Умерла Анна Константиновна. Лежала — с лицом отрешенным и светлым — учительница, отдавшая людям всю жизнь. Многие приходили проститься с ней, ибо всем она делала только добро. Посидеть возле больного, побыть с ребенком, просто поговорить, отвести душу — все Анна Константиновна.
На кладбище во время похорон Валентина увидела среди толпы Рыбина. И он пришел… Одинокий, опустившийся, жил в какой-то завалящей хибарке, оставшейся после смерти второй — или уже третьей? — жены. Редко, очень редко встречала Валентина в последние годы Рыбина. Проходил мимо, словно не видел: считал ее врагом. Верней, одним из врагов, виновных в неудачной его судьбе. Разве можно убедить человека, любого человека, что в своих бедах чаще всего виноват он сам? Валентина и не пыталась никогда убедить. Но вид Рыбина, в грязном помятом пальто, с воспаленными от пьянства глазами, усугубил ее печаль. Он мертв, этот человек, умер при жизни, погиб, сам стер себя с лица земли… Протяни ему руку, не примет. Как не принял ни разу прежде протягиваемых ему рук друзей. Хотя он не мог видеть в этих людях друзей, у него вообще никогда не было друзей, если не считать случайных и неслучайных собутыльников.
Рыбин… И он часть жизни Валентины, часть ее биографии. Но прежде чем она встретилась с ним, было пережито самое яркое, самое сильное в ее жизни чувство. Почему, сидя возле смертного одра Анны Константиновны и сейчас, на кладбище, она вспомнила не что иное — летние дни, когда они встретились с Володей? Или живому человеку присуще это — в горькие минуты обращаться памятью к светлым жизненным вехам?
После поминок Валентина помогла Евгении Ивановне прибрать в квартире, посидела с ней немного на кухне. Слава, потрясенный смертью бабушки, уединился в дальней комнате, чуть слышно перебирал лады баяна. Наигрывал старинное, печальное, хватающее за душу… Вот и эта мелодия пробилась, совсем недавно играл он для них с Анной Константиновной, когда припоминали слова песни: «Не тоска, друзья-товарищи, в грудь запала глубоко, дни веселия, дни радости отлетели далеко. И как русский любит родину, так люблю я вспоминать дни веселия, дни радости, как пришлось мне горевать…» А на днях Валентина обнаружила эти стихи у себя в сборнике русских поэтов девятнадцатого века. Оказалось, принадлежат перу Антона Дельвига, друга Пушкина. Что Валентина знала когда-то, но, к величайшему своему стыду, забыла.
И по дороге домой, и дома звенели в ее душе эти строки, звучала, не уходя, мелодия. Владимир был в области, на совещании, в пустых комнатах стояла всепоглощающая тишина. В такую тишину только вспоминать о близких и потерянных, о пережитом и найденном. «Старею, — думала, прижимаясь к теплой печке спиной, Валентина. — Старею, раз вспоминается…» И дождик этих воспоминаний действительно не осенний — живой, весенней влагой кропит он сердце, обновляя и проясняя все вокруг. Словно озаренные солнцем поляны, видятся минуты счастья. Грозовыми тучами виснут часы беды и горя. Люди встают — светлые и темные, друзья и противники. Каждый что-то оставил в ее жизни, не случайно так многоцветна, многолика, так щедра и богата ее судьба. Но любовь… Она была только единственной. Почему «была»? Она, их любовь с Володей, все вынесла, выдержала, она есть.
Валентина спит и не спит. Тепло от печки разморило ее, колышутся стены, пол, да, да, это поезд. Она так спешила, боясь опоздать на совещание в райком, что почти бежала всю дорогу. К счастью, поезд еще не ушел, нетерпеливо дымил на разъезде; только вскочила на ступени вагона, паровоз свистнул, зашипел… Вдоль откоса медленно поплыли березы и осины. Над зелеными всплесками трав трепетали дымчатые метелки лисохвоста. На полянах водили хороводы желтоглазые ромашки. Ухватившись за поручни, Валентина повисла над землей. Хорошо! Приправленный дымком ветер бьет в лицо, треплет коротко остриженные волосы…
— Вижу, отчаянная, а все-таки поднимитесь, — сказал кто-то, и Валентина почувствовала, как ее, приподняв за локти, поставили на вагонную площадку. Готовая вспылить, она обернулась: очень большой, на две головы выше ее человек смотрел на нее и улыбался. В глазах его, цвета расплавленного янтаря, бесконечно уменьшенное и словно бы расслоившееся, отражалось солнце. Ворот гимнастерки был расстегнут, белоснежный подворотничок оттенял загорелую шею. От него так и веяло чистотой, здоровьем, уверенностью.
Ей исполнилось двадцать четыре года, когда они встретились. Двадцать четыре. И она спешила в город, на совещание в райком. Спешила, но не попала: высокий человек, так бесцеремонно поднявший ее со ступенек вагона, не ушел… Он стоял рядом, не говоря ни слова, и тоже любовался пробегающими мимо деревьями, искоса поглядывая на Валентину. Она, досадуя, делала вид, что не замечает ни взглядов, ни вообще его присутствия.
А на платформе их встретила Ольга Лукинична, инспектор районо. Валентина давно знала эту молодую приветливую женщину, эвакуированную к ним на север во время войны. Но не подозревала, что у нее есть брат, Владимир Лукич Тихомиров, капитан запаса, полностью перешедший на мирные рельсы, — как отрекомендовался сам Владимир, когда Ольга познакомила их, — в данный момент, после окончания высшей партийной школы, отпускник.
Конечно, Ольга затащила Валентину к себе домой; потом они с Владимиром пошли в кино. Это всегда было для Валентины праздником — вернуться во Взгорье вечерним поездом не прежде, чем посмотрит фильм. Старый, новый — все равно. Само ощущение, что она сидит в настоящем кинотеатре, смотрит неперепутанную, нервущуюся ленту, рождало радость.
Шел знакомый, не однажды виденный фильм «Без вины виноватые» с Аллой Тарасовой в главной роли. Герои фильма в бессчетный раз переживали на экране свою неумирающую трагедию, и вместе с ними, захваченная глубиной их чувств, отчаивалась в доверии к людям и вновь воскресала в огромной любви к ним Валентина.
Когда вспыхнул свет и она пришла в себя, первое, что увидела, — были растерянные глаза Владимира. Он словно только что открыл ее рядом с собой. Наверное, она не очень-то красиво выглядела сейчас, взволнованная, с припухшими от слез веками.
— Не могу привыкнуть, — сказала смущенно, словно оправдываясь.
— И не нужно привыкать, — отозвался он.
Владимир проводил ее на перрон, подождал, пока двинется поезд. Они почти не говорили: слишком тиха, торжественна была ночь. Обычные слова не шли к ней, а других еще не смели, не умели, не могли бы сказать.
Идти в тряский замызганный вагон пригородной «дачки» не хотелось. Стояла в тамбуре, глядя, как тают вдали неяркие огни города. Вот уже их закрыл темной стеной лес, лишь над вершинами деревьев разливаются отсветы белого зарева. Потухли и они.
Колеса постукивали мерно, неторопливо. Посвежевший в ночи ветер нес запахи смолы, меда, грибов. Валентина вглядывалась в густеющий сумрак, привычно угадывая избы пригородных деревушек, нависший над рекой мост, шумные купы ольхи в лесных низинах. Но видела перед собой загорелое, озаренное чуть растерянной улыбкой лицо. И радовалась и грустила от этой улыбки…
И еще был день, полный золотого солнечного ливня, пышущий зноем и ленью. Валентина сидела у родника, в гуще черемух. Книга, которую взяла с собой, валялась в траве. Солнце пригрело раскрытые страницы, казалось, они вот-вот покоробятся, вспыхнут бесцветным пламенем. Высоко в небе застыл ястреб, что-то высматривая оттуда. Валентина, закинув руки за голову, долго следила за ним. Говорят, птицы свободны. Разве нет у них своих законов, обязанностей? Хочет или не хочет ястреб, осенью ему надо улетать. Он не видит хрустких студеных зим, которые так любит Валентина. Знает лишь мягкое лето с трепетом листвы на лесных опушках, с пестроцветьем лугов…
— Вот вы где! — услышала она веселый голос. Вздрогнув, не смея поверить, раздвинула ветви. На тропе стоял Владимир, глаза его светились беспокойно и радостно.
— Сестра послала снять дачу, — как ни в чем не бывало заговорил он. — И правда, места у вас чудесные. Ваш директор, Аксенов, охотно предоставил нам класс для житья и сказал, где вас найти. Славное местечко, тут, должно быть, хорошо мечтается. Что же вы молчите, не рады?
…Белые, почти бесцветные ночи полнились влажными густыми запахами трав. Бродя с Владимиром по роще, Валентина трогала шелковистые стволы берез, словно прощаясь отдельно с каждой. Леса прятали их от дневного зноя, одаривали гроздьями поспевающей малины, разбрасывали на полянах у пней алые пятна земляники.
И вот настал день. Валентина укладывает чемодан, тетя Настя сидит на сундучке в своей любимой позе: руки под грудью, голова чуть Склонена набок. С ласковой горечью смотрит на Валентину ситчиковыми глазами, голубизна которых осталась все такой же ясной: годы не стирали ее.
— Значит, едешь, Валя, решилась.
— Решилась, тетя Настя.
— Месяца не пробыл. И увез. Конешно, из себя видный и в поведении простой. Как же Санька-то… поди-к, теперь и не женится.
— Что я могу, тетя Настя…
— Ну, ладно, его не жалко, школу-то как бросаешь? Нас с Семеном, Марью Тихоновну? Али мы не родные? Девчушкой к нам приехала, на глазах поднялась. Болит за тебя мое сердце, Валя.
— Школу жаль, тетя Настя. Думаете, вас забуду? Никогда. Володю я люблю. Как никого не любила.
Обняв тетю Настю, Валентина с грустью оглядела большую, похожую на класс, комнату, в которой прожила семь с лишним лет. Что ждет на новом месте? Им с Володей предстоит начинать буквально с нуля.
Громко, сильно застучали в дверь:
— Валенька, открой. Спишь, что ли?
— Володя! — сорвалась Валентина, лётом вылетела на крыльцо. — Ой, как хорошо, что приехал! А я думала о тебе…
— Холодно, простудишься, не молодая… Совещание поздно кончилось, было место в гостинице, но мы не остались. Всего три часа — и дома… Антоныч, ты чего там? — крикнул он в сенцы. — Иди, чайку горячего перехватишь. Покато долезешь по грязюке домой! — И опять обернулся к Валентине: — Ну, как тут? Похоронили?
— Похоронили, Володенька. Ничего, все как надо.
— Да, Анна Константиновна — хорошая была старушка. Прожила долго, — сказал, входя и снимая у порога сапоги, не кто иной, как главный агроном колхоза Шулейко.
— Разве это долго, Сергей Антоныч? Ученые медики пишут, что еще ни один человек на земле не умер от старости, все по другим причинам. Жаль ее очень. Идешь, бывало, с любой бедой, словно к матери… На кладбище видела Рыбина. Совсем никуда. Неужели его песня спета, ничем нельзя помочь?
— Предлагали ему работу оператора на ферме при условии, что прежде поедет лечиться, — грея руки о стакан, сказал Владимир. — Оскорбился: «Я педагог, а не скотник…» Плесни-ка нам, Валя, в чарочки, замерз что-то. Буксовали долго под Ляховкой, гиблое место, сколько чиним дорогу, размывает, заносит…
— Нет, я за рулем, — отодвинул от себя рюмку Шулейко. — Дороги — беда наша. Строим их кое-как, торопимся, будто на пожар. Бьет нас эта спешка, бьет, да не по личному карману, вот в чем дело. — Он поддел вилкой котлету. — Будет дома от матери, как это сытый посмел приехать.
— Все воюет Анна Афанасьевна? В сельсовете? Давно я ее не видела, — Валентина с удовольствием смотрела на Шулейко, ей нравилось его спокойное достоинство, нравилось, как неторопливо и в то же время энергично он ест.
— Дома воюет. Я заставил уйти на пенсию, ведь уже семьдесят. — Шулейко аппетитно прожевал котлету, запил ее чаем, встал: — Ну, поехал. Согрелся. Поздно уже.
— Погоди, Антоныч, — потянул его за руку, вновь усадил Володя. — Вот ты ругаешь дорогу… сам знаешь, как тянули от Ляховки: хозяйственным способом, на свой страх и риск, силами шабашников… Да нет, я не оправдываюсь, в общем-то хорошо, хоть такая есть, — махнул рукой, заметив протестующий жест Шулейко. — Без нее мы вообще бы никуда… А выпить ты все-таки должен. Ночью, в грязь, среди поля, какой тебя поймает гаишник? Должен, и я повторю. — Он вновь налил из графинчика в рюмку. — Чокнемся, Антоныч. Может, долго нам с тобой так вот, один на один, не чокаться. — Звякнув рюмкой о рюмку, выпил водку, повернулся к Валентине, которая разогревала на плите блинчики. — Похоже, не уговорил наших хозяев Чередниченко. Забирают Антоныча, Валюша. А меня поздравь с очередным выговором…
— Как выговор? За что?
— Ну, причина всегда найдется, и не одна, — усмехнулся Владимир. — Ворочаю миллионным хозяйством, значит, и грехи некопеечные. Официально — за неполадки в отчетности. А по сути, Валюша, не простил мне первый Антоныча. Помнишь, был телефонный разговор ночью, еще Алена гостила? Когда объявляли выговор, знаменательные сказал он слова: «Смотри, Владимир Лукич, в оба смотри. А то мы тут еще разберемся, ты к делу приставлен или дело к тебе».
— Так это же почти твои слова, Володя! — ахнула Валентина. — Господи, то Иван Иваныч, то Илья Кузьмич…
— Кто это Иван Иванович? — поинтересовался Шулейко, принимаясь за блинчики: он чокнулся с Володей, но водки так и не глотнул.
— Товарищ Сорокапятов, кто же еще, моя супруга никак не может его забыть, чуть не по ней, сразу: Иван Иванович, — безрадостно усмехнулся Володя. — Кстати, Валюша, «ушли» наконец-то Ивана Ивановича на пенсию. Сначала друга его, небезызвестную «руку», а потом и самого…
— Крепко подсек нас тогда Сорокапятов с многолетними травами. — Шулейко отодвинулся от стола, достал сигарету. — Можно закурить, Валентина Михайловна?
— Курите, форточка открыта.
— Вот уже двадцать лет я работаю здесь, в колхозе, и никак не пойму одного… — Шулейко затянулся, видимо подыскивая нужные слова, помедлил. — Столько сменилось районного начальства… Есть люди как люди. А некоторым почему-то приходится подчас доказывать очевидное. Что доказывать — пробивать! Как с теми же многолетними травами. Извеку прочно зарекомендовали они себя в хозяйстве — корм завидный, обогащение почвы… Вдруг однажды — не сеять! Извести все до гектара! Почему?
— Мы же не извели, — с обидой сказал Владимир. — Поддержали тебя. Помню, ты тогда только техникум кончил. А уже горячо брался. Так горячо, аж до слез! Нельзя было не помочь, не поверить.
— Сорокапятов не верил. Ничего не желал слушать: такая установка, и все! Изволь выполнять, словно я не человек, а робот, мне безразлично, что и как делать. И потом, установка все же предусматривает какую-то разницу в местных условиях! Не так уж много я сталкивался в общем-то с Сорокапятовым. Но всегда в чем-то был перед ним виноват. Порой сам не мог уяснить, в чем, а он так ставил вопрос: виноват, и точка! — притушил сигарету Шулейко. — У Ильи Кузьмича тоже есть эта струнка… И еще, любит нагружать того, кто везет, не учитывая одной простой вещи: имея семь поручений, человек всегда может сослаться на шесть из них, объясняя, почему не выполнил седьмое… Боюсь, Владимир Лукич, не устрою я наше районное начальство в будущей своей должности, — спокойно сказал он. — Я ведь, как вы знаете, на полусогнутых ходить не умею.
— Мы тут с тобой одинаковы, — кивнул Владимир.
— Ну, за вами авторитет. Вы ставили район на ноги в пятьдесят третьем, начинали специализацию хозяйства… С меня потребуют то, что я пока не знаю и не умею. Все же с полгода понадобится, чтобы разобраться. — Говоря, он размышлял, в словах его не ощущалось ни растерянности, ни суеты. «До чего похож на мать, — думала Валентина, глядя на невысокого, худощавого, но широкого в плечах Шулейко. — Не внешне, нет, внутренней своей крепостью…»
— Второй у нас думающий. И секретарь по пропаганде, — проговорил Владимир.
— Не будь этого, я ни за что не дал бы согласия. — Шулейко прочно ухватился ладонями за края табуретки, на которой сидел. — Жаль начатого, Владимир Лукич. Так основательно задумали мы с вами разворот… Мой вам совет: будете искать главного, берите молодого. С божьей искрой. И больше сейте многолетних трав, гороха в наших условиях за три укоса можно получать до пятисот центнеров с гектара, это основные белковые корма… — Голос его звучал дружески, очень по-доброму, но и грусть в нем слышалась, глубокая грусть. «Словно навсегда расстаемся, — подумала Валентина. — Словно последний это разговор…» Сказала:
— Как оставит все Лидия Ильинишна…
— Она не оставит! — оживился Владимир. — В сущности, совхоз «Павловский» не так уж далеко, Антоныч сможет приезжать домой.
