Часть четвертая ЗВОНОК С ПЕРЕМЕНЫ

1

В последний день каникул, по сложившейся традиции, Валентина устроила у себя девичник. Круг собирался узкий: Евгения Ивановна, Тамара Егоровна, Алла Семеновна, Нина Стефановна… У Валентины все еще гостила тетя Даша, через Ивана Дмитриевича была передана просьба Свете Овсиенко — чтобы пришла.

Валентина кончала готовить, когда в кухню заглянула Света, раскрасневшаяся с мороза, в спортивном синем костюме и голубой мохеровой шапочке:

— Добрый день! Говорят, вы меня звали?

— А без зова не могли прийти, Света? Я ведь ждала вас. Ну, раздевайтесь, грейтесь, пробуйте горячие пирожки. Вот с грибами… с мясом, — кивнув на тарелку с пирожками, Валентина ловко переложила с листа на доску большой традиционный пирог с капустой, накрыла полотенцем. — Еще на январском совещании обещали, что придете.

— Ух, жжется! — опускаясь на табурет и перебрасывая с ладони на ладонь пирожок, отозвалась Света. — Я на лыжах, не озябла, наоборот… ботинки вот скину. — Откусив от пирожка, она расшнуровала и сбросила с ног лыжные пьексы. — А к вам… Знаете, мама Валя, у меня в жизни появилось вдруг что-то хорошее. — Она спешила съесть пирожок, действительно они вышли нынче удачными, и высказаться спешила, поэтому речь ее была по-детски невнятной и по-детски же искренней. — Я знаю, что всегда могу пойти к вам. Здорово, оказывается, знать, что у тебя есть радость.

— Спасибо на добром слове, Света, — погладила ее густые волосы Валентина, тронутая непроизвольно вырвавшимся «мама Валя». — Мне кажется, у тебя появилась еще одна радость…

— Вы о своем очкарике? — рассмеялась Света, восприняв обращение на «ты» как самое естественное. — Такой смешной, явится поздней позднего и начинает развивать передо мной космические теории. Вы в курсе, что Иван Дмитриевич увлекается космосом будущего? Можно, я возьму еще такой, с мясом? — Искоса, плутовски взглянула на Валентину. — Главное, ни разу не спросил, интересуют ли меня эти его премудрости.

— Не интересуют, Света, нисколько?

— В смысле научной информации — да, знает он все-таки много. А вообще-то я земная, мама Валя. Вчера провела со своими отстающими контрольный диктант, и только трое написали плохо. А было семь. Неужели неделя занятий может так подстегнуть ребят?

— Важно, чтобы они захотели, Света. И чтоб чувствовали: тебе это нужно, ты переживаешь за них…

— Я смотрю на вас, удивляюсь: вот уж кто из безвоздушного пространства, так это вы. Проповедуете добро. Возитесь с этим, — кивнула на пирожки. — Легче купить в магазине печенья, пряников. Тратить столько времени и сил, чтобы через пару часов ничего не осталось…

— Будут у тебя муж и друзья, и ты не пожалеешь сил, чтобы сделать приятное. Домашняя стряпня вкусней магазинной. И вообще, Света, женщина делает климат в семье. Чтобы хорошо всем было, чтобы тянуло домой…

— Я этого не сумею. Да и не будет у меня семьи, — тряхнула волосами Света. — За кого выходить? Я провела с детьми сочинение на тему «Мои родители». Мам почти все хвалят, а отцов… В каждом сочинении: папка пьет, ругается, дерется. Лишь одна девочка написала, что отец, когда выпьет, тихий, приходит домой и ложится спать, мама стелет ему на диване чистую простыню, надевает на подушку свежую наволочку, — она чуть усмехнулась. — Мам тоже не всегда поймешь. Большое удовольствие: жди мужа весь вечер, а он пришел — и спать. Утром опять на работу. Для чего тогда выходить замуж? Стирать да варить? Неизвестно еще, какие от пьяницы дети родятся.

— Для любви, поди, выходят. — Тетя Даша, которая собирала в гостиной на стол, подошла к двери кухни, стала, сложив руки под грудью. — Валя, где у тебя чистые полотенца? Рюмки протереть.

— В шифоньере, на полке. Вино нашли, тетя Даша?

— Чего искать, буфет открыла, понизу сто бутылок…

— Значит, и ваш муж пьет? — разочарованно взглянула на Валентину Света. — Мне показалось, такой трезвый.

— Да ты што всех подряд в пьяницы-то записываешь! — прислонилась плечом к дверному косяку тетя Даша. — Ко времени да в меру — вино доброе зелье. Душу греет и веселит. Уметь выпить, когда след, не пьянство. Поговорка есть: «Пьян, да умен, два угодья в нем».

— Поговорками что хочешь можно оправдать, — отмахнулась Света. — Мы вообще любим все оправдывать, желаемое принимать за действительное. Я вон стала выставлять отметки за четверть, а директор говорит: «Никаких двоек, в нашей школе, запомните, успевают все». — «Как же, говорю, успевают, когда нет знаний! Я ни за что не поставлю тройку тому, кто не заслуживает!» — «А вы, отвечает, не ставьте. Заполните в журнале, что положено, а отметку я сам поставлю». Могу я после этого его уважать?

— Нет, конечно, — присела на табурет Валентина.

— Почему вы так спокойно? — вспыхнула Света. — Это же преступление, мы учим детей лжи, внушаем мысль, что можно не знать ничего, лишь бы официально было заверено, что знания даны. Можно не работать, лишь бы считалось, что ты работаешь… Я вам рассказываю дикие вещи, а вы молчите. Почему? И еще улыбаетесь!

Валентина действительно с доброй улыбкой смотрела на девушку, осознав: именно этим нравится Света, что ей н е в с е р а в н о, именно этим…

— Если бы все было так просто, Света: возмутился, нашумел и сразу исправил зло, — сказала она. — Да, Махотина знают. Действия его не секрет. Мы уже говорили об этом: чем-то кого-то он устраивает. И человека на его место найти трудно: школа у вас отмирающая, в конце пятилетки здесь, в Рафовке, будет построена новая, с интернатом, в Яблоново останутся лишь начальные классы… Есть ли в нашей школе подобное? Есть, Света, недостатков хватает. Но у нас сильный, сложившийся коллектив, мы постоянно воюем…

Света обеими ладонями отбросила за плечи пряди льняных волос, как бы перечеркнув этим жестом начатый ею разговор.

— Ладно, не будем. Мама Валя, а кто вам эта бабушка, тетя Даша?

— Та самая женщина, у которой мы квартировали в Терновке. Помнишь, я рассказывала.

— И она Герой Труда, эта седая старушка?

— Слишком буднична, хочешь сказать? Будничный героизм не виден, а потому часто непостижим. Возьми у меня на столе газету, нашу районку, там есть статья, называется «Баба Гапа». Прочти, если можно, вслух…

Светлана принесла газету и, пока Валентина готовила салат, сначала равнодушно, скептически, а потом все более взволнованно прочла статью.

«Живут еще в наших селах старушки, — начинал, как всегда, своеобразно Бочкин. — Немного их осталось, а есть. Лет по семьдесят пять — восемьдесят, как правило, одинокие, живут в старых хатах, на более чем скромную пенсию… И не ропщут, не жалуются, рады, что есть на хлеб, водят «куренков», потихоньку, верные своей привычке к труду, копаются в огородах. Русские женщины трудовой, незаметной судьбы. А как вдумаешься, кто эти бабы Гапы?.. Первыми шли в коммуны, вступали в колхоз, ни от какого дела не отказывались, несли на своих плечах самое тяжкое. И когда колхозы поднимались, и когда врага выгнали, терпеливо несли свой труд. На их труде все построено, он — фундамент нашей сегодняшней жизни. Загляни в их пенсионное дело, какая профессия? «Работала на разных работах в колхозе…» Животновод, полевод, свекловод, птицевод — все это стало у нас сегодня привилегированной профессией. Труд этот прекрасно окупается, дает почет и уважение. А вот бабы Гапы… Все силы отдали они на «разных работах» и теперь незаметно доживают, получая свою, тоже незаметную, пенсию…»

Бочкин, как всегда, писал сумбурно, статья была полна гипербол, но дышала правдой, трогала за сердце. Света увлеклась, читая, и тетя Даша, подойдя, слушала с грустновато-светлым лицом: это была и ее жизнь, волей случая вознагражденная лучше. Валентина вспоминала: нельзя не вспомнить, невозможно не вспомнить, как это все было, о чем рассказывал в своей статье Бочкин. Ах, Света, если бы ты знала, сколько пришлось воевать, сколько сейчас приходится воевать… В обычной жизни фронт невидим, не всегда сразу поймешь, кто друг, кто враг.

2

…В окно постучали, осторожно, чуть-чуть. Валентина прислушалась: тихо. Ветер о ставню? Нет, кто-то возится у двери. Надо открыть.

На крыльце, помахивая кнутом, стояла женщина, в темноте она показалась Валентине устрашающе мощной.

— Тихомирова из газеты тут живе? — прогудела дяди Семеновым басом. — Я Шулейко, бригадир совхоза «Павловский». Побалакать бы надо, — голос ее, необычайно густого тембра, звучал упрямо-настойчиво.

— Проходите, пожалуйста, — Валентина пропустила Шулейко впереди себя, удивляясь, зачем понадобилась она этой могучей посетительнице.

Володя стоял посреди комнаты, заложив руки в карманы, размышляя над чем-то, ведомым ему одному. Шулейко внимательно посмотрела на него:

— Не узнаешь, Владимир Лукич?

Он шагнул ближе, и вдруг обнял Шулейко:

— Тетка Анна? Узнаю, конечно, — отодвинул ее от себя. — Ты ведь молодая была, когда я в гости к вам приходил.

— И я тебя хлопчиком помню, писля техникума, усе на хверму бигав, обещав: будут у нас, тетки, каменные коровники! З машинами! Вот тоби и каменные, саманные-то ворог порушил… А я со станции еду, сестру провожала в Белогорск, — оживилась она. — Надумала жинку вашу разыскать. Може, вона осмелится поднять голос против нашей разбегаловки. Письмо мое чулы? Насчет непомерков в нашем колгоспе?

— Читал. Вы садитесь, — указал на кушетку Владимир.

— Сидеть неколы, позднота. Шо сейчас с зерном творят Манохин и его сродственнички, уму непостижимо, Владимир Лукич. У мени муж, старый дурень, на току сторожил, знаю. Придет домой поутру, охает: поясницу натрудил, всю ночь помогал мешки вскидывать. Он расхитителю мешочек подкинет, а тот ему четвертинку. Уся хата самогоном пропахла. Упреждала я его: перестань, честью прошу, худо будет. Не послухав. Недавно такой хмельной приволокся, чуть со зла топором его не гакнула. Забег кудысь со страху, глаз домой не кажеть. Сыну в армию нияк не решусь отписать. Стыд-срам. Так то мой дурень, я з ним сама могу посчитаться. А до других руки коротки. Вы лучше скажить, прекратится то расхитительство в «Ниве», чи ни? Хучь я там и не роблю, усе не чужое село.

— Прекратится, — кивнул головой Владимир.

— Може, скажете, когда?

— Когда ты примешь колхоз.

Ответ явно огорошил Шулейко; но тут же, насупясь, сжимая в руке кнут, она шагнула к двери:

— Грех смеяться, товарищ секретарь. Не за тим я до вас ихала.

— Я не смеюсь, Анна Афанасьевна, — серьезно сказал Владимир. — Присядь и выслушай. Хоть я и мальчишкой был, хорошо помню, как ты воевала в правлении и в сельсовете с разгильдяями… Помню, как дядька Миша украл тебя из совхоза, и ты свою полеводческую бригаду ни за что не хотела бросить. Так и бегала каждое утро за восемь верст в совхоз.

— И сейчас бегаю, — довольно заметила Шулейко. — Моя бригада теперь в два раза ширше стала. Управляюсь!

— Агрономические курсы кончила, знаю. Курсы бригадиров — тоже. В партии сколько лет?

— Девять. — Шулейко все-таки села на кушетку, неловко поставив свои могучие ноги в огромных кирзовых сапогах. — Но затея ваша пустая, не гожусь я. Не все от председателя зависит. Налоги ты не скостишь? Закупочные цены не повысишь? То-то и оно… Технику в мои собственные руки не дашь?

— Но если не ты, тетка Анна, тогда скажи кто? — присел рядом с ней Владимир. — Не мне тебя уговаривать. В войну совхозный скот спасала, в партию вступила… Теперь это наш фронт.

— Верно, Володеюшко, — вздохнула Шулейко. — Сколько дельных-то хлопцев побито, посчитать по селу… Ладно, пускай, я согласная. Тяжко будет. Гонять бездельников я умею, та шо бездельники? Пыль. Шо мени з честным людом делать, который в колгосп верит, а в председателей нет?

— Надо, чтобы поверили в председателя.

— Сказать легко, — поднялась Шулейко. — Ну шо ж, прощай, Владимир Лукич, покойной тебе ночи. А вы все равно пишите, — повернулась к Валентине. — Продирайте, кто совесть потерял, щоб другим неповадно було. У нас е охотники разгильдяйство под красивые слова ховать, — раскатисто говорила Шулейко, идя к выходу. — Шо те слова, дела надо делать гарные. — На крыльце она остановилась, крепко пожала руку Валентине. — Посмелей пиши, не гляди, шо муж руководящий. Первый раз наша газетка своим голосом кукарекнула. Ты петь ее заставь, колоколом звонить, шоб вона усе души на правду человеческую поднимала!

Отвязав от плетня лошадь, она уселась в бричку, взмахнула кнутом, и колеса завели-затянули скрипучую, надоедливую мелодию. «Смазать надо», — подумала Валентина. Выходит, не зря мучилась она статьей, ради одной Шулейко стоило писать, ради нее одной терпеть неприятности от редактора, Рыбина, от Володи, который до сих пор не хотел говорить с Валентиной о статье, уронил только, когда прочел: «Зачем тебе это надо? Мало мне из-за других достается, теперь еще ты?» Она и сейчас, вернувшись, ничего не сказала ему. Он сам подошел.

— Сердишься? — Положил ей руки на плечи. — Может, ты и права по-своему, но пойми, ты моя жена, тебе неудобно мешаться в жизнь района.

— Я человек, Володя, у меня есть и свой путь, — тихонько сняла его руки со своих плеч Валентина. — И не повторяй, пожалуйста, словечек Ивана Ивановича. Тебе это не идет.

3

Пришла Тамара Егоровна, взволнованная и оттого похорошевшая, в каком-то необычайном сине-серебристом костюме.

— Я ненадолго, Валюша, приехал Петр…

— Зачастил Петр Петрович.

— Предлагает сойтись, — неловко усмехнулась Тамара Егоровна. — Видите, подарок привез, — повела плечами перед зеркалом.

— А вы и растаяли! Бабы мы, бабы… Вели бы его сюда.

— На девичник? Ну, нет. Пусть сидит один, подождет.

Влетела Алла Семеновна, в новом гипюровом платье, чуть прикрытом легким шарфом, — на девичник женщины, приходили особенно нарядными, это был их праздник, не стесненный присутствием мужчин. Увидя директоршу, ахнула:

— Чудо! Прелесть! Опять Петр Петрович привез? Господи, на такого мужа только молиться, а вы… — сбросила на кресло шарф, медленно повернулась перед зеркалом, разглядывая свое платье, открытое, с глубоким вырезом на груди, в котором поблескивал на золотой цепочке медальон. — Идет мне?

— Идет, идет! — рассмеялись Валентина и Тамара Егоровна.

— Жинки нынче, як цветы, — вздохнула тетя Даша, любуясь на платье Валентины — длинное, до пят, только что-сшитое: в таких по вечерам щеголяли все на курорте. — Грахвини прежде так не ходили. И не праздник який, будний день.

— Нет, хорошо… — Света сидела, вжавшись в уголок дивана, ее синий с красной отделкой спортивный костюм тоже смотрелся элегантно. — Просто собрались. Просто женщины. Разговор о тряпках, о мужьях… хорошо!

— И о детях. — Нина Стефановна, в алом кримплене, с алой заколкой в темных волосах, с коралловыми клипсами в мочках маленьких ушей, выглядела неузнаваемо-счастливой. — Коля письмо прислал! Извинись, пишет, мама, перед Тамарой Егоровной, что подвел я ее. И Валентину Михайловну… Верно, ругают их за меня. Скоро приеду, сам извинюсь.

— Где вы достали такие клипсы, Нина Стефановна? — не слушая ее, замерла Алла. — Я думала, у вас ничего подобного нет!

— Есть, и будет, и знаем, где взять! — задорно блеснула глазами Нина Стефановна, вдруг ярко напомнив Валентине ту давнюю, порывистую пионервожатую, вместе с которой и с Чуриловыми воевали они когда-то против всего «рыбинско-сорокапятовского» в школе. — Ох, девочки, я будто от страшного сна проснулась! То было не горе, а вот когда сын ушел… Останься он тут, может, со зла да обиды натворил чего…

— Натворить бы не натворил, а душой мог сломаться, — кивнула Тамара Егоровна.

— А я, представьте, сегодня по дороге из школы встретила Огурцову! Такая важная дама, фу ты, ну ты! — уже забыв про клипсы, сообщила Алла Семеновна. — Меня вроде не видит, а я, назло ей, поздоровалась, остановила, говорю: «Почему вы не бываете в школе, товарищ Огурцова? Ваш сын — хулиган и бездельник». Она фыркнула — и от меня.

— И очень плохо, — сказала, разглядывая рюмку с вином, Света.

— Что плохо? — дернула плечиками Алла Семеновна.

— Да вот так… запугивать родителей.

— Ну да, ее запугаешь! — сделала гримаску Аллочка. — Этот Огурцов с виду тихоня, а знаете, что выкомаривает? Привязал к парте косы Инны Котовой, и будто не его рук дело. Идут мимо него к доске, обязательно подставит ножку. Ему ничего не стоит и учителя оскорбить!

— Особенно если сначала учитель его оскорбил, — не сдержалась Валентина, хотя вовсе не думала затевать на девичнике речь о случае с Ромой. — Как бы мы ни были возмущены и взволнованы, приходится выбирать слова… — Наткнувшись на чуть удивленный взгляд Тамары Егоровны: деловые разговоры на девичниках не были в чести, она замолчала.

— Вот, вот, клюйте меня, ругайте! — обидчиво надула губки Алла Семеновна. — И за что вы меня не любите? Кому я сделала плохое? — Она действительно не понимала, не умела осознать своих поступков. Был ли смысл продолжать?

— Я, признаюсь, переволновалась за Колю, — повернулась Валентина к Нине Стефановне. — Он ведь не скрыл от меня… Что было делать? Сказать, не сказать? И так плохо, и так нехорошо.

— Да, — Тамара Егоровна смотрела задумчиво, ей было над чем задуматься, тоже нелегко, верно, на сердце. — Всегда ли истинно то, что мы думаем о том или ином ученике? Всегда ли верен тот выход, который нам кажется единственно возможным? И почти невозможно предугадать конечный итог наших действий… — Она сказала «об ученике», но чувствовала Валентина, не только детей видела сейчас перед собой Тамара Егоровна, не только о них думала — но муже. — Вы очень верно сказали, Валя, на педсовете: воспитывать среду. Каждый человек что-то дает людям и что-то берет от них. Мы подняли на щит самообразование. А самовоспитание, самокритика? Мы как-то затерли, заносили эти слова, почти не применяя их в действии. Критиковать кого-то, воспитывать кого-то — да! Тут мы герои! Но когда нужно представить, что воспитывать-то надо себя, критиковать себя… Что-то нет Евгении Ивановны, — вдруг переключила она разговор. — Не заболела?

— Горюет по Анне Константиновне, — начала было Валентина, но вмешалась Алла Семеновна:

— А она не ходит туда, где я! Свекрови все поначалу не признают невесток!

— Вы что, вышли замуж за Славу? — подняла брови Тамара Егоровна.

— Еще не вышла, — мельком взглянула на Валентину биологичка. — Но, видимо, выйду. Ах, довольно морали, лучше вспомним молодость, Ниночка! — включив магнитофон, ухватила за талию Нину Стефановну. — Я соломенная невеста, ты соломенная вдова, чего бы нам не сплясать? — Они принялись выделывать такие коленца, что тетя Даша уткнулась со смеху в платок и Света, неприязненно поглядывавшая до сих пор на Аллу, выбежала к ним за компанию — благо в новомодных нынешних танцах можно было обойтись без партнера.

— Давайте, споем, Валя, — мечтательно предложила Тамара Егоровна, когда, женщины, наплясавшись, попадали в кресла. — У меня такое настроение сегодня — и счастье, и слезы в душе. Нашу любимую… под гитару, конечно.

Редко, очень редко брала теперь Валентина гитару — свою девическую, неизменную, с выцветшим голубым бантом на грифе. Редко, очень редко пели они вдвоем с Тамарой Егоровной — Валентина высоким, Тамара Егоровна низким, чуть глуховатым голосом… В самые добрые минуты пели вдвоем. В самые проникновенные.

Что ты жадно глядишь на дорогу,

в стороне от веселых подруг…

Замерли женщины. Извечную долю свою ощутили они тут, рядом, горечь любви только загаданной, только привидевшейся сквозь дымку мечты… На глаза Нины Стефановны набежали слезы, и у Аллочки стало такое беззащитное, растерянно-нежное лицо, что Валентина простила в душе все невольные ее прегрешения. Не эту ли беззащитную нежность прикрывает Аллочка своими резкими выходками…

Едва вновь сели к столу, Света подняла рюмку:

— Можно мне тост? За тепло этого дома. Пусть никогда здесь не повеет зимой!

— Пусть, — все еще мечтательно, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя, подтвердила Тамара Егоровна.

— Да, наша Валечка умеет топить печку, — кивнула пышной, растрепавшейся в танце прической Алла Семеновна, и в глазах ее запрыгали озорные чертики. — Всю жизнь в селе, научилась.

— И я за ваш тост, Света, — счастливо возбужденная, не желая замечать подковырку Аллы Семеновны, сказала Нина Стефановна. — Валя — чистой души человек, мы столько с ней вместе, знаю. А ведь нам так порой не хватает этого! — взглянула на Аллу Семеновну.

— Хоть пригубите, тетя Даша, — подвинула рюмку Валентина, посмеиваясь про себя: «Ох, Аллочка, Аллочка, до чего же неисправима!»

— Нельзя мне, Валя, сердце заходится, — прикрыла рюмку рукой тетя Даша. — Гляжу на вас, лучше всякого вина. Веселые вы, умные. Послушать, и то радость. Мы, русские бабы, век добры сердцем. Все отдашь людям, и то кажется мало. Нету дна у бабьей-то нашей доброты.

«…И зачем ты бежишь торопливо за промчавшейся тройкой вослед…» — все еще звучали глубоко в душе Валентины слова только что отзвеневшей песни. Доброта… Может, и вам вспоминаются давние дни, тетя Даша? Незабываемо светлые, круто приправленные заботой и горечью дни…

4

…Вот оно, счастье — ворох домашних дел по утрам, затем — на работу. Бегущая вдоль хат тропа стелется под ноги. Полыхают мальвы, клонятся под взлетами ветра разноцветий — те легкие и высокие цветы, что кладут головки на подоконник, стоит только распахнуть окно в редакции…

Близилась осень. Это чувствовалось и по начинающей жухнуть зелени, и по обилию яблок на воскресном районном базарчике — в селах все же кой-где сохранились сады. Августовские дни были томительно жарки, сухи.

У дверей сельмага толпились ребятишки, покупали тетради, сумки, карандаши. Встречая их, Валентина непроизвольно ждала: поздороваются, окликнут. Ведь во Взгорье детвора всегда радостно кидалась ей навстречу… Равнодушие детей задевало, она по-прежнему ощущала себя учительницей. Считала дни, оставшиеся до первого сентября, казалось — после начала учебного года придет полное спокойствие, исчезнут сожаления, сомнения, одолевающие ее.

Свою хозяйку Валентина видела редко, уже стала привыкать к ее замкнутости, отчужденности. Но в этот день хозяйка пришла раньше обычного, сидела на лежанке, обернув руки теплым платком, лицо было болезненным, у губ легла тень сдерживаемого страдания.

— Что с вашими руками, Дарья Никитична? — встревожилась Валентина.

— Осень чуют, — неохотно ответила хозяйка.

— Сходили бы к врачу.

— Не помру и так.

Сколько ни пыталась Валентина сблизиться с этой женщиной, так и не сумела пока. Вот же больно ей, плохо, а не позволит себя пожалеть. Валентина уже знала, что ее хозяйка именно та Филатова, о которой говорил Бочкин. Лучшая доярка в колхозе у Никитенко. На днях в газете поместили ее портрет.

