ИМАНТ ЗИЕДОНИС

КУРЗЕМИТЕ
КНИГА ВТОРАЯ ПРОДОЛЖЕНИЕ СТАРИННОЙ ПЕСНИ О ТОМ, КАК ВЗЫВАЮТ К СВЕТУ, КАК ВОЗГОРАЕТСЯ ОН ИЛИ НЕ ВОЗГОРАЕТСЯ. ИЛИ: О НЕКОЕЙ, ВСЕ ЕЩЕ НЕ ОТКРЫТОЙ ЗЕМЛЕ


Перевод с латышского В. АНДРЕЕВА




Известный латышский поэт, эссеист, филолог Имант ЗИЕДОНИС родился 3 мая 1933 года в семье рыбака. В 1959 году окончил филологический факультет Латвийского государственного университета. В юности ему довелось заниматься крестьянским трудом, работать учителем, библиотекарем. После окончания университета был редактором в книжном издательстве. Позднее закончил Высшие литературные курсы в Москве.

В 1961 году вышла первая книга его стихов «Земля и мечта». За ней последовали: «Динамит сердца» (1963 г.), «Смола и янтарь» (1964 г.), «Мотоцикл» (1965 г.), «Вхожу в себя» и «Лабиринты» (1968 г.), «Как свеча горит» (1971 г.), «Сквозняк» (1975 г.). Стихи Зиедониса сразу обратили на себя внимание, и очень скоро он становится признанным поэтом. Он ищет новые пути раскрытия духовного мира человека наших дней, верит в его возможности. Поэтическая манера Иманта Зиедониса своеобразна, индивидуальна. Его стихам свойственны философская глубина, неожиданность и сложность ракурсов, но за этим всегда четкая ясная цель и всегда — движение.

Имант Зиедонис много путешествует, наблюдает, видит. Из впечатлений от поездки по Алтаю рождается сборник очерков «Дневник поэта» (1965 г.) — его первая прозаическая книга. Очерки о Карелии составили сборник «Пенной дорогой» (1967 г.). «Очерк начинается у меня с отдыха, экскурсии, прогулки, а кончается тяжелой ношей», — пишет Зиедонис. От лирических спокойных страниц неизбежно нарастает переход к активному анализу окружающего. «Есть такое место в мире, которое мы должны узнать и постичь лучше всего», — говорит поэт. Это, конечно, родина. Латвии посвящает Зиедонис свою книгу «Курземите». Курземе — одна из четырех исторических областей Латвии. Курземите — уменьшительное, ласкательное. «Это книга о моем родном крае, — пишет ее автор. — Мои наблюдения о взаимопроникновении среды и души, производства и творчества. Книга является как бы хроникой-репортажем начала 70-х годов в Латвии, порою субъективной (как, пожалуй, все хроники) и не претендует ни на жанр эссеистики, ни на жанр социального исследования. Это просто мое свидетельство о данном отрезке времени на данной земле одного края. Это — и мое доброе желание».

Первая книга «Курземите» вышла в 1970 году. Вторая — спустя четыре года. И в ней, пожалуй, вопреки утверждению автора, «ноша» ощущается от самого начала. Это уже не просто шаги путника, а шаги исследователя. Широк, серьезен и конкретен круг проблем. Культура и экономика; человек и мера его потребностей; природа, ее место в духовной жизни людей… И недаром «Курземите» стала объектом специального обсуждения в сельскохозяйственной академии Латвии. Это не просто талантливая книга, это книга действенная. Она способствовала тому, что многие руководители изменили свое отношение к проблемам мелиорации, охраны природы, архитектурного оформления поселков. В какой-то мере она способствовала и возникновению идеи создания национального парка «Гауя», где охранялись бы природа, история, этнографические зоны старого. Предполагаемая площадь парка — 80 тысяч гектаров.

Имант Зиедонис не случайно цитирует в своей книге Горького: «…любопытство зрителя должно превратиться в серьезный интерес деятеля». В одной из глав второй книги «Курземите» читатель прочтет: «Чем займутся школьники? Организуют «Общество освобождения дубов». Осенью 1975 года Зиедонис создает из числа учащихся спортивного интерната «Группу освобождения благородных деревьев», сокращенно по-латышски ДАГ. И дагеры развертывают большую работу по спасению ценных деревьев. Помимо решения главной задачи — охраны природы — это послужит достижению не менее важной цели — воспитанию подлинной культуры у подрастающего поколения.

В 1973 году из попытки поэтов двух народов «заглянуть в жизнь третьего народа» родилась «Перпендикулярная ложка» — очерки о Таджикистане, написанные И. Зиедонисом и В. Коротичем. Книга, в которой увидено и поставлено много актуальных проблем, и в частности — как сохранить национальное своеобразие, народную культуру, которую нивелирует развитие промышленности.

В этом году вышла на русском языке самая своеобразная и необычная из прозаических книг Зиедониса «Эпифании» (отблески, открытия. — Греч.). В Латвии она публиковалась в 1973 году. «В истории литературы эпифании — малоизвестный литературный жанр, это небольшие импульсы, крохотные вспышки, чей свет с необычайной яркостью выхватывает из темноты отдельные моменты жизни… Написать эту книгу меня побудили светлая и оптимистическая ритмика латышских народных песен и сложные, даже кибернетические поиски синхронизации и гармонии нашего времени…» — говорит сам автор. Это книга о необходимости духовного совершенствования «от рождения до нового рождения».

Имант Зиедонис известен и как переводчик Пушкина, Светлова, Багрицкого, Севака, Виеру и других поэтов, и как сценарист: в 1967 году он был удостоен Государственной премии Латвийской ССР за сценарий документального фильма «Репортаж года». За публицистические книги ему была присуждена в 1972 году премия Ленинского комсомола Латвии. Он — лауреат литературной премии Эдуарда Вейденбаума (1974 г.), которую присуждает колхоз имени этого выдающегося латышского поэта-революционера. И обладатель международного диплома Андерсена — за книгу «Цветные сказки».

1. ГЛАВА, ГДЕ ВОЗНИКАЕТ ОЩУЩЕНИЕ, ЧТО СУЩЕСТВУЕТ НЕКАЯ КОНЦЕНТРИРОВАННАЯ ЭНЕРГИЯ, КОТОРОЙ СЛЕДОВАЛО БЫ ОВЛАДЕТЬ

Прислушиваюсь. Речь идет о работе. Говорят крестьяне. Говорят о себе, о своих соседях. Пререкаются, балагурят, зубоскалят. Говорят так: это настоящий труд, настоящие труженики — знают, как зарабатывать деньги, как их тратить.

Говорят: все сходятся на том, что детям нужны машины, а на пользу это или во вред, никто не знает.

Говорят: она может три борозды за день прогнать, до кровоизлияния в мозг доработаться, она себя в гроб загоняет потому только, что она на виду, потому что она в почете.

Говорят: нет, она хочет всех переплюнуть. Я, мол, могу, а другие не могут.

Я спрашиваю: разве это плохо, если человек работает с азартом, на пределе?

Говорят: теперь жалею, что так работал, на старости лет все это сказывается. В жизни вечно бес погоняет.

Он: дед говорил: «Э черт, до чего сено сухое! Совсем пересохло!» — И давай лить воду в стог.

Другой: брось трепаться, кто это сено водой поливает!

Он: дождь? Да какой дождь за рубль, вот за три рубля настоящий дождь.

По-всякому говорят, прислушайся только! Говорят: он вырастет настоящим человеком. Как же, жди, вырастет он! А все в один голос: Нет, он вырастет! Только надо его направлять.

Что же там, в деревне, делается сегодня? Путешествуя с Унигундой по Курземе, мы обычно обходили колхозы стороной, сами измотались, хотелось отдохнуть, надышаться ароматом цветов и рощ, заснять на пленку старые крестьянские дворы, потолковать с людьми о чем-то не будничном, о чем-то приятном. И нам это удалось. Мы вернулись осенью бодрыми и поздоровевшими, с еще большим уважением к этому краю. Нам посчастливилось встретить людей с выдающимися способностями, настолько одаренных, что окружающие уже принимают это за чудачество. Видели мы и как трудятся ради хлеба насущного, это был не творческий, а самый обычный труд. Иными словами, мы познакомились с двумя крайностями. А что между ними? Это не давало мне покоя. Ведь что-то должно быть между ними. Некий бродильный чан, где что-то плавает поверху, а что-то тонет. Однажды я говорил со своим другом поэтом и он сказал: люди уважают иерархию, спросите человека, кто он такой, и вам ответят: врач, бригадир и т. д. Я сказал: не верно. Это уважение к главному, к труду. Неосознанное уважение. Я слышу в автобусе и в магазине, на автобусной остановке и на семейном обеде:

— Молодые пьянствуют… А что им делать? Что им делать в свободное время?

— Молодым на все наплевать. Старые люди чувствуют ответственность не только перед коллективом, планом, заданием, но и непосредственно перед самим трудом. Этим все объясняется.

А ребята толкуют о концерте литовской эстрады: — Дамы таакие — прямо как на пружинах! Какая-то птаха, от горшка два вершка, но голос! Зал битком набит! На гитарах, понимаешь, как рванут — потрясно! Уж эти литовцы — что за песенки! А музыка! — У-ля-ля! Потрясно! Неповторимо! Дают! Ух, дают!

Ну что ж, пусть дают. Я молчу. Слушаю.

— Да, нет у них внутреннего стержня.

— Ну, если во всяких тонкостях копаться…

— Где только зарплата идет, а результат работы проверить нельзя, там всегда полно навозных мух.

— Так ведь нельзя его уволить, замены нет.

— Штатная единица это еще не человек.

— Есть у вас культорг?

Дочь: Есть.

Мама: Кто у нас все-таки?

Дочь: Кто у нас? Ирена. Впрочем, она ушла. Я и не знаю, кто у нас теперь.

И мне вдруг становится не по себе. Если бы в каком-то колхозе не оказалось агронома — могло бы так случиться, что никто не знал — есть он или нет? Не видно председателя, и никто не знает — есть он или нет? Может такое быть, чтобы в часах не хватало колесика, а они все-таки шли правильно? Как может село существовать без культорга?