— Лида вся извелась за эти дни, одно твердит: «Откормочник не брошу, как хочешь», — пояснил Шулейко. — Действительно, пятнадцать километров в наше время не расстояние, машину я вожу сам… Пусть мои живут дома. Тем более, мать — она когда-то пешком эти пятнадцать километров бегала. Ой, будет мне, что явлюсь с петухами! — улыбнулся он, поднимаясь. — И вам надо отдохнуть. Всех проблем, хоть до утра просидим, решить нам все равно не удастся.
— Вот так, Валюша. — Владимир, проводив Шулейко, взял газеты с тумбочки у двери, ушел в спальню. Немного погодя — Валентина еще не успела домыть тарелки — сказал оттуда: — Кстати, Лера привет тебе шлет. Обещает скоро явиться.
— Ты ее видел? Где? — обрадовалась Валентина.
— На совещании, в перерыв. Примчалась повидаться. Худая, в чем душа держится. Кто думал, что из нее выйдет поэтесса!
— Я, например. Ведь это же сразу было видно, Володя. — Валентина, закончив уборку, вошла в спальню, стала вынимать из волос шпильки. — Жаль Шулейко. А выговор… не расстраивайся, господи, разве он первый? И не последний! Как хорошо сказано у Леры в одном стихотворении: «И сколько б дней ни проходило мимо, и сколько бы ни пролетало лет, все впереди неугасимый, неистребимый жизни свет…»
— Каждый из нас по-своему счастлив и несчастлив, Валюша, — отложил Владимир газету. — Шулейко, безусловно, честно будет стараться делать то, что ему поручат, но душой… Чуть ли не весь обратный путь он мне рассказывал знаешь о чем? Об огурцах. За ужином нам подали свежие огурцы, с горчинкой. Он прочел мне целую лекцию по этому поводу, нет, скорей целую диссертацию… Я понял лишь, что при каких-то там условиях огурцы замедляют рост, а вещества в них продолжают накапливаться… С Николаем что решили? — спросил он вдруг.
— А ты что сделал бы?
— Кто его знает… Справедливей всего — позволить парню поступить, как он находит нужным. Слишком мы нынче опекаем молодежь, до тридцати лет — всё дети… Но для школы это — чепе. Тамара Егоровна что говорит?
— Примерно что и ты. Чепе — да, но такого рода чепе, что… Причина слишком личная, на всеобщее обозрение не вынесешь, резолюции не напишешь. И Нина Стефановна работает в школе…
— В общем-то… — чуть замялся Владимир. — Я навел кой-какие справки. Коля на стройке металлургического, живет в общежитии. Ты шепни потихоньку Нине Стефановне, чтоб не очень волновалась, мол, парень на месте…
— Разыскал? — Валентина обрадованно обняла мужа за шею. — А говоришь, нет времени для работы. Теперь мне понятен Сашка с его шапкой…
— Что еще за Сашка?
— Там, во Взгорье, всучил парнишке, под видом обмена, теплую свою шапку… А ведь, как и ты, на словах бывал недобрым.
— Мало ли что я скажу, — озорно провел пальцем по ее носу Владимир. — Люди нередко делают совсем не то, что говорят. Так что, поверь, я не самый худший вариант из подобных человеческих особей… И разве могу я забыть Афанасия Дмитриевича Хвоща? Такие люди, как Хвощ, при жизни кажутся очень обычными из-за беспредельной своей скромности, годы должны пройти, прежде чем разглядишь, поймешь, что они такое были… Вот ты говоришь, Валюша: Иван Иванович, Илья Кузьмич… А ведь они слывут деловыми людьми.
— По-настоящему человека знает лишь тот, Володя, кто зависит от него. Только тот, кто хоть в чем-либо зависит… О чем было у вас совещание?
— По вопросам народного контроля. Чередниченко здорово выступал, факты убийственные… Седой уже весь. А боец, Вот кто из племени несдающихся. Коммунист закаленный.
— Николаю Яковлевичу сам бог велел, он райгосконтроль. Тебя-то зачем на совещание? И так по два на каждый день.
— Пятнадцать тысяч гектаров, пять сел, две с лишним тысячи людей, в том числе сто двадцать два народных контролера… Это тебе не причина? — рассмеялся Владимир.
— Причина! — согласилась она.
— Думаешь, чего я примчался ночью? Представил, как ты плачешь тут одна… Дорогой под воркотню Антоныча об огурцах вспомнил нашу с тобой встречу, даже испугался: а если бы я не сообразил тогда поехать к вам во Взгорье? Не сняли бы дачу? Что была бы за жизнь без тебя…
— Господи, да еще немного, я и сама помчалась бы разыскивать тебя в Вологду!
— Правда? Вот не знал, а то уж постарался бы соблюсти свое мужское достоинство. Значит, ты ни о чем не жалеешь? Совсем ни о чем? Ведь ты горожанка, а со мной — навсегда в село.
— Я выросла в тихом городишке, Володя… Взгорье вообще не думала оставлять. — Валентина не умела объяснить, это было трудно объяснить, что она действительно привязалась к сельской, глубоко осмысленной, на ее взгляд, глубоко плодотворной жизни. Полюбила простор, тишину, ранние рассветы и закаты, запах волглых полей, осенние густые краски… Только тут, где она провела многие, лучшие свои годы, где все вокруг стало родным и привычным, ей покойно и хорошо. — Мы ведь могли… Тебя не раз приглашали в область.
— Люблю землю, Валюша. И я благодарен тебе, что не заставила, не увезла. Тут моя родина, мое все. Кто-то должен оставаться на родном месте, делать здесь жизнь. — Владимир обнял ее одной рукой, сказал растроганно: — А помнишь, как мы с тобой заблудились во взгоренском лесу? Какие пирожки с малиной пекла Мария Тихоновна! Трудно представить, что ее мужа, Павла Ивановича, нет в живых. Вот был сгусток энергии! Умер от боевых ран через двадцать лет после войны… Мы тогда часто ходили на могилу бывшего вашего директора, того, что потерял в войну семью. Ты рассказывала о нем как о честнейшем человеке…
— Да, Александр Борисович был по-детски наивный, неустроенный, удивительно скромный и честный. Умер внезапно, от сердечного приступа. — Валентина перебирала пальцами мягкие волосы мужа. Господи, сколько в них седины… Ей сорок девять, ему пятьдесят четыре. Не старость еще, но уже и не молодость, зрелые годы… — Как и Сергей Сергеевич Чурилов, и Анна Константиновна, и моя мама… Может быть, это профессиональная смерть учителей, Володя? Ведь они отдают детям сердце свое до конца.
— Полагаешь, мы, хозяйственники, не до конца отдаем свое сердце? Будь у меня два, три сердца, на все достало бы тревог и волнений… Кстати, куда подевался наш прекраснейший Бочкин? То через день да каждый день… Вы что, поссорились?
— Нет. — Валентина помедлила. Все равно не сможет утаить, лучше сейчас. — Представь, он вдруг вообразил, что любит меня.
— Вдруг? — Владимир покачал головой, усмехнулся. — Отчего у тебя на лице мировая скорбь, Валюша? Любит, и хорошо. Только ты, дружок, и не знала этого… Значит, сказал все-таки. А ты?
— Что я? — недоуменно вскинула брови Валентина.
— М-да, вопрос праздный, — согласился Владимир. — Позвони-ка ты ему завтра, чтоб приезжал. Нечего нам на старости лет дружбу рушить, тем более что откровения-то не новые… Ну, я спать, аж голова гудит, устал очень. День выдался шальной, завтра не лучше: приедут соседи подводить итоги соревнования…
По привычке укрывшись с головой одеялом, Володя мгновенно заснул. Валентина почитала немного, но чтение не шло впрок, другое волновало и тревожило. Шулейко прав — всегда есть сто причин свалить с себя вину за несделанное основное. Володе это не присуще, он никогда не выгораживает себя… Значит, опять выговор. Сколько их было! Вроде не переживает, а ведь внутренне больно. Ложатся на сердце рубцы… Хоть бы подумали, какой он несет на плечах груз, столько лет несет безропотно… Все перестраивает, улучшает хозяйство. Второй участок уже в кондиции — новые помещения, полная механизация. На первом — строительство, третий собираются реорганизовать: помещения там старые, методы откорма — тоже… «Начинали с докорма, — думала Валентина, — скупали взрослый скот, нагоняли вес. Теперь стало законом доращивание, идет разговор о выращивании телят…» Где тут все отладить и наладить раз и навсегда, в своем-то доме, сколько ни прибирайся, полно беспорядка. Так ведь вдвоем живут, Валентина одна хозяйка. А в колхозе сколько хозяев! И не все рачительные! Значит, Володя видел Нелли Сорокапятову. Сказал об этом мельком, как о не стоящем внимания. Может, для него это и в самом деле не имеет значения? Не было ничего, на что намекал в свое время Никитенко, о чем судачили все? Ведь считали во Взгорье, чуть не восемь лет считали, что Валентина выйдет за Сашку Конорева, хотя она не дружила с ним и восьми недель.
За все восемь лет после того несчастного вечера он ни разу не подошел к ней наедине, и она не говорила с ним ни фазу. Лишь когда собралась уезжать из Взгорья, подстерег ее у родника — стоял, держа за повод коня, в глазах стыла тоска.
— Уезжаете, значит? Насовсем уезжаете?
Он так и не женился, и Надя не вышла замуж — в этом тоже, наверное, была какая-то вина Валентины, что-то не так она сделала, взяла и разбила бездумно то, что потом уже никто не сумел склеить. Тетя Настя шлет иногда от них обоих приветы… Да, много прошло времени, много утекло воды. Давно, еще при Валентине, это случилось, председательствует во Взгорье Дубов. Его посылали на учебу, потом — Лапникова. Вот тоже человек, в котором вершины сочетались с пропастями… Или все люди такие? Сейчас Лапников в «Сельхозтехнике», тетя Настя писала: крупный занимает пост… Да, много утекло воды. Шатохин Леша, Алексей Иванович, — знатный механизатор. Юра Волков строит заводы… До чего была густая шевелюра у Бочкина, когда Валентина впервые увидела его! И шевелюры уже нет. Прав Володя, слишком старая у них дружба, чтобы рушить ее сейчас. «Позвоню завтра, — думала, засыпая, Валентина. — Пусть приезжает на пироги». Она по-сестрински привыкла к нему, скучала, если долго не видела. В серьезность его признания как-то не верилось, мало ли что он мог ляпнуть с бухты-барахты. Любимый Аленин дядюшка. Вот тут действительно любящий, ничего не скажешь. Ну и славно, коли так.
Утрем все оказалось в инее. Каждая веточка, всякий сучок на деревьях оделись в пушистую шубку. Бельевая веревка превратилась в толстый снежный канат. Скамейка в саду представилась мягким глубоким креслом. «Обильный иней — к хлебу», — подумала Валентина. День рождался мягкий и тихий, вокруг все дышало покоем и красотой. Валентина, замерев на крыльце, не могла оторвать глаз от несбыточно-чудесного царства в саду. «Зимнее цветение, — думала она, трогая рукой в варежке снежный пух на перилах. — И зимой расцветает сад… Приходит и моя зимушка-зима. Какой-то она будет?» Только что, причесываясь перед зеркалом, заметила Валентина, что и в ее волосах густо блестит седина. Сорок девять. Еще не зима, осень. Иней бывает обильным и осенью. Первый признак близкой зимы.
Грустные и светлые, теснились мысли. Сколько зим выходит она вот так на крыльцо с тяжелым своим портфелем, полным учебников и тетрадей. Теперь, когда есть кабинет, где сосредоточены все подсобные материалы, носить приходится меньше. В портфеле лишь то, что нужно было сделать дома. Много нужно… Требования к учебному процессу растут, чтобы провести урок с полной отдачей, нужна сложная подготовка. Как ни парадоксально, с ростом требований к качеству урока все меньше остается времени для самих детей, просто некогда заниматься ими помимо борьбы за знания… Готовя на днях обзор по современной литературе для десятого класса, Валентина больше недели просматривала по вечерам свежие журналы, сидела в библиотеке над новыми книгами, штудировала критические статьи. Собрала массу материала, который нужно было освоить, проанализировать и, главное, втиснуть в сорок пять урочных минут…
— Иней-то, Валентина Михайловна! Прямо фантазия, — окликнула от своей калитки Чурилова. — Анна Константиновна любила деревья в инее.
— Она любила жизнь, людей, — задумчиво отозвалась Валентина. — Она была счастливым человеком, Евгения Ивановна. Рядом с ней любому становилось тепло.
— Вчера я разбирала ее вещи, нашла дневник. Помните, она говорила? Читала до рассвета, не могла оторваться. Записки из ее жизни… словно взяла в руки живую душу. Как сходны учительские наши судьбы…
— Дадите прочесть? Она разрешила бы.
— Конечно. Да, что я хотела сказать… Рома Огурцов меня беспокоит. Он замкнулся, ушел в себя. Что-то тревожит его, мучит. Не могу доискаться причины.
— Причина есть. Я потом расскажу, — взглянула на часы Валентина.
— Да, да, не опаздывайте. Я тоже подойду.
Время еще было, Валентина шла не спеша. И все-таки явилась, видимо, рано: школа встретила ее необычной тишиной. Она удивилась: неужели ни одного ученика? Почему? И вдруг вспомнила: каникулы. Первый день каникул! А она-то укладывала дома портфель, причесываясь, поглядывала на часы… И Евгения Ивановна: «Не опаздывайте». Тоже забыла? Как их всех поглощает школа, без нее словно останавливается время. Еще бы, в школе они бывают куда больше, чем дома. А мыслями своими в школе — всегда. Прошла в свой четвертый «в»: парты сдвинуты, посреди класса — нарядная елка. Сегодня же утренник! Вот о чем говорила Евгения Ивановна… Утренник в десять часов, сейчас только девять. Валентина подошла к окну, из которого виден был лесистый овраг, — совсем как во Взгорье. Лишь родника нет внизу. Зато сколько родников выбивается в пойме реки! Вода прозрачная, чистая. В Рафовке вообще хорошая вода. Володя сам носит воду из колодца, когда есть время, конечно. Все обещает соорудить возле дома колонку: успел выстроить в колхозе целый промышленный комплекс, строит второй, а до колонки — для себя — руки не дошли. И калитку никак не починит… О себе никогда не умел думать. Все же зря упрекает она Володю Иван Ивановичем, этого он у Сорокапятова не перенял — чтобы все для себя, только себе… И страха за собственное благополучие в нем нет, сберег же пойму реки, несмотря на громы и молнии, которые метало в него районное начальство. Не дал распахать, когда все вокруг рушили вековечную целину пойм. Луг сохранился со всем его разнотравьем. Река все равно пострадала, у соседей чернозем с прибрежной пашни снесло паводком в воду…
В жизни все так: что сбережешь, что потеряешь. Люди по-разному видят одни и те же события, по-разному вершат одни и те же дела. И нет такого прибора, чтоб можно было измерить, показать: здесь ты прав вот настолько, а здесь настолько не прав… Каким счастьем для молоденькой Валентинки явилось когда-то с трудом завоеванное доверие ребят! Более высоких минут в своей жизни она, пожалуй, не знала. И большей ненависти не знала, чем к Нелли Сорокапятовой. Большего презрения. Большего отчаяния, чем в те дни, когда делала свои первые шаги здесь, на родине Владимира, где ей опять пришлось начинать все сначала, когда ее любовь к Володе, их общая судьба висели буквально на волоске.
…Вся жизнь Валентины теперь — ожидание. Едва забрезжит рассвет, под окном уже фырчит потрепанный райкомовский «газик». Шофер Геша, строгий, неулыбчивый, осторожно стучит пальцем в стекло:
— Владимир Лукич, пора.
Володя одевается быстро, как по тревоге. Целует Валентину, говорит вполголоса:
— Спи, я тихо.
И неслышно уходит. Хлопает дверца кабины, ворчливо рокотнув, «газик» убегает навстречу разливающейся по горизонту заре. Валентина остается в приятной полудреме: от росы за раскрытым окном ползет холодок, занавески треплет свежий, несущий в себе все ароматы степи ветер. Не из родных ли мест он прилетел, не к родному ли для Валентины северу устремил свои крылья? Странно все как. Володя — секретарь райкома. Непоседа, весельчак, выдумщик — и вдруг такое важное начальство. У них в районе секретаре были солидные, привыкшие к власти. А Володька… во Взгорье, когда бродили с ним по лесам, прятался чуть не за каждую елку, бросал в Валентину шишками, забирался на верхушки берез. Вздумал учиться у дяди Семена подшивать валенки, дурачился, пока не проколол руку шилом…
Сейчас ему трудно, очень трудно. Валентина понимает это, ведь не зря столько времени прожила в селе. В районе сменили чуть не все руководство, остался лишь второй секретарь, Иван Иванович Сорокапятов, — к счастью, человек опытный, занимает этот пост уже десять лет, пришел сразу после того, как освободили район от фашистской оккупации. Председатель райисполкома снят. Временно исполняющий его-обязанности Лямзин, по словам Владимира, боится собственной тени, ничего не хочет решать. В МТС дела идут неважно, в колхозах тоже. Кадры, кадры, кадры… В разгаре уборка. Хозяйственные заботы поглощают все время Володи, некогда отдохнуть, оглянуться. А она, Валентина, бездельничает. Правда, это Владимир попросил ее не устраиваться пока на работу, понимая: стоит ей обрести свое дело, как они вовсе перестанут видеться. Сейчас хоть Валентина свободна, стережет минуты, когда Владимир вырвется позавтракать, пообедать, и они вместе. А тогда?
