одичала, людей не вижу и не хочу — боюсь, испугаются.

— Да ты ж меня видел прошлым летом, — зачем-то я вспомнила, — ты был за рулем, еще покрутил пальцем у виска, ты меня чуть не сбил — не помнишь? — на развилке к магазину, такая тощая седая девушка, типа Бабы Яги…

Дура! Получилось, что он мне повсюду мерещится. Это был не он. У него никогда не было иномарки, у него девятка, и обычно жена за рулем. Я сказала:

— Вот видишь, ты мне повсюду мерещишься, ни дня без Л. М. Даже вот сейчас, в помойном ведре — голубые «LM», красные «LM», увы — пустые. Да, я, пожалуй, пожалую завтра к тебе на завтрак, все равно идти за сигаретами. Только ты меня можешь не узнать — такая кочерга в шляпке и с белым зонтиком — это буду я…

Эта шляпка с потолка упала — мамина старая шляпка из тонкой соломки. Я не отложила ее в «реквизит» — есть у меня такой сундук и два ящика в сарае, а решила куда-нибудь ее прогулять — классная вещь, самое то — «ретро»! А она пропала. И тут вдруг выскочила — она завалилась в щель за буфетом. Я потянулась — искать сигареты, какие-нибудь завалящие, не отрывая трубку от уха, и увидела шляпку. Знак судьбы — прямо к «завтраку на траве»! Вот она, простая бабская правда, — шляпку прогулять.

А что он мне повсюду мерещится — это неправда, пусть ему так показалось, что мне терять? Я развеселилась от этой шляпки, нашла китайские сигареты, отчим мой Пан Паныч обнищал под конец жизни и дома курил китайские, называл их «легкая смерть» и чужим не показывал, и вот закурила я «легкую смерть» и ввернула к концу беседы легкий комплимент — что видела его по телевизору год примерно назад, и он совсем не изменился, а лысый череп ему идет. «Переходим к светским процедурам», — подумала про себя, язва, представляя, как утром искупаюсь в речке, натрусь песочком, потом льдом и камфарным спиртом, хорошо, что Алиса чемодан тряпок привезла из города…

А интервью мне совсем не понравилось, я хотела выключить. И журналистка — дура жеманная, и они вдвоем с женой жалко смотрелись. Она, оказывается, организатор всех его побед и зарубежных гастролей, тараторила без пауз, а он кривился — будто зубы болят — от этой журналистки. Я не выключила, потому что Алиса не дала, она смотрела без разбора все эти «Кулисы», «Аншлаги», юбилеи, и она спросила: «Это разве он — тот самый Мусатов, который у бабушки на даче? В которого все были влюблены?». Я объяснила, что люди стареют и портятся, он явно не в духе, а во-вторых — не влюблены, это слово не подходит, не столько он нам нравился, сколько мы хотели ему понравиться, не только девочки, мальчики тоже, и даже взрослые дяденьки-тетеньки старались быть замеченными Его Величеством, а почему — тайна природы. Гипноз. Он и рванул в режиссуру, когда осознал это свойство — что все перед ним приподымаются на цыпочки и показывают лучший профиль. «Пристройка снизу, пристройка сверху», Алиса тогда любила порассуждать о театре — со мной. Теперь тоже любит — только не со мной.

Этого я ему, разумеется, не рассказывала.

Вышла на крыльцо, шатаясь, как с корабля. Вспомнила: забыла сказать про старуху Фирсанову. Ну да завтра поговорю — завтра, завтра, завтра, что-то будет… Ах завтрак на траве! Ходила по участку, мало что соображая, в рассеянности блаженной. От слова «блажь». Самое-то главное я забыла спросить: знает ли Алиса про эти слухи? Ну да завтра, завтра, дожить до завтра… «На вашей даче очень тихо, как будто здесь живет портниха…»

Полезла всякая чушь из юности. Из детства. Память сбегала туда и обратно, натаскала «чушек». «Мы с тобой два Беринга без одной руки»… «Чушка-кая, чушкакая, чушь какая!» — бабушка учила плюнуть десять раз подряд, выплюнуть всю отраву. Мечтательность она тоже пресекала. Я опрокинула собачью конуру и долго над ней стояла, мечтала об апельсиновом дереве. Вчера — как в детстве. Надо сделать цветочные ящики, и пусть у нас на террасе зреют апельсины. Я видела когда-то у соседа за промерзшими стеклами апельсиновые блики и пыталась их нарисовать. Тот старый волшебник, что жил в оранжерее, влюблен был в маму, или так казалось, показалось — мне, когда он задержался у калитки и не хотел войти. Однажды мне причудилось — а вдруг он мой отец? Ни разу не спросила, почему отец нас бросил — как провалился. Хотела знать, но отгадать самой куда интересней. Ботаник был затворник и старик, лет пятьдесят. Седые лохмы из-под берета, длинное лицо и тайна одиночества. Меня волновали одинокие старики и старухи. Потом само прошло. Не помню, как и звали худого дедушку, куда он вдруг исчез. Тот берег завладел воображеньем. Высоким слогом говоря.

«С велосипедами не входить». А куда же их деть, когда идешь в кино? Мы — дальние, с того берега — заводили их на участок к Судаковым, а там и Мусатов — через забор. Мы ждали, мы гадали — приехал ли из города Лева, приедет ли? Вслух никто не спрашивал, и «умненькая Тата», хозяйка вечернего салона, — с ее веранды просматривались владения Мусатовых — насквозь нас видела и наслаждалась «подтекстом». Л. М. не был душой общества, он был именно подтекстом. Все понимали, кого все ждут — не младшего, Кота, красавца, балагура. Кот был уже не в счет, поскольку знать не мог, одарит ли Л.М. своим присутствием.

Тот вечер я запомнила дословно; мы выпили всю «кислятину», что покупали на станции, послали Костю добыть чего-нибудь из «погребов». Окно Л. М. светилось: а вдруг зайдет? Он явился вместо брата, с начатой бутылкой виски, разлил всем по чуть-чуть, а я прикрыла свой стакан: «Я крепкого не пью, а виски вообще ненавижу!». Лева схватил мою руку и поцеловал ладонь: «Умница, только не надо ладошкой закрывать стакан, никогда так не делай, так делают одни горняшки», — это он добавил громким шепотом, в самое ухо, щекоча усами. «Такой красивой барышне надо держать спинку, я не люблю, когда барышни сутулятся… и пальчик не оттопыривай, пожалуйста». — «Я не оттопыриваю!» — я залилась краской и дернулась от него в сторону, сбросив со спины его руку. «А я не люблю мужчин, которые…» — я не придумала, что сказать, только видела ухмыляющиеся рожи, все были наготове. «Ты не любишь мужчин, ты, может, лесбиянка?» Все разом грохнули. «Которые хватают барышень за плечи», — пояснила я ровным голосом и в наступившей тишине, не мигая, уставилась ему в глаза. «А за коленки?» — «Да ради бога!» — я выдержала его нахальный взгляд, его руку на моем колене, сидела, выпрямившись, не шевелясь, до судорог, с одной победной мыслью — «Ну, что дальше?» — «А так можно?» — он сказал и пальцем приподнял мой подбородок. Я позеленела — рассказывала потом Тата, что она даже испугалась. Изваяние вякнуло: «Могу и врезать» — дрожащими губами, и размахнулось стиснутым кулачком. Я помню — бутылка покатилась со стола, и косточка на среднем пальце долго не заживала. Помню — долго еще звучал его голос: «Учтем на будущее. Я больше не бу… Не бу…».

Помню — рыдала всю дорогу над своей погибшей любовью. Кручу педали и не вижу ничего. Как я его ненавидела! И себя. И всех их, дураков хохочущих. Неужели не видят, что он просто пошляк, что он фамильярен и дурашлив, как отчим мой Пан Паныч. Этих фамильярных, дешевых сердцеедов я выбраковывала из племени мужчин, они не проходили мой строгий ценз.

Кстати, Пан Паныч мне вчера приснился — конферансье, при бабочке, клацающий челюстью. Он дергался на ниточке и уносился в ритме вальса. Я собираю кукольные сны. Несчастный и беззлобный был старик, любил меня в придачу к маме, но омерзенье первого знакомства не поддается на уговоры разума, он снится до сих пор резиновым уродом, улыбка, улыбка и угроза в одном лице.

Я выгоняю злых духов детства. Здесь, на даче, сны длинные, как цирковые представленья, и утром можно вспомнить весь сюжет. Вчера еще подумала: здорова, как корова, жизнь прекрасна, и, кроме денег, нет проблемы. И — на тебе! — вот зачем было звонить Мусатову? А затем, что нам, таким, как я, на чистом воздухе чего-то не хватает, нам бы приникнуть к выхлопной трубе…

Нас дачная молва уже связала во время того поединка на веранде. На мне, как на воре, шапка горела. Я избегала его. Я влюблялась — поголовно — во всех приятных мальчиков, но первые же поцелуи обрывались приступами смеха, он сторожил меня, заносчивый профиль Мусатова маячил на общем плане, он дирижировал и отменял мои утехи, подкрадывался в трепетный момент и шептал: «Не верю». Порчу навел как теперь сказали бы. С шестнадцати до двадцати я была «порченой», с жадностью питалась рассказами подруг про недоступные мне страсти и метила в монашки, в старые девы, прямиком в одинокие старухи в глубине души любуясь, что я — «не как все». Легкая «шизанутость» тогда была в моде. Однажды, на спор я постриглась наголо и пришла в разных туфлях на выставку: правая с пряжкой, а левая замшевая, с бантом, мамина. Все на меня смотрели. Еще до панков, до зеленых волос, до дырок на колготках и серьги в одном ухе — мы в наши игры играли не коллективно, а штучно. Так мы и поженились с Сережей — на спор, спьяну, от застенчивости, можно сказать. Перескочили полосу препятствий и прожили счастливый год словно на сцене — в актерском общежитии.

Когда возник Мусатов — не помню, но помню, как он нас стал знакомить — такой рассеянный, весь устремленный, погруженный… «Познакомьтесь, мой друг Сережа, он гений, из Читы, ты его полюбишь на всю жизнь…» Да знал он, что мы женаты! «Знал, но забыл», — объяснял он позже, когда я догадалась спросить. Они репетировали ночами на пыльном чердаке нечто «вокруг Есенина», а я делала костюмы и — за неимением актрис — должна была подыгрывать — то даму полусвета, то отрока в лаптях, то молчаливую старуху, кивающую головой в такт ходикам, немую русскую Кассандру.

Он придумывал мне роли, чтоб я с Сережи не спускала глаз. Сережа успевал где-то надраться, «не выходя из кадра» — как после шутили киношники, уже посмертно, на панихиде, когда Сережу все полюбили и оплакивали. А я — помню — не уследила: он сползает с лавки, сползает, то ли играет пьяного, то ли на самом деле. «Где-то плачет иволга, схоронясь в дупло…» — и совсем съехал, покачнулся. Я сорвалась с места, нарушив мизансцену. «Только мне не плачется…» Лавка кувыркнулась, он упал, ударился. Я кидаюсь поднимать, а Лева как гаркнет: «Ты где была, любимая?! Я тебя зачем нанимал — эту сволочь сторожить! Пусть лежит, проспится!». Это он — меня — «нанимал»?

Мне бы собрать гордо костюмы и реквизит, поднять своего Сергуню и удалиться без слов или послать Л. М. подальше, как я сейчас бы сделала… Нет, я побежала за ним, и ревела, и оправдывалась. А он отходчив, он сентиментален, его самого надо пожалеть, его жена покинула, вернее, выгнала. Он привез меня в чужую пустую квартиру и велел «вить гнездо». Ребята притащили две табуретки и ящик водки. Спектакль — гори он синим пламенем! — забыли, всё забыли, завили горе веревочкой, и я, как закодированная, играла «подругу дней моих суровых», невесту, хозяйку шалаша, Любушку-голубушку — «золотые ручки», и доигрались мы до свадьбы, дней пять беспробудно пили, но когда нам крикнули «горько!», я не смогла с Левой целоваться. Только в постели, то есть на полу, на матраце из спортзала, тело мое выделывало все, чтобы не перечить мужской поспешной жажде мщения. Он Клару ненавидел, он ее любил, он брал реванш, а я претерпевала свое невероятное счастье молчком, с большим достоинством, в трезвом уме и ясной памяти, хотя пила как все. Ему годилось именно такое глухонемое бревно, которое все понимает.

С похмелья мы наговорились об искусстве, о бездарно прожитой молодости в бездарной нашей стране, и на седьмой день почти стали друзьями, и шевельнулась робкая мечта: «А вдруг — ?..». Недолго, правда, она шевелилась. «А вдруг» случилось все наоборот. Он впустил к нам пьяного Сергуню, а сам деликатно исчез. Предал меня Левушка, предал — если называть вещи своими именами.

Сережа — да простится ему все на том свете — избил меня до полусмерти, швырял об стенки, пока сам не испугался. Лежу, кровь из подбородка хлещет, вся в слезах и в соплях, не вытираюсь, не встаю — нарочно — он лежачую бить не станет. Мне его даже жалко стало, когда он сам испугался. К счастью, ребята подвалили, в больницу отвезли. Шрам у меня на подбородке с тех пор. Никому не показываю, не рассказываю. Крем-пудрой в три слоя замазываю срам. Синеет на морозе.

Вот если бы тогда прижить от Левы ребеночка и всему свету по секрету рассказать? Примеры были рядом. «„Ляля-бубу“ опять с коляской», — смеялись над гримершей Лялькой, она сама любила пошутить: «Чей? — Мой! — Не помню, жизнь покажет. Я по призванию — мать-одиночка». Я думала — лучше удавиться, чем так шутить. Она меня видела насквозь, однажды изрекла: «Как вижу счастливую семью, хи-хи, баран да ярочку, — так лучше удавиться!». Чтоб я не прятала глаза, ее жалея. Но это было позже.

Это я вспомнила про шрам, про срам. Не люблю травить душу воспоминаниями. Больше меня никогда никто не бил, а тогда — поделом. Мы квиты. Я не хочу туда, обратно, на ярмарку невест. «Ляля-бубу», кстати, когда мы с ней подружились и пили роскошный португальский портвейн, который стоил меньше водки, да, в черных бутылках — где он теперь? — Лялька оказалась большим философом. «Мужчин любить нельзя, это разврат и наркомания. Любить можно детей, собак и кошек. Мужики нужны для переноса тяжестей и для зачатия, и вообще пусть живут — а при чем любовь? Пока мир не перевернулся, они платят проституткам, а не наоборот», — Лялька подавляла меня железной логикой и народной мудростью. «А вам, которые из благородных девиц, надо замуж позарез — а зачем? — чтоб срам прикрыть, а то ходите как голые — „выбери меня, выбери меня!“ — одинокая девушка всегда как голая, поставь табличку „занято“ штамп и кольцо, и не трать нервы на ахинею». Я ей показывала шрам — след замужества, да она и так знала. Все знали про побоище. Она меня научила орать во весь голос, проветривать легкие. «…Парней так много холостых, а я люблю Мусатова!» — психоаналитик мой, Лялька, подруга смутного времени, где она теперь — «Ляля-бубу»? Говорят, в Канаде, поехала к старшему сыну и нашла старичка богатого. Про что это я?

Я выпила водки, стою на крыльце, ору деревенским голосом частушки, чтоб не зацикливаться на прошлогоднем снеге, а то со мной бывает, далеко заносит.

Вдруг слышу — сзади подъехала машина. Фырчит, разворачивается, будто чертыхается. Попала в наш тупик. И кто-то ломится, как лось, через малинник. Там у нас щель, гнилой штакетник обвалился. Алису кто-то привез. Никогда ее пьяной не видела. Несется к дому зигзагами, в лицо не смотрит: «Мам, пи-пи — умираю!». А машина развернулась и стоит, полоснула дальним светом по сараю, по веревке с забытым бельем, назад подалась, осветила весь участок, включая меня, и встала у колонки. И выходит из машины женщина. Подхватила длинную юбку, лезет через крапиву.

— Можно на минутку заглянуть? Я вижу — вы не спите. Лицо у нее белое-белое, в ушах серьги сверкают, улыбка до ушей — хоть завязочки пришей. Американская. Я ее сразу узнала. «Такая армянка типа американки», — болтали в гримерной, когда Мусатов на этой Карине женился. Познакомились мы заново, за руку, стоим, рассыпаемся в любезностях, а уже дождик моросит.

Я, разумеется, благодарю — зачем вы такой крюк давали, тут в наших проулках и завязнуть можно, а пешком через старый мост двадцать минут, Алису всегда кто-нибудь с собакой провожает… Стоим мы под веревкой с трусами и полотенцами, мизансцена — нарочно не придумаешь, щупаем эти полотенца махровые, еще не высохли, да, сыро тут, на нашем берегу медленно сохнет, не то что у них на горке, другой микроклимат. Я снимаю полотенца с прищепок, тяну беседу про погоду да про климат, собачью конуру ей показываю — хочу, мол, на веранде оранжерею с апельсинами или хоть пальму посадить, ну да, маниловщина, я такая — с приветом. А у самой сердце выпрыгивает — как же ее в дом пригласить? Надо первой войти и убрать натюрморт: недопитая бутылка и рюмка прямо на видном месте торчат, и плевала бы я на это, а что Алиса перебрала — мне ясно, но зачем заострять внимание? Мать — алкоголичка, да еще с приветом, и дочь туда же… А она — ни слова про Алису, и я не могу понять цель ее визита. Она ходит за мной и про свое тараторит — сто слов в минуту. В городе жара, пробки, машина глохнет, пресс-конференция, презентация, она с ног валится, а здесь тоже покоя нет, у племянника — галдеж, музыка, они ведь на часы не смотрят, так и останутся спать вповалку, в общем, разогнала она компанию, девиц — на электричку, и Алису заодно подбросила, потому что давно, давно хотела взглянуть на наши участки — пора разъезжаться с родственниками не дача стала, а коммуналка, и кто же этим займется, коли не она?

— Нет, — говорю, — мы не продаем, раздумали, а рядом уже продали, вон дом снесли…

— А за сколько они продали — вы не в курсе? Какие тут примерно цены? Ну хотя бы порядок цифр… — Пристала намертво, а я все пожимаю плечами — «не могу знать скрывают», и про старуху Фирсанову и ее алчных наследников поговорили, и все тайны дома Мусатовых она мне выболтала — что приходящей бабе Варе платят — уж дом давно можно купить за эти деньги, а маму свою она не может привезти, потому что — не-ку-да! — и стало мне вдруг скучно-скучно, и жутко захотелось курить. Она вдруг говорит:

— Пошли в машину. Я сигареты там оставила, а жутко хочется курить.

— А у меня как раз кончились сигареты…

Лезем через малину, через крапиву, я придерживаю забор, раздвигаю щель, она одной ногой — хлюп! — в канаву, туфли скинула, в машине у нее есть тапочки. Все у нее есть в машине. Два блока сигарет «Парламент». Дает мне пачку, дарит. Закуриваем и переходим к делу. Но не сразу.

— А почему вы раздумали? Я ведь знаю, что вы искали покупателей, вас цены не устроили? Тут ведь с дороги надо начинать, дорогу насыпать, это отпугивает…

И мы опять про цены, про убытки, про дядю Васю, про бригаду молдаван, что у них флигель строили. Я не выдержала — ну сколько можно про дядю Васю, сколько можно меня просвечивать рентгеном, приспичило ей купить наш участок, а то она цен не знает, прямо «Вишневый сад» с «Дядей Ваней», и такая злобная муть поднялась со дна души, вплоть до бреда, что хотят они нас купить с потрохами, раз Алиса — его дочка; почему бы нет — породнимся, родственный обмен… Сигарета ударила в голову. Я ей спокойно говорю:

— Алиса раздумала. Ей тут понравилось. Да я сегодня Леве по телефону рассказывала, он вам не говорил?

— Когда? Мы с ним еще не виделись, я заскочила на минуту, он вас, кстати, на завтра пригласил? Ах да, про Алису! Чуть не забыла. Почему она так уверена, что она дочь Мусатова? Может, это так и есть, я, собственно, не против… Вот, я вас напрямик спрашиваю, чтобы покончить со слухами, или — вы что, в первый раз слышите? Тогда — я не знаю… Я не прошу вас клясться на Библии, меня вообще не волнует, что было до меня в вашей бурной молодости, но тогда одно из двух — кто-то же ей это сказал, или она у вас с большими странностями, советую обратить внимание. Только не считайте, ради Бога, что это цель моего визита, я действительно хотела с вами познакомиться, и мы вам косточки перемыли, уж будьте уверены, но это мы все завтра обсудим, завтра…

Я слишком долго молчала. Алиса — со странностями? Алиса сама распустила этот слух? Я не находчива. Когда много вопросов, все путается в голове, тем более — под тенью, под сенью Мусатова. Я сидела на его месте, вот так он ее видит — она у него водитель, она V них мотор. Она хочет меня пригласить в свой «Проект», если он «тьфу-тьфу-тьфу!» состоится, она навела справки, у меня прекрасная репутация.

— Да какая там репутация!..

Пустяк, а приятно. Я честно ей объясняю, что поставила крест, как с Пташковым разругалась — на сценографию не зовут, на костюмы — от случая к случаю, с кем попало не хочется, сил нет…

— Мусатов — не кто попало. Он вас очень ценил, но, говорят, вы в торговой фирме теперь пашете, за большие бабки, а в театре — сами понимаете…

— Говорят! Вон напахала на ползабора…

Как умеют деловые дамы разговор повернуть — восхищаюсь. Я вся у ней как на ладони. Трепещу и обнажаю суть. Свою рабскую суть. От легкой лести «в зобу дыханье сперло». Я засмеялась, наплевать, что двух зубов не хватает слева:

— Про меня много чего говорят! Вон, я уже свой бутик открыла — говорят. От Мусатова дочку родила и молчу восемнадцать лет, прям мать-героиня! Кому это нужно слухи распускать? Нет, я теперь докопаюсь…

Вот тут я перегнула палку, я наиграла возмущение.

— Докопайтесь. Я и сама сначала поверила. Разве так не бывает? Лева тогда под капельницей лежал, я и не спрашивала, разумеется, потом вообще забыла… Поверьте, мы не делаем из этого проблемы.

На «мы» она сделала большое ударение, «мы» у нее звучит гордо, того и гляди скажет — «мы с супругом»… Однако повезло Л. М. в третьем браке. В ней все прекрасно. Я бы тоже на такой женил… ась? Сколько дел она успела переделать после трудового дня! Неслась на дачу — завтра будут гости, девчонок пьяных отвезла, глянула на наши участки под видом делового предложенья — или наоборот? Убила трех зайцев и заодно меня поставила в известность, что с девочкой не все в порядке. Ну да, это мои проблемы. Лицо у нее гладкое, как мыло, хотя уже, наверно, под сорок. Их общий сын в школу пойдет. Какая-то была у нее жизнь до Левы, но прошлое — нет, не читается, должно быть, она спит спокойно на правом боку после всех свершений, и грехов за собой не знает.

А я? Не пригласила ее в дом, сама не вошла — ну и мамаша! — дочурка напилась, а ей хоть бы хны… Привычное дело — такое впечатление может сложиться; в собачью конуру хочет пальму посадить, а мокрые полотенца в сарае бросила. В театре разругалась, в торговлю не вписалась — вот нелицеприятный мой портрет. «И с чего ты взял, что тебе должно быть хорошо?» — любимый мой девиз плюс чувство юмора вчера куда-то испарилось. Я привязалась к ней с вопросами. Она хрустела вафлями и неохотно вспоминала.

Оказалось — племянник Левин, Лева маленький, влюблен был в Алису без памяти и даже родителям сказал, что хочет жениться. Но вдруг что-то произошло, и он нанес визит в больницу, он от деликатности не помрет, и Леву, полуживого, — стал терзать: правда ли, что Алиса его кузина? Мусатов и не вспомнил что за Алиса, он уж потом к ней стал приглядываться. Оказалось, что некая Сусекина, подружка подколодная моей Алисы, конфиденциально, совершенно секретно ему сообщила, что Алиса — незаконная дочь Мусатова, и это ей известно с детского сада, и всем известно — от бабушки!..

— От моей мамы?!

Вот это был момент, о котором не хочется вспоминать. У меня вытянулась физиономия, все мои старания «быть выше этого» пошли псу под хвост. Меня как волной накрыло всем этим вздором жизни, которая не удалась. Мама так считала.

— Поня-атно… — Я пускала колечки дыма и горестно усмехалась, пока она честно припоминала источники. У Судаковых об этом всю жизнь судачат, баба Варя хитро помалкивает — «со свечой не стояла», но намекает на какое-то кино, «кино они тогда снимали, а я у дяди убиралась, у покойного…». Она спросила — что за кино, и, не дожидаясь ответа, глянула на часы:

— Ох, Лева там с ума сходит! Так вы придете к нам завтра на ланч? Он, как никогда, нуждается в поддержке, он собирает новую команду из своих людей, своих, понимаете, он новых уже не хочет…

Я встала у ржавой колонки в позе семафора, чтобы она не съехала в канаву, показала ей, как большую лужу объехать — между сосной и забором. Она помахала мне пальчиками — «не упускайте свой шанс!».

Я не могла войти в дом. Там всюду горел свет. Алиса не спала, а я боялась. Надела дождевик и долго-долго запирала сарай. Он «ищет своих людей»! Как эта Карина меня вычислила! Дождь хлопал по капюшону, как по крыше. Мама носила этот дождевик негнущийся, цвета самолета. «Командир-пилот самолет ведет, У-у-у-у — мы летим в Москву!» — Алиса не любила бабулины притопы-прихлопы, она делалась букой при стариках. Этот серебристый плащ-шалаш меня переживет. Карина мне ввернула про «театр вещей», моя была идея, несостоявшаяся, она изучала мою «творческую биографию» — да где она записана, в каком досье?