ЧТО ЖЕ ТАМ, СОБСТВЕННО ГОВОРЯ, ПРОИСХОДИТ?


И вот — осень. Но составленная мною программа не обещает ничего приятного: крутиться вместе с председателями между двух огней: производственные задания — культурно-массовая работа. Но все это надо увидеть, иначе неспокойно на душе, похоже, что первая часть «Курземите» получилась несколько экскурсионно облегченной.

Надо бы начать с Салдуса. Когда я проезжал по шоссе, этот район показался мне самым неприглядным — кусты, равнины, глинозем. А этой осенью к тому же льют дожди, непрестанно. Как это люди живут среди такой грязи? Существует ли еще понятие — деревенская скука? Не знаю почему, мне казалось, что именно в Салдусском районе жить скучнее всего, может быть, оттого, что и в газетах мало писали о культурной жизни Салдуса. Газеты сообщали о Цесисском театре и хоре, о Вентспилсском музее, об архитектонической реставрации города Талсы, о художественных выставках в Кулдиге. Что до Лиепаи, так она — большой культурный центр. Салдус в этих статьях не упоминался. Но снова и снова о нем говорилось, когда речь шла о производстве, строительстве. Не было ли в этом какого-то противоречия?

Прекрасен Кулдигский район. С его рекой Вентой. Эдолскими холмами и песнями Алсунги. А Ница, а Руцава, а Барта? Они вообще казались окутанными какой-то романтической дымкой. Впечатления от Алсунги, Салдуса, Руцавы и Ницы описаны в дневниках композитора Эмиля Мелнгайлиса.

— В Руцавской округе грандиозные величальные, романтика старинных напевов, но умолк уже звон струн…

…В Алшванге веселая песня-лаула, красочность музыкальных инструментов…

…В Ужаве могучие моряцкие песни…

А в Вайнёдской богадельне Майя Баркене поет Мелнгайлису стариннейшую погребальную, почти непонятную сегодня, дохристианскую песню.

И тогда уже некоторые старухи говорили — чушь это какая-то, а не песня. Но Майя спорила с ними: нет, не чушь!

Да, да —

Коробочек старых жалоб

Только духам вскрыть под силу.

Не пристало сегодняшнему латышу приглашать духов своих предков на производственное совещание или к избирательным урнам, но и не помешало бы председателю колхоза и секретарю комсомола посидеть как-нибудь ночью в старой риге и прислушаться к голосам давнего-давнего прошлого, где…

— немецкий пастор в Эдоле Бюттнер 100 лет назад начал собирать тексты. Это самые лучшие, потому что записаны раньше других.

Мелнгайлис идет пешочком.

— Очень зла Ужавская Корса. Наверное, там был самый центр морских разбойников-корсаров. Песенный строй — латышский, но как он осмыслен!

…В одной халупе я оставил тетрадку, чтобы мальчишка-школьник записал мне как можно больше бабушкиных песен. Но что бы вы думали — бабушка диктовала мальчишке только те фривольные куплеты, которые раньше обычно распевались на свадьбах. Трудно установить — на свадьбах или на оргиях морских разбойников.

Мелнгайлис вдоль и поперек исходил Курземе. И прекрасен его язык. Иногда он идет и ничего не находит. Например, на маршруте Сабиле — Гайки — Салдус.

— За долгую эту дорогу разыскал очень мало: около полусотни дайн, не положенных на голоса. Вся округа во время войны разбежалась. Исчезли старинные вещи, сказительницы дайн умерли, разбросанные по всей России.

Он идет, ничего не находя и злясь.

— На гребнях крыш еще сохранились коньки и навесы над соломенными скатами, как в Нице, как в Руцаве.

…Есть такие места, где так называемая цивилизация уже набросила свое плотное покрывало однообразия на ослепительную старину.

Я вижу, как футурологи всего мира снисходительно качают головой — ведь ВРЕМЯ целенаправленно, и чего этот старик ворчит?

— Мне думается, что привести наш край к благосостоянию может только развитие кустарной промышленности на основе сохранения старины.

И я слышу, как футурологи смеются.

С тех пор прошло верных полсотни лет. Значат ли они что-нибудь в жизни одного округа? Чего недостает людям — желания или денег, или доброго совета воскресным утром, праздничным вечером в свободный час, когда хочется чего-то необычного? Осмеливаются ли они приколоть цветок к груди? А этим летом обращали они внимание на радугу? И умеют ли они выбирать игрушку для своего ребенка? Или они только покупают игрушки для детей? Может быть, они учат их придумывать собственную игру?

Я мог бы, как старьевщик, бродить по свету и подбирать разбитые горшки, осколки и изношенные надежды.

Я мог бы выходить, как агент по снабжению, и приобретать для государства потенциальную человеческую энергию. Сборщиков кинетической энергии предостаточно, у меня же тонкий нюх — я чувствую потенции. За рощами и парками я угадываю пруды и чувствую, каков напор воды на запруду. Там, где люди ссорятся и бранятся, там запруду прорвала потенциальная энергия, только — не в том месте, где надо бы. Человеческие потенции не нашли своего русла.

Я мог бы ходить с прутиком, как человек ищущий воду, и рыть колодцы.

Газета спрашивает:

— Много ли наберется людей, знавших, что и в Латвии, конкретно в Курземе, есть теплые и горячие подпочвенные воды — точно так же, как на Камчатке, в Грузии и в других местах нашей страны?

Я знал. Там, под нами что-то есть. Я знал.

…Использование горячих подпочвенных вод для отопления зданий начнется в западных и юго-западных районах Прибалтики. На территории Латвии в этом отношении перспективны Лиепайский, Приекульский, Ауцеский районы, где можно отапливать не только города, но и колхозы с их многочисленными фермами и обширным тепличным, хозяйством.

У меня не раз спрашивали, почему для своих путешествий я выбрал именно Курземе. Вот он, ответ. Вышеприведенный. И нижеследующий.

— Здесь еще таится такой запас скопленной за долгие века энергии, что ее хватит надолго даже тогда, когда жизненные удобства будут манить человека к безволию и бессилию.

Так писал Мелнгайлис в 1923 году.

Видите ли, эти воды доисторических эпох, прежде чем они начнут обогревать розы Руцавского совхоза, должны будут пройти через культурные слои истории, что-то там растворить, чем-то обогатиться и напитать этим розы и львиный зев.

Накапливается богатство нашей страны, накапливается наша потенциальная энергия. Как мы распорядимся ими?

В уругвайских газетах появилось незаметное сообщение: «В Исле-Патруйе найдено месторождение золота». Прошло несколько недель, и весть о золотых россыпях стала сенсацией. Информация об Исле-Патруйе публиковалась под кричащими заголовками: «Клондайк в центре Уругвая!» «Остров сокровищ» (исла — по-испански — остров).

Все это началось в конце октября, когда сельская учительница Мария Гонсалес (теперь ее имя знает весь Уругвай) нашла на школьном дворе кусок кварца с вкраплениями золота. Вес последнего равнялся 250 граммам. Вокруг этого места были расставлены солдаты, чтобы доморощенные «геологи» не могли разграбить месторождение.

Страсти, разгоревшиеся вокруг Ислы, привели к еще одной сенсации, поразившей уругвайцев не меньше, чем первая. Оказалось, что в стране нет геологов. «Институт геологии без геологов!» — иронизировали газеты и сообщали, что в государственном бюджете не предусмотрены средства на геологические изыскания.

А мы готовы к открытию своих месторождений?


Я могу ходить и бесцеремонно допрашивать и выпытывать, если это нужно.

— Чего вам очень хотелось в своей жизни?

— Добились вы этого?



— Все ли вы сделали, чтобы этого добиться?

— Почему не сделали?

— Вам помешали?


Надо записать язык вещей, пока эти вещи еще существуют. Пока они еще не заменены иными. В вещах живут человеческий труд, мысли, знания, оставленные нам другими людьми.

Я хожу с индикатором, определяющим эмоциональную ценность вещей. Производители обычно воспринимают только потребительскую ценность, но не видят общей ценности вещи. Эмоциональная ценность — часть, самая невидимая, общей ценности каждой вещи. Ее можно было бы приравнять к невидимым инфракрасным или ультрафиолетовым лучам спектра. Ведь вы же загораете от ультрафиолетовых лучей? Какой у вас чудесный загар! Ведь вы же загораетесь от положительных эмоций. Какими прекрасными вы тогда становитесь!


Надо было браться за дело, писать!

Но у каждой вещи есть своя пассивная инерция. У каждого повествования тоже.

Шли Дни поэзии. Мой друг Ливиу Дамиан, настоящий молдаванин, присутствуя на этих Днях, высказал такой глубокий интерес к нашей республике, к нашим песням и вообще ко всему увиденному, что публика после захватывающих выступлений Ливиу не хотела отпускать его со сцены. Я тоже не хотел отпускать Ливиу. Уговаривал отправиться вместе со мной. Провожая его, рассказывал, как пойду по стерне, сквозь осенние туманы. Как буду беседовать с духами предков и пить молоко на фермах.

О Латвии хотел писать Виталий Коротич, украинец, поэт, путешественник, мы уже сработались с ним во время поисков «перпендикулярной ложки», но он еще жил в Дубултском Доме творчества и никак не мог собраться с духом.

Проводив гостей, мы с драматургом Элмаром Айсоном вырвались как-то после обеда на Гаую, пособирать грибы. Присели на старом мостике через Браслу, и вдруг нахлынуло такое желание двинуться в путь, увидеть, как блестит солома на стерне, как светится паутина под осенним солнцем, — что я уже не мог выдержать. Элмар сказал: тебе надо ехать на машине. В первый раз ты смотрел на все с точки зрения пешего путника, в этот раз будешь смотреть через автомобильное стекло. Разве Сент-Экзюпери увидел столько всего не через окно самолета?

Вечером мне домой позвонил Айвар Фрейманис, застенчивый и упрямый художник, который в латышском киноискусстве буквально «болеет жизнью». Он сказал — в Кошраге боровики можно собирать сотнями.