— В газете себя видели? — спросила Валентина, раздувая огонь в подтопке: задумала мыть голову, на улице ветер, в волосах полно пыли.

— Портрет — дело немудрое, — строго сказала хозяйка. — Шо мени чужая похвала, колы я сама того не чую. Надаиваю от коровы по десять литров на круг, правда. А у других и по шести не выходит… Так разве то корова — шесть литров на день? Корм зря на нее переводить. Да и от десяти доход невелик, путевая хозяйка не стала бы держать ледащую животину. А хвалить — шо! Вон у нас Егор в опорках ходит, Иван же навовсе босой. Выходит, Егора хвалить за его опорки надо…

Впервые хозяйка заговорила с Валентиной, приоткрыла ей свои мысли. Невеселые они, горькие, как и вся ее вдовья жизнь…

В этот вечер Валентина долго сидела, не зажигая лампы. За окном простиралась степь, блеклая, непроглядная, насквозь пронизанная ветром. По балкам и буеракам повсюду ютились в степи белые хаты — селились первые жители возле воды. И в каждой хате о чем-то мечтают, к чему-то стремятся, чего-то ждут люди. Ждут нетерпеливо и если даже ругают порой сегодняшний невеселый день, то все равно крепко верят в завтра. Эту веру не сминают ни годы, ни войны, ни та неправда, которая еще творится порой вольно или невольно…

— Сумерничаешь? — Владимир неслышно вошел, сел рядом. — Как у тебя хорошо пахнут волосы…

— Вымыла ромашкой.

— Почему не зажигаешь огня? Взгрустнула по Взгорью?

— Думаю. Когда мы научимся жить так, чтобы каждый наш шаг был разумным и радостным?

— Живи так сейчас. Кто тебе мешает? Злой супруг?

— Я серьезно, Володя. Вот сегодня мы разговаривали с тетей Дашей… Да, не удивляйся, разговаривали. Она высказала очень верную мысль: мы радуемся порой слишком малому.

— Любая радость есть радость. Конкретно?

— Она в день надаивает десять литров от коровы. Это же очень мало. А считается передовой.

— Другие надаивают еще меньше, и подтянуть их до уровня тети Даши — дело важнейшее. По району получали бы каждый день лишние сотни центнеров молока.

— У тебя все центнеры. Но люди, люди… Не приучим ли мы их мириться с малым?

— Не приучим. — В темноте чувствовалось, что он улыбается. — Читаешь газеты? Чувствуешь, какие назревают кардинальные решения? В сентябре будет Пленум ЦК по этим вопросам. Повернем круто. Породность скота, корма… Лет через пять та же тетя Даша будет брать по пуду от коровы и не сочтет это заслугой. — Владимир немного помедлил. — У тебя, кажется, завтра нет номера? Хочешь поехать со мной в «Рассвет»? К Хвощу? Вот о ком стоит написать.

— Думаешь, я смогу? — обрадовалась Валентина. — Считала, ты смеешься над моими попытками…

— Напротив. Но тут надо суметь: он ведь непохож на плакатного героя. О том, чего достиг, не станет кричать на всех перекрестках.

…Вместе с ними в «Рассвет» выехала секретарь райкома комсомола Лидия Ильинишна Халина вручать будущим животноводам комсомольские путевки. «Человек хороший, но не вожак», — не однажды говорил о ней Владимир. «Мало выступить с призывом в газете, надо уметь организовать молодежь!» — кричал на Лиду по телефону Бочкин, в который раз готовя критическую заметку о непрекращающихся потерях зерна. Миловидная беленькая девушка смущалась и краснела под пристальным взглядом Валентины, явно не зная, куда девать неловкие, но сильные загорелые руки.

— Хорошее дело вы задумали, — сказала, желая ободрить ее, Валентина. — Без молодежи ферм не поднять.

— То разве я, — до слез покраснела, даже вся как-то сжалась Лида. — Владимир Лукич подсказали. То Василь Василич звонил насчет зерна, то вот они, — кивнула на Владимира. — Всегда так. Думаю-думаю, аж голова трескается, как бы что нужное сделать. Другие подскажут, вижу: вот оно, рядом, под рукой было, как это я не разглядела? Не гожусь я, Владимир Лукич, в секретари, зря меня выдвинули, — в отчаянии заключила девушка. — Я ведь зоотехник. Пошлите на ферму, увидите, совсем будет другое!

— Надо подумать, — разглядывая что-то впереди, отозвался Владимир. И тронул Гешу за рукав: — Кажется, Шулейко. Останови.

По обочине дороги медленно плелась лошадь, запряженная в тряский старомодный тарантас. В нем восседала Шулейко, днем еще более поражающая своей громоздкостью.

— А я вас шукаю, Владимир Лукич! Фермы начали ремонтировать, лесу нема ниякого!

— Сегодня поступил вагон. Присылайте людей, дадим.

— Это ж яке спасение! — обрадовалась Шулейко. — Далече поняете?

— В «Рассвет». Там тоже занялись фермами.

— Чула, молодых ставят в доярки да телятницы? Отобьюсь чуток от заботы, доскочу до Хвоща.

— На этом одре далеко не ускачете, — глянул Владимир на старую, с обвисшими губами лошадь. Ему явно нравилось разговаривать с Шулейко…

— То не моя кляча, — махнула рукой Шулейко. — То ветеринарова, черти ему в живот ввались. Замордовал коняку, сам тонесенький да худесенький, а мерин, геть, пропадай. Пусть пешки ходит. — Легко отодвинув Владимира, Шулейко заглянула в машину. — И вы тут, товарищ корреспондент? — поздоровалась она с Валентиной, положила руку на плечо Лиде. — А ты, зоотехник, все с комсомолом воюешь? Помню, в мою бригаду приходила агитировать. Это по тебе мой Серега убивался? Сынок?

— Что вы… Я не знаю, — покраснела Лида.

— Шла бы ко мне. Хлеба ныне в амбары засыплем, не дам растащить. А со скотом худо. Коровники валятся, доярок посылаем по наряду… Отдай мне секретаря комсомольского, Владимир Лукич, — прищурилась Шулейко. — Поставлю завфермой. Тогда спрашивай с нас, что хочешь.

— Может, и отдам, — весело сунул руки в карманы Владимир.

«Газик» снова застучал всеми своими железками. Шулейко, восседавшая в тарантасе, вскоре исчезла за шлейфом поднявшейся пыли.

— Командир, — улыбнулся Владимир. — Лошади себе не берет, говорит, обойдусь без личного транспорта. Буду кататься на подручных средствах, за счет ротозеев. Катается. Бригадир на копне спит, она велосипед его подхватит и мчит по своим делам. Мотоцикл увидит бесхозный — на нем. Как-то прикатила на полевой стан на тракторе, оставив в степи не сумевшего завести машину тракториста. Действует на разгильдяев, что холодный душ.

— А ведь я с трудом отстоял ее, Иван Иванович и Лямзин были категорически против.

…В «Рассвет» они добрались к обеду; Валентину поташнивало от запаха бензина, от качки, едва выйдя из машины, опустилась в траву. Лида помчалась к своим комсомольцам, надо было организовать вручение путевок тем, кто шел работать на ферму. Хвоща в правлении не оказалось; Владимир, послав Гешу разыскивать председателя, пошел в хату-лабораторию, расположенную неподалеку.

Отдышавшись, Валентина вышла на улицу. Перед нею лежал просторный выгон, за которым знакомо сияли под солнцем меловые кручи над рекой, одетые темным сосняком вперемежку с дубами. Как будто она уже видела эти кручи… Село казалось нарядным, свежепобеленные хаты лебедями присели на некрутых склонах широкого ерика. Через выгон змеилась узкая тропа. Валентина пошла по ней к высоко вскинувшему журавель с деревянной бадьей колодцу. Удивительно зачерпнуть холодной как лед родниковой воды из низенького степного колодца. Присесть в прохладной тени тополей, растущих возле приземистых саманных амбарушек…

С другой стороны амбара разговаривали двое. Валентина слышала неторопливый раздумчивый баритон одного, всполохнутый, будто задыхающийся дискант второго.

— Значит, украл. Посреди белого дня, на глазах у людей. А ведь сам голосовал против расхищения колхозной собственности, — падали редкими каплями задумчивые слова. — Хлеб недавно получил, детишки не голодают. Почему же ты украл? Не веришь, что еще получишь? Боишься на зиму с пустыми руками остаться, так я говорю?

Дискант сорвался в отчаянье:

— Так!

— А если я тебе скажу: не будешь, Константин Макарович, больше сидеть без хлеба. Ни нынче, ни на тот год, никогда. Что лет через пять-шесть новый, каменный дом построишь, а лет через десять, может, собственную машину заведешь — поверишь моим словам?

Казалось, у дисканта совсем перехватило горло:

— Хоть вправе ты меня отдать под суд, не покривлю душой. Не поверю, Афанасий Дмитрич. Ты, конечно, человек справедливый. Но на всех не угодишь, снесут голову и тебе.

«Хвощ», — поняла Валентина. Разговаривает с кем-то… Подойти бы, взглянуть — какой он, человек, которым всегда восхищается Володя. Нельзя подойти, не такой разговор, чтобы мешали посторонние…

— Меня не станет, ты возглавишь колхоз, — так же медленно и задумчиво говорил Хвощ. — Умом не обделен, да и вон сколько принес с фронта наград. В меня не веришь, в себя верь. Ты хозяин земли и не тащить мешками по задворкам, а гордо возить возами заработанное должен. За это воюем. А зерно ссыпь обратно, где взял, — неожиданно заключил Хвощ. Слышно было, как он тяжело поднялся с приступка амбара, шагнул — скрипнули протезы. — Гляди, чтобы другие не брали. У кого какая нужда, пусть в правление идут. Отказа не будет.

Валентина поспешила к колодцу, наклонила бадью — будто пьет. Из-за амбарушки, опираясь на палку, вышел кряжистый человек с ежиком белых волос на голове. Лицо коричневое, дубленое, брови — как уголь, и неожиданно яркие, чистейшей синевы глаза. Он с интересом взглянул на Валентину, иссекшие лоб морщины на миг разгладились, но тут же собрались снова — Хвощ уже забыл о Валентине, продолжал думать о своем. Он медленно шел по узкой тропе, почти не хромая, и если бы Валентина не знала, что у него нет обеих ног, никогда не подумала бы…

Чуть позже они познакомились. Хвощ водил ее и Володю по фермам, на которых уже во всем ощущался порядок, показывал механизированный ток, недавно организованную — тоже впервые в истории колхоза — детскую площадку… Сдвинуть пока удалось не очень многое, но сдвиги эти были в основном, в главном — вот что приметила Валентина. И еще — радость, с которой работали, разговаривали, встречали своего председателя люди. Быть может, это и было важнейшим из всего достигнутого: простая человеческая радость.

Зашли на собрание, где Лида Халина вручала молодым животноводам комсомольские путевки. Было торжественно и скучновато, пока Хвощ не взял в руки принесенную кем-то из хлопцев гармонь. «Три танкиста, три веселых друга», — взвилась над притихшей вечереющей землей задорная боевая песня.

— Как хотите, Владимир Лукич, завтра выписываю себе комсомольскую путевку, — сказала на обратном пути Лида. — Лучше поменьше дело, да свое, по силам.

— Выписывай и мне, — согласился Владимир.

— Что выписывать? — не поняла Лида.

— И мне, говорю, выписывай путевку, — вполне серьезно повторил Владимир. — Я бы тоже, как Хвощ, своими руками… А насчет «поменьше» — еще вопрос, дорогой товарищ, всякое дело по-своему велико, тут ранги, пожалуй, не годятся. Пусти меня к рулю, Геша, — повернулся к шоферу. — Вот ты счастливый человек, правишь вполне осязаемым механизмом.

Володя умел водить машину, еще во Взгорье катал Валентину на «газике» Дубова. Но тут он так лихо закрутил руль, что у Валентины замерло сердце: вывернет! Как пить даст, вывернет сумасшедший Володька всех их прямо в дорожную пыль!

Геша сидел спокойно, у Лиды восторженно сверкали глаза — доняла Володьку, довольна. Однако и Валентина через какие-то минуты успокоилась — машина слушалась Владимира беспрекословно. Да ей и самой понравился этот стремительный полет через синеющую ранними сумерками степь, которая распахивала перед ними все новые дали.

Дома, за поздним торопливым ужином, Владимир вдруг сказал:

— Забила мне мозги эта Халина, «свое дело, свое»… Черт знает, свое ли я делаю дело. Столько всего, мыслью не успеваю охватить! А еще бумаги, совещания… не терплю я сидячки, Валя, свернул бы порой всю эту говорильню, да кто разрешит? Иван Иванович первый на дыбы встанет… Но самое главное — нет времени людей выслушать, присмотреться к обстоятельствам, рассудить. У меня их тысячи — судеб, но ведь у них-то, у каждого, одна-единственная, неповторимая, своя судьба. Хотя в нашем деле вообще границ нет, сколько ни делай — все мало, чего ни достигни — все не предел. Но и это опять же не оправдание…

5

…До того напряженными бывают порой дни — не вздохнешь. Дежурство по школе — раз. Заняты все шесть уроков. Потом — работа на продленке в четвертых классах, занятие клуба «Бригантина». А еще надо подготовить отчеты: Валентина возглавляла первичную организацию педобщества, председательствовала в школе от районного общества книголюбов. Отчеты пришлось делать в большую перемену, она попросила подежурить за себя Нину Стефановну. Рядом, за соседним столом, ворчливо корпела над отчетом по обществу охраны природы Алла Семеновна. Заглядывала в свой личный план, выискивала что-то в испещренной небрежными записями тетради.

— Даже не знаю, какие относить сюда лекции, — пожаловалась она Валентине. — Вот я прочла целый цикл для родителей о приобщении детей к сельскохозяйственному труду. Как вы думаете, совпадает?

— По-моему, совпадает. Хотя эти ваши лекции записаны у меня в плане, как педагогические, — усмехнулась Валентина. — Стоит ли дублировать?

— Эти — по педагогическому обществу, другие — по обществу «Знание», мне-то что остается? — рассердилась Алла Семеновна. — Навырастали эти общества, как грибы в дождливую погоду. У Нины Стефановны — общество охраны памятников, Евгения Ивановна что-то делает по линии хорового общества… Вот вы, Иван Дмитриевич, не прочли ни одной лекции по охране природы, — упрекнула она физика, который вносил записи в классный журнал. — Придется вас включить в список неактивных по этой линии.

— Я выступаю по одной линии — как учитель, — хмуро отозвался тот. — По-моему, чем дробить общественно-просветительную работу по разным так называемым линиям, лучше объединить все под эгидой общества «Знание». Пусть бы создали подотделы, что ли. Во всяком случае, не размножали бы столько никому не нужных бумаг. Да и врете вы в своих отчетах, Алла Семеновна, — заявил сердито. — Растаскиваете одну лекцию на три бумажки, получается тройной обман.

— Почему вы все время придираетесь ко мне, Иван Дмитриевич? — вспыхнула Алла Семеновна. — В конце концов, вы мужчина, это просто некрасиво с вашей стороны! — Смахнув бумаги в ящик стола, она выбежала из учительской. Физик что-то яростно писал в журнале, слышно было, как чиркает по плотной бумаге сухой стержень шарикового карандаша.

— Вы еще не пошли извиняться, Ванечка? — немного помедлив, спросила Валентина.

— Вы мне говорите? — недоуменно обернулся физик. — Я должен извиниться? В чем?

— Да, такие мы воспитатели, — не глядя на него, сказала Валентина. — Не уважаем ни себя, ни других.

— Я должен ее уважать? А она уважает кого-то? — вскипел физик. — Да когда я слышу, как она детям нотации читает, зажал бы уши и вон из школы от стыда! А эта несчастная история с Вячеславом Чуриловым — что она, любит его? Морочит голову, и кому — обиженному судьбой человеку! Посмотрели бы вы, как он пробует без палочки ходить… как ждет ее возле школы часами! Дети — и те стесняются на него смотреть!

— Просто у них больше такта, Иван Дмитриевич, дети более чуткий народ, чем мы, взрослые… Поступить грубо в ответ на грубость — не наилучший способ общения. А насчет Славы — если они любят друг друга, поженятся?

— Вы сами не верите в то, что говорите! Но если на самом деле Алла Семеновна решится на такое, тогда я первый ей в ноги поклонюсь, за все попрошу извинения. А пока…

— А пока она шпыняет, вы шпыняете. Унижать женщину только потому, что она не такая, как вам хотелось бы, стыдно, Ванечка, и вовсе не по-мужски. — Говоря, Валентина и о себе думала, о своем двойственном отношении к Алле Семеновне, о том, как трудно иногда проявлять терпимость к вздорным ее выходкам… — К тому же нас, учителей, армия, а в армии, как вы понимаете, не каждый герой, но солдат — каждый. И раздоры нас только ослабляют, в борьбе за детей мы должны быть едины. Для вас, я думаю, это не откровение. Разве не так?

Она встала, благо прозвенел звонок, пошла в четвертый «в», заглянув прежде в кабинет биологии. Алла Семеновна уже начала урок. Вот с кого все сходит, как с гуся вода… А со Славой у них пошло на открытую, может, действительно поженятся.

Ей вдруг показалось, что пахнет паленым. В самом деле — по коридору от парадного входа медленными струями наползал дым. «В парадном — макулатура!» — с ужасом вспомнила Валентина и бросилась туда, где все гуще, чернее клубились завитки дыма. Из другого коридора выскочила техничка с ведром воды, от своего кабинета спешила Тамара Егоровна… Одно из стекол внутренней двери было разбито, хотя сама дверь заперта на замок. Видимо, кто-то из ребят бросил туда спичку. К счастью, только что загорелось, хватило вылитого техничкой ведра воды. Тамара Егоровна приказала завхозу немедленно вставить стекло. «Кто мог поджечь?» — думала Валентина. И сама себе отвечала: «Кто угодно. Школа полна озорников. Так заманчиво бросить в дыру зажженную спичку, будто бомбу… Но не настолько вредных озорников, — возражала она себе. — Шутка слишком опасная, это понятно даже маленьким».

В четвертом «в» все шло своим чередом. Дети работали прилежно, Огурцов — и тот не поднимал от тетради глаз. Вот и звонок наконец. «Нашла ли Тамара Егоровна виновного? Можно ли вообще найти его за такой короткий срок?» — убирая тетради в портфель, думала Валентина. Ученики один за другим вышли из класса, лишь Инна и Огурцов задержались. Они что, дерутся? Девочка пыталась встать с парты, а мальчик, ухватив ее за подол платья, тянул вниз…

— Я все равно скажу, что ты! У тебя спички в кармане! — выкрикнула наконец Инна.

Валентина, не веря своим ушам, шагнула к ним. Огурцов, выбежав из-за парты, крикнул:

— А у тебя мать воровка, сахар с завода тащит!

— Неправда! — бросилась на него Инна, но Валентина, остановив ее, повернула к себе за плечи мальчика:

— Что ты сказал, Рома? Откуда ты это взял?

Ученик с наглым безразличием смотрел на нее:

— Я ничего не сказал.

— Но я ведь слышала, Рома. Сама слышала.

— Я не говорил, — не опустил под ее строгим взглядом глаз Рома.

— Сказал, сказал, — плакала Инна. — Он мою маму… Она не берет больше, я сама сахар в магазине покупаю!

Ребята уже заметили неладное, стали собираться вокруг. Валентина выпустила плечи Ромы:

— Дай сюда спички.

— У меня нет.

— Я знаю, что есть. — И когда мальчик вытащил все же коробок спичек, спокойно взяла его с дрожащей измазанной ладошки. — Иди на перемену. Поговорим позже.

Долгим взглядом проводила она сутулую спину вразвалку вышедшего из класса Огурцова. Этот мальчик вставал перед ней, как все более усложняющаяся задача со многими неизвестными. Казалось бы, сам страдает от жестокости матери — и так жесток? Упрекнул Инну — откуда узнал об этом? Неужели родители при нем обсуждают такие дела?

…Едва кончились уроки, их вызвала Тамара Егоровна.

— Что будем делать?

Их трое собралось в кабинете: Валентина, Евгения Ивановна, директор. Три немолодых опытных учителя. Три женщины, вырастившие своих собственных и воспитавшие немало чужих детей. Собрались, чтобы решить дело со злополучным поджогом. И не только ради этого — речь шла о судьбе мальчика.

— Значит, он не сознался? — взглянула Тамара Егоровна на Валентину.

— Все отрицает. Спички сами по себе не доказательство. Хотя я уверена почему-то… слишком нагло смотрит в глаза…

— Вот оно, следствие их стычки с Аллой Семеновной, о которой, к сожалению, вы умолчали, а она сама рассказала только теперь. Решил, что ему все можно, все дозволено, все сойдет с рук.

— Что там он решил!.. Созорничал бездумно, и все. Теперь боится. — Евгения Ивановна, волнуясь, складывала и разнимала дужки очков. — Не признался и мне. Я спросила: «Рома, правда, ты поджег?» Отвел глаза: «Не-е. Только вы маме не говорите». Сам дрожит весь. Но он скажет, Тамара Егоровна, сегодня же все скажет.

— Что вы еще собираетесь выпытывать у моего сына? — рывком открыв дверь кабинета, стала вдруг на пороге Огурцова. — Встретила вашу биологичку, говорит: «Роман школу сжег, бегите срочно к директору». Я — сюда. Школа стоит как стояла… За такие шутки с работы снимают! Долго еще будет продолжаться травля моего сына?

— Алле Семеновне никто не поручал вызывать вас. Я ее строго предупрежу, — сухо прервала Огурцову Тамара Егоровна. — Пока, кто поджег — не школу, а макулатуру, сложенную в парадном, не выяснено. И если подтвердится, что это ваш сын…

— Я ему шкуру спущу. — Лицо Огурцовой пошло красными пятнами. — Если только сознается…

— А мы в таком случае вызовем вас на родительский комитет. Обсудим на общешкольном собрании, — будто молотком пристукивала Тамара Егоровна. — Благодарю, что пришли. Вообще-то, Антонина Васильевна, полагается спрашивать разрешения, прежде чем войти. Простейшее правило вежливости.

— Извините, — свысока повела головой Огурцова. Она уже взяла себя в руки, вновь приняла роль светской дамы, о которой забыла, взволнованная словами Аллы Семеновны. — Если что, сообщите, я приму меры.

— Да, да, сообщим.


…Евгения Ивановна шла по коридору, как всегда, спокойно, лишь обронила дорогой: «Хоть бы эта Антонина Васильевна не явилась в класс». К счастью, все было тихо, ребята занимались домашними заданиями. Рома Огурцов решал задачу, заглядывая в тетрадь Инны Котовой, — они уже помирились. «Дети лучше нас, взрослых, — подумала Валентина. — Инна всегда помогает ему…» Евгения Ивановна и в класс вошла спокойно, помогла Валентине проверить задания; но было в ней что-то необычное, внутреннее какое-то напряжение. «Что она задумала? — пыталась догадаться Валентина. — Почему уверена, что Рома признается?»

Когда с делами было покончено, за окном еще пылал, угасая, солнечный зимний день. Евгения Ивановна подошла к подоконнику, уставленному горшочками с цветами: почти у каждого ученика в классе был цветок, за которым он ухаживал…

— У нас в классе хорошая новость. Кто скажет, какая? — подняла руку, призывая к вниманию. Дети сразу повернулись к ней.

— Герань зацвела! Мы еще утром увидели! Можно нести ее к памятнику!

— А как договорились мы с вами, кто понесет эту герань? — опять спросила Чурилова.

— Кто-либо из новеньких! Кто еще ни разу не носил! — хором откликнулись ученики, оглядываясь на новеньких, которые взволнованно насторожились.

— Правильно. Я думаю, что мы доверим это Роме Огурцову, — все так же спокойно, словно само собой разумеющееся, произнесла Чурилова.

Класс онемел. Инна Котова смотрела на Евгению Ивановну широко раскрытыми, ничего не понимающими глазами. «Ну, это уж слишком», — подумала Валентина. Или у Евгении Ивановны давно зрело это решение? Дети, казалось, не дышали… Побледневший до синевы, ни в какой мере, видимо, не ожидавший этого, Рома встал:

— Я… нельзя мне. К памятнику. Это я поджег. Я бросил спичку. Пусть Инна несет… — Губы у него прыгали, он еле сдерживал слезы отчаяния.