Валентина понимает это, но понимает и другое: долго она не выдержит. Даже представления не имела, до чего невыносимо безделье! Ведь ей впервые в жизни некуда деть-время. Книги, что привезла с собой, перечитаны по нескольку раз. В библиотеку зашла как-то, на двери замок. Все в поле, страда, горячая пора. Кухня? Много ли нужно двоим, да притом если один из них почти не бывает дома. Оставались степные тропы, и Валентина без устали бродила по ним, дыша знойным воздухом Володиной родины, стремясь проникнуть в ее терпкую, своеобразную красоту. Степь, степь, без конца и без края. Зеленая, желтая, коричневая. Иногда в эту палитру врывается ослепительно-белое, будто в прокаленной насквозь степи чудом сохранился гребень девственно чистого сугроба. Это — мел. Самый обыкновенный мел, которым пишут в классах и которого полно в окружающих холмах. Когда-то, миллионы лет назад, здесь было дно доисторического моря.
Сейчас земля лежит звонкая, сухая, в морщинах оврагов и балок. Июль, а травы рыжие, жесткие. Нет и в помине пестрого разлива гвоздично-ромашковых лугов Вологодщины… Лишь кое-где тешат глаз изумрудные плантации сахарной свеклы, синие пятна дубрав. Властвует над всем тяжелая, пышущая зноем пшеница. Валентина уходила далеко в поле, слушала, как шуршат колосья. Тронешь — на ладонь послушно выкатятся зерна, округлые, налитые. И когда только уберут эти хлеба, и сколько осыплется, пока уберут… Целый день по дорогам тянулись подводы с зерном, оседая под его тяжестью, пыхтели разболтанные, со скрипучими кузовами грузовики. Торжествующе гогоча, по-хозяйски расхаживали гуси. Вот кому раздолье, ведь за каждой бричкой, за каждой машиной тянется золотистый след…
Устав от жары, отдыхала в тенечке, потом шла к Сорокапятовым. В просторных комнатах добротного сорокапятовского дома — пока из частных лишь он один такой был в Терновке — стояли тяжелые дубовые шкафы, комоды, столы; окна, прикрытые ставнями, хранили прохладу… С приветливой Зинаидой Андреевной, женой Сорокапятова, Валентина собирала вишни, училась варить варенье, готовить настойки, наливки: во всей Терновке только у Сорокапятовым был настоящий сад. Прежде, говорят, многие имели сады. В войну часть деревьев вырубили немцы, оставшиеся уничтожили сами жители — на топливо, да и налог надо было платить за каждое дерево. А урожаи не каждый год.
…В тот памятный день, когда она словно прозрела, очнулась от овладевшей ею душевной лени, дом Сорокапятовых встретил ее знакомой устоявшейся тишиной, прохладой, непоколебимым уютом.
Иван Иванович лежал на диване, блаженно вытянув-ноги в шелковых светлых носках. Начищенные до блеска сапоги стояли у изголовья; китель, ставший после войны чем-то вроде формы у ответственных работников, висел на спинке стула.
Увидев Валентину, Сорокапятов сел, поспешно принялся натягивать сапоги. Чтобы не смущать его, Валентина отвернулась. Однако прямо перед ней стояло трюмо, в нем отражался Сорокапятов, приплюснутый, раздвинутый во все стороны, похожий на уродливого божка. Валентина усмехнулась: как это не замечала прежде, что зеркало с дефектом? Она отвела взгляд к буфету, но и там были зеркала, и они отражали все ту же расплывшуюся, казалось, бесформенную, но вовсе не смешную, а жуткую чем-то фигуру.
— Порядок, — сказал Иван Иванович, притопнув напоследок не очень-то, видимо, охотно налезшим сапогом. — Простите, что в таком виде. Жара… Зина будет рада, у нее сегодня вареники с вишнями. Садитесь, в ногах правды нет.
— Спасибо, Иван Иванович. — Валентина смотрела на Сорокапятова и все еще видела ту бесформенную, расплывшуюся массу, словно плотно затянутый корсет, в котором жил человек, вдруг лопнул, все стягиваемое им поползло наружу… — Помешала вам отдыхать? — Добавила, тряхнув головой, чтобы отогнать наваждение. — Была в степи, очень много обозы теряют зерна. Неужели нельзя починить кузова у машин и бричек?
Сорокапятов минуту посопел, недовольно, сбоку, глядя на нее. Наконец снисходительно улыбнулся:
— Понимаю, вы, как супруга, волнуетесь… Но, — голос его звучал еще снисходительней, — не думайте, что мы слепы. Вы сами слышали на активе, были поставлены все задачи. Вовремя даны указания, в том числе и о кузовах. — Он ронял круглые, обтекаемые, ничего не выражающие фразы. Он всегда так говорил, но прежде Валентина видела в них глубину, смысл, понимание дела, в этих круглых обтекаемых фразах. Что же произошло с ней сейчас, почему вдруг речь Сорокапятова утратила для нее осмысленность и глубину? Слова падали пустые, будто мякина, из которой выбито все зерно… — Вам известно, что наши места подвергались оккупации. Народ еще не вошел в норму… Дисциплина — вот наш бич. Нужен контроль и контроль, а нас с Владимиром Лукичом только двое.
— Валечка? — появилась на пороге с посудным полотенцем в руках Зинаида Андреевна. — А я думаю, с кем это мой Иван Иванович разговаривает… Сейчас угощу вас варениками. Отдохнул, бы, не обязательно ехать в такую жару, — обернулась она к мужу.
— Нельзя. Сегодня у Никитенко пускают механизированный ток. И в Рафовку хочу проскочить.
— Все Рыбин? — поджала губы Зинаида Андреевна.
— Он. Завалил райком жалобами. Попробую уговорить, не выметать же сор из избы. — Иван Иванович взял в руки зеленую фуражку с высоким околышем. — А вы погуляйте в саду, вишен нарвите, — посоветовал Валентине. — Лучше, чем заниматься мировыми проблемами.
— Хватит гулять, пора устраиваться на работу. Не знаю только, есть ли свободное место в школе.
— Для вас? — удивилась Зинаида Андреевна. — Еще бы для вас не было! Иван Иванович, слышишь, Валечка надумала работать. Позвони куда надо, распорядись.
— Я сама…
— Ну, нет, позвольте уж мне, — остановился на пороге Сорокапятов. — Кадрами в районе распоряжаюсь я. Конечно, позвоню и все устрою. — Надев фуражку, он вышел.
Зинаида Андреевна повела Валентину на веранду, «насыпала», как она выражалась, полную миску вкуснейших вареников. Солнце стояло в самом зените. Оно заливало крашеный пол веранды, песчаные дорожки, пестрыми бликами плясало в листве деревьев. Валентина, словно наколовшись на его лучи, прикрыла глаза ладонями. И вздрогнула, услышав потерявший всю свою приветливость голос Зинаиды Андреевны:
— Ах вы, жулики, хулиганье проклятое! Я вот сейчас милицию вызову, чтобы матерей ваших оштрафовали, забудете в чужой сад лазить! Всю ягоду пообрывали, поганцы! — В гуще вишенника зашумело, треснул плетень. Послышалось шлепанье босых ног: убегали ребятишки. — Сами сады порубили, налог платить не хотят, а на чужое зарятся, — ворчала Зинаида Андреевна, осматривая вишни. — Как есть все растащили… Вы рвите, Валечка, рвите, — прежним умильным голосом обратилась она к Валентинке. — Лучше вы попользуйтесь, чем эти голодранцы.
Вишен вокруг алело множество… И виноваты ли ребятишки, что им на долю выпало скудное детство? Сорвав несколько ягод — лишь бы успокоить Зинаиду Андреевну, — Валентина ушла домой. Нет, больше слоняться без дела она не станет. Довольно отдыхать, сегодня поговорит с Володей, завтра — в районо. Скорее бы приходило это очень нужное завтра!
За дверью, в их комнате, звонил телефон.
— Валентина Михайловна? Говорит директор школы, Капустин. Мне звонил насчет вас Иван Иванович. Все будет сделано.
— У вас есть свободное место?
— Найдем. Седьмые классы вас устроят? Через недельку заходите. Передайте от меня привет Владимиру Лукичу.
Голос умолк. Валентина немного подержала трубку возле уха: итак, все устраивается. В школах тоже, по-видимому, неважно с кадрами. Восемь лет, как война кончилась — а здесь она прошла, все сжигая и вытаптывая, — многое в хозяйстве восстановлено, и все же трудности пока нескончаемы… Директор директором, а через голову районо шагать неудобно. Время есть, почему не зайти туда.
Длинное приземистое здание райисполкома выглядело пустынным: все в разъезде, на уборке. Районо размещалось в двух тесных, до отказа набитых обшарпанными столами и шкафами комнатушках.
— Мне ничего не известно, — сказала, выслушав ее, инспекторша. — Комплектование школ еще не закончено, Капустину видней…
Оставалось лишь попрощаться.
— Не ждали, Валентина Михайловна?
Вздрогнув от неожиданности, Валентина обернулась: в дверях класса стояла Света Овсиенко, похожая на снегурочку в своей белой вязаной шапочке и белой же, кроличьего меха, шубке.
— Увидела вас в окно, а вы даже внимания не обратили…
— Задумалась. — Валентина с удовольствием оглядела тонкую фигуру девушки, ее свежее лицо, на котором светились ясные серые глаза. — Вы не уехали на каникулы? Хорошо, что собрались… Сейчас пойдем ко мне, позавтракаете, потом утренник, потом разговоры сколько угодно. Вы, конечно, у меня ночуете?
— Не рассчитывала. Но соседку предупредила, что иду к вам… А на каникулы куда же мне ехать? Педагогический я окончила в Белогорске, у меня тетя белогорская. Росла в детдоме, под Харьковом. Отца не помню, маму немного…
— Сиротинка моя, — прижала ее к себе Валентина. — Ну, идем.
— Нет, нет, я утром поела, уже ученики подходят, слышите? Я хочу все увидеть. Кабинет мне покажете, да? А то везде говорят: кабинетная система. Посмотреть, что это такое, негде.
— Конечно, покажу. В одном месте сосредоточено все необходимое для уроков — таблицы, иллюстрации, магнитофонные записи, пластинки… Я как раз составляю картотеку, — сказала Валентина. Продолжать не пришлось, школа действительно наполнилась детскими голосами, в дверь то и дело заглядывали ученики. Явились Тамара Егоровна, Чурилова, учителя младших классов. Валентине пора было одевать Деда Мороза и Снегурочку, вообще начинать программу: отвечал за утренник сегодня ее четвертый «в».
Прыгали зайцы, ходили, словно танцуя, возле разряженной елки «лисы», Дед Мороз — милый очкастый Ванечка, в фиолетовой бархатной шубе, с мешком подарков за плечами — ввел за руку длиннокосую, в парче и блестках Снегурочку — Инну Котову. Все шло хорошо, и Светлана включилась быстро в детский веселый хоровод, вон уже кружится рядом с Дедом Морозом… А сколько пришлось хлопотать ради этого: над сценарием, который вынесли затем на утверждение педсовета, у шефов — чтобы помогли купить игрушки на елку, подарки, материал на костюмы. Побегала вдосталь в профком колхоза! Володя лишь смеялся над ней, хотя в общем-то сам все это и субсидировал… С родителями сколько было разговоров и встреч, ведь требовалось сшить эти костюмы. А шубу Ванечке они мастерили вдвоем с Евгенией Ивановной по ночам, после всех дел и занятий.
Когда украшали елку, Валентина поручила Роме Огурцову водрузить на макушку стеклянную красную звезду. Мальчик даже испугался сначала, не поверил. А как старался! Натаскал стульев, сделал пирамиду, чтобы дотянуться до верхушки, бесстрашно залез на нее… Вот он читает стихи, и неплохо читает, Евгения Ивановна тщательно подготовила ребят к утреннику. Но вдруг сбился, поник, сдернул с лица сделанную из папье-маше маску волка. Что это с ним? Валентина проследила за растерянным взглядом Ромы и увидела Огурцову, которая только что вошла в класс, громоздкая в своей шубе из искусственного меха и пышной енотовой шапке. Смотрит свысока, будто все вокруг — мелочь.
— Что за светская особа была, в меховой шапке? — спросила Светлана, когда они по окончании утренника вышли из школы.
— Мать одного ученика. Жена директора сахарного завода.
— Что жена директора — за версту видно, — рассмеялась Светлана. — Хотя, насколько я понимаю, чем умней человек, тем проще он себя ведет… Сын ее учится хорошо?
— С сыном непросто, Светочка. Видите, какая история. — Валентина рассказывала о Роме всю дорогу до дому, и еще бы нашлось что сказать, иди они хоть до самой Терновки. Света слушала молча, непонятно было, трогает ее то, что говорила Валентина, или ей безразлично. Войдя в дом, быстро сбросила шубку, погрелась у печки, помогла Валентине собрать на стол. С аппетитом уплела жаркое, потом оладьи.
— А это что, груши? — спросила, разглядывая вазу с фруктами в соку. — Никогда не пробовала таких.
— Мариную с лимонной кислотой. Нравится?
— Очень… Вот вы рассказывали, а я думала о себе. Что никогда, наверное, не смогу так глубоко понимать детей… Вообще людей. Все натыкаюсь на грубость. Супруга нашего директора, например, командует учителями в школе, как пешками. Требует, чтобы все подчинялись и трепетали. А я вообще не умею ни перед кем трепетать.
— Знаю Махотину. У вас отмирающая восьмилетка… там трудно, Света. А как Махотин, директор? Не бросил пить?
— Частенько навеселе. Скажите, почему его не снимают?
— Видимо, как-то устраивает…
— То есть?
— Пить пьет, а начальство слушается. — Ей не хотелось говорить Свете о Капустине, о том, что обтекаемый этот человек всюду, где может, старается насадить безусловно послушных ему людей. Он бы и здесь, в Рафовке, насадил, да Тамара Егоровна пока ему не поддается. — А как вы? Вживаетесь?
— Плохо. Я же говорила — ничего не получается.
— Но вы умеете ладить с детьми, я только что видела…
— Это у вас такие дети! Наши совсем другие, — покачала головой девушка. — Тупицы какие-то, простых вещей не знают и не понимают. Будто я к ним с луны свалилась, в это прекрасное Яблоново. Вам смешно, да? — Обиделась, заметив улыбку Валентины. — А мне, представьте, ничуть не смешно. Сбежать хочется. Каждый день, едва просыпаюсь, думаю, как бы сбежать.
— Не обижайтесь, Света, я над собой смеюсь. Такая стала старая, сказать невозможно. Все уже было со мной… и тупицами дети казались. И убежать хотелось. Убегала даже один раз.
— И? — с интересом взглянула на нее Светлана.
— Вернулась, как видите. Школа наверняка обошлась бы без меня, да я вот не могу обходиться без школы.
— А я еще не знаю, — задумчиво сказала девушка. — Пошла вроде по призванию. С детства любила диктовать подругам контрольные, метить ошибки красным карандашом. Оказалось, мало ставить пометки красным карандашом, надо научить, как избегать этих ошибок… Не знаю, обойдусь ли без школы. Она-то, конечно, обойдется без меня.
— Это большой вопрос, Света. В Яблоново за последние три года сменилось четыре словесника. Могут ли быть у детей знания, как вы считаете? А если еще вы убежите?
— От меня мало толку, Валентина Михайловна. Тыкаюсь туда-сюда… вот бы вы там сразу все наладили. — Она уморительно-печально жевала моченую грушу, на лице у нее, возле носа и губ, собрались скорбные складочки. Валентина не удержалась, поцеловала розовое это, огорченное по-детски лицо.
— И я, Света, не сразу бы все решила, — покачала она головой. — Думаете, сейчас у меня все получается? Я говорила уже — не могу поладить с родителями Ромы Огурцова. При всем своем опыте не могу. Мой кабинет хвалите, посмотрели бы вы кабинет по начальным классам, который создала Евгения Ивановна Чурилова! Вот где бесценное богатство. Четкость. Я только начинаю пока.
— А тот… Дед Мороз… кто он у вас? — спросила Света. — Очкарик с бородкой…
— Наш физик. Иван Дмитриевич. Понравился вам? Славный.
— Тоже не уехал домой на каникулы? Одинокий?
— У него мама в Белогорске. Он большой энтузиаст, Света, монтирует со старшеклассниками пульт управления у себя в кабинете физики. Не закончил до каникул, и вот…
— Он в Белогорске институт кончал?
— Да. Минувшим летом.
— Значит, вместе учились… Странно, что я его не видела. — Светлана потянулась к тарелке с мочеными яблоками. — Вы его тоже любите всем этим угощать? И он тоже считает своих учеников тупицами?
— Скорей некоторых педагогов, — рассмеялась Валентина. — Кстати, те мои ученики, которых я считала когда-то самыми вредными и тупыми, доказали совершенно обратное. Был у меня Толя Куваев, вроде хулиган из хулиганов. Ныне — подполковник. Юра Волков — инженер-строитель. До сих пор поздравляет меня с каждым праздником, и я храню все его открытки.