Обленился старик, подумал я. Боровики!..

Уж лучше бы на киностудии дрался и спорил до инфаркта. Хотя, кто его знает, может, действительно, лучшее лекарство от бюрократии — ходить по грибы.

Я выехал, когда картофель был уже почти убран. Думалось — наступит как раз та пора, когда у людей есть время на разговоры. Куда там! Как бы не так! Но об этом позже.

Лил дождь, потом перестал, и Тукум плавал в тумане, как в озере, — только шпили торчали. Тучи в тот вечер были синими, черными и роковыми. Круглая, как на картинке, выплыла луна. Таким я Тукум никогда не видел — словно озеро, лежал туман.

Люди справляли свадьбы. В домах, украшенных зелеными гирляндами, молодых ждали родные. Вдалеке опять лил дождь.

Солнце было красиво замаскировано тучами, но все равно можно было определить, куда оно забралось. (И луна была.) Маленькие болотные озерки дымились, как котлы в преисподней. Природа начинала ржаветь.

2. ГЛАВА, ГДЕ НЕ СХОДЯТСЯ КОНЦЫ МЕЖДУ ДДПП И НОТ

Эта осень очень беспокойная. Так мог бы я назвать одну из глав своей книги. Так можно было бы назвать один день, проведенный в колхозе. Так можно назвать всю жизнь, прожитую председателем. Всегда чувствовать себя сжатой пружиной, всегда быть готовым к прыжку. Сделай вот это дело — и отдыхай смело, сделай еще это дело — и отдыхай смело. Сто двадцать дел в день, а с отдыхом все как-то не получается. О Блуме в районе сказали так: взрывчатая энергия, способен создавать нечто из ничего. Но вот Блум в постели — лежи, старина, хочешь не хочешь. Хотя районные врачи и делают все, что в их силах, а все равно в голос кричишь. Ногу поднимаешь обеими руками, чтобы улечься в постель, — до того она стала чужой какой-то и болезненной. Словно сам дьявол ее оторвать пытается. Боль утихает только тогда, когда вспомнишь о том, что так и осталось на полдороге, незаконченным. Ну да ладно, люди-то ведь работают. Блум своих агрономов и других специалистов всегда учил так: бросит как ребенка в воду, пусть сам выплывает! Попросту говоря, оставит человека одного — распоряжайся, командуй, председателя нет, уехал в Ригу, в Москву, вернется не скоро. Действуй!

Эгил, к примеру, только что начал работать агрономом, когда у председателя случились неприятности (о них так просто не расскажешь, да и все теперь уже знают, что не было за ним никакой вины). Эгил остался один посреди поля, попав сюда прямо из техникума. Пришлось руководить, И он с честью справился с этим.

Вильгельму было восемнадцать лет от роду, когда Блум сказал ему: вот тебе печать!

А сам уехал в отпуск. Взвалит на тебя ответственность, и волей-неволей приходится тянуть воз. Он приезжает из отпуска, а у меня еще нет семенного клевера. Рычит. Как же я метался! Всю душу в это вложил.

И все равно на душе неспокойно. Одно дело — оставить их одних с педагогической, так сказать, целью, для тренировки, понаблюдать за ними, и совсем другое — свалиться в постель, с которой, поди знай, когда встанешь. Что ни ночь — снится, будто тебе надо связать две веревки, два конца, а они короткие, и каждый тянет в свою сторону. Слишком короткие! Будь у меня три руки! Ведь нужно сразу и тянуть, и связывать. Просыпаешься весь в поту. А потом опять чудится, будто какой-то пароход уплывает и ты пытаешься удержать его, привязать к причалу, или вагон отцепился и одной рукой ты держишь его, другой — стараешься прицепить к составу. Фермы надо сцепить с поселком, а поселок — с лимитом, лимит — с бюджетом, а бюджет — с производственными мощностями, мощности — с кадрами, а кадры… Иногда один конец у тебя в руках, а второй не знаешь, где искать. Шаришь рукой в темноте — к чему бы привязать, чтобы он снова не ускользнул. И вечно эти концы приходится соединять за счет собственной воли и энергии. Любой вопрос надо самому держать под уздцы, как лошадь. А вопросам этим конца нет. Мечешься, словно среди табуна коней, все время сдерживаешь их, собираешь вместе, и только за счет своих собственных сил. Человек, видно, быстро от этого изнашивается. Сам не знаешь, когда ты успел столько недугов нажить.

А все еще только на полдороге. Валяться не время. На полдороге крестьянин — от хутора к поселку. И даже тот, кто уже перебрался в поселок, даже он еще на полдороге — молодая пара спешит к маме на хутор за молоком. Это выгодно. Пока у 70 процентов колхозников есть свой скот, семья живет раздельно: старики — на хуторе, молодые — в поселке. Колхоз должен был бы продавать своим молоко, да не может пока, не получается.

Парень, вернувшийся из армии, тоже на полдороге. Вроде зайца. И туда глазами косит, и сюда. Старый человек свое дело сделает в любом случае, вечером он, может, ползком домой добирался, но с утра — на месте и что поручено — выполнит. Молодой считает, что ему в таких случаях чуть ли не бюллетень полагается.

Проектные институты тоже на полдороге. Они-то, впрочем, все время на полдороге торчат. Все они успевают сделать только наполовину. Даже над типовыми проектами работают годами. А колхоз за это время ушел вперед — и, глядишь, они снова на полдороге. И вечно они пытаются реализовать уже существующие проекты, то есть тот товар, который следовало бы уценить, но который никак не уценят. Чем более устарелый проект они сбывают с рук, тем больше радуются — отделались от залежавшегося товара.

На полдороге? Это — на тарахтелке по лужам. На мопеде. Это штуковина повышенной проходимости. Потому что и сами дороги — на полдороге. Старые большаки мы распахиваем тракторами и пускаем под посевы, а новые еще не годятся для тяжелой техники. Потому-то столько дорог и расползлось, как блины на сковородке, этой необычно дождливой осенью повсюду, где проходили через них трелевочные тракторы украинских лесорубов. Дороги раскисли и оползли в придорожные канавы. Их надо прокладывать заново.

Бродя по Курземе, я обратил внимание, что нет бань. Не говорит ли это о том, что и человек находится на полдороге? От бани к ванной. Маленькие баньки исчезли. А новых домов с ваннами еще мало. Новых механических мастерских, оборудованных душами, тоже пока мало. Где люди моются? Или ходят немытыми? Или латгальцы чистоплотнее курземцев? Поневоле станешь так думать, в Латгалии банек еще много.

Не стоило начинать разговор об этом. Блума и так перемалывали между двумя жерновами. С одной стороны, на правлении негодуют: «Что мы, не заслужили, чтоб у нас сауна была?» С другой стороны, Госстрой требует отдать виновных под суд. И Блума в том числе. За какие грехи? В чем он виноват? Правление решило, колхозники этого хотят, и это им необходимо. Колхозники имеют юридическое право, и моральное тоже. Ведь производственные постройки возведены. Нужна сауна. Ну, а что теперь с этой сауной будут делать? Она не достроена. Не разрешат достроить? Снесут ее?

Что ж, пусть сажают меня в тюрьму! Будет еще одна возможность отдохнуть. Сделай дело — отдыхай смело. И еще дело — потом уж отдыхай смело…

Да только ни черта не отдохнешь. Время беспокойное, да-да. За что ни возьмешься, повсюду ДДПП. Это принцип такой: давай, давай, потом посмотрим. В «Яунайс комунарс» ничего страшного не случится, но везде есть у ДДПП свои враги и свои защитники. Если подошло время какой-то кампании — стало быть, давай; что потом — за это кто ответит? За это отвечу я.

Оттого-то мне и надо выбраться. Выбраться из больницы, и как можно скорей.

Думаешь, не ждут? И как еще ждут!..

Осенние вечера. Промозглые, темные, под ногами чавкает грязь. Сторожиха обходит мастерские, обходит гаражи, а потом греется в котельной. Здесь можно потолковать.

Председателя? Думаете, не ждут?

Бывает, расстроишься, дальше некуда, — услышишь, как он говорит, — все вроде на свое место становится.

Хотели однажды взять его от нас. Мы — нив какую. Тут же все из зала вышли.

И всегда он так устроит, что это не обернется плохим и человек внакладе не останется. (Если, конечно, это действительно человек.) И все дела идут, как положено, насколько это от него зависит.

Сама жизнь показывает. Я-то помню, когда в четвертый класс ходила, — один кустарник вокруг. Вроде полигона — кусты да кусты. А теперь посмотришь… Тогда они начинали с тридцати двух баллов, некоторые поля оценивались в пятнадцать баллов. А теперь земля обработана до сорока баллов. Это уже хорошая земля. И все потому, что он сил не жалеет. Ничего у нас сначала не получалось. Многие здесь перебывали. А потом этот появился.

Привезли его из партийного комитета, кадров тогда было мало, образованных людей не хватало, молодой парень из Каздангского техникума, неженатый. Товарища из района тоже звали Блумом. Собрание гудело: родственников подобрал, привозят тут всяких! Он хотел сразу же уехать…

Второй Блум как сейчас помнит те неприятные минуты.

Нет, сказал, поживи денька три, а тогда уж, если не вытерпишь, уезжай. Пальтецо ему свое отдал. Знаете этих парнищек из техникума: молодые, горячие, шапку не наденут, без пальто бегают. А пальто у него вроде и вовсе не было.

Он остался. Руководил колхозом, отстранил бригадира и взял на себя бригаду, сам ходил за сеялкой. И так вот шесть лет подряд. Потом приехали из Риги: надо бы 400 центнеров молока в расчете на гектар угодий. Блум добился этого. Теперь таков показатель по всему району.

Жалели мы его тогда, говорит сторожиха Лиза. А недавно я на двадцатилетие председательства преподнесла ему двадцать роз. И все меня ругали за то, что их двадцать было, четное число. Как на похоронах. У него слезы на глаза навернулись.