— Вместе с Инной и понесете. — Тон Евгении Ивановны не изменился, но Валентина явно ощутила в нем нотки облегчения: тоже волновалась, ждала. — Сейчас ты совершил честный поступок, Рома, во всем признался. Больше безобразничать не будешь, зачем это, вон сколько у тебя хороших товарищей, — обвела взглядом посветлевшие лица детей. — Возьмите цветок и бегите к памятнику, а мы вас проводим. Проводим, ребята?

Дети весело ринулись с парт, стали одеваться…

Валентина не пошла вслед за всеми, довольно было Евгении Ивановны. Стояла у окна, смотрела, как идут по еле намеченной в снегу тропе мальчик и девочка, у девочки в руках огонек цветка, мальчик напряжен и очень серьезен. А возле школы рассыпалась яркой цепочкой детвора…

Если бы все так умели, как Евгения Ивановна. Если бы все…

6

В то утро Бочкин встретил Валентину приподнято:

— Редактор поручил нам с вами сделать материал по «Заре». Так сказать, озарить лучшее. Хотя сомневаюсь, что опыт Никитенко следует пропагандировать как передовой. Очень сомневаюсь!

— Господи, ну что Никитенко? Сегодня же первое сентября, Василь Василич, а я учительница! Муж исчез из дому чуть свет, не подумав поздравить, вы…

— Одну секунду, я мигом! — потряс обе ее руки Бочкин и метнулся из комнаты. Через пару минут вошел чинный, неся перед собой пышный букет разноцветок — ясно, оборвал все цветы перед райкомовскими окнами. Расшаркался перед Валентиной, высоко вскинул лохматую голову. — Дорогая Аленька свет Михайловна, разрешите поздравить вас с первым сентября и пожелать всяческих успехов на поприще нашей выдающейся районной газеты…

— Хватит, хватит, — рассмеялась Валентина. — Спасибо за букет. А поприще… Видите начальника милиции? — Выглянула в окно, за которым действительно маячила фигура названного ею товарища. — Не потащит он нас к ответу за украденные цветы?

— А мы сбежим! — схватил ее за руку Бочкин. — Ставьте скорее цветы в банку, и деру! Прямо в «Зарю»!

Посмеиваясь — словно действительно убежали, наозорничав, — промчались коридорами райкома, пересекли несколько узких кривых улочек Терновки, вышли на крутой берег Донца — здесь, на этом краю села, Валентина еще не бывала.

— Стоп! Вы находитесь в самой высокой точке нашего Терновского района! — остановил ее Бочкин. — Видящий да увидит!

Валентина зачарованно замерла на крутом, поросшем орешником обрыве. Внизу расстилалась зеленая пойма, рассеченная рекой. Вправо и влево тянулись поля с одинокими курганами скирд. Под самым обрывом виднелись покатые крыши хат.

Ощущение широты и простора охватило Валентину, она не могла оторвать взгляда от распахнувшегося перед ней приволья. Казалось, стоит взмахнуть рукой, чуть оттолкнуться от земли, и плавно, невесомо спустишься на прибрежный песок, к солнечным искрам синих вод.

— Степь, — задумчиво сказал Бочкин. — Идешь десять, пятнадцать верст, и никого. Только пшеница. И ветер. И шорох колосьев… На этой реке, милая Тина, когда-то работало множество мельниц. Она была полноводной, из-за плотин. Я написал об этом полдесятка статей за тот год, что работаю. Никакого отзвука.

Он вдруг скользнул под обрыв. Валентина вскрикнула.

— Идите по дороге, я буду ждать внизу! — донесся до нее удаляющийся голос Бочкина.

Когда Валентина, основательно поплутав в извилинах дороги, спустилась с кручи, навстречу ей из кустарника выскочил Бочкин, протягивая горсть орехов:

— Угощайтесь.

— Вы могли разбиться, Вася!

— Что вы, обрыв меловой, скатываешься, как на лыжах. Здесь, на бывшем морском дне, бродили некогда, мастодонты с непробиваемой шкурой. Вскоре вы увидите одного из них, — пообещал Бочкин.

— Поглядим, — рассмеялась Валентина. — Только предупреждаю: Никитенко вовсе не кажется мне мастодонтом. Броский товарищ, одни кудри чего стоят… Какие вкусные орехи! Когда я ездила в Рафовку, они были еще зеленые. Мне очень понравилась Рафовка. Меловые кручи над рекой… Такие же я видела в колхозе «Рассвет».

— Так «Рассвет» и есть Рафовка! — хохотнул Бочкин. — Только правление находится с другой стороны, не там, где школа. Село тянется километров на девять, у нас почти все села такие, разбросаны по дну балок и ериков, вдоль ручьев и речушек, благо степи необозримы…

В правлении было тесновато, неуютно, дощатый — редкое здесь явление! — пол затоптан, немыт. Но кабинет Никитенко, тоже довольно тесный, целиком повторял кабинет Ивана Ивановича Сорокапятова. Тяжелый, под орех стол, такая же тумба возле него, сейф, тоже крашенный под орех… И сам Никитенко, в кителе из добротного габардина, в хромовых сапогах гармошкой, сидел за этим столом так же важно, как восседал обычно Иван Иванович. Только тот был округлый, словно расплывчатый весь, а Петр Петрович смотрелся в свои тридцать лет молодцом: стройный, курчавый, с бровями вразлет. Глаза карие, как у многих в этом краю, были чуть выпуклы, а поэтому казались необыкновенно большими.

— За опытом к нам? — спросил приветливо. — Насчет передовиков? Есть, как не быть, в передовом колхозе и люди передовые. Да ты, Василь Василич, знаешь, — кивнул Бочкину. — На ферме — Филатова, по зерну — бригадир первой.

— Об этих мы не раз писали. Хотелось бы других.

— Передовиков мы не куем, на каждый раз новых нет. Чем богаты, тем и рады, — пожал плечами Никитенко. — Ну, у меня дела, извините. Кому на ферму, подвезу.

— Езжайте, Валентина Михайловна, повидаетесь со своей хозяйкой, — сказал Бочкин. — Я здесь кое-какие данные посмотрю, с людьми потолкую. Потом вместе обговорим.

…Проехали вдоль села. Двуколка покатилась по мягкой полевой дороге. Степной безудержный ветер, налетев, сорвал с Валентины косынку, растрепал волосы, захлестнул тугой волной ароматов. Она дышала и не могла надышаться, с радостным удивлением глядя на раскинувшееся до самого горизонта зеленое волнистое море.

Десятка два женщин копали возле дороги свеклу: одна поддевала лопатой, другая выдергивала за ботву корнеплод, бросала в кучу. Бураки были крупные, продолговатые, похожие на турнепс.

— Что это, Ольга, у тебя только ползвена вышло? — спросил Никитенко крепкую молодуху, которая подошла к ним.

— Марине дитё не на кого бросить, свекровь заболела. Ефросинья хату мажет.

— Я приказывал забыть эту вашу бабью моду: как свеклу убирать, так вы хату мазать, — рассердился Никитенко. — Не могли раньше?

— Хлеб же возили, Петр Петрович. А буряк уберем, морозы пойдут, когда хаты в зиму готовить? Вон в «Рассвете», слухали, бригаду создали по ремонту хат. Нам бы так.

— Нам бы, нам бы! Все на сторону глядите, вместо того, чтобы работать, — оборвал ее Никитенко. — Мало зерна на трудодни получили? В «Рассвете» столько и не снилось. Сама охала, что ссыпать некуда… Мотай сей же час на село, чтобы все были тут. А то мигом вылетишь из звеньевых.

— Бестолковый народ, — ворчал, понукая коня, Никитенко. — Не погони, — шагу не ступят, — он расстегнул верхнюю пуговицу кителя, словно ворот душил его. — Знаете, шо тут було, колы я прийшов до дому? По ранению? У сорок четвертом? Гола земля… Сам з жинками впрягался в гуж, шоб поле пиднять. Все запахали, построили! А без мени шо б тут було! Люди должны чувствовать хозяина. В этой жизни кто силен, тот и прав.

— А вы циник, оказывается. Вдруг ошибаетесь?

— Петр Никитенко никогда не ошибается, — ослабив вожжи, ударил он коня плетью. — Давно председательствую, нагляделся начальства. Сами живут и другим жить дают. Полегли мужики, землю и детишек на жинок оставили: тяните, милы! Тянут.

Ферма встретила их тихой суетой: скот отдыхал в стойлах, коров доили перед вечерней пастьбой. Валентина прислушалась к звяканью подойников, негромким голосам женщин.

За воротами, в холодке, сидел толстый учетчик, лениво покуривая цигарку. При виде Никитенко поднялся, затоптал цигарку сапогом. К ним по проходу шла женщина, чуть согнувшись от тяжести ведра с молоком. Вот она приподняла ведро над молокомером, повернулась к свету лицом… тетя Даша! Вылила молоко, внимательно взглянула на показатель молокомера.

— Не надоело, тетка Дарья? — разозлился учетчик. — Думаешь одна ты считать умеешь?

— Пятнадцать литров. Трех выдоила. Смотри, не запиши, что от каждой по пятнадцать.

— Да какая мне выгода, сама посуди! Тебе же слава, когда припишу! — хмыкнул учетчик.

— Оставь ее себе, такую славу. — Тетя Даша взяла подойник, пошла назад, к стойлам. — Тебе только она по душе да еще председателю. Споите телятам не надоенное молоко, вот и шито-крыто!

— Правильно, тетка Дарья, крой меня на все корки! Забыла, как в одной упряжке плуг таскали? — шагнул к ней Никитенко. — Не будь меня, кого бы вы лаяли? В благодарность за то, что в передовых вас вожу?

— Я о том не просила, — равнодушно сказала тетя Даша. — За плугом со мной Петька ходил, бывалый солдат. Теперь ты, Петро Петрович, наш хозяин, складываешь из нас кирпичики, чтобы повыше подняться.

— Шуткуешь, старая! — хлестнул себя по сапогам плетью Никитенко и набросился на учетчика: — А ты пиши, верно! Гляди, еще раз услышу жалобу, скину! — Резко повернувшись, он вскочил в двуколку, просвистела плеть…

— Мне шо, мне все едино, — поскреб в затылке учетчик и засмолил новую цигарку. — Шо молоко, шо без молока.

Дойка кончилась, женщины выгнали из сарая коров, взялись за вилы. Валентина поискала глазами тетю Дашу: та подталкивала к воротам кучу навоза, упираясь в держак вил не только руками, но и грудью. Над проходом мертво висели тросы подвесной дороги, среди гор навоза валялась ржавая вагонетка.

7

…Нет, не хотелось в этот час вспоминать о горьком — когда за окном догорали на снегу алые отблески заката и дети, вернувшись веселой гурьбой, что-то наперебой рассказывали Евгении Ивановне. Рома тоже рассказывал — в десять лет настроение меняется легко, но впечатления залегают глубоко и подспудно… Валентину ждали члены клуба «Бригантина» — эти занятия были для всех них, в том числе и для нее, отдыхом от повседневности, возможностью поговорить по душам о своих взглядах, чувствах, обсудить прочитанное, просто поспорить. Сегодня десятиклассники подняли вопрос: кого из окружающих можно назвать героем нашего времени?

— Только настоящим героем! — горячился, открыв занятие, Костя Верехин. — Печорин, Базаров все-таки были не из народа, и вообще их надо иначе понимать… А у нас? Строители БАМа — это ясно, космонавты, самой собой, тоже ясно! Статья в райгазете была о старых колхозницах, читали? От здорово! Так они уже старые… Кого из тех, кто знаком, рядом, можно назвать?

— Кольку Фортова! — послышался голос. Все засмеялись.

— А что, может, и Кольку! — запетушился Костя. — Ушел на Всесоюзную молодежную стройку, этого мало? Овладел досрочно профессией, это вам нравится? Еще в самом деле станет героем!

— Школу бросил ни с того ни с сего, тоже героизм? Строил из себя в последнее время Демона? — посыпались возгласы.

— Значит, надо было плевать на все? Будто ничего не случилось? — вскочила с места самая тихая в десятом «а» классе Ирочка Беловская, та, что писала сочинение о своем прадеде. — Он всем хотел доказать, что и без отца может стать человеком. И доказал, кстати!

— Ну, пока еще не совсем, но путь взял правильный. — На пороге класса стоял Владимир, особенно высокий в полушубке и каракулевой папахе, похожий на кавалериста буденновских времен. — Разрешите к вашему огоньку? — сняв полушубок и папаху, бросил их на пустую парту возле двери, сел рядом с Валентиной. — Что Николай может стать Героем Труда — вполне реальное дело. А возможно, художником, ведь он хорошо рисовал.

— Ну да, на стройке порисуешь!

— Он же не все время работает! Еще учится!

— Попробуй отработай день, потом в школу! Какое уж тут рисование!

— Если это настоящее, все равно не забросит, — отстаивал свое Костя. — И вообще, я видел… — Он смутился, словно не хотел ненароком выдавать чужую тайну, но тут же уверенно вскинул голову. — Я бываю у Николая. Он рисунки показывал. Карьер, где работает, свой экскаватор… Вот карьер, голова кружится, когда смотришь!

— Выходит, затронул его карьер. — Володя обвел взглядом оживленные лица ребят, улыбнулся. — Я на фронте был, война, а ни одну ферму в Германии не пропустил, чтобы не посмотреть, как там все оборудовано. Удивлялся, что электричество, автопоилки… Тогда еще была мечта у нас тоже построить такие фермы. Теперь наши откормочники оборудованы куда богаче, вы знаете, видели — настоящие цехи. Пройдет еще с десяток лет, каждый участок организуем, как производственный городок. Нынче весной начнем тянуть асфальт на Яблоново… в общем, соединим все участки. Все будет рядом: работа, кино, луга, речка, сады…

— Когда это еще будет! — разочарованно протянул кто-то из юношей. — Через десять лет мы уже состаримся!

— От нас с вами зависит, чтобы все произошло раньше, — развел руками Владимир. — А стариться в двадцать семь лет… как вы думаете, сколько мне лет? Похож я, по-вашему, на старика?

— Не похожи! Но в войне участвовали, значит, много! Расскажите, Владимир Лукич, как вы воевали! Хоть один случай из фронтовой жизни! — счастливо шумели ребята. Валентина, глядя на них, только покачивала головой — до чего рады свежему человеку!

— Случай… Был у меня друг на войне, Филя Еремеев. — Володя крепко уперся ладонями в крышку стола, за которым сидел, словно собирался встать, и замер в этой напряженной, взволнованной позе. — Веселый, неутомимый… все песни знал, наверное. Помню, неделю полк сидел в болотах, в окружении, без крошки хлеба и табаку. Филя, насквозь мокрый, осунувшийся, все шутил, бывало: «Выйдем отсюда дубленые, никакая пуля нас не возьмет! Держись, Володя, разве можно помереть молодым да неженатым? На свадьбе друг у друга попляшем, крестины станем справлять!» Потом мы пошли на прорыв. Напропалую: так и так — гибель. Филя полз рядом со мной… Вот и вражеские траншеи. Филя вскочил первым. Толкнул меня так, что я откачнулся. Мигом позже услышал треск автомата. Погиб Филя молодым да неженатым, приняв на себя предназначенные мне пули…

…Они уходили из темной уже школы, ощущая глубокую усталость, но и удовлетворение. Володя, как давно когда-то, держал Валентину за руку. Признавался:

— А ведь я их не знал, Валюша. Ну, дети и дети… Оказывается, все их трогает! И мозги, слава богу, не набекрень!

Из учительской, в пальто и пушистой песцовой шапочке, выпорхнула Алла Семеновна, подхватила Валентину под локоть с другой стороны.

— Вы домой? Дуетесь на меня из-за этого противного Огурцова? Убедились, что он неисправимый хулиган? Еще хлебнет ваша жена, Владимир Лукич, с этим бездельником горя! — беспечно говорила она, спускаясь с ними по лестнице.

В вестибюле смущенно топтался Славик. Услышав их шаги, двинулся навстречу, лицо его засияло… Алла Семеновна взяла Славу под руку, увела во тьму вечера. Валентина и Володя отстали, чтобы не мешать им; только слышали впереди высокий голос Аллочки, тихий, счастливый смех Славы.

— Если не знать ничего, поглядеть со стороны — красивые оба, молодые. Жить да радоваться. Если не знать… — уронил Владимир задумчиво.

Дома их встретили тишь и тепло, тетя Даша истопила плиту, приготовила ужин. Володя сразу уснул; Валентина, улегшись, раскрыла дневник Анны Константиновны: сколько собиралась прочесть, никак не выберет времени. Да, славный был вечер, интересный разговор получился у Володи с ребятами… Только вот Алла… Тут, в этих тетрадях, совсем другая, ничуть не похожая на сегодняшнюю, жизнь. Любопытно заглянуть в эту жизнь…

«1912 год, конец июля, — начала с интересом читать Валентина. — Накануне был дождь. Из деревянного дома, стоящего на берегу реки, вышли две девушки, одна постарше, другая совсем молоденькая, в короткой тальмочке, соломенной шляпке на голове, с длинными черными косами ниже талии. Они направлялись в ближайшую деревню, где младшая, Ася, была учительницей.

— Какая чудная погода! — щебетала, склонясь к сестре, Ася. — Сколько цветов на лугу! Семь верст пройдем незаметно, потом ты отдохнешь у меня в школе, почитаешь. Я же выполню задание начальства, узнаю, кого из ребят родители отпустят в школу, постараюсь уговорить несознательных. Я думаю, достигну цели и уже наверняка знаю, кто будет у меня учиться в первом, втором и третьем классах. Думаю, человек тридцать уговорю.

— А я никогда не стала бы учителем. Мучиться, тратить силы, живя в деревне, а через год этих ребят родители не захотят учить, и твой труд пропадет… Нет, не стала бы, — сказала, наклоняясь и срывая цветок, Клаша.

— А я хочу, — возразила Ася, — добиться того, чтобы дети окончили у меня трехлетку и приобрели вкус к книге, а некоторые и дальше будут учиться…»[1].

Валентина, рассмеявшись, отложила дневник: вот тебе и другая жизнь!

— Что такая, веселая, Валя? — заглянула в спальню тетя Даша. — Пришла усталая, лица нет. Смешное прочитала?

— Смешное, тетя Даша. Мудрствуем, ищем новые пути обучения, то усложняем, то упрощаем программу, а основным в нашей учительской работе как было, так и остается — привить ученику вкус к книге, надежда, что некоторые и дальше будут учиться, вырастут хорошими людьми… Об этом писала в своем дневнике покойная Анна Константиновна еще в тысяча девятьсот двенадцатом году, этому учила меня Варвара Прокофьевна Репина в сорок пятом, этому я сама учу сейчас молодых… Вот послушайте, какие любопытные вещи записала Анна Константиновна, это же почти история… «Сидел у меня в первом классе бестолковый парнишка, никак не мог сливать слоги, не мог усвоить технику чтения. Вот он читает: т-о-п-о-р, спрашиваю: что прочитал? Молчит. Еще читает: т-о-п-о-р, спрашиваю: что вышло? Молчит. Опять читает снова. Ну, что получилось? «Долото», — произнес громко. Ребята хохочут: из топора сделал долото. Как-то позже попала в эту деревню, навстречу идет здоровенный мужик: «Здравствуйте, али не узнали?» — «Нет», — говорю. «Забыли, что ли, долото, ведь меня вся деревня до сих пор так зовет, и детишкам моим дали фамилию Долотовы, и в документах так пишут». Кстати, слияние слогов и сегодня не всем малышам сразу дается, — смеясь, сказала Валентина. — А вот еще, тетя Даша: «Как-то я вхожу в класс и вижу, Гомзиков Петя неестественно лежит на парте, а ноги вверху. «Что за безобразие, разве ты дома за столом сидишь с ногами? Исправься, живо!» — «Я исправлюсь, только посмотрите, какие валенки купил мне тятька!» — «Я могу и с полу полюбоваться твоими валенками». — «Нет, с полу вам трудно будет рассмотреть, наклоняться надо». Я посмотрела обновку, похвалила и спросила, поблагодарил ли он отца за подарок. Он принял надлежащий вид и ответил: «А как же, а то он мне больше ничего не купит». Я отметила в душе чуткость ко мне и корысть к отцу в будущем у этого малыша…» Как видите, настоящего учителя заботит каждое движение души ученика… Сегодня я наблюдала чудо, тетя Даша, сотворила которое Евгения Ивановна. Будто колдун одним махом руки сняла с ребенка заклятье… Глядя на Рому, когда он пришел от памятника, я поверила, что есть на свете живая вода. А ведь не сразу это стало возможным, нужен был момент. — И она рассказала тете Даше минувшую только что историю.

— Завели, сороки-белобоки! — сбросил с плеч одеяло Владимир. — Только и слышно: ту-ту-ту, ту-ту-ту. Хоть бы учли, что человек тоже намотался за день!

— А ты спи. — Валентина повернула настольную лампу светом к себе. — Читаю дневник Анны Константиновны.

— Слышал, — закинул Володя руки за голову. — Шел я, Валюша, из конторы, вижу: в клубе кино. Забрел туда… Фильм о школе, об учителях. Но какие злые показаны люди! Все у них счеты да расчеты. В целом коллективе — один-два светлых, а остальные… В общем, нехорошо стало. Думаю, загляну-ка я в школу, где моя супруга пропадает с утра до ночи, посмотрю, как там они — тоже злые? А у тебя такой хороший разговор с ребятами… Слава такой счастливый… Мало я смотрю фильмов, некогда, но даже по телевизору, если о школе, — сколько видишь несправедливости, душевного равнодушия…

— Все это есть, Володя. И у нас есть. — Валентина положила на тумбочку тетрадь с дневником, уютней устроилась на подушке. — И все-таки большинство учителей стараются дать детям доброе. Понимаешь? Отдают себя целиком. Как умеют и могут.

— Я-то понимаю, — согласился он. — Всю жизнь среди вас… Свою первую учительницу, Александру Ивановну, не забуду никогда. Она потом в Терновке работала, когда мы приехали. Помнишь? Бескомпромиссный была человек. Ничто злое к ней не пристало.

— То и тюкала ее Зина Сорокапятиха, — отозвалась из-за перегородки тетя Даша. — Дай волю, навовсе бы затюкала.

— Воли не дали, — усмехнулся Владимир. — Все же не совсем, значит, негодные были мы руководители… Видел я сегодня Антоныча, Валя, — вдруг сказал он. — Осваивается в совхозе. А все ж таки агроном в нем крепко сидит. Что ни говорит, сбивается на севооборот, чередование культур… Специальную кормозаготовительную бригаду, как и у нас, решили создать. Чтобы все сами механизаторы: сеяли, обрабатывали, убирали.

— А ты вечно сбиваешься на свои дела! И еще осуждаешь Шулейко!

— Как же не сбиваться? — сел на кровати Владимир. — Сегодня Лидия Ильинишна вернулась из райцентра чуть не в слезах: опять Никитенко тормозит прием скота! За пять дней мы недопоставили сорок три тонны живого веса!

— И кирпич не помог? — поддела его Валентина.

— Какой кирпич? Ах, тот… Никто не возил, да он и сам сдрейфил, ну вас, говорит, с вашим Бочкиным, еще обнародует. Черт с ним! Как-нибудь выкрутимся. Хуже другое — звонит сегодня из райкома некая Голубица, есть там такая: «Товарищ Тихомиров, дайте сведения, что вы завершили ремонт тракторов». Не могу, говорю, не завершили мы на сегодня. «Все равно подпишите, район уже отчитался», — заявляет высокомерно так сия Ястребица. Жаль, не ругаюсь, а хотелось бы…

— И подпишешь. Никуда не денешься.

— Нет, Валюша, в эти цацки я не играю. — Владимир снова лег, основательно укрылся одеялом. — Знаю, попадет от первого, еще пару выговоров шуганет — не подпишу. Кто же мне даст тогда запасные части? Если трактора готовы? Собственно, они знают, что не подпишу, без меня научились обходиться… А ребятишки твои ничего. Удержать бы хоть некоторых, потом за ними другие бы потянулись…

— Кто задумал бежать, разве того удержишь! — опять подошла к двери спальни тетя Даша. — Пугает людей земля, потому — пота требует. Как ни машины, а без пота людского не возьмешь хлебушка. Погодь, Володимир Лукич, настанет времечко, назад в село побегут люди, попомни мои слова… Из земли мы вышли, без нее никуда. Я была молодой, тоже бегли люди в прислуги, на фабрику. Было — назад вертались… Любим мы землю, Володимир Лукич, ой как любим! Да что я говорю, вы сами такие-то, от земли. Я ведь помню, Валя, як в нашей «Заре» вы с Василь Василичем до правды докапывались. Разглядели нашего Петра Петровича, миру всему показали — мол, с червинкой. А толку? Сидел на кочке, теперь на гору взлез. С нахалюгой справиться — самому надо нахалюгой быть!