— Так вы не здешняя?
— Из Вологды. Северянка. Муж приехал туда в отпуск, к сестре… познакомились.
— Послушаешь — как все просто… В таком случае, — подняла рюмку Света, — выпьем ркацители — за вашего мужа, за ваше счастье, за хорошую вашу любовь. О хорошей любви мечтаем мы все. Наверное, любить всю жизнь трудно.
— Конечно, разойтись легче, Светочка, — поплакал, пережил, забыл. А вытерпеть друг друга в течение двадцати — тридцати лет…
— Нужна великая мудрость, да? — подхватила Светлана. — Неужели никогда не было ссор, ревности?
— Как же без этого… Вообще-то мне повезло, Света, — пригубила вино Валентина. — Представьте, — оживилась она. — Просто в другой мир меня увез! У нас дома высокие, бревенчатые, всюду полы. Сюда приехала — мазанки, до крыши можно рукой достать. Такой дом, какие нынче все строят, был только у второго секретаря райкома, он строил чуть ли не десять лет… Люди эмоциональней, язык другой… Подвезли нас к большому дому, он тогда казался большим, теперь и незаметен между других, в нем аптека… Здесь, мол, квартировал прежний секретарь, теперь — ваше. Взялись мы с Володей за руки, прошли по комнатам. «Что мы тут делать будем? — спрашиваю Володю. — В горелки гонять?» — «Нет, говорит, здесь размещались детские ясли, прежние товарищи их выселили, а мы вселим». Это он доро́гой у кучера выяснил… И поселились мы в хате у одинокой вдовы, на краю села. Хорошая попалась женщина, до сих мы с ней ближе родных. Дочка считает тетю Дашу бабушкой, своих-то бабушек у нас нет в живых ни одной, даже сестра Володи умерла уже… Съешьте что-нибудь еще, Света.
— Не могу, сыта. — Девушка сидела, подперев щеку ладошкой, длинные белые волосы прямыми прядями падали ей на спину, плечи. — Вы будто сказку рассказываете, Валентина Михайловна. Уступили свою квартиру под ясли. Попали к хорошей женщине. В детдоме, где я росла, заведующий тащил что мог. Директор нашей школы, как вы знаете, пьет. — Она, словно отчаявшись, отбросила волосы с плеч, прижалась к спинке дивана. Худенькое, юное, еще не устоявшееся в жизни существо…
— Выходит, все черным-черно, никаких проблесков, — мягко сказала Валентина. — А имя у вас какое — Светлана. Несущая свет. Вы сирота и все-таки не знали голода. Даже окончили институт.
— У нас воспитатели были умные, Валентина Михайловна, — иронически бросила Света. — Сумели внушить нам, что надеяться не на кого.
— Это самое лучшее, что можно внушить. На чужом горбу далеко не уедешь… Вы говорили, у вас есть тетя.
— Как мама умерла, тетка сразу отдала меня в детский дом. Она не замужем, живет одна… Не знаю, может, и есть на свете добрые люди, мне что-то не попадались.
— Многое зависит от того, как мы сами смотрим на вещи. Как их расцениваем.
— А что расценивать? — опять откинула Света упрямо лезущие на глаза волосы. — Вот мы были на совещании. Сколько собралось там народу? А подошли ко мне только вы одна. Должна я видеть и в остальных добреньких дядей и тетей? А знаете, что учительница русского языка, которая до меня была в Яблоново, куда-то задевала все пособия? Говорят, уходя, заявила: не мне, так и никому! А знаете, что у нас в селе куска мяса не купишь, молоко достать проблема? И я живу в тысячу лет не беленном пришкольном домишке, самой приходится колоть дрова? И вы хотите, чтобы я все видела в розовом свете? Ну, нет, — сказала, вставая, девушка. — Я вижу, что вижу, без всяких розовых штор.
Она кипела обидой, все выплеснула перед Валентиной, что ее огорчало и мучило, свалив в одну кучу, казалось бы, самое несовместимое.
— Сядьте, Света, и выпейте компот, — подвинула к ней чашку Валентина. — Вы правы, трудного у нас немало, хотя многое, что сейчас видим как трудность, вчера казалось бы благом… Дрова! Вы считаете, лучше на готовом? Без физических затрат? Я и сейчас колю их вместо физзарядки и мужа заставляю… Питание — да. Это действительно сложно, особенно для одиноких. Привыкли в селах иметь свое хозяйство, даже учителя… Руководство привыкло к этой мысли. Проблема из проблем, пока решаем, кто как может. У нас Тамара Егоровна договорилась с райпищеторгом, через школьный буфет… В общем, директора вашего надо потормошить… Насчет дядей и тетей, поверьте, из тех, кто был на совещании, многие — обратись вы к ним — охотно помогут. Я в тот момент вспоминала первые свои шаги в школе, видела себя такой, как вы. Только менее подготовленной: я ведь пришла сразу после десятилетки, решала, не подумав, сгоряча, выносила скороспелые оценки. Но никогда, Света, слышите, никогда — а мне бывало горько и трудно — я не озлоблялась на всех людей. Никогда!
— Одинокие мы все, — сказала грустно Светлана. — Вы тоже одинокая. Вон какой дом — и пустота.
— Нет, Светочка, дом мой не пуст, — покачала головой Валентина. — У меня муж. Друзья. Дочка… недавно приезжала с женихом, — вновь не сдержала улыбки. — Вот что у меня есть, — подошла к стеллажу с книгами, который занимал в гостиной всю стену. — И это, — указала на стол, где лежали стопки тетрадей. — Вы у меня есть, — взяла руки девушки в свои. — Ведь вы теперь часто станете бывать у нас? И я к вам приду, непременно.
— Вы удивительная, — чуть отступила от нее Светлана. — Просто не верится, что такое может быть… столько жизнелюбия… — И усмехнулась, оборвав фразу, — Торжественная часть окончена? Можно браться за планы?
— Можно, Света. А насчет торжественной части… я теперь стану скучать по вас. Не знаю, почему, но стану скучать.
Весь вечер Светлана, устроившись за столом в комнате Алены, переписывала планы. Так и увидел ее, придя домой, Владимир: уронила на стол светловолосую голову, спит.
— Уморила свою гостью? — сказал он шепотом Валентине, которая проверяла тетради в столовой, — вот и каникулы, а работушки хватает, о тех, кто послабей, нельзя забывать. — Ужином хоть накормила? Кто она? Белобрысая, вроде нашей Алены.
— Учительница из Яблонова, Света. Я не хотела мешать, думала, еще работает. Устала… Путь не ближний, и день был загружен. Я постелю ей, а ты собирай ужин. Что сегодня так долго?
— Провели сессию сельсовета на третьем участке. Некому скот кормить. Женщины отработали на свекле, получили деньги, сахар, минимум выходо-дней обеспечен… Говорят, дома хватает дел.
— Уговорили?
— Тех, кто постарше, кто войны хлебнул. Молодые заявляют: мы свое отдали колхозу, имеем право на передышку. Действительно, в личном хозяйстве много хлопот: коровы, свиньи, птица…
— Понимаешь все — и агитируешь?
— А что делать? Голым приказом все не устроишь, силком людей не пошлешь. Шулейко, Лидия Ильинишна, молодец, умеет их задеть за живое… О каждой все знает.
— Все хвалишь. А помнишь, сколько ругал ее, когда она возглавляла райком комсомола? — кольнула мужа Валентина. — Кстати, послушалась она тебя, убедила Федченко переселиться?
— Ну да, как же! — весело фыркнул Владимир. — Ни она, ни я, Валюша, гнать зря людей не станем, тем более зимой, время действительно ждет… Пусть старуха спокойно помирает в своей хате. Кстати, и не думает помирать, сам видел, за водой к ручью шла, — говорил он, ставя на стол тарелки. — А Шулейко… я требую подчинения, Валя, — никогда, никому не признаюсь, тебе только, и то, если напомнишь, откажусь от своих слов, — так вот, я требую подчинения, но хочу, чтобы мне возражали, спорили со мной, отстаивали то, что считают правильным. Выслушиваю возражения, думаю, решаю свое, но оно всегда и общее. Понимаешь? Всегда — и общее. Бездумное, бесхребетное подчинение хуже худого, оно может привести черт знает к чему. Как не понимает этого Илья Кузьмич? Он же умный мужик.
— Все еще переживаешь выговор? Пора бы привыкнуть…
— Не рад, конечно. К такому не привыкают. Можно перешагнуть, Валя, многое можно перешагнуть ради дела. В конце концов, жизнь всех нас не балует, тому же Илье Кузьмичу тоже порой приходится перешагивать… Ты говоришь, доброта. Она не должна быть слишком явной, слишком назойливой и доступной. Как у Хвоща — была суровая, строгая доброта. Иначе люди привыкнут, разбалуются. Впрочем, не тебе это объяснять.
— Что я! Вот не могла сейчас объяснить Свете, как ей устроиться с питанием. Действительно, ничего не купишь… Не могла объяснить женщинам в цехе доращивания, почему не доделана бытовка… Смотри, разбегутся люди, не жалуйся тогда.
— Ох и настырная ты, Валентина! — поднял обе руки Владимир. — Ох и настырная! Выписываем же мы мясо учителям и вообще специалистам! А молоко — нет у нас фермы. На нет и суда нет. На стол подано, зови свою гостью. Очень хочу есть.
Приготовив постель, Валентина подошла к Свете. Под вязаной кофточкой худые плечи выглядели по-детски острыми. На затылке, сквозь пряди волос, просвечивала нежная кожа. Шея казалась до прозрачности тонкой… Валентина осторожно обняла девушку:
— Света, кровать готова. Чай. Ужин.
Девушка вскочила, глядя на Валентину непонимающими глазами. Румяные со сна щеки медленно холодели.
— Вы? — сказала она. — Вы… Мне почудилось, мама, — и, прильнув к Валентине, заплакала беспомощно и безнадежно.
Ночью Валентина не раз подходила к приоткрытой двери, за которой спала девушка, слушала, ровно ли дышит гостья. Чудилось, вот-вот проснется, снова заплачет — от одиночества, неудач. Спала Светлана спокойно, крепко. Зато Володя крутился, даже постанывал во сне — что-то его мучило, что-то болело. Возраст уже. Устает до предела. Трудно ему. А разве было когда легко? Разве им всем, людям ее поколения, легкие достались годы? Но, может быть, и прекрасные именно этой своей трудностью. Четверть века живут они с Володей, и пролетели эти двадцать пять лет, как один день, до предела заполненный трудом и заботами… Никогда не думали они о материальных благах, обеспеченность пришла постепенно, как-то незаметно, вместе со всеми другими — у всех неизмеримо поднялась жизнь… Володя вообще был равнодушен к материальным благам, носил, что имел, ел, что придется. Жил одним стремлением — делать хорошо то, что ему поручено. Ради людей делать хорошо. Но разве можно всегда, всё, всем сделать хорошо? Каким, бы ты ни был, как бы ни старался, все равно хватит на твою долю нареканий. Да и человек привыкает к тому, что постоянно что-то не ладится, не придает порой значения, может быть, и важным мелочам. Уметь выделять в жизни главное — вот что свойственно таким, как Володя. Он ошибается, конечно, как и она, как и все, но умеет судить сам себя, видеть свои ошибки, анализировать их… Научится ли Света, рано или поздно, видеть, понимать, ценить?
Проводив Светлану — девушка поднялась на рассвете, заторопилась к себе в Яблоново на занятия с отстающими, — Валентина управилась по хозяйству, немного поработала над планами и вдруг ощутила, что делать больше ничего не хочет и не может. А впереди целый, до беспамятства пустой день. Пройтись на лыжах? Вон какой крепкий морозец. С Володей бы… Володя уехал раньше Светланы, до темноты его ждать нечего. Соблазнить на прогулку Евгению Ивановну? Наверное, Чурилова на утреннике, руководители групп продленного дня не свободны и в каникулы. Впрочем, завтра и Валентине нужно в школу к десяти: педсовет, потом готовить отчет по первичной организации педагогического общества, которую она возглавляет. Но сегодня! Планировала побывать в семьях у детей, с чьими родителями еще незнакома. С утра вряд ли кто есть дома. Может быть, мать Инны Котовой? Она работает на заводе посменно. Отец Инны учился когда-то у Валентины, в одном из первых ее рафовских выпусков. Вот уж вертелся, бывало, на занятиях, никогда не посидит спокойно на месте! Уехал в Харьков поступать в техникум, не поступил, определился кем-то на стройку. Там и женился. Потом перевез семью сюда, на родину. Что-то не получилось у них с женой, или нравилось им жить врозь: работал все там же, в Харькове, дома бывал наездами. Инна жила вдвоем с матерью, в дедовском доме, старики Котовы умерли несколько лет назад, только что успев перестроить свою хату… Можно прогуляться в ту сторону, вдруг мама Инны как раз дома. А и на смене — стоит у них побывать. Девочка очень хорошая. Евгения Ивановна говорит — в этом заслуга матери, хотя многое в Инне от деда, честный, мудрый был он старик.
Едва отошла Валентина от своей калитки, увидела физика: скользит себе на лыжах, брови закуржавели, на бороде иней, будто носился невесть куда. Вот с кем договориться насчет лыжной прогулки! Только успеет ли она теперь на молодыми-то… Живет Иван Дмитриевич через дом от нее, соседи. А постоянным гостем пока не стал. Как раз и пригласить бы!
— Откуда, Ванечка? — окликнула его Валентина. — В Терновку, что ли, бегали, инеем заросли?
— В Яблоново. Провожал Светлану Николавну.
— Какую Светлану Николавну?
— Здравствуйте! — насмешливо поклонился физик. — Которая у вас ночевала сегодня.
— Да где вы нашли-то ее?
— Вышел на прогулку, смотрю, она движется. Ну, проводил. Все же мы коллеги по институту, — сказал и стремглав покатился под горку физик.
Валентина шла, поглядывая по сторонам, отвечая на приветствия встречных, — в Рафовке все знали ее, и она знала почти всех.
За универмагом, у поворота дороги, кособочился небольшой продуктовый магазин. Возле него с полудня всегда толпились мужчины. И сейчас то один, то другой выскальзывал из магазина, придерживая бутылки в карманах телогреек и пальто. Наблюдая такое, Валентина всегда спрашивала себя: откуда их столько здесь, в не очень населенной Рафовке, да еще в рабочее время? Неужели забегают с работы заводские? Или проезжие шоферы, всякие случайные люди, ведь своих, сельских, она встречала не так-то уж много… Хотя — вот и знакомое, слишком знакомое лицо, опухшее, в густой грязной щетине.
— Не узнаете? — с хриплым смешком спросил ее Рыбин. — Пришли полюбоваться на дело рук своих? Любуйтесь. Радуйтесь. Вот до чего довели человека, — распахнул он затасканное пальто, под которым виднелась грязная рубаха.
— Вы до сих пор могли бы работать в школе, Илья Никонович, если бы не пили, — тихо сказала Валентина.
— Не мог-с! — издевательски поклонился ей Рыбин. — Благодаря вашим и иным молитвам оказался, так сказать, за бортом… Пал, так сказать, под градом каменьев и не поднялся. Пребываю в грязи и уничижении на радость вам, власть имущим!
— Все ёрничаете, Илья Никонович, — еще тише сказала Валентина. — И годы не научили. — Она пошла, ощущая, как тяжело дышит позади нее Рыбин, как и сюда, за несколько шагов, долетает запах давно не мытого тела, грязной одежды… Сколько возились с ним, увещевали, устраивали, сколько было комиссий, проверок, специальных заседаний в школе, в районе, в райкоме партии, сколько они все вынесли позора из-за постоянных, последовательных, фантастически злых ябед Рыбина… Прошли годы, а все осталось по-прежнему: Рыбин не работает, не желает работать, где может — клевещет, кляузничает. Первая жена от него уехала, бросив дом и все хозяйство; дом и хозяйство он пропил, сошелся с какой-то тоже пьянствующей женщиной, вскоре похоронил ее… Говорят, пожег на топливо всё, что было деревянного в доставшейся ему после нее хибарке…
Инна что-то делала возле окна, кажется, чистила картошку. Увидев Валентину, радостно кинулась в сени, отпирать. И тут же метнулась назад, в комнату. Валентина вошла почти сразу же вслед за ней, никак не могла в первую минуту понять, что же делает девочка: трясет над ведром с водой мешочек, из которого сыплется сахарный песок. И такое растерянное, испуганное у Инны лицо…
— Что ты, Инна? — сказала Валентина, отбирая у Инны мешок. — Зачем в воду-то?
— Мама велела, если придет кто чужой… спрятать велела, — дрожащими губами вымолвила Инна и упала на стул, закрыв лицо ладонями. — А я… я не умею прятать. Сколько раз говорила ей, что не умею!
— Разве я тебе чужая, Инна, — начала было Валентина и вдруг поняла: песок этот краденый. Мать велела спрятать. Мать работает на сахарном заводе. Да лежи тут на полке сколько угодно сахару, Валентина и не заподозрила бы, что он краденый. Господи, какая нелепость!
— Что теперь будем делать, Инна? — сказала, придя наконец немного в себя, Валентина.
— Я говорила ей: не бери, говорила! А она… — горько рыдала девочка.