Слезы… Никогда эти люди не плакали из-за своей беспомощности. От гнева, от отчаяния и бессилия… Хотя и такое бывает. Слезы — эта водичка, которой ты так стыдился, — вдруг затуманивают тебе глаза впервые с жизни, и ничего уж тут не поделаешь. У всех на виду скатится одна по щеке и упадет в букет из двадцати роз, и мужчины в зале тоже как-то странно заерзают. Редко такое находит на людей.


Я поговорил с Кенынь, она уже пенсионерка, одно время руководила Домом культуры. Ей и сейчас еще пороху не занимать. Кенынь и впрямь человек огневой, жилистая такая, бодрая… Небось в детстве все деревья с мальчишками облазила, приходит мне в голову.

Мы устраиваем карнавалы, создаем новые традиции, но подчас бьемся, как рыба об лед. Спорт у нас хромал все время. И вот мне, старухе, пришлось организовывать спортивные соревнования. А я только в новус играю. Только в болельщики и гожусь. Молодежь все какая-то рассеянная, поверхностная. Если чем-то и увлечется, так ненадолго, глядишь, опять все рассыпалось и развалилось, опять ничегошеньки нет! И ни за что не берутся всерьез. Не знаю. Тут мы ничем похвалиться не можем! Мы слишком богаты, все у нас есть, вот и потеряли былой пыл. Захотелось на коньках кататься? Пожалуйста, вот вам ботинки с коньками! Лыжи понадобились?. Пожалуйста, вот вам и лыжи! Музыкальные инструменты? Купили. Блум как штык был на каждой генеральной репетиции. А сейчас самодеятельность снова развалилась…

Почти повсюду с этого начинается и этим кончается разговор — «сейчас опять развалилось». Как же долго будет продолжаться это «сейчас»? И все отвечают: не знаю. Кенынь тоже сказала: не знаю. Мы слишком богаты, сказала она. Но ведь к богатству-то мы и стремимся! Вот как оно получается. Вот в чем дело. Все это верно, да. И никто не знает, что делать. И тут уже не ДДПП, а НННН — ничего не делай, ничего не получится.

Если бы так рассуждал Блум, весь колхоз его давно зарос бы чертополохом. Потому что кто-то должен вытягивать. Кто-то должен быть паровичком на узкоколейке.

Да нет, какой там паровичок! Скорей уж конь скаковой, холерик, считает Кенынь. Всегда у него есть новые замыслы, одно дело подгоняет другое. Да, нервный. Станешь нервным.

В школе о нем твердили: целеустремленность. Блум всегда работает целеустремленно. Быстро разбирается в ситуации — что стоит делать, чего не стоит. Сидит, разговаривает, вдруг схватит карандаш и начнет что-то подсчитывать, какое-то время спустя все заново пересчитывает.

Клява из «Комунара» сказала о нем: дальновидный.

Соседский председатель Буртниек говорит: рисковый. Умеет рисковать по-крупному. Мы еще только нащупываем что-то, собираемся попробовать, а он уже запустил на всю катушку. Ну, а поднялся над средним уровнем, так тут уже все как-то само собой идет. Тогда и с тобой начинают считаться, и с твоими начинаниями. И к людям умеет он найти настоящий подход: ни один человек от него не ушел.

И Шмит говорит: рискует. Когда-нибудь это может кончиться плохо, но таков его стиль. А победителей, как известно, не судят.

Председатели говорят: риск. Ученые говорят: спонтанная эластичность. Спросите: что такое кирпич? Один скажет: строительный материал. Другой скажет: строительный материал или подставка, чтобы колоть орехи, игрушка в детском саду, гиря в старых часах. Такие люди легко и быстро переходят от одного класса явлений к другому, тогда как остальные стараются сначала исчерпать все возможности использования данного объекта в одной определенной области и лишь потом переходят к другой. Скажем, сапог. Охотничий сапог, непромокаемый сапог, кирзовый сапог, резиновый, сапог из юфти. И не приходит в голову, что сапогом может быть и твой начальник или шагающий в одном строю с тобой современник.

Считают, что чем больше развита в человеке спонтанная эластичность, тем легче он находит правильное решение любой практической задачи.

Блум и сосед неплохой, говорит Буртниек. Каждый день они разыгрывают партии в шахматы. В вильнюсском поезде один литовский кибернетик мне рассказывал, что начальник их лаборатории ввел такой стиль работы: с утра минут пятнадцать все обсуждают последние новости, упражняются в остроумии, комментируют, каламбурят и, только «разогревшись» таким образом, приступают к работе. А председатель «Драудзибы» Дам-шкалн сказал: нигде он так обостренно не мыслит и нигде у него не появляется такое тактическое чутье, как во время охоты на кабанов — это самые умные животные, особенно старые лесные хряки.

Я расспрашиваю Шмита. Шмит работал у Блума несколько лет, он говорит: огромная энергия. Удивительная.

Но энергия рождается, когда ее «выбьет» какой-нибудь нейтрон, когда ее высвободят. Что «выбивает» ее у Блума? Честолюбие? Да нет же! Ему нравится работать. Работая, он входит в азарт, работа его захватывает. Таков Блум.

Ну хорошо, почему бы и не похвалить председателя за его огромную энергию? Ну хорошо, у председателя огромная отдача, у него поразительная трудоспособность. Это основа его успехов. Он может работать двенадцать, шестнадцать часов в день и вообще — сколько понадобится. Но при такой работе у него не остается времени на отдых. И если сейчас, говорит агроном, у Блума ноют кости и он болен, то все это от чрезмерной перегрузки. Он сам себя доводит до больницы и выходит из строя. Вот и Шмит сказал: если Блум свалится с ног, в колхозе это сразу почувствуют.

Молодой специалист, зоотехник соседнего колхоза Сипениек тоже принципиально отвергает такой стиль работы. Стиль, который держится только на самоотдаче и на самопожертвовании человека, не обеспечивая регенерации его энергии, не соответствует современным принципам научной организации труда. Это недопустимо, чтобы один-единствеиный человек благодаря своей энергии сводил воедино все концы. Необходима НОТ. Мы хотим получать надои, используя любых кочующих доярок. Им больше двадцати коров поручить нельзя. А в Вильянди, в Эстонии, одна доярка уже теперь ухаживает за 120 коровами. В нашей республике такую цель поставили себе животноводы Вилценского хозяйства. В тульских колхозах на одну доярку приходится 100 коров. Мы тоже будем строить ферму на 400–500 голов. Работать на ней будут четыре — пять доярок.

Сипениек — человек разумный. В районе хотят, чтобы он стал председателем колхоза, а Сипениек не хочет. Может быть, потому и не хочет, что от председателя постоянно требуется отдача, отдача, отдача. И вот, до тех пор пока не будет обеспечена «регенерация энергии», председателями смогут быть те, у кого душа сама рвется к делу, кто не заботится об отдыхе. А кое-где еще попадаются и этакие перекати-поле. Но летуны, понимаешь ли, долго не могут удержаться — тут не «выплывешь», рассуждает Сипениек, это тебе не отдел культуры, здесь нужно давать продукцию. Нет продукции — значит, ступай, голубчик, поищи-ка счастья в другом месте. Есть еще такие. Но приходят молодые специалисты, а вот эти, все видавшие, везде выплывающие, облегченно вздохнут, уйдут на пенсию.

На повестке дня — председатель нового типа, который не станет разрываться на части, а овладеет НОТ, будет кнопки нажимать, рычаги поворачивать и работать уравновешенно.

И все-таки в эпоху компьютеров и диспетчерских систем будут вспоминать о старом председателе, как стоял он с букетом в руках, как не удержался — и мужская слеза стыдливо скатилась на розы. Эх, да чего уж там!

Шмит, Клява, Элтерманис — ученики Блума. Теперь у них колхозы вдвое больше блумовского. Может быть, это просто легенда, что у Блума есть целая школа? Бывает ведь, что районным руководителям хочется поговорить о своих достижениях, а если для этого есть основания — почему бы и не приукрасить немного, ну хотя бы насчет школы Блума?

Небольшая доля скептицизма все-таки помогает человеку в его наблюдениях. Но скептицизм рассеялся, как только я обнаружил у всех учеников Блума одну общую черту: они загораются. Так загораются, что им наплевать, если потом их окатят холодной водой.

В «Комунаре» Юрис Клява с необыкновенным пылом (Блумовская школа!) взялся за строительство и построил самый красивый поселок в районе. С ним получается так же, как и с самим Блумом: хвалят и хулят, хулят и хвалят. Недавно наградили орденом Трудового Красного Знамени, а спустя какое-то время влепили выговор.

Элтерманис был еще совсем молодым пареньком, когда его выбрали председателем. Весной в районе устраивают смотр посевов. Потом один из председателей организует у себя заключительный вечер. В ту весну эта честь выпала известному своими чудачествами Чакану. На столах было только пиво и поросячьи ножки в качестве закуски. Позже Чакан повез гостей на лодках по озеру, доплыли до шеста, торчавшего из воды: здесь запрятана бутылка! Но кто ее достанет со дна для всей компании? Пока другие раздумывали, Элтерманис — прыг! Только круги по воде пошли. А когда везли его на берег, из карманов вода текла, и мужчины первый стаканчик налили ему: да, такой может быть председателем!

3. ГЛАВА О РОДОСЛОВНОМ ДРЕВЕ И РОДОСЛОВНОЙ ПОРОСЛИ, А ТАКЖЕ О ТОМ, ЧТО ДЕЛАЮТ ДЕНЬГИ

И для Шмита эти годы проходят в чередовании похвал и выговоров. С первого взгляда Шмит кажется чуть ли не флегматиком, но потом начинаешь понимать, какие перепады эмоций обрушиваются на председателя во всей этой жизни, складывающейся из «могу», «хочу» и «смею», «не могу», «не хочу», «не смею». В районе сказали: у Шмита очень развито чувство долга, а по характеру это человек застенчивый… Он приезжает и говорит: я не могу работать председателем. Почему это ты не можешь? Я непринципиален. Почему непринципиален? Я вижу, как кто-то прихватил к своему участку часть колхозного сада, а сказать ему об этом не могу. Да и дома Пчелка твердит одно и то же: ты размазня. Люди еще не доросли до такого отношения. Они злоупотребляют твоим добродушием.