8

…Наплывали сумерки, было тепло, тихо. Невдалеке, у самой земли, таяли розовые отблески заката. Степь полнилась шелестами и шорохами, словно кто-то большой и невидимый бороздил начинающие уже сохнуть травы, мелкие приовражные рощицы и кустарники.

— Значит, все-таки узрели мастодонта. — Бочкин шел по обочине дороги, загребал ногой пыль из колеи. За ним стлалось серое, тонущее в синеве сумерек облачко. — Начинающий Иван Иванович Сорокапятов. В зародыше все черты налицо: бюрократизм, право давящей силы, наплевательство на людей. Сейчас бы его за руль трактора, чтобы вспомнил, почем фунт лиха, протер глаза на людей, которые на земле работают. Я бы, Валентина, дай мне право, ввел обычай — каждый раз при встрече земно кланяться хлеборобу: спасибо, мол, что кормишь, что тяжкий труд — содержать человечество — на себе несешь!

Он замолчал. Вечер, спускаясь на степь, словно окутывал ее фиолетовым бархатом. «Такой простор, такая чистота, ширь, откуда же берется у людей душевная узость, черствость? — медленно идя рядом с Бочкиным, думала Валентина. — Как могут одно и то же дело доверять таким совершенно противоположным людям, как Никитенко и Хвощ?» Они подошли к реке, ступили на низенький шаткий мост.

— Вот эта же уборка: еще рано копать свеклу, нет, он хочет выделиться, лопатой заставляет женщин ковырять, да ведь это слезы, крохи! И учет — по актам за год тридцать овец списано на волков! А сколько хори кур перетаскали, если верить тем же актам… В общем, послушаешь про дела в «Заре», кажется, глубина какая, достижения. А глубина — вот, — сбросив туфли, Бочкин мгновенно засучил штанины и прыгнул в таинственно переливающуюся воду. Она была ему до колен. — Ясно? Стоит только поискать дно… Нет, завтра же засяду за статью о плотинах, пропадает река!

К мосту подкатила двуколка, в ней сидел Никитенко, помахивая плетью. Лошадь помчала двуколку к мосту, одним махом взлетела на гору. Никитенко оглянулся. Валентина скорее угадала, чем увидела, на его лице язвительную усмешку. И заторопила Бочкина:

— Идемте быстрей, Василь. Муж, верно, пустился на розыски, я ведь его не предупредила.

Владимир был дома, и не один: рядом с ним Валентина увидела незнакомого человека со следами оспы на остроскулом лице. Глаза, темные и живые, таили в себе, казалось, неиссякаемую жизнерадостность.

— Знакомься, новый предрика, Николай Яковлевич Чередниченко, — сказал Владимир. — А это моя жена.

— Рад. — Чередниченко пожал руку Валентины своей сухой, горячей ладонью. — А у вас хорошо, будто попал в свое детство. Понимаю, что земляной пол далеко не роскошь, но люблю. Особенно летом, когда он побрызган водой и посыпан чебрецом. Знаете такую хитрую травку?

— Нет, я не здешняя.

— Что же вы, Владимир Лукич, в главное не посвятили жену? Или не до чебреца?

— Не до чебреца, Николай Яковлевич. Только одолели уборку зерновых, а тут свекла, фермы, озимые…

— И все равно, чебрец забывать нельзя. Если мы забудем запахи родины, что потянет нас к ней? Ладно, дарю. — Чередниченко вынул из кармана своего пиджака несколько тонких, похожих на брусничные стебельков с мелкими лиловатыми цветами.

Листья у чебреца были крохотные, резные. Валентина вдохнула едва ощутимый аромат. Вот чем неуловимым, незнакомым веяло после поездок от гимнастерки Владимира, вот чем пахнет в степи…

— В обкоме меня познакомили с положением дел, — продолжал Чередниченко. — Глыбу станем поднимать сразу, со всех сторон, не спеша, но основательно.

— Если бы! Не знаешь, за что браться, — сказал, нарезая колбасу, Владимир. — Кажется, будь в сутках сорок восемь часов, все равно не хватило бы. Кстати, Валя, заезжал Никитенко, сообщил, что вы купаетесь в реке с Бочкиным. Я не знал уже, что и думать.

— Мы не купались. Целый день были в «Заре», Володя. Редактор поручил нам показать колхоз, как передовой. Боюсь, не получится.

— То есть как не получится? Он у нас первый в сводках. Там действительно сдали больше всех зерна.

— А механизмы на фермах ржавеют! С людьми Никитенко разговаривает грубо! — начала Валентина, но муж прижал ее плечо ладонью:

— Мы есть хотим, Валя. Недостатки в любом хозяйстве найдешь, в лучшем из лучших. Никитенко не советую трогать, мы ориентируем остальных на опыт «Зари», о нем знают в области. Критиковать Никитенко — значит, самим бить себя по лицу. Он же после ранения пришел. Сам впрягался в гуж на пахоте…

— Так когда это было, Володя! Пойми, Никитенко уже не тот человек, который пришел когда-то к руководству колхозом. Хоть с тетей Дашей поговори… Он усвоил иную философию, а скорей это в нем и прежде жило, лишь теперь получило выход… Он сам мне сказал сегодня: кто силен, тот и прав. Значит, и дальше позволять ему внедрять эту философию в кавычках? — говоря, она бросила на сковороду сало, разбила яйца, подала на стол мгновенно зашипевшую яичницу. — Неужели тебя в этом надо убеждать, Володя? Даже тебя?

Чередниченко, попробовав ее стряпню, потянулся к солонке.

— А посолить забыли, милая хозяюшка. Вот что значит соединять общественное с личным, — улыбнулся, глядя, как хмурится Владимир, как смущенно трет ладонями Валентина свои пылающие от волнения щеки. — Ваш спор вдохновил меня, именно с «Зари» я и начну знакомство с районом. Не возражаете, Владимир Лукич? Обещаю: дубляжа не будет. Познакомлюсь, намечу план действия, поговорим.

Ночевать он ушел в дом приезжих, где для него приготовили комнату: семья прежнего предрика еще не освободила квартиру.

— Мне спешить некуда, — сказал, прощаясь, Чередниченко. — Жена у меня — строитель, пока не сдаст объект, не отпустят, а это не раньше октября. Так что заранее называюсь на ваши борщи и яичницы, дорогая Валентина Михайловна. Не прогоните?

— Всегда буду рада. — Валентина с удовольствием ощутила в этом человеке союзника. Бывает же так: с первых слов ясно, что — заодно.

Пока она убирала со стола, Володя заснул — до того устал, бедный. Возле рта у него прорезались глубокие морщины. Прежде их не было, этих морщин… Бросил кой-как, комом, гимнастерку, в которой стал ездить в последнее время — тоже, видно, заразился формой от Ивана Ивановича. Прежде чем повесить ее на место, прижалась к гимнастерке лицом — Володя, Володенька мой… От материи пахло тонко, знакомо-волнующе. Валентина заглянула в кармашек: так и есть, там шуршали сухие, рассыпающиеся стебельки чебреца.

9

— Готовы, Валентина Михайловна?

Это физик постучал лыжной палкой в окно: договорились вчера, что пойдут наутро в Яблоново, к Свете. Вот и утро, и день совершенно свободный. Все же любила Валентина такие вот дни: делай, что хочешь. Вечером, конечно, ждут книги, занятия, но утром… Она тоже стукнула пальцами по стеклу:

— Сейчас!

Поверх шерстяного свитера надела байковый, с начесом, спортивный костюм: крещенские морозы прижали не на шутку, вон как закуржавило у Ванечки бороду, а ведь не успел еще от дому отойти! Вместо ботинок — валенки, приходится беречься, с некоторых пор Валентину стал серьезно припугивать радикулит.

— Вы как медведь, — сказал, увидев ее, физик. — Когда-то мы доберемся с вами до Яблонова!

— Шажком, Ванечка, шажком. Успеем. Еще и уроки послушаем. Идите нормальным шагом, я не отстану.

Каждую зиму она ходила на лыжах; редко, очень редко — с Володей, по вечерам. Чаще всего одна, женщины из ее окружения как-то не увлекались спортом. Обычно, высвободив пару часов, Валентина уходила в лес. Скользила между черных по-зимнему дубов, пробиралась через заросли орешника, разглядывала зверушечьи следы. Лес всегда успокаивал, снимал напряжение. Любила, выбравшись на речной обрыв, постоять среди тишины, глядя на красные стволы древних реликтовых сосен. Возвращалась посвежевшей, бодрой. Пила в теплой кухне крепкий душистый чай, непременно с пиленым сахаром, вприкуску. Намазав маслом и посолив кусок черного хлеба, съедала его, как самое лучшее лакомство…

Дорога на Яблоново, скользнув краем села, вилась по дну бесконечного ерика — того самого, в дальнем краю которого располагалось некогда правление колхоза. Теперь правление высилось в центре производственного участка — внушительное трехэтажное здание, отделанное мрамором и цветным стеклом. Володя перенял проект у кого-то из украинских коллег, сколько носился с этим проектом, пока утвердили во всех инстанциях, добыли материал… Валентина любила бывать там, дом выглядел элегантно не только снаружи, но и внутри — уютная, отделанная деревом столовая, над которой работали настоящие художники; кабинет Володи — просторный, под полировку, с книжными стеллажами и мягкими креслами… Такое здание украсило бы город, не только отдаленное, лишь начинающее всерьез «очищать свои перышки» село.

Школа осталась сбоку; лыжня пролегала мимо памятника погибшим в Великую Отечественную войну. Здесь лежит и Афанасий Дмитриевич Хвощ, первый председатель объединенного их специализированного колхоза. Цветок, что вчера положила Инна, почернел от мороза. Рядом с ним мерцало что-то тускло-желтое, словно начищенная медь. Валентина всмотрелась: гильза! Рома Огурцов положил — ту, что нашли они с ним вместе когда-то в лесу… Значит, хранил. И не пожалел, положил самое свое дорогое…

Вдруг ярко вспомнилось Валентине — так ярко, даже глаза зажмурила, — как пришел к ним с Володей однажды Хвощ. Под вечер это было, в тот же памятный для нее сентябрь… Приехал на бричке, от дороги шел, чуть раскачиваясь, опираясь на палку… Володя выскочил ему навстречу.

— Афанасий Дмитриевич, чем обязан?

— Пошли, — коротко сказал Хвощ. — Давно я там не был…

— Куда? — удивился Володя, однако послушно пошел вслед за Хвощом по протоптанной тетей Дашей тропинке. Пошла с ними и Валентина. Что-то горькое было в лице у Хвоща, такое горькое — смотреть невозможно.

Трудно было Хвощу спускаться со склона, однако шел, не смущаясь, не боясь показать, что ему трудно. «И на это нужно, наверное, мужество, — думала Валентина. — Оставаться самим собой…» Возле могил, внизу, Хвощ остановился.

— Вот и пришли, — стоял, опершись на палку, с седым ежиком волос на голове, опаленным лицом — очень немолодой, если бы не глаза. Синева их словно освещала темные морщины у губ, нахмуренный лоб.

Володя тоже замер, склонив голову. Тихо поникла позади него Валентина.

— Сгнило уже, — прикоснулся Хвощ ладонью к покосившейся деревянной ограде. — Десяти лет не стоит… Как думаешь, Владимир Лукич, место им тут? — спросил несердито. — Может, пора на площадь перенести? Настоящий памятник сделать? Дети ведь наши… Дети.

Володя покраснел, нет, побурел весь — никогда, ни раньше, ни позже, не видела Валентина у него на лице такого отчаяния, такого стыда. Кивнул только. Пробормотал:

— Спасибо за науку, Афанасий Дмитрич. Спасибо…

…Склонившись к памятнику, Валентина протерла варежкой иней с золотых букв надписи. Афанасий Дмитриевич Хвощ умел видеть и уважать людей. Умел отдавать себя им. Он и жизнь свою отдал — не пустил молоденького тракториста на не паханное еще после войны поле: «Пахал я когда-то, вспомню-ка былое…» Сел за руль… В первой же борозде наскочил трактор на старую мину…

…Думала ли Валентина, что всю жизнь проживет в этих местах? Думал ли Володя, бывая в колхозе у Хвоща, что со временем станет тут хозяином, причем колхоз вберет в себя и «Ниву», где хозяйничала некогда — шумно, требовательно, однако толково — Анна Афанасьевна Шулейко, до сих пор, даже в старости, сохранившая свою могучесть. Годы, годы…

Ванечка не пошел по дороге, он уже успел проложить свою лыжню, напрямик, мимо лесополосы, все полями, полями. Мороз щипал щеки, лоб, нос… Если бы не пустые поля вокруг, если бы горизонт окаймлен был лесом, Валентина поверила бы: ей вновь семнадцать лет, она опять во Взгорье, бежит через поле в Каравайцево, на репетицию, в клуб. Почему так больно и радостно вспоминать юность, перелистывая пережитое? Все окрашено добрым и милым светом, а ведь многое из того, что казалось тогда несомненным, Валентина сегодня отвергла бы.

Ух, до чего крутой спуск! Валентина замерла на минуту над обрывающимся вниз склоном и тут же нажала на палки, только ветер засвистел в ушах. Ванечка ждал внизу.

— А вы можете, — сказал одобрительно, когда Валентина притормозила возле него. — Думал, будете плестись.

— Догоняйте! — махнула варежкой Валентина и, ставя лыжи елочкой, ловко начала взбираться вверх по склону. Иван Дмитриевич посапывал позади, но не обгонял. Из вежливости? Или действительно она еще не совсем потеряла спортивную форму?

Школа в Яблонове стояла на краю села, они вышли прямо к ее крыльцу. Небольшое здание восьмилетки походило на удлиненный барак: так начинали строить после войны. И клуб, и сельсовет, и почта — все на одну масть. Рядом с мазаными хатками здания эти, впрочем, тоже мазаные, казались внушительными. Теперь они выглядели неказисто возле домов из кирпича и шлакоблоков, окруженных, тоже кирпичными, летними кухнями и сараями.

Шел урок, в учительской был один директор. Завидя их, гостеприимно раскинул руки, символизируя дружеские объятия:

— Валентина Михайловна, какими судьбами? Не очередную, ли комиссию прислало к нам районо?

— А вы страшитесь комиссий, Михаил Иванович?

— Привык, — умильно сложил руки Махотин. — Сам прошу: освободите! Проверяют, ругают, грозят, но ярма не снимают. Вот так и волоку несмазанную телегу. — Он немного играл перед ней, он всегда перед ней играл немного, пряча за внешним лихачеством еще не умерший в нем окончательно стыд…

— Мы по-соседски, Михаил Иванович, в гости, — она прямо взглянула на него. — А телеге вы хозяин, давно пора смазать.

— Деготьку недостает, Валентина Михайловна, деготьку! — зашелся дробным смешком Махотин. — Хотя, впрочем, кой-кто его для нас не жалеет…

Прозвенел звонок, стали входить учителя. Здоровались, расспрашивали о рафовских новостях. Пришла жена Махотина, маленькая, широкая, крикливая, — она преподавала немецкий язык. Светланы не было.

— Светланы Николаевны нет сегодня в школе? — спросила Валентина.

— В классе отсиживается, мы ей, видите ли, не по вкусу, брезгует нашим обществом, — посыпала крикливым горохом Махотина. — Со всеми перессорилась, а самой — грош цена.

— Любовь Васильевна… — предупреждающе сказал Махотин.

— Что Любовь Васильевна? — подступила она к нему. — Ты молчишь, терпишь, и я должна? «Здесь директор, кажется, Махотин, а не Махотина», — произнесла она, явно передразнивая Светлану. — Будет диктовать, кто тут директор, без нее не знаем!

Пока она шумела, учителя потихоньку разошлись; едва раздался звонок, умчалась, продолжая свою крикливую тираду, и Махотина. Валентина помнила молодую Любовь Васильевну, когда их с мужем направили сюда после института. Намного была скромней. Но мужем и тогда уже командовала безапелляционно. Махотин стеснительно подчинялся. Потом запил…

— Можно нам послушать уроки, Михаил Иванович? — спросила Валентина.

— Сколько угодно, — закивал Махотин. — Я, прошу извинить, должен уйти. По делам! — протянул руку, прощаясь. От него пахнуло застарелым перегаром…

Вслед за Махотиным Валентина и Ванечка вышли в коридор. Тихо, лишь в классах слышны голоса учителей. Школа как школа, непосвященному глазу все здесь покажется обычным для захолустья; Валентина одним взглядом охватила голые, плохо окрашенные стены, пустой бачок для воды, серый, затоптанный пол… Печи топились плохо, дымили, дети сидели в наброшенных на плечи пальто, учителя тоже кутались…

Светлана давала урок в седьмом классе, голос ее ясно был слышен из приоткрытой двери. Валентина, сделав Ванечке предупреждающий знак, остановилась. В классе тихо, ученики слушают… но почему так безжизнен голос Светланы? Ведь она эмоциональный человек! Читает «Песню о Соколе»… Таким тоном? «Вдруг в то ущелье, где Уж свернулся, пал с неба Сокол с разбитой грудью, в крови на перьях…» Не так, девочка, глубже надо, сильней… «Уж испугался, отполз проворно, но скоро понял, что жизни птицы две-три минуты… Подполз он ближе к разбитой птице и прошипел он ей прямо в очи: «Что, умираешь?» А это уже лучше, Света, что-то начинает просыпаться в тебе… «Да, умираю! — ответил Сокол, вздохнув глубоко. — Я славно пожил! Я знаю счастье! Я храбро бился! Я видел небо!» Светлана читала теперь в полный голос, стихи, видимо, вошли в нее, овладели ею… Быть может, впервые за все тридцать лег своей учительской практики слушала Валентина так напряженно знакомую «Песню», впитывала каждое слово, выискивая в нем тот особый, единственный смысл, который вкладывала, видимо, забывшая и о классе, и об уроке, и обо всем, кроме этих полных огромной жизненной правды строк, Светлана. «Сквозь серый камень вода сочилась, и было душно в ущелье темном и пахло гнилью. И крикнул Сокол с тоской и болью, собрав все силы: «О, если б в небо хоть раз подняться!»

Голос девушки, взлетев до трагической ноты, сорвался, и Валентина, не выдержав, шагнула в класс. Дети сидели, замерев; Светлана, в наброшенной на плечи шубке, стояла, прижавшись лбом к оконному стеклу, и столько было в ее позе безнадежного отчаяния, что у Валентины спазмой перехватило горло. Выручил Ванечка.

— Здравствуйте, Светлана Николаевна! — бодро воскликнул он. — Разрешите присутствовать на уроке?

Девушка рывком обернулась, на бледные ее щеки хлынула краска радости:

— Валентина Михайловна? Пришли? Садитесь… А я… у нас… урок по Горькому. «Песня о Соколе».

— Да, да, мы поняли. Продолжайте, Светлана Николаевна, — села на свободную парту возле Ванечки Валентина. Свободных парт было несколько, в классе сидело всего шестнадцать учеников. В прошлом году, кажется, выпустили двадцать. Отмирает Яблоновская школа…

Немного оправившись, Светлана стала рассказывать о жизни Горького, давать как бы предысторию «Песни о Соколе». «Я обычно начинаю с предыстории, — думала Валентина. — Не лучше ли так, начинать прямо с «Песни»? А плохо, наверное, заниматься с полупустым классом — как актеру играть в неполном театре. Впрочем, разве это главное? Сколько бы ни было детей в классе, они должны получить от учителя то, что пронесут потом в себе через всю жизнь. У Светланы пылкая душа, она может передать чувство, но слишком возбудима в то же время. Перехлест тоже не годится. И уверенности нет: вот она произнесла великолепную фразу и тут же испугалась, видимо, что дети не поймут, не воспримут, перешла на более скучный, упрощенный язык…»

Они побывали и на двух других уроках Светланы; в шестом и пятом классах учеников было еще меньше, занятия девушка вела спокойней, примерно на уровне институтской педпрактики. Еще не овладела программой, боялась оторваться от плана, не хватало свободы анализа, сравнений, уменья пользоваться подсобными средствами… А больше всего, пожалуй, мешало отсутствие веры в то, что ученикам это нужно и интересно.

Они еще немного посидели втроем в опустевшей после уроков школе, поговорили о методике занятий и просто так, обо всем, что пришло в голову.

— Я не зову вас к себе. — Светлана поежилась под своей шубкой. — Хотя бы чаю… но у меня даже чайника нет.

— Ничего, дом наш недалеко, — успокоила ее Валентина. — Как же вы-то без горячего, Света?

— Мне дает тетя Таня, техничка. Это единственный человек здесь. Остальные… — Она махнула рукой, шубка сползла с плеча, открыв тонкую, до прозрачности нежную шею. Ванечка осторожно надвинул мех обратно, и по тому, как дрогнули его пальцы, коснувшись плеча Светланы, как беспомощно улыбнулся физик, Валентина поняла: любит. А Света? Равнодушна, словно и нет его.

— Всех остальных вы отметаете напрасно, Света, — мягко сказала Валентина. — Вера Захаровна, в начальных классах, славная…

— Господи, она же пенсионерка! — отмахнулась Светлана. — Муж больной! Нужно ей! Все до лампочки!

Проводила их с крыльца, постояла, пока они надевали лыжи. Затем медленно, так и не надев шубу, в рукава, побрела по протоптанной в снегу тропе к своему дому — одноэтажные эти, щитовые, что и в Рафовке, дома тонули меж голубых сугробов. Хоть бы одно дерево!

— Быть может, вам лучше остаться, Ванечка? — повернулась к физику Валентина. — Побыли бы с ней…

— Не лучше, — грустно сказал он. — В общем-то я ей, как она выразилась, до лампочки. Разве не видите?

10

Не раз и не два побывали Бочкин и Валентина в «Заре», прежде чем как следует разобрались в обстановке. Люди работали самоотверженно, хозяйство действительно содержалось в относительном порядке, лучше других — хотя ой как много упускалось или существовало просто ради «престижа». Никитенко действовал по принципу: неважно, что будет, лишь бы показать себя первым! Поставили механизацию на фермах первые, но и забросили ее первые же. Пошла речь о механизированных токах — колхоз «Заря» прежде других оборудовал такой ток и с вывозкой зерна управился прежде других, но о токе тут же забыли, машины стояли раскрытые, в беспорядке.

— Так было весной и с торфоперегнойными горшочками. Налепили этих горшочков больше всех, а в дело не пустили. Сгнили горшочки возле сарая, в котором их делали, — сердито говорил Бочкин. — В общем, орудует наш Петр Петрович по поговорке: «Прокукарекал, а там хоть не рассветай!» И самоуправство какое, все решает единолично, правление лишь голосует «за», когда уже факт налицо. Бочкин был в глубоком гневе, он вообще готов был на кулаки идти против карьеризма, авантюры, всего, что-выглядело нечистоплотным, непорядочным. Прочитав материал, представленный им и Валентиной, редактор тут же куда-то исчез. Вскоре их вызвал к себе Сорокапятов — Ленчик, конечно, был там; статья лежала на столе у Ивана Ивановича.

— Этот пасквиль не пойдет, товарищи, — сердито напыжась, сказал Сорокапятов. — Вы неправильно ориентируете общественное мнение. Колхоз имеет достижения, а тут… — ткнул презрительно пальцем в статью.

— Достижения отмечены! — ринулся в бой Бочкин. — Они умеют выращивать зерно, в этом заслуга и МТС! Остальное раздуто! За любую цифру в статье поручусь головой!

— Никому ваша голова не нужна, — брезгливо поморщился Сорокапятов. И повернулся к Валентине: — А вам, товарищ Тихомирова, стыдно подставлять ножку собственному супругу. Вы же понимаете, что это такое. — Резко отодвинул от себя статью. — По головке не погладят. Прежде с него шкуру снимут, а потом уж с Никитенко.

— Газета — орган райкома партии и райисполкома. Своевременно выступить — значит, сказать о том, что руководство видит, против чего борется, — спокойно заметила Валентина.