— Что же ты мне не сказала об этом?
— О маме-то? — с ужасом взглянула на нее Инна.
Мать… Не могла она маму свою выдать. Это было так понятно, ведь сама Валентина воспитывала в детях священную веру в чистоту и непогрешимость матери. У Инны она одна. Ее мама — самая лучшая. Как же могла Инна предать ее? И как она мучилась, маленькая, надеясь, что все обойдется, что мама поймет, не станет больше… А мать-то что думала, когда приносила домой ворованное? Что же все-таки делать, что делать? Не к добру встретила Валентина Рыбина, ох, не к добру! Он всегда там, где хоронят что-то светлое и дорогое.
Да, многое всколыхнула встреча с Рыбиным. Опять возникли, окружили Валентину далекие, полузабытые видения прошлого…
…Как ждала она в тот вечер Володю! Без конца выходила взглянуть: не покажется ли на одной из степных дорог, сбегающихся к Терновке, тупоносый райкомовский «газик». Нет, не едет.
Хозяйки, Дарьи Никитичны, тоже нет. Ее почти не бывает дома, работает дояркой на ферме. Просыпаясь, Валентина находит печь вытопленной, на ней — горячий чайник. Кухня прибрана, земляной пол смазан, горшки вымыты и развешаны на кольях плетня. Одним краем плетень нависал над оврагом. Там у хозяйки были посажены подсолнухи. Валентина любила смотреть на них снизу: точно дети, свесили золотые головки, покачивают, балуясь, руками-листьями. Такие же подсолнухи росли возле небольшого памятника, белеющего на дне оврага, над могилой погибших в войну комсомольцев. Деревянная ограда, дощечка с надписью «Вечная память героям», несколько полустершихся фамилий. Хозяйка часто и подолгу просиживала у могилы, подперев рукой голову. Кто у нее там — брат, сын?
Отсюда, сверху, обелиск хорошо виден. Так грустно смотреть на него… О людях, похороненных тут, можно расспросить у Зинаиды Андреевны. Почему-то у Дарьи Никитичны Валентина не могла спрашивать. Не могла потревожить молчаливую свою хозяйку. Как не могла спрашивать о выжженной у самых корней яблоне, которая одиноко росла возле хаты. Не одна, видно, была тут яблоня, от других остались только пеньки. У этой жива единственная ветка с десятком душистых антоновок. Остальные ветки посохли, топорщатся, словно взывая о помощи.
Наконец-то автомобиль! Володя! Валентина кинулась навстречу:
— Как ты долго! Опять, верно, объехал полрайона!
— Успел только к Хвощу. Там за фермы взялись, крепко. Так, что даже сам не удержался, потюкал немного топором. Ты как тут, что у тебя нового?
— Иду работать, Володя. Есть место в школе.
— Да, школы тоже предстоит строить… сколько нам всего предстоит!.. Может, пустишь меня в дом? Очень хочу умыться.
В тот вечер он не пошел больше в райком. Пока Валентина готовила ужин, прилег на тахту, занялся газетами.
— Ну и народ у нас в редакции, — хмыкнул, читая свою, районную. — Просил их: объявите поход против потерь зерна при перевозках. Так они пишут: «Вследствие кузовопроникаемости происходит высыпание». Писать не умеют, а кляузничать — пожалуйста. Сегодня явился ко мне некий Бочкин, из газеты, и что-то понес про Ивана Ивановича. Я ему говорю: кабинет товарища Сорокапятова напротив, можете все высказать прямо ему.
— А он? — с любопытством обернулась Валентина.
— Посмотрел на меня, как на сумасшедшего, и ушел.
— Может, следовало выслушать, Володя? Мы ведь совершенно не знаем здешних людей. — Валентина вспомнил я свое сегодняшнее гостевание у Сорокапятовых, почему-то сжало нехорошим предчувствием сердце…
— Не с кляуз же начинать, — отбросил газеты, встал Владимир. — Кляузы не по моей части, Валюша, к тому же их здесь хватало и без меня. Да и сейчас: некий Рыбин, учитель из Рафовки, завалил райком жалобами на всех своих коллег. Да разве один он! Без конца шлют анонимки на Никитенко, а он один из лучших председателей. Его колхоз единственный в районе выполнил план… Я должен на кого-то опираться, Валя. Доверять. Ивана Ивановича, как и всех, кто возглавлял район, не раз проверяли и перепроверяли. Но почему ты так говоришь? Ходишь к ним, значит, уважаешь…
— Не знаю, Володя. Он о Хвоще судит так, ты иначе…
— В нашей работе нужна гибкость, одно и то же положение в различных случаях приходится решать по-разному. Иван Иванович давно в райкоме, немудрено привыкнуть к догме… — Владимир подошел к окну, распахнул створки. В комнату душистой волной хлынула ночная свежесть, стало слышно, как невдалеке мягко постанывает какая-то птица. — Горлинка плачет, — тихо сказал он и притянул Валентину к себе. — Между прочим, в Рафовке я учился… По дороге туда заглянул на родной свой хутор. Нашего дома нет. Осталось всего три хаты. Это — неизбежность, Валюша, одни села крупнеют, другие вливаются в них, освобождая коренные места. Читаешь в газетах о подготовке к Пленуму? Какой намечается в селе поворот? Запомни, этот год, пятьдесят третий, будет для всех нас памятным. И все-таки больно… как-нибудь свезу тебя, хоть место посмотришь, где я рос. Рядом большой лес, в войну там шли тяжелые бои…
Мирно дышала ночь за окном. В глухой ее черноте кое-где мелькали тусклые огоньки: не все терновцы спят; жгут пяти-семилинейные керосиновые лампы, ужинают, готовятся назавтра в поле. Мать качает ребенка, слышно протяжное: «а-а-а». Звякнуло ведро: кто-то спустился в овраг к роднику за водой… Обычная жизнь людей. У Володи все так сложно, и она ничем не может ему помочь.
— Да, Валюша, — провел по ее щеке ладонью Владимир. — Ты права, нужно знать людей. Я вот смотрю на Хвоща — калека, безногий человек, но и сегодня он тот же боевой танкист, что героически дрался на Курской дуге. У него учусь, через него понимаю: наше дело требует большой чистоты души. Чтобы ни соринки. Я позволю себе соринку — подчиненный мой, оправдываясь этим, до колен в грязь завезет. И ведь не докажешь, не убедишь: а ты, скажут? Сам что, лучше?
Они еще долго стояли так у распахнутого настежь окна, словно пытались увидеть, предугадать в окружающей тьме, что принесет им завтра, каким оно будет, какими станут завтра они сами…
А утром к Валентине прибежала радостно взволнованная Зинаида Андреевна:
— Валечка, материю привезли на базу, чудо! Смотрите, что я у них выцарапала! Это мне на платье, это Нелличке, — выбросила из сумки на стол отрезы крепдешина, один голубой, как летнее небо, другой черный, в пунцовых красных розах. — Хотите, вас отведу, познакомлю? Пора вам заняться туалетами, вы должна быть первой дамой в районе, вы слишком скромна для жены первого секретаря. — Зинаида Андреевна, как и многие здесь, употребляла почему-то прижившуюся форму «вы пошла, вы сказала»… — Ах, Валечка, на вашем месте и не уметь жить! Ничего, привыкайте, научитесь. Идемте же, идемте!
— На базу я не пойду.
— Ну, тогда к нам, я приготовила сладкий перец, пальчики оближете! — продолжала щебетать Сорокапятова. Одной рукой она подхватила Валентину, другой запихивала в сумку отрезы.
Валентина не решилась выдернуть свою руку из цепких пальцев Сорокапятовой. Они шли по селу, мимо беленых хат, мимо пруда с расщепленной ивой на берегу, мимо клуба, похожего на сарай. Зинаида Андреевна говорила без умолку, но Валентина не слушала ее. Затосковало вдруг, заболело сердце по тонким взгоренским черемухам, по твердому окающему северному говору. Хоть и родина Володи, а все чужие места.
Встречные здоровались с ними. Зинаида Андреевна, отвечая, гордо вскидывала голову. Валентина тихонько усмехалась про себя наивной этой гордыне — как людям мало нужно порой, чтобы чувствовать себя на высоте… Почти у самого дома Сорокапятовых им встретилась пожилая, приятная на вид женщина в белой кофте, темном шерстяном сарафане. «Учительница», — сразу определила Валентина, на это у нее хватило интуиции. Зинаида Андреевна обрадованно всплеснула руками:
— Александра Ивановна, голубушка! Поправились? Вот славно! И Нелличка по вас сокрушалась, в каждом письме спрашивает!
— Как она, защитила диплом? — спросила коротко женщина.
— Вот-вот должна защитить. Пишет: поблагодари, мама, за меня Александру Ивановну, она самая любимая моя учительница!
— Все может быть, — в глазах Александры Ивановны блеснул веселый огонек. — Извините, я спешу, — и, пристально взглянув на Валентину, пошла дальше.
Зинаида Андреевна, помахав ей приветливо рукой, повернулась к Валентине:
— Видали гордячку? Головы не склонила, руки не подала. Учительница здешняя, Нелличка наша когда-то у нее училась. Вот уж придира, никто для нее не авторитет! Моего Ивана Ивановича вызывала в школу как обыкновенного родителя! Да у него положение, такая наверху рука, что ей и не снилось… Ничего, недолго ей гордиться, недавно из начальных-то классов вылезла, институт заочно кончила, в ее-то годы. На ее место есть человек поважнее! — В голосе Зинаиды Андреевны звучала неприкрытая злоба, она даже не думала таиться от Валентины, уверенная, что та разделит ее злобное торжество. Не слушая больше, что говорит Зинаида Андреевна, Валентина кое-как попрощалась с ней и пошла назад, к дому. В школу ей дороги нет. В какие бы классы теперь ни попала, все будет казаться: заняла чье-то место.
Взойдя на свое крыльцо, Валентина увидела в ручке двери районную газету: почта приходила! Машинально развернула листок, пробежала глазами заголовки. «Вводить правильный севооборот», «К переговорам о перемирии в Корее», «Проблема ремонта велосипеда, письмо в редакцию»… Внизу на второй странице выделялось набранное жирным шрифтом объявление: «Требуется корректор». Валентина знала: это человек, который следит за грамотностью в газете. Что ж, туда, в газету, она и пойдет.
…Кончив месить тесто, Валентина вздохнула: лучше бы такое не вспоминать. И дорогой думала о Котовой, и сейчас, пока возилась на кухне… Смятение владело ею тогда, в те нелегкие дни, в смятении ее сердце сегодня. Она ушла от Котовых, кое-как успокоив, разговорив Инну. Но ей самой-то не десять лет, она-то не могла так вот легко успокоиться…
Когда ставила в печь пирожки, пришла Котова. Неловко улыбаясь, проговорила еще от дверей:
— А я к вам. Инка-то моя что натворила, напутала! Сахар ведь этот купленный, в магазине купленный. А вы с ней обе бог знает что подумали!
Прикрыв дверцу духовки, Валентина молча взглянула на нее. До чего они похожи, Инна и ее мать: те же вишнево-черные глаза, волосы цвета воронова крыла… Очень симпатичная мама у Инны. Если бы только не лгала!
Улыбка сошла у Котовой с губ. Словно сразу обессилев, она опустилась на табуретку:
— Не верите?
— А вы сами — верите? — села напротив нее Валентина.
— Уже всем рассказали? — нехорошо усмехнулась Котова. — Вот, мол, какая у меня родительница…
— Нет, не рассказала.
— Значит, осуждаете. Я одна, что ли? Все берут. Работать на сахаре — да чаю сладкого не попить? Я ведь сколько взяла-то, килограмма три, может, либо четыре. Другие больше берут.
— Да, знаю… берут. — Валентина в раздумье смотрела мимо Котовой в окно. В этом она не лжет, случаи хищения на заводе довольно часты. — Но что значит «берут»? Прямо так, насыпаете и открыто несете? Нет, прячете, — взглянула на смущенно потупившуюся Котову. — Берут… Почему? Откуда такая уверенность в своем праве брать? Только ли потому, что это делают многие? Или играет роль и другой фактор — привычка общее, государственное считать своим? Но ведь свое у себя вы украдкой тащить не станете… — Валентина замолчала, думая о том, которая из названных ею причин психологически сильнее. Или сильней третья: ненаказуемость? За мелкие хищения не отдают под суд, у себя в коллективе обсуждают, воспитывают. Но как воспитывать другого, если ты сам допускаешь то же? Микроб нечестности заразителен, людям кажется порой, почему мне не делать, если делают все, и что я такого особенного делаю, господи, мелочь-то какая…
— Я бы еще как-то поняла вас, если бы нужда, — сказала наконец Валентина. — Но ведь у вас в доме… и вообще… крайней нужды нет.
— Я не продаю, — опять заторопилась, оправдывая себя, женщина. — Другие продают по дешевке, а я нет. Только себе, на еду. Инне сроду не говорила, а тут спешила на смену, не успела убрать.
— Неправда, Инна давно знает. Она сама сказала, что просила вас не делать этого. Скажите, вы не боитесь потерять уважение дочери? — внимательно взглянула на Котову.
— Инка-то перестанет меня уважать? С чего это? — удивилась та. — Не шляюсь, не пью, работаю, кормлю ее, ни в чем не отказываю. Отец ведь у нее летун, слышали, верно, является, когда вздумает. Я с него и алиментов не высудила, сама зарабатываю. С чего бы ей меня не уважать!
— Вы даже не понимаете, какая у вас дочь. — Валентина почувствовала вдруг, до чего она устала, смертельно устала от всего пережитого сегодня, от этого нелепого разговора. Дает ли себе мать Инны отчет, о ч е м они говорят? Может ли это являться предметом какого-либо спора, нужно ли тут доказывать какую-либо истину, кроме давно всем известной, утвердившейся из века веков, — воровать, тащить, брать, что тебе не принадлежит, — позорно! — Что значит пою, кормлю, ни в чем не отказываю? Это же элементарно! А насчет «не отказываю» — быть может, иногда стоит и отказать кое в чем. Может, Инна лучше пила бы и не такой сладкий чай, но знала твердо: ее мама чище чистого. Может, и ей от этого было бы в дальнейшем легче жить? Ведь не хотите же вы, в самом деле, чтобы ваша дочь тоже таскала с завода сахар. Или хотите?
— Да вы что! — всерьез обиделась Котова. — Я неученая, тяжело работаю, и дочку свою туда же? Этого не будет. Пусть на инженера учится или врача. Силы у меня есть, на одну-то доню свою зроблю.
— С чем же ваша дочь как врач и инженер пойдет к людям? С памятью о том, что выучилась на ворованном сладком чае? Может, ей самой захочется иметь этот даровой сладкий чай?
— Такое вы про мою Инку не говорите, такое вы зря! — поднялась женщина. — Ишь, куда повернули! Мысли-то какие внушаете! Мне и то слухать стыдно! Не зря ваша биологичка говорила в магазине…
— Я никогда не слушаю сплетен, Соня, — тихо сказала Валентина, ощутив полное бессилие перед этой железной «логикой». — Но ведь я бы спокойно доверила вам весь свой дом, и вам даже в голову бы не пришло… как может такое совмещаться? Подумайте хорошенько. Очень подумайте.
Котова, надвинув на глаза платок, растерянно вышла. «Не зря биологичка говорила…» Аллочка Семеновна, почему я к тебе привязана, ведь ты постоянно меня предаешь…» — У Валентины словно камень лег на сердце, словно дымом глаза обволокло… И правда дым! Вспомнив о пирожках, кинулась к духовке: погорели. Ничего, еще есть тесто. Сейчас она допечет, и — к Евгении Ивановне. Больше ни минуты одиночества, ни мига воспоминаний. Так можно сойти с ума.
Выбросив с листа на доску последние пирожки, она при крыла все полотенцем, прежде завернув несколько штук в газету. Накинув на плечи платок, перебежала через двор, к Чуриловым:
— Евгения Ивановна, пришла к вам чай пить со своими пирогами! Будем сидеть и разговаривать, хорошо? Слава дома, он нам сыграет?
— В клубе, наверное. Я как чувствовала, согрела самовар. — Чурилова достала из буфета большие расписные чашки, вазу с вареньем. — Чем вы так взволнованы, Валя? На вас лица нет.
— Сегодня я зашла домой к Инне Котовой, и вот… — Подвинув к себе чашку, Валентина торопливо начала рассказывать, но, видя, что Евгения Ивановна спокойна, и сама постепенно приходила в себя, успокаивалась. — Сейчас была у меня ее мать…
— Соня Котова по работе на хорошем счету. Три года знаю ее, и в мыслях не было такого. — Чурилова, все же внутренне волнуясь, поправила закрученные вокруг головы косы, помешала ложечкой в чашке. — Да, нужды нет, но люди стали… все хотят больше и больше. А в конце концов — никакой радости. Та же Соня: перетрясется, пока вынесет этот несчастный сахар с завода, какая уж в нем для нее сладость, а берет… Я думаю, ничего не надо делать, Валюша, — заключила она неожиданно. — Из них двоих Инна сильнее. Она без нас все решит.
— Положиться на десятилетнего ребенка? В таком деле?
— Именно, Валюша. Мы ведь будем начеку. Дети иногда решают более мудро… Вы что-то обещали сказать о Роме.