Почему она про кино спросила? Позорный факт биографии. Я его выжигаю, как татуировку. Забыла даже название этого кино несостоявшегося. И кто меня на студию привел. Какой-то Пан Паныча знакомый ассистент. И вдруг прямо навстречу, как в сказке, вылетает Мусатов. Нет, сначала я его голос услышала. Идет и орет, и прямо столкнулись мы с ним, бросились в объятия друг друга, как будто ничего и не было прежде, как будто мы друзья детства. «Спасай, Любаня, мне тебя сам Бог послал, по-ги-баю! Через три дня съемки, никто ничего не умеет и не хочет в этой клоаке!» — Он извергал проклятия на публику, в коридоре, у костюмерной, а потом шептал мне в самое ухо: «Ты не представляешь, в какой я ж…! Меня в упор не видят, зачем я в это ввязался?». Он был там — никто, какой-то гений из полуподвала, пришел и чего-то требует. Мне б головой подумать и скромно оглядеться на другой картине, куда меня и вели. Мне б его спросить, почему художники разбежались накануне съемок, почему он сам обо мне не вспомнил? «Любаня, ангел, золотые ручки… а ты где была?! пока я тут… Опять в каком-то Мухосранске Бабу Ягу шьешь навырост?» Буря и натиск с легким хамством — ну в самую десятку, то, что нам надо, дурочкам. «Нет, я была в Мисхоре. Я замуж выхожу», — ляпнула, похвалилась. «Это серьезно… — он пригорюнился, две секунды держал печаль в глазах, отеческую скорбь, — ну ты подумай, подумай, медовый месяц я тебе не обещаю…»

Я бегала по цехам и складам, комиссионкам и старушкам, одевала актрис, а ночью делала эскизы и не знала усталости — после Крыма, после бурного курортного романа мне казалось, что я все могу — звездный час наступил! — Лисенков меня любит, я его люблю, а работаю я с самим Мусатовым — он такой несчастный, такой одинокий на студии, среди врагов, ему даже посоветоваться не с кем, я одна у него — «луч света в темном царстве».

Съемки все откладывались, назревал скандал, директора он выгнал за воровство и взял тайм-аут. Заболел и скрылся. Я одна знала, что он живет у дяди в мастерской, опять холостой и бездомный. Он как раз тогда от «бабуси» ушел, была у него балерина, в два раза его старше, но это неважно, суть в том, что я опять оказалась кошкой, которую запускают в новый дом первой — на счастье. Мы с ним опять вдвоем обживали логово. Жарили пельмени в закутке на плитке. «Жизнь всегда вовремя посылает нам нужного человека», — сей лукавый афоризм я на всю жизнь запомнила, я была нужным человеком, а он — наоборот — ненужным и не вовремя. Мы играли в такую игру. «Унижение паче гордости» — это его конек. Кроткий, мудрый, отвергнутый, «все в прошлом». Кстати — коньки, я в тот день достала «снегурки» с допотопными ботинками и беличью муфту, предполагалась сцена на катке. Он расцеловал меня в оба уха и велел примерить ботинок. Сам стал шнуровать. А ботинок на размер меньше, на актрису вообще не налезет, ору от боли, хохочу: «Возьми другую актрису, лилипутку, лолитку… больно, щекотно… Не прикасайся ко мне, я люблю другого!» — «Кто этот счастливец?»

Мы опять листали «Столицу и усадьбу», распотрошили сундук с семейными фотографиями — «дышали воздухом эпохи», и по рюмочке, по наперсточку копили приметы времени для нашего кино, но лед уже тронулся, черти меня поджаривали на сковородке, за шесть лет у меня накопилось, что ему сказать, и я долго и витиевато объясняла ему, что никогда его не любила и не хотела как мужчину, и мы за это выпили весь коньяк из дядюшкиных запасов — за мою свободу от его царской власти, потому что я — «уже не та девочка», меня обкатал провинциальный театр — я выдала монолог типа Нины Заречной про свои одинокие скитания и про неслыханное счастье, ожидавшее меня в Мисхоре.

«Я даже имени его не знала, увидела на водных лыжах, и все…» — «Такой — с бородкой, Лисин, что ли, или Лисицын? Такой — искусствовед в штатском?» Разве теперь вспомнить, как я ему возражала — про Лисенкова и про свойства страсти, напилась я до беспамятства, потолок плыл и шел надо мной кругами. Может, и не возражала. «Не учи меня жить!» — выкрикивала и падала на подушку, и опять вскакивала, изображала, что ни в одном глазу. «А мне наплевать, где он служит, от него мужиком пахнет, он мастер по трем видам, тренер по теннису…» — «Стало быть, в погонах», — дразнил меня Л. М. «А я люблю военных!»

На нас напало дикое веселье, мы хором читали стишок — «Действительно, весело было, действительно, было смешно…». Из нашей первой серии или из второй. «Однажды красавица Вера, одежды откинувши прочь, вдвоем со своим кавалером до слез хохотали всю ночь. Действительно, весело было, действительно, было смешно…» — чей — не помню — стишок, двадцатые годы. «Ты его спроси, — не унимался Лева, — их там стихам учат? А то я дам списочек. Нет, что ты, что ты, что за общество без офицерства? Зачем они погоны прячут? Как было бы красиво…» Он издевался и почти что ревновал: «А как насчет дуэли? Он меня на дуэль не вызовет?». Я смеялась надрывно, до икоты, и повалилась спать, одетая, провалилась минуты на три, не могла я при нем спать, все слышала — как он шуршит альбомом, как гасит верхний свет, заваривает чай, как раздирает крахмальную слежавшуюся простыню.

Эти драгоценные моменты я не могла проспать. Я помню запахи и звуки, и вещи помню лучше, чем слова. Я тыкала кулаком в свалявшийся ворс дядюшкиной, из одеяла сшитой блузы, пыталась выговорить «негиге… не-ге-ги…». От нее исходил застарелый запах сладкого табака, чужой, душный запах неукротимого в пороках старика — «сними, ты пахнешь дядей, сними — тошнит». Легенду о порочном дяде он нежно развенчал: та клетчатая блуза сшита из американского подарка в сорок шестом году любимой дядиной натурщицей Тасечкой, тоже «золотые ручки», как у меня, а вот ее портрет, вот прогоревший абажур ее работы, а вот сам дядя с трубкой — мешковат и крючконос, последний его автопортрет. «Не узнаёшь? — смеялся Лева. — Это же я в старости, если доживу…» Как он любил, однако, свои фамильные черты и все причастное к семейству — я после это поняла, когда перебирала в сотый раз вот эту ночь. Грехопаденья. Так я думала тогда и думаю сейчас, когда все прочие грехи себе простила, вернее, позабыла.

«Пить надо меньше», — сказала бы я кому другому, сказал бы мне любой, любая, кому бы я покаялась. А я пила затем, чтоб не уйти. Меня как пригвоздили к той тахте, и я злорадно знала наперед, что будет. Грех для греха. Искусство для искусства. «Без божества, без вдохновенья» и уж точно — без любви, как приговоренные, мы на рассвете, размякнув, поплыли друг к другу сонными податливыми телами, а когда проснулись и застали себя за этим занятием, что теперь называют «заниматься любовью», старались не дышать друг на друга перегаром и не смотреть в глаза. Я думала — зачем я не ушла, про Лисенкова, про маму, где они меня ищут, подлую скотину, и потолок опять плыл и качался, не выветрился алкоголь, накатывала тошнота. И если, как на следствии, спросить — да было или не было то, от чего бывают дети? — не помню, хотела забыть и забыла, теперь хочу вспомнить — чего уж там, за давностью лет, «историю не перепишешь» — как он вчера пошутил… Она сама тебя перепишет. Вот не помню, не помню, не помню. Как в романсе. Недаром от этого романса меня тошнит. Еще помню — должна была в девять явиться прислуга — убирать, что-то взять дяде в больницу. «Варвара не войдет сюда, будет греметь ключами…» Та самая Варвара, что теперь баба Варя. «Бойся Варвары, спозаранку приходящей», — мы склоняли эту самую Варвару до одурения, спасаясь от самих себя, как от погони.

С картины я сбежала, как крыса с корабля. Врала, что разругалась с режиссером, разошлись во вкусах. Мой Лисенков и бровью не повел, своей неотразимой бровью, «кисточки делать из этих бровей, ондатровые»… Он был таким самоуверенным мужчиной, а я — очередной бабенкой, мечтавшей замуж — «захомутать вольного стрелка», как выразился он позже, уже после развода. Да так оно и было, что скрывать. Я страстно, ежесекундно, со всеми ухищрениями и капризами беременной бабы тянула его в законный брак. Ради мамы, как мне казалось. Мать шипела и злилась — непонятно на что. На все.

Вот тогда она и придумала мне Великую тайну. Вот откуда ниточка вьется, я вчера ловила ее конец и не могла поймать. Помню один эпизод, который хотела забыть. Мать по телефону докладывала подруге:

— …Ну конечно, кому она там нужна — беременная? Мусатов ее тут же выгнал с картины…

— Я сама ушла! — Я ворвалась в кухню так, что она вздрогнула. — Я не могу ехать в экспедицию, не знаешь — не говори!

— А я не с тобой говорю…

Ах, мамочка, как она умела отмахнуться красивой ладонью — показать, кто тут хозяйка, в нашей маленькой кухне:

— Будь добра, прикрути, пожалуйста, газ.

Варилось варенье из айвы. Я прикрутила, повернулась и услышала — «у нас опять бешеные кошки», и увидела ее беспомощную, самую обаятельную из ее улыбок. Я двинула кулаком по разбитому нашему, склеенному телефону и скинула его со стола.

— Не ее собачье дело — с кем я работаю и с кем я сплю!

Мать этого и хотела — скандала. «Не мое, не мое собачье дело», — чтобы, как в тысяче кухонь, над осколками битой посуды дочки-матери, обнявшись, утирали

друг другу слезы, все-все-все рассказав, облегчив душу — «мы и сами воспитаем, зачем тебе замуж?». Но не такая я была дочь, не доставила ей этой радости. И не каюсь, не каюсь. Хотела бы, а не могу. Каждый день закипали у нас «бешеные кошки», но как вспомню запах закипевшей айвы — так тошнит, как беременную, и подслушанная фраза маминой главной подруги — «что ты хочешь — обыкновенный мещанский брак» — озвучивает всю эту малогабаритную галиматью. Нашу свадьбу — совмещенную с Новым годом, у друзей на даче. Мы там и остались на две недели. Красивая была пара. Да, на необитаемом острове мы бы с Лисенковым никогда не разошлись, если бы был такой остров.

Может, потому мне и выдумали параллельную жизнь, что своей не было? Мы долго еще соблюдали приличия ради Алисы, а красивая наша пара вызывала зависть, когда мы появлялись где-нибудь в театре или ходили по пропускам на запретное кино, но как же мы ненавидели друг друга, уже и в постели помириться не могли. Лисенков «нашел себя в искусстве», в рекламе «Аэрофлота», стал грести денежки, «чаевые», как он выразился, и полюбил новое слово «дизайнер», чуть что вворачивал. Ладно, про бывшего мужа — или хорошо, или никак.

Разошлись из-за слова «дизайнер», пусть будет так. Было у нас время большой бессонницы, все как у людей. Шутку он принес, не сам придумал: «Москва эпохи у-па-дэ-ка», то есть «управления делами дипломатического корпуса». На четвертый раз я заткнула уши и завыла в голос. В Москве эпохи «упадека» у пьяных жен случались необъяснимые истерики. «У вас лингвистическая несовместимость», — шепелявила моя умная Аська. Где она теперь? И Дина, по прозвищу «динозавр», объяснила вековую ненависть: «Да не потому, что он взяточник, а потому, что он квадратный!». Я присоединилась к незамужнему большинству, и все меня поздравляли.

Я нашла в сарае, в «реквизите», мамины духи «Каменный цветок», там еще осталось полфлакона, а я выбросила. И вот с этой зеленой коробочкой из бумажного малахита вхожу в дом, снимаю плащ-шалаш. Водку, что оставила на веранде, допила, а то зуб на зуб не попадал. Алиса болтала по телефону «нездешним голосом», будто на сцене.

— Да пожалуйста, хоть спеть, хоть сплясать! А басню — хотите, я вам прочитаю? Ха-ха! «Мартышке где-то бог послал кусочек сыру, на дуб мартышка взгромоздясь, позавтракать уж было собралась, да призадумалась — ужель я к старости слаба глазами стала? На ту беду Лиса близехонько бежала…» Ну да, они все там попадали, такой коллаж-монтаж, а то же им там тоже скучно… А прозу мне советуют типа Зощенко, а у меня не идет, можно я с вами посоветуюсь, если можно?

Я сразу поняла, с кем она говорит. Стоит в пижаме на одной ноге, второй тапочек потеряла по дороге.

Предъявила свой поставленный голос, теперь внимает чутко, на каждое слово — «Ой! Да-а? А вы его не слушайте! Я-а?!». Увидела меня и продолжает играть этюд:

— Ой, мама пришла! Она вообще против, мне даже не с кем посоветоваться… Мам, Карина давно уехала? А то там волнуются. Вам маму позвать?

— Уже полчаса, как уехала.

— Что, уже приехала? Ну слава Богу, а то мы тоже волнуемся. Я зайду завтра, да?.. Бай-бай. — Звякнула трубка, потом сковородка. — Мам, я все грибы доела, у меня от холода жор… — Она обхватила себя руками, и голубая старая пижама треснула по шву. Я заметила, что у нее мокрые подмышки.

— Мам, дай что-нибудь выпить, а то не засну.

— А нету, я все выпила, — я собрала посуду и понесла под дождь. Она вышла за мной.

— Они на наш участок глаз положили. Я сказала — мама хочет продать за оч-чень большие деньги. Оч-чень большие. У них таких нет. Пусть пока смотрят, да? Пусть пока копят?

— Ну что ты кривляешься, что ты врешь? Думаешь, тебя Мусатов в актрисы запишет — прямо так, сходу?

— Он мне скажет — да или нет. — Она смотрела мимо меня и ждала, пока закипит чайник. Она умеет держать паузу, мне доказывает, что она актриса, и каждый раз я думаю — может, и впрямь?

— Не смотри на чайник, а то он никогда не закипит. Кстати, откуда ты взяла, что ты дочь Мусатова? Кто это выдумал?

Она облизала ложку с вареньем и сделала детские глаза:

— А что ли нет?

— Что ли нет. А интересно, откуда ты это взяла? Ты ж не могла сама это выдумать, правда?

— Ну-у… Мне так казалось.

— Давно? В детстве? Бабушка на что-то намекала, да?

Она кивнула задумчиво и стала заплетать косичку.

— А у меня спросить?

Больше всего я боюсь спугнуть Алису с разговора. Я перед ней стелюсь, это все замечают.

— Ну, я стеснялась.

— В детстве. А потом? Ты что — всегда так думала? Мне же интересно — как это могло произойти? Что ты думала, когда с отцом встречалась? Ты думала, что он и не отец?

— Да ничего я не думала. Вы меня совсем запутали.

— Ты на него похожа.

— Я на всех похожа. Я могу быть шпионкой, да? На моем лице можно нарисовать любую роль, это считается не минус, а плюс для актрисы, неуловимое лицо — да? — Она потянулась к своему отражению в темном окне и долго разглядывала свой профиль, разглаживала переносицу, где преждевременная складка портит ей всю жизнь. Называется «горе от ума» и требует работы над собой. — Дай выпить, мам. Я же знаю — у тебя есть, вон там. От меня что ли прячешь?

— От дяди Васи.

От себя прячу. Пока стоит по всем углам — значит, не сопьюсь. Она достала из буфета полфляжки дрянного бренди и мамины любимые граненые стаканчики. И просияла — «хорошо сидим!». Спиртное и тряпки — тут мне еще позволено давать советы, все остальное — не моего ума. Даже чай она заваривает по-своему и готовит свое ризотто, а не мой плов.

— Уфф! — выпила, разгладила свою складочку, повеселела вмиг. — Ну мам, ну давай мне на майке напишем — «я не дочь Мусатова», ну что теперь делать-то? Ты кашу заварила, ты и расхлебывай.

— Я?

— Ну а кто же? Ну любила же ты его, чего тут скрывать-то, теперь-то?

— Твои детские фантазии — это одно, это бабушка выдумала Великую любовь, ей во мне всегда чего-то не хватало.

Я стала лепетать что-то про того ботаника, что у меня — тоже была фантазия, что я вообще подкидыш, ну и так далее. Она слушала внимательно и кивала сочувственно. Я поставила все точки над «и» — что она — дитя летнего Крыма, что я раз в жизни захотела ребенка, и вот сбылось, жизнь вовремя послала мне нужного Лисенкова, и мы были, были, были счастливы — да она видела сама на фотографиях. Надо купить альбом и разобрать, кстати, семейные фотографии.

И тут она вдруг говорит:

— Кстати. Фотографии. А что вы делали в дядиной мастерской, когда изучали эпоху, и ты принесла дореволюционные коньки?

Про ту злополучную ночь не знал никто. А она знала, и ее душил смех, она делала вид, что ее душит смех:

— Вот, мамочка, все тайное становится явным. Я ж не с потолка взяла, я все просчитала. Это ни для кого не секрет, скоро книга выйдет. Испугалась? Да там ничего такого, не бойся. Он Левушке диктовал в больнице, типа учебника по режиссуре, а получалось очень занудно, ее печатать не хотели. А Левушка ему подсказал ход — смешные такие рассказики, с картинками, типа комикса. Там есть такой рассказик — как он не снял кино, все от него разбежались, даже подруга юности А. М., сделала эскизы и сбежала, ну, в том смысле, что король-то голый, не знал, как снимать, и все это видели.

— Остроумно. И картинки сам нарисовал?

— Нет, Левушка. Там рассказ кончается, что у него остались коньки-«снегурки», и он не мог вспомнить, откуда, почему у него эти коньки, он вычеркнул это кино из памяти, а художница Люба Милашевич ему напомнила…

— Все врет! Ничего я ему не напоминала! — закричала я, как ошпаренная. — И не потому я сбежала с картины, что он там не знал, что снимать, а потому, что была беременная, нервы берегла.

— Ну какая разница! Зато ты теперь попала в историю. У них такая книжечка будет — с руками оторвут, байки, сплетни — это Левушка все за ним записывал, и это его поставило на ноги… Вот Тата Судакова, она же врач, она правильно говорит…

Мне надоело это слушать — она вся была на том берегу, а про меня забыла. Их книжечка, их болезни, их сплетни…

— Мне неинтересно это слушать. Хватит мне зубы заговаривать, ты-то зачем попала в историю? Стыдно же. Могла бы обо мне тоже подумать…

— Да я о тебе и думала в первую очередь! Ты чего-то не понимаешь. Сидишь тут, всеми забытая, как старуха Фирсанова. Не напомнишь — не вспомнят. Мне именно важно было эту Карину на уши поставить, ну пусть она думает, что я — «ку-ку», с приветом…

До меня не сразу дошло. И сейчас до меня не все доходит, что она молола, прихлебывая чай, обжигаясь и фыркая. Нет, все же ей хотелось оправдаться.

— Ну так совпало, понимаешь, так само совпало! Левушка мне совсем не нравится, ну как мужчина, увы, а он же для меня столько сделал и вообще он лапонька, я ж не хочу его терять, он меня теперь называет — кузина, я из себя вся такая — гувернантка, знай свое место, очень гордая девушка, ну оч-чень гордая! А то ведь это не инцест, да? С кузинами еще как трахались, да?

— Солнышко, не говори при нем — «трахаться», Мусатов этого не любит, в артистки не возьмет.

— А то я не знаю, я сама учу манерам. — Она стала разливать последнее, и я прикрыла рюмку рукой.

— И при мне не говори.

— Кстати, мам, «горняшки» от какого слова — от горняков или от горничных?

Как будто она там была, на той веранде, где Лева учил меня манерам, была — за десять лет до своего рожденья, когда я не решалась спросить, кто такие «горняшки».

— А ты у него спроси. Где слышала — там и спроси. Завтра у них завтрак на траве, тебя там тоже ждут?

— Тебя ждут. Видишь, все так удачно сложилось. Ну что ты сидишь с опрокинутым лицом?

— Думаю — идти или не идти.

— Да вижу я, о чем ты думаешь. Думаешь — вот дочечка уродилась — «без мыла в жопу влазит», как говорит баба Варя. Она ж Варвара, которая со свечой не стояла. Не про меня говорит, не про меня. А кому от этого плохо — скажи, я ж только намекнула, и процесс пошел!

Расшалилась моя Алиса, с ней ночью бывает — смех без причины, переходящий в рев.

Я ночью прислушалась — вертится, читает. У меня тоже бессонница, и я не пошла на тот берег прогуливать шляпку, куда с таким лицом? Недолго я тешилась мечтой о завтраке на траве, и на том спасибо, Карина правильно говорит — надо обратить внимание на девочку. И вот я пишу, пишу, пишу, докапываюсь, а концы с концами не сходятся, у нее «неуловимое лицо», ну да, наши помятые жизнью лица уже открылись, какие есть, а у них — неуловимые, можно напялить любую роль, все роли еще впереди. Я думаю не о том — они же ее просекли, они раскусили, что она сама пустила слух. Таких в гувернантках не держат. Ее же выгонят! Одно только может быть оправданьем — я выдумала, девочку ввела в заблужденье. Или она, или я. Вот, наверно, звонит Карина. Господи, почему мы не продали эту дачу!..

«Не говори маме»

рассказ внучки в электричке

— …Бабушка Ира — вот куда мы сейчас едем — у нас в детстве считалась королевой. Мы к ней ходили по праздникам. На меня надевали все самое лучшее. На елку, на дни рожденья, на Пасху. Нет, она в Бога не верила, но у нее всегда были самые красивые пасхальные яйца, и куличи, и старинная формочка для Пасхи с буквами «Х.В.» Я прислушивалась — чего-то они с мамой всегда не договаривали и меня гнали из кухни.

У них уже тогда были натянутые отношения, мягко говоря. Отец как-то сказал, когда возвращались с елки: «Твоя Снежная королева детей бы лучше пасла, чем…» А я вступилась за бабу Иру, почему-то я всегда была за нее: «Она не снежная, она нежная». Они засмеялись — «ага, как Багира». Багира — это тоже от меня пошло. «Ба-Ира, ба-Ира» — я звала ее в детстве, а глаза у нее были тигриные. Вообще-то она Ираида, но Багира — ей понравилось.

А потом уже, когда мать с отцом разошлись, я все подслушивала — чем они так друг друга раздражают? Мама в церковь стала ходить, приняла крещение, уже взрослой, а Багира этого не одобряла… Они сдерживались, при мне не ссорились. Только и слышно из кухни — «все, молчу, молчу!..» И опять заводятся — с чего, непонятно, а коронная фраза — «только мне не ври!» — на весь дом. Как у всех, даже скучно, но однажды — запомнилось на всю жизнь: Багира стоит уже в прихожей, новые перчатки натягивает и говорит маме — весело так, с огоньком в глазах: «А мне, — говорит, — Бог и так все простит — хотя бы за то, что я никогда не врала, что я в него верю». Умыла, в общем, мамочку мою новообращенную, да еще при мне. Последнее слово всегда оставалось за бабкой.

А я потом в школе повторяла подружкам ее остроумное изречение. Мне нравилось, что она такая красивая, и выглядит моложе мамы, и одеваться умеет.

Она как раз тогда замуж вышла в третий раз, за деда Витеньку. Это его дача — куда мы едем — академическая. Потом уж я узнала, от злых языков, что она деда Витеньку десять лет добивалась. Была тайной любовницей, потом «официальной», секретарем-референтом, и говорят, весь институт держала в руках, когда он стал болеть и из больниц не вылезал.

А я у них только одно лето провела в детстве, вот на этой даче, куда мы едем… Дед Витенька бегал со мной за бабочками, он все их названия знал. Но они каждое утро уезжали на работу, меня оставляли с какими-то соседками, няньками — никого не помню; помню, что я целыми днями их ждала. Выходила на дорогу, высматривала машину, волновалась — а вдруг они не приедут? Они мне книги по очереди читали. Один раз Багира читала — читала и заснула прямо в кресле. Нужна я им была, как собаке пятая нога. Но разве в детстве это понимаешь?

А потом уже, когда Виктор Семенович умер, я Багиру редко видела, она всегда на работе, живем в разных районах. Только пару раз к ней с мальчиками приезжала, деться же некуда. В девятом классе Вадик у меня был — «сурьезный» юноша, математик, программист. На два года старше, из «хорошей семьи». Багира как на него взглянула — он мне сразу и разонравился. Ни слова плохого не сказала. Все про лекарственные травы говорили, про кошек и собак, а он такой воспитанный — поддерживает разговор, якобы ему интересно… А я вдруг думаю — чего это он тут делает? И вся любовь. Но это, конечно, и не любовь была, а так — лестный вариант, перед девчонками хвастаться, что у меня «своя жизнь»…

Но и со Славкой, в институте, такая же история. Славку ты помнишь. Мы с ним после первого курса все отношения выясняли. На даче целую неделю провели, и все, и разбежались. Он потом сказал: «Это твоя Багира порчу навела». Я у нее и спросила: «Правда, что ты умеешь порчу наводить? Всю любовь как ветром сдуло». «Ага, — говорит, — я их из рогатки отстреливаю, твоих амурчиков, а бедный Славик мне очень понравился, я бы его увнучила, а для тебя он слишком хороший». «Значит, выходит, я плохая?» Багира и глазом не моргнула: «Конечно, ты вся в меня».

И все наши разговоры кончались страшным шепотом: «Только маме не говори» — «и ты не проговорись» — ну, например, что мы у нее неделю прожили. Мы с ней вместе придумывали, где я была и с кем. А у мамы просто тяжелый характер и никакого чувства юмора. И любимая у нее фраза: «Только мне не ври!» И такой у нас дома суровый климат, что и хочется иногда ее пожалеть, приласкать — «мамочка, родная то да се, кому же мне еще врать, я — в пределах нормы…», но как посмотрит — насквозь! «только мне не ври!» — всякое желание отпадает.