…Сколько они пережили мытарств! Вначале Валентина посматривала спокойно: ну, не опубликуют статью, велика беда, они все же всколыхнули застоявшееся в «Заре» болото, Сорокапятов вдруг зачастил туда, и Никитенко не так уж самоуверенно смотрит при встречах… По мере того как на защиту статьи и против нее поднимались разные силы, увидала: все гораздо глубже, чем она думала, дело не только в «Заре» и Никитенко, речь идет о том, как работать и жить дальше, какие направления и линии в жизни района должны получить перевес. Первым за статью вступился Чередниченко, по его настоянию с материалом ознакомили всех членов бюро райкома. Капустин — новый завроно — пришел, конечно, в ужас от «каши, которую заваривает газета». Лямзин вообще не сказал ни да ни нет. Оказалось, что ни мнение, то лицо, характер, собственное мировоззрение или совершеннейшая бесхарактерность и безликость. Зато от души торжествовала Шулейко. «Цепляйте их покрепче за хвист, молодчиков! — басила на всю редакцию. — Хватит над нашим братом, бабой, изгиляться, ручки в брючки похаживать!»

Дома тоже было нехорошо, Володя сердился, почти не разговаривал. Валентина знала, что он вместе с Чередниченко провел несколько дней в «Заре», еще до возникновения этой взбаламутившей всех статьи. Николай Яковлевич заходил, к ним раза два, поужинать, по приглашению Володи; за столом, вопреки обыкновению, о делах не говорили. Курили на крыльце, и там-то уж, поняла Валентина, вовсю наверстывали упущенное! Как-то, прибирая на кухне посуду, она услышала через распахнутое окно отрывок разговора.

— …убрать из газеты, меньше будет хлопот, — с досадой говорил Владимир.

— Даже цари позволяли себе иметь шутов, чтобы знать правду, — возразил Чередниченко. — А на мой взгляд, именно такие, как он, и должны работать в газете.

Слушать дальше Валентина не стала. Поняла: речь идет о Бочкине.

— Ты действительно боишься, что тебе попадет, если статью обнародуют? — спросила мужа, стеля постель.

— У района и так дурная слава. Не вижу смысла увеличивать ее. — Владимир умоляюще посмотрел ей в лицо. — Я же просил тебя не мешаться в дела района, все же ты должна понимать, чья ты жена! Лучше напиши о Хвоще, там есть что похвалить…

— Стыдно, Володька, — чуть слышно сказала Валентина. — Ой как стыдно…

Она долго плакала в ту ночь, потихоньку, изо всех сил сдерживая рыдания. Володя ведь такой смелый, веселый, и вдруг… Чего он боится? Потерять свою должность? Так для всякой горы есть еще более высокая гора… Или просто из-за нехватки опыта не уверен в себе, смотрит на все глазами Сорокапятова? Почему не глазами Чередниченко? Или лучше всего своими собственными… Но как же быть? Как же быть ей?

После сокращения, урезок статью все же опубликовали. Пришлось вычеркнуть многое, против чего возражал Сорокапятов; кое-что, правда, сумел отстоять Чередниченко, некоторые абзацы перебирали в типографии и раз и два, пока пришли наконец к общему соглашению.

С Валентиной Володя держался отчужденно. Неделю, две они жили рядом, словно далекие, неприятные друг другу люди. Материал под рубрикой «Навстречу Пленуму ЦК» перепечатала областная газета. Володю опять начали терзать звонками «сверху», разбором бесконечных кляуз и жалоб под лозунгом «за и против Никитенко». Однажды Валентина обнаружила среди свежей почты письмо, в котором автор намекал на ее якобы весьма недвусмысленные отношения с Бочкиным. Стало еще тяжелей. Она даже подумала: уехать во Взгорье, бросить все, оставить, забыть? Все чаще мучила ее тошнота, приступы становились дольше, никакие таблетки не помогали. В один из таких мучительных, доведших ее до бессилия приступов вдруг поняла: будет ребенок. Оставить ребенка без отца… она сама росла без отца. Владимир тоже хватил сиротства. Но если она ему не нужна…

Ночью ей сделалось плохо. Володя испугался, поднял хозяйку, та, видимо, шепнула ему, в чем дело… Володя будто освободился от злых чар, он вновь стал таким, каким знала и любила его Валентина, нет, даже более чутким, более внимательным, более влюбленным…

Первого своего ребенка они не смогли уберечь. Кого винить в этом? Самое себя? Обстоятельства? Так уж сложилась судьба.

11

Приехала на каникулы Алена, и все вокруг стало для Валентины праздничным. Просыпаясь утром, она тихонько шла в комнату дочери — послушать ее дыхание, поправить сползшее одеяло, просто коснуться мягких Аленкиных волос. В кухне уже хлопотала тетя Даша, Валентина могла спокойно выпить чаю, приготовить что-либо из Алениных любимых блюд. Владимир, большой, неловкий, ходил на цыпочках, на губах его теплилась неясная улыбка, и для него появление дочери было праздником… Вместе выходили из теплых комнат в студеность раннего февральского утра. Володю ждала возле калитки машина, однако он задерживался на крыльце, брал Валентину за плечо, всматривался в ее лицо…

— Что ты, Володя? — говорила она, счастливая его вниманием.

— Ничего, Валюша. — Улыбаясь, он целовал ее и торопился к машине, очень высокий, чуть сутулый, но нестареюще-энергичный. Что-то молодое, яркое возрождалось в них обоих, словно им снова было только по тридцать, жила в них огромная нежность друг к другу, к тому милому существу, которое оставалось за теплыми стенами дома… В довершение полной иллюзии в окно на них смотрела тетя Даша. Алену нянчили другие старушки, в том числе и баба Гапа, но тетя Даша проводила всякую свободную минуту с девочкой, смотрела за нею, как не каждая бабушка смотрит за своей внучкой.

В школе и на уроках все удавалось Валентине, радовало ее. Четверть началась недавно, ученики, отдохнув во время каникул, занимались охотно. Рома Огурцов — и тот вел себя активней, заметно старался, но главное было не в этом: в классе он уже не был отколотым камнем, не держался наособицу. К Дню Советской Армии Валентина готовила с четвероклассниками литературную викторину по стихам советских поэтов о войне. Десятый «а», во главе с Костей Верехиным, «заболел» очередным занятием клуба «Бригантина»; читали новую повесть белогорской писательницы Стаховой, тоже о войне, волновались, спорили, привлекая в третейские судьи Валентину. Она прочла небольшую эту повесть. «Девушка в шинели», о короткой жизни и гибели военной девушки-повара. Повесть тронула чем-то чисто женским, какой-то мягкой искренностью… А десятиклассники спорили, герой была эта девушка или не герой.

— Господи, мама, до чего вы все здесь наивные, — рассудила, выслушав рассказ Валентины об их спорах Алена. — Ну, конечно же, эта девушка была никакой не герой. Просто выполнила свой долг.

— Не совсем так, Алена… Ребята думают почему-то, что Стахова пишет о себе.

— А вы пригласите ее на занятие клуба и спросите, о ком она пишет, — спокойно, как о совершенно допустимом и естественном, сказала Алена. — Твоя Лера, верно, с ней знакома. Можно же попросить.

— Ты думаешь, это возможно? — У Валентины даже дыхание захватило от такой неожиданной мысли. — А что, это идея… Лера обещала приехать… Я позвоню.

Она заказала разговор в тот же вечер, но телефон Леры не отвечал — вероятно, никого не было дома. Валентина, верная своему характеру — ни в чем не терпела отлагательства, написала Лере письмо. Оставалось ждать ответа.

Вечерами собирались привычной компанией, приходили Нина Стефановна, Алла Семеновна, Слава с баяном… Евгения Ивановна все еще отсиживалась дома, грустила по Анне Константиновне… Раза два удалось затащить физика, но он не пел, не пил даже чаю, сидел в углу, молчал.

— Давно не были в Яблонове? — спросила его как-то Валентина. — Хоть бы привели к нам Светлану. Не дозовешься ее, гордячку!

— Я не хожу туда с тех пор, как мы с вами… — Ванечка не смотрел на нее, рассеянно протирая очки.

— Вы оставили Свету одну? Совсем одну? — встревожилась Валентина. — И я закрутилась… Как же так! В воскресенье идем к ней, слышите, Ванечка? Заберем Алену — и все вместе.

Алене Валентина успела все рассказать о своей новой знакомой, поэтому, собираясь, дочка не забыла положить в рюкзак вместе с разным угощением новый, купленный ею в магазине электрический чайник. Даже кружки захватила запасливая Алена.

Молодежь слишком торопилась, Валентине на этот раз трудно было угнаться за дочерью и физиком. Сначала пыталась не отставать, потом, махнув рукой, предоставила полную свободу несущимся словно ветер лыжникам. Пусть бегут, она и потихоньку успеет… День хмурился, то и дело прорывался мелкий снег. Валентина часто останавливалась: сдавливало дыхание. Возраст есть возраст, никуда от него не денешься… Жаль, что Евгения Ивановна перестала заходить к ней даже попросту, как бывало прежде. Не хочет разговоров о Славе? А он такой счастливый…

Светланы не было дома. Как объяснила живущая с ней рядом техничка, девушка пошла к сапожнику, на тот край села, чинить сапоги.

— Сунула нози в мои валенцы и побигла, — говорила на смешанном, характерном для этих мест языке техничка. — Часа два пробигае… Вы посидить в ее комнате, я открою, ключ она вот иде ховае, — полезла рукой за косяк над дверью.

Комната поражала холодом и запустением. Темный потолок, давно не видевшие побелки стены, пожухлые газеты на окне… Электрическая лампа голо висела на голом шнуре. Кровать под тощим байковым одеялом, стол, табурет. В углу чемодан, над ним весь небогатый гардероб.

— Предлагала ей: Света, давай побелимо, не хоче, — неловко оправдывалась техничка. — Така неприласкана дивчина… У мени и мел е, и помазок…

— Тащите их сюда, — сбросила с плеч рюкзак Алена. — Вас тетя Таня зовут? Таз какой-нибудь. Ведро… Вы, Ванечка, растапливайте плиту, — приказала физику. — Кажется, есть дрова на веранде. Нет, нарубите сучьев, лежат во дворе. Ты, мама, сходи в магазин, купи что-либо для занавески на окно. Особенно не торопись, мы тут все быстренько провернем.

— Может, не надо, Алена? Неудобно хозяйничать без хозяйки, — засомневалась Валентина.

— Пусть ей будет сюрприз! — весело откликнулась Алена. — Тетя Таня, есть у вас негодный халат? Ага, спасибо, как раз по мне, — не задумываясь, сунула голову в застиранное, тронутое пятнами краски платье. — Придет, а в комнате ажур, печка топится, чай заварен, мы все ее ждем. Это же замечательно! — заранее радовалась она.

Когда Алена загоралась чем-либо, остановить ее было невозможно. Да и стоило ли останавливать добрый душевный порыв? Валентина знала свою дочь, знала, что все действительно будет сделано к приходу Светы. Не знала лишь, как отнесется к этому сама Светлана.

Она послушно пошла в магазин, который находился неподалеку от школы, — промороженная насквозь небольшая деревенская лавочка, где ютились по соседству макароны, соль, тетради, ткани, велосипеды, детские игрушки. Она быстро выбрала штапель для занавесок, со стволами берез на салатном фоне. Приглянулось шелковое стеганое одеяло и скатерть… вот бы подарить Свете. Обидится? Сказать — к новоселью.

— Вот воно кто усе здесь скупае! — зарокотал знакомый глубокий бас, и Валентина очутилась в могучих объятиях Анны Афанасьевны Шулейко. — Михайловна, голубушка, як вы до нас залетели? Чи в школу, чи по делам? Чи у вас в Рафовке нема теплых одеял?

— Все есть у нас в Рафовке, Анна Афанасьевна, — с удовольствием обняла ее Валентина. — Слышала, к сыну на хлеба перешли? Отверховодили в сельсовете?

— Отверховодила, черти им в живот ввались! — густо захохотала Шулейко. — Зовсим ушла на пенсию. Муж мой вмер, царство ему небесное. Сын как раз хату построил, на месте нашей прежней усадьбы, потянуло к себе родовое… От, Михайловна, хата! Восемь комнат, усе из кирпича! Мени комната, унукам по комнати, сыну с Лидухой, невестушкой, аж целых пять! Хоть грай в горелки. А хлеба… На полхаты я грошей дала, половину они сами одолели. Вчетвером работают, не шути!

— А вы не стареете, Анна Афанасьевна, — радостно разглядывала ее Валентина. — Ни одной морщинки. Голос тот же. Ох, сдается, рано вам еще на пенсию, потянет работа…

— Може, потягне, може, ни, — громыхнула Шулейко. — Сижу у хати, вколо батарей, вяжу унукам варежки. С сыном по телехвону балакаю, вот яки нынче удобства! — смеялась она. — Книжки думаю на старости лет читать, тилько телевизор отбивае от книжок. Идемте до нас, Михайловна, таким борщом угощу, ахнете! — потащила ее за руку Шулейко. — Наша хата тут близенько, я выбегла пряников да конхвет унукам купить, унуки любят под телевизор куштовать конхветы да пряники.

— В другой раз, Анна Афанасьевна. Я тут на новоселье.

— У кого? Новой учительницы? Слух иде, гордая. Нынче уся молодежь гордая. Як же, грахвами повырастали на наших трудовых горбах!

— Что же мы-то свои горбы подставляем? Кто нам виноват? — усмехнулась Валентина. — Вам внуки должны пряники покупать, а не вы им… Один из них, кажется, механик? Спросите его при случае, когда наладят бытовку на втором участке, — вспомнила вдруг она.

— А шо? Чи спортилось?

— Строители не доделали. Я мужу сколько раз говорила…

— Чи Владимиру Лукичу до бытовки! Дай бог, с подчиненными да начальством справляться! — рассмеялась Шулейко. — С унука спрошу. У меня не отвертится. Да, уж если правду балакать, Михайловна, пенсионер з мени ниякой. Комиссию по народному контролю узяла на себя, — вздохнула Шулейко. — Николай Яковлевич Чередниченко, товарищ наш дорогой; не отпускае от себе старые кадры. Я и сыну, Сереге, советую: держись за тех, кто войну прошел! Крепко держись! Усе, шо имеем нынче, нашими плечьми поднято… — пригорюнилась она. И опять оживилась: — Надоест у хати телевизор крутить да со своими контролерами ругаться, може, и забреду к вам в Рафовку. Будете ще здесь когда, не обходите!

Алена уже домывала пол; в печке весело потрескивали дрова, начинал полыхать щедро засыпанный уголь. Довольный Ванечка оказался неплохим кочегаром… Тетя Таня принесла Валентине иголку, нитки — подрубить занавеску, принесла старенький, чисто вымытый половичок:

— Хай застеле пол. Усе теплийше ногам буде.

Вот и для Светы она самый близкий здесь человек, как была во Взгорье для Валентины тетя Настя. Почему так? Потому, верно, что в школе техничками могут работать лишь душевные женщины, ведь сколько суеты, а плата не очень… Тоже своего рода воспитатели, эти много лет проработавшие в школе технички. Ворчат на детвору, да и на учителей иногда, а любят. Много переживший, знающий цену труду человек всегда поймет чужую боль, чужое страдание.

12

Тетя Даша… Не сразу они сошлись. Хату мазала тетя Даша. Валентина вышла ей помогать. Месили ногами тяжелую скользкую массу. Ощущение было не из приятных, ноги скоро устали, их сковало холодом, но Валентина упрямо ходила по кругу вслед за хозяйкой, чувствуя, как глина под ногами делается податливей.

— У нас на ферме колодец роют, — сказала чуть погодя хозяйка. — Сколько просили прежде, один ответ: гоните на водопой к реке. До реки полверсты, да ежели в мороз… Вагонетки пустили по тросу. Хорошо пробрали в газетке вы нашего Петра Петровича. — Тетя Даша остановилась, поправила тыльной стороной ладони сползающий на глаза платок. — Як с войны прийшов, добрый був хлопец. Сам, своими руками памятник на могилке поставил.

Она впервые заговорила о самом горьком для себя, самом страшном. Валентина затаила дыхание — только бы не спугнуть, не оскорбить словом, движением то, что рвется из наболевшего сердца тети Даши. О дочери она не говорит. Ни с кем. Никогда.

— Моя-то Ниночка була бы вже такая, як вы, — печально произнесла хозяйка. — Яблоня — ее одногодка, — кивнула на одиноко стоящее под окном дерево. — Як родилась Ниночка, муж яблоньку посадил. Умести росли. У нас немецкий офицер стоял, картошку любил печеную. Денщик и облюбовал яблоню, в корнях ее костер жег. Сначала яблоню пожгли, потом Нину, доченьку мою…

— Тетя Даша, родная, не надо! — кинулась к ней Валентина, показалось, хозяйка упадет сейчас прямо в эту вязкую жижу, закричит, забьется… Тетя Даша смахнула рукой слезы, заторопилась:

— Ой, что это я, так и до вечера не управлюсь, — и, невидяще глядя перед собой, пошла по кругу.

Усталая, пришла Валентина в редакцию. Не успела осмотреть лежащие на столе газеты, позвонил Владимир:

— Читала? Нам, пешеходам, дали крылья! — закричал восторженно. — Домой не жди, еду в колхозы!

Послышался щелчок — Владимир бросил трубку на рычаг. Валентина мысленно увидела, как он поспешно надевает плащ, торопится к машине. Волнение мужа было близко и понятно ей — во всех газетах было опубликовано постановление Пленума.

13

…В чистой теплой комнате, за накрытым новой скатертью столом, с кипящим посередине его чайником, сидели они, все трое, незваные гости, ждали хозяйку. Она вошла неслышно — даже снег не проскрипел за окном под валенками, молча встала у порога, чужими глазами оглядела накрытую новым одеялом кровать, окно с новой занавеской, самодельный Аленин абажурчик на лампе — осталась материя от занавески… Бесцветным голосом, словно обращаясь к совершенно незнакомым людям, сказала:

— Здравствуйте.

Прошла в угол, к своему чемоданчику, поставила сапоги. Подумав, опрокинула набок чемоданчик, села на него…

— Чай пьете? Такой красивый чайник…

— Это вам подарок, Света, к новоселью, — разбежалась к ней весело Алена. — Вставайте. Или, верней, присаживайтесь ближе, я уже налила вам. Давайте знакомиться, я — Алена. Мама столько о вас рассказывала! — Она говорила, а У Валентины сжималось сердце, чувствовала же, что ничего не нужно делать, Алене простительно — без спроса, на «ура», но ей, Валентине…

Света, будто неживая, послушно подвинулась вместе с чемоданом к столу. Уронила, глядя мимо Валентины:

— Какие вы, старые учителя, педанты… Непременно чтоб все по-вашему.

— Так уж вышло, Света, — расстроенно сказала Валентина. — Думали, обрадуем… — Она сама понимала: зря они вторглись в заповедный мир Светиного дома. Если уж тут, у себя, она не смогла укрыться от посторонней воли… Припомнился голос Светы, читавшей тогда на уроке: «…и было душно в ущелье темном, и пахло гнилью. О, если б в небо хоть раз подняться!»… Самой хотелось подняться, без подставок и подсказок. Ах, зря, зря!.. И физик, почувствовав беду, поник, лишь Алена, словно ничего не замечая, оживленно болтала, подливая чай в кружки, потчуя Валентину, Ванечку, прихлебывая сама:

— Представьте, Света, мама начинала когда-то почти как вы! Я тоже хочу начать ни с чего, мы с Олегом решили проситься в самую отдаленную больницу! У нас многие боятся уехать от мам, вообще всего боятся — забот, труда. Я хочу, чтобы недалеко от мамы, чтобы можно было к ней в выходной, в праздник, но самостоятельно! По-моему, единственное счастье для человека — делать нужное самостоятельно!

Посидев немного — нельзя же было так сразу встать и уйти, хоть хозяйка и молчала неприязненно, — они стали собираться. Света не пыталась их задержать, вообще не сделала ни одного движения. Сидела на хрупком чемоданчике, в синем своем спортивном костюме, который, видимо, служил ей и домашней одеждой, в тети Таниных валенках, светлые волосы прямыми прядями разметались по плечам, глаза, огромные, невидящие, уперлись в какую-то одной ей заметную точку на белой стене.

— Быть может, к нам пойдем, Света? — сказала Валентина, мучаясь тем, как неладно все вышло. — Утром муж отвезет на машине…

— Нет, — покачала головой девушка. — Спасибо вам. За все. Я тут пока… До свиданья. Спасибо.

Они вышли в ранние синие сумерки. Алена, выпорхнувшая первой, задумчиво стояла возле своей пары лыж.

— Мне, наверное, лучше остаться, мама, — сказала она. — Нехорошо с твоей Светой.

— Где ты останешься? У кого?

— У тети Тани. Или у твоей Шулейко, ты говорила, рядом живет.

— Может, вам остаться, Иван Дмитриевич? — взглянула на физика Валентина.

— Опять вы об этом? Она меня вообще не заметила, — уныло отозвался Ванечка. Валентина обвела взглядом его вялую, обмякшую фигуру. «Не орел ты, Ванечка, не орел», — подумала словами одной из любимых киногероинь. Решила:

— Подождите меня возле школы, я зайду к Вере Захаровне.

Старая учительница, кутаясь в шаль, сидела над тетрадями. На кровати, укрытый до подбородка, постанывал совсем уже старенький ее муж — когда-то заведовал школой, был неплохим педагогом. Десять лет, как разбил паралич…

— Хочу попросить вас, Вера Захаровна, — Валентина говорила тихо, боясь потревожить больного. — Присмотрите за Светланой Николаевной, что-то не в духе она сегодня… Хуже, чем не в духе. Я бы осталась с ней, да неудобно: пришли незваные, похозяйничали без нее, верно, обидели.

— Трудно ей у нас, Валентина Михайловна. — Сняв очки, щуря усталые глаза, Вера Захаровна, как и Света недавно, смотрела куда-то мимо Валентины. — Михаил Иванович на все махнул рукой, командует Любовь Васильевна по принципу, что прикажет моя левая нога… Светлана Николаевна прямой человек. Наши все притерпелись, а она… Сегодня, при всех, прямо в глаза высказала Махотину, что он разлагает школу. Он усмехнулся лениво и ушел. Хуже, чем ударил бы ее по щеке. Но я загляну к ней, послушаю. Все равно почти не сплю ночью, он тревожит, — кивнула на мужа. — И свои старые кости болят.

Больной застонал, заворочался. Вера Захаровна метнулась к нему. Валентина вышла; Алена и физик терпеливо ждали ее у школы. Встав на лыжи, они отправились домой, без тени того энтузиазма, с которым мчались сюда. Ванечка, не вымолвивший за дорогу ни слова, юркнул к себе. Алена включила телевизор. Володя просматривал за столом в спальне какие-то брошюры; на кухне разговаривала с тетей Дашей Алла Семеновна.

— Я вас жду, жду, — сказала она Валентине. — Давайте посидим, здесь тепло, — вопросительно взглянула на тетю Дашу, которая поднялась и тоже ушла к телевизору. — В Яблоново ездили?

— Да. — Валентина рада была тишине, теплу своего дома, но душой оставалась там, возле Светланы… Алла Семеновна крутила в руках чашку, видимо, не решаясь что-то спросить или сказать. Лицо ее выражало тревогу, и одета она была без обычного шика: наброшенная на плечи стеганка, платок — в этом наряде ходила осенью убирать свеклу.

— У Светланы своей были? Счастливая она, — вздохнула, ставя на стол чашку.

— Почему — счастливая? — рассеянно удивилась Валентина.

— Молодая. Все еще впереди. А тут… — опять взяла в руки чашку, повертела, снова поставила. Выдохнула, вдруг решившись: — Скажите, Валя, от всего сердца… вы могли бы выйти замуж за слепого?

— Не знаю… Если бы любила — конечно… — продолжая думать о Свете, сказала Валентина.

— Вы-то должны понять: я просто хочу ребенка! Он красивый и не от рождения слепой… Вы-то должны! — словно простонала Алла Семеновна и, резко поднявшись, ушла сначала в столовую, к Алене, почти тут же, попрощавшись со всеми, — домой. Только тогда осознала вдруг Валентина вопрос Аллы Семеновны, поняла, что ради одного этого вопроса пришла она сюда, ждала ее, Валентину, и не просто было ей решиться спросить… Встать бы, догнать Аллу, поговорить, но у Валентины не было сил. «Беда никогда не ходит одна, — думала она. — Никогда».

Пошла в спальню, прилегла на кровать. Володя усердно что-то записывал в блокнот, сверяясь с текстом лежавшей перед ним брошюры.

— Доклад готовишь? — спросила Валентина.

— Да вот, думаю прийти к вашим выпускникам… — Он подчеркнул карандашом строку в блокноте. — Тебе известны такие слова Владимира Ильича Ленина: «Первая производительная сила всего человечества есть рабочий, трудящийся. Если он выживет, мы в с ё спасем и восстановим»? Так он сказал в девятнадцатом году… Первая производительная сила всего человечества! Понравится твоим ребятам такое определение?