— Помните прогулку в лес? Тогда еще Рома побежал вдогонку за зайцем, по молодым сосенкам, Алла Семеновна бросилась за ним. Вы с детьми ушли, не слыхали, а получилось вот что…
— И вы молчали… — Чурилова, выслушав Валентину, выплеснула в раковину остывший чай, к которому так и не притронулась, налила свежего, отхлебнула. — Мы много говорим о достоинстве человека, а топчемся подчас на этом самом достоинстве без зазрения совести… Что же Алла Семеновна, не разрешила конфликт?
— Делает вид, что забыла. Когда мы украшали елку, Рома очень радовался. Зашла Алла Семеновна, опустил перед ней голову: «Я тогда ненарочно…» Она сделала непонимающие глаза и вышла.
— Да, в этом вся Алла Семеновна — повздорить, нашуметь, а потом сделать вид, будто ничего не было… Ребенок не может долго терзаться угрызениями совести, на самом деле забудет или решит, что ему и дальше все будет безнаказанно сходить с рук.
— Но… вы ведь друзья с ней. И я… Поговорить можно!
— Не знаю, Валя. С некоторых пор не знаю, друзья ли мы с ней. Были ли вообще друзьями.
— А если прямо сейчас поговорить? — поднялась из-за стола Валентина. — Давайте я позову. — Не ожидая согласия Чуриловой, поспешно прошла через веранду в другую половину дома, распахнула дверь в комнату Аллы Семеновны… Там был Слава; заметив Валентину, он и Алла отпрянули друг от друга.
— Ее нет дома, — сказала, вернувшись, Валентина. — И мне пора, спасибо.
Евгения Ивановна придержала ее за руку:
— В обманщицы вы не годитесь, Валя. Вон, все лицо горит… Слава у нее?
— Вы знаете?
— Узнала, к сожалению, не первой. Люди намекнули. Считаете, что должна пресечь, оградить сына от… любви, от горя, которое принесет ему эта любовь? — На лбу Чуриловой сошлись, пересекаясь, резкие, только недавно обозначившиеся морщины. — Поздно уже. Да и не стала бы ограждать. Даже несчастная любовь — богатство. А для Славы… Лучше быть несчастливым, познав серьезное чувство, чем не познав ничего. Придется нам с сыном пережить и это.
…Разве знала Валентина тогда, двадцать пять лет назад, направляясь по объявлению в редакцию, разве знала она, какое чувство несет еще неизвестному ей Бочкину?
Редактор, тучный, наголо бритый, сидя за столом, стучал одним пальцем по клавишам пишущей машинки. На Валентину глянул сердито:
— Что вы хотели?
— Вам нужен корректор…
Испуг, удивленье, восторг вспыхнули на широком лице редактора.
— Вы корректор и можете приступить к работе хоть сейчас? Идемте, вот сюда. — Распахнув дверь, он почти втолкнул Валентину в большую полупустую комнату. — Вот ваш кабинет, это ваш стол, а это готовые полосы. Я побегу дописывать передовую. — И исчез.
Подразумевалось, видимо, что в остальном Валентина разберется сама. В комнате было прохладно, пахло типографской краской. На окне увядал фикус. Валентина полила цветок, прибрала разбросанные по столу газеты, клочки каких-то заметок. Затем стала читать полосы — так назвал редактор оттиснутые, каждая отдельно, страницы газеты. Странно все-таки: второй раз Валентина заново начинает жизнь и второй раз приступает к делу без всякой подготовки.
В коридоре хлопнула дверь, кто-то спросил весело:
— Живы, Леонид Павлович?
— Живой, но худой, — буркнул редактор. — Первый дал мне такую взбучку за твою «кузовопроникаемость», что чуть душа из тела не выскочила. И чего тебя к нему понесло?
— Да ну его, — равнодушно сказал невидимый Валентине человек. — Все они умные за чужой счет. То слишком широко глаза раскрывают, видят, чего и в помине нет, то очевидному не хотят верить. Хуже другое — мы с вами и вправду врем. Был я сегодня у Филатовой, смотреть на меня не хочет. Опять вы ей во вчерашней передовой блямбу подложили. Написали, что надаивает по пуду от коровы, а у нее, если учесть яловок, выходит всего по десять литров.
— Как же так? — всполошился редактор. — Мне же сам Никитенко…
— А так, — прервал его собеседник. — Никитенко любитель рекорды на словах ставить, выученик товарища Сорокапятова. Сколько раз я вам говорил: не верьте телефонной брехне этого… — дверь захлопнулась, Валентина не услышала конца фразы. Поняла одно: явился тот самый Бочкин, о котором говорил Володя. И этот Бочкин недоволен Владимиром, так же как и Сорокапятовым, и Петром Петровичем Никитенко, председателем колхоза «Заря». Володя хвалил Никитенко. О какой Филатовой они вспоминали? Тетя Даша, хозяйка, тоже Филатова и работает на ферме в «Заре»…
Скрипнула дверь, Валентина подняла голову. А, вот он какой, Бочкин: ершистых волос словно никогда не касались ножницы, широконосое круглое лицо расплылось в улыбке.
— В нашем мужском монастыре — женщина! Шедеврально! — воскликнул он. — Вы новый корректор, понимаю. Как вас зовут и откуда вы?
— А вы откуда? — рассмеялась Валентина.
— Я Бочкин, Василь Бочкин. Сын собственных родителей, которых, к сожалению, не имел чести знать. Бывший детдомовец, ныне постоянный житель сих мест. Работаю тут, — шлепнул ладонью по столу, — сплю там, — указал на диван. И засиял глазами еще ярче: — А вы почистили нашу обитель, сразу видна женская рука. Интересно, сколько вы поймали в наших опусах блох? — наклонился над полосами. — Ого, что тут намаракано! Ясно, вы учительница. И решили, что перед вами работа незадачливых ученичков. Ошибки надо править не в тексте, а вот так, — провел карандашом длинную черту к полям газеты, поставив в конце нужную букву. — По-нашему называется вожжи.
Вошел редактор, рассеянно почесывая авторучкой кончик носа.
— Я не спросил вашу фамилию, для приказа.
— Тихомирова.
— Как? — всполошился редактор. — Тихомирова? Не та ли самая… жена?
— Разве это что-либо меняет?
— Нет, но вы не предупредили… Возможно, я был не совсем вежлив…
— Что случилось? — спросил, отрываясь от газетной полосы, Бочкин. — Леонид Павлович, что вы пристаете к девушке?
— Да тише вы, какая это девушка, это жена Тихомирова, — шикнул на него редактор.
— Ну и что, если жена? Ах, Тихомирова! — хлопнул себя по лбу Бочкин. — Тогда ваше дело швах, Леонид Павлович. Придется потренировать свой животик в поклонах. Вам это полезно!
— Что ты болтаешь! — схватился за голову редактор. — Ох и влетит тебе когда-нибудь за твой взбалмошный язык! И мне заодно!
Валентину и смех одолевал, и досада.
— К чему все это, товарищи? — сказала она. — Я пришла работать и буду работать, если, конечно, справлюсь.
— Ясно? — сделал полупоклон в сторону редактора Бочкин. И когда окончательно сконфуженный редактор вышел, добавил, глядя прямо в глаза Валентине: — Не пойму, начальство воспитывает у подчиненных страсть к подхалимажу или подчиненные у начальства?
— Если вы о Владимире Лукиче, то напрасно. — Валентине стало обидно за Володю, за этот совершенно не подходящий к нему намек. — Он впервые на таком ответственном деле, ему очень трудно сейчас… И мы поженились месяц назад, — обезоруживающе улыбнулась она.
Бочкин почесал пятерней в затылке, сел. Сунул руки в карманы, поводил ершистыми бровями.
— Ага, ну ладно. Верю. Больше не буду, — и захохотал так, что Валентина вздрогнула. — Я-то собирался сражаться с вами до победного конца, думал — закоснелая супруга начальства, мать-командирша! А вы меня сразу — обухом перемирия. В общем, если признаться честно, Владимир Лукич не столь уж и плох.
Ах, Василь, Василь… Улыбаясь воспоминаниям, Валентина подошла к телефону, набрала номер редакции:
— Мне Василия Васильевича.
— Он в типографии.
Типография и редакция давно уже в новом здании, не там, где работала когда-то Валентина. Но и то здание цело, разместили склад… Что ж она не спросила номер типографии? Придется упрашивать телефонистку.
— Терновка? Пожалуйста, дайте мне типографию.
— Даю, — прозвучал приветливый девичий голос. — Это вы, Валентина Михайловна? Я вас сразу узнала. Вы не помните меня? Галя Сиротенко, позапрошлого выпуска. Помните, спутала Печорина с Ленским?
— Помню, конечно, — улыбнулась в трубку Валентина, действительно вспомнив стеснительную длиннокосую девчурку, которая горько плакала на экзамене, назвав «героем своего времени» Ленского, хотя не такой уж это было ошибкой — в одно и то же время разные бывают герои… — Косу обрезала? Или все такая же длинная?
— Не обрезала. Типография отвечает, Валентина Михайловна.
— Ты с кем это болтаешь, Валюша? — вмешался в их разговор Бочкин. — Жду-жду, когда на меня обратишь внимание, а ты тары-бары. И о чем? О литературных героях! Бывшая ученица? Хорошо вам, учителям: в магазин придете — свои да наши, в швейном ателье — и то без очереди. А нам, простым смертным, не достояться, не достучаться…
— Слушай, Василь, куда ты пропал? — перебила его шутливое нытье Валентина. — Ждем тебя с Володей, ни слуху ни духу. Приезжай сегодня на пироги. Твои любимые, с капустой.
Бочкин молчал; в трубке ощущалось его затаенное, притушенное далью дыхание. Быть может, Василя уязвила веселость Валентины? После того разговора они не виделись. Но ведь она — искренне, от всего сердца, неужели он не чувствует этого?
Шуршало, билось что-то невидимое в трубке, попискивали далекие неясные гудки. Перешагивает Васенька выросшую между ними преграду. Она перешагнула. Ей проще. Перешагнет ли он?
— Пироги, говоришь? — откликнулся наконец Бочкин. — Попробую приехать. Правда, сегодня номер. Но ради дружбы… жди, Валюша, буду. Привет.
…Бочкин приехал и привез с собой тетю Дашу. Валентина обрадовалась родному для нее человеку, обрадовалась, что Василь угадал ее тайное желание, но невольно подумала: не решился один? Все же неловко? Он вел себя как обычно, и Володя, который приехал почти сразу вслед за ним тоже из Терновки, вел себя как обычно. Однако Валентина чувствовала, что оба они внутренне напряжены. Или сказывалось ее внутреннее напряжение? Бочкин прежде знал, что любит, знал и Володя, но теперь им всем нужно было привыкнуть к мысли, что и она знает. Ничего не изменилось в ее чувстве к Бочкину, но прежней веселой непринужденности не было. Словно она в чем-то виновата перед ними, перед Володей в чем-то виновата… От Володи попахивало коньяком, он чаще, чем нужно, смеялся, то и дело проводил рукой по лбу, как бы снимая с него нечто невидимое.
— Где ты угостился, Владимир Лукич? — поинтересовался Бочкин. — Вроде на тебя не похоже.
— А, — махнул рукой Владимир. — Целый день сегодня торговались с Никитенко. Рушит весь график: не могу принять скот, и баста! Другие колхозы привезли…
— У вас же с ним договорные обязательства, он столько же зависит от вас, сколько вы от него!
— Столько, да не столько. Он меня может прижать, а я его нет, всего и разницы, — с досадой сказал Владимир.
— А за коньяком, значит, сторговались?
— Само собой, — рассмеялся Владимир. — Хватит, Василь, придираться ко мне, ей-богу, придумал бы что-нибудь повеселей. Сторговались недорого, Никитенко — человек без особых запросов; подбрось, говорит, кирпича на дачу, без задержки пойдут твои бычки.
— Ты же не строительная организация, Владимир Лукич.
— А, строим все равно до чертиков. За день побьем больше кирпича, чем на эту дачку… В общем, обмыли это дело в ресторане, и конец, — махнул рукой Владимир. — Еще сюда его привез, к супруге на побывку. Может, позовем на твои пироги, Валентина? Благо дом и так полон гостей.
Валентина замешкалась: никогда не был Никитенко их гостем, вообще не был ей приятен. Но раз Володя хочет… лучше ему не противоречить; только рассердится, испортит всем вечер.
— Ладно, зови уж и Ванечку и Аллу, нетрезвый ты человек, — шутя упрекнула она.
— Взяточкой, выходит, купил ты, Владимир Лукич, Никитенко? — съехидничал, скрестив руки на груди, прочно усевшийся в кресло Бочкин. — Сами караем за взяточки, духовно и материально, и сами же…
— Подумаешь, взятка — тысяча кирпича! Говорю, за день строители побьют его в пять раз больше! — отмахнулся Владимир и пошел звать гостей.
Валентина любила, когда в ее дом приходили люди, любила угощать, как говорили на родине, в Вологде, потчевать. Где люди, там и праздник… Володя, конечно, сразу сел с Ванечкой за шахматы; Бочкин, затиснув в кресло Никитенко, наскакивал на него встопорщенным петухом:
— Жалоб на вас в редакцию приходит больше, чем надо! Но все это цветочки, мелочи… Знаю — большие дела делаете. Смотри, Петр Петрович, доберусь, камня на камне от тебя не оставлю.
— Двадцать пять лет добираешься, не надоело? — посмеивался Никитенко. — Я, дружок, воробей стреляный. На черт-те что не пойду. Пятнадцать лет командую мясокомбинатом, а «Жигулей» нема. Разве это не показатель?
— Много раз я хватал тебя за хвост, да изворачивался ты, будто ящерица. Знаем, к кому под крылышко… Не все коту масленица, бывает и великий пост, — кипятился Бочкин. — Смахнули твое крылышко! Вот ты кирпич на личную дачу у Владимира Лукича выпросил, его служебные дела увязываешь со своими шкурными интересами. Не боишься, обнародую вашу сделку? На весь район ославлю?
— Який кирпич? — насмешливо удивился Никитенко, но глаза его стали узкими и острыми. — Если и был разговор между нами двоими, откажемся мы, и выйдешь ты клеветником! Кстати, друг дорогой, не впервые!
— Получал по шее за твои выкрутасы, знаю их… Но ничего, рано или поздно прищемим твой вертячий хвост, — уже спокойней добавил Бочкин. — Такие, как ты, Петр Петрович, создают всю неправду на земле.
— Так уж и всю! — довольно улыбнулся Никитенко. Сказал примирительно: — Ладно, будет тебе. Лучше выпьем, Василь Василич. Наше от нас не уйдет.
Они действительно сели и выпили. «Не дипломат ты, Василь, ох, далеко не дипломат! — думала, глядя на них, Валентина. — Грозишь прищемить хвост и сам же вспугиваешь… И вообще, до чего мы порой нелогичны, учим тому, что сами не сделали для себя правилом, проповедуем подчас то, чего сами не придерживаемся… Бочкин — да и Володя — не очень уважают Никитенко. Но вот сидят с ним за одним столом, беседуют по-приятельски. Никитенко, верно, тоже не очень уважает их, у него свои взгляды, но тоже сидит и беседует…»
— Думаете о нашем людском несовершенстве? — тронула ее за локоть Тамара Егоровна. — Я тоже. Когда оказываюсь рядом с Петром, не могу отделаться от ощущения близкой беды… Странно, почему все-таки судьба сводит совершенно разные натуры? Взгляните на Аллу Семеновну, вот кому надо быть рядом с Петром, они бы во всем поняли друг друга. А ему нужна я. И мне почему-то он.
Алла Семеновна, как всегда нарядная и привлекательная, строила глазки Ванечке, но тот упорно этого не замечал. Она порхала от одного мужчины к другому, искрясь весельем и обаятельностью. «Где сейчас Слава? — думала Валентина. — Позвать его? Нужно ли? Она ведь о нем ни слова. Неужели и с ним — так просто? Нет, такой жестокой Алла Семеновна быть не может. Взбалмошна, избалована, да. Но в чем-то и она — человек…»
— Где ты встречал Новый год, Василь? — спросила Валентина у Бочкина. — Володя звонил тебе, сказали — уехал.
— У соседей. С газетчиками нашей белогорской Магнитки. Сколько сманивали, все же сманили. Банкет был гомерический! — поцеловал себе кончики пальцев Бочкин. — Даже икорочка…
«Прежде ты всегда встречал Новый год с нами, никто не мог тебя сманить», — с невольной грустью подумала Валентина.
— Мы сегодня с Владимиром Лукичом тоже ели в ресторане икорку, — самодовольно похвастался Никитенко. — Скажи, Владимир Лукич? Бифштексик! Лучок — зеленый! Если бы не я, жевали бы вы, товарищ председатель мясоспецхоза, жареную подошву.
— И чему ты радуешься? — сказала Тамара Егоровна. — Лучше я стану есть жареную подошву, чем что-то выпрашивать. Как не надоело тебе, Петр!
— Ну, ладно, не буду. — Никитенко погладил руку жены. — Ты вон вечно выпрашиваешь для своей школы, не надоело? Не поклонишься — не получишь.
