Тревога

Проходят дни и недели, однообразные, как гороховый суп в обед. Все расписано, учтено, размерено. Не знаешь только — заработаешь ты сегодня внеочередной наряд или нет. Тут уж как сам постараешься.

А в двадцать три ноль-ноль — отбой.

Эта команда выполняется особенно четко. Мигом скручиваются обмотки, кладутся на полочку над головой гимнастерка с брюками, и через минуту в казарме воцаряется тишина. О крепости молодого солдатского сна говорить не приходится, но сон этот схож со сном кормящей матери. Как та просыпается, услышав плач ребенка, так и солдат тотчас вскакивает даже при негромком оклике своего командира.

Я плыву по Двине на огромной барже-плоскодонке. Баржу тянет коренастый буксиришко. На его широкой дымной трубе красуется белый и большущий, как у океанского парохода, гудок. Из него временами вырывается пар, но гудок остается нем, словно разевающая зубастую пасть щука.

И вдруг зычное:

— Подъем!

Вместе со мной, отпружинив от матрацев, взметываются сорок два тела.

— Надеть противогазы!

Кидаемся к стойке, разбираем сумки с противогазами, натягиваем маски. — Ложись!

Быстренько ныряем под одеяла. И только Пушкин, слишком прямолинейно поняв смысл команды, бухается на пол, чуть не сбив с ног стоящего возле него взводного.

Взводный намеревается выругаться, но, узнав в распростертом перед ним длинном и плоском теле с развязанными тесемками кальсон Пушкина, рубит воздух рукой и выходит.

Никакого отношения к родословной великого поэта наш Пушкин не имеет. Он даже не знает наизусть ни одного пушкинского стихотворения и путает Дантеса с Арзамасом.

Зовут Пушкина Васей. Он белобрыс, худ и сутул. Все старания недавно пришедшего к нам сержанта Климова хоть как-то выпрямить его спину ни к чему пока не привели. Команды до Васи доходят туго, наряды вне очереди так и сыплются на него, и когда все преспокойненько похрапывают, Пушкин со товарищи драит шваброй коридор или туалет.

Как-то ему повезло: день закончился для него благополучно. После отбоя сияющий Вася лег и тут же сладко уснул. Сашка Латунцев, всегда чем-то недовольный, язвительный парень, предложил устроить Пушкину «велосипед» — зажечь между пальцами ног клочок бумаги, но на Сашку обрушился весь взвод: незадачливого Пушкина в общем-то все любили и зло шутить над ним не позволяли никому. И все же спать Пушкину пришлось недолго. Минут через пять после отбоя старшина по долгу службы обходил казарму: сложена ли одежда, не вздумал ли кто покурить перед сном, не подался ли в самоволку… Так было и на этот раз. Старшина, стараясь не скрипеть до блеска начищенными сапогами, прошелся меж коек, приостановился возле похрапывающего Пушкина, улыбнулся, повернул было назад, но почему-то вдруг задержался и потряс Пушкина за плечо.

Пушкин недовольно сморщился, отчего продолговатое лицо его стало похоже на сушеную грушу, поджал ноги, потом приоткрыл один глаз и, узнав старшину, икнул с перепугу. Не понимая, в чем же он во сне провинился, Пушкин вскочил на ноги, захлопал подпухшими веками.

— Что это? — просипел старшина, показав на торчавший из-под матраца темный предмет.

Пушкин сонно моргал и молчал.

— Что это, я спрашиваю? — у старшины начали раздуваться ноздри.

Пушкин пожевал губами и, опять-таки ничего не сказав, вытащил предмет, оказавшийся обыкновенной шваброй.

Дело в том, что швабр не хватало, и Пушкину нередко приходилось ждать, пока товарищ по несчастью выдраит свою часть и передаст швабру ему. На этот раз Пушкин решил схитрить и, видимо, еще с утра припрятал швабру. Но не рассчитал.

По горящим глазам старшины Пушкин все понял, быстренько оделся и пошел за ведром.

Не знаю, наедался ли когда Вася в своей Шалакуше — деревеньке между Архангельском и Няндомой, — но здесь он ходил вечно голодным, хотя кормили нас по тем временам вполне сносно. «На гражданке» о таком пайке только мечталось, и мы все тут поздоровели. Пушкин тоже далеко не походил на дистрофика, но, видимо, навязчивая идея налопаться до отвала преследовала его с самого дня рождения.

Пытаясь выгадать что-то для своего желудка, Пушкин простодушно менял первое, скажем, на второе, порцию сахара и компот на утреннюю горбушку хлеба, а горбушку, в свою очередь, на две тарелки борща. Узнай об этом старшина, Пушкину досталось бы на всю катушку, но обмены свои он совершал втихаря, а доносить друг на друга у нас не было принято. Хитрые и предприимчивые ребята пользовались Васиной слабостью, и случалось так, что, совершив за день несколько вариантов обмена, Пушкин за ужином оставался с одним стаканом чая, а потом долго и туго соображал, как же так могло получиться.