— Думаю, очень.

Валентина, радуясь доброму настроению мужа, взяла дневник Анны Константиновны: странно, что в этих разрозненных тетрадках она всегда находила нечто близкое ее собственным переживаниям. Как-то будет сегодня? Машинально раскрыла одну из последних страниц.

«Вчера у меня был Рыбин, покормила его обедом, — прочла Валентина и ощутила, как новая тяжесть, предвестье еще чего-то неприятного, придавила сердце. — Несчастный он человек. Не знаю, может, выпала минута откровенности, рассказал мне о своей жизни. Родом липецкий, жена там была, сын. В армию взяли в сорок втором, был в запасе, потом попал сюда, в наши места, в самый разгар сражений. Страшная была тогда мясорубка, сама помню, сколько лежало убитых везде: в лесу, по полям. Он испугался, что убьют, подставил ногу под пулю. Потом испугался трибунала, сделал так, что вроде отстал от своих, приполз к хате, хозяйка — что женой его потом стала — выходила Рыбина, подняла. За самогон достала ему справку, что дана по ранению отсрочка на год. Потом еще одну справку… Так вот и спасся от смерти. А покоя, говорит, нет, все боялся: узнают, заберут. Теперь уж столько времени прошло, не страшно ему, пусть бы забрали. Все одно, как он сказал, под забором подыхать…»

— Прочти, Володя, — протянула тетрадь мужу.

— Мерзавец, — сказал он, прочитав. — Попался бы, расстреляли на месте. Впрочем, сам осудил себя пострашнеи трибунала — гнить заживо.

Валентина слушала, как затихает дом: сначала ушла спать тетя Даша, потом Алена выключила телевизор, потушила в своей комнате свет… Вот и Володя, отложив карандаш, стал укладываться… Валентина ушла на кухню: следовало поработать над планами. Писала свое, а думала о Рыбине — спасти жизнь такой ценой, чтобы в конце концов превратить эту жизнь в несчастье… Валентина почувствовала, что задыхается. Совесть! Рыбина мучит нечистая совесть… Если что-нибудь случится со Светланой, не спасут никакие оправдания, перед собственной совестью не спасут.

— Володя. — Пройдя в спальню, тронула рукой уже уснувшего мужа. — Проснись, Володя. — И, когда он сел, взъерошенный, ничего не понимающий, сказала: — Ты можешь завести машину? Сейчас, сию минуту?

— Я и гараж-то не отопру. Мы же зимой не ездим. Чего тебе вздумалось? — пробормотал недовольно.

— Света… Нельзя было ее одну оставлять. И Алена говорила…

— Слушай, Валентина, так жить невозможно. — Владимир раздосадованно натягивал рубашку. — Вечно ты кого-то опекаешь, с кем-то носишься. Куда мы помчимся ночью, в снег, даже если я заведу «Жигули»? Трех шагов не отъедем.

— Что-то надо делать, Володя.

— Там живут теперь Шулейко, позвони им.

Валентина поспешно набрала номер:

— Анна Афанасьевна, я хотела просить вас… Волнуюсь о Свете… Не узнаете, как она там?

— Уже была, — пророкотал в трубке голос Шулейко. — Обои у мени, Михайловна. Ложись, отдыхай.

— Какие обои? — не поняла Валентина. — О чем вы, Анна Афанасьевна?

— У мене, говорю. И Света, и очкарик ваш.

— Какой очкарик? Иван Дмитриевич? Он-то как там очутился? Мы же вместе вернулись!

— Умести, да не умести! — сочно рассмеялась в трубку Шулейко. — Утром прибегне. Спи, Михайловна, и нам пора на боковую. Скоро полночь. — В трубке звякнуло, телефон отключился.

— Ну, что там? — обступили Валентину домочадцы.

— Светлана у Шулейко. И физик наш почему-то, — недоуменно пожала она плечами. — Неспроста все это. Что-то там произошло.

— Не произошло, коль обои живы, — вынула из косы гребенку тетя Даша. — Ну, слава тебе господи. Скоро, геть, петухи запоють.

— Чего Аллочка прибегала? Опять какая-либо трагедия? — поинтересовался, укладываясь, Владимир.

— Похоже. В общем, они со Славой… как бы женаты. Пока негласно. Боюсь, это не для Аллы.

— Все вы тут, вижу, с ума посошли! — не на шутку вспылил Владимир. — Алла и Вячеслав! Эгоизм и самоотверженность! Легче северный полюс соединить с южным!

Валентине стало жаль его: расстроился, побледнел. Устает за день, и дома нет покоя.

— Не очень-то удобную выбрал ты себе жену. — Погладила его по руке. — В молодости сколько причинила тебе огорчений, сейчас… Уж такая есть, Володя, куда теперь денешься. Не изменюсь, да и поздно меняться…

Он молчал, закрыв глаза. Однако, не отодвинул руки, наоборот, положил на ее ладонь свою.

— У меня лучшая в мире жена, — сказал негромко. — Ты все вспоминаешь, Валюша, вроде итоги подводишь… И я немало в эти дни вспомнил. Вот ты говоришь: Иван Иванович. В каждом из нас, наверное, живет в какой-то мере Иван Иванович. Вопрос лишь, в какой мере… Важно вовремя остановиться, понять.

14

…Их пригласили к Сорокапятовым: приехала Нелли, отмечали день ее рождения, назначение на работу, диплом.

Трудно было на этом вечере Валентине, на все теперь она смотрела иными глазами, видела то, что, может быть, совсем не так воспринимали другие, — гостей усадили по рангам, хозяева лебезили перед Володей, на равных держались с Чередниченко, свысока поглядывали на остальных. Особенно старалась Зинаида Андреевна:

— Вот этот салатик попробуйте, Владимир Лукич, из свежей капустки, с уксусом, сахарком! Курочку, курочку берите! А вот буженинка, сама готовила…

Когда вторично наполнили рюмки, вошла Нелли. По фотографиям Валентина знала, что Нелли красива, но ни одна фотография не могла передать живую теплоту лица, мягкие переливы голоса, блеск голубых глаз. Серебристое платье словно стекало с покатых плеч Нелли.

15

…Володя, Володя… Вот ты спишь, укрывшись с головой одеялом, успокоенный и умиротворенный. И во сне, наверное, тебе снится твой любимый спецхоз. Значит, помнишь пережитое нами тяжелое время, и для тебя оно не прошло незаметно, хотя и был ты слишком занят огромной своей работой. Значит, помнишь, знаешь… Любопытно, неужели и по этому поводу что-либо сказано в дневнике Анны Константиновны, неужели и сейчас найдет в нем отклик на свои чувства Валентина?

Она открыла тетрадь на том месте, где сестры спорили, стоит или не стоит жить и работать в деревне, — на этих строчках остановилась в прошлый раз.

«Все это возвышенные соображения, — отвечала Клаша. — Лучше бы ты выходила за попа, сваха которого на днях приходила к маме.

— А ты почему не вышла за дьякона Корионова? — рассмеялась Ася. — Обещала. Обманула маму, сказала — выйду, если брат свозит меня в Москву. По приезде же отказалась, а мама не знала, как будет отвечать жениху.

Клаша захохотала, вспомнив это сватовство.

— Да, получилось прекрасно. Осенью я поехала в Дерпт, выдержала экзамены и поступила на женские медицинские курсы при университете и тебе советую со мной поехать, но ты занята своими ребятами, души в них не чаешь. А время молодости идет быстро».

А время молодости идет быстро… Ах, как быстро проходит оно, время молодости, но сколько мы успеваем совершить за это время нелепостей…

Господи, как удалось обойти ту беду, уберечься? Уйдя от одной, она накликала другую беду… Сколько было бы лет сыну теперь? Двадцать три. Алене девятнадцать. Четыре года, страшилась Валентина, что не сможет больше иметь детей. Четыре бесконечно длинных тревожных года! Родилась Алена, Аленушка, Ленок… Доченька, солнышко, ласточка… Тысячи ласковых слов наговорила своей дочурке Валентина, пока та была крохой. Чуть подросла — старалась не баловать. Никаких капризов. Самый простой, уютный, но строгий обиход…

16

После ужина стол отодвинули. Нелли завела патефон, поставила пластинку.

— Ты голубка моя-а-а, — запел томный высокий голос.

Нелли протянула руки Владимиру, и он обнял ее, повел в медленном, плавном танго. Валентина и не знала, что он танцует… Редактор, опершись локтями о стол, беседовал с Чередниченко, Сорокапятов напыщенно объяснял что-то Капустину, который смотрел на него с подобострастной улыбкой, женщины образовали свой щебечущий кружок. Валентине было душно, к горлу подкатывала тошнота, она вышла на веранду. Глухо шумел в ночи сад. Окно из кухни было приоткрыто, за ним переговаривались Зинаида Андреевна и жена редактора.

— Пирог вышел удачный, значит, к добру, — говорила Сорокапятова. — А Капустиха-то вырядилась! Толста, матушка, и нашила столько оборок! Никитенчиха вовсе не имеет вкуса, деревенщина и есть деревенщина, я у нее давно не шью. Как вам понравилась моя Нелличка, правда, красавица?

— Правда, правда, — с восторженным придыханием отозвалась редакторша. — Мужчины от нее без ума, особенно Владимир Лукич.

— Что вы! — довольным голосом возразила Зинаида Андреевна. — И слушать об этом не хочу. Хотя, если по правде, моя Нелличка больше ему под пару, чем эта серая курица. Тоже мне, корреспондент!.. Терновка, конечно, не столица, да уж пускай лучше дома Нелличка устраивает карьеру, чем где-то в Средней Азии… Идемте, пора подавать чай.

Валентина поднялась, чтобы уйти, но из темноты веранды выступил Никитенко — за столом он молчал, то и дело наливал себе в стопку. Вышел давно, Валентина полагала — домой. Оказывается, здесь. Курил, дремал?

— Слыхали? — кивнул на окно кухни. — Это про мою мать — деревенщина. Сколько шила бесплатно… И я, выходит, деревенщина, в женихи уже не гожусь. Знал ведь, чуть что — выпихнут. И не вспомнят.

— Вам лучше домой, Петр Петрович.

— Успею, — пошатнувшись, он тяжело сел на ступеньку, недобро хмыкнул. — Вот вы меня разделали в своей статейке, и что? Открыли новое для кого-то? До вас жили, как хотели, после вас будут жить… Был Петро Никитенко честным человеком, а как спутался с этим… мол, тебе почет, а мне на кой черт… Дочкой своей приваживали, — все более невнятно бормотал он. — Кушали заливное? — вдруг вскинул чубастую голову. — Заметили, из одних куриных ножек. А кто кур поставил и прочее? Тот же дурень Никитенко. А дочка-то — тю-тю! Другого женишка, значит, ей подыскали… Тюха ваш муженек, вот что могу сказать. Лопух, не ему с ними тягаться. Вот Яковлевич — тот видит… Я еще выпью! — поднялся он. — Спляшу! Так легко они от меня не отделаются! — Шагнул с веранды в коридор.

Тогда, двадцать пять лет назад, не спала почти до утра и сегодня вновь не спит Валентина: что все-таки случилось в Яблонове? Почему оказался там Иван Дмитриевич? Почему его и Свету забрала к себе Шулейко? И так болит почему-то сердце… всю жизнь ее сердце по ком-то болит.

17

Утром Валентина еле дождалась физика: у него был третий урок, явно не спешил Ванечка. Наконец пришел.

— Что там случилось? — метнулась к нему Валентина.

Он смущенно помялся:

— Светлана вьюшку закрыла не вовремя. Чуть не угорела.

Валентина опустилась на стул:

— Вот оно что… Чуяло мое сердце.

— Да нет, она не нарочно. — Ванечка растерянно крутил в руках очки, веки у него были воспалены — от недосыпания и ветра. — Я и десяти минут дома не был, сразу побежал обратно, в Яблоново. Прихожу — у нее в окне темно. Послушал у щелки — дышит… Сел около двери, так, на всякий случай. Через какое-то время слышу: вроде что-то пробормотала во сне… Потом пришла эта старушка, учительница. Даже испугалась меня сначала, — торопливо рассказывал он. — «Сторожите?» — спрашивает. «Да вот…» И не знаю, что ей сказать. «Ну, тогда хорошо». Не успела она уйти, явилась Анна Афанасьевна. Сразу к двери: «Не чуете, угаром пахне?» Мы сломали запор, в комнате — угар. Быстро пришла в себя, недавно заснула-то… Ну, Шулейко забрала нас, не пущу, говорит, с глаз своих никуда, а то еще чего понаделаете. — Он помялся, надел и снова снял очки, добавил: — Света сказала, что придет к вам послезавтра. У нее свободный день. Пусть, мол, не беспокоится…

У Валентины не было сил отвечать, так стало страшно: а если бы не Шулейко? Не Ванечка? Весь этот день работала с трудом, болела голова, кололо в боку, сдавливало дыхание… Казалось, уроки никогда не кончатся. Спасибо Евгения Ивановна отпустила с продленки:

— Я проведу занятия. Вам же Алену собирать.

Валентина не смогла бы и Алену приготовить в дорогу, так плохо себя чувствовала. Выручила тетя Даша, собрала все, что нужно, помогла Алене упаковать ее вместительный рюкзак, не менее вместительную сумку: у Валентины достаточно было запасено в погребе солений и варений.

Под вечер прискакал на своем «газике» Бочкин — давно он не был у них, названый дядя Алены, Василь Василич. Редко стал бывать… видимо, чувствовал себя у них неудобно, раз не тянуло, как прежде, чуть ли не каждый вечер. Валентину и огорчало это и радовало невольно: ей тоже неловко было разговаривать с Бочкиным, как ни странно — неловко.

— Это тебе, крестница! — бросил на стол в гостиной две пылающие рыжиной лисьи шкурки. — Охотником заделался! Чуть свободная минута, мчусь на охоту! Не ожидал, что в нашей Терновке развелось столько зайцев и лис! — слишком оживленно шумел он. Пытается объяснить, почему не бывает… Милый Василь, ясно же почему.

— Ой, какая прелесть! — утопила руки в пушистом мехе Алена, далекая от тех мыслей, которые одолевали Валентину. — Дядя Вася, вы просто чудо! — расцеловала его в обе щеки. — Это же сейчас самое модное! И воротник и шапка! Бабушка Даша, только взгляните! У нас все девчонки о таком мечтают!

«Сколько же эта девочка согревает одиноких сердец», — глядя на сияющие лица Бочкина и тети Даши, думала Валентина. Но и сколько людей ее обожают, балуют!

— Кстати, Валя, у меня сюрприз для тебя, — улыбнулся ей Бочкин. — Валерия наша приезжает, завтра или послезавтра, звонила мне в редакцию… А я ведь не только к вам, был на сахарном, у Огурцова. Шумит мужик. Шумит. Нахальноват, не очень-то считается с авторитетами, но, кажется, дело знает. С планом порядок, давно уж такого не было. Люди, насколько я понял, прислушиваются к его словам… Ну, мне пора, у меня, как всегда, номер!

Валентина еле уговорила его немного поесть. Сели в кухне, у теплой печки; Валентина борща налила, положила Василю жаркое. Смотрела, подперев ладонью, как он ест — торопливо, но не жадно. Работник, вечно спешит, вечно не успевает…

— Аллочка что, замуж собралась? — отодвигая тарелку, спросил Бочкин.

— Трудно сказать, Вася… Похоже на то. Чаю? Компот?

— Все равно, — он посмотрел на Валентину, перевел взгляд к окну. — Хорошо у вас, Валя. У меня такого не будет — чтобы тихо, тепло — и ты.

Она не отозвалась, ощутив с болью: никогда прежде так не говорил с ней Василь, прощальный это у них разговор.

— По пути сюда проезжал хутор Тихомировский… родной хутор твоего мужа. Одна хата осталась, — все так же глядя в окно, продолжал Бочкин. — Смотрю, идут и идут в хату старушки, откуда только взялись. «В гости?» — спрашиваю. «Попрощаться, старая Федченко померла». Прошел и я в хату. В кухне иконка висит, а в горнице — большой портрет Владимира Ильича… Заходят старушки, крестятся на портрет. Я опять спрашиваю: «Разве можно креститься на портрет?» Одна посмотрела на меня, так мудро, ласково, отвечает: «Добрый человек был, не грех и перекреститься»… Глубоко чувство справедливости в народе.

— Знаешь, Василь, что я поняла вдруг в тебе? — тихо сказала Валентина. — Ты видишь и пишешь о том, о чем не пишут другие. В твоих статьях твое сердце.

— Ты как-то спросила, почему я не пишу о твоем муже, — словно бы не понял ее Бочкин. — В чем я могу его упрекнуть…

— Ну, раз ты ко мне… неудобно, конечно, — смутилась она.

— И это мешало, — кивнул Бочкин. — Главное — иное. Я уважаю его за то, что он честный трудяга, энтузиаст своего дела. Но есть в нем какая-то нестойкость, Валюша… Смел, а порой пасует. И перед чем? Он мог бы отстоять Шулейко, мог, но где-то спасовал, отступил! Сказать, что страшится начальства, — не то… И, наконец, он за целую жизнь не сумел оценить тебя.

— Не можешь простить ему Сорокапятова, Василь? Ошибок тех дней?

— И тех, — не отвел глаз Бочкин. — Но больше всего тебя. Это ведь редкость — встретить такую преданность…

— Я сама от себя не ожидала подобного, Василь, — улыбнулась Валентина. — Но в сущности мы с ним очень обыкновенные люди. И жизнь наша обыкновенная. Будничная. Живем. Работаем. Как умеем и можем. Может быть, не очень мелочимся… — пояснила, прощая Василю невольную резкость — сама вызвала на откровенность да и думала об этом не раз. — Нечто похожее сказал когда-то о Володе Чередниченко.

— Чередниченко! — выпрямился Бочкин. — В каждом поколении, Аленька, есть люди… как тебе сказать поточнее… золотой фонд человечества… Я бы сказал, неизвестные солдаты жизни. Без которых вообще не может быть жизни, в лучшем смысле этого слова. Он из таких. И ты, Валя. И даже твой Владимир Лукич…

— Это что-то вроде твоих статей, Василь, — усмехнулась Валентина. — По духу гиперболы.

— Что статьи! В них есть свой смысл, Валя, и в гиперболе тоже порой надо укрупнить, чтобы поняли, увидели все… Мы очень разные с тобой люди, Валя, но одно общее у нас есть, — слегка тронул ее щеку ладонью. — Годы прошли, а мы остались такими же. Не изменили своей молодости. Своим идеалам.

— В юности все сразу хотелось переиначить, переделать, — задумчиво отозвалась Валентина. — В молодости — понять и решать. Сейчас мне жаль людей, Вася. Насколько нуждается каждый из нас в сочувствии, понимании…

— Только не такие, как Никитенко, — крутнул головой Бочкин. — От нахалюга! Представляешь, хвалится, что все эти годы бывал в гостях у Сорокапятовых! Видел — неприятный он им гость, и в ус не дул, добивался всего, чего хотел. А как «ушли» Сорокапятова на пенсию, при встрече «здравствуй» ему не сказал!.. В последнее время при наших встречах ты сама не своя, Валя. Этого не нужно. Так что не сердись, если я исчезну… и не волнуйся. Помни, я благодарен тебе за все. — Он взял ее руку, медленно поцеловал. — Прощай, Валя. А Никитенко я все-таки допеку! — вновь заблестел глазами, — раскопал я его делишки!

Умчался Бочкин; на рассвете уехали рейсовым автобусом тетя Даша и Алена. Тетя Даша домой, в Терновку, Алена дальше, в Белогорск, затем в Харьков. Тихо стало в квартире, так тихо — зажимай уши. Валентина весь день пробыла в школе, до самого вечера: не хотелось идти в опустевший дом. Провела в десятом классе факультатив по русскому языку, приняла зачеты. Поговорили о занятии клуба «Бригантина»: если на этой неделе от писательницы Стаховой не будет ответа, соберутся сами.

— Обещала приехать Валерия Гай, — сказала ребятам Валентина. — Это моя знакомая, белогорская поэтесса.

— А мы знаем! Она выступит у нас, вы попросите? Мы ее стихи в газете читали, — обрадовались ученики.

Веселой гурьбой проводили ее до самого дома: «Гололед, вдруг упадете». Порхнули от калитки в разные стороны, как стая воробьев. Костя Верехин задержался:

— Валентина Михайловна, Николай приехал. Велел вам сказать, больше чтоб никому. Идемте к ним?

— Идем, Костя, конечно!

Она жадно вглядывалась в Колю, который смущенно поднялся навстречу ей из-за стола: что изменилось в нем за эти минувшие месяцы? Повзрослел, похудел… стал жестче в движениях? Перед ней был, казалось, совсем прежний Коля — тот, до ухода отца, охотно и неловко улыбающийся, вот и волосы остриг коротко. Будто шире в плечах… или ей так хочется думать?

— Приехал мой сын на выходной, с отгулом, — королевой взглянула на Валентину Нина Стефановна. — Премиальные привез. Пальто ему надо новое купить, старое-то уже потерлось.

— Как работа, нравится, Коля? — Валентина досадовала, что в голову приходят лишь стандартные вопросы, хотя надо бы другие, совсем другие…

— Ничего. — Коля, склонив голову, исподлобья, смущенно и радостно поглядывал на нее. — Лучше бы доучиться, конечно. После работы все-таки трудно.

— Я тебе говорила. Говорила!

— Но ничего, — оглянулся он на Костю Верехина, который молча слушал их разговор. — Ничего, Валентина Михайловна. Я не жалею. Хотел сказать вам, да ладно, — махнул загрубевшей ладонью. Вот он в чем изменился, увидела наконец Валентина: руки у него стали другие, широкие, крепкие, с порезами и мозолями. Рабочие руки.

— Ты говори, Коля, говори.

— Что говорить, — опять взмахнул он ладонью, как бы повторяя чем-то полюбившийся ему этот взрослый жест. — Учите вы нас в школе… как-то высоко от земли, от людей… Поближе бы надо. Что жизнь не из одних идеалов, и шишек можно наполучать… А ведь в школе думаешь: всю жизнь предстоит порхать на крылышках! Оттого ушибы больней.

Да, он повзрослел, Коля. Очень повзрослел. «Он прав, глубоко прав в этой своей претензии, — думала, возвращаясь домой, Валентина. — Жизни чаще всего учим отвлеченно. Внушаем детям: все пути вам открыты, а они на первых же шагах сталкиваются с чем-то трудным, что надо преодолевать… Хорошо, если крепки душой, как, например, Коля. А если нет? Костя как его слушал… вот и дружны мы, и верит он мне, а слово Николая наверняка предпочтет моему…»

Возле дома Чуриловых разговаривали негромко, но в морозном воздухе четко очерчивался каждый звук.

— В клуб перестала ходить. Дома тебя нет, — расстроенно и горько говорил Слава.

— Ужасно много работы, Славик! Вряд ли я вообще смогу ходить на репетиции, — неуверенно отозвалась Алла Семеновна. — Дело к весне, начнутся работы на участке…

— При чем тут участок, Алла! Я думал, мы навсегда вместе, совсем.

— Я к тебе очень хорошо отношусь, Славик, очень! — торопливо роняла слова Алла Семеновна. — Но понимаешь… я не могу… это было бы нечестно…

— Понимаю, — звонко сказал Слава. Будто льдинка разбилась. И как бы по осколкам этой разбившейся льдинки процокали каблуки Аллы Семеновны: «Цок, цок, цок!»

Тишина стояла вокруг, все успокаивающая, все прикрывающая тишина. На темном небе бледнели редкие звезды. Начало марта, дело к весне. Сколько весен уже отшумело в жизни Валентины, и каждой присущ свой аромат, свое доброе и плохое. Еще одна близится… Значит, приедет Лера. Сверкнула в ее жизни, будто далекая звездочка, исчезла, оставив отсвет негаснущих ясных лучей.

18

Накануне Валентину пригласил редактор:

— Придется вам срочно выехать в «Рассвет». Там думают внедрять хозрасчет… Дело новое, малоизвестное. Хорошо бы выступить с таким материалом.

…Оказалось, Хвощ болен, бригадиры в поле, даже бухгалтера не было в правлении «Рассвета», когда явилась туда Валентина. Пришлось — хоть и неловко было — отправиться к Хвощу домой.

Афанасий Дмитриевич лежал на кровати, накрытый суконным одеялом. Протезы стояли на полу. Валентину поразило короткое, словно обрубленное его туловище, намеченное складками одеяла. Жена Хвоща, тоненькая, круглолицая, похожая на подростка, кормила пятилетнего сынишку. В миске лежали вареный картофель, огурцы. Рядом — кружка с молоком. Такую еду Валентина видела в десятках других колхозных хат. Она знала, что Хвощ отказался от председательской ставки, настоял, чтобы ему, как всем прочим, записывали трудодни.