Пчелка — это жена его. Пчелкой ее прозвали потому, что она изучала пчеловодство. Пчелка считает, что Блум в своей требовательности к людям слишком крут, а Ви-лис — излишне уступчив. Я тут же вспомнил свой ночной разговор со сторожихой, и никак такое не укладывалось у меня в голове: крутой нрав председателя — и людская признательность. Это казалось мне несовместимым. Скорее всего Пчелка ошибается.

Ну, стало быть, лучше всего Блума знает сам Блум. Его кредо, которое никогда не подводило в работе: нужно быть строгим, но нельзя быть злопамятным. Есть тут у нас один руководящий: если он на кого-то взъестся, так чуть ли не надсмотр за ним устанавливает. Это не может быть стилем работы и стилем человеческого поведения, говорит Блум.

Пчелка категорична в своих требованиях. Она мыслит с размахом, а это не так уж часто встретишь на селе. В колхозе нет ни одного человека, который фиксировал бы и изучал резервы свободного времени у колхозников. Нет никого, кто находил бы эти резервы и использовал их. От кого прежде всего ждут нового стиля работы и нового стиля жизни? От молодых сельских специалистов. Это неправильно, что им выделяют приусадебный участок, они на нем «окрестьяниваются», новейшую литературу по специальности не читают, о новых достижениях не знают. Если лет десять назад и прочли какой-нибудь специальный труд, так теперь уж начисто его забыли.

Пчелка уверена, что в колхозе есть резерв свободного времени для культурно-массовой работы, но никто не старается выявить и использовать его. И тут начинается весьма опасный обратный процесс: колхозник снова превращается в некоего новохозяина. Беда не в том, что он имеет в личном пользовании полгектара пахотной земли и 1,3 гектара пастбищ, а в том, что опять он становится рабом этой земли, попадает в зависимость к ней, что она его вынашивает и изнашивает, поглощает все его время. И нет никого, кто указал бы на другие возможности использования своего времени.

Скоро вернется Вилис. Но говорить он будет мало. Пчелка уже предупредила: он неразговорчив. Он, когда журналисты пускаются в расспросы, начинает болтать глупости и выводит их из себя. Неизвестно, нарочно или нет.

Шмит приехал из района мрачный, и весь вечер его словно червь какой-то точил. Позвонил Кляве — Клява в Узбекистане. За три года впервые отпуск взял. Позвонил Элтерманису — Эгил всегда говорит: приезжай! Так вот, втроем они все и одолевают. Иногда настолько все опротивеет, так тяжело на душе станет, что дальше некуда. Вот как сейчас. Тогда остается только позвонить: ребята, на границу! Границы их колхозов сходятся. И если услышишь такое: «Ребята, на границу!», — то ты обязан туда примчаться, пусть даже ночью…


Сегодня 5 октября. Да, вчера лил дождь. И не выдержали нервы. Но колесо уже заменили, и день будет солнечным. Комбайны буксуют, надо подождать до полудня, пока подсохнет. А может, сегодня вообще еще не подсохнет? Главное — спокойно! Теперь уже немного осталось — сахарная свекла займет не больше пяти дней.

Ну, ладно, поищем ДРЕВО! Пока подсыхает земля и стоят комбайны. В другое время председателю некогда искать древо. На Празднике урожая или в День крестьянина мы могли бы конкурс устроить: у кого самое могучее родословное древо. Вдоль стен — изображения родословных древ всех старейших родов. И с особым почетом выделены те ветви, которые расцвели и дали свои плоды на селе. Это генеалогический парад села. И пусть люди удивляются самим себе; ну и ну, неужто у Яниса столько родни?

Так в колхозе «Яунайс комунарс» удивлялся один парень, услышав, как во дворе дома «Яунземьи» председатель сельсовета Барон рассуждает с нами о своей родословной. Мы толковали о том, что колхоз сам увековечит тут память ее близкого родственника, собирателя народных песен, отца латышских дайн, Кришьяниса Барона. Здесь, у родственников, он работал в чердачной комнатке. Здесь растут его любимые старые дубы, отсюда виден берег Венты, старые крестьянские хозяйства «Элки», «Либьи», еще уцелевшие, и старинные шведские укрепления тоже. Это места, которые должны быть сохранены. А молодые не знают, они этого не проходили. Знаешь ли ты, как раньше назывались «Лаучи», тот самый дом, там, за пашней, который теперь зарос кустарником? Он назывался «Кирмграужи». Старый дом давно уже снесли, но клеть еще стоит.

Хозяйка «Кирмграужей», молодая и красивая, влюбилась в батрака. Хозяин был уже немолод, и жена его тайком нагая любовалась собой в зеркале. Как скучно поздними вечерами, когда вся работа уже переделана! И тоже не было ни культорга, ни карнавала, ни курсов современных танцев. И росла у хозяйки «Кирмграужей» красивая дочь, литвины приезжали свататься. Отдавать? Не отдавать?..

Так было в романе писателя Яншевского. Неподалеку отсюда находится его отцовский дом.

Есть его книга «Родина». С эпиграфом самого автора.

Мне нравятся народной жизни странности,

Многообразие ее и крайности,

И наша родина, ее природа,

Столь юная, прекрасная и добрая:

Вот поле ржи под ветром легковейным,

Что обещает вдоволь хлеба на столе

семейном…

Но среди забот о «хлебе на столе семейном» не следовало бы перепахивать и тропку в «Кирмграужи», хотя самому Яншевскому нравились и «лес мечтательный с угрюмым взглядом», и (так же как сегодняшним молодым сельским специалистам) «равнина с необъятным горизонтом». Между нами не пролегли столетия. Красота цветущих хлебов всегда волновала человека. Но — кроме этой красоты есть еще ПАМЯТЬ О ДРЕВЕ.

Меня по перепаханной дороге ведет в «Кирмграужи» пионерка Ивета из отряда имени Яншевского.

Ты его книги читала?

Не-ет. Учительница рассказывала. Они старым, готическим шрифтом напечатаны, не понимаю.

Вот тебе и на. Из отряда имени Яншевского и не читала! А что тебе нравится?

Лошади.

Ивета будет наездницей.

Как странно, что есть еще дети, которые любят лошадей. И никак им не вдолбишь, что лошадей надо пустить на корм для песцов на зверофермах.

Но вернемся в «Яунземьи».

Будут здесь что-нибудь делать? Да, будут. И ты еще в Нигранде родился! Неужто не слыхал, как Янис Барон хвастается своими родичами?

Слыхал. Кажется, я начинаю верить.


Так пусть не удивляются и другим семьям. И помнят —

Там, где зелен дуб,

Дуб раскидистый…

Все эти «дубы раскидистые» хорошо согласуются с чествованием передовиков и специалистов. Тут уместны венки из дубовых листьев, награды и почетные грамоты. Но главе рода не надо дарить какую-нибудь дощечку с инкрустацией, эту «деревянную картину», или сувенирный пустячок, ему надо подарить основательный дубовый стол, за которым могли бы собраться все дети и внуки. А матери — сервиз. Самый большой из всех, какие можно достать. Нельзя достать? Ваш колхоз сможет — ведь над вами шефствует фарфоровый завод. Я видел рижские сервизы на столе узбекской семьи.

Будь я директором — приложил бы еще запасной комплект чашек — ведь на каждом семейном торжестве внуки обязательно что-нибудь разобьют.

Подарите деду и бабуленьке за то, что они хранят профессиональную честь землероба, — киноаппарат, чтобы кто-нибудь из внуков заснял свой род и оставил дубликат этого фильма в колхозном архиве — для хроники, для истории, для непреходящего. Ведь придет же время, когда у людей появится мудрое желание посмотреть хроникальные фильмы своего края.

Подарите деду магнитофон, самый дорогой, такой, который не портится. Пусть запишет он свой голос и голоса своих сыновей! И если кто-то уйдет на другой, кошт: на кошт ученого, или инженера, или художника, пусть он оставит свой голос и расскажет, почему он так поступил, — он, мол, не может иначе, у него есть свое призвание и долг по отношению к своему таланту, к умелости рук своих, способных делать какое-то дело лучше, чем прежнее. Потому что только во имя чего-то серьезного и доброго человек имеет право отказываться от серьезного и доброго.

Пусть эти голоса останутся в колхозе.

И все это возможно.

И все это возможно.

Тут же, на месте.

Уже сегодня.

Но есть ли сегодня в колхозе такие старинные роды? Мы едем к Старому Пилениеку, к тому самому Пиле-ниеку, чей сын работает председателем в Варме. Но по дороге заезжаем поглядеть на новый свиной хлев. Это запатентованный колхозом «Друва» хлев на целую тысячу свиней, где работает всего один тракторист. Я не стану здесь объяснять, что значит — тракторист в хлеву, путь каждый догадается сам. Но я с удовольствием вспоминаю свиноматок и поросят. Одному не досталось соска, он карабкался через других, искал, толкался и повизгивал. Мне пришли на ум все эти разговоры о молодых, какие они «не такие» и несерьезные, и еще бог знает какие, и мне подумалось — для того, чтобы человек рос здоровым, чтобы он не был заморышем, чтобы у него был свой прирост «живого веса», да и вообще свой вес и устойчивость, должно быть у человека ЧУВСТВО МАТЕРИ. Это не то же самое, что «мать», мать есть у каждого, нет, всю долгую жизнь должно сопутствовать человеку чувство матери. Ее зовут мамочкой в детстве, мамулькой или мамахен — в юности. Моей матерью — в зрелом возрасте. А когда матери уже нет, это чувство не должно исчезать, оно должно быть вокруг нас — в других матерях, в собственной жене, во всем том материнском, что мы зовем родиной.

«Ни такой, ни сякой» — это как поросенок, потерявший сосок.

У Пилениека есть родословное дерево. Пять сыновей и одна дочь. Один в Варме председателем. Все ли сыновья такие расторопные? Ну, люди они энергичные. Этот поумнее, образования у него побольше, у других такого нет. Ну да, один в Варме, другой тоже в колхозе, сварщик, теперь в нашем колхозе целых четыре Пилениека: я сам, сын, внук, он на пилораме работает, и племянник еще. Один в Салдусе, шофер, один в Броцени, дегтярник, и один в Риге, на вагоностроительном. Один внук уже поступил в академию, будет механиком. Есть родословное дерево — чего уж там! Я дам тебе свои папиросы, у тебя-то, наверное, нет ничего.