Но почему-то я Багиру очень редко видела. Только по телефону мы душу отводили, когда дома никого. И были мы у них в институте, когда ее на пенсию провожали. Там, я заметила, многие вздохнули с облегчением, ее «железной леди» называли за глаза, а восхваляли неумеренно, стихи читали, частушки сочинили, пафосные речи… Она даже глаза прятала — от лицемерия. Как раз у нее глаз один чуть опустился — воспаление лицевого нерва. Она стеснялась с таким глазом на работу ходить, очки темные не снимала. Гордилась, что ушла вовремя, что оставляет институт в целости и сохранности. «А то они сейчас все передерутся, и их прикроют, но уже без меня, без меня!» Так и вышло, кстати. А сама стала жить на даче постоянно, в квартиру деда Витиного внука пустила, он женился как раз. А в прошлом году и дачу сдала, переехала во флигель. Избушка у них там, в саду, с кухонькой, летом вполне можно жить. И всегда все у нее — о'кей. По телефону. Бросила курить, бегает по утрам на речку. И дачное общество ее вполне устраивает. Играет со старичками в преферанс и поет им романсы. Записалась в детский кружок резьбы по дереву — всю жизнь мечтала! И все они вместе — старички и дети — возрождают старинную русскую игру в городки.

«Матушка в своем репертуаре, — сказала моя мама. — Лишь бы во что-нибудь играть: в счастливую старость, например».

А мы как раз с Мишаней собирались в Гурзуф, и с мамой, конечно, напряженка. Нудит и нудит, а у меня экзамены, две ночи не спала, и уже вещи собраны, а у нее, видите ли, сомнения… В общем, поцапались на нервной почве. А у меня и у самой, кстати, сомнения… Хлопнула дверью, сижу рыдаю на скамейке, а Мишаня, во-первых, билеты не взял, деньги ему задержали, во-вторых — вообще с работы не отпускают, должен дежурить. Отступать некуда, ушла с чемоданом. Ну переночевали мы в общежитии, я говорю — поехали к бабуле на дачу, посмотришь — если тебе там понравится… А про себя думаю — если он ей понравится…

И вот мы приезжаем, идем не спеша с электрички, еще на травке повалялись, я его подготовила, что Багира у нас с характером, можешь хоть сегодня уехать, я не обижусь. Приходим — а там нет никого. На флигеле замок висит, ключ, правда, рядом под камушком, а в самой даче какие-то чужие дети телевизор смотрят. Бегаем по соседям. Говорят — видели сегодня, она у дяди Васи в гараже старую «Волгу» чинит. Побежали туда. Я про эту машину и забыла, думала, она ее давно на запчасти продала. А у дяди Васи глухой забор, и самого его нет, соседка видела — уехал на авторынок. Бегаю, кричу: «Багира, Багира!» Старый гараж в глубине участка, а новый — кирпичный, и ворота железные — крепость! А у меня уже какое-то предчувствие, сердце в пятки… Я такая трусиха оказалась! Я даже не смотрела, как они ее из гаража вынимали. Когда дядя Вася вернулся. А я бегала — «скорую» вызывала. Но они ее до «скорой» как-то откачали. Мужики все-таки: Мишаня санитаром работал, дядя Вася в пожарной охране служил. Видела только, как они ее на раскладушке в дом отнесли, к дяде Васе.

А когда я к ней вошла вечером, она лежит — вся зеленая, отворачивается, слезы на глазах, и первое, что сказала: «Не говори маме, ладно?» И все просила: «Не смотри на меня, я страшная, вот теперь возись со мной…» И с такой укоризной посмотрела — мол, зачем вы явились, нарушили мои планы? Она никаких записок не оставила, только в гараже нашли бумажку, успела нацарапать карандашом — «Я сама. Прости, Вася». Значит, вспомнила, в последний момент, что его станут таскать в милицию. Значит, в здравом уме и твердой памяти она это сделала. Наверно, давно задумала, а тут случай удобный подвернулся. Я у нее не спрашивала, все и так слишком ясно. «Ну и как там, бабуль, на том свете?» — я старалась все в шутку перевести. Она говорит: «Ничего там, муть какая-то. Только маме не говори…»

Мы решили от всех скрывать, дядю Васю попросили, чтоб — никому, а то по поселку разнесется, зачем это надо? Сказали — просто бабуля отравилась чем-то, пришлось «скорую» вызывать. А снимал у нее дачу как бы друг и соратник, любимый аспирант еще деда Вити, но сам он куда-то за границу умотал, а поселил там ребенка с тещей, которая оказалась уже бывшей тещей. Такая мелочная, плаксивая баба, все у нее болело, сплошной склероз. И денег они не платили, а Багира стеснялась требовать, почему-то чувствовала себя перед этой Аллой Ивановной виноватой: она как бы богатая, а они как бы бедные, хотя на самом деле все наоборот. Думаю, что это и было последней каплей. Пианино! Они в ее закрытую комнату попросились, ребенку же надо гаммы играть. Она с тех пор вообще в дом избегала входить. Тетку эту хитрую видеть не могла.

Первую ночь мы с Мишаней вообще не спали — наговорились на всю оставшуюся жизнь, в ее флигеле с электрокамином. Меня всю трясло, а Мишаня такой был спокойный… Все познания про суицид выложил, как по учебнику. Что старухи это часто повторяют, если уж задумали. Она ж ему вообще чужая, а я все вспомнила — как мы ее не понимали, как она вдруг превратилась в старуху…

У нее подруга, самая-самая, со студенческих лет, умирала в хосписе, и Багира ее навещала, а потом, как эту Галку похоронили, к нам после поминок заехала. Сильно выпивши, даже качалась, и все говорила, говорила не могла остановиться. Мать на нее прикрикнула: «Угомонись!», уложила спать, а она спать не могла, ходила как привидение, бормотала сама себе: «На меня кричать нельзя, мне семьдесят лет скоро — будет ли! Имейте почтение…» И «бу-бу-бу… дураки!» — какие-то слова из нее вырывались, мне страшно стало, и утром — она к врачу записалась, но не пошла, сразу на электричку: «От меня водкой разит, и страховой полис надо менять, ну их к лешему, не дадут спокойно умереть…» Я даже на электричку не пошла ее провожать, ненавидела эти разговоры похоронные. Она про самоубийства любила читать, особенно про поэтов и про женщин, от Марины Цветаевой до Юлии Друниной. Как будто примеривалась. «Жаль, — говорила, — я не из этой породы, я люблю эту тухлую жизнь, не надеясь, что это взаимно». Кривляться стала, вроде как в детство впадает: «Утречком, за молочком, с бидончиком, с палочкой, закутаюсь, без зубов, шамкаю — никто и не узнает…» Трудно ей там было первую зиму зимовать.

Все это я Мишане рассказала, какие мы нечуткие были, не замечали в суете сует, что с бабкой что-то делается. Говорю ему — уезжай, она тебя еще стесняться будет, я сама ее окружу вниманием. У нас же намечалось как бы свадебное путешествие, чего ему с чужой старухой возиться?

Утром выползли из флигеля — роса, жасмином пахнет… Мишаня говорит: «А давай я на тебе женюсь по расчету, очень мне ваша дачка понравилась». А мы тогда всякой занимательной психологией увлекались «Игры для взрослых» и прочее… У него по лицу ничего не поймешь, только левый глаз прищурит — значит что-то просчитывает, и он такую игру придумал — я не сразу врубилась…

«Она же тебя любит? Ей не все равно, за кого любимая внучка замуж выходит?» — «Ну, — говорю, — если кого и любит — так меня. А вообще ей наплевать на человечество, она этого не скрывает. Устала делать вид, что её что-то интересно».

«А если внучка влюблена как кошка, а он — совсем дуболом и к тому же глаза завидущие?» Он мне расписал эту модель с железной логикой — как мы Багиру будем из депрессии выводить. Нужно, чтобы жизнь потребовала ее участия, а то у нее эмоции атрофировались за ненадобностью, и необходимо их снова запустить. Мы этот курс лечения расписали по дням, сами визжали от смеха — он «дуболома» изображал, а я влюбленную кошку.

Но сперва надо было выкурить жильцов. Мы им нашли комнатку с терраской, тут же, в поселке, помогли переехать. Багира вернулась в свою спальню. Мишаня ездил на дежурства, так что она его не очень и замечала.

Однажды вдруг является с цветами и с шампанским. «Прошу, — говорит, — руки и сердца вашей внучки. А то без благословения старшего поколения как-то получается нелигитимно». Молол что-то про старые традиции, начал свою биографию рассказывать. Багира даже растерялась: «А я что должна делать?» Села за пианино, сыграла туш.

Он открыл шампанское, я «держу лицо», глупо улыбаюсь, а он — так обстоятельно — в каких войсках служил, и про предков, и про родителей, и что он был уже женат, но не нашел в первом браке чего искал — настоящей «подруги жизни», она всего сразу хотела, а он еще пока студент, надо жить по средствам. Но в Москве он прописался, и с бывшей супругой официально разведен, и родителям уже про Иришку написал, так что они в курсе у себя в Курске. И главное — все правда, что он докладывал, а я сижу давлюсь от смеха. У Багиры глаза туда-сюда бегают — с него на меня:

— Ну и чем я могу вам помочь? Хотите в этой даче жить — пожалуйста, я к своему флигелю привыкла. Друзей пригласить? Ради бога! Свадьбу справить? Можно за домом стол накрыть, там у нас раньше по двадцать гостей собиралось, шашлыки жарили, так что — нет проблем. А насчет «легитимности» — вы своих родственников хотите позвать?

Тут, я вижу, она немного испугалась.

— Это мы пока не потянем, — серьезно так отвечает Мишаня, — можно пока в узком кругу, — и тут же списочек развернул — чего где закупить подешевле и кого позвать необходимо — с его стороны, с моей стороны, а из старшего поколения — «на ваше усмотрение».

Шампанское выпили, подробности обсудили, а когда он утром в Москву уехал, она мне устроила!.. Приняла за чистую монету.

— И ты — вот за этого — не скажу кого — замуж?! Да ты с ним через месяц разведешься! Где ты такого откопала?

— Он стесняется, — говорю. — А так он хороший и меня устраивает. Например, в постели. И по жизни…

Она этих слов терпеть не выносит, прямо за голову схватилась:

— Что-то я тебя не узнаю. Ты что, кому-то назло замуж выскакиваешь? Он тебя устраивает, ты его устраиваешь, а любовь?

— А любовь, — говорю я нагло, — мне надоела на данный период. Хочу брачный контракт.

— Ой-ой-ой! — кричит моя Багирушка, — прямо как в ТЮЗе, — у тебя настоящей любви еще не было.

— Значит, будет. Никогда не поздно. Чья бы корова мычала, а твоя, бабулечка…

Растравила я ее до полной откровенности. Давно, наверно, ей хотелось, но не рассказывала — кому это интересно? — Про свою молодость, до деда Вити. Она прожила много жизней. Ее покойная подруга Галка смеялась, что она «душечка, попрыгунья и дама с собачкой» в одном лице. Совмещает несовместимое.

Кстати, на похоронах этой Гали она встретила своего первого мужа и не узнала, такой он благообразный старичок стал, а был пьяница и гуляка. Теперь служит в каком-то аптечном киоске, обещал ей хорошее снотворное подобрать. Проводил ее к нам с поминок; ручку поцеловал, договорились как-нибудь встретиться…

В общем, Мишкина программа сработала. Эмоции мы «запустили». Исповедалась она, и как-то легче стало. Про маминого отца, который в Австралию уехал, она и в анкетах не писала, это у нее был гражданский брак, а на самом деле — такая любовь, что и на склоне лет остались вопросы… Был бы он здесь и живой, она б его спросила — правда ли он ту женщину полюбил, с которой эмигрировал, или — наоборот — для того и женился, чтоб уехать? Так и останется тайной…

А Пашка что? Он и тогда ей был как брат, Пал Нилыч, что теперь в аптечном киоске, он долго по ней страдал, звал обратно — с чужим ребенком, но нет, они просто дружили, пока мама моя — первоклассница — не прогнала его пьяного. «Да какой ты Айболит? — сказала она, когда он пришел посидеть с больным ребенком и назвался Айболитом. — Ты пьяный дурак и уходи, мы тебя не любим!» Я уже раньше слышала эту историю, но Багира сказала одну интересную мысль: когда-то у всех были большие семьи, много братьев и сестер, а теперь — почему так часто женятся, романы заводят, меняют партнеров? Она, правда, этого слова не признает, но смысл такой: добирают себе братьев и сестер. Иллюзия, конечно, но если кому удается расстаться по-хорошему…

Пока мы на эту тему философствовали, я подумала, а не позвать ли нам этого Павла Нилыча аптечного? Правда, слово «снотворное» мне не понравилось, мы там во флигеле у нее много лекарств нашли. Она все поняла, о чем я думаю, говорит:

— Не напрягайся, деточка, я больше не буду, не буду, не буду. Буду к твоему Мишке привыкать и свадьбу готовить. Разоденем тебя, как куколку. Можно и Пашку на место деда позвать, для «легитимности». Вот, теперь у меня будет достойное занятие, не одной ведь свадьбы у меня в жизни не было, «жених» — слово-то какое смешное, или теперь не так?

А на выходные мой жених привез приятелей, они на машине приехали, поиграть с Багирой в преферанс, а на утро рыбу половить. Я ужин подавала, все тихо-мирно, бабуля их обыграла, а когда они на рыбалку уехали, выдала такой монолог:

— Твой суженый не простой мужичок, каким хотел прикинуться, скажи ему, что не надо ко мне психиатров возить под видом игроков-рыбаков. Который в самом деле рыбак — тот играть не умеет, как и твой Мишаня, а тот, что справа сидел, Игорь, он меня изучал на предмет старческого психоза. Я его сразу раскусила. Я глупости делала, играла безобразно, а он молчит, прощает. «Что, — говорю, — Игорек, пациент всегда прав?» Он аж заерзал, понял, что я все понимаю. «Вы не мой пациент», — такой был диагноз. А жаль, говорю, и на свадьбу его пригласила, ты не против? Он мне понравился.

И такая энергия в ней взыграла, она вся устремилась к этой свадьбе, которая вообще-то в наши планы не входила. И Мишаню вдруг полюбила как родственника. Он и заботливый, и рассудительный, и уколы ей делает не больно. Мы почистили участок, перемыли весь дом, подлатали, подкрасили, а по ночам почему-то стали все время ссориться.

Мы во флигеле, а она в доме, у нее бессонница, она по ночам садится за пианино, подбирает старые песни, те, что они певали с этим, первым мужем, с Пашкой, в девятьсот лохматом году: «Горят костры далекие, луна в реке купается, а парень с милой девушкой никак не распрощается»… Или вдруг к нам постучит, тысяча извинений, обсудить ей надо, стоит ли позвать дядю Васю.

— Бабушки стало слишком много… Может, она ляжет наконец? — кричит на меня мой заботливый, рассудительный.

— Ты же сам этого хотел! Ты же сам эту свадьбу выдумал!

— Я — свадьбу?

— Ну а кто же? «Дуролома» изображал, биографию вкратце…

— Я думал, она тебя отговорит.

Тут уж я взвилась. Он смеется, лезет обниматься, а я всерьез, я уже почти его ненавижу после этих слов.

Хорошо, отговорила, отговорила, и уезжай хоть сейчас!

А что она про меня говорила?

Так мы ругались до полного идиотизма. Ну и мирились иногда под утро. А бабуля встает свеженькая, несет нам оладушки, стучит в окошко.

— Тук-тук. Бабка в окошке! Пойдешь, Мишанечка, в городки играть? Мы им сегодня класс покажем.

Он зарывается с головой в одеяло, а заснуть уже не может. А бабуля, как нарочно, сядет за пианино, бренчит одним пальцем и стишки распевает: «Уронили мишку на пол, оторвали мишке лапу, все равно его не брошу, потому что он хороший».

Это она про меня?! — совсем Мишаня стал нервный и неуправляемый. Мечется по нашей избушке как зверь в клетке, и сказать ей ничего не может — она пожилой человек, хозяйка дома, а он кто?

И свадьбу уже отменить невозможно — она старичков наприглашала, и Пашке своему позвонила, и мы кое-кого уже пригласили, я — Алену с Сережкой, он своих двух дружков. И не мы ее окружаем вниманием, а она нас, причем — плотным кольцом. Срочно нужно какие-то бумаги выправить, чтобы дачу мне завещать, мебель переставить, водку настаивать на каких-то травах и пропустить рюмочку.

«Чтой-то стало холодать, не пора ли нам поддать?» А он ей пить не позволял вообще. «Ну тогда спрячь, раз ты врач!» — то ли в детство впадала, то ли кокетничала: «Раз два три четыре пять — я иду искать!» А потом сядет и поет: «Жили у бабуся два веселых гуся, один серый, другой белый, два веселых гуся…» И сама же потом объявляет: «Маразм крепчал, да, Мишанечка?» Он молчит и наливается злостью.

— Маразм тоже можно симулировать, чем она и занимается. Распустили мы старушку, — и мой терпеливый рассудительный уже собирается уезжать. — А то я постепенно сойду с ума тут с вами…

А тут как раз ураган, и дерево упало на забор. Ну как он уедет — он же мужчина. Так и дожили до свадьбы. Главное — в натуральном виде, когда она испуганная, растрепанная, старая — она его не раздражала. «Пациент всегда прав». Я его раздражала: то реву, то кричу: «Я же тебе говорила!» Вместо любви у нас любимая шуточка — «до свадьбы заживет». Только что не дрались.

Я к Багире в дом переехала ночевать. Накануне гостей мы с ней так серьезно поговорили… Я попросила:

— Не говори маме, никакая это не свадьба, а так… для нее мы в Гурзуфе, и не надо, ради бога, кричать «горько».

Она стала оправдываться, что обоим нам желает счастья, что она хотела как лучше, но какой-то черт в ней сидит, и все получается наоборот. Никому она в жизни не пожелала зла, а вышло — никому и не принесла счастья, одни испытания… Это я уже от себя так додумала, что нам было послано испытание. А она вдруг как заплачет:

— Это все гордыня, Ириш, гордыня.

А на нашу как бы свадьбу первым явился как бы дед. Такой крепкий, аккуратненький старикан. В пиджаке, при галстуке, и не скажешь, что бывший алкаш.

Ведет здоровый образ жизни, посещает бассейн и других учит — по какой-то восточной системе «ниши». А когда за стол сели, тут он конечно «развязал» по такому случаю, стал тосты произносить, бабулю восхвалял в стихах и красках, меня все время с Аленой путал.

Стал всем рассказывать, причем до мельчайших подробностей — как их с Ираидой полвека назад из университета исключали, тут они с горя и поженились, и им на десерт морковное повидло принесли, и пели они дуэтом — «О голубка моя…»

Стол разделился на две неравные половины. У них там вечер воспоминаний, то ее Галку поминали, то деда Витеньку, бабуля всех старичков увела в дом, чтоб не надрались окончательно, села за пианино, пели военные песни нестройным хором. В общем, вечеринка удалась, про свадьбу все как-то тактично забыли, просто выходной на природе, купание на закате.

Мы пошли на дальний пляж. Пока шли, раздевались, смотрим — и старички за нами подтянулись. Этот Пал Нилыч стал хорохориться, что он речку первый переплывет. Разделся, приседает, мускулатуру всем показывает. А река у нас быстрая, сносит далеко. Мы, как всегда точку наметили, где вылезать на той стороне — где лодки лежат перевернутые. Бабуля его урезонивала:

— Пан спортсмен, ты обратно-то доплывешь? Ты не гонись за ними, они молодые, а у тебя хмель еще не прошел.

Мы с ней на берегу остались. Их всех — Мишаню, Сережку, Алену — далеко унесло по течению, за поворот, а старик упрямый, стремится к намеченной цели. Его сносит, а он против течения, и вылез «пан спортсмен» у самых лодок, и еще кулак вот так поднял, чтобы все видели. Мы ему похлопали, а он зашел за лодку, и не видать его. И долго не видно. Он там упал за лодкой, или лег — не знаю, скорее всего сразу упал и умер. Пока наши вернулись, стали кричать, звать… Поплыли туда, а уже поздно, он уже мертвый. Такая вышла свадьба, плавно переходящая в поминки.

…Я теперь так спокойно рассказываю — был дед, и нет деда, «на миру и смерть красна», многие бы так хотели — доплыть, и все. Вся эта канитель — морг, оформление — на Мишаню свалилась, дед одинокий был, жена умерла, сын где-то на Камчатке служит, опоздал на похороны.

С тех пор Багира Мишаню полюбила как родного. Он ее навещает чаще, чем мы. Всю весну у нее прожил. А любовь у нас испарилась сама собой, без слез и скандалов. Просто тупик, скука. Как будто мы уже всю жизнь с ним прожили, и даже разговаривать не о чем.

В прошлое воскресенье приехала, иду с электрички мимо городошников, там Мишка с дядей Васей сражаются, а Багира сидит на пеньке — болеет. Козырек на ней от солнца, темные очки, спинка прямая как у балерины. Только похудела страшно, брюки висят. Но биту хватает — «пустите меня поиграть, мальчики!» А Мишка с ней теперь не церемонится, давно на ты, «бабуся»… В общем — «два веселых гуся».

Вот я и думаю: а поехали бы мы тогда в Гурзуф, и не было бы всех этих испытаний, и я была бы той же дурой испуганной, как в прошлую весну. Всего я боялась — одиночества, мамы, экзаменов, унижений, бедности — и бежала, увиливала, а все такие пустяки, и ничего страшного нет — кроме смерти.


Мой прадед Сергей Дмитриевич Ржевский в своем саду в имении Власьево


Бабушка Наталия Сергеевна в детстве


Она же в юности, еще Ржевская


Она же в 1939 году, когда я уже была. (Читайте в воспоминаниях «Тайна предков» и в статье «Плоды покаяния»)


Колонна железнодорожников на первомайской демонстрации. (рассказ-воспоминания «Самозванка»)


Отец, Борис Сергеевич Рязанцев в молодости


Мы с братом Юрием в пионерском лагере под Туапсе


Мы с отцом на нашем крыльце в Лосинке (г. Бабушкин)


Мы со Шпаликовым (1960 год) весной на природе


Геннадий Шпаликов в северной командировке


Геннадий Шпаликов


Мы с актрисой Майей Булгаковой на встрече с первыми зрителями к/ф «Крылья»


1964 год. В журнале «Искусство кино» напечатан наш с В. Ежовым сценарий — «Повесть о летчице», по которому Л. Шепитько сняла к/ф «Крылья»


Кинодраматург Валентин Ежов и моя подруга Маша Хржановская. Дом творчества «Болшево», 1968 год


Мы с Ларисой Шепитько. Дом творчества «Болшево», 1968 год


Это мой день рождения. Дом творчества «Болшево», 1968 год


Александр Аркадьевич Галич. Дом творчества «Болшево», 1968 год


В бильярдной Дома творчества


1976 год. Фото Н. Гнисюка для журнала «Советский экран»


80-е годы. Дома


90-е годы. Фотография для интервью о феминизме


Во ВГИКе. Двадцать первый век

Путем собаки

Кто первый высказал эту светлую мысль? Что пора Маргариту Леонидовну, «маму Риту», познакомить с «папиком». Теперь кажется, что хором — обе, вместе — пошутили. На самом деле, конечно, нет. Лиза — первая. Она упала в сугроб и не хотела вставать. Она была совершенно пьяная. Вероника принесла из общаги полбутылки ликера, и они выкурили полпачки сигарет. Пока гуляли с собакой.

У Вероники в тот день была причина сбежать с этой тухлой вечеринки — как раз после Нового года — в единственный теплый дом, к голубоглазой Лизочке, смотревшей на нее во все глаза — «как смотрят дети», к ее чудной собачке Эрли и ее маме Рите, которая и выслушала бы, и тортом угостила, и ночевать оставила… Но без ликера и сигарет. В то утро Вероника — второй раз в жизни — встретилась со своим родным «папиком», и он произвел на нее странное впечатление. Он прямо, без подтекста, открыл все карты — про свою запутанную, «затрапезную», как он выразился, жизнь, нервничал, размахивал руками и напрямик спросил; «Тебе это надо?» А по мастерской бегали мыши. Или одна мышь. Он сидел с кисточкой в руке и прицеливался — хотел эту мышку пометить красной тушью, чтобы понять — одна она у него или много. Вероника сказала, что может принести из общаги кота, у них как раз кот бесхозный бегает, и — слово за слово — догадалась спросить: «А я у тебя одна такая или много — детей внебрачных?» Он сказал «одна» и глубоко задумался, прямо-таки ушел в себя с кисточкой в руке. «Сын, Игорь, тот законный, я вас, кажется, в тот раз познакомил… или нет?» Все спуталось у «папика» в голове, даже жалко его стало. А ведь была мечта — перебраться к нему постепенно. Оказалось, жена последняя его выселила в коммуналку, там склад пока что, «никак руки не доходят», и тараканы, а тут мыши в мастерской, и без горячей воды. Он и сам требует капитального ремонта. В общем, планы рухнули.

А Лиза в тот вечер как раз поцапалась с мамой Ритой, как никогда прежде, и ляпнула что-то, и дверью хлопнула, о чем сразу же пожалела. Ну детский сад на фоне рухнувших планов Вероники и папика с кисточкой! Они распили ликер на мерзлой скамейке, и полегчало.

— Ты поживи пока в общаге, под «две гитары за стеной», а я у мамы Риты, тогда узнаешь…

Прикинули вариант обмена, посмеялись.

— Да ты не знаешь, как она давит, — жаловалась Лиза, — даже когда молчит. Я вот ничего особенного не делаю, а спиной чувствую: мама не одобрям-с. Гипноз какой-то! Весь воздух пропитан…

— Это чисто актерское, — объяснила опытная Вероника, студентка первого курса, — у нее такая энергетика. Надо же уметь держать зал, это вторая натура, она в душе все равно что-то играет, накручивает, наполняет паузы…

— Да ни во что она не играла, пока был жив ее этот… — возразила Лиза и рассказала печальную историю маминого тайного, затянувшегося на семь лет романа. — Да она меня вообще не замечала! Потому что была занята другим! То студенты, то этот… из-за которого она с отцом развелась… Я как бы ничего не знала, смотри, не проговорись, на самом деле все знали. Из института ее турнули, она как бы сама ушла, и теперь я у нее одна! Ну да, играет, в ну очень сильную женщину («жизнь прекрасна, никто нам не нужен!»), конечно, энергетика, прямо током бьет, и всё в меня!