Однажды Пушкину выпало дежурить на кухне. Насколько помнится, так крупно ему повезло только раз. Дежурство на кухне считалось особо почетным. Ну, Пушкин и расстарался. Работал он, правда, за двоих, все распоряжения повара выполнял точно и беспрекословно, а когда подошла очередь обеда — тут уж равных ему вообще не нашлось. А ночью Пушкину стало плохо. И надо же было командиру роты выйти в коридор как раз в тот момент, когда Пушкин, держась одной рукой за живот, а другой зажимая рот, с вытаращенными, полными боли и ужаса глазами топотал в уборную.

Старший лейтенант терпеливо дождался, пока Пушкин сделает свое дело, остановил его, бледного и облегченного, спросил строго:

— Фамилия?

— Рядовой Пушкин, товарищ старший лейтенант.

— На кухне дежурил?

— Дежурил, товарищ старший лейтенант.

— Обожрался?

Пушкин потупил глаза.

— Та-ак… Три наряда вне очереди.

— Есть три наряда вне очереди, — привычной скороговоркой выпалил Пушкин. — Разрешите идти?

— Идите, рядовой Пушкин. — Комроты с таким презрением выцедил эти слова, что, наверное, легче было бы выполнить еще три наряда, чем их выслушать.

И вот сейчас рядовой Пушкин, уверенный в своей правоте, смешной и немного жалкий, лежит, уткнувшись противогазной маской в добела вымытую половицу.

Сашка Латунцев щекочет ему пятку. Пушкин дрыгает ногой, поводит головой и под глухой стонущий смех товарищей неловко поднимается с пола. И кажется, что даже стекла его противогазных очков выражают недоумение по поводу случившегося.

Спать в противогазе — все равно что с плотно зажатым чьей-то потной рукой ртом. Может, накрыться с головой да снять маску? А вдруг проверка?.. Достаю носовой платок, свертываю жгутиком и жгутик этот затискиваю под маску чуть пониже левого уха. Дышать сразу становится легче. Повертываюсь на правый бок и тут же засыпаю.

И снится мне: лежу я будто во мхах и окружает меня отряд фашистов. А в руках у них не автоматы, а блестящие круглые шары, какие мы в новогодний праздник вешаем на елки. Несут они эти шары перед собой и смеются. Ага, думаю, газовые бомбы. Ну, да этим меня не возьмешь. С фашистов глаз не свожу, шарю рукой по левому боку, ищу противогазную сумку. А ее будто ветром сдуло. Ни на мне, ни около нет сумки. Фашисты, видимо, заметили это, заржали, как жеребцы, и стали кидать в меня бомбами. Все мхи, каждую кочку обволок непроницаемый туман, разъедающий легкие. Еще мгновение — и мне конец…

Просыпаюсь в холодном поту и не могу понять-то ли о во сне было, то ли на самом деле. Дышать невмоготу, спальня в густом тумане, сквозь который тускло высвечивая лампочка под потолком да размытые контуры коек. Догадываюсь вытянуть жгутик. Противогазная маска плотно прилипает к коже. Снова начинает одолевать сон.

— Подъем! Боевая тревога!

Ну, тут раздумывать некогда. Через три минуты надо стоять в строю. Надеть гимнастерку, не снимая противогаза, — не очень сложно. Труднее с обмотками. Сумка сползает, гофрированный шланг выпячивается, мельтешит перед глазами, мешает перехватывать скрученную рулетом обмотку. Но и с ними покончено. Остается выхватить из пирамиды винтовку, пробежать метров двадцать по коридору, скатиться с высокого крыльца и занять свое место в строю.

Слева от крыльца, лицом к роте, стоят, опустив головы, шесть человек. Босые, в одном нижнем белье и противогазах, они похожи на уморительные карикатуры. Пушкин, разумеется, возглавляет шестерку. Мы трясемся от смеха и знобкого ночного холодка.

Оказалось, у этих шестерых не хватило сообразительности проделать с противогазами простенькую операцию, и они либо вытащили предохранительные клапаны, либо поотвинтили патрубки. А когда комроты зажег дымовую шашку, они, задохнувшись и не сумев быстро наладить противогазы, повыскакивали в коридор, где их уже поджидал ротный.

— Смир-рно!.. Направо равняйсь!.. У кого там винтовка прыгает? Вольно!.. Противогазы снять!.. Н-ну, субчики-голубчики?

Это обращение уже не к нам, это к тем шестерым. Командир роты, невысокий, худенький и быстрый, окидывает каждого из них язвительным взглядом.

— Хо-ороши! Ну, прямо-таки красавцы, хоть фотографа зови да девчатам на память… А если враг? Так в подштанниках и встретите? Думаете, он от одного вашего вида драпать начнет? Позор! Для всего полка позор! Три наряда каждому! Привести себя в порядок! Даю две с половиной минуты. Марш! — и ротный вытягивает из брючного кармашка большие никелированные часы с крышкой.