Собираются не часто. Но когда соберутся, приходится большой стол расставлять, говорит мать. Девять внуков.

Не накормишь. Пилениек не то улыбается, не то хмурится. Ну что это такое — у шестерых девять? Это же ерунда. О чем они думают, в конце концов?

Ну, вот когда нарисуешь, сразу видно: две ветви чисто крестьянские. Не много, могло быть больше. Разве не остались бы все в колхозе? Да вот жены не согласны.

Какие еще тут старинные^фамилии есть? Пецис, Плаудис, Лауциниекс Жанис… Перминдерис Пелите…

Мы едим колбасу, и запиваем ее пивом (или, если хотите, в обратном порядке), и рассуждаем. В конце концов, никакого парада родословных дерев в колхозе не получится. Нечего показывать. Но ведь рождается НАЧАЛО. И не следует ли окружить его почетом?

Договорились черте до чего, председатель сидит на чурбаке у плиты, ест колбасу и смеется: картофель-то не растет в красной глине!

Как это не растет, чего ты смеешься! Пилениек сердится. А как же они тогда разбогатели?

Я опять задумываюсь — над этим «разбогатели». Дьявольская власть вещей — это не ново. Пилениек не был богат, сохранил среди мировых бурь себя и детей. Богачи, видишь ли, в трубу вылетели, не осталось ни обычного дерева, ни родословного. Сегодня- мы опять богатеем. Только это уже другое богатство, другие цели и замыслы, но, видишь ли, те времена, когда на вещи молились, не так уж от нас далеки.

Детский сад ничего не дает?

Как это ничего не дает?

Детский сад дает прямые убытки — тридцать пять тысяч в год. Дешевле выходит, если матери воспитывают своих детей дома. Главный агроном «Друвы» говорит от всей души. Мы стоим в уютной комнате для игр колхозного детсада. Председатель райисполкома, колхозный агроном, заведующая детским садом. Вы посчитайте сами: в садике шестьдесят пять детей из сорока семей, стало быть — сорок матерей, из них двадцать — половина! — работает в детсаде.

Ну и что же? Это ведь вполне нормально и естественно. Должны же матери воспитывать детей. Уж, скорее, не нормально то, что даже в колхозе, где есть свой детский сад, сорок семей имеют только шестьдесят пять детей.

Было другое соотношение, говорит заведующая, но вот опять количество детей уменьшается. В связи с выпуском «Фиата».

Агроном Енде считает, что штаты здесь ненормальные. Из-за двадцати женщин содержать детский сад! А какой прок от остальных? Только зарплату получают!

По тону чувствуется, что колхоз хоть сейчас готов отдать детский сад кому угодно, лишь бы облегчить свой бюджет, лишь бы повысить свое ИМУЩЕСТВЕННОЕ ПОЛОЖЕНИЕ.

Можно понять колхозы, в которых поселки еще не-достроены. Если колхозный центр невелик, то и людей в нем мало. И если в радиусе одного километра живет пятьдесят, а то и меньше семей, детский сад не откроешь. Никто дальше чем за километр своих детей водить не будет. Но ведь «Друва» гордится своим колхозным центром, интенсивностью своей жизни!

Ход рассуждения таков, мы уже слышали его: детский сад построен не для будущего поколения, а ради 2×20 рабочих рук! И какой прок от этих матерей-воспитательниц? Только Зарплату им плати! И все это говорится в присутствии руководительницы детсада, безо всякого чувства неловкости…

А здесь, в детском садике, подрастают ваши будущие — может быть, даже нового типа — специалисты! Ученые, художники. Художники? Художники уйдут в город. Нам они не нужны. Как не нужны? Даже те, которые приносят колхозу доход? Ведь вы же в своем колхозном магазине продаете, кроме прочего, разные деревянные изделия, туески и ковшики. Значит, у вас уже работает какой-то художник?

Нам не нужны художники для заработка. Мы все зарабатываем собственным трудом.

А художники вообще?

Пусть они сами зарабатывают на хлеб и сами растят новых художников.

Я уже говорил. ИМУЩЕСТВЕННАЯ ПСИХОЛОГИЯ обладает своей инерцией.

Несомого река несла,

Пес лаял на облаянных,

И люди говорили

Говоренные речи.

Все люди, может, и не говорили бы, но раз уж так говорит главный агроном, раз так говорит председатель, кто же станет возражать?

Какая разница между тем, что говорят разные председатели! В «Драудзибе» Дамшкалн говорил так: воспроизводство человека — дело общественное, но сегодня оно еще фактически взвалено на плечи отдельных людей. Для женщин в колхозе надо было бы сократить рабочее время, и рано или поздно мы к этому придем. В Нице, в «Зелта Звайгзне», председатель Шалм сказал: «Я думаю, что каждая женщина на селе заслуживает награды. До пяти, до половины шестого — в колхозе, потом — домашнее хозяйство и дети…»

Заведующая детским садом Бригита Степена проглотила обидные слова: насчет зарплаты, которую она получает неизвестно за что. И многие проглотили. Не пойдешь же ссориться, работа хорошая, как сказал сам агроном Еиде: чего им еще надо? Работают меньше, чем горожане, а денег больше, чем у горожан.

Деньги…

О деньгах нечего говорить. Деньги есть. Есть даже тринадцатая зарплата. Когда в «Друве» распределяют премии, то ветераны колхоза получают львиную долю. Если человек проработал более десяти лет и в среднем получает 150 рублей в месяц, то премия составляет 20 рублей в месяц, то есть 200–250 рублей в год. В «Коммунаре» колхозники имеют в сберкассе, в среднем, 1000 рублей на семью. У некоторых семей скоплено десять, пятнадцать, двадцать тысяч. Есть здесь весьма денежные девушки-животноводы, зарабатывают много — тут тебе и приданое и золотые руки в придачу.

ЧТО ДЕЛАЮТ ДЕНЬГИ, пока человек работает? И что делают деньги, когда человек отдыхает? Мы уже выяснили: личные дома колхозники строят неохотно. (Во-первых, ждут, когда колхоз построит из общественных фондов. Во-вторых, нет еще достаточных строительных мощностей.) Продукты колхозник может купить по себестоимости. Есть приусадебный участок. Детский сад дешев. Радио, телевизор, велосипед — и за имущество-то не считаются. Мебель тоже. Что делают деньги?

Деньги лежат в сберкассе или в чулке и ждут.

Чего?

«Жигулей».

А разве это плохо?

Отнюдь.

Люди хотят повидать мир. Я считаю неполноценным того человека, который никуда не хочет поехать и ничего не хочет повидать, сказала заведующая детским садом Бригита. Людям нужны автомашины. Поэтому и малышей рождается меньше. Деньги есть у тех, у кого нет детей, сказали мне в «Коммунаре».

Машины нужнее? Да, теперь все так рассуждают. Бригита за эмансипацию женщин.

Но действительно ли автомашин ждут с нетерпением для того, чтобы повидать мир? Почему же в таком случае школы отказываются от путевок в Артек? Потому лишь, что не нашлось родителей, которые согласились бы заплатить 100 рублей за путевку для своего ребенка. Копили на машину? За чей счет? За счет развития своего ребенка? Деньги есть у того, кто живет вне общества. Кто живет интересами общества и трудится, у того денег нет, опять приходит мне на ум то, что я услышал в «Коммунаре». Колхоз «Лутрини» получил три путевки в Болгарию. Треть их стоимости обещал оплатить колхоз. Все равно никто не поехал. Путевки пропали. Шоферы, например, в талсинском колхозе «Друва» охотно отказываются от отпуска ради денежной компенсации. Это же ужас, ездить с женой в экскурсию, говорят они. С мужиками едешь — одна забота — у пивных ларьков останавливаться, а с женой попробуй, остановись.

И куда же ездят те, кто уже получил долгожданную машину? К свояку Элмару, к брату на день рождения, да так, что на обратном пути за руль приходится садиться жене. Надо же добираться домой. Так говорили Бригита, Мелита и Алма. Дзидра и Велта своих уломали, ездят теперь в экскурсии всей семьей. Но обычно этой машиной только бахвалятся. ВЕЩЬ!

Вообще этим шоферам нужны умные жены, говорил Вилис, когда мы уже уезжали от Пилениека. Возьму я один хороший выпуск средней школы, всех девушек, построю для них общежитие и теплицы — выращивайте розы! Они такие образованные, утонченные, красоту любят — пусть ухаживают за цветами. И пусть выходят замуж за наших механиков! Тогда эти здоровенные парни знали бы, куда девать свое время и энергию! И деньги тоже. Частная инициатива развивалась раньше по хозяйственной линии — купить дом, скот, машины и расширить производство. Теперь в хозяйстве господствует общественная инициатива.

Мы разговариваем с секретарем райкома Дзирнисом.

…Частная инициатива сохраняется в семейной жизни. Человек покупает мебель, машину… а дальше? Деньги есть. Колхоз для бала закупает буфет вместе с буфетчицей. На колхозном балу весь буфет раскупают за два часа. И точно так же его раскупают на балу строителей, на балу связистов, на балу торговых работников, на балу лесоводов, на всех балах. В том, что говорил председатель «Лутрини» об образованных женах для механизаторов, есть глубокий смысл: нам нужно иметь в колхозах больше людей с культурными запросами. Кто знает, как использовать время и на что тратить деньги. Женщины всегда оказывались в быту более способными на выдумку…

Куда и как катятся рубли? Побывайте на ЯРМАРКАХ и вы увидите.


7 октября. День выдался сносный, не льет. И в низине Салдусского парка ветер не пробирает до костей. Ведра, подойники, кастрюли и рукомойники… Бруски точильные и вещи носильные… Что может быть лучше… Собирайся, народ! Собирайся, народ!.. Сильнее всего шумят возле «корчмы».