У Лизы заплетался язык, и она упала в сугроб и барахталась там с серым пуделем Эрли, а Вероника срочно искала по карманам что-нибудь мятное — зажевать проклятый ликер. А то ведь мама учует и откажет Веронике от дома.

— Ну-ка скажи «с переподвыподвертом»! Ну-ка выговори «Маргарита Леонидовна меня муштровала, да не вымуштровала…»

Они хохотали до слез и умывались снегом.

— Покупатель путеводителя купил путеводитель покупателя, — выговорила Лиза придуманную накануне чистоговорку и хотела еще что-то сказать (что маме, должно быть, икается, целый вечер они ей косточки перемывают), но вместо этого ее вдруг осенило: — А давай мы ее с твоим папиком познакомим!

Вероника задумалась. Ей такое в голову не приходило. Этот папик с кисточкой и великолепная, всегда такая «прикинутая» Маргарита… И они полчаса еще обсуждали возможности: где и когда?

— Нам же надо, чтобы они друг другу понравились. Вот в чем вопрос. Первый взгляд все решает…

Вероника, приставив указательный палец к переносице, быстро листала в своем воображении «предлагаемые обстоятельства», проигрывала сценки знакомства «кому за сорок». Никак не получалось.

— Мы с тобой попали в милицию, в КПЗ, а они приходят нас выручать и так случайно знакомятся в ожидании…

Они как раз проходили мимо катка во дворе, и Лиза брякнула:

— А давай купим им коньки! Стало совсем весело.

Прошел месяц, и «светлая мысль» совсем забылась. Тут ботинки почистить некогда, все бегом, у Вероники — первая сессия, репетиции, заработки где-то на «подтанцовках», а Лиза бежала из школы на подготовительные курсы, и когда тут думать о предках, обделенных личным счастьем?

Но в феврале мама Рита собралась в театр на премьеру нового спектакля своей старой подруги, и билеты в театр были в избытке, и Лиза сообщила Веронике, что мама будет в новом костюме и с цветами, и можно пригласить папика.

— Только вот как его вытащить? — задумалась Вероника. — Он не вылазит из мастерской.

— Не вылезает, — поправила Лиза, и они чуть не поссорились на почве рокового глагола.

— Пожалуйста, не говори при маме «вылазит», это ей портит настроение.

Маргарита Леонидовна готовила Веронику в училище и почти избавила ее от южного говора.

— Пожалуйста, не буду, — сказала Вероника, — но когда волнуюсь, из меня еще не то вылазит.

Она обещала подумать, и она придумала, как его «вытащить».

Дистанция между ней и отцом сократилась благодаря принесенному коту, но — в театр? Виктор Анатольевич, обросший как дикобраз, долго почесывал в затылке и тупо повторял, что в театры давно не ходит, и приличный пиджак где-то в чемодане у бывшей жены, а за чемоданом как-то «ноги не доходят»… Вероника изобразила смущенный взгляд и легкую обиду:

— Нет так нет, я вообще-то хотела тебя со своим мальчиком познакомить. Как бы случайно, потому что у нас какие-то… ну… непростые отношения, и меня интересует твое мнение…

— Так приводи, в чем вопрос? Может, он уже под дверью стоит?

Отец таял на глазах. От интереса к его мнению и сконфуженного лепета юного существа готов был уже и в театр. И пришлось Веронике подготовить «мальчика» — однокурсника, согласного для нее на все. И пришлось самой съездить за чемоданом к бывшей жене Зойке, очень милой болтливой бабульке, «старше папика, лет пятьдесят, и почему-то она про меня знала, прямо-таки мечтала познакомиться, задушила в объятиях. Она все про всех знала, сказала, что спектакль дрянь, а папик с этой режиссершей пересекался где-то в прошлой жизни, и — вот увидишь — он не придет. Такая смешная! Находка для шпиона. Как будто я должна их всех знать! А он постригся, как я сказала, и обещал не опаздывать…»

Вероника ждала у контроля до последнего, третьего звонка, а Виктор Анатольевич так и не пришел.

Он потом оправдывался, что перепутал числа и как раз заехал к приятелю, к черту на рога, без телефона, и такая у них запарка, готовят выставку… Врал, наверное, и путался.

Вероника обиделась, но молча, кротко, ничего не требуя, и растравила в нем глубокое чувство вины. Перед всеми. Перед его Зойкой, от которой не знал как ноги унести, перед сыном, который все равно считает его нищим «шизиком», хотя все его заработки уходят туда. Гитары, мотоцикл, компьютеры, репетиторы и еще много чего будет нужно, а вот ей, Веронике, не досталось от него даже игрушки.

И он уже пустился объяснять, почему так вышло, но Вероника пресекла его покаяние и намекнула, что она не «бедная студентка», как он, может быть, себе представляет, а наоборот, мама ей никогда ни в чем не отказывала, предлагала квартиру в Москве снять, но Вероника сама не согласилась — «пусть они там лучше свою фазенду достроят». Она достала фотографию, где они с мамой и бабушкой — все в купальниках — на своем участке, среди роз и винограда. Лишних денег у них, конечно, нет, мать вкалывает с утра до ночи, у нее своя ремонтная контора, вот машину купила «престижную», и обременять ее московскими тратами Вероника пока не хочет, но если уж очень припрет, всегда можно рассчитывать на матерьяльную помощь.

«Так и батьке своему скажи, хотя я его и как звать забыла», — сказала ей мать по телефону. Вероника эти слова передавать не стала — «батька» и так сидел, весь скукожившись, весь начеку — того гляди ему матерьяльную помощь предложат!

Нет, она просто поставила в известность, что меркантильного интереса нет, интересует ее только общество, лично его общество и вообще…

Тогда он сказал, что совсем зашился с этой выставкой, и если она хочет ему помочь — рассылать билеты, а потом накрыть стол для скромного фуршета, — то он будет ей премного благодарен. Митька Коржиков, чью живопись они завтра начнут развешивать, вообще инвалид, все ему помогают — святое дело. «А ты приходи со своим мальчиком и с кем захочешь, всех приводи».

Лиза взяла билеты на вернисаж и как бы случайно оставила на столе — чтобы мама сама заметила и спросила. А тут и каталог готов, с красивыми картинками — может, ей и понравится этот художник? Иначе бесполезно и звать, она терпеть не может эти вернисажи с фальшивыми комплиментами. Тем более — юбилей.

— Бог мой! — воскликнула Маргарита Леонидовна и перекрестилась. — Он живой? А говорили — он под поезд попал… Я этого Митьку Коржикова помню когда еще…

— Меня на свете не было?

— Задолго. Неужели ему пятьдесят? Надо же, он самый… Пил много и куда-то все время попадал… в истории. И под поезд попал. Надо же, с того света… Лет десять про него не слышала. Надо будет зайти…

И картинки ей приглянулись. «Такой нежный домашний импрессионизм».

Лиза не очень верила, что она придет. Мама опять одолевала какие-то курсы, теперь по торговле недвижимостью, чтобы окончательно распрощаться с театральным прошлым и начать новую жизнь.

Художник стоял с палочкой, маленький, скособоченный, в непривычном парадном облачении — при галстуке, и, завидев знакомых, всякий раз восклицал: «Какие люди!» И сразу предлагал выпить, а щеки его — над аккуратной бородкой — горели детским румянцем. Посетители дарили цветы и шли разглядывать картины, и долго перед каждой стояли, перешептываясь — надо же, столько операций перенести, и вдруг открылся художник, и когда он только успел? И умиление, благоговение застывало на всех лицах, особенно после цикла «Больница» — видно, многие его успели похоронить, а он вот воскрес!

Вероника с Лизой несли на стол пирожки и в первый момент даже не узнали маму Риту — в потрясающем новом костюме из кожаных лоскутов, с каштановой копной волос, на высоких каблуках, она стремительно пересекала первый зал, и все перед ней расступались, пропуская ее к юбиляру. Она была не одна, а с какой-то незнакомой Лизе дамой и седовласым господином в отличном костюме. Остальные гости — кто в чем — свитера и джинсы, и на этих троих все стали глазеть. Мама с дамой расцеловали Митьку со всех сторон и, пока ставили цветы в ведерко, шептали радостно:

— Мы тебе такую рекламу сделали! Вон покупателя привели, и еще двое сейчас появятся.

— Какие люди! — восклицал Коржиков. — Но не сейчас, не сейчас. Вообще-то кое-что продаю. Откуда вы, богини? Тебе, Ритуля, все дарю! «Возьми коня любого!» Пойдем покажу… Ты помнишь, что я тебе на свадьбу подарил? — И они повернули в другой зал, а Лиза с Вероникой — в подсобное помещение, где оставили «своего мальчика» Глеба резать ветчину и помогать единственному официанту разливать напитки, Глеб уже с той злополучной премьеры был посвящен в тайный план как бы случайного знакомства.

— Может, их уже познакомили? — Вероника волновалась, что ее папик как главный распорядитель слишком долго стоит у входа, встречает гостей на сквозняке, в одном пиджачке. — Как ты думаешь, он на нее глаз положил?

— Кто? А, батя… Пойти спросить? — Глебушке нравилось работать «на подхвате», он пробовал закуски и запивал вином. — Нет, девчонки, вы пошли не тем путем. Надо было меня слушать. Путем собаки. Собака — это самое то. Знаю факт из жизни. — С набитым ртом, в комическом амплуа, он пунктирно набросал самый верный путь к удачному знакомству: — Ты берешь ее собаку, приводишь к нему, вот, мол, батя, тут псинка потерялась, жалко же животное. И вы даете объявление. Так и так, у нас тут серый кобель сильно тоскует по хозяевам, все приметы. Лизка берет объявление: «Мама, наш Эрлик нашелся! Вот адрес!» Собака встречает маму заливистым лаем. Поцелуи, слезы. А тут и батя, само обаяние. «Чем вас отблагодарить, он вам не очень тут мешал?» — «Ну что вы, что вы!» Ну и готово дело — «встретились два одиночества», безотказный вариант, сам был свидетелем…

Они наливали из припрятанной под столом бутылки и заболтались, и пропустили самый пик церемонии, когда гости сгруппировались в центре зала и слушали старикана искусствоведа, а он говорил долго, проникновенно, как большая беда создала большого художника, про второе дыхание, про новый просветленный взгляд, и Виктор Анатольевич вынужден был его деликатно перебить, потому что и другие хотели сказать, и в какой-то момент, выглянув из подсобки, Лиза увидела, что они стоят почти что рядом — ее неузнаваемая мама и Виктор Анатольевич, с красивой серебристой щетинкой на голове, и берут бокалы с одного подноса и, кажется, взглянули друг другу в глаза. И разошлись.

— На тусовках не знакомятся, гиблое дело, — рассуждал Глебушка. — Потому, что ходят туда-сюда, а хотят сесть, все ищут, где бы сесть… — и тут как раз к ним ворвалась пухлая тетушка, вся в браслетах и бусах, в затейливой пелерине, и стала сходу распоряжаться, чтобы накрыли отдельный столик для Митьки с его учителем Казимирычем, а то им стоять-то трудно, и без спиртного, а то им пить совсем нельзя. Вероника узнала в ней «бабульку», Зойку, к которой ездила за отцовским чемоданом, а та ее не заметила или не узнала, и тараторила, не закрывая рта:

— А чего тут скрывать-то? Он свое выпил, бедолага! На одних свадьбах сколько отгулял! Кто меня с Витькой-то познакомил? Митька! Это у него хобби. Только ему девушка понравится, а он влюбчивый был — ну поголовно, во всех, и со всеми друзьями знакомил, ее — раз! — и уведут. «Митина любовь» называлось. Черный юмор. А его все бросали. Он их в свет выведет — и до свиданья! Вон актрисы набежали — все «Митина любовь», и Ритка, и Нинка, и еще одна в другом театре была. Он рассказывает — обхохочешься. Как он спился на свадьбах. И вот — не озлобился, опять в центре событий. Сорок пять — бабы ягодки опять. Че им надо-то, ягодкам? Покупателей, что ли, навели? Ща, держи карман! Надо Витюне сказать…

Она побежала, расталкивая гостей, искать бывшего мужа, и у Лизы от ее болтовни все как-то замутилось в сознании, и она нашла маму Риту среди незнакомых «старых знакомых» и потянула за рукав.

— Пошли отсюда.

— Погоди, — сказала мама строго. И Вероника подскочила:

— Погоди, вот он уже идет. Замри! Момент истины. Виктор Анатольич поцеловал руку Маргариты Леонидовны, и они неспешно стали прогуливаться.

— Так значит, с вами я могу поговорить о ценах? Конкретно.

— Конкретно — только со мной.

— Предварительно… — Мама улыбалась лучшей из своих улыбок, а «батя» искоса осматривал ее с головы до ног и обратно.

— Вы, извините, покупатель или посредник? — Он неприятно прищурился, оценивая ее дорогой туалет. — Коржиков сейчас задешево не продается. Вот эти уже берут — по пятьсот, а те — по тыще у. е.

— Да вы что?! — замерла на месте Маргарита Леонидовна.

— А вы думали?.. — и они повернулись друг к другу лицом, и они были одни в самом маленьком зале, и пришлось Веронике с Лизой отскочить за дверь — на самом интересном месте.

Вскоре они послали на разведку Глеба.

— Все нормально, — сказал он, вернувшись, — торгуются. На диванчике. Со зверским выражением лица. Ближе подойти не мог, там бумага упаковочная, шуршит.

— Мама же не умеет торговаться, — заныла Лиза. — Зачем мы только все это придумали?

— Научится, — сказала Вероника. — Отец тоже не умеет. Пусть учатся.

— Я ж вам говорил — лучше с собакой, — потирал руки Глеб. — Пойду гляну, какое у них там выражение лица.

Но девушек ему не удавалось развеселить. Они убирали посуду в тягостном молчании.

— Может, еще шампанское осталось? Может, им шампанского открыть?

— Мама не пьет шампанского, — сказала Лиза.

— Я сама! — вдруг вскочила Вероника, сняла передник и устремилась через два зала в дальний закуток, где цветы и диванчик.

И почти темно, и шуршит упаковочная бумага.

— Па, ну где же ты? Все тебя ищут! Ой, простите ради бога! Маргарита Леонидовна! А вы — уже? А я как раз хотела вас с папой познакомить! А вы уже?

Она кокетливо всплеснула руками, и очень удачно — за ее руку как раз схватился юбиляр.

— Они уже. — И он, опять-таки удачно, приземлился на диванчик между «деловыми партнерами». — А вы уже пили на брудершафт? Нет? Детка, тащи чего-нибудь! Они уже меня продали с потрохами! Как это я вас раньше не познакомил? Это мое досадное у-пу-щение! Я совершенно трезв! Мы теперь… трое в одной лодке!

— Митька, на нас дети смотрят! — сказали почти что хором мама Рита и папик.

— Где дети? А ты не смотри, дитя! Тащи чего-нибудь! Песню знаешь? «Как смотрят дети как смотрят дети…» Это про меня!

И он вдруг громко запел: «А тот кто раньше с нею был, сказал мне, чтоб я уходил…» — и стучал палкой по паркету, отбивая ритм, и Маргарита Леонидовна первая встала и велела уводить или уносить юбиляра, и Виктор Анатольевич его поднял, но тот долго не сдавался:

— Не надо ссориться, ребята! И продавайте меня сообща! Вы все — мои дети! Я вас всех люблю! Я вас всех познакомил!

Маргарита Леонидовна пошла к своим знакомым, проводила их, а потом вдруг вернулась, оставила свой номер телефона и помогла усмирить Коржакова. Виктор Анатольевич не спускал с нее глаз и долго извинялся, что не может проводить. Договорились встретиться тут же, на выставке, и еще поторговаться.

И вот встречаются почти каждый день, а по вечерам он звонит, и мама подлетает к телефону — «это мне, по делу». А по тембру ее голоса и особенно смеха Лиза сразу догадывается, кто звонит.

В свободном полете

«О, море в Гаграх… О, пальмы в Гаграх! Кто побывал тот не забудет никогда…» Наша старая компания наперебой вспоминала и вспомнила весь текст — про кипарисы магнолии и «лимонов аромат». И мы рассказывали каждая про свои Гагры, те Старые Гагры 19… — не скажу какого года, — когда на пруду в парке еще не кричали павлины, а в ресторане у морвокзала играла на барабане пышная блондинка.

Ну-ка признавайся, что ты там делала, в Гаграх? И с кем? Галина Матвеевна, с ее профессорской памятью, ловила нас на вранье, уточняла детали, а сама отмалчивалась. А потом вдруг решилась. Чего уж там скрывать? Скоро на пенсию… Мы как раз одну девчонку на пенсию провожали.

И мы представили Галочку девятнадцатилетней. Как они с подругой Таткой глазеют из парка на вечерний ресторан…

«Боже, какая пошлость!» — Я затыкала уши и тащила Татьяну домой, наверх, как только темнело. Ее отпустили в Гагры под моим бдительным присмотром, чтобы я глаз с нее не спускала. Таткина матушка так рассудила, что лучше уж в Гагры с благоразумной подругой, чем на картошку (у них весь курс посылали на картошку), откуда она как пить дать сбежит к своему Вадику. Их бешеный роман как раз зашел в тупик. Матушка вообще не хотела, чтобы Татка рано выскочила замуж, тем более за этого… Как-то она его называла смешно… Зануда и крючкотворец! Он заканчивал юридический. Всем было ясно, что они совершенно не подходят друг другу. Всем, кроме них и меня. Я покровительствовала их роману. Когда Татка не ночевала дома, она, конечно, «была у меня». Матушка мне доверяла: «Но ты-то, ты-то понимаешь, что Татьяну надо спасать?» Я понимала как раз обратное: что любовь надо спасать. Она выпытывала у меня подробности их сложных отношений, а я молчала, как скала.

Я любила Таньку Фокину все школьные годы и еще два курса института, и надо же было приехать в Гагры, чтобы наша нерушимая дружба стала трещать по швам. Жили мы на последнем повороте к дому отдыха «Скала». Помните, самое красивое место в Гаграх? Мы поднимались мимо «Гагрипша», с обратной стороны, где кухня, и оттуда вечно несло шашлыками. А нам хозяйка готовила то борщ, то харчо. А под нами жили «любовнички» — немолодая парочка, сбежавшая из санатория. Она — бывшая балерина — целый день меняла туалеты, мазалась от макушки до пят кремами и душилась французскими духами. Их комната как раз выходила под навес, где мы обедали и щипали недозрелый виноград. Татка этой дамочкой восхищалась, а я уносила свое харчо наверх: «Меня с души воротит от этой парочки! Людям уже за сорок! У них, может, дети взрослые! А запах! Ну и что, что французские духи? Все равно эрзац, как и их любовь!»

Татьяна от меня убегала с первого же дня — играть в волейбол в «XVII партсъезде». Помните санаторий имени XVII партсъезда? Там играли до полной темноты когда уже мяча не видно. Там она познакомилась с неким Вахтангом и нарушила первое обещание — не знакомиться с южными мужчинами. Прибегает ночью — в мокром сарафане и вся в слезах. Они пили вино где-то на скамейке, потом решили искупаться ночью, и в море этот Вахтанг стал хватать Татку за руки, за ноги. Она возмутилась и бежала прямо в купальнике. Сарафан унесла, а из кармана выпала цепочка, красивая бабушкина цепочка, которую мать ей с собой не давала, она увезла тайком. Ставим будильник на шесть часов и идем прочесывать пляж, пока никого нет. Ползком перебираем гальку напротив клумбы. «Девочки, что потеряли?» Я поднимаю голову, а вокруг Татки уже табун соискателей.

Я эту цепочку нашла, а Фокина успела познакомиться с вальяжным господином, который тут же пригласил нас в кино, на новый фильм «Чайки умирают в гавани». Он оказался журналистом-международником, долго жил за границей. Рассказывает про «их нравы», а сам легонько обнимает Татку за плечо. «А теперь, барышни, куда мы направим свои стопы? Коньяк, кофе, можем посидеть под платаном…» Я с этим стариканом сразу поцапалась. «А жена ваша, — говорю, — что там делала? Тоже в корпункте работала? Вас же туда без жен не посылают. Почему же она с вами в Гагры не поехала?» Он что-то таинственно хмыкнул. «Так вы, — говорю, — должно быть, шпион? Ой, расскажите, какая интересная работа! Я никогда настоящего шпиона не видела». Он убежал к себе в санаторий, даже нас не проводив.

У поворота, где белые столбики над обрывом, Татьяна обернулась ко мне… Помню дословно: «Если ты будешь вести себя как слон в посудной лавке, я тебя никуда с собой брать не буду». Она меня брала! Это была чистая правда. Куда бы она ни позвала, я бежала за ней как привязанная. У нее еще в школе был знакомый джазист, и она водила меня в клуб Русакова. Она бегала на подпольные танцы и знакомила со своими мальчиками, когда мы еще — помните? — танцевали «стилем» под польку и краковяк. И в нашей женской школе запрещались капроновые чулки. Фокина в восьмом классе сделала шестимесячную завивку, носила туфли «на каше» (стиляг в них рисовали в журнале «Крокодил»), а ей все сходило с рук.

Кстати про туфли. Там, в Гаграх, все покупали у сапожников лакированные «лодочки». Еще на вокзале Таткина мама сунула мне деньги: «Если будете жить экономно купите Татьяне туфли, только рассчитайте, чтобы хватило на обратную дорогу…» И вот я достаю припрятанные триста рублей и заявляю: «Возьми свои деньги и иди куда хочешь, жри шашлыки, слушай чту пошлятину а меня, можешь считать, нет. Я буду уходить на медицинский пляж или ездить на экскурсии, у тебя как раз будет хата для курортных приключений» А сама чуть не плачу. Две ночи мы спали отвернувшись к стенкам. Кто кого перемолчит. На третий день Татка не выдержала. «Знаешь, — говорит, — я уже почти познакомилась с теми аспирантами..! Я бы пригласила их к нам, но не могу без твоего соизволения».

Мы ведь тогда с первого дня заметили вашу компанию и мечтали познакомиться. Мы за вами ходили по пятам, запомнили весь ваш репертуар. «Сиреневый туман над нами проплывает» тогда я слышала впервые. Вы сидели тесно на длинной скамейке, пили вино и пели свои песни. И девушек было только две, а мужской состав пополнялся. И вот Татка «почти» познакомилась, поиграла в волейбол в парке с вашими мастерами. Я в душе ликовала, но стала кочевряжиться* «Зови кого хочешь, моего соизволения не требуется. У меня в голове не укладывается, как это можно — любя одного, флиртовать с кем попало».

Я жаждала поговорить с ней о любви, как в школьные годы, но Татка была уже не та. Она не хотела разговаривать всерьез, только дразнила: «Может, Галюня, в тебе еще не проснулась женщина?» Ну можно ли страшней унизить человека? «А может, уже засну-да?» — отвечала я басом. При этом мы обе курим паршивую «Приму» и пьем дешевое вино у нас под навесом. «Смешная ты у меня, Галюня». Татка лезет за виноградом и попутно целует меня в макушку «У тебя?!» В приступе уязвленного самолюбия я выпалила ей все, что накипело: как я ненавижу эти Гагры эти похотливые взгляды, этих сексуально озабоченных людишек, приезжающих сюда утешаться короткими романчиками, брать реванш за бездарно прожитую жизнь — вот как наши «любовнички», загорелые престарелые… Татка слушала меня, слушала, кивала как доктор пациенту. И поплелась со мной утром на медицинский «голый» пляж. Помните: «Никакой загар не спасает от ожога солнца»? С таким легким «сталинским» акцентом: «Повернемся на левый бок…» Под этот голос из динамика подруга моя заснула и обгорела…

А на другой день мы вообще решили уехать. В этот день Татьяна подралась на танцах. Какой-то местный атаман ее пригласил, она отказалась с ним танцевать, он в нее плюнул, она ему врезала по морде — и началось! Сразу погас свет, заглохла музыка, свист, крики, паника! Я ждала ее у колоннады, я танцульки эти презирала как высшее проявление женского неравенства. Как уж она вырвалась — не знаю. Вылезла из кустов вся ободранная, по рукам — кровь. Ей руки легонько порезали бритвой. Тамошняя шпана, мальчишки. А у колоннады стояла единственная машина, «Победа», и двое солидных мужчин отвезли нас наверх. «Все, все, все. Завтра утром идем за билетами. Домой, домой!» Как раз погода портилась, море штормило, ожидались дожди. Татьяна вся бледная, в шоке. Те мужики с «Победой» все языками цокали, обещали шпану наказать.

Утром выходим, чтобы ехать за билетами, а «Победа» стрит у нашей лесенки — не обойти. Спасители тут как тут, готовы нас везти хоть на вокзал, хоть в Адлер: «Только позавтракаем вместе, а можно в Сухуми поехать, обезьяний питомник посмотреть». Они вежливы, и мы — взаимно. Спускаемся к морвокзалу тянем время, любуемся волнами, и вдруг — о счастье! — на пустой террасе ресторана появляется вся ваша милая компания. Татьяна подлетает к первому попавшемуся, закрывает ему глаза руками и целует в обе щеки. «Какая встреча! Наши мальчики приехали! Теперь наши мальчики нас проводят!» — отшили мы спасителей со всей любезностью. Они передали нас из рук в руки, по-отечески пожурили: «Нельзя таких красавиц одних отпускать…» Я говорю: «Танька, идем за билетами». А она уже все забыла: «Зачем, куда? Ну и что, что плохая погода? Мы садимся играть в карты». Заявляется через сутки, усталая, сонная. Говорит: «Как ты думаешь, выходить мне замуж за Оську? Он мне сделал предложение. А мне Кушаков больше нравится, я еще подумаю». «Какой такой Оська? Какой Кушаков? Ты что, Татьяна, совсем рехнулась? А родители, а Вадик?» — провожу я воспитательную беседу, а она уже спит.

И тогда я пошла на почту и дозвонилась ее Вадику «Вылетай, говорю, сюда немедленно, наша общая подруга просто сбрендила. Если ты не приедешь, я не знаю, что делать, ее в горы умыкнут»: Напугала его так, что он прилетел. А Татьяна исчезла. И день ее нет и другой. Я даже адреса не знала, у кого они там играли в карты. И шли проливные дожди. Я таскалась одна по Старым Гаграм, от ущелья до вокзала, и никого ну никого: всех «диких» отдыхающих как ветром сдуло.