Не знаю, как это им удается, но через две с половиной минуты вся шестерка стоит в общем строю.

— Ш-шшагом арш!.. Пр-равое плечо вперед…

И пошагали. Куда, зачем? — никто из нас не знает. Впереди ротный с планшеткой на боку.

Гулко топаем по улицам поселка, разбродно переходим длинный деревянный мост, а дальше — вольным шагом по лесной наезженной просеке. Одному тут было бы жутковато. Серая, с недавно народившейся луной ночь только подчеркивает непроглядную темень леса. В лесу эхом отдаются наши шаги, и потому все время кажется, что нас кто-то догоняет. Тянет сыростью, пахнет смолой и болотом.

Сначала идем бодро, разгонисто, с шуточками и подковырочками, потом ноги начинают тяжелеть, винтовка непомерно давить на плечо, скатанная шинель стягивать грудь и спину, и все меньше разговоров, все неровнее шаг.

— Ро-ота, стой!.. Перекур десять минут.

— С дремотой?

— Отставить шуточки.

Мы ложимся на обочину, стараясь повыше задрать ноги. Трава сухая еще, не росная. Ротный прохаживается, будто и не оставил позади десяток километров, будто только что встал с постели и разминается. А ведь он не спал сегодня ни минуты.

— Во, жила! — восхищается Латунцев. — Форс давит или взаправду не умаялся?

— Боевой дух поднимает.

Незадачливая шестерка во главе с Пушкиным отходит подальше от всех, разувается, поохивая. Торопясь, они по чьему-то неразумному наущению надели ботинки на босу ногу, а портянки сунули в карманы. Теперь на пятках вздулись волдыри, и портянки вряд ли уже помогут.

— Сжевать бы сейчас горбушечку граммчиков на восемьсот, — мечтательно произносит кто-то за моей спиной. Мне лень повернуть голову.

— С сальцем или маслицем?

— С парным молочком.

— А, может, с вареньем земляничным?

— С семгой.

Ну, завелись — не остановишь. А вообще-то о жратве говорить у нас не принято, особенно на полном серьезе.

— Встать! Стройся!

Неужели десять минут прошло? Ох, как не хочется подниматься с потеплевшей под спиной земли.

— Ш-шагом арш!

Мы отлично знаем, что на фронте нам придется делать и не такие переходы и, возможно, безо всяких перекуров, да еще рискуя нарваться на вражескую засаду или попасть под бомбежку, но такие вот тренажи, вроде сегодняшнего, кажутся нам зряшными, потому что фронт далеко и немец далеко тоже, и куда полезнее, на наш взгляд, было бы дать нам хорошенько выспаться.

Нас гложет зависть к Феде Котову, здоровенному добродушному парню из Холмогор. Он великолепно спит на ходу. Ни с ноги не собьется, ни в сторону не свернет. А глаза закрыты, и на лице разлито сонное блаженство. Котов говорит, что даже сны видит, но мы почему-то никак не можем поверить этому.

После третьего привала — поворот на сто восемьдесят градусов. Силы на исходе. Злополучная шестерка, стеная и охая, плетется где-то в хвосте. Даже ротный заметно приустал. Он по-прежнему ровным заученным шагом идет впереди колонны, но в поступи его уже не видится прежней лихости.

Начинает светать. Солнце встает из-за спины. Мы догоняем собственные тени, смешные и необыкновенно длинные. Тянет ветерком — свежаком, настоянным на запахах проснувшегося хвойного леса.

— Запевай!

Сосед справа толкает меня локтем: давай, дескать, чего там! Но я молчу. Если бы не ротой — взводом шли, дело другое, тут уж не отвертишься: хоть Бог меня музыкальным слухом не наградил, но горлом не обидел, и потому выпало мне во взводе быть запевалой. А сейчас я скромненько ожидаю, когда затянет песню кто-нибудь из другого взвода.

Рота по-прежнему идет молча.

— Морозов, запевай!

Что поделаешь, дисциплина есть дисциплина. Я подбираюсь, захватываю полную грудь воздуха и, подравняв шаг, во всю силу легких гаркаю:

До свиданья, города и хаты,

Нас дорога дальняя зовет…

Колонна сначала несмело, а потом все бойчее и громче подхватывает:

Молодые смелые ребята,

На заре уходим мы в поход.

И словно не было позади нелегкого похода, словно шли мы на парад и теперь четко и слаженно проходим мимо трибун, с которых приветствуют нас большие военачальники.

Дорога круто поворачивает к поселку. Солнце оказывается сбоку. Оно уже начинает припекать, обещая знойный день. За мостом нас встречает духовой оркестр. Ну, это уж совсем здорово! Строевым шагом, под восторженными взглядами бегущих рядом поселковых ребятишек, мы проходим в военный городок и, только когда ротный командует: «Разойдись!», — чувствуем, как на плечи камнем ложится непомерная усталость.

Загрузка...