Рожь, ячмень — всего в избытке,

Накормлю тебя я вдосталь!

И действительно кормят, и играет старая, добрая музыка. Людей — не протолкнешься, скрипки поют, пуговицы летят, павильон шатается. С вывески на ларьке счастливо улыбается свиная харя.

Собирайся, народ,

Отведать пивка!

Отведав пивка,

Закуси колбасой!

Кипит и клокочет. Вертись, поворачивайся! Вертись, поворачивайся!

Нету тут ни черта!

Ну выдумки-то им не занимать-стать!

Если большая очередь будет, я уйду.

Говорят, латыши не умеют веселиться. И вовсе это не так!

Уж это-то ясно — буфет раскупят. А еще что?.

Что еще? Глянь-ка, что за очередь!

1) За пряничными сердцами, самая длинная.

2) За стиральным порошком.

3) За пластинкой Раймонда Паула «Скажи, где этот край».

Люди истосковались по красоте, но хотят купить подешевле. Не верите? Пройдемся. В сувенирных киосках, на стендах прикладного искусства раскупают прежде всего мелкие безделушки. Тканые настенные ковры висят до самого закрытия ярмарки.

Раскупают лакированные деревянные брошки кустарной работы. Тетка, торгующая ими, говорит: нет, это вовсе не чудовищная цена. И сделаны они на совесть. Одна выстирала платье в стиральной машине вместе с брошкой — хоть бы что.

А комбинат «Максла» привез из Риги яркие глазурованные медальоны — не покупают. ЧУЖЕРОДНЫЕ.

Искусство на этой ярмарке еще не обрело своей стоимости, цена искусства для большинства еще чужда и необъяснимо высока. ЭТО НЕ ИМУЩЕСТВО.

Село еще обходится заменителями искусства. Возвращаются домой с ярмарки — кошелек пуст, а сумка полна всяких безделушек. Их можно расставить на книжных полках, на подзеркальниках. Их можно дарить друзьям. Надо же что-то дарить — на именины, на день рождения, на новоселье. И так вот весь дом оказывается набит этими заменителями искусства, которые не выбросишь, даже если бы и захотел — они ведь дареные! Я знаю ученых, медиков, людей хорошего вкуса, которые стесняются этой галереи подарков, но и выбросить их не решаются, переправляют все из квартиры на дачу.

Между ничтожеством этих безделушек и ничтожеством мышления существует весьма непосредственная и тесная связь. У бездарного и желания бездарны. Он и другому дарит всякую бездарь. Но если б это одаривание производилось только в личном порядке! Поглядите, что дарят на общественных чествованиях победителям соревнования, скажем, или уходящим на пенсию. Уж конечно не купленное в комбинате «Максла» или заранее приготовленное, а какой-нибудь сувенир из неходовых, в последнюю минуту купленный в универмаге. Ну хорошо, вот Сатикский колхоз подарил уходящим на пенсию одеяла из верблюжьей шерсти, а передовикам — путевки в Крым. Потому что от этих сувениров никакого толку нет, сказал председатель. Ну конечно же нет! Но ведь дарят.

Обычно это так называемые «настенные картины» — дощечка с интарсией из фанеры или какая-нибудь другая безделушка, которую бездарный организатор заметил на ближайшем сувенирном стенде, тут же, возле райкома комсомола, тут же, рядом с сельхозотделом или Домом культуры. Послушайте, бездарнейший на выдумку человек награждает, к примеру, того, кто на весь район знаменит своими способностями и инициативой. Парадокс. Оскорбительный парадокс.

В 1973 году на республиканских соревнованиях доярок в Сигулде одну девушку наградили за сшитый ею с большим вкусом рабочий костюм доярки. Наградили безвкусной инкрустированной дощечкой. Другую дощечку она получила за трудовые достижения. Человек работал на редкость самоотверженно, на редкость успешно. Так разве не заслужил он какую-нибудь вещь редкой красоты, нечто такое, чего он не видит в будничной жизни? А этот «сувенир» он видит в каждой лавчонке культтоваров, и никогда ему не приходило в голову тратиться на него. Дарят то, что в магазинах не раскупается, сказала Райта Цируле, одна из победительниц республиканских соревнований. Смех да и только. У многократной чемпионки Айны Линаберг уже три телевизора стоят. Один свой и два подаренных. А ведь телевизор каждая из нас может сама купить. Нам не ВЕЩЬ нужна, ее мы и сами достанем. Нам нужно ОДОБРЕНИЕ. Нечто красивое.

Одобрение… Это признание, симпатия, уважение, даже удивление и еще многое другое, что воодушевляет человека. Это отнюдь не вещь, которую он сам может купить. Он работал не будничными темпами, и награда ему причитается не будничная. Это уж никак не телевизор. Может быть, это годовой абонемент в театр (в один? или во все?), может быть, это акварель, ткань редкой художественной выделки, чеканка, скульптура. Может быть, путевка.

Если учреждение, готовящее подарок, мыслит не бездарно, то следует знать, что сегодня на селе складывается новая социальная структура.

Чем люди украшают свою квартиру? Я зашел в новый дом. Я обошел все квартиры, мне это позволили, и теперь мне стыдно говорить об этом, но ничего красивого я там не увидел. Полки, как мухами, засижены маленькими сувенирчиками. На стенах все те же маленькие дешевые фанерные картинки, иногда на них налеплен еще и янтарь. Кое-где висят плетеные циновки.

Итак — деньги на предметы искусства сельский житель не тратит.

И сам тоже не создает уже художественные ценности, которые удовлетворяли бы его эстетические запросы. Не ткет одеял, не ткет настенных ковров, не делает плетеных кресел. Только в Руцаве, Нице, Барте кровати еще застелены бабушкиными одеялами. Но в редкой семье увидишь новую культуру стенного декора и лишь в тех случаях, когда кто-нибудь из членов этого семейства учится в городе на курсах художественного тканья. Итак — центры народного искусства переместились в город, так же, как и центры всех других искусств. Почему? И закономерно ли это, неизбежно, правильно, естественно ли?

Думаю, что нет. Думаю, что нарушено соотношение между духовным и физическим трудом на селе. Как я уже говорил, создается новая социальная структура, в которой слишком мало места уделено стремлению человека к художественному творчеству. Если натуральное хозяйство давало производителю возможность удовлетворить и свою тягу к созданию произведений искусства (в ткачестве, в резьбе по дереву, в чеканке), то интенсифицированное производство сегодняшнего села, чья продукция является чисто промышленной, заставляет искать и создавать прекрасное лишь в свободное время. А организаторы современной сельской жизни считают, что они являются чистыми производственниками. Помните, что сказал агроном? Пусть художники сами воспроизводят художников. Мы должны производить только продукцию.

И пока на селе, сегодняшнем, занятом крупным производством селе, не будет людей, способных посоветовать и указать возможности творческого использования свободного времени, до тех пор центры народного искусства будут искать прибежища в городе. Так, например, ткацкое искусство будет до тех пор соседствовать с техникой современного гобелена, пока целенаправленное руководство не вернет его обратно на село. Потому что в городе оно из книг черпает свой этнографический орнамент, а на селе могло бы черпать свои краски там же, где черпало их издревле: серое небо, зеленые всходы ржи, черно-зеленые ели, желтые березы, осенне-бурая пахота. Так, словно пронизанные внутренним светом, светились пейзажи Снепеле этой осенью, этой серой осенью. Возле Либаги красно-коричнево полыхала пахота под закатным солнцем. Может быть, еще зорче, с прирожденным издревле и процеженным сквозь современный вкус видением придет ткачиха в сельский Дом культуры и в ритмах полей, и тумана, и звезд увидит более изысканные краски, чем видели наши матери и чем видят их сегодня выпускники храмов искусства. Вернется в деревню ткацкое искусство бабушек и прихватит с собой новый, еще не понятый селом, гобелен. Но вернется не раньше, чем ему освободят место в сельской культурной жизни. Потому что вернется оно уже не как хозяйственная, а как культурная необходимость.

Кое-где это уже произошло. В Никрацской школе выставлены дипломные работы выпускников Академии художеств. После выставки один гобелен остался здесь «в бесплатном пользовании», чтобы смотрели на него, радовались, а главное — привыкали.

Как город проникает на село? Чем он обогащает вкус, понимание искусства? Например, мода, сказала в Никраце матушка Кейзар. Мода не только остается в памяти, она оставляет после себя и нечто материальное. Всегда на демонстрацию мод в Никраце что-то привозят и продают.

Клубок разматывается все больше и больше. Я уже устал от этого. Завтра надо заглянуть дальше: что имеют люди от своего свободного времени. Не что они делают, а что имеют.

Но сегодня еще гудит ярмарка, сегодня еще день веселья и суматохи, речей и зазывных выкриков, день поющих в корчме скрипок. 15 тысяч человек. Никогда я ничего подобного в Салдусе не видел, говорит какой-то дядя сопровождающей его тетушке. Ни на Празднике песни, ни на Празднике труда. Сердечко купила?

На большой эстраде демонстрирует моды Рижский Дом моделей. Амфитеатр заполнен зрителями. Мужчина с саженцем яблоньки, женщина с авоськой, салдусские «стиляжки» и шоферы в кепках.

Уф! Ну и галстук!

Теперь широкие в моде. Как слоновые уши.

Чистая мартышка!

Дикторша обращается к тысячам людей: Молодые девушки, удобно чувствующие себя в брюках…

Меня восхищают!

Меня мороз по коже подирает!

Дикторша не отстает: Мужчины хотят приобрести для своих пальто воротники из натурального или искусственного меха…

Давай их сюда!

Скажи, где можно купить!

Начинается поднятие тяжестей. Кое в ком играет такая сила, что они не могут удержаться, идут на сцену и — поднимают эту гирррю! Двадцать семь! Видите, все более серьезные мужчины поднимаются на сцену!

Выступает Вишкер! Насколько известно, с мясокомбината. Выпустил гирю, из соревнований выбывает. Не повезло!

Тридцать пять раз! Рекорд. Теперь вы видите, что значит систематическая тренировка. Ну, есть еще силачи? Нет? Есть! И поднимает тридцать шесть раз.