— Я хоть ради дела…
— А я ради собственного удовольствия! Кто из нас мудрей, попробуй, реши, — рассмеялся, блестя глазами, Никитенко. — Люблю пожить, грешным делом. Хорошо люблю пожить… Кто из вас обратного мнения, вот, пожалуйста, бросьте в меня. — Достал из кармана пиджака серый камушек. — Всегда ношу при себе. Как наглядное пособие. Между прочим, поднял на берегу Черного моря… Никто не желает бросить? — Оглядел всех. — То-то и оно. — Спрятал галечник обратно.
— Циник ты, Петр Петрович, ох, какой циник! — погладил свою лысину Бочкин. — Но в одном заслуживаешь уважения: действуешь согласно своим убеждениям. Сядешь когда-нибудь за это, но хоть не строишь из себя ангела.
…Наговорились, наспорились вдоволь, ушли гости… Валентина взяла с тумбочки дневник Анны Константиновны, который еще утром принесла ей Чурилова. Несколько сшитых суровыми нитками тетрадей, в них целая человеческая жизнь. Отгоревшая жизнь… Прилегла на кровать, раскрыла первую страницу. Тетя Даша, укладываясь спать, мягко ходила за стеной. Добрый человек тетя Даша, хороший человек, но, пожалуй, самый принципиальный из них всех: не вышла к столу, не захотела видеть Никитенко. «Хватит, нагляделась, як нами командовал, — сказала Валентине. — У сели мени не узнае, шо я буду здесь з им здоровкаться?..» В самом верху странички было написано: «Друг, всегда в уме держи две из жизненных основ: больше правды — меньше лжи, больше дела — меньше слов». И чуть ниже: «Отдай людям всего себя, ничего не требуя взамен». Валентина вдруг представила Анну Константиновну совсем юной, чем-то похожей на Свету Овсиенко, на нее, ту, давнюю Валентинку… Горечь, навеянная мыслями о Никитенко, ушла, на душе посветлело: пока есть на земле хорошие люди, с их горячей верой во всепобеждающее добро, миру ничто не грозит. Никуда не уйдет из школы Света, уйти — не стала бы до полуночи переписывать планы. И Ванечка не помчался бы вслед за ней, будь она пустой вертушкой… Бочкина не купишь никаким коньяком, никакой дачкой, хоть как перед ним рассыпайся, все равно скажет, что думает. Мир все-таки стоит не на Никитенко. Потому стоит.
Володя лежал, пытаясь читать газету, но она падала у него из рук: дремал. Валентина взяла газету, сложила.
— Скажи, Володя, тебе очень нравилась Нелли?
— Что? Какая Нелли? — заворчал, отворачиваясь к стене, Владимир. — Все добрые люди спят давно, а ты придумываешь бог знает что!
— Я спрашиваю тебя, загадочный супруг мой: нравилась ли тебе Нелли Сорокапятова? Насколько серьезно нравилась? И почему она, такая красавица, до сих пор не нашла себе мужа?
— Действительно красивая, — согласился, со вздохом поворачиваясь к жене, Владимир. — Сейчас, правда, поблекла, не тот форс: ведь тоже под пятьдесят. А мужа… того, кому она нравилась, Нелли Ивановна не хотела, Те, за кого она согласилась бы выйти замуж, были, к сожалению, женаты.
— «К сожалению» — это о тебе?
— Хватит чудить, Валюша. Давай спать. Завтра мне на рассвете… При чем тут я? Какое имеет ко мне отношение Нелли Ивановна? — Он тер кулаками глаза, зевал во весь рот, буквально засыпая после каждого слова.
— Ладно, спи. Вижу, что ни при чем, — потушила у него настольную лампу Валентина. — Так зеваешь, страшно становится.
— Ты такая же шалая, как и твой Бочкин, — проворчал Володя. И тотчас уснул.
«Вот видишь, уже «твой Бочкин», прежде ты так не говорил… Нет, все-таки мы, люди, плохой народ», — покачала головой, глядя на размягченное в глубоком сне лицо мужа. Василю сегодня не очень-то сиделось у них, собрался одним из первых… Никогда уже, видно, не вернется былая простота их отношений. Валентина по годам была старше Бочкина, опытом же, в смысле понимания окружающей жизни, был богаче он. Именно Бочкин учил ее смотреть на вещи не только со своей точки зрения, учил разбираться, думать, анализировать… Что не все белое — белое и черному порой присущи светлые, ясные тона.
…Работа в газете увлекла Валентину. Ей нравилось читать влажные после оттиска, пахучие гранки. Нравилось наблюдать в типографии, как идет верстка. В свободное от корректуры время привела в порядок подшивку газет, занялась письмами читателей, которые кучами валялись в столах Бочкина и редактора. Видя, что оба они рады этому, попросила разрешения ответить на некоторые письма, попробовала напечатать ответ на машинке. Сначала подолгу искала каждую букву, потом стало получаться.
С Володей они виделись мало. Уборка шла туго, при перевозке по-прежнему теряли зерно, хотя по инициативе Бочкина райком комсомола выступил в газете с призывом к молодежи объявить войну расточительству. Володю по-прежнему терзали звонками из области по поводу непрекращающихся жалоб… Он уставал настолько, что засыпал сразу, едва приклонив голову к подушке. Иногда Валентина пыталась рассказать ему о редакции, о своих успехах в машинописи, он отмахивался:
— Все вы там умники: из опытного педагога сделали неопытную машинистку. Мне первому надо за это голову свернуть. В школах не хватает учителей, кадры для нас — основная проблема, а тут, под боком…
— Что ты предлагаешь? — спрашивала Валентина. Пойти на место Александры Ивановны? Уехать в отдаленную школу? Если хочешь, уеду, — и замолкала, видя, каким беспомощным становится лицо мужа, и сама пугаясь возможности ни с того ни с сего разлучиться с ним.
Раз в неделю проводили летучку. Бочкин яростно ругал все напечатанные в газете материалы, редактор покорно молчал, видимо, соглашаясь. Валентине сначала казалось, что после такой самокритики они сделают следующий номер лучше, интересней. Но ничего не менялось.
— Выходит, грешу и каюсь, каюсь и грешу, — заметила однажды Валентина. — Кто вам мешает сделать газету лучше? Если вы знаете, что в ней плохо, сделайте хорошо.
— Почему мы? — взвихрился Бочкин. — А вы что, в стороне? Вот как раз приказано расследовать кляузу Рыбина, — подсунул ей письмо. — Школа, близкое вам дело… не закричите «хенде хох»?
— Не закричу.
— Да брось ты, — растерянно сказал редактор. — Валентина Михайловна и так тянет за троих.
— Меня, небось, вы не жалеете, — состроил трагическую рожу Бочкин. — А чуть жена начальника, нате вам!
Редактор и Валентина, взглянув друг на друга, рассмеялись: ну что с ним поделаешь? Оставалось поставить точку над «и».
— Решила, значит, поеду.
В тот вечер Володя вернулся раньше обычного; после ужина Валентина уговорила его хоть немного побродить. Ночь выдалась на удивление темной, мрак поглощал все вокруг, казалось, ничего не было — они и меловая тропа под ногами, обрывающаяся в пустоту.
— Спустимся? — почему-то шепотом спросил Владимир.
— Лучше наверху. Ветра больше, видно далеко. — Валентина прижалась к нему, сказала счастливо: — Я, кажется, выбираюсь дальше машинки, Володя. Завтра еду в Рафовскую школу по письму Рыбина.
— Зачем тебе это? — огорчился Владимир. — Там сто комиссий разбирались, их все до единой выпачкал своими кляузами Рыбин. Неужели твои товарищи не могут в этом деле обойтись без тебя?
— Я уже дала слово, Володя.
— Ну, смотри.
По тропе из оврага кто-то поднимался.
— Дарья Никитична, это вы? — окликнул Владимир.
— Я.
Хозяйка, вся в черном, сливаясь с окружающей тьмой, медленно прошла мимо них.
— Кто у нее там, в овраге, не знаешь? — спросила Валентина тихонько.
Он обнял ее одной рукой. Сказал глухо:
— Дочку расстреляли немцы. За связь с партизанами. Ей было пятнадцать лет. Нина Филатова. И еще троих комсомольцев.
Молчала ночь. Молчало утонувшее во мраке село. Сторож ударил где-то недалеко в било. Густой мелодичный звон пронесся во тьме всколыхнувшим все вокруг стоном…
Рядом, за переборкой, сдержанно простонала тетя Даша. Плохо с сердцем? Валентина встала, прошла к ней, зажгла матовый, в виде распустившегося тюльпана ночник:
— Тетя Даша, милая, что с вами? Сердце? Дать валидолу?
— Разбудила я тебя, Валя, — села на кровати тетя Даша. В широкой ночной кофте, с распущенной седой косичкой, она выглядела старой и слабой. — Нету сна у меня. Днем когда и вздремну, а как ночь, хоть глаз выколи. Брожу, брожу по хате, мужа вспоминаю, Нину… Зажгу свет, погляжу на фотографии — лица-то их в памяти как в тумане. У Нины волосы были мягкие, руками помню… А лицо… все маленькую вижу. Сидит, бывало, на припечке, поет: «Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Прикрикну: «Помолчи-ка, сопливая кавалерия!» А она: «Мамо, я буденновцем стану, вот увидите!» Иной раз забудусь я, Валя, и вроде приснится мне, что внучка у меня есть от Нины. Такая же беленькая, волосики мягкие. Сидит на припечке, спивае про кавалерию. Так и сполохнется сердце… Проснусь: ведь это я Алену нашу во сне видела, сама научила ее эту песню петь!
— Пойдемте-ка выпьем чайку, тетя Даша, чайник, верно, еще горячий. — Валентина обняла старушку за плечи, помогая подняться. — У нас на севере чай зовут душегреем… Мне тоже не спится. Устала. Думала, приклоню голову к подушке, и все. Ан нет, старость, видно, в самом деле не радость.
— У тебя ли старость, Валя. — Тетя Даша надела халат, сунула ноги в валенки. — У меня, поди, старость-то… Семь десятков, не шутка. Начну вспоминать, господи, живу-то как давно. Империалистическую помню. Гражданскую помню. Как ссылали куркулей, помню, как колхоз начинался… Нас у матери было девять человек, тато пришел с войны в пятнадцатом году чахоточный, скоро помер. Уж как мама билась-колотилась с нами, передать не могу. Ведь по миру ходили мы, Валя, побирались по селам… А сейчас достану из сундука все свои награды да грамоты, гляжу на них, плачу: какой почет, и кому — скотнице! Поднимись сегодня мамо и тато из могилы, не поверили бы. Дому моему не поверили бы, всей нашей жизни… — Она грела о чашку с чаем ладони, вздыхала тихонько. Валентина не перебивала, пусть человек отойдет душой, выговорится. — Давно живу, Валя, ой, давно! Жить-то вроде и хватит уже, а помирать не хочется. Вон баба Гапа, под восемьдесят, а ведь тоже… Любим мы жизнь нашу ругать, а помирать никто не хочет. Сыты да никому не подвластны, сами себе хозяева. Как же тут помирать? Василь Василич меня всю дорогу про бабу Гапу пытал, как да что. Для людей, говорю, жила. Как все мы…
— Для Алены вы бабушка, тетя Даша.
— Алена и держит меня тут, на земле, — согласилась тетя Даша. — Не то, говорят, дитя кровное, что родишь, а то, что своими руками выходишь. Видно, бог отнимает, бог и дает. Еду к вам, будто к деткам своим… Ну-к, что ж, давай попьем чаю-то, — придвинула чашку. — На сердце вроде бы отлегло.
…И я давно живу, тетя Даша. Только подумать — двадцать пять лет здесь, в этих краях! Двадцать пять лет, как впервые увидела Рафовку. А все, что было тогда, тревожит сердце и сегодня. Что было…
В Рафовку по письму Рыбина Валентина выехала после обеда на попутной машине: их шло с зернопункта достаточно.
На полпути их неожиданно застигла гроза со слепящим ливнем. Машина, поерзав с километр по мгновенно раскисшей дороге, стала. Ливень кончился через полчаса, однако шофер с сомнением почесал в затылке:
— До Ляховки дойду, а там…
— Я пойду пешком.
Валентина сбросила туфли, с трудом одолела глинистую крутизну. С ее вершины увидала хутор — три хатки с закрытыми ставнями неподалеку от опушки большого леса. Вдалеке виднелись меловые обрывы, там протекал Донец. Сколько рассказывал о своем хуторке Володя… Тут бы и жить: тишина, зелень, простор.
Тучи разошлись, выглянуло солнце, дождевые капли засверкали в траве стеклянными бусами. Луг перед лесом был алым от клевера и смолки, густо синел высокий шалфей. Над тропой нависали ветви орешника. Валентина задела одну ветку головой, на нее обрушился град капель, и вместе с ним к ее ногам упал орех. Она подняла, раскусила: еще зеленоват, но есть можно. Сбросив с головы платок, принялась рвать в него орехи. С деревьев то и дело обрушивался ливень, вскоре она промокла насквозь, но почти не ощущала этого.
Валентина забиралась все глубже и глубже, ведь ей никогда не приходилось видеть столько орехов сразу. Она перешагивала через какие-то рытвины, опускалась и поднималась с одного лесистого склона на другой. Наконец, опомнилась. Лес изменился, теперь вокруг нее высились могучие дубы. Несколько осинок дрожат серебристой листвой, над поросшим травой рвом склонилась молодая береза. Ров уходил в глубь леса, извилистый, бесконечный. «Окопы», — догадалась она.
Она бежала, не разбирая пути, стремясь выбраться из этой темной, жуткой гущи леса. Наконец завиднелись просветы, и Валентина стрелой вылетела на дорогу.
Синеватые сумерки плыли над селом, которое сначала показалось Валентине небольшим, а потом вдруг распахнулось в бесконечную вереницу разбросанных там и сям хат и хатенок. Вдалеке дымил завод, сахарный, как помнила по словам Бочкина Валентина. Школа стояла ближе к реке.
…В тот день Валентина впервые увидела Евгению Ивановну Чурилову, слепнущего ее сынишку, услышала горькую повесть о том, как чуть не погибли они в оккупации, как фашист ударил двухлетнего Славика прикладом по голове… Впервые увидела Рыбина, попала на профсоюзное собрание, где разбирали его поведение. Восемь человек с чувством полнейшей безнадежности пытались что-то доказать, объяснить, а девятый, внешне видный, но весь какой-то непромытый мужчина, буквально не давал им поднять головы, забивал каждое слово потоком до бессмысленности грубых обвинений. Володя рассказывал как-то про настильный пулеметный огонь, под которым ему приходилось бывать на фронте, — и эти сидящие вокруг нее люди вопреки всякой логике вжимались в парты под очередями огульной ругани. Рыбин обвинял всех в том, что его затравили, вынудили написать заявление об уходе, требовал восстановить его на работе, грозил всевозможными карами…
Валентина понимала, что не должна вмешиваться, что нужно слушать и смотреть до конца, однако не выдержала:
— Скажите, Рыбин, у директора школы есть личная корова?
— Какая корова? — озверело взглянул на нее Рыбин. — Ну, нет у него коровы. Какое это имеет в данном случае значение?
— У вас есть корова?
— У меня есть, — снова весь передернулся Рыбин. — И что?
— Значит, вы даже не помните, что пишете в своих жалобах, — не повышая голоса, хотя ей хотелось кричать, драться, заключила Валентина. — Вот строки из вашего письма: «Директор пасет свою корову в школьном саду…» Фальсификация фактов. Подсудное дело, Илья Никонович.
— Подсудное? — взвился Рыбин. — А вы кто такая, чтобы тут выступать с заявлениями?
— Сотрудник районной газеты.
— Вы ответите за свои слова! Из газеты — не значит, что имеете право оскорблять! — напустился на нее Рыбин. — Я вам покажу, найду на вас управу! Как ваша фамилия?
— Тихомирова. Валентина Михайловна Тихомирова. Педагог по профессии. Член партии. Вас интересуют еще какие-либо данные?
…А утром в школу приехал Сорокапятов. Узнал, что накануне, на профсоюзном собрании, коллектив учителей отказался работать дальше вместе с Рыбиным, снова собрал всех в кабинете директора…
Вернувшись из Рафовки, Валентина первым делом зашла к Володе: хотелось поделиться впечатлениями. Но он был занят, поговорить не удалось.
В редакции к ней нетерпеливо бросился Бочкин:
— Ну что, разобрались в рафовском кавардаке?
— В какой-то мере, — присела на край стола Валентина. — Склоку заводит Рыбин, это ясно. Его почему-то активно защищает Сорокапятов.
— О чем я и хотел поставить в известность вашего супруга: покровителя его сняли с работы, а сорокапятовщина осталась, — хмуро проговорил Бочкин. — Почему-то у нас в областных верхах никто не задумался над простым фактом: Сорокапятов десять лет работает в районе вторым секретарем, за это время сменилось четыре первых, много всякого прочего люда… Уходят, приходят, а склоки, жалобы, клевета остаются. Я провел тут, Валенька, разведку, и весьма глубокую, понял: сию атмосферу создает милейший Иван Иванович. Чужими руками, конечно, используя Рыбина и ему подобных. Приглядитесь, он ведь ничего не решает, в случае чего — я не я, вина не моя.
— Я это чувствую, Василь. Но зачем?