О, холод в Гаграх! Этот промозглый южный холод! Когда нигде ничем не согреешься. Вадим лежал в нашем каменном мешке под тремя одеялами и пил чачу. «Любовнички» сразу сбежали от плохой погоды. На море грохотал шторм. Зонтик у меня сломался, его вырывало из рук. Наконец я догадалась зайти на почту. Там лежала телеграмма, ее просто не доставили наверх по случаю плохой погоды. «Привет из Сухуми. Не волнуйся. Пока Фокина». Шутка такая телеграфная: «Пока тчк Фокина».

Вадим прочитал с кислой улыбкой и — никакой реакции.

«Что, — говорит, — и требовалось доказать. Татьяна в свободном полете. Завела курортный роман. А ты тут крыльями машешь. Смешная ты, Галюня. Тебя мне жалко стало, вот я и прилетел». Мы пили вино у нас под навесом и оплакивали нашу общую любовь. Я его обвиняла, что это он довел Татку до жизни такой. Раз он сразу на ней не женился, она теперь — в свободном полете — способна на любые безумства. Я ее знаю двенадцать лет и все равно люблю, несмотря ни на что.

И тогда он сказал историческую фразу, что он, если женится то на такой, которая способна любить двенадцать лет, несмотря ни на что. И если я согласна, то это буду я и это произойдет очень скоро, хоть сейчас.

Я расхохоталась как припадочная. Это было выше моего рассудка. А хозяйка как раз убрала нижнюю комнату, дверь была открыта, и там все пропахло французскими духами. Балерина полпузырька оставила. Я там закрылась, побилась головой о железную кровать — от нервного смеха помогает — и придумала тонкий ход: «Ты можешь пожить пока здесь, если переносишь запах „Шанели“. Нам надо теперь решать квартирный вопрос». Мы ведь с ним две ночи спали в нашей комнате, как брат и сестра, в ожидании Таньки! Ну и мы стали принюхиваться, хватать друг у друга пузырек, одобрили французские духи и поспорили, кто из нас уйдет в эту комнату… И кидали монетку… Ну и так далее. Вместе мы ушли в эту комнату.

И прожили мы с ним двенадцать лет. А Татьяна вскоре стала другом семьи. Мы и сейчас с ней иногда встречаемся. Вот и сегодня я ее к нам звала, но она где-то летает на помеле… В хорошей спортивной форме.

«Поговорим о странностяхъ любви. Не смыслю я другаго разговора»

— Кто это написал? В каком произведении?

— Пушкин! — непременно кричал кто-нибудь пока недоверчивые думали: «А вдруг не Пушкин?»

— Правильно. А из какого произведения? Что там дальше?

У Алеши это был любимый вопрос. Никто не знал. А она знала: «В те дни, когда от огненного взора мы чувствуем волнение в крови, когда тоска обманчивых желаний объемлет нас и душу тяготит, и всюду нас преследует, томит предмет один и думы и страданий…» Ну и так далее. Пушкин: «Гаврiилiада». Ада еще вспомнила: «Когда любви забыли мы страданье, и нечего нам более желать — чтоб оживить о ней воспоминанье, с наперсником мы любим поболтать». Зря она свою образованность показывала. Молодой человек почесал белокурую бородку и скис, как фокусник, когда фокус не удался и потерял к ней интерес. Нет, стоп! Не будем мучить Аду. Она и так измучена поздним раскаяньем и сомнениями. «Оживить воспоминанье»? Не дай бог, она помнит все до мелочей, эти воспоминания живей ее самой, они жгут и трещат, как сухой хворост, и никак не сгорают. А она скоро сойдет с ума.

Расскажем все по порядку. Пропустим драгоценные для Ады подробности, из них все равно не извлечешь искомого ответа — любил ли он ее когда-нибудь, и способен ли он на это вообще, и что это такое было, если не любовь? Назовем наш сюжет —


Бог Гименей

Этот древний бог поистине не знает, что творит, соединяя наших современников брачными узами. Он совсем сбит с толку. Например, Ада и Алеша познакомились на свадьбе в мастерской Люсина и только к полуночи догадались, что эта шумная попойка со слезами, поцелуями, легкой дракой и небольшим пожаром на чердаке — вовсе не свадьба, а проводы. Изаксон получил разрешение на выезд, а на Нинке он женится чисто фиктивно, его там ждет жена. «Зачем этот маскарад?» — обсуждали Алеша и Ада, проснувшись на пепелище, в незнакомом закутке чужого чердака в объятиях друг друга. Надо было встать и смыться, пока не пришел хозяин — он-то был вообще ни при чем, он просто оставил ключи. Вот так все начиналось — на анонимной, безразмерной, «трех-спальной» тахте, среди огрызков и пустых бутылок. Давно замечено: как начнется, так оно все и пойдет. Трезвонил телефон, а они не вставали, смеялись над богом Гименеем, сбитым с толку, и над собой: они-то тоже поверили, лопухи. А год был семьдесят шестой, и лучшие друзья Ады давно отвалили на Запад, и две подруги писали ей длинные подробные письма из Штатов, прилагая цветные соблазнительные фотографии, и вот уже год, как мать умерла, накануне переезда из коммуналки в центре в однокомнатную на окраине, и родной Ленинград стал чужим и мертвым, а длинная дорога городским транспортом располагала к одной лишь мысли: «Что ее здесь держит?» Словом, Ада почти решилась уезжать. Вот только съездит в отпуск, потом в Москву…

Алеша почему-то знал об этом. Когда она ему сказала? Ночью? Да нет же, утром, когда опохмелялись. Это важно вспомнить. Зеркало там было ужасное, и в нем отражалось не то, что можно полюбить с первого взгляда. Мама покойная считала, что ее красота — «на любителя». Но не было «любителей» уже шесть лет, а были зеленые круги под глазами, нос с горбинкой и выражение умной обреченности на несколько лошадином лице. Говорили, что она похожа на Пастернака, — хорошенький комплимент для женщины! Почему этот мальчик назвал ее королевой и хотел тут же нарисовать? Да нет, никаких иллюзий: на фоне крикливой московской компании она отличалась благовоспитанностью и знанием двух иностранных языков. Вот и все «королевство». Она ждала, когда этот мальчик начнет уходить, избегая смотреть в ее сторону. Но он не избегал, он вдруг хлопнулся на колени и сказал с легким заиканьем: «Не валяй дурака, Ада! Надо бежать! Всем надо бежать, рвать когти, пока клетка не захлопнулась! И возьми меня с собой, Ада, а то я тут умру». Ада рассмеялась: «Хорошо, я учту чистосердечное признание». Он обиделся: «Да ты что?! Подумала, что я?.. Да я бы сто раз уже уехал на прицепе, как Нинка с Изаксоном, но у меня против этого — суеверие».

Больше никогда про фиктивный брак они не говорили а когда поехали знакомиться и прощаться к его родителям, он показал ей на улице свою «первую любовь». Учительница. Вылитая Ада, только еще старше и на стоптанных каблуках. Тогда уж Ада — действительно королева, а он тот самый «любитель» волоокой неподвижной увядающей красоты, которого не дождалась для нее бедная мама. Сестра Антонина назвала Алешу «шизиком» и приняла Аду как очередную причуду, а мать, Шура Донникова, — та даже обрадовалась, хотя «и зубы желтые от курева, и нерусская, и постарше его, но хотя бы он определился, она-то его в руки возьмет, вон когти-то какие с маникюром». Они с отчимом смутно представляли себе «заграницу», куда, говорят, удирают отдельные евреи, кому дома не сидится. Ну да все равно он отрезанный ломоть. Объяснять про «заграницу» пришлось Аде, Алеша со своими вполне добродушными родственниками разговаривать не умел. Он закипал.

В Ленинграде они сразу поссорились. Аде расхотелось уезжать. Она устраивала Алешу на работу, а он не хотел устраиваться. Потыкался в разные конторы и заорал на нее: «Мы уезжаем или нет? Я не могу унижаться перед большевиками, я не могу ничего у них просить!» Ада спокойно воспитывала: а где ты их видишь — большевиков? Можно жить в другом измерении, у нас свой круг, телевизора я не держу, по голосам все слышно, живем, слава богу, не в коммуналке на работе меня ценят, знакомых полгорода, любые связи — концерты, книги, билеты куда угодно… В общем, получалось, что «от добра добра не ищут». Это было испытание. Когда Алеша понял, что это именно испытание его любви на прочность, он оскорбился и ушел, пропал на неделю. Хотя теперь Ада может поклясться, что не было умысла в ее сомнениях, и когда она кричала: «Никуда не поеду! Мне и здесь хорошо!» — то так оно и было, она была счастлива и не хотела спугнуть свое счастье, растрясти его по дороге.

И все-таки они уехали. Только ради его здоровья, говорит Ада. Спасать его больные нервы. У него всегда был такой вид, будто он уходит от погони. Или — сейчас за ним придут. У него была клаустрофобия — боязнь замкнутого пространства, но и резкие ветры Финского залива он не выносил. Ада готова была спасать и нянчиться. Разве она была виновата, что после архитектурного института он и года не проработал — все было не по нем, никуда не вписывался, не желал плодить уродство и умножать безобразие. Он был дилетант — любил рисовать, фотографировать, писать смешные стихи по случаю и рыться в старинных книгах, выкапывая чужие гениальные прозрения. Уехали они после того, как Алешу вызвали к следователю по поводу одного приятеля-диссидента, и он там, у следователя, раскричался: «Какой я, к черту, диссидент? Лечу в ногу со всей вашей патологической цивилизацией в ту же пропасть, не желаю ложиться ей под колеса, чтобы быть ею перееханным! Ибо сострадаю пролетариату, невольно втянутому в карусель военно-промышленного комплекса, и принимаю их власть как компенсацию за убожество — физическое и нравственное! Я не сошел с ума, как вы хотели убедиться, а если и сойду — только после вас!» И он рухнул навзничь в кабинете. Ада поняла, что дело может кончиться «психушкой», и они уехали.

Они путешествовали по Европе. Ада сделала все возможное и невозможное, одалживаясь у незнакомых родственников, изыскивая средства и связи, места для ночлега «у друзей моих друзей». Алеша блаженствовал. Незнание языка его не смущало, людей он сторонился, зато он знал каждый собор и каждую площадь, как будто уже жил тут, и «не мог надышаться». Он купил себе спальный мешок и на бог знает каком языке объяснялся с косматой молодежью на ночных вокзалах. Он «балдел» и «хипповал», заводил легкие знакомства и забывал, что Ада его жена, а не богатая тетушка. Превратности эмигрантской судьбы забрасывали их иногда и в приличные профессорские дома, и в роскошные итальянские виллы. Ада была искусствоведом почти с мировым именем, хотя не вылезала из своего музея дальше Москвы, но у них, у музейных работников всех стран, — родство душ, они легко сходятся. Алеша устроил сцену ревности ни с того ни с сего, потом впал в депрессию, извинялся, плакал: «Кто я для них всех — босяк босяком, шут гороховый при ученой даме!»

Лучше бы она тогда сразу отпустила его в теплую итальянскую ночь — и будь что будет. Но были уже билеты на самолет, и она заставила его взять себя в руки.

Правильно говорит грубый Изаксон: «Ты мне плешь проела со своим Донниковым-Подонниковым! Чтоб я больше этого имени не слышал! Ну любил тебя Донников, ну не любил тебя твой Подойников — какая разница! Если этот мешок дерьма, то бишь комплексов, сюда причалит — а он причалит — куда денется? — получит коленкой под зад, имей в виду!» А у Ады в глазах — спальный мешок, серебристо-серый, и Алеша, сбривший бородку, наполовину загорелый, с виновато моргающими, веселыми, лукавыми глазами.

Как они расстались — она никому не рассказывала, пока… Пока все-таки она его ждет. Не рассказала — значит, еще ждет, так надо понимать. «Нет, расскажу, вместе посмеемся!» «Нет, я им и так надоела!» «Если я вам еще не надоела…» «Пить надо меньше, бабы!» И Ада носит по земле обетованной свое последнее унижение про себя.

Они ночевали в богатом загородном доме, остались после поздней вечеринки и проснулись, когда все уже разъехались и очаровательная хозяйка — Тереза — укатила в Милан. По дому бродила злобная старушенция и проверяла, все ли на месте. Она бранила прислугу, и Ада поняла, что что-то пропало. Полиция приехала мгновенно, их не выпустили из дома до выяснения. Ада схватила Алешу за руку, но он вырвался, стал кричать, что он не вор, а интеллигентный человек, разве по его лицу не видно, что он не может украсть? Нет, полицейским это было не видно. Он устремился наверх, бабуся пряталась от него, Ада погналась за ним, чтобы не наделал глупостей, поймала за шиворот, высказала все, что накипело, и они подрались. Алеша полетел с винтовой лестницы и сломал себе руку. Через час дозвонились Терезе, оказалось, что она давно увезла ту шкатулку в Милан. Старушка причитала, умоляла простить ее и вызвала своего доктора. Разгневанная Тереза примчалась через полчаса, как на помеле, и прежде доктора уже сидела в ногах у Алеши, заговаривая боль и поднося таблетки и напитки. Она предлагала им погостить еще, ну ее, эту Америку, она терпеть не может Америку. Алеша сказал: «На хрен мне твоя Америка! Мне тут нравится, я тут остаюсь до полного излечения». Хорошенькая Тереза ласково мерцала глазами, а Ада приросла к стакану и в молчании наблюдала новорожденную любовь, и вчерашний вечер — как она могла не заметить те переглядки, умолчания? — молнией ослепил ее усталую душу. Когда вошел доктор, Алеша пошутил: «Девочки, помиритесь над гробом. Я уже в раю». Дура, дура!

Ада вышла за ворота и завыла, и выла до самой станции, и корчилась от боли и ненависти до самого Рима, и не помнит, как укладывала вещи. Так он еще имел наглость прислать кого-то за билетом — то ли сдать билет, то ли поменять на потом. Ада вытащила его билет и разорвала на мелкие кусочки.

Вот об этом она жалеет. Надо было проявить благородство. Но она была в таком состоянии — только «жечь мосты». И все знавшие Алешу, а тем более не знавшие его, кивают, что «правильно, нечего тащить за собой такое ничтожество, надо жечь мосты и начинать новую жизнь налегке — в другом полушарии, в другом измерении, как будто того — всего — не было и ты уже не ты — понимаешь? С чистого листа!» И переходят к своим воспоминаниям. Прошел слух, что Алеша Донников давно повесился в Лондоне. Изаксону передали записку для Ады, и он все откладывает, не знает, что в той записке. Он завтра передаст, или лучше пусть Нинка…

Ада прочла на измятой бумажке: «Извини, что так получилось, Ада! Но ведь ты не жалеешь? Я все-таки прав, что погнал тебя в Штаты? Твой муж Алеша. Не поминай, не поминайте лихом».

Нинка, опустив голову, спросила:

— Ты уже знаешь?

Как после долгих слез — сладостная пустота нахлынула на Аду — можно начинать жизнь налегке; с чистого листа.

Они помянули его вдвоем, поминали долго, всю ночь, пока случайное пересечение их судеб не показалось им мистически предначертанным, исполненным смысла запредельного, исполнением какого-то завета, обета… «Он знал, он знает, что мы вот так сидим вдвоем и его вспоминаем, что именно я должна именно тебе сообщить…» — выкрикивала Нина на рассвете, когда уже рассказала Аде со всеми подробностями смешную историю своего знакомства с Алешей. Дело в том, что она его знала намного раньше, хотя была лет на десять моложе Ады. Но не будем слушать длинный и запутанный ее рассказ, она и в имени-то своем запуталась: была когда-то Нинель, потом стала называться Нэлей, потом Ниной, хотела переделаться в Эллу, но все еще откликалась на Нинку. Расскажем сами еще одну историю «о странностях любви», случившуюся с Алешей Донниковым в 70-м году, в Одессе, во время холеры, и назовем ее


«Шаланда»

Так называлось кафе на берегу моря, где они познакомились в тот жаркий вечер, когда все перестали смеяться над холерой, когда грянул чей-то уверенный бас: «Ребята, аэродром закрыт!»

Впрочем, Нэля тогда не смеялась, а плакала навзрыд, ревела на виду у всей мужской компании, даже не видела их, не замечала, ей было на все наплевать. А они ее очень заметили. Ей было тогда двадцать лет, и она все делала в знак протеста против родителей — почтенных работников высшего просвещения: в знак протеста влюбилась в этого лысого пингвина — фамилию-то теперь не вспомнить — только черный пиджак, потная нейлоновая рубашка, крик ее страшный: «Не бойся, не утоплюсь!», и как он уходит в гору, в гору. Они пошел в гору, этот Сысоев. «А пошел он — к тараканам!» — сказал Алеша и как рукой снял, наутро она излечилась от Сысоева благодаря Алеше. Нет, благодаря холере. Надо было выбираться из города. В знак протеста она не сказала родителям, что укатила в Одессу. Голубые джинсы, на размер маловатые, чуть не лопались на ее упитанном заду — в знак протеста, а голубые глаза с вызовом ждали от диких соплеменников пятибуквенного ругательства. Не по велению плоти, а в знак протеста носила она свою внешность «секс-бомбочки» — с трогательным несоответствием сути, как он потом сказал, Алеша.

Неделю ползали слухи о холере, но никто ничего не знал, как всегда в той стране… Запах хлорки, «мойте руки перед едой», серые бачки с прикованными кружками. Американцы забросили им вибрион, одна старушка сама видела ампулу на трамвайном пути у «Аркадии». А когда аэропорт и вокзал закрыли и объявили карантин, когда у междугородних телефонов собрались несметные очереди, Нэля все еще не верила, что нельзя никак «прорваться». У нее появилось сразу три кавалера. «Прорвемся!» — говорил Гарик, у него был папа — крупный начальник в Москве. «Прорвемся!» — говорил Мишка-одессит, у него были свои ребята, они все тропы знали, и мотоцикл с коляской, и опять-таки чей-то папа с «Волгой» и фантастическими связями. А у Алеши ничего не было, кроме места в общежитии, которое вот-вот отдадут под «обсервацию» — так назывались эти строгие изоляторы.

Приезжих было много, обсерваций — мало, толпы с чемоданами и узлами, с детьми стекались на стадион, образовывая живую сидячую очередь. Бегали шустрые тетки с блокнотами, составляли списки. Потом кто-то эти списки рвал как незаконные, и составляли новые. Две ночи лил дождь, но никто не уходил, под зонтами спали, под зонтами ели. Народовластие и самоуправление никак не налаживались: давка и драки, паника и истерика. В 70-м еще нельзя было митинговать против аппарата, и все проклятья изливались друг на друга.

«Надо брать власть в свои руки!» — сказал Алеша и ринулся в толпу. Кого-то встретил, мелькнул и исчез. Как Нэля тогда перепугалась! Два других кавалера растворились без остатка, и было ясно, что папы и мотоциклы перед карантином бессильны. А ее крутило и выворачивало, и требовался соленый огурец, и от родственников она вчера ушла, а со скамейки, с этой, нельзя уходить, потому что где же он ее тогда найдет? Тетка узнала про Сысоева и не одобряла, и вообще всю ее, Нэлю, не одобряла, а если она еще и беременна, и родители узнают… Но еще страшней — «Девушка, вам плохо?» — и тогда в больницу, в холерный барак. А вдруг и правда холера? В этих крайних обстоятельствах оставалось одно — верить, и она верила, что Алеша ее не бросит, и тогда она тоже его не бросит, пойдет и скажет, что она беременна, а это ее муж. Пока она обдумывала план в деталях, над стадионом раздалось: — Чемодурова!

Она помнит, как толпа стискивала ее со всех сторон как рвали из рук сумку: «Паспорт! Паспорт! И справку покажи».

Она очутилась на коленях у Алеши в вагончике, откуда выкликали фамилии. Оказалось, он встретил знакомого из распорядителей очереди и придумал точно такой же план, как в мыслях у нее читал.

Вечером их поселили в школе, выдали по раскладушке и по комплекту белья. Приютившая их организация заняла один класс — мужчины и женщины вместе зато все свои, раскладушки их, естественно, встали рядышком. Когда все заснули, Нэля вытащила его в коридор и шепнула в темноте:

— Ты думаешь, ты их обманул? Я, наверное, правда беременная.

— А ты думаешь, ты их обманула? Я, наверное, правда твой муж. И ребеночка вместе воспитаем.

— Нет уж, ребеночка не будет, — сказала Нэля.

— Почему? Я против убийства как такового.

— А тебе не все равно, от кого он?

— От бога, деточка, все от бога.

Он был жутко взрослый! В темноте. Она спросила:

— А ты в бога веруешь? Как интересно…

Мужики пошли в уборную курить, захлопали дверьми. Дежурная заорала, разогнала всех.

— А в кого мне еще верить — в электрификацию всей страны?!

Школу запирали наглухо. Передачи «с воли» протаскивали на веревочках в окна. Фрукты-овощи были запрещены, а за нарушения грозились всех — всех до одного! — оставить еще на срок, для этого по звонку сгоняли всех на собрания, стращали и стращали. Много ли случаев холеры, умер ли кто — оставалось военной тайной, но кого-то убила толпа, кто хотел пролезть без справки, и целый автобус завернули обратно. В напряженной тишине вдруг Алеша взрывался веселым гоготом, все собрание на него шикало, потом поняли — «ну комик, клоун», и стали ржать заодно. Алеша собирал детей, они с топотом носились по коридору и кричали песни: «Жить стало легче, жить стало веселей, шея стала тоньше, но зато длинней!»

— Это твой муж там безобразит? Чему детей учит?

— «Никогда не забудем холеру мы и анализы дружно сдадим, ведь недаром мы все пионеры, мы покакаем все как один!»

Боже, какие глупости в памяти застревают, память заросла сорной травой, а главное… Главное, что вокруг была толпа, потная, огнедышащая толпа. Скандалы у окошка раздачи. Контроль. Масло! Разрезать два кило долгожданного масла на триста девять равных кусочков, а оно плавится на жаре… Напечатать на старом «Ундервуде» триста десять справок без единой ошибочки. За это Нэля получила поощрение — ключи от канцелярии на ночь. Директор вошел в положение молодоженов — подмигнул, похлопал Алешу по плечу и затолкнул в канцелярию. Там еще стояли малярные козлы, шел ремонт. Алеша выкинул эти козлы за окно, и получилась лестница во двор. Нэля не решалась сойти туда. Она сидела на подоконнике и смотрела как он гуляет. Он ее дразнил. Он лез через забор, а ей нельзя было ни крикнуть, ни рассмеяться. Везде дежурные — самоуправление. Воспользоваться предоставленной им для любви канцелярией он не захотел. Врезалось в память, как они затаскивали в окно эти козлы, так и не затащили, сломали и долго беззвучно хохотали, нервно, исступленно, до слез, до озноба, до рассветного холодка после бессонной ночи, и, лежа на соседних раскладушках, сцепившись руками, оба плакали — уже не от смеха. Нэля — от счастья, словно током ударившего, — что вот он, рядом, натянул на глаза белую кепочку, занавесок там не было, а он не мог спать при свете, а под кепочкой он плачет, потому что — да, с такими широкими плечами и повадкой Тарзана надо настигать свою девушку с кривой «колдуньи» у необитаемого ручья, а не в школьной канцелярии — это у него уже было, первая любовь с учителкой ютившейся при школе, и бегство — от пронзительной жалости к ней и ненависти к самому себе.

Как она тогда его понимала, как будто вместе прожили век, как будто вышли из одной доисторической пещеры — братом и сестрой. Она думала о ближайшем будущем, как бы устроить все лучшим образом в Москве — уединиться, укрыться, и чтоб ни одна собака не знала, где она и с кем. Потом уже, взрослым умом, допустившим наконец вмешательство сил небесных, она поймет как дважды два всю тщету своих стараний: было на роду им написано бежать из толпы в толпу, любви их родиться под знаком холеры, под сетями «Шаланды», под взглядами береговой охраны, и шутки ради или в назиданье их гордыне им достались вместо брачного ложа две скрипучие раскладушки в классе на семнадцать коек, принудительный прием слабительного и шумный апофеоз карантина — день всеобщей сдачи кала на анализ. Потом был горячий аэропорт, куда их свезли на рассвете и томили ожиданием до вечера, и толпа у трапа, скандал, драка — какого-то негра из зала «Интуриста» пропускали вперед, а своих оставляли. Она не помнит, ей дурно стало, ее внесли втолкнули в самолет. А Алеша остался, его отпихнул какой-то крепкий гражданин в черном пиджаке, это как раз оказался Сысоев, вывозивший свое семейство, отбывшее карантин на теплоходе в море. Сысоев ввинтился в толпу, а Алеша остался. Нэля наблюдала в иллюминатор, как трое оставшихся за бортом уходили с поля.

Он нашел ее в Москве не сразу. Она успела избавиться от последствий Сысоева, полечить зубы и сделать прическу, уклониться от поездки на картошку, подготовить дачу и подготовить родителей к новому этапу жизни. Все было замечательно! Три дня и три ночи провели они в уединении, в любви и согласии, потом начались ритуальные встречи с родителями, родственниками, друзьями, все перезнакомились и были приглашены на свадьбу. «Ты им сказала про маленького Сысоева?» — спросил Алеша. Стесняясь, он делался мрачным и деловитым. Нэля весело развела руками: «А его уже нет, слава те господи!» Он так и остался мрачным и деловитым, не хотел пойти в магазин для новобрачных, уклонялся от семейных обедов не хотел приглашать в Москву мать и сестру, и вообще не хотел этой свадьбы на радость предкам, не хотел и ее, Нэлю, сиявшую всеми красками любви и молодости в обрамлении золотой осени… Она догадалась: «Ты хотел совершить поступок, вытащить бедную девушку из помойки, взять с чужим ребенком — уж как благородно! Нет, я — не „поступок“, я в полном порядке. Так что беги скорей, в жизни всегда есть место подвигу».

Она сожалеет, что так грубо сострила в тот трепетный час объясненья.

Он взял велосипед и поехал на станцию за хлебом. Авоську с хлебом и велосипед ей доставил соседский мальчик.