— А то за большими деньгами людских нужд не увижу, — объяснил он на бюро райкома. — Вместе со всеми буду богатеть. Я и так в выигрыше, у меня пенсия.

О своем ранении он не любил говорить, не позволял видеть в себе беспомощного калеку. И сейчас встретил Валентину с явным неудовольствием.

— Зачастили к нам что-то, — сказал хмуро. — Подождали бы, пока поднимусь.

— Сами виноваты, Афанасий Дмитриевич, — у вас же всегда новое, — отшутилась Валентина. — Вот сейчас — хозрасчет…

— Пора считать не по-домодельному, а научно, — все еще с досадой сказал Хвощ. — Пока десятки тысяч дохода, годится сегодняшняя бухгалтерия. А нам предстоит развертывать хозяйство на миллионы… Вообще-то я не сам по себе, товарищи с опытной станции помогают. Учат смотреть вперед с перспективой, открывают нам же глаза на наши возможности.

Валентина села на скамью, которую робко придвинула к ней хозяйка, вглядываясь в мягкие, казалось бы, безвольные черты лежащего перед ней человека. Ему нет сорока, он ненамного старше Володи, а весь седой. Только взгляд по-молодому проницателен и тверд, нет, пронзительно-чист, как весеннее небо, удивительный этот взгляд. И серые глаза жены Хвоща тоже были изумленно чисты, будто увидела однажды нечто неповторимо-прекрасное, да так и осталась восхищенной навсегда.

— Сейчас покажу вам кое-какие наметки, — говорил между тем Хвощ. Опираясь руками, он сел на постели. — Помоги достать, — указал жене глазами на протезы. — Хотя нет. Ах, черт! — поморщился от досады на свою беспомощность. — Вы прогулялись бы, что ли, пока…

Валентина, кляня в душе собственную бестактность, вышла во двор. Колода для рубки дров, сучья возле нее, топор воткнут в колоду… рубит дрова он? Или жена? Мальчик гонял на проволоке ржавое колесо. Худенький, верткий и тоже синеглазый, как отец. Выглянула из сенцев жена Хвоща:

— Заходьте, Афанасий Дмитрич зовет…

Трясясь на разбитом грузовике после разговора с Хвощом, Валентина вновь и вновь — впрочем, как всегда при общении с этим человеком, — перебирала в памяти каждый жест Хвоща, каждое слово. Заглядывая в бумаги лишь для того, чтобы подтвердить высказываемые положения цифрами, Хвощ развернул перед ней такую ясную, продуманную систему учета затрат и прибылей колхоза; вплоть до самых, казалось бы, незначительных мелочей, что Валентина только руками развела. Этому следовало учить людей. Пока хотя бы учить думать об этом… В план строительства на предстоящую десятилетку входили, наряду с производственными помещениями, клуб-дворец, детские ясли-сад, контора колхоза, медпункт, новая школа, и — Валентина трижды перечла этот пункт, не сразу сообразив, о чем идет речь, — монументальный памятник на кладбище Героев войны.

— Разве есть такое кладбище, Афанасий Дмитриевич? — спросила она. — Могил вокруг много, но кладбище…

— Мы уже начали переносить могилы. — Лицо Хвоща сразу вдруг обострилось. — Какую запашут, какая в траве затеряется… нельзя терять ни одной памятки. Пока виден каждый холмик, всех снесем в одно место.

— Райком запросил разрешение перенести прах комсомольцев, Афанасий Дмитриевич.

— Знаю. Мы сами. На своей земле… И плеч своих не пожалеем. Зато сердцем станем вольней, когда первый долг свой отдадим перед совестью.

…Взволнованная и разговором с Хвощом, и нахлынувшими размышлениями, Валентина, добравшись до Терновки, сразу помчалась в редакцию рассказать обо всем Бочкину. Представляла, как он, слушая, станет лохматить и без того лохматую свою голову, крупно шагая по кабинету, засияет глазами, осчастливленный чем-то человечески добрым, бескорыстным… Чуть не бегом миновала коридоры, распахнула рывком дверь…

— Вот и наша Аленькая! — торжествующего закричал, увидев ее, Бочкин. — Радуйся, дево, тебя переводят в литсотрудники! Ленчик уже приказ накропал! Сие новый корректор, Лера, Валерия Львовна, ваш, так сказать, преемник!

Лера была молода, худа, рыжевата. Улыбнулась, протянула Валентине узкую ладонь.

— Будем знакомы. Мы приехали сегодня утром. Мой муж — новый директор МТС. Не хотел, чтобы я оставляла Москву, но как же врозь? Училась в педагогическом, случайно попала в издательство и застряла. Страшно понравилось. Книга с ошибками — не книга, не правда ли?

Было в ней что-то очень непосредственное, славное. Валентина порывисто прижалась щекой к прохладной щеке Леры:

— Я рада вам. Очень. Рада, что вы здесь, в Терновке.

— Целуетесь, — уныло констатировал Бочкин. — А я? Как ни дико, девочки, я именинник. Четверть века. Природа по этому поводу изволит горько рыдать. — Прислушался к хлынувшему наконец за окном дождю. — Итак, я родился.

— И замечательно! — Лера поцеловала его, побежала в магазин за подарком. Валентина смотрела, как она шлепает по лужам тонкими ногами в модных туфлях на микропоре, сутулит под легким плащом узкие плечи… Приживется ли? Привыкнет ли к мысли, что в грязь удобней всего носить резиновые сапоги? Новый человек вошел в жизнь Валентины, милый, необычный человек — хоть и впервые они видятся. А Василь… До чего же он неустроенный! Хоть бы влюбился в ту же Лиду Халину — хорошая девушка. Лиду все-таки отпустило бюро райкома партии, она работает на ферме у Шулейко. При встречах с ней Валентина не нарадуется: словно заново человек на свет родился, расцвела Лида, ожила! И ферма ожила, нет уже того запустения, что прежде, все входит в нормальную деловую колею.

— Знаете что? После работы идем ко мне на пельмени. Мука и мясо есть, стряпать будем сообща.

Газету подписали на удивленье рано. Дождь разошелся вовсю, они перебегали от хаты к хате, укрываясь от хлестких потоков и хохоча над собой. Давно уже не было Валентине так легко и радостно. Вдруг Лера остановилась посреди дороги, вскинула худые руки.

— Хотите, почитаю стихи? — И начала нараспев: — «Капли дождя щекочут ладонь. Упрямец, смеюсь, все льет. Но сколько б ни падал дождь на огонь, огонь на земле живет. А ты спокойно и просто сказал (от правды куда уйдешь?): «С какой бы силой огонь ни пылал, гореть не заставишь дождь».

— Еще, — замерев от неожиданно грустных слов, попросила Валентина.

— «Казалось, больше нечего ждать, сердца уже ничто не тронет. А сейчас готова полжизни отдать за ласку легких твоих ладоней».

Стихи струились, текли, прохладные, грустные, ничуть не похожие на саму Леру, болтунью и хохотушу. А дождь нещадно сек сразу осунувшиеся, потемневшие хаты. По спине Валентины побежали холодные струйки. Бочкин промок до нитки — он был без плаща. Прыгая через лужи, прячась под застрехами домов, они побежали дальше, и Лера все спрашивала, заглядывая в лицо то одному, то другому:

— Скучные стихи, да? У меня они почему-то всегда получаются скучными.

Тетя Даша была дома, охотно присоединилась к их хлопотам, достала перец и лавровый лист из заветного своего, разрисованного цветами кухонного шкафчика: муж ее рисовал… Лере Валентина дала свой халат, Бочкину — пижаму Владимира. Рукава пришлось закатать, брюки подвернуть. Лера, повалившись на кушетку, хохотала над Василем до слез.

Когда пельмени уже варились, пришел Владимир. Бочкин в этот момент извлекал из кастрюли готовые пельмени, бросал их в миску, считал:

— Два, пять, десять! Ох, и наемся за всю свою холостую жизнь!

— А я за всю женатую, — в тон ему продолжил Владимир. Бочкин обернулся, пельмени соскользнули с шумовки назад в кастрюлю. — Продолжайте свое важное занятие, я пока переоденусь. Тоже основательно намок.

Из комнаты выглянула Лера, собиравшая на стол.

— А вот и муж нашей Аленушки! — закричала она. — Давайте знакомиться, я Лера, а вы Владимир Лукич, грозный муж и руководитель. Знаю, знаю, — протянула ему ладошку. — Мой супруг ужасно страшился вас, когда мы ехали сюда.

— Супруг? Я думал, вы симпатия Василь Василича, — ехидно прижмурился Володя.

— Нет, нет! — замахала руками Лера. — Я Валерия Гай! Вы, верно, уже познакомились с моим мужем? Он ужасно молодой и ужасно принципиальный! И боюсь, потерял меня — оставил в гостинице, а я сбежала в редакцию и вот околачиваюсь до сих пор!

— Я только что отправил его на своей машине, он действительно тревожился… — Владимир не очень-то ласково смотрел на лукаво смеющуюся Леру. — А вы, вижу, отчаянная. К сожалению, моя жена тянется именно к таким примерам, — еще неласковей взглянул на Бочкина, который увлеченно считал пельмени и, к счастью, ничего не заметил.

Ужинали весело, хотя веселость Володи выглядела чуточку натянутой. Когда Лера и Бочкин ушли — Василь вызвался довести Леру до гостиницы, — Володя сказал с упреком:

— Где ты их только выкапываешь? Могла бы выбирать друзей посолидней.

Валентина промолчала, хотя слушать было обидно. «Я же не диктую тебе, каких выбирать друзей, — думала она. — Вообще, есть ли у тебя друзья, которые пришли бы вот так, запросто, посидеть, поговорить? Разве Чередниченко…» Когда-то ей казалось, что все у них с Володей будет заодно и пополам, — и горе и радость. Выходит, не так-то просто начинать совместную жизнь, надо уступать, прощать, сдерживаться, чтобы в доме был мир, но и отстаивать свое. «Уступает, наверное, тот, кто любит сильнее», — мелькнула горькая мысль. Валентина не хотела ее додумывать: разве можно считаться в любви… Как бы все ни сложилось, Володя ей дорог. Так дорог — сердце теплеет от одного только имени. Что она без него?

19

Светлана Овсиенко пришла во вторник вечером, стала на пороге, виновато глядя на Валентину из-под голубой своей шапочки.

— Вы меня теперь ненавидите?

— Господи, Света, доченька, что ты говоришь! — втянула ее в комнату Валентина. — Раздевайся, наверное, ноги промокли, вон какая вдруг наползла оттепель — ни на лыжах, ни пешком… Надевай тапки. Вот халат, все тот же, Аленин. Садись. Проголодалась, верно?

— Нет, я обедала. Тетя Таня угостила борщом. Можно сесть на лежанку? Так хорошо у вас… подушка в ситцевой наволочке. Можно, я здесь сегодня буду спать? Никогда не спала на лежанке у русской печки.

— Делай что хочешь, ты дома. — Валентина не знала, что и сказать, так обрадовалась приходу девушки. Только бы не задеть самое больное, не обидеть опять ненароком… — Ну, как твои семиклассники, выучили «Песню о Соколе»?

— Мама Валя, зачем нам обманывать друг друга? — строго взглянула на нее Света. — Вас ведь т о интересует? Скажу всю правду: я без умысла задвинула вьюшку. Хотелось сохранить тепло. Всегда дымно, холодно, а вы так хорошо натопили.

— Света, милая, я думала, ты из-за нас. Понимаю, мы зря…

— Было обидно, не скрою. Ткнули носом: мол, просто же сделать! Живешь, как чумичка… Это я сейчас понимаю. Тогда была в шоке. И директор… Наговорила ему такого, а он даже не утерся. Какую же надо иметь совесть! Совсем уже решила бежать. Думаю, починю сапоги и уеду куда глаза глядят. Не посадят же меня за это в тюрьму! Вы знаете, Махотин тоже перепугался…

— Света, доченька! — обняла ее, прижала к себе Валентина. — Господи, чего только не передумала! Ведь второй жизни не будет… не на одном Махотине сошелся свет… Хочешь, попрошу заврайоно, чтобы тебя перевели в другую школу? Попрошу, чтобы отпустили в город, если тебе тут невмоготу!

— Не надо, мама Валя, — качнула головой Света. — Буду работать в Яблонове. Может, и хорошо, что так случилось. Жила, все казалось — вокруг одни Ужи. А в ту ночь увидела людей. Вера Захаровна — как я могла не уважать ее раньше? Анна Афанасьевна… громоподобная женщина! Записала меня в круг своих внуков и теперь опекает. А внуки у нее двухсаженные, один механик, другой агроном, но послушно сидят у телевизора, «куштуют» пряники и конхветы, которые она покупает… Даже Любовь Васильевна Махотина со мной разговаривает! — рассмеялась она. И посерьезнела. — Иван Дмитриевич… я ведь тоже его впервые увидела по-настоящему только в ту ночь, мама Валя. Думала: как все нынче, лишь бы потрепаться. А он действительно меня любит. — И вдруг, без перехода, спросила: — Скажите, вы в нас, молодых, верите?

— Если не верить, для чего жить?

О чем только не переговорили они в тот вечер! Наутро Светлана побывала в школе, на уроках у Валентины и Нины Стефановны. Ушла домой после обеда, нагруженная кучей брошюр по методике и наглядных пособий. Ванечке — он, конечно, пошел ее провожать — пришлось тащить банки с компотами и другие гостинцы, которых надавала Валентина.

— Целую неделю можно не думать о еде! — смеялась, укладывая все это в сетку, Света. — А захочу конхвет или молока, пойду к бабушке Анне Афанасьевне на телевизор. Кстати, обещала мне напустить своих контролеров на Махотина, не знаю, насколько это серьезно… Любимая ее передача «Следствие ведут знатоки», ни одной серии не пропускает.

«Как же я забыла… Василь говорил, и забыла! Надо предупредить Тамару Егоровну», — вспомнила вдруг Валентина свой последний разговор с Бочкиным, его слова о Никитенко. Тогда о Василе только думала, о прощальном их разговоре… Не мешкая долго, набросила пальто, заторопилась через двор к дому директора. Под окнами Чуриловых постояла немного: Слава играл на баяне, тихо, чуть слышно. «Не осенний частый дождичек, брызжет, брызжет сквозь туман, — шептала про себя, следуя тихим звукам баяна, Валентина, ловя в ладонь капли сумеречной мартовской измороси. — Слезы молодец роняет на свой бархатный кафтан… Не тоска, друзья-товарищи, в грудь запала глубоко, дни веселия, дни радости отлетели далеко…» Трудно и горько Славе. Трудно и горько Евгении Ивановне — а живут, работают. Алла Семеновна все так же беспечно носится по школе, постукивая платформами модных туфель, все так же слышится на переменах в учительской ее капризный, избалованный голосок. А на душе… кто знает, что у нее на душе. Избегает ее, Валентину, Алла.

Осторожно постучалась к Тамаре Егоровне:

— Можно?

— Входите, Валюша. — Директор сидела на табурете посреди почти пустой своей кухни, сложив на коленях руки.

— Я шла к вам и думала, как трудно вам с нами… — желая как-то смягчить то, что хотела сообщить, сказала Валентина. — Каждый со своим норовом, одной Аллы хватит выше головы. А вот не гоните, миритесь…

— В каждом есть свое хорошее… легче всего перечеркнуть человека, — уронила Тамара Егоровна. — Я чувствовала, что придете. Потому что нужны мне. Только что, был Петр…

— Я из-за него, Тамара Егоровна. Бочкин говорил…

— Знаю, — подняла руку Тамара Егоровна. — Он приезжал, чтобы рассказать. Беда, которую я постоянно ждала, Валюша, уже нависла над головой… Мы помирились с ним, Валюша.

— Сейчас помирились? Именно сейчас?

— Да, именно сейчас. В горькие свои минуты он будет, как никто, одинок. Я должна быть рядом, возможно, еще не все потеряно, мы еще не так стары, я буду ждать… И ради сыновей! Ради них, Валюша, прежде всего!

«Понимаю, — хотела сказать Валентина. — Разве не понимаю…» Но лишь молча опустила голову — то, что она в этот момент испытывала, не могли бы выразить никакие слова.

20

…Сколько раз и ее, Валентину, спасала в жизни людская чуткость. Тогда, в самые горькие ее терновские дни, — тоже.

Сначала была Нелли. Главный инженер МТС, она потребовала коренных реконструкций, доказывала, что ремонт машин невозможен, пока не создан поток, работу в полях должны вести механизированные звенья. Все было верно, однако помещений МТС пока не хватало, машин — тоже, кадров — тем более… Новый директор, муж Леры, делал единственное, что было можно в тех условиях: стремился сохранить лучшие из сложившихся традиций, наладил организацию труда, добивался проектов на строительство мастерских, вербовал молодежь на курсы механизаторов… Однако Нелли всюду и везде кричала о его инертности, непригодности, на бедного Гая — а с ним и на Володю — сыпались жалобы, всякие неприятности; в общем, повторялась рыбинская история.

— Нелли Ивановна права, строить так строить! — горячо объяснял по вечерам Валентине муж. — Однако прав и Гай — мы не можем закрыть МТС, работу с нас требуют ту же. Гай верно говорит: чтобы ломать дом для перестройки, надо иметь хотя бы времянку. Но если мы будем черпать в час по чайной ложке, тоже далеко не уйдем…

Теперь Володя приезжал еще позже — почти каждый день бывал из-за этих споров и разногласий в МТС, нередко ужинал и обедал у Сорокапятовых — подвозил Нелли. В их отношениях с Валентиной ничего не менялось, он ничего не скрывал, не утаивал от нее, и все-таки в нем самом появилось что-то новое: одеваясь утром, он проверял, хорошо ли повязан галстук, никогда не надевал два дня подряд одну и ту же рубашку, сам чистил перед сном ботинки. Раньше он был ко всему этому безразличен.

Валентина не слушала досужих кумушек, вроде редакторши и Капустиной, которые старались намекнуть ей, что Зинаида Андреевна не зря приваживает к дому первого секретаря, — мол, «нечего лебедю якшаться с гусыней, нужна ему белая лебедушка…» И слухи, и поклепы, и вымысел давно уже не были новым в их жизни, Валентина давно осознала, что у большого человека не только дела большие, сильные друзья, но и хитрые недруги. Все же чудилось: Володя, быть может, сам еще не сознавая этого, тянется к Нелли. Не думает, не желает — а тянется.

Он уговорил ее еще раз — на Седьмое ноября — побывать у Сорокапятовых. Почему она согласилась? Сама не могла бы ответить. Захотелось побывать на людях с Володей. Просто посидеть в компании. Или посмотреть на них, когда они вместе, Нелли и Володя? А, может, еще потому согласилась, что Сорокапятовы пригласили на этот вечер чету Гаев, с Лерой пойти туда все же казалось легче.

Было шумно, жарко, но как-то невесело; все те же лица — Капустин, редактор, Никитенко… Хозяева на него не смотрели, а он сидел, развалясь, посмеиваясь, явно чувствуя себя тут, вопреки всему, не таким уж лишним… Нелли — в платье цвета морской воды, с распущенными по плечам волосами, похожая на русалку, неотступно ухаживала за своим угловатым, широкоплечим, по-малчишечьи смущающимся директором. При каждом знаке внимания Нелли он растерянно вскидывал глаза на жену, а та смотрела невозмутимо, даже с интересом, как смотрят на безопасную в общем-то диковинку. Володя злился втайне, или это лишь казалось Валентине? Разговаривал, ел, смеялся, и только желваки порой вспухали на скулах… Она впервые их разглядела у Володи, злые они, напряженные желваки.

Женщины похвалили заливное, самодельную икру из кабачков и моркови, песочный торт, потом завели речь о хозяйстве, о том, что сельпо плохо снабжает, даже сахару не купишь. Только с базара и живут…

— На периферии всегда трудно, — охотно подхватила Зинаида Андреевна. — Вот этот стол собирала — знаете, чего он мне стоил?

— Правда, Зинаида Андреевна, чего? — невинно спросила Лера, которая с нескрываемым наслаждением слушала быстрый говорок Сорокапятовой.

— Ой, чайник, поди, убежал! — схватилась та за щеки и заспешила в кухню. Над столом повисло молчание, но лишь на секунду, женщины вновь заговорили о своем, мужчины тоже продолжили беседу… Лера, смеясь, встала из-за стола:

— Идем домой, Валя. Володя? Собирайся, Гай. Все действительно очень вкусно. Но — пора.

Валентина ждала, что Гай по дороге упрекнет Леру, поругает ее за такую выходку. Ничего подобного — весело подхватил их обеих под руки, почти бегом повел под холодным осенним дождем.

— Ну, ты и смелая! — сказала Валентина с уважением. — Это же теперь враги тебе на всю жизнь!

— И я им враг. — У Леры в голосе скользнула жесткая нотка. — Еще неизвестно, кто для кого страшнее, они для меня, или я для них. Такие напишу сатирические стихи, лопнут со злости!

— Нашему бы теляти да волка съесть, — смеялся Гай. — Гнездышко явно осиное… Быстрей, девочки, дождь-то! Пропала наша зябь! Впрочем, девяносто процентов одолели и при дождичке. Как-нибудь завершим!

…Только однажды еще Валентина встретилась с Нелли — судьба столкнула их на пустынной дороге, Валентина шла в «Зарю», за материалом о птицеводах: Никитенко уже не было в «Заре», его, не без помощи Сорокапятова, послали учиться на какие-то курсы, руководил колхозом новый товарищ, присланный с Харьковского тракторного, очень воспитанный с виду товарищ. Птицеферма «Зари» заняла первое место в районе… Почти, у края Терновки Валентину нагнал мотоцикл, Нелли — в кожаной, на меху, куртке, в летном шлеме — лихо затормозила:

— Вы в «Зарю»? Могу подвезти!

— Спасибо, — сказала Валентина, разглядывая Нелли, — и в этом полумужском наряде она была все так же победоносно красива, хотя щеки потеряли округлость, голос приобрел — видимо, от ветра — хрипотцу. Валентина не села бы к Нелли и здоровой, а сейчас… и ведь знает же Нелли о ее положении, знает! Как она ненавидела в эти секунды Нелли! Такой полной, такой сладостной ненависти к человеку Валентина уже больше не испытывала никогда.

— Я в «Ниву», — сообщила, тоже внимательно разглядывая ее, Нелли. — Шулейко вздумала навоз на тракторах возить. Она будет командовать парком МТС, этого еще не хватало! — Нелли с усмешкой прищурила глаза, и Валентина вдруг застыдилась своего далеко не нового «походного» пальто, сбитых в странствиях по колхозам сапог — все некогда поставить набойки… — А вы все скромничаете? Ходите пешком, когда муж имеет персональную машину? Я бы на вашем месте… Хотя — каждый берет, что может… Видали сегодняшнюю областную? Почитайте! — насмешливо сверкнула глазами и, включив зажигание, мгновенно исчезла за поворотом.

У Валентины ослабли ноги, она еле сдвинулась с места: словно удар хлыста, обожгли ее слова Нелли. «Каждый берет, что может…» Насмешка? Угроза? Предостережение? Что такое опубликовано в областной газете, чтобы Нелли могла так торжествовать? Придя в «Зарю», Валентина попросила у председателя «Белогорскую правду». Тот, достав номер из ящика стола, почему-то сказал:

— На мой взгляд, огорчаться не следует. Мало ли что напечатают!

Валентина перелистала страницы: на четвертой полосе крупным шрифтом был дан заголовок: «Командирша из Т.». Она принялась лихорадочно пробегать глазами строки фельетона: что это? Как могли такому поверить, обнародовать? Будто она, вооружившись журналистским удостоверением, врывается в дома жителей района, чинит суд и расправу, распекает в газете праведных, — например, лучшего председателя товарища Н., — защищает неправедных… Фамилия полностью не была названа, лишь указано «Т-а», но все равно, тем более полунамеками — как могли напечатать! Что муж Т-ой, будучи ответственным работником, потворствует своей супруге, идет у нее на поводу. Подпись — «Налим». Скользкая рыба. Рыбин — вот кто писал эту статью! По подсказке Сорокапятова. Но газета, газета — есть же у нее свое мнение, свои глаза! Они же сами перепечатали тогда статью о Никитенко, значит, опровергают фельетоном в какой-то мере самих себя!

Пережив минуту оцепенения, она вернула газету председателю.

— Я пройду на птицеферму. Кого из птичниц лучше отметить?