— Рвется к посту «первого». И «рука» у него есть, а вот не выходит… Грамотешки не хватает, понимаешь? Он тут хотел разжиться аттестатом за десятилетку, да сорвалось, одна из учительниц восстала, есть такая Александра Ивановна…
Зазвонил телефон, Бочкин взял трубку:
— Редакция слушает. Кто говорит? Рыбин? Да, да, — минуты две он молчал, видимо, выслушивая собеседника, затем сказал сухо: — Нам это известно. Никакого криминала тут нет и не может быть. Жалуйтесь, куда хотите. — Положил трубку на рычаг. — Рыбин звонил. Сообщил, что вы ночевали у директора школы Чурилова и потому подкуплены. Выступать в газете уже не имеет права.
— Это на самом деле так?
— А черт с ним! Гостиниц в селах нет… Пишите смело, доказательно: что́ нам с вами, рядовым — дальше фронта не пошлют! Или боитесь подвести своего высокопоставленного супруга?
— Нет, не боюсь.
Валентина бесплодно промучилась над статьей до конца работы, дальше первой фразы дело никак не шло, мысли путались, слова казались бледными, неубедительными. Дома занялась уборкой, ужином, перебирала в памяти пережитое за последние сутки, вспомнила вдруг Взгорье, Перовых, как убежала она, молоденькая тогда Валентинка, прямо с педсовета в ночной зимний лес… Неожиданно возникла в мозгу одна мысль, другая, они связались в стройную цепь доказательств. Села к столу, лихорадочно схватив первый попавшийся лист бумаги, писала, перечеркивала… Когда пришел Володя, почти готовая статья была спрятана у Валентины в сумке. Володе не показала эту первую свою статью, обидело его невнимание, равнодушие к тому, чем мучилась и жила она. Зато Бочкин, прочитав на другое утро ее материал, обрадованно затеребил свою не поддающуюся никакому гребню шевелюру:
— Ох и грому будет, Валенька! К счастью, Ленчик в отъезде, я в данный момент хозяин, вызываю огонь на себя!
— Нина Стефановна, дорогая, как ваша поездка? Повидали Колю? — Войдя в учительскую, Валентина прежде всего отыскала взглядом Фортову, которой не было дома все эти три дня каникул. — Я уже стала тревожиться.
— Ой, не говорите! — Нина Стефановна улыбалась, значит, все было в порядке. — Приехала на стройку, пошла по управлениям. Сколько их там! Ничего не могу добиться, посылают туда-сюда… Потом кто-то посоветовал: обратитесь в молодежный штаб. Разыскала я этот штаб, сидят парнишечки вроде моего Коли, все им любопытно. Рассказываю, а сама думаю: тут и вовсе, верно, ни конца, ни начала! А ведь нашли. Учится на курсах экскаваторщиков мой Коля. В вечернюю ходит. Все, как обещал, — завершила она с гордостью.
Учителя, входя, обращались к Нине Стефановне все с тем же вопросом, и она не уставала снова и снова рассказывать, как искала сына, как обрадовался Коля, увидев ее в общежитии.
— В ресторан ходили вечером ужинать, он платил, — улыбалась Нина Стефановна. — Переночевать в общежитии разрешили. В комнате еще двое ребят живут кроме Коли, один из них болгарин. Смуглый, заботливый. Все носился со мной: мама, мама! Ушли оба ночевать к друзьям, мы с Колей чуть не до утра говорили…
На педсовет приехал заведующий роно Капустин; глядя на этого солидного, медлительного в движениях человека, Валентина припомнила прежнего Капустина, каким он был четверть века назад, тогда директор Терновской школы; тощий, суетливый, услужливый, с лицом, словно всегда смазанным маслом, он сыпал словами, всюду проникал, везде успевал. Он выдвинулся сразу, в результате той истории с Рыбиным: статья Валентины действительно «загремела», Ленчик, редактор, вернувшись, получил от Сорокапятова страшный нагоняй за то, что «газета идет против установлений руководящих органов», а Томильский прислал в редакцию письмо за личной своей подписью, с печатью районо: «Подтверждаем и одобряем». Молчал-молчал завроно Томильский и высказался — впрочем, заслужив у Валентины уважение на всю жизнь… Этим письмом и отбился Ленчик от Сорокапятова. Томильского мгновенно, в один час сняли с поста заведующего роно, назначили директором Терновской школы, а Капустина определили на его место. Валентина пробовала объяснить Володе, что это неправильно, нельзя так, но он не стал ее слушать — кадры доверены Ивану Ивановичу, тот знает, что делает, а у него уборка, сев озимых, вспашка зяби… Школа не пострадала, многие годы числится среди лучших, как ни придирался вечно ко всему в ней Капустин. Томильский дважды выстроил ее заново: в шестидесятом и только что, по новому проекту, перед уходом на пенсию… Бочкин тогда от души смеялся над этим мгновенным превращением, утверждал, что тут сыграла роль «большая рука» Сорокапятова, пророчествовал: Томильский вышел угловат, зато Капустин круглый, везде отвертится, самого Сорокапятова переплюнет… Давно уже нет в районе Сорокапятова, сменилось немало секретарей райкома, и первых и вторых. А Капустин все на своем посту. Приобрел осанку, солидность в движениях и в речи…
— Товарищи! Сегодня мы будем говорить о наших возможностях во внедрении комплексного обучения и воспитания, — такими словами открыла педсовет Тамара Егоровна. Учителя зашевелились, задвигались: вопрос этот уже обсуждался, кажется, было сказано все, и Тамара Егоровна, успокаивая, подняла руку: — У нас присутствует Иван Федорович, он скажет, что мы должны конкретизировать в данном вопросе. Предлагают нам выступить с инициативой.
— Мы уже выступили, по профориентации. Не много ли инициатив? — заметил со своего места Ванечка. — У нас лучшие в районе мастерские, это и следует развивать.
— Вопрос ставится очень важный, товарищи! — поднялся Капустин. — Как вы понимаете, перед нами поставлены новые, серьезные задачи: дать подрастающему поколению трудовое, нравственное, идейно-политическое воспитание в комплексе, учить детей не только предметам, но и музыке, живописи, танцам…
Он говорил, как всегда, кругло и обтекаемо, чувствовалась крепкая школа Сорокапятова — говорить много, ничего, в сущности, определенного не сказав. Когда-то Валентина глубоко возмущалась этим, потом посмеивалась, сейчас ощущала лишь привычную скуку. Да, нужно учить детей этике, эстетике, искусству. Но как представляет себе все это уважаемый товарищ Капустин? Человек не может существовать вне среды, значит, нужно всю общественность поднимать на это, семью… да, семью прежде всего. Это ясно всем, не случайно в последние годы ведется широкая педагогическая пропаганда среди населения, созданы родительские лектории, университеты для родителей… И все же этого мало.
— …пока для этого нет необходимой базы, — говорил между тем Капустин. — И все-таки мы обязаны делать в этом направлении все необходимое. Уроки литературы, географии, истории, например, открывают широкие возможности для привития детям патриотизма, нравственных устоев, эстетических норм. Математикам, конечно, труднее…
— Почему? — подергал в раздумье свою бородку Иван Дмитриевич. — Вполне уместно решать задачки под музыку или во время работы в столярной мастерской.
— Прошу без шуток, — оборвал его Капустин. — И на уроках математики можно воспитывать патриотизм, прививать эстетические нормы. Полагаю, ваш коллектив вполне способен выступить с инициативой, взять новую проблему в своей работе: «Комплексное воспитание через урок». Тем более в школе уже многое делается в данном направлении. Вы что-то хотите сказать? — обратился он к Валентине, вероятно заметив на ее лице нетерпение. Давным-давно, раз и навсегда она дала себе слово не спорить с Капустиным, Не возражать ему — это было все равно, что биться головой о резиновую стенку, отскочит — и снова на месте. Однако он всегда видел, чувствовал в ней противника, даже если она молчала. И сейчас явно поторопился задобрить: — Полагаю, как заслуженный учитель, поддержите начинание…
— Вы правы, Иван Федорович, у нас делается многое, — встала Валентина. — Воспитание через урок давно уже вошло в практику, в традицию, и если мы сейчас примем то, что вы предлагаете, не будет ли это самообманом, самоуспокоением? — Капустин поднял было ладонь, чтобы остановить ее, но Тамара Егоровна, словно не нарочно, придержала его руку своей. — Только представишь — комплексное обучение и воспитание, дух захватывает! Это значит — всему, всем вместе! — обвела она взглядом внимательные лица учителей. — Прежде в рабочих семьях детей воспитывали нужда и труд. Теперь нет нужды, а значит, нет необходимости в детском труде. Но пришло другое: праздность, незанятость детей. А мы знаем с вами: природа не терпит пустоты, не вложи доброе, наполнит дрянью… Родители, будучи повседневно заняты, не могут — а часто и не умеют — воспитать в детях трудолюбие, искренность, любовь к познанию, уважение к людям… Единение школы, семьи, общественности в этом деле — прекрасная, но нелегко осуществимая мечта, ведь общественность — это опять мы, учителя, опять те же самые родители — Огурцовы, Котовы… Как заставить каждого из них в полной мере отвечать за каждый поступок своего ребенка? Заставить всех этих толпящихся после одиннадцати часов утра у магазинных прилавков мужчин отказаться от повседневной бутылки «гнильвейна», хотя бы ради блага собственного сынишки… Заставить взрослых постоянно ощущать, что рядом с ними дети, любопытный, зоркий, переимчивый народ? На школу возлагается многое, и все-таки, сколько ни учи ребенка говорить «спасибо», «пожалуйста», если дома это не заведено, и в магазине, на улице, в кино он слышит совершенно обратное, трудно ждать, чтобы эти «пожалуйста» и «спасибо» укоренились в нем. Очень трудно. И мы все должны думать не только о воспитании, но и о самовоспитании, вообще — о воспитании среды!
— Всему свое время, — предупреждающе выставил ладони Капустин, слушавший ее с явным неудовольствием. — Вы, как никто другой, должны понимать особенно ясно, что сразу все поднять на должную высоту невозможно, пока нам дана лишь перспектива, направление, мы должны начать с того малого, что в наших силах…
— Да не о малом же речь! В стране есть силы на большее! — опять вставил Ванечка, но Капустин пренебрег его замечанием.
Говорил он долго, правильно, гладко, учителя уже начали томиться от нескончаемой его речи. Тамара Егоровна сделала Валентине «страшные» глаза: из-за тебя, мол, завелся, все равно ничего не докажешь, стоило понапрасну тратить слова… Конечно, вопрос был решен положительно, вместо прокладки большой новой дороги дали иное наименование давно уже проторенной тропе.
Капустин, едва закончился педсовет, пригласил Тамару Егоровну на «конфиденциальную» беседу в ее кабинете.
— Будет читать мораль за наше с вами легкомысленное поведение, — подосадовал Ванечка. — Черт знает, какое противное на душе чувство! Нельзя было не проголосовать за такое великое дело, ведь по идее действительно великое. Но в интерпретации Капустина…
— Валентина Михайловна, зайдите! — позвала Тамара Егоровна.
— И вам достанется, — съязвил физик. — Не шумнет, не крикнет наш Иван Федорович, тихонько так сгрызет, и не заметишь…
— Мы вам оказали такое доверие, как заслуженной, Валентина Михайловна, и, полагаю, имеем право рассчитывать на вашу поддержку в любом вопросе. А вы… — начал прямо с упреков Капустин. — Ваше выступление, быть может, помимо вашего желания, послужило поддержкой анархистским выступлениям Ивана Дмитриевича, о чем с ним мы еще будем говорить…
— Да нет, мы оба полностью «за», Иван Федорович, — сказала Валентина, лишь бы прекратить этот разговор. — Иван Дмитриевич просто пошутил, он, кстати, строит уроки весьма интересно, воспитывающе. И вообще, как я уже сказала, уроки наших товарищей давно стали воспитывающими во всех отношениях.
— Не без исключения, — прервал ее Капустин. — Поверьте, не без исключения! Собственно, я пригласил вас не для этого, — наморщил он и без того узкий лоб. — Как мне сообщили, у вас в школе произошло чепе, а мы, в районо, не в курсе. Сбежал ученик…
— Рыбин сообщил? — догадалась Валентина. — Сколько вы его устраивали, сколько помогали, Иван Федорович… поэтому?
— Ученик ушел не без моего ведома, — не дала ей высказать «еретическую» мысль Тамара Егоровна. — Ему необходимо было уйти. Кстати, он учится в вечерней.
— Тихомирова — классный руководитель, — насупился Капустин. — Спрос с нее.
— Десятым «а» руковожу я, и это вам известно, — сжала в ниточку губы Тамара Егоровна. — Никакого чепе в школе не произошло, Иван Федорович, мальчику нужно было уйти, он работает, учится.
— А вернуть его вам придется, товарищ Никитенко! Придется!
— И не подумаю, — выпрямилась Тамара Егоровна; пышные ее волосы, попав в полосу света, мягко блеснули. Но взгляд оставался пронизывающе-острым, холодным, и Капустин присмирел.
— Я, конечно, могу посмотреть сквозь пальцы, — поерзал рукой в затылке. — Но чтобы не дали нахлобучку в верхах, напишите такую бумагу… в общем, чтоб не попало ни вам, ни нам. Мол, работает, продолжает учиться, вынуждено домашними обстоятельствами, по просьбе матери…
«Заставлять лгать Нину Стефановну?» — хотела возмутиться Валентина, но увидела, что Тамара Егоровна опять делает ей «страшные» глаза.
— И еще одно, — глядя на Валентину, в раздумье пожевал губами Капустин. — На вас поступила жалоба от родителей… это в моей многолетней практике впервые, жалоба на вас именно такого рода, что вы придираетесь к ребенку, притесняете, не даете ему проявить свои способности и так далее. Отец — человек весьма ответственный, я не счел возможным не придать этому необходимого значения…
— Огурцов пожаловался? — поняла Валентина. — Значит, я притесняю Рому…
— Это уже обговорено, — как бы трижды ударила молотком Тамара Егоровна. — Иван Федорович, пригласил вас только, чтобы поставить в известность, остальное я беру на себя… Идите отдыхать и не расстраивайтесь.
— Да, идите, — подтвердил Капустин. — Привет Владимиру Лукичу.
Прежде он говорил длиннее: «Передайте от меня привет Владимиру Лукичу», — когда Володя руководил районом. Теперь научился бросать слова небрежно, начальственно… Тамара Егоровна молодец, никому не дает их в обиду, все берет на себя. Ее Капустин явно побаивается: переговорить его невозможно, зато Тамара Егоровна умеет перемолчать. И когда он сам, обессилев от нескончаемости собственной речи, начинал выдыхаться, ставила точку короткой фразой, сводящей частенько на нет все, что успел наговорить Капустин, — как в данном случае с Колей. Не дала Тамара Егоровна Капустину припугнуть своей властью ее, Валентину… Господи, чего Валентине бояться? Как говаривал Бочкин, дальше фронта не пошлют…
Улыбаясь, сама не зная чему, может быть, этим своим мыслям, а может, неожиданным поступкам великолепного товарища Огурцова, — все-таки жалуется на нее, не может простить, что вызвала на откровенность, Валентина не спеша шла по улице. Встречные здоровались с ней, и она прикрывала глаза ладонью, чтобы узнать, кто встретился, — очень уж рассиялось на морозе январское солнце, день как снежно-алый, сказочно распустившийся цветок.
— Валентина Михайловна, подождите! — ее нагонял Ванечка, на лыжах, в коричневом спортивном костюме и такой же шапочке с помпоном. — Пирожков у вас не осталось? Светлане Николавне очень понравились вчера ваши пирожки. Хотя, между нами говоря, и капустники. — В глазах его, за стеклами очков, играли дерзкие искорки.
— Капустину не понравились ваши словесные капустники. Зачем вы его дразните, Ванечка?
— Не выношу говорильни. Особенно когда за длинными речами скрывается нежелание лишний раз пошевелить мозгой. Взяли проблему — и все, работа сделана! Можно отчитываться! А делать-то и не начинали! — Оттолкнувшись палками, покатился со склона.
«Жизнь — кольцо, — думала, провожая взглядом бегущего по заснеженному полю физика, Валентина. — Одно отмирает, другое рождается. Мы вставали на бой, теперь встают они… Жизнь бесконечна, а мы только лыжники на том или ином отрезке пути…»
— Приводите Светлану! — крикнула она вслед физику. Он не обернулся, не услышал, наверное. Хотя в морозном воздухе далеко прокатилось призывным эхом полнозвучное: «и-и-те а-ну-у!» «Любите Светлану!» — восприняла сама заново эти звуки Валентина. Начало любви, первые ее дуновения — лучшее в жизни человека.
Сверкало, искрилось в снежных сугробах солнце. В стеклах домов дробились, сверкали его лучи. Огнем пылало лобовое стекло нового пятиместного «УАЗа», на котором с недавних пор ездил директор сахарного завода и который только что обогнал Валентину. Замер возле Валентины «УАЗ», темноволосый улыбчивый человек в модном полушубке распахнул перед Валентиной дверцу:
— Нам, кажется, по пути, Валентина Михайловна? Вы в центр? Садитесь, подвезу.
— Спасибо, я домой, — рассмеялась Валентина. И как было не смеяться: не кто иной проявил к ней такую предупредительность — сам директор сахарного завода Огурцов! — А вообще-то нам с вами по пути, Григорий Семенович, — сказала, глядя в хитрые его, горячие, живые глаза. — Представьте себе, по пути!