Акмэ

(сценарий полнометражного игрового фильма)

Это было давно, в молодости, но запомнилось…

Как они стояли у окна в коридоре купейного вагона, провожали огни большого города, и ветер терзал занавески и волосы — у него были длинные, густые, копна до плеч, а Майя и тогда коротко стриглась; они стояли вытянувшись, не прикасаясь друг к другу, болтали и смеялись над глупым детством.

— Ну скажи, скажи… Что ты об этом мечтал всю жизнь. Мы едем в одном вагоне, в одном купе. Ну соври!

— А чего тут врать? В тебя все были влюблены. Не придуривайся, ходила, как королева. И я… Но не мог же я, как какой-нибудь…

— Ну да, ты не мог как все…

— Может быть и мог бы, но — помнишь, в восьмом классе, когда ты спела поставленным голосом «Мой Васин!»

— Что? Слушай, как бы вырубить это радио? Ненавижу!

«Пусть больше никогда не повторится встреча…» — тогда в поездах крутили любимые песни. Он пошел бороться с Клавдией Шульженко, она притихла но из соседнего купе — «…хочу сказать вам, дорогой…»

— Любимая песня моей мачехи. — Майя потрошила сумку в поисках тапочек и удивленно оглядывала купе. — А к нам никого не посадили, первый раз так еду. Ты подкупил проводника?

— Я? Ты хорошо обо мне думаешь. Еще не научился подкупать проводников. Я научусь.

— Гордый, гордый Васин. Ты, говорят, на моей Галушке женишься?

— Почему — твоей? Теперь моя.

— Уже? — Майя усмехнулась, стряхнула туфли и вытянула ноги через проход, на его полку. — Ну ничего, поделим по-братски. А кто вас познакомил, забыл? Кто мне спасибо скажет?

— Как забыть? Королевский подарок. Целую вашу ножку.

Он так и сделал — повалился набок, и длинные его волосы рассыпались по ее ногам.

— Ты бы хоть постригся, Васин, — прогудел над ним скучный словно и незнакомый, взрослый голос. — А то ребеночек родится, и что увидит? Испугаться может.

Она смотрела мимо него, в окно, и чуть улыбалась — все-то она про них знала, может, и наперед.

— Слушаюсь, ваше величество. Снявши голову, по волосам — что?

Вдруг кто-то рванул дверь:

— Можно? — подвыпивший где-то пассажир добрался до своего места. Майя, не убирая ног, прошлась по нему медленным взглядом.

— Можно, — улыбнулась одними зубами. — Но не нужно.

Мужик кивнул и исчез.


Много лет прошло с тех пор, много всякого с ними было, но один день хотелось бы забыть, а рассказать надо. Тот день, когда Майя привезла из Москвы своего итальянца — показать родной город.

Они прогуливались, красивые, не растворимые в нашей серости, от «Интуриста» до набережной, через сквер. Касьянова давно изображала «иностранку в России», одевалась так, что на нее оглядывались. Время было тяжелое, граждане толкались в очередях за водкой и за сахаром. Итальянец фотографировал Майю на фоне реки, купола церквей на фоне заката, мужиков у пивного ларька, старух, детей и позеленевшего Ленина на площади.

— Я не люблю Москву, в России здесь красиво, намного…

— Красивее, — Майя поправляла его ошибки и говорила фразу по-итальянски, тоже с ошибками, и они смеялись. За ними промчался мальчик на велосипеде обогнал, оглянулся.

— Я хотел жить в такой… маленький город… провинция?

— Хотел бы, — поправила Майя. — В гостях не говори «провинция».

— О, я знаю, это обида… — Он заметил того мальчика, белоголового, десятилетнего. Он сделал круг и снова их обогнал, завилял, слез с велосипеда. — Он хочет что-нибудь ему дать? — Энцо поискал в кармане жвачку, Майя остановилась:

— Это, кажется, Дима. Ну, их сын. Куда мы идем. Ты Дима? Ты Васин? Не узнала!

— А я сразу узнал! Они там, наверху, у «Интуриста»! Машина там! Чииз, — оскалился мальчик нацеленному на него фотоаппарату и потащил велосипед вверх по крутой лестнице.

Когда они подошли, он гордо стоял возле серой «Волги»:

— Вот! Наша! Они в магазин пошли, там же очередь. Я сейчас! — он дунул на велосипеде прямо через площадь, к Гастроному, а итальянец с уважением осматривал большую машину. Вдруг запел с обаятельным акцентом, простирая руку в направлении реки:

— «Издалека долго течет река Волга»…

Майя подхватила, вторила ему, изображая Людмилу Зыкину. Они хохотали, обнимались и целовались у всех на виду. Майе было тридцать два года, он — сорокапятилетний вдовец с животиком и в смешном картузе.

— Сладкая парочка, — заметил какой-то остроумный прохожий.

— Русские всегда опаздают.

— Опаздывают, — поправила Майя.

— Они богатые?

— Вообще-то нет. — Майя пожала плечами. — Тут разве что-нибудь поймешь, в этой стране? Вообще-то он архитектор, он конкурс выиграл, он тут знает каждый камень…

— Воб-чето, воб-чето, — повторял итальянец, силясь произнести букву «щ». — «Умом Россию не понять!» — выпалил он давно заученные стихи. Вообще-то настроение у них быстро портилось.


Меж тем Дима подпрыгивал у винного отдела, откуда отец его, Андрей Васин, никак не мог вырваться. Паника перед закрытием, драка между алкашами и терпеливыми гражданами, свистки, милиция.

Вырвался! Потный и злой, запихнул в карманы две бутылки водки, метнулся к продуктам, где Галя стояла, уже нагруженная до зубов, с коляской и корзинкой, в медлительной очереди в кассу. Все бабы, половина — знакомые, отоваривались всем, что «выбросили» перед закрытием: и сайру, и пельмени, и песок. А в магазин уже не пускали. Андрей так и остался стоять у входа, показывая знаками — «брось все, гости ждут, неудобно!» «Как же, как же, так все и брошу!» — отвечала Галя тоже знаками. Димка прорвался внутрь, но его толкнули, не пустили за кассу, он тоже орал и жестикулировал, чтоб она все бросила. В очереди раздались смешки. Все наблюдали за их пантомимой. Галя наливалась злостью. Сзади стоявшая коллега — врач из их клиники — молча ей сочувствовала.

— А меня он спросил? Приемы им закатывать! Пригласил он, а дома шаром покати! Не надо мне итальянца — позориться! Майка фирмача своего привезла, а Васин мой — рад стараться… «Волгу» он как раз, с голым задом ему «Волгу» приспичило, фон-бароны у меня двое, а мясо… А песку по сколько дают? По четыре?! — Галя замахала руками, мол, идите куда хотите, а я как стояла, так и буду стоять.

Андрей махнул рукой и пошел. Он не слышал, но видел весь ее монолог. В бывалой куртке, отягощенной двумя бутылками, поправляя на ходу седеющую шевелюру, он тяжело бежал через площадь. Остановился перевести дух.

Но в баре «Интуриста», в мирной полутьме, под тихую музыку, он долго еще не мог унять вскипавшую злость и нацепить другое лицо.

— Чин-чин, за встречу! — щебетала Майя. — Улыбнись, улыбнись, и тебе станет весело. У итальянцев такое выражение: «Что это у тебя кусочек дерьма под носом подвешен»?

— Да? Сейчас пройдет.

Хотелось стремительно напиться, бутылки перекатывались в карманах.

Майя ласково остановила:

— Ты же за рулем… Энцо вообще водки не пьет. Он хороший, ты не стесняйся, он не с луны свалился, привык к России…

— Я не привык, — сквозь зубы буркнул Васин.

— Андрюша, чин-чин! Не вешай нос! Как это говорить? Обмоем! Твою машину! У тебя сейчас лучший возраст. Как это говорят? Нет, не по-русски…

— Акмэ. По-гречески. — Они перемигнулись — Майя и Васин, вспомнив что-то свое, важное.

Дима бегал возле крыльца «Интуриста». Швейцар его не пускал с велосипедом. Без велосипеда тоже не пускал. Не слушал, что мальчик ему втолковывал: «У папы ключи от машины, мне только взять ключи…» Галя стояла с разбухшими сумками, звала Диму, кричала, что не пойдет она в этот бар. Прицепила к багажнику велосипеда мешок с сахаром — «Марш домой!» — а сама кинулась к автобусу, уже в слезах, но догнала, вспрыгнула, только дверью слегка ее прищемило.

Бармен принес еще бутылку вина и американские сигареты.

— …Я люблю, как вы читаете стихи, — говорил итальянец, влюбленно поглаживая Майины пальцы. — «Свои серебряные кольца…» Как это — у Блока?

— Он тоже с приветом, — тихонько пояснила Майя. — У Блока так: «Слопала-таки проклятая, родимая, гугнивая матушка-Русь, как чушка своего поросенка…» — Начинался пьяный, интересный, бесконечный русский треп, и «фирмач с приветом», и Васин одновременно воспряли духом.

— Блока слопала, — кричал Андрей, — а на мне — подавится!


Когда он приехал домой, Галя стирала. Как всегда, когда сгорала от обиды и злости. Стирка, говорят, помогает.

По громыханию тазов, по воплям водопроводных труб Васин уже из-за двери понял, что там — стирка протеста. Глубоко виноватым голосом он сказал:

— Ну чего ты…. Еще не поздно, поедем кататься. Там подруга твоя ждет в машине… — И получил по роже мокрым жгутом, выжатыми детскими штанами.

— Моя, да?

— Не по… нял, — он, виноватый, готов был стерпеть оплеуху, но жена выскочила в коридор и молча, молча, не замечая Димку, размахнулась изо всех сил кулаком, и — в челюсть, аж зубы щелкнули.

Хлопнула дверь ванной. Потом — еще сильней — входная дверь. Дима поплелся на балкон с застывшей гримасой удивления — такое в первый раз. Он видел, как отец садится в машину. Он еще мечтал с ними покататься, но «Волга» уехала, про него забыли.


В красивой лесной местности, куда не доходил асфальт, где машины застревали в полноводных лужах, у Васина была хибарка из подручных матерьялов. Вокруг все обживали дачные участки. В ту осень будущий поселок выглядел как первобытное стойбище. Первые поселенцы, наработавшись за день, отогревались у костров и самодельных печурок.

Майя восхищалась допотопным самоваром и собственноручно повесила подкову на ржавый гвоздь. Васин сдвигал ящики, придумывая, как усадить гостей. Был яркий осенний день. Энцо вышел из леса с девятилетней девочкой — дочкой Майи, они набрали грибов и листьев, и Олечка показывала, как она умеет ходить по бревну, можно и с закрытыми глазами.

— Пускай гуляют, не зови. Надо же им познакомиться. — Майя села на ящик, закурила. — Олька тоже хочет в Италию, а я еще… посмотрим.

— Все у вас будет о'кей. — Васин нахлобучил ветровку по самые брови, занялся самоваром.

— У тебя тоже. Здесь будет вилла «Самовар». Хочешь — проект подпишу? — Майя листала толстый альбом с чертежами и эскизами. — У меня легкая рука, ты знаешь. У Галюни тяжелая, а у меня легкая.

Он вздрогнул; он, разумеется, не рассказал про ту позорную сцену.

— Откуда ты знаешь? — Значит, Галя сама рассказала. Он тихо выругался в капюшон, вскочил, пнул ящик, больно ударил ногу.

— Ну хочешь — я вас помирю? Я могу.

— Ты все можешь. Только зачем? Это начало конца. И конца ему не видно. Вот она уже Димку с нами не пустила. Ладно, перезимуем…

— Ты стал совсем другим.

— Я здесь живу. Как в пещере. Пещерный человек. Завтра пойду на мамонта.

— Я тебе напишу, ладно?

— Напиши, только куда?

Из-за горы досок показались Энцо и Оля, усталые, но довольные друг другом. Майя и Васин сделали веселые лица и хором вспомнили песню:

— «Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз…»


Прошло семь лет. Нужно написать это крупными буквами, потому что в нашем городе не сразу заметишь перемены. Тот же трамвай совершает медленный круг, и персонал клиники, где работает Галя, занимает места на конечной остановке. И Галя не очень изменилась, скорее похорошела, следит за собой, но многие молодые врачи и сестрички зовут ее по отчеству.

— Галина Евгеньевна, вы ее знаете?

— Где? Кого?

— Вот так, девочки, надо ходить. Учитесь спинку держать.

— Да вон, сеньора Касьянова идет. Говорят, она совсем вернулась.

— Ничего подобного! Я знаю, у кого она живет…

— Да я ее сколько раз в городе видела! Мой Колька с ее дочкой…

Завязался бестолковый спор, все уже потеряли Майю из виду, но собрали полное досье, только Галя, вывернув шею, провожала бывшую подругу взглядом, пока та не скрылась за углом.

— …Я не спорю, жила она в Италии, а теперь у нас тоже… Мелкий бизнес…

— Здесь что ли лучше?

— У кого деньги есть — везде лучше! Галина Евгеньевна, а вы уже выходите?

Подъезжали к торговому центру. Галя решительно встала, помахала всем:

— Пока, девочки, все, я в отпуске! Надо что-нибудь убойное прикупить.

— Счастливо отдохнуть! Хорошей погоды!


Но в торговый центр она не пошла, миновала пестрые лавки «Все для пляжа», и задорное выражение лица сменилось беспокойством и сомнением — догонять ли Касьянову?

Майя мелькнула за деревьями и пропала в тихом переулке.

Там была парикмахерская. Старая парикмахерская превратилась в «Салон красоты», там шел ремонт, но, похоже, Майя зашла туда.

Левая половина салона работала, и Галя, задержавшись у зеркала, размышляя, не постричься ли перед отпуском, краем глаза видела, как Касьянова сбрасывает легкий плащ, вот нацепила шляпку на круглую вешалку, и три парикмахерши сразу вспорхнули со своих мест и загалдели вокруг нее. Галя приготовилась к «случайной встрече».

— Сеньора, я первая занимала, — пропищала она, подкравшись сзади, и протянула руки, чтоб прикрыть Майе глаза. — Тебя, конечно, могу пропустить… — Но парикмахерши почему-то дружно засмеялись, и шутка не прошла. — Не узнаешь, что ли? Приехала и не звонишь.

— Да некогда! Жизнь такая, видишь… Кручусь… Постричь тебя? Смотри, как я девочек постригла. — Майя ничуть не удивилась, будто виделись вчера. — Давай, садись, бесплатно постригу, по старой дружбе. Надо щит заказывать и проспект. Ольга вон нарисовала…

Парикмахерши у подоконника разглядывали эскизы. «Очи черные» — разными красивыми шрифтами и глаза, глаза на все вкусы, сто пар глаз и еще много глаз по одному.

— А буквы мне вот эти нравятся

— А глазки вот эти, точно как у Майечки! Она с вас рисовала?

Хор девочек, красивых и рослых, сопровождал просмотр эскизов тонкой лестью и искренним восхищением хозяйкой.

— Может, подкраситься? — Галя наконец уселась в вертящееся кресло. — Наверно, уже много седых? —

Всей спиной она чувствовала, что хозяйка спешит. Но делает исключение по старой дружбе.

— Хочешь, постригу, как тогда? Тебе шло.

— А ты помнишь?

— Еще б не помнить! Я ее постригла, первый раз в жизни, заметьте, чисто экспериментально, а она с этой стрижкой моего же дружка увела.

Хор девочек предупредительно хихикнул, Галя смутилась:

— Необязательно всем рассказывать.

— Сиди смирно! — Майя энергично намылила ей голову. — Потому и не звонила: мы с Васиным видимся каждый день, а вы с ним несовместимы.

— Почему? У нас нормально… Товарищеские отношения. Димка у него сейчас…

— Все я про тебя знаю.

Галя сидела с откинутой головой, с закрытыми глазами, и не видела, как по коридору деловой походкой приближался плотный юноша с мобильным телефоном.

— Майя Сергеевна, вам до вечера машина не нужна? Отец в конторе, могу соединить.

— Димка! — развернулась Галя и в зеркале увидела, как они уходят по коридору, ее сын набирает номер, передает Майе трубку.

Парикмахерши заметили ее обескураженный взгляд.

— Вот так, матери всегда узнают последними.

— Личный шофер и секретарь. А чего — мой вон тоже… — Началась добродушная женская болтовня, уборщица вступила, и единственная клиентка из-под сушки:

— Мой вон тоже — в бар устроился, а мне все врет.

— У Майечки у самой дочка работает, свои деньги хочет иметь…

— Извини, Галушка, мне надо отлучиться, — прибежала Майя, — тебя Вика пострижет, Виктория! Наш лучший мастер.

— Ничего не надо! Я раздумала. Не выношу запах парикмахерской.

— Да хоть посушись. — Майя поспешно собиралась. — Стрижка за мной.

— Так обсохну, на солнышке. И тебя Димка возит? И ты ему деньги платишь?

Майя, как всегда, ускользала, и Гале пришлось догонять.

— Плачу, но не балую.

— Ему ж поступать…

— Потом обсудим. — К крыльцу подкатила серая «Волга», теперь уже старая, но в приличном состоянии, и Дима вылез из нее открыть багажник — рабочие потащили оттуда какие-то мешки.

— Что это тебя потянуло на родину предков?

— Потом, потом. Ищу помещения, завязываю контакты. Тебя подвезти?

— Нет, я сама.

— Привет, мам, — кивнул Дима издали, закрыл багажник и сел в машину.

— Я в отпуск, послезавтра! — крикнула Галя вдогонку. — Хочешь… квартира пустая.

— Спасибо, я собаку сторожу… — Майя не договорила, они уехали.


Гладильная доска, раскрытый чемодан, тряпки, тряпки, тряпки, еще и обувь — не та, все не то, и лучший купальник тесен до неприличия, и утюг перегревается, а еще пятно на видном месте; как все женщины перед отпуском, Галя сбивалась с ног. Волосы торчали из резиновой шапки с дырками, она их красила «прядками», и вот-вот прядки перекрасятся, а пятновыводитель ничего не выводит. А босоножки малы и вообще не нужны на каблуках. И вдруг — звонок в дверь!

Глянула в глазок — Майя.

— Я сейчас… — накинула халат, заметалась по квартире.

— Извини, мы вдвоем, гуляли-гуляли… У тебя кошки нет? — Майя пришла с большим лохматым псом. — Ларс, сидеть!

Пес оказался воспитанным, слушался, а Галя продолжала метаться, расчищая путь в кухню.

— Заходи, очень рада… А кошка давно умерла. Кофе хочешь?

— Нет, чего-нибудь попить. Голубушка, а ты волосы не передержишь?

Галя достала припасенную на дорогу бутылку содовой, вдруг вспомнила, какая она смешная с прядками, побежала в ванную. Вся эта суета удачно скрывала ее несказанную радость.

— Да, горячая вода у нас бывает не всегда.

Но как раз закипел чайник, и неотложное мытье волос, и обещанная стрижка — все как-то кстати пришлось, чтобы вспомнить прежнюю дружбу.

— Да ты пойми, я только из-за Димки. С Васиным у нас никаких вообще… Я даже видела его с этой новой девочкой, ну, с женой.

— Пока что не жена, — поправила Майя, — но старается. У тебя ножницы есть поострее?

— Жена — не жена, меня это не колышет! Но он же купил себе эту иномарку, я в них не разбираюсь…

— Фирма купила, — уточнила Майя.

— А Димке дал «Волгу» — ну не кретин? Теперь он с этой «Волги» не слезает, вообще стал неуправляем, ему заниматься надо, он же в армию загремит…

— И загремит, — вздохнула Майя. — И ты будешь мать солдата. Не вертись, сядь прямо.

— Да, тебе смешно! Скажи своему водителю, что я ему больше справки доставать не буду.

— Галюня, сиди спокойно. Я ведь не знала, что так остро стоит вопрос. Я его не нанимала.

— Да?

— Один раз подвез и стал приезжать каждый день. Понравилось.

— Конечно, денежки…

— Я ему ничего не обещала, ей-богу. Слухи о моем богатстве сильно преувеличены. Он сам! Выхожу с собакой, он уже стоит: «Куда ехать?» Он и сейчас, наверно, стоит. Вон, Ларс учуял.

Ларс подошел к открытой балконной двери и скребся о стекло. Галя дернулась, Майя велела ей сидеть и сама вышла.

В углу двора стояла «Волга», Дима подкачивал колеса.

— Так точно. — Майя пощелкала ножницами. — Значит, он ехал за нами. Куда я, туда он. Мне, ей-богу, не нужен телохранитель.

— Может, влюбился?

— В меня? Свят, свят, свят…

— Он и в детстве к тебе на колени прыгал, помнишь?

— Все я помню. Сиди, сама не прыгай, а то обкорнаю.

— Я от радости. Что ты пришла. Значит, я чуть-чуть что-то для тебя значу. Да?

— Короче, надо отобрать у него машину. Мы сегодня поедем к Васину, он приглашал, и тебя тоже…

— Меня? А удобно? Я там не была.

— Собирайся, без разговоров. Бывший муж это лучший друг, поняла?

— Но я ж не такая умная, как ты, — пококетничала Галя, осматривая новую прическу.

— Зато красавица, — похвалила свою работу Майя.

— Узнаешь платье? — Платье висело на плечиках, готовое в дорогу, и Майя давно его узнала. — Ты Темкиной привезла, а она мне продала.

— Ябеда!

Они стали примерять шляпки и заливались беспричинным девчачьим смехом.

Ларс радостно побежал к машине. Галя, залезая на заднее сидение, сказала:

— Здравствуй, сынуля. Давно не виделись.

— Привет. А куда?..


— Сначала в центр, к художникам. — Майя села рядом с ним, Галя и собака — сзади. — Может, Оля с нами поедет. Надо еще в Абдуловку съездить, сараи посмотреть. Помнишь, там…

— Пустой номер, — сказал Дима.

— Тебя не спросили. Не перебивай взрослых, — сказала Галя.

Сын на нее не реагировал, говорил только с Майей:

— Там все схвачено.

— Вы насовсем вернулись? — спросила Галя осторожно.

— Видно будет, — вздохнула Майя, и видно было, что ей ни к чему эти расспросы.

— А Оля как — неужели привыкнет? Она у деда пока?

— Ей везде хорошо. Легко адаптируется.

— Зря вы ее одну отпускаете, — очень серьезно сказал Дима.

— А что, украдут?

— Запросто.

— Он меня все пугает, пугает!.. Со двора заезжай, там ближе.


Пешеходная улица, местный «Старый Арбат». У художественного салона торгуют картинами и всякой всячиной. Можно послушать музыкантов, погадать или заказать свой портрет.

Оля сидела на складном стульчике, возле лотка с керамикой, и рисовала молодого красивого инвалида в камуфляже и в берете. За спиной стояли любопытные, сновали покупатели, гремела блатная песня, было шумно и тесно, но она старалась ничего не замечать.

Только пьяный мужик, по виду бомж, в который раз приближался, качаясь:

— Меня рисуй! Чего она — всех рисует, а меня не рисует! Очередь занимал! Имею право!

— Отойдите, не мешайте!

— Плачу деньги! Тебе баксы надо? — он искал по карманам мелкие купюры, мусолил их в руках, ткнулся в лоток с посудой. Его оттолкнули, но прямо в сторону Оли.

— Уберите ваши деньги, я не буду…

— Отвали, дядя. — Появился здоровенный бородатый художник, загородил Олю. — Отвали, кому сказано!

— Я сам инвалид труда! Чтоб ты знал… я ее на руках качал… — дядька грязно выругался и наступил на Олину папку. Она, не сходя с места, пнула его локтем по колену. Он всей пятерней схватил и скомкал лист, на котором она рисовала. Инвалид встал и замахнулся костылем. Оля вскочила: «Сидите!» И ее стульчик тут же оказался в руках у пьяного. Продавщицы сзади завизжали, спасая посуду.

— Генка! Муравьев! Это же Муравей! — две дамы в шляпках, Галя и Майя, пробирались сквозь набежавшую толпу. Остановились. Узнали одноклассника.

— Муравьев! Генка! — Майя выступила вперед. — Ты меня узнаешь?

— А ты меня узнала? — Муравей оскалился — напоказ — жуткими остатками зубов. — Приехала? Россию покупать? — Посыпался злобный мат. — А я не пр-родаюсь! Меня не купишь! Художники… ху…

Майя отпрянула. Оля схватилась за стульчик, но Муравьев цепко его держал, рванул к себе, замахнулся. Бородатый художник с приятелем вышли из толпы бросились с двух сторон, отобрали стул, повалили Муравьева, но он вскочил, жилистый и верткий, и с пьяной отвагой попер на бородатого. Тот в два удара отрезал его от лотка, где прыгали и визжали продавщицы, и еще добавил, и Муравьев, потеряв равновесие врезался в фонарный столб и стал оседать, изрытая проклятия. Но удержался на полусогнутых и вынул нож.

— Нож! Нож у него! — заорали продавщицы. Он сделал несколько нетвердых шагов, но толпа невольно расступилась, попятилась.

— Оля, пошли! — кричала Майя. — Пойдем отсюда! Галя! Поехали! Там машина, вон там Дима ждет! Ольга!

Но Дима был уже здесь. Спокойно стоял за спинами и исподлобья наблюдал. А Оля замешкалась. Выронила папку, тянула за свитер своего знакомого бородача. Муравьев рванулся к нему из последних сил, как раненый зверь. Толпа обратилась в сплошной визг. «Милиция, милиция!», «Не связывайся!» Дима вдруг резко вынырнул из-за лотка. Подножка, захват, и вывернутая рука Муравьева сама выронила нож. Дима его поднял, поднял за шкирку тощего Муравьева, тряхнул и ударом ноги отшвырнул за поребрик.

И пошел, не оглянувшись, рассматривал трофей. Старый примитивный нож. Поморщился, кинул в урну. Возле этой каменной урны лежал неподвижно Муравьев с разбитой в кровь головой.


Ларс беспокойно ждал в машине. Вся компания, поменявшись местами, торопливо рассаживалась — Майя с Олей и собака сзади, Галя — рядом с водителем.

— Ты туда больше не пойдешь, — сказала Майя.