— Обе работают отменно. Вообще народ здесь трудолюбивый, — сказал тот. Видимо, он уже вошел с людьми в контакт, этот новый, спокойный, вежливый, скромный товарищ… Вот какие удары из-за угла наносит Иван Иванович. Из-за Нелли? Из-за Леры? Из-за Володи? Чужими руками наносит… Фельетон, собственно, ничем ей не грозит, кроме насмешек, кривотолков… Вот, верно, перетрусил сейчас Ленчик! Дело не в этом, дело в том, что хотят посеять рознь между нею и Володей, добиться, чтобы ему было стыдно за нее…

— Двуколка у крыльца, — видя, что она не встает, проговорил председатель. — Скажите, и вас отвезут.

— Спасибо, я пешком. — Валентина пожала ему руку, пошла к дверям. — Мне полезно. Не беспокойтесь.

Как только хватило тогда у нее выдержки… Господи, да разве только тогда!

21

Сколько ни жди гостя, он явится всегда неожиданно. Придя в учительскую с третьего урока, Валентина увидела там Леру и незнакомую пожилую женщину в темном платье с вышитым воротником, с гребенкой в коротко стриженных волосах, по виду — явно учительницу.

— Знакомься, Елена Дмитриевна Стахова, — представила Лера писательницу. — Проводили у соседей неделю литературы, на металлургическом, заскочили сюда на сутки. Так что можешь использовать нас обеих на всю катушку.

Лера была все та же: никакой скованности, всюду как дома. Лишь худоба ее с возрастом усугубилась, выпятив острые углы, прибавив Лере некрасивости. Но присущее ей обаяние осталось прежним, глядя на нее, так и хотелось скатать: «Милая, милая…» Мир в представлении Леры по-прежнему полнился красками, люди — самые близкие бескорыстные друзья.

— Как лучше, собрать всю школу или провести только занятие клуба? — спросила Валентина у Тамары Егоровны, которая приняла и до сих нор занимала гостей.

— Мы уже договорились. Сейчас соберем старшеклассников, вы проведете занятие в более широком масштабе. И нашим гостьям останется время отдохнуть, — как всегда, категорично решила Тамара Егоровна.

Веселый звонок промчался по школе — звонок с перемены. Восьмые, девятые, десятые классы собрались в актовом зале. Предстоял совершенно необычный урок, когда при разборе произведения присутствовал сам автор, ученики могли услышать любимые ими стихи из уст самого поэта… Разговорчивые, порой слишком смелые в обращении с ними, своими учителями, старшеклассники как-то притихли, в глазах у них читались волнение и опаска: не опозориться бы! Валентина, представляя ученикам гостей, сама вдруг заговорила сбивчиво, с взволнованной хрипотцой… Как смущались, краснели, теряли слова, выступая, дети! Каждая неловкая их фраза словно ранила Валентину, и в то же время она испытывала чувство огромной гордости: говорят, не отказываются, не пасуют, не боятся высказывать свое мнение. Ах, молодцы!

Лера и Стахова держались спокойно и просто, чувствовалось — им не только интересно, обе внутренне тоже волнуются. И когда писательница, по просьбе ребят, стала рассказывать, как долго не решалась приступить к своей книге, как трудно давались каждая фраза, каждый абзац, у нее получилось это настолько искренне-доверительно, что зал замер. Тишина стояла беззвучная: седая, много повидавшая женщина рассказывала о юности, отданной войне.

— «И если жизнь не отняла война, в огне боев кого-то пощадила, заснеженных окопов целина нам в двадцать лет виски посеребрила», — совсем тихо прочла наконец Стахова. И замолчала. Молчали все, минуту, две, три… Вдруг зал взорвался аплодисментами, дети встали, хлопая, поднялись учителя, встали Тамара Егоровна, Лера…

Потом Лера читала стихи: о преданности и любви, о несказанном, небывалом счастье жить на этой земле, о высоких взлетах борьбы и торжественных красках победы. Дети были готовы слушать хоть до самого вечера. Дали звонок с урока, вновь на урок… Лишь тогда, волей-неволей, пришлось ребятам проститься с гостями.

— Ведите гостей домой, Валюша, — сказала Тамара Егоровна. — Мы вас на уроках подменим.

Чувствовалось: Лера и Елена Дмитриевна устали.

— Представляешь, Аленький: целую неделю на колесах! Можно с ума сойти! И говорим, говорим, — пожаловалась дорогой Лера. — К тебе вырвались просто отдохнуть. А получилось чудесно. Редкая по теплоте встреча… Завтра должны ехать, но сегодня… я обещала Елене Дмитриевне сельскую сказку. Теплый дом с ванной и русской печкой, тишину, парное молоко, моченые яблоки прямо из бочки… Надеюсь, не соврала? — с неподдельной тревогой спросила она.

— Все так и будет, — кивнула Валентина. — Затопим титан, купайтесь сколько угодно. Молоко у соседей возьмем парное. Яблок в подвале целая бочка.

— А теплой лежанки случайно нет у нас? С подушкой в цветной ситцевой наволочке, — мечтательно сказала Стахова.

— Есть! — улыбнулась Валентина. — Как говорит одна моя коллега, — есть, и будет, и знаем, где взять!

Вымылись, пообедали, прилегли отдохнуть. Валентина, села на кухне с тетрадками: гости гостями, а уроки на завтра потребуют своего. Лера уснула сразу; Елена Дмитриевна тоже затихла. Но спустя полчаса пришла к Валентине на кухню.

— Не помешаю? Можно посидеть на вашей лежанке?

— Сколько хотите, Елена Дмитриевна.

— Знаете, Валя, меня привело сюда не только занятие клуба, не только ваше письмо, — удобно примостила за спиной подушку Стахова. — Лера говорит, что мы с вами землячки… я тоже вологодская, учительствовала до войны. В Дальних Починках. Росла в Березовке.

— Я во Взгорье работала, после войны. Починковская в нашем районе, но где-то далеко, — с чувством некоторой скованности ответила Валентина: хоть и просто держится Стахова, все же не простой она человек. В Березовке бывала, красивое место.

— Да, — Стахова тихонько вздохнула. — Сколько утекло воды… Смерть мамы. Школа, в которой все сначала валилось из рук. Неудача в первой любви. Потеря ребенка…

— Откуда вы знаете мою жизнь? — встрепенулась Валентина. — Рассказала Лера?

— Я говорю о своей жизни, Валя.

— Значит, и вы… — Валентина сразу перестала стесняться Стаховой, осознав их общую в чем-то судьбу. — Вот вы какая… мне казалось, писатели — особые люди.

— Все люди — люди, Валя. И я была учителем. Потом — война, двадцать лет в журналистике… Много пришлось увидеть, пережить, прежде чем решилась что-то рассказать. На одном вечере моего супруга спросили: «Наверное, трудно вам, жена — писатель?» Он удивился: «Почему? Вовсе не трудно». Для него я жена… В районной газете случайно вы не работали?

— Работала. — Валентина рассмеялась. — Всего несколько месяцев. Бегом убежала в школу.

— Вы убежали, а я нет, — задумчиво проговорила Стахова. — Лера считает вас идеальным учителем. Мол, внешне, неброско, но — как река подо льдом: снаружи спокойно, а движется, движется…

— Лера — большой идеалист. Фантазерка. И уж любит так любит.

— Да. Люди для нее — лишь устроители или разрушители. Признавая только первых, как-то допускает и наличие вторых, иначе не было бы борьбы, — чуть улыбнулась Стахова. — Значит, сюда вас привез муж… Меня тоже. Он из Семипольска, прежде был Воронежской области… У нас сын и дочь. Есть внучка, Ирина, что значит, в переводе с греческого, мир. Может засунуть в волосы карандаш и заявить, что это бантик.

— У меня одна дочка, Алена. То есть у нас с Володей, — поправилась Валентина. — Привыкли мы, женщины, все брать на себя. Работа, дом, дети.

— А мужья только и знают: работа, работа, дома некогда гвоздя вколотить. — Глаза у Стаховой смеялись. — Все равно никаких упреков, не так ли?

— Какие упреки, устает до того — хоть на руках носи.

— И носим, — кивнула Стахова. — Хотя сами… Тоже работа, от которой бывает и скучно и горько.

— Горько бывает. Скучно — никогда, — покачала головой Валентина.

Они помолчали, полностью понимая друг друга, радуясь внутренне этому пониманию, тихим и светлым минутам отдохновения, которые подарила им жизнь.

— У вас много книг, — первой нарушила молчание Стахова.

— Собираем я, муж, дочь. Без книг нельзя, Елена Дмитриевна. В одной журнальной повести на днях я прочла, что, мол, школьные программы отпугивают детей от литературы. Мы, учителя, отпугиваем, а не программы. Не может привить любовь к книге тот, кто сам ее не любит и не понимает. Сколько у нас еще ремесленничества…

— А ведь в смысле кадров мы высоко поднялись. Когда я начинала, редко кто был с педтехникумом, чаще — курсы. Сейчас почти всюду учителя с законченным высшим, — возразила Стахова.

— С дипломами о высшем образовании, хотите сказать, — Валентина даже ладони сжала от напряжения, так хотелось точнее сформулировать давно мучившую ее мысль. — За последнее время я передумала всю свою жизнь и знаете, что поняла? В жизни учителя просто не может быть момента, когда он мог бы сказать, что его образование закончено. Особенно в наше время, когда каждый день приносит столько нового, неожиданного, — разве могу хотя бы я жить старым капиталом? Представьте, я училась в институте заочно, со мной сдавали экзамены учителя-литераторы со стажем десять — пятнадцать лет, некоторые знали «Отцы и дети» Тургенева лишь по отрывкам в учебнике… И они учат детей любви к Тургеневу! Больше того. — Она увлеклась, разгорячилась, потому, верно, что Стахова слушала не только внимательно, но и сочувственно. — Сейчас много стали говорить о воспитании, о комплексном воспитании. И опять — разве может быть такой момент, когда мы могли бы сказать, что воспитание человека завершено? Вот я воспитываю всю жизнь и сама беру что-то от окружающих, что-то даю им… Вне окружающей среды нельзя воспитать человека. А среда — это и семья, и школа, и мы все: добрые, злые, умные, недалекие, чуткие к чужой беде и равнодушные к ней… Важно научить человека точно знать, с кем он, выбирать лучшее, отметать злое… Вы говорите — газета. Попала я туда случайно, по горячке. Но именно в газете познала цену объективности, научилась смотреть на вещи шире. Без школы не мыслила жизни, но когда бы туда вернулась, не подтолкни меня Рыбин, человек негодный, опустившийся, а в сущности, если пристально посмотреть, — плод нашего общечеловеческого и педагогического брака? Ведь и Рыбин, и мой Владимир, и ваш муж воспитывались в советской школе, по одним и тем же программам. Как получилось, что в жизни они — антиподы? Есть у меня ученик, Рома Огурцов, в четвертом классе, — мать муштрует его без толку, отец устраняется, не желая свары в семье. А результат? Бьюсь об этих родителей, как о стенку: помогите, спасите Рому, пока не поздно! Пока еще не пройдена та грань, когда уже надо перевоспитывать! Или Инна Котова, чудесная девочка, пережила такую травму из-за того, что мать брала на заводе сахар… и не нужен он им: живут обеспеченно! Попробуй убеди такую вот маму Котову, что она сама портит дочь, — глаза выцарапает, не поверит. Но ведь и ее учили в нашей школе, наши педагоги — пусть не именно в Рафовке, но в нашей, советской школе!

Задохнувшись от волнения, она умолкла. Начала машинально перебирать лежащие перед ней тетради, удивляясь тому, что сама открыла вдруг для себя в эти минуты: это ведь итог ее жизни, что она высказывает сейчас, итог всего пережитого… основа ее действий, ее учительская платформа.

— Я слушаю, Валя, — сказала Стахова. — Слушаю. Продолжайте.

— Что продолжать. — Валентина устало облокотилась на стол. — Разве расскажешь обо всем, чем болеем сегодня мы, учителя! Люди стали хорошо жить материально, казалось бы, все дети должны быть счастливы, должны хорошо учиться, а порой такое встречаешь… Во всем, что касается детей, надо всегда исходить от ребенка. Вот послушайте, что пишет одна старая учительница… она уже умерла… — Открыв ящик стола, Валентина достала дневник Анны Константиновны, который всегда старалась держать под рукой, словно вещую книгу. Перелистала страницы. — Вот: «Всякому отдельному злу рано или поздно приходит конец, но зло, которое приносит недостойный своего звания учитель, без конца воспроизводится в его учениках…» Или вот: «От нелюбимого учителя ученик самую лучшую идею воспримет как нечто отвратное…» А вот, только послушайте: «Жизнь учителя — поток трудностей, горечи, поиска. Но зато нескончаемо драгоценна каждая капля удачи…»

— Вы дадите мне — с условием вернуть? — осторожно спросила, Стахова. — Признаюсь, я пишу книгу. О школе, о судьбе учителя. Это мне так пригодилось бы…

— Спросим у Евгении Ивановны, дневник ее свекрови. Безусловно, не будет против. А судьба учителя… Недалеко от нас, в Яблонове, первый год работает очень интересная девушка, Света Овсиенко. Яркая натура! Или та же Евгения Ивановна — богатейшее, необыкновенное сердце…

Они говорили долго, о самом затаенном, прочувствованном, не боясь признаться в сомнениях и разочарованиях, говорили, пока не явилась на кухню отдохнувшая Лера.

— Я вам не помешаю?

— Заходи. Сейчас будем ужинать, — принялась собирать тетради Валентина. — Смотрите, уже темно…

— Не спеши, Аленький, мы еще после твоего обеда не отдышались. — Лера села возле окна, отодвинула занавеску. Остановила Валентину, которая потянулась было к штепселю: — Подожди, не зажигай. Посидим так, посумерничаем. Видишь, какой голубой за окном снег. Как освещает небо луна. И мы в этом тихом сумраке до того молодые…

Они притихли, глядя на действительно сказочный мир за окном.

— «Уносит время нашей жизни дни, — чуть слышно качала читать Лера, — не ведая ни жалости, ни фальши. Уходит юность — дальше, дальше, дальше, маячит старость в сумрачной тени… пока в тени. А мы мечтаем, радуемся, плачем, жизнь заполняя мелкой суетой, — ведь каждый день своей тревогой значил!… А главное все где-то за чертой, за той, что впереди нам светлячком маячит. Так пусть же вечно вьется светлячок, тепло надежды счастьем сердце греет. И мудрость все понять, простить сумеет, почерпнутая в тысячах дорог».

Она замолчала, и Валентина молчала, ощущая, как затаенно-взволнованно дышит с ней рядом Стахова, объятая тем же чувством, что и она: пусть продолжается сказка. Пусть продолжается…

…Гостьи уже спали, а Валентина дописывала на кухне свои планы, когда приехал Владимир. Сильно постучал в дверь, схватил открывшую ему Валентину в охапку.

— Утвердили в райотделе асфальт до Яблоново! Ура, Валенька, проел я им шею! Побоку теперь шабашников, а я было…

— Тише, Володя. У нас Лера и Стахова. Только уснули недавно.

— А-а. — Он на цыпочках прошел в кухню, разделся. — Дай чего-нибудь пожевать, голоден, как сто чертей сразу. С утра мотался по участкам, потом в район вызвали, чихвостили за недосдачу скота… Черт знает, когда будет порядок на мясокомбинате! — Забывшись, он поднялся, чтобы взять с подоконника соль, и стукнулся лбом о край висевшей над столом полки. — Тебя еще, черта, не хватало, — ударил с досадой по полке и запрыгал, тряся кулаком. Было в нем что-то молодое, упрямое, как и двадцать пять лет назад.

Валентина тихонько рассмеялась:

— Что-то у тебя нынче слишком много чертей, Володя. От радости, что утвердили асфальт? А мясокомбинат… ты уже слышал, наверное?

— По поводу махинаций Никитенко? Слышал. Они вечно прижимали нас при приеме скота, ссылались на план… кто верил, кто не верил, но куда денешься… — Владимир потер пальцами ушибленное место, помрачнел. — Оказывается, мошенничали без стыда. Впрочем, что посеешь, то и пожнешь, — сказал он и улыбнулся ей глазами. — Мы с тобой прожили большую жизнь, Валя. Всякое было. Но этого не было. Такого не могло быть… Верно, жена? Кстати, Валентина, это ты напустила на меня тетку Анну? — рассмеялся он. — С той проклятой бытовкой? Ну, знаешь… внука своего затуркала, мне покоя не дает.

— И?

— Делают. Разве против вас, женщин, устоишь?

22

Да, у них такого не было. А ведь рядом прошло… не зацепило!

— Что теперь будем делать? — спросил Владимир, когда Валентина вернулась в тот памятный вечер из колхоза «Заря». — Пасквиль, но намек слишком очевиден. Придется тебе уйти из газеты.

— А тебе — от Сорокапятовых. Неужели ты не видишь, что это за люди, Володя, чего стоит их так называемая дружба?

— На твоем месте я не стал бы слушать сплетни.

— При чем тут сплетни! Надо быть слепым, чтобы не видеть.

— Ну, мещанство в них есть, — согласился он не без упрямства в голосе. — Однако Иван Иванович… такому знанию района позавидуешь. В документации знает толк.

— Ты просто боишься бумаг, Володя. Боишься новых забот. Все гораздо серьезней, чем ты думаешь. Знаешь, что сказал Никитенко? Что ты простоват для них, мало в тебе хитрости…

— Никитенко так сказал? — остро взглянул на нее Владимир. — Не твой Бочкин?

— Какая разница… если не веришь… — Валентина замолчала, чтобы не выказать одолевающих ее слез. Ощущение полной безнадежности охватило ее. Говорят, как двое глухих…

Он больше не заговаривал с ней об этом, вообще говорили мало, лишь о самом необходимом. Чередниченко вел бой за нее, за Володю — она, Валентина, ни за что не боролась. Жила, работала, прислушивалась к крохотной, бьющейся внутри нее жизни. Думала о том, что все-таки ее место — школа, когда-нибудь она вернется к самому дорогому делу, вновь станет учителем. Быть может, это будет стоить многого… Отдалился же от нее Володя, все-таки отдалился. Нелли оказалась сильнее. С ней нужно драться — Валентина драться не станет. Ни в прямом, ни в переносном смысле. То, что можно отнять, не стоит удерживать. Если семья зашаталась от первого же натиска со стороны, если она столь неустойчива, разве что-либо изменишь подозрениями, упреками, уговорами?..

Она сидела в редакции одна, готовила подборку информации, когда вошел Рыбин. В старой шинели распояской, в заношенной шапке, сел перед ней на стул, развалясь, словно у него сразу размякли все кости.

— Пишете? Продолжаете чернить людей? Немудрено строчить, сидя в теплом помещении, — нагло ухмыльнулся он. — Вы вот меня выжили из школы, а чего добились? Никто не идет туда работать, словесник нужен, а где его взять? Вы сами небось не пошли бы работать в нашу глушь, — уперся в ее лицо маленькими злыми глазами. — Все вы умные за чужой счет.

Валентина встрепенулась: вот он, выход! Да это же самое лучшее! «Рыбин, миленький, спасибо!» — чуть не обняла его. Сказала:

— Ошибаетесь, Рыбин. Пойду. Если, конечно, меня возьмут. — И тут же подняла трубку телефона. — Девушка, дайте районо, Капустина. Иван Федорович, у вас свободно место словесника в Рафовской школе? Прошу, направьте меня. Как отнесется Владимир Лукич? Хорошо отнесется. — Она положила трубку, ясно посмотрела на Рыбина. — Спасибо, что подсказали. Дали звонок с затянувшейся перемены.

Не просто было уйти из редакции, не просто убедить Володю в необходимости ее решения — ушла, убедила. Ей дали в Рафовке комнату; Володя каждый вечер присылал машину. Она ездила, добиралась по утрам на перекладных — потому что стоило не приехать, он являлся к ней сам, и без того усталый, измотанный. Сначала, как ей казалось, просто из чувства долга — может быть, ей только казалось, ведь и прежде он ни в чем не менял своего отношения к ней… О Нелли больше не было разговора, тем более что вся семья Сорокапятовых вскоре переехала в область, поближе к «большой руке». И не без участия в этом Чередниченко, ликовавшего, что из района удалось «извлечь камень всех преткновений».

Они сберегли любовь, но не сохранили сына: тряска по дорогам сделала свое дело, пять месяцев минуло, когда с Валентиной случилась беда, ночью привезли прямо из Рафовки в больницу…

Как бы она пережила все это, не будь рядом Володи, Леры, Чуриловых, Бочкина, тети Даши, не будь Николая Яковлевича Чередниченко с его таким молодым оптимизмом!

— Еще будут у вас дети, Валюша, — говорил он, наезжая по делам в Рафовку. — Мы с женой потеряли первых двоих, один умер от скарлатины, другой от диспепсии. Все скитанья, переезды. И теперь мы имеем двух сынов, дочку, уже шестой внук родился… Главное, вы нужны друг другу. Владимир Лукич тоже мучается, я-то лучше других знаю.

— Как дальше быть, Николай Яковлевич? Я привязалась к Рафовке, к школе, Володя в Терновке… не отпустят же его сюда! И вообще — как срывать его с такой работы…

— Пока не отпустят, — соглашался Чередниченко. — Но курс во всем на укрупнение, может выпасть момент… А насчет «срывать»… он сто раз говорил мне, что мечтает о практической работе, «продолжить бы дело Хвоща, поднять свое родное село, где бесштанным мальчишкой бегал», — точные его слова, Валя. Придет час, когда в хозяйствах будут нужны руководители нашего плана. — Помолчав немного, добавил: — И это было бы лучше, для него лучше. Есть в нем мягкость, Валя, которой он сам стыдится… бессилен перед открытой наглостью. Не верит, что тот, кто поставлен вершить высокое, может творить неправду, пытается, хотя бы для себя, оправдать эту чью-то неправду… Но не горюйте, все сложится хорошо!

Так и случилось: район укрупнили, слили с другим, в Рафовке стали создавать первое в области специализированное хозяйство. Володя попросился на это хозяйство — не сразу решили, хотели направить в другой район. Но все же пошли навстречу. Было ли это уходом от трудностей, отступлением? Валентина так не считала: счастье, что она вернулась в школу, счастье, что Володя имеет дело, которым живет. Пусть ошибаясь, оступаясь — все же сумел осуществить то, что наметил Афанасий Дмитриевич Хвощ, шагнуть дальше… А неполадки были, есть и всегда будут. Можно привести, в порядок бытовку — когда есть прекрасные производственные помещения, где оборудована эта бытовка. Жаль, конечно, Сергея Антоновича Шулейко, но Володя говорит, что сын Шулейко, Анатолий, тоже агроном, вполне способен продолжить то, что продумал, наметил, начал внедрять его отец…

Валентина, думая об этом, посматривала, как Володя, стараясь не шуметь, все же перевесил полку, ввинтив шурупы повыше. Жизнь учит, хочешь не хочешь, учит — если не словом, то основательным тумаком. Главное, понимать, что с тобой происходит. Уметь самому судить собственные поступки, поглядывать хоть порой на себя как бы со стороны…

23

Восьмого марта, на утреннике, к Валентине подошла Антонина Васильевна Огурцова:

— Мы с мужем так вам благодарны за Рому! Оценки у него хорошие, а ведь мы думали — совсем не сможет учиться, потому с ним так строго. Примите, пожалуйста, — сунула в руки коробку духов.

— Спасибо, — Валентина легким движением отвела руку Огурцовой. Стоило бы напомнить… но перед ней была мать с первой своей робкой радостью — и не ради ли этого, именно этого, столько было сделано и пережито? — С Ромой все лишь начинается, Антонина Васильевна. — Голос ее не вольно приобрел теплые нотки. — Ему учиться еще больше шести лет. И вам, и вашему мужу непременно надо бывать в школе. На днях намечается собрание отцов…

— Он придет, — торопливо откликнулась Огурцова, неловко пряча злополучную коробку. — Да если Роман кончит десятилетку, я… — Она закрыла лицо платком, сдерживая слезы. — Думала, неспособный, с дефектом. Жизнь стала немила!..


Мартовское веселое солнце квадратами лежало на полу. Дети, празднуя весеннее торжество своих учительниц и мам, пели и щебетали, как птицы. И Рома был в их кругу, и он пел… «Капля удачи, — думала, вспоминая дневник Анны Константиновны, Валентина. — Маленькая, почти не ощутимая капля». Сколько еще надо этих капель, чтобы человек внутренне встал на твердый, устойчивый путь! Сколько еще их надо…

Загрузка...