— Мам, что случилось-то? Подумаешь, алкаш вонючий. Ты его случайно не укокошил?

— А что с ним делать? — отвечал Дима нехотя. — Он каждый день у магазина бузит.

Свернули на шоссе и помчались.

— А был такой голубоглазенький, тихоня, — вспомнила Галя.

— Ладно, больше ни слова про Муравьева. Забыли! — приказала Майя и закрыла глаза.

— Его еще этот бородач отмутузил, я первая подошла и глазам не верю… — тараторила Галя.

— Тимурчик? — невзначай поинтересовалась Майя.

— Ага, — сказала Оля, обняв пса и расслабившись. — Мам, я с вами не поеду. Только до Абдуловки.

Все ясно, у девочки уже есть кавалер, и душой она далеко. Майя кивала молча, с закрытыми глазами.

За окном тянулись скучные промышленно-гаражные пейзажи. Прилепившийся к городу поселок совсем захирел. Пустыри да остатки бараков у заброшенной железнодорожной ветки. Старые вагоны, склады, два кирпичных, без окон без дверей, дома.


Майя осторожно переступала через доски вывернутого пола. Поглядывала наверх — не рухнет ли потолок. Оступилась, ударилась коленкой.

— Черт! А стены крепкие.

—Фу! — Галя зажала нос. — А здесь чем-то пахнет.

— Дерьмом, — сказала Оля. Остановились в темном помещении со следами человеческого обитания.

Чайник, колченогое кресло, дырявое корыто, стены исписаны во много слоев на разных языках. Майя щелкнула зажигалкой. Поверх чужих «факов» и наивных «Вова+Ира» — с размахом, крупно — «Бей жыдов, спасай Россию!» Оля засмеялась, подробным взглядом художника изучая настенную роспись,

— Мам, а разве жиды пишется через «ы»?

— Перепачкаешься, — Майя потянула Олю назад, в открытый с двух сторон коридор. — Иностранка в России.

— Нет, я читала у Достоевского…

— Тихо, там кто-то есть…

В другом конце длинного строения врубили веселую музыку.

— Бомжи, наверное. — Галя ковыляла сзади, зажимая нос. — Везде теперь бомжи расплодились.

— Ну почему бомжи? — разговорилась Оля, когда вышли на воздух и нашли облупленную скамейку в бывшем палисаднике. — Просто приезжие. Не все же могут за гостиницу платить. Ты сама вон сторожишь чужую собаку. — Ларс прибежал с какой-то дрянью в зубах, стал прыгать вокруг Оли. Женщины, подстелив газету, сели под чахлым деревом. — В прошлом году тут цыгане жили, а теперь молдаване, — просвещала их Оля. — Вон, вино привезли, продадут и уедут, а бригада останется, можно нанять.

— Ты откуда все знаешь? — изумилась Галя.

— А наши ребята вон там окопались, — показала Оля на соседний флигель. — Нежилые помещения теперь в городе знаешь почем?

— И ты тут была? Бываешь?

— А что такого? Вон, ваш Димочка пузырь тащит. — Олю явно забавляло, как взрослые, вылупив глаза, познают действительность. Дима вышел с пожилым дядькой, в двух руках — пластмассовые пятилитровые канистры с темным вином. Открыл багажник.

— Что он им… лапшу на уши… Дань собирает? — догадалась Майя. Галя приложила руки к сердцу.

— Почему лапшу? Он сдал помещение, — смеялась Оля. — Менты тут не ходят. Такой малый-малый бизнес. Мам, я к ребятам… Вон, там кто-то вылез. Там сегодня шашлыки, день рожденья. — Она живо вытащила свою папку из машины.

Дима уже заводил мотор. Покосился:

— А кто спасибо скажет?

И все вспомнили утренний скандал.

— Ой! Спасибо. — Она поцеловалась с собакой, чмокнула Майю. — Все, я помчалась!

— Прошу — больше ни слова про Муравьева, — сказала Майя.


Двухэтажный дом стоял в глубине участка и был еще не достроен, но огорожен глухим забором. Железные ворота гаража открывались прямо на улицу. Дима открыл дверь рядом с гаражом, потом ворота, и крупная дворняга сходу облаяла Ларса. Пока Майя знакомила собак, Галя прошлась по каменной дорожке среди ухоженных роз, восхищенно озираясь. Послышался голос хозяина:

— Динка, привяжи Руслана!

— Я посуду мою! — в нижнем окне, словно на картине, возникла восточная красавица. Она была в фартуке, отдраивала казан из-под плова, но улыбалась, как фотомодель. Андрей сам привязал собаку.

— А мы вас к обеду ждали. Гости уехали, не дождались. Димка, ты колючку привез? Туда неси!

Два мужика тянули по забору колючую проволоку.

— Димочка, ты бешбармак будешь? А то весь плов съели.

— Давай башмак! Ам! Гав-гав! — Дима подпрыгнул, изображая голодного пса, и побежал к рабочим.

— Вот так ты теперь живешь? — восхищалась Галя. — Тишина, красота — супер!

— Так мы и живем. Это мой верный пес Руслан, а это — дикая собака Динка.

Женщина, уже без фартука, сошла с крыльца.

— А это моя подруга Галя, — пошутила Майя, глядя на Андрея.

— Мы где-то уже встречались. — Он поцеловал Гале руку и обнял ее за плечи. — Проходи.

— Туда! — Майя сразу отправилась за дом, где, под деревьями стоял длинный стол со следами большого воскресного обеда. — Нам же поговорить надо.

Дима побежал в кухню. Рабочие стучали молотками.

— Нет, все-таки неприятно жить за колючей проволокой, — сказала Галя, сдвигая неубранные чашки из-под кофе.

— За что я люблю Галушку, она всегда найдет изъян и не замедлит высказать. Садись, она уберет.

— И не называй меня Галушка!

— Галина Евгеньевна. Ну выскажись, выскажись — «три волоса на голове осталось, живот вырос, а ходит, как охламон, в собачьей душегрейке». Сама же мне и связала, из собаки. От радикулита.

— Не из собаки, а из верблюда. А внешность твоя меня никогда не интересовала.

— Ребята, умоляю, пока никого нет… — Майя села поближе к Андрею. — Надо поговорить.

— Что будем пить?

Дина принесла поднос с закусками, с тарелками. Пока расставляли, Андрей усадил Галю в плетеное кресло, а Майе сказал:

— Уехали нужные люди. Тебя ждали с нетерпеньем. Где вы шлялись? Один уехал в большой досаде.

— Я ему что-нибудь должна?

— Пока ничего. Ради кого я их приглашал? Мне эти званые обеды…

— Виновата.

— Димку с утра послал, чтоб к обеду, ровно…

— Вот не надо больше Димку за мной посылать. Возместить убытки?

Все дружно засмеялись, а Андрей вскочил и крикнул в окно:

— Да выключи ты эту дребедень!

Там, в гостиной, на полную мощь включили телевизор. Шел боевик, и голос переводчика разносился по всему участку: «Пошевеливайся, парень, трахай ее, трахай, а не то мои парни покажут тебе, как это делать!»

— Дима, выключи эту гадость, кому сказал?

Там уменьшили звук.

— Так, — громко вздохнула Галя. — Вот так он занимается. Ты соображаешь вообще, что ты наделал?

— А что?

— Ты дал ему машину! Ты все пустил на самотек! Ты обещал, что он будет заниматься, а сам…

— Из-под палки? Не будет. Обойдется пока без института.

— Да? — ахнула Галя. — Ты хочешь, чтоб его забрали? Так и скажи! Он тебе мешает?

— Он мне помогает.

— Конечно, тебе нужна обслуга! Тут на участке столько работы…

— Не заводись, Галка, — сказала Майя. — «Кто виноват», нам уже ясно. — Андрей устало кивнул. — Теперь — «что делать?» Отобрать у него машину, и все!

— Тише, девочки, там слышно. Налить еще вина? Димка, выключи эту галиматью! — Андрей встал и прикрыл окно.

— А есть еще вино?

В бутылке оставалось на донышке.

— Позвони, — сказал Андрей.

Майя знала, где кнопка на столбе. В кухне раздался звонок.

— Надо еще работяг покормить.

— Вот это да… комфорт, — сказала Галя.

— Не люблю кричать.

— А я терпеть не могу эти кресла, они врезаются, — заерзала Галя.

— Хотел как лучше. — Он снял верблюжий жилет, подложил под нее, отошел к кухне, потом к рабочим.

— У Димки ж полный багажник, — вспомнила Галя, — молдавского. Пусть он спросит!

— Помолчи! — прошипела Майя. — Не нагнетай. Все по порядку.

— Ну да, я дура, всегда чего-нибудь ляпну. «Дикая собака Динка» принесла вино, Андрей стал открывать.

— Позови Димку.

— Кстати, он спиртного в рот не берет благодаря машине. У нас с ним сразу был уговор… Дмитрий! — крикнул он в окно. — Выйди!

— Чего, пап? — Дима появился в окне, словно подтверждая его слова — с бутылкой пепси-колы. Румяный здоровяк из рекламного ролика.

— Иди, надо поговорить.

— Я все понял, пап.

— Что ты понял? Давай ключи от машины, я их сам отвезу. И садись занимайся!

— Понял. Счас.

— И выключи телевизор!

Рабочие все еще стучали в углу участка. Дина тихонько подошла, села рядом с Андреем,

— Тишины хочу, тишины, — продекламировал он в темнеющее небо. — Девушки, красавицы мои, давайте поговорим о чем-нибудь хорошем.

— А сын — это уже плохое? Ладно, ладно, все, молчу! — Галя потянулась чокнуться с Диной. — За все хорошее! Девушка, забыла, как вас зовут…

— Динара.

— Чтоб у вас все было хорошо! Не так, как у нас. У вас теперь все условия… — Она не замечала, что Майя прикрыла глаза ладонью, Андрей простонал: «Галу-ушка…» — Да, и не спорь, чего уж теперь, он меня никогда не любил!

Она отмахнулась тем нетерпеливым жестом, что когда-то приводил Андрея в ярость. «Нашел себе дуру!»

Но сейчас он только усмехнулся, перехватил ее руку, повернул ладонью и поцеловал. Галя вырвала руку, легонько шлепнула его кистью и выставила локоть на стол. Они сцепились руками — кто кого положит? Майя смеялась:

— Галушка умеет поставить вопрос ребром! А где Ларс? Где моя чужая собака? — она вышла из-за стола, но не могла отвести взгляд от их дуэли. — Ребята, давайте жить дружно! — подошла их разнять, но не тут-то было: Галя давила со всей злостью. — Андрюха, сдавайся, она ж профессионалка! Лечебная гимнастика, массаж, — попутно объяснила она Дине. — Обучает, кстати. Ну, ну, ну, Галка, держись!

Положила. Поверженный Васин поднял Галину руку:

— Прошу — аплодисменты!

— Победила дружба! — похлопала Майя и прошлась по участку. — Ларс, Ларс! Где ж моя чужая собака? Он не мог за забор уйти?


Андрей открыл гараж. Машины там не было. Он застыл, не веря глазам. Майя бегала вокруг дома, призывая собаку. Дина и Галя стояли у крыльца и звали Диму. Дина побежала наверх его искать.

Длинная немощеная улица упиралась в лес. Солнце зашло, стало темно и прохладно. Подошли рабочие, спрятали стремянку:

— Завтра с утречка закончим, там чуток осталось.

Верный Руслан бился на цепи и лаял. Женщины кутались и ежились, блуждая у ворот.

— На него не похоже, он всегда говорит…

— И собака с ним, вы точно видели? — кинулась

Майя к рабочим.

— Посадил собаку и вон туда… в город, значит.

— Может, на станцию?

— Может, на дискотеку?

Была еще слабая надежда, что Димка сейчас вернется, поехал прокатиться.

Андрей побежал к соседям — просить машину.

— Оставайтесь ночевать, — предложила Дина.

— У меня поезд утром! Вещи не сложены! — Галя всхлипнула, отвернулась. — Куда я теперь? Никуда я… не поеду. — Вытерла слезы старым верблюжьим жилетом и опять заплакала.

— Если что-нибудь случится с собакой, Темкины меня убьют, — говорила Майя в пространство. — И дождь обещали ночью…

Разум подсказывал, что мальчик уже далеко, и ждать бесполезно.


Сосед на «Ниве» отвез их на станцию. Андрей сидел впереди, не оборачиваясь. Галю трясло, у нее началась икота.

— Я ж говорила… еще когда…

— Кончай «педагогическую поэму»! — Майя толкнула ее в бок. — Замри! Вдохни глубже! — Галя прижалась к ее плечу и не выдыхала. — Хорошо посидели. — Майя вдруг запела поставленным голосом: — «Я ехала домой, двурогая луна светила в окна тусклого вагона… Далекий благовест…»

Встали у переезда. Простучала электричка в город, зашипела тормозами у платформы.

— Отвезешь до конторы? — попросил соседа Андрей. — Возьму машину, накажу мерзавца.

Майя все пела, придерживая Галушку за колено, чтоб не выступала, и на их утомленных лицах читалось: «Еще кто кого накажет!»


В квартире у Гали — как утром: полусобранный чемодан, тряпки, шляпки, утюг… Все у нее валилось из рук. Стала заводить будильник, но вопрос — ехать или не ехать? — останавливал на каждом шагу. Она тупо стояла над чемоданом, прислушивалась — кто-то там приехал во двор, хлопнула дверца машины. Она выскочила на балкон. Нет, не «Волга». Сложила гладильную доску. Включила радио. Оттуда, как в насмешку: «…Издалека долго течет река Волга…» А в зеркале — опухшая рожа с молодежной прической.

Зазвонил телефон. Подбежала.

— Нет, не появлялся.

Опять звонила Майя, успокаивала:

— Выпей таблетку, ту, что я тебе дала, и ложись, поставь будильник.

— Да как это я лягу? Не поеду я никуда! — причитала Галя. — Я уже обзвонила… Так поздно уже звонить… Девочка у него была, так лето, никого в городе… Ты Андрею скажи, что бесполезно…


— Подойди. — Майя прикрыла трубку рукой. — Она знает, что ты тут.

Он поморщился, но подошел, сел на коврик у кровати. Майя, переодевшись в джинсы и толстый свитер, продолжала убеждать:

— Ради бога, уезжай спокойно, ты тут совершенно не нужна… Я и говорю, что искать бесполезно, надо ждать. Только без собаки тут как-то пусто, непривычно. Квартира новая, голая, как в гостинице…

— Гав! — тявкнул с пола Андрей. — Гав-гав!

Майя потянула его за воротник, сунула ему трубку:

— Тут животное хочет что-то сказать.

— Галушка, тебя проводить? Я взял машину… Заедут?.. Мы тоже — ни в одном глазу, едем кататься, прочесывать город. Ложись… Дадим телеграмму, мобильный у тебя записан?.. Все равно запиши! У тебя голова дырявая…

Над ним стояла Майя с кроссовками в руках, и негодовала, и пыталась дирижировать, шепотом, одними губами:

— Скажи ей что-нибудь… Поддержи. Скажи: «Люблю, целую…»

— Да ни в чем ты не виновата! Я во всем виноват. Ты умница, красавица, стойкий оловянный солдатик, я тебе благодарен за все, все…

— Ой, ты бы видел — красавица! — Галя хлюпала носом и не могла больше говорить. Слезы капали на будильник, который она все еще сжимала в руке.

Майя сидела за рулем новой иностранной машины, Андрей вглядывался в переулки и дворы, показывал, куда ехать. Город был безлюден и красив, как все города, пока спят. Ехали очень медленно.

Заслышав музыку, свернули к ночному клубу. На площадке много машин, но серой «Волги» среди них не было.

Стало понемногу светлеть. Спустились на набережную. Поднялись по крутой улице.

— И здесь я жила когда-то, — вспомнила Майя. — Коляску сюда поднимать — представляешь? Возила Ольгу на репетиции. Куда ее денешь? А как студия накрылась — все! Все наши спивались постепенно, а я с ребенком… не спилась.

— Мне даже странно, что ты водишь машину. Ты для меня еще там, понимаешь?

— Ага. Босячка с Абдуловки.

— Это ты другим рассказывай. Гордячкой ты была. Много о себе понимала…

— Да? Да… Знаешь, за границей излечивают от гордыни. Училась, как первоклашка, на разных курсах… — Она поморщилась, и без слов было ясно, что ей надоело «учиться на разных курсах». — Я многое умею друг мой Васин чему я научилась без тебя. Ой, покажи! — Она притормозила, остановились у перекрестка.

Андрей достал полевой бинокль с дарственной надписью на футляре. Сверху просматривался мост, и показалось что-то серое… Впрочем, в этот час все казалось серым. Редкие машины ехали, не погасив фар. Майя взяла бинокль, полюбовалась, покрутила.

— Подарок от православной церкви. На купола смотреть. Видишь, сколько там золота? Я тебе еще не хвастался, а это наша работа. И вон наш объект. — Первый луч солнца упал на золотистый купол собора. — Куда ты вниз смотришь? Все собаки еще спят.

— А давай на колокольню залезем, сверху-то виднее, ты обещал экскурсию.


Наверху было ветрено. Они кутались в один плащ и передавали друг другу бинокль, и Майя чувствовала его руку на своем плече, ее словно приковали, и оба они старались не двигаться целую долгую неловкую секунду, только смотрели, как оживает город, и в нем — во дворах, на обочинах, на проспекте, на площади — слишком много серых машин. Издали даже в бинокль было не различить их марки и номера. Все чаще появлялись во дворах и скверах собаки.

— А зачем ему собака? — размышляла Майя. — За что ему меня наказывать? Ты отнял у него игрушку, малыш обиделся и показал характер, в конце концов можно и в ГАИ заявить, если…

— Вот этого не надо. Дураком быть неохота. Здесь газетки сволочные, хуже, чем у вас в Италии.

— Ты ж заметная персона! Тебе нельзя стоять на колокольне с чужой женой. Папарацци уже глядят в бинокль: что они там делают, на колокольне? Другого места не нашли? — Она хохотала и дрожала от холода.

— Ты что смеешься? Что смешного?

— Чтобы согреться.

— Пишите, господа, пишите! Плевать я хотел… с высокой колокольни. А вон он едет! Вон, рядом! — Он без бинокля сразу узнал свою «Волгу». — Даже багажник не снял.

— Ну и куда? — Они смотрели, как машина, обогнув сквер, вывернула на перекресток, рванула на желтый свет и скрылась за высокими домами.


За Галей заехала подруга и попутчица Люба, с мужем, на «Жигулях». Галя вышла на балкон, бледная, с ввалившимися глазами.

— Я не поеду! — Ты что, подруга?!

Люба помчалась наверх. Она уже знала, что Галя не спала всю ночь, что-то там с сыном приключилось, и вообще — на грани нервного срыва. Тем более — надо ехать!

— Пропади все пропадом! — кричала Люба, всей массой навалившись на чемодан. — Билет, деньги, путевку — взяла? Поехали! Спать будем в поезде! Ну их всех к лешему!

Она сама схватила Галину сумку. Под ее напором Галя сдалась.

Запихнули ее вещи в багажник. Поехали со двора.

— Ляжем на полочки и спать, спать, спать!.. Вдруг взвизгнули тормоза. «Жигули» чуть не врезались в «Волгу», выезжавшую из-под арки.

— Это он! — завопила Галя. Выскочила из машины. — У тебя совесть есть?! Ты что вытворяешь?! Мы всю ночь не спим!

— Не ори, мам. Дай ключи.

— Где собака?

— Да вон он, дрыхнет.

Ларс так привык к этой машине, что спокойно лежал на заднем сиденье, только чуть приподнял морду.

— Давай ключи, я в куртке забыл.

Любин муж, отъехав, нервно сигналил. Люба выскочила из машины:

— Дурдом! Галина Евгеньевна! Мы едем или не едем?

«Волга» стояла с включенным мотором. Галя препиралась с сыном. Люба выставила ее вещи из багажника на асфальт. Они уехали.


Галя вдруг словно очнулась. К ней вернулась ясность мысли. Забросили ее вещи в «Волгу». Дима помог. Главное — по порядку и спокойно… Галя поглядела на часы.

— Давай сначала отвезем собаку, по дороге. Они ж с ума сходят! Ну зачем тебе собака?

— Пригодится, — усмехнулся сын. — Мам, ключи давай.

— Не дам! Пока не объяснишь, — Галя себя одернула. — Сынуль, ты ж мне ничего не говоришь, мы совсем как чужие…

— Мам, ключи дай, а то забудешь. — Дима повернул к вокзалу.

— Нет, сначала собаку… — Галя поплотней прижала к себе сумку. — Но ты мне обещаешь, что сразу отвезешь Майечке собаку?

— Мать, не лезь не в свои дела! Майечке, Майечке… — Дима сделал идиотскую гримасу, проехал под «кирпич», прямо к выходу на перрон, стал вытаскивать ее вещи. — Мать, скорей, тут нельзя стоять. Ключи давай! — Распахнул дверь с ее стороны. Галя не двигалась. Дыхание перехватило от гнева.

— Я тебе сказала куда ехать! Я тебе не верю ни в чем!

— Ну ехай, ехай. — Он еще улыбался!

Галя выпрыгнула из машины и потянула за собой собаку.

— Ларсик, миленький, собачечка, пошли со мной, песик мой хороший, пошли со мной. — Схватилась за ошейник, поискала поводок. Сумка у нее была на длинной цепочке, болталась под рукой, мешала. Дрожащими руками она отстегнула цепочку, прицепила к ошейнику. Сын с ухмылкой наблюдал за ее решительными действиями. Как только Ларс выпрыгнул, он рявкнул:

— Сидеть! — и потянул к себе за цепочку и Галю, и собаку.

Ларс кинулся обратно в машину. Дима наматывал на руку цепочку, дернул сумку. Галя плотнее ее прижала. Цепочка отстегнулась с другой стороны.

— Хорошая вещь, пригодится, — он сложил цепочку пополам и потряс, любуясь изобретением. Попал Гале по руке. Она замахнулась сумкой, он успел присесть и захохотал: — Ой, дерется! Убивают!

Тогда она всерьез, наотмашь, врезала сумкой, чтоб не издевался, и по-бабьи, вслепую, стала колотить куда попало. Попала в нос. Он взвыл, распрямился и одним приемом вывернул ей руку, и Галя упала лицом на сиденье, а сумка — ему под ноги, как тогда — нож бомжа. Он вытряхнул из сумки все — прямо на асфальт, и взял ключи. Поднял рыдающую Галю за воротник.

— Садись, поезд ушел!

— Ублюдок! — Она осела, как ватная, среди рассыпанных из сумки мелочей. Кто-то поднес поближе ее чемодан. Она ничего не видела, обливаясь слезами.

За перроном плавно набирал скорость ее поезд.


Майя лежала в пижаме на краю большой семейной кровати. Тонкие белые занавески не защищали от солнца. День жаркий, и уже не заснуть. Она говорила по телефону с Галей, едва ворочая языком:

— Сейчас главное — немного поспать…Ну закройся на цепочку…Да не думай ты о моей собаке. Бай-бай. — Но нет, Галя не отпускала. — Подумаем на свежую голову…Он же не дебил, видишь, помылся, ключи оставил, значит, в своем уме? Бай-бай. — Хотела повесить трубку, но теперь Галя спрашивала про Андрея. — …Да я ему все уже рассказала. А зачем ты туда звонишь? Он здесь. Спит. Да нет, не рядом. Там он спит, в столовой. Что? Ну что тебе до этой Динки?! Спи давай! На пороге появился Андрей в полосатом халате:

— Где тут телефон отключается?

— Не надо. Может Оля позвонить. Дай, пожалуйста, мои «жмурки». Вон там. Не могу спать при свете.

— А я при шуме, — Он протянул Майе мягкие клетчатые очки. — Там трамваи по голове ходят.

— Возьми затычки. Ложись здесь. А я там.

— Нет, ты тоже здесь.

Он осторожно лег на другом краю огромной кровати. Повернулся спиной к окну, лицом к ее затылку.

Майя пыталась заснуть. Или делала вид, что спит. Вдруг повернулась:

— Слушай, а может, он хочет выкуп? За собаку? Просто деньги?

— Я не знаю, чего он хочет. Не понимаю, что у него в голове.

— Он хочет быть сыщиком… Опером. Он думал, что я его возьму в Италию, и там…

Она засмеялась. Андрей глянул на ее смешные очки с вымученной улыбкой, его тоже не отпускали мысли о сыне, но он их гнал. Уткнулся в подушку.

— Давай лучше сны рассказывать. Нет ничего скучней чужих снов, я всегда засыпаю…

— Там висели тяжелые бархатные шторы… — вспоминала Майя. — В нашей маленькой квартирке…

— На Фонтанке?

— Нет, в тринадцатом, кажется, году. Когда мы расстались. Ты построил избушку на курьих ножках, на острове, и приплывал на лодке. Привез эти шторы, цвета красного вина.

— А там Баба Яга.

— Нет, нас разлучила злая молва. А там — война, ты стал авиатором и пролетал над нашим островом…

— А ты купала красного коня.

— Да-а? Тебе я снилась с красным конем? Это что-то…

Зазвонил телефон. Майя закричала:

— Пронто! Пронто! Си, си… Энцо, ты почему так долго не звонил?…Нет, я пыталась… Ну конечно, я скучаю. Нет, сейчас не могу, я все сделала и даже больше. Но надо все держать под контролем, ты же знаешь. До августа все решим… — Она соскочила с кровати и вдруг перешла на итальянский, что-то спрашивала чужим, высоким, междугородним голосом, смеялась и подмигивала Андрею. — Да, я не одна. У меня как раз деловая встреча с одним сумасшедшим архитектором… — И опять бурные перепады итальянской речи.

Андрей ушел в кухню, включил радио, чтобы не слушать эту чужую, словно взошедшую на подмостки сцены, женщину. Налил себе коньяку, выпил залпом полстакана.

Вошел в спальню, изображая жутко пьяного, зигзагами:

— Скучаешь, да? А я тебе на что? С сумасшедшим архитектором?

Она лежала в своих «жмурках», в атласной пижаме, и только изумленно отпрянула, когда он плюхнулся всем телом прямо на нее.

— Пусти… глупый медведь… Не души. Расстегни тут, — она сама выскользнула из пижамы, обвила его руками и поцеловала куда-то в шею, пока он стягивал с нее резинку с очками.

— Никуда ты не уедешь в августе… Не пущу!

— Никуда, никуда. Пусти, не надо. — Она ткнулась лбом в его грудь и медленно перекатилась на пустую прохладную половину кровати. Лежала голая, спрятав голову под подушку и протянутой рукой отыскивая его руку. — Прости, я с родными не сплю. Только с чужими.

Он услышал придушенный смех и потянул с нее подушку.

— А смотреть можно?

— Дай сигарету.

Она прикрылась простыней и сама пошла искать сигареты. И опять зазвонил телефон.

— Ну где же ты? Не звонишь… Это Оля. — Она села в ногах у Андрея, закурила. — Что? Когда? Расскажи толком. Ты откуда звонишь? Ты можешь зайти? Ну заходи с Тимурчиком.

— Что случилось?

Майя медленно переместилась на кухню. Что бы ни случилось, а детей нужно кормить. И одеться. Пока она громыхала кастрюлями, Андрей быстро оделся, и стыдный осадок от любовного набега совсем испарился — можно забыть.

— Что случилось?

— Муравьев умер. Там, на месте, и скончался.

— Какой Муравьев?

— Ну алкаш, у которого Димка отнял нож. Не хотела тебе говорить…

— Какой нож?

Грибы, огурцы, пельмени из морозилки, надо еще одеться, и надо вспомнить, теперь они свидетели, а вода уже кипит. Все в этой жизни вперемешку, и плакать по голубоглазому алкашу сейчас некогда.

— Он его, кажется, выбросил… — Майя, натягивая сарафан. — У меня есть юрист по уголовщине. Кинь пельмени, я уберу там…


Галя, наконец, заснула так крепко, что телефон долго звонил рядом с кроватью.

— Алле… А куда вы звоните? — Она едва разлепила глаза. — Да, Галина Евгеньевна. Из какого отделения? Милиции? А его сейчас нету. Не знаю. А что случилось?…Зайти? Могу… Завтра? А по какому делу? — Она постепенно догадывалась, по какому делу. — Свидетелем? А можно сегодня? — Вскочила, как ошпаренная. — Конечно, я свидетель, я вам все расскажу! Ну мать. Ну и что, что мать? Все видели…


В коридоре отделения милиции давно томились молодые свидетели — ребята из художественного училища, две продавщицы, Оля со своим бородатым Тимуром. Рабочий день кончался. Пробежал какой-то хмурый лейтенант.

— А вы чего тут толчетесь? — Посмотрел на часы. — Домой идите, ребята! Вас вообще не вызывали, а вас уже опросили! Кого надо — вызовут! Комсомольцы-добровольцы! — Пошутил и убежал, размахивая бумажками. — Когда надо — не дозовешься…

Из кабинета начальника вышла Майя, поманила к себе Олю и Тимура, и вся компания повалила за ними на воздух.

— Нечего тут глаза мозолить. Дети, будьте умненькими, не напрягайте родную милицию. Разберутся. Все в их власти. Поищите лучше нашего героя Васина требуется подписка о невыезде. Он же нанес последний удар, — сказала она с нажимом, глядя на Тимура — Это записано в показаниях. Не в его интересах теперь скрываться.

Возмущенный «гур-гур»: «У него же нож!», «Все видели!», «Это не превышение!», «Он мог этим ножом что угодно!». Свидетели по третьему кругу обсуждали детали происшествия.

Галя, запыхавшись, бежала к ним от трамвая.

Майя перехватила ее, обняла за плечи:

— Не ходи туда, они закрылись.

— Нет, я скажу!.. Все же видели!..

— Солнышко, надо посоветоваться с юристом. Андрей уже поехал, я его жду. Дело такое скользкое…

— Да все ж видели! Как он нож отнял!

— А можно и не доводить до суда, — шепотом вразумляла Майя.

Галя кивнула, но вдруг вспомнила утреннюю сцену во всех подробностях и вытерла глаза кулаком.

— Да пусть он сядет, бандит!


И вот они снова в машине, втроем, и если молчат, то думают только об этом — о предстоящих неприятностях. Не отвязаться от этих мыслей. Галя листает «Уголовный кодекс», который никто из них не читал.

— У Муравьева есть мать и жена, они и подали, — сообщила Майя. — Можно, наверно, договориться.

— Я эту Нинку знаю, — вспомнила Галя. — Тоже пьянь беспробудная.

— Знаешь?

— Ни за что не пойду, хоть убей! А за что им платить? Он же сам… Заверни вон туда, через двор.

Они подъехали к пешеходной улице, хотели показать Андрею место происшествия. Художественный салон уже закрылся, и лотков не было, только уличные музыканты остались.

— Оля говорит — он ее на руках качал? — спросил Андрей.

Майя пожала плечами:

— На руках — не помню, а коляску возил. Хороший был мальчик. Вот отсюда мы подошли и сразу увидели…

— Как этот качок его мутузил — мы видели, а Димки близко не было!

— Тимурчик? Нежнейшей души созданье, хотя и боксер. При нем я за ребенка спокойна.

— А ножа испугался. Нож-то Димка отнял! Вот тут. А нож-то где? Он же его бросил. Это же улика! В урну он бросил, вот так, не глядя.

Они подошли к той самой урне, полной мусора. Галя стала вытаскивать обертки от мороженого, банки из-под пива, пакеты.

— Не сходи с ума! — крикнул Андрей. — Так он там и лежит!

Он отвернулся, невозможно было смотреть, как женщина в аккуратном костюмчике, на каблуках, посреди улицы роется в урне. А Майя подошла, разгребать не стала, но вблизи — ничего страшного: шкурки от бананов, пачки от сигарет.

— Надо же проверить, а вдруг? А то скажут, что не было ножа! Вот, нашла!

Нож, разумеется, лежал на самом дне. Галя закатала рукав, достала носовой платок и запустила туда руку, извлекла трофей и, морщась, зажав нос от дурного запаха, понесла его в вытянутой руке.

Картинка, действительно, достойная стоп-кадра. Или плаката «Родина-мать». Так подумали одновременно Андрей и Майя, переглянувшись: ну как не восхищаться Галушкой?

В машине она вытерла руки душистой салфеткой, вытерла и нож — древнюю самодельную финку, завернула в пакет.

— Ну и что теперь с этим делать? — сказал Андрей. Было уже темно. «Уголовный кодекс» Галя спрятала в сумку. Огрызнулась:

— Оставлю на память! Муравьев пять лет отсидел за грабеж, когда вернулся — квартиру пропили с Нинкой… Вот судьба…

— Может, им деньги на похороны предложить? — сказала Майя.

За секунду молчания все вспомнили, что где-то в морге покойник — друг детства — отдыхает, отмучился. Галя, подумав, возмутилась:

— Еще чего! Получается — мы виноваты?

— Вот за что я люблю Галушку — у нее железная логика! — произнесли Андрей и Майя почти хором.

— Пригнись! — Галя сползла с сиденья, втянула голову: — Вон они там кучкуются, дружки.

Проезжали ночной подвальный магазин. Бум! — что-то грохнулось в заднюю дверь. А целились, наверно, в стекло. «Пьянь беспробудная» Нинка мелькнула под фонарем и скрылась в темноте. Андрей выругался и прибавил газу. Майя постаралась успокоить:

— Помянут и забудут.

Но оба они знали, что «покой нам только снится». И Галя напомнила:

— Твою машину тут каждая собака знает.

— Только не надо при мне о собаке, — сказала Майя.

Выехали на шоссе. Миновали большую развязку, бензоколонку. Машин становилось все меньше, но цвет их был почти неразличим в сумерках. Андрей стал клевать носом.

— Не спи за рулем, — сказала Майя.

— Спойте.

— «Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек»…

Спели целый куплет. Андрей вдруг резко затормозил. Навстречу пронеслась серая «Волга» с багажником.

— Он, ей-богу он! — Андрей хотел развернуться через сплошную осевую, пуститься в погоню, но машины как на грех все шли и шли с двух сторон, и Майя сказала:

— Не делай глупости. Они сами найдут, машина уже в розыске.

«Волга» давно скрылась из виду, и дурацкий дух погони выдохся, пока они стояли на старте, и Майя крутила бинокль, в который ничего не было видно, только слепили огни. Андрей послушался, отменил погоню.


Двери дома были распахнуты. Верный Руслан радостным лаем встречал хозяина. Прыгнул разок-другой, но понял, что не хотят с ним играть — все какие-то усталые, мрачные.

На пороге кухни стояла Дина, сама на себя не похожая: тяжелый взгляд исподлобья, губы поджаты, в руке рюкзак. Но только Майя это заметила, а Галя помчалась в ванную, Андрей стал подниматься по лестнице:

— Посплю полчаса. Принеси что-нибудь.

— Слушаюсь, — отвечала Дина. — Конечно, Андрей Васильевич, надо вам полчаса поспать… Уеду я. Больше дня тут не останусь. — Кинула рюкзак возле открытой кладовки, поискала свою куртку, кроссовки, сумку — порывистыми, неверными движениями, как пьяная.

— Димка здесь был?

— Угу, вещи взял, пожрал и бегом… Что ж мне, под колеса бросаться?

— С собакой был?

— Ой, не знаю. Я ж его боюсь! «Димочка, Димочка» — а сама трясусь вся… Нет, вот, он миску взял с голубцами, понес для собаки, лодку надувную взял… Нет, вы кушайте, там еще осталось… — Они переместились в просторную гостиную, обшитую светлым деревом. Было тут и пианино, и камин, и кресло-качалка, а в углу накрытый стол, Дина их давно ждала к ужину. Но сейчас она налила себе дрожащей рукой стопку водки — видно, что не первую — и опрокинула.

— Ты б его хоть спросила — куда путь держит?

— Я его спросила?! Кто я такая — спрашивать? Кто я есть-то? Дом сторожу… «дикая собака Динка»! Это он меня спрашивал — «На хрена тебе со стариком трахаться, шла бы в „Интурист“ бабки зашибать! Хочешь, устрою?» Как будто я блядь! И ржет! Как бы он пошутил. Я сразу уйти хотела, как этот сынуля появился. Что мне тут? Что я тут видела? Орду кормить… Пью с ними, одна радость — с работягами водку пить. — Она снова налила стопку и заплакала. — У меня мама в Калуге устроилась, теперь есть куда податься…

— А любовь? — тихонько поинтересовалась Майя.

— Да какая там любовь! Как эта тварь тут появилась… Андрей Васильевич такой стеснительный, как это — спать с прислугой? Что мальчик подумает? А мне и самой стыдно… Мальчик прямо сказал — «его мадам приехала», это про вас, «так что ничего тебе тут не обломится», будто я набивалась… А я, у них уборщицей работала, в офисе, а он говорит — «пойдешь ко мне садовницей?» Ну и я, конечно, на седьмом небе, дура… Теперь все в прошлом. — Она проглотила слезы и, заметив, что Галя появилась в комнате, вскочила, ухватилась за стол, стала беспорядочно передвигать тарелки, закуски. — А теперь — как я поеду? Он все деньги унес!

— Не пей больше, Динка. Как унес? — Майя стала усаживать ее на место, она не желала садиться, выдергивала руку, уронила нож со стола.

— Унес! Я искала… Вон там — для электриков лежали… Нету! А я свои прятала. Я от него прятала и вообще — тут все ходят…

— Куда ты их положила? Может, так спрятала… сама теперь не найдешь…

— Да? Вы ничего не знаете!

Динка шаталась, хваталась за двери, но про деньги-то она хорошо помнила. В ту минуту, когда они вошли в дом, она как раз обнаружила пропажу, и с тех пор одна только мысль стучала в голове — не завалился ли куда заветный конверт, и как теперь ехать, сказать им всем или не говорить? Еще не поверят, она им всем чужая…

— Он из ящика прямо при мне взял! Отец, — говорит, — мне еще должен, я не нанимался его телок возить! Я так и села! А он пошел рубашки искать, я говорю — они в грязном… Дура! У меня ж там под клеенкой мои баксы… я скопила… а он всю корзину вывернул… вот. Вы мне не верите?

— Да верю, верю, деточка, — Майя стояла над кучей грязной одежды за дверью ванной, а Динка ползала у ее ног, еще раз перебирая рубашки, порошки, щетки, бутылки, салфетки, свой восточный халат.

— А у меня мама русская, в Калуге теперь живет, я думала — накоплю и поеду, а теперь — что?.. Нету их…

— И много накопила?

— Пятьсот долларов. Я в консерваторию поступила уже, когда у нас дом сожгли, а мама в чем была осталась, с тех пор и скитаемся. Вы мне на дорогу не дадите? Я вышлю…

— Дам я тебе пятьсот, только не плачь! Ну Динка… Встань, распрямись! Ты молодая, красивая, ты ж золотая рыбка! Таких девушек надо в брильянтах водить, в концерты. — Густые черные волосы переливались у Майи в руках, она повернула Динку к зеркалу. — Ты настоящая красавица, ты чудесно играешь, не уезжай пока я прошу, я тебе обещаю — его тут больше не будет, паршивца! Только не говори Андрею, ни к чему ему это знать, он и так не в себе…

— Конечно, все-таки сын, — кивнула Дина.

— Конечно, все-таки отец, — вздохнула Майя. — Сыграй нам что-нибудь, прогоним злых духов. Как будто все у нас о'кей, сидим музицируем…

— Ну что, нашлись? — спросила Галя, когда Майя уcaживaлa Динку за пианино. Обе промычали «угу». — Я знаю, он чужого никогда не возьмет! Вот мы квартиру…

— Отдыхаем на даче, — перебила Майя, зажигая свечи. Погасила свет. Дина заиграла Шопена.

— Вот мы квартиру бабкину сдали, так он все деньги до копейки принес, — вспоминала Галя и сама уже верила, что сын у нее хороший и все к нему несправедливы. Майя приложила палец к губам, но она не могла не договорить: — Давно просила — «отвези бабуле», вот он, наверно, туда и собрался — навестить…

Послышались шаги на лестнице. Андрей рылся в кладовой, что-то искал.

— Он лодку надувную взял? Динка! — Остановился на пороге, только сейчас сообразив, что музыка «живая», Дина играет, не видит его и не слышит. Тихо примостился в углу стола со спиннингом в руке.


И вот они опять в пути. И уже видна — пока только в бинокль, с вершины холма — глухая деревенька, к ней — проселочная дорога.

Крутой, незаметный спуск от шоссе в лес. Чуть не проскочили.

Лес, мостик над заросшей речкой. Безлюдье, тишина.

На последней развилке перед деревней Андрей притормозил, свернул в прибрежный лесок.

Расположились завтракать под деревом. Галю снарядили в разведку.

— Если его нет — звякни сразу, свиданья с бабой Лидой хотелось бы избежать. — Андрей отдал ей мобильный телефон, показал, какие кнопки нажимать. — Мы на озеро съездим.

Майя гуляла босиком по росистой траве. Подняла бинокль. На том берегу, над раскидистым деревом, аистенок учился летать. Вспархивал из гнезда, два взмаха крыльями — и зависал испуганно, возвращался в гнездо. Большой аист показывал высший пилотаж, и маленький все расширял круги.

Андрей пил кофе из термоса и смотрел, как Галя решительно топает по дороге. Вот скрылась за какой-то постройкой, вынырнула едва различимой фигуркой и снова пропала. Вдалеке залаяла собака, прокукарекал петух, а совсем близко, внятно, куковала кукушка — «ку-ку, ку-ку, ку-ку…» Он стал считать. После длинной утренней дороги хотелось вытянуться на траве и заснуть. А она все куковала, и вмятина на задней двери вдруг бросилась в глаза.

Майя спряталась за деревом и монотонно, одним горлом подражала птичьему — «ку-ку… ку-ку…»

Андрей прислушался, распознал хитрость, ответил тонким свистом, но по-птичьи не получилось, она догадалась сразу…


Мать Гали, женщина гордая и строгая, на вид еще не старуха, и не деревенская, полжизни отработавшая в тяжелых цехах, привыкла иметь обо всем свое непреклонное мнение и всех видеть насквозь.

…А я думала ты по путевке поехала… с подружкой загорать — В каждом слове Лидии Тимофеевны был — на всякий случай — упрек. Может, она и любила Галю по-своему, но не одобряла — никогда, ни в чем. — А она вишь гляди примчалась… С какого переполоха?

— Мам, ты не рада что ли?

Лидия, не покладая рук, полола огород, повернувшись к Гале толстым задом, тощими ногами в ботах, никак не лицом.

— Тебя ж сюда не допросишься. Чего ты мне голову дуришь? Небось этот привез… папашка Димкин, забыла уж, как звать… Небось в кустах сидит, поздороваться ему гонор не позволяет. — Мать развернулась, просверлила всезнающим взглядом.

— Мам, куда он поехал? Он с собакой был?

— А чего собака? Где-то бегает, — не спешила Лидия, вытряхивала из фартука сорняки с комками земли.

— Мам, собаку нам надо вернуть, и «Волга» в угоне числится, не знаешь ты ничего, где Димка-то?

— А «Волга» нам и здесь не лишняя, — отозвалась мать, снова склонясь над грядками. — Как жил у нас на всем готовом… Васькин твой! Так это наплевать и забыть, память короткая…

— Мам, Димка куда поехал? Рыбу ловить? — Главное — не нагрубить сейчас матери, а то и вообще слова не вымолвит.

— А я не спрашиваю. Пускай погуляет парень до армии, сил наберется, а кто там его ищет — я не вдаюсь… — Мать тоже выпытывала, по-хитрому, не задавая вопросов, чего, может, внук от нее скрыл. — Мы с теть Нюрой его в обиду не дадим.

— Чего, Галька приехала? — выбралась на крыльцо древняя старуха с палкой и подслеповато уставилась на Галю.

— Как приехала, так и уедет, — отозвалась Лидия. — А то, может, останешься? Место есть.

— Теть Нюр, куда Димка поехал? — крикнула Галя в ухо старухе.

— Кто? А… — Согнутая пополам и беззубая, она уже плохо соображала, но вспомнила: — Мы его в обиду не дадим, в погреб спрячем.

Андрей и Майя подъехали к озеру. Оно белело внизу, за соснами, и уходило в дальнюю даль, почему и называлось Долгое, и там, у горизонта, чернели лодки, если смотреть в бинокль.

Дорога обрывалась внезапно. Спустились среди редких сосен исследовать берег и вдруг в просвет между деревьями увидели яркую желто-синюю надувную лодку. Рядом, за прибрежными ветлами, хлюпала вода, звенела цепь. Мужик в болотных сапогах и мальчик тянули лодку к берегу, а Дима что-то им кричал из своей легкой, надувной резиновой лодочки. И сам он был похож на надувную игрушку — в тельняшке, в желтой каскетке, с маленькими веслами в борцовских руках.

— Сюда давай!

— Тише ори, — попросил мужик. Они выбирали сеть.

— Ну погоди, — сказал Андрей.

Пошел по склону — искать машину. «Волга» стояла незаметно, почти у воды. Значит, где-то был съезд к озеру. А у него были запасные ключи. Он позвенел ими, показал Майе, и тут же откуда-то примчался Ларс, стал прыгать, визжать и кататься под деревьями. Майя тоже прыгала и визжала, но схватила Ларса за ошейник, когда Андрей завел «Волгу». Выехать отсюда наверх было непросто. Майя показывала, как развернуться в кустах.

— Эй! Але! Кто там?.. — Дима, заслышав свой мотор, изо всех сил греб к берегу.

Мальчик выглянул из кустов и свистнул. Мужик замер с сетью, прислушиваясь. Желто-синяя лодка запуталась в осоке.

Андрей передал Майе ключи от «иномарки». Секунду они наблюдали панику на воде, и стало смешно.

— Эх, врезать бы ему сейчас, и гуд бай! Поезжай, я догоню!

Майя, прижимая к себе собаку, показывала ему выступающие корни сосны. Он подал назад и ударился бампером об эти корни.

— Хотела бы я посмотреть, как Иван Грозный убивает своего сына.

— Поезжай! Жди на шоссе!

Майя послушалась, они с Ларсом полезли в гору Оглянувшись, она видела, как Дима бежит босой, в мокрых шортах, к машине. Бежал, бежал и вдруг пошел медленно, враскачку, увидев отца.

Андрей сидел у колеса, сгребая руками сухую хвою, подбрасывая шишки. Вид человека, сохраняющего самообладание, плохо ему давался, в откинутом лице застыл вопрос, а руки сами делали что хотели, кидались шишками.

— Ну ты даешь! Я думал — уже тачку угнали! Ну ты шутник… А ты чего приехал? Делать тебе нечего — триста верст пилить…

— П-повестку из милиции доставить. — Андрей почувствовал, что язык его плохо слушается.

— А, это… Не бери в голову! — засмеялся Димка. — Они мне еще медаль дадут, за самооборону. Ну ты чудила! Я к бабкам обещался, дров наколоть, а ты мне такую подлянку кинул, я прям психанул! Ща лодку принесу!

Мальчик притащил в машину ведерко с рыбой. Плюхнулся в мокрых трусах на сиденье.

— Мы испугались, что машину угоняют! Мужик пришел со свернутой сетью, тоже с ведром.

Дима отбежал, потом вернулся, вспомнив про собаку.

— Ларс! Ларс! Собака-то где? Пап, а где твоя карета? Ты на чем приехал?

— На вилсапеде. — Андрей завел машину и с мужиком и с мальчиком выехал на проселок.

— Остановись, дядь! Димку-то забыли! А он ехал, как будто не слышит.

— Дмитрия бы надо подождать, останови.

— Дядь, ты что ль глухонемой? Тормозни!

А он будто не слышал. Отмеренное сыну наказание не распространялось на невинных браконьеров, и он спросил:

— Вам в Долгое?

— Нам в Долгое.

Выехали на шоссе, увидели машину с собакой за стеклом. Он остановился сзади на обочине. Рыбаки выскочили со всем уловом. Мальчик покрутил пальцем у виска, что, мол, дядя в уме повредился. Но они узнали Ларса и теперь не понимали, что делать: бежать ли за Димой, который там ищет собаку, так с ведрами не побежишь, или подождать у дороги, или спросить этого дядьку… Топтались у дороги и не могли принять решения. Мальчик побежал в сторону озера, отец пошел по дороге со всем уловом, потом вдруг что-то вспомнили, вернулись, стали обсуждать.

Андрей тоже медлил. Майя сказала:

— Мало ему еще! Помчались! Ты впереди, я за тобой!

Андрей отъехал, обогнул ее машину и снова встал на обочине. Она едва успела тронуться с места.

— Ну что? — Она видела, что ему как-то муторно, будто что-то забыл или недоделал.

— Галку бы надо забрать, — сказал он неуверенно, со знаком вопроса. — И мобильник у нее остался.

Майя успокаивала Ларса, он не любил резких рывков и остановок. Андрей вернулся в «Волгу». Она вся пропахла рыбой. На полу подыхали мелкие рыбешки. Он стал их выбрасывать, а заодно — весь хлам, что накопился за эти дни в машине. Лобовое стекло рябило черными точками от разбившихся насекомых. Он стал его вытирать.

Рыбаки все еще торчали у дороги, принимали решение. Мальчик опять побежал в сторону озера, а мужик устроился в тени под кустом.

Майя подошла к «Волге» с термосом и стаканчиками.

— Пусть Галя у матери побудет. Доберутся как-нибудь. — Села рядом с Андреем в машину, стала разливать остатки кофе. — Ну не молчи так. Ты чего ждешь? Ты еще не все ему сказал?

— Я ничего не сказал.

— Ну и правильно, он все равно слов не понимает. Можно подумать, что ты их так любишь, так любишь — жить без них не можешь!

— Я их ненавижу. — Но почему-то он не мог уехать, вот так схватить машину, и дело с концом.

— Значит, надо исключить их из своей жизни, совсем А то ведь так можно и спятить, Андрюшечка. — Майя взяла у него стаканчик, заглянула в глаза. — У тебя взгляд стал отрешенный…

— А кого включить? — он отвернулся.

— Ну Динка же у тебя была. Такую девушку прозевал, из-за какого-то… не скажу кого! Она ж шамаханская царица!

— Ага, персияночка.

— Ну и женился б. Народила бы тебе маленьких персиков. — У Майи появились материнские интонации. — В нашем возрасте, знаешь, любовь как-то обновляет.

— Да что ты говоришь? — И говорила она все не о том, не о том, что сейчас его мучило. Как все женщины — про любовь, лекарство от всего! — Я уже обновился. Ты ж не знаешь ничего! Динаре я зарплату платил, а потом она отказалась брать, и отношения стали двусмысленными, запутались окончательно…

— У тебя всегда так. Вот сейчас — чего ты хочешь? Дождаться его и перед ним еще извиниться? Ну подставь левую щеку… или — как там? Правую? Толстовец в третьем поколении.

— Ага, «людоед-толстовец». А собака там не задохнется? — Они оглянулись одновременно. — Чего я хочу? Я хочу ехать с тобой в одной машине и слушать твои умные речи. А то кто ж меня еще жить научит?

— Аа-а… Как я сразу не догадалась! Ты хочешь оставить ему машину? Ну оставь. Боюсь, твое великодушие никто не поймет.

— Им нужней. — Андрей опять завел «Волгу» широким зигзагом объехал свою машину и встал на пыльном пятачке, откуда начинался проселок к озеру. Хотел окликнуть рыбака, но тот заснул под кустом

Он вырвал листок из блокнота и стал писать записку. Написал только «Дима!» и задумался. Закрыл «Волгу», переместился в свою машину и вновь задумался. Майя вывела Ларса погулять.

Он написал: «Дима! Ты…»

Ларс сделал свое собачье дело и прыгнул в машину. Майе стало смешно смотреть на муки творчества.

— Напиши, что ты хочешь ехать с любимой женщиной и ее любимой собакой, а потому… Давай я напишу!

Она вырвала у него бумажку и скомкала. Взяла другой листок, пошла к «Волге» и размашисто написала всего три слова, но не те, что вы подумали. На отмытом лобовом стекле, прижатое «дворником», осталось ее послание: «Гуляй пока на воле!»



Загрузка...