Люди добрые, учитель! С галстуком! Ха!

Но учитель Апситис, с галстуком, выжимает сорок один.

Все? Нет, еще один отыскался. Хочет переплюнуть.

Руку ему натирает? Рука мягковата. Тальком хочет присыпать. Нет, браток, это народный спорт, здесь настоящая рука нужна!

Не потянет!

Записывайтесь, кто может выжать больше сорока одного? Нет?

Апситис — 41 раз — золотая медаль и торт.

Андерсон — 36. Андерсон! Вызывается Андерсон! Но Андерсона нет. Андерсон уже отправился в корчму.

И вот наступает великое мгновение. На двадцать тысяч билетов — сто выигрышей. Один из них — «Жигули».

Крутится колесо счастья. Называют номера. Амфитеатр затаил дыхание. Стонет, смеется, гудит, снова стонет. Нееету! нееету!

Радостный возглас в толпе: есть!

Разыграны уже: электрическая взбивалка, аппарат для сушки волос, скороварка (о, это вещь!), игрушечный тигр (ахахаха!), деревянная картина за двадцать один рубль. Произведений искусства не было и в лотерее, до этого не додумались. Я понимаю, что трудно, конечно, додуматься до того, чтобы включить в число выигрышей комплект париков, спаниеля или фокстерьера, рысака и расписные сани, но произведения искусства: ковры, чеканка, картины, есс, что украшает дом, ведь могло бы быть!

Я ухожу в гостиницу, так и не увидев того, кому достался главный выигрыш. Потом оказалось, что все десять тысяч ждавших этого ждали напрасно. Выиграла девушка, спокойно сидевшая дома. Так ей и надо!

Этот день был таким перегруженным, что весь следующий я лежу в гостинице и размышляю. Наше прикладное народное искусство стремится не к монументальности, а разменивается на мелочи.

Мне они подарены, мне, следовательно, предназначались и назначались. Все эти маленькие цыплятки, погремушки, туесочки, птички из сосновых шишек с перышком вместо хвоста, бочонок величиной с наперсток, маленький потрепанный Лачплесис, крохотная Спидолиня, куколки, деревянные брошечки и пластмассовые кошечки — они заполонили весь дом. Маленький трубочист требует маленьких труб, котеночек — маленьких мышек, маленькие бутылочки требуют маленьких пьяниц. Книжная полка для них велика, телевизор и столик — велики. Я начал делать маленькие полочки. Но чтобы выпилить маленькие полочки, нужны маленькие пилочки. Для маленьких гвоздиков нужны маленькие молоточки. Вскоре я заметил, что по сравнению с маленькими полочками стена несоразмерно велика, и пришлось уменьшить ее, я ниже опустил потолок. Потом оказалось, что маленький Лачплесис хочет размахивать маленьким мечом, а Спидола — играть в маленьком театрике, и мне пришлось открыть маленький театрик. Я открыл его и назвал Художественным театриком. С таким же успехом его можно было назвать Драматическим театриком.

Постепенно эти миниатюрные безделушки стали владычествовать в моем доме и требовать, чтобы я соблюдал их масштабы. Им не нравились мои песни, состоящие из слов, и я, подобно им, стал петь песни, состоящие из букв:

Абебе, абебе, абе,

Абебе, абебе, ве…

Понемногу я привык. Оказалось, что можно прекрасно обойтись абсолютно азбучными песнями.

Когда жена однажды выбросила на помойку целую охапку подаренных нам безделушек, не опасаясь того, что скажут друзья и знакомые по поводу такого отношения к их подаркам, — все эти помоечные обезьянки, гнилушковые туески, тухлые свинки, шишечные воробушки, тряпичные лачплесисы, нитяные девушки — все эти навозные жучки артельной работы потребовали, чтобы я развелся с женой.

Я растерялся. А они все время пищали мне в уши, что она большая, что она больше всех, что она всех переросла. И что мы такие ничтожненькие, все мы, и я в том числе, и что она смеется над нами, что она ухмыляется, что она презирает нас.

Не знаю, как это случилось, но я стал чувствовать себя ничтожным, маленьким, стал недоверчиво и обиженно следить за поступками своей жены. И я — развелся.

Они женили меня на тряпичной девушке, и у нас родились отбросовые детишки — бумазейнообрезковый Миервалдис, юфтевокусочковый Юритис, потом Ситцевокарлитис, эрзацевый Имантиньш и соломенная Саулцерите. Их у нас много рождается. Так много, что мы не знаем, как с ними быть. Мы дарим их своим друзьям и знакомым — пусть они тоже будут несчастливы. Почему я один должен мучиться!

А моя жена вышла за другого. На свадьбе дарили только большие вещи: мельничные жернова, деревянные статуи и медные ковши. Ее муж носит грубые куртки и обтесывает гранитные глыбы.

И они смеются надо мной.

4. ГЛАВА О МАШИНАХ И ЗВЕЗДНОЙ НОЧИ

Председатель Юрис Клява. Сельскохозяйственная артель «Коммунар».

Шмит добился того, что его специалисты самостоятельно работают и сами за все отвечают. Клява полная противоположность. Он все делает сам, всех увлекает своей энергией. А если ты не можешь увлечься, значит, пиши пропало. Клява берет нахрапом, энтузиазмом, сказали в районе.

Председатель выходит с собрания, лоб в капельках пота, неприятный разговор, просто отвратительный разговор, но, ничего не поделаешь, не признает своих ошибок заведующая фермой, редко такое бывает, противное ощущение. Да и лихорадка, уже третий день, но пришлось встать с постели — утром комиссия принимала новые дома в поселке, вечером собрание, нет времени болеть. Наконец-то можно поехать домой, завалиться в постель.

Не только по тому, как человек относится к своему гриппу, понимаешь — Клява человек волевой. Хорошая выправка, энергичный подбородок и, как запятые, волевые складки в обоих уголках рта.

Мои проблемы? Механизаторы. Сельскохозяйственные работы держатся сейчас на поколении сорока- и пятидесятилетних. Я знаю, что на них могу положиться. Но на селе еще мало настоящих механизаторов. Мы на полпути. У нас есть выпускники средних школ и молодежь, вернувшаяся из армии, но у них нет пока настоящей деревенской закалки, это шоферы и только. Шофер еще не механизатор, он еще не подготовлен — ни профессионально, ни морально не подготовлен к тому, чтобы принять на себя весь объем и тяжесть механизированных работ. В шоферы ребята идут, в трактористы — нет! Шофер мобильнее, работа почище, — то он тут, то он там. Тракторист во время сезона не может урвать свободной минуты даже, чтобы постричься.

Но есть у нас двое в общем-то настоящих — Осовский и еще один, которого мы сами посылали в Кандаву учиться. Если бы все у нас были такими! Осовского этой осенью расхваливают во всех газетах и журналах: уже три года подряд он числится одним из лучших молодых механизаторов.

Ну конечно, к Осовскому можно съездить, но ему это все надоело. Да нет, разговаривает. И говорит то, что от него хотят услышать, но скажет пару слов и точка.

Ему сейчас двадцать шесть лет. А было всего годков шестнадцать, когда он еще до военной службы работал у знаменитого Валдиса Баландина, комбайнера, у него он многому научился. Теперь, если ему дают для вспашки ДТ, так в поле настоящий ураган начинается.

Был такой случай. Вечером он разобрал все нутро у своего комбайна. Ну, думаю — дня два-три будет копаться. Как бы не так, к утру все было готово, ночью при свете лампочки все исправил.


Воскресное утро, иней и солнышко, глубокую грязь прихватило морозом. Осовский во дворе моет «газик».

Молодой, спокойный парень. Спокойный, как хлеб.

Машине нужен спокойный человек, нервный человек не может на машине работать, говорит Осовский.

И это главное?

Нет, это не все. Нужно уважать технику. Ну как бы это сказать… машину надо слышать.

Ну и что вы слышите, когда сидите в комбайне?

Я его всего слышу, все главные шумы. Во-первых, мотор, во-вторых, шум молотильного барабана, кос, режущего аппарата, иногда можно услышать и косой транспортер.

Неужто все эти звуки, действительно, можно различить? Люди, любящие машину, всегда казались мне чудом нашего века.

Надо слышать, понимать. И любить? Сидя за рулем автомашины, я тоже в общем рокоте слышу разные постукивания, поскрипывания, подрагивания. Но я их не понимаю. Я не могу определить, что означает какое-то урчание, — то ли мотор недоволен чем-то, то ли просто ворчит от скуки. Поэтому необычные шумы в моторе всегда казались мне угрожающими. В нем всегда есть какой-то коэффициент таинственности. Какая же тут может быть любовь! Я слышу все его шумы, но он чуждое для меня существо.

На весеннем техосмотре моя машина показалась майору автоинспекции подозрительной. Пройдя весь ряд, он, вместе с фотокорреспондентом милицейской газеты, остановился именно у моей автомашины. Вы не любите свою машину! Это значит, что меня сфотографируют возле этой нелюбимой машины и поместят снимок в милицейской газете и, может быть, под заголовком «Он не любит свою машину». Но почему я должен любить это неживое скопище металла? Я защищался, как умел. Я люблю свою жену, своих детей, своих родичей, но почему я должен любить машину? Наверное, я убедил майора, он отстал от меня, и моя фотография в газете не появилась.


Осовский тоже говорил: технику надо уважать. Ученые утверждают: машина вносит в жизнь многообразие. Эх, если бы кто-то мог написать его — этот диалог между машиной и человеком. Он наверняка происходит сегодня в каждом доме, машина входит в наши будни, изменяет не только хозяйственную жизнь, но образ мышления, индивидуальную и семейную психологию. Но пусть его напишет кто-нибудь другой. Мне машины не нравятся.

Кем сегодня является сельский механизатор? По своему общественному весу он должен быть приравнен, ну, скажем, к первым латышским капитанам дальнего плавания. Теперь в газетах и в последних известиях по радио принято называть комбайны «кораблями полей», а комбайнеров их капитанами (так же, как рыбаков называют «пахарями моря»), но эти красивые метафоры теряют всякий смысл, если у человека нет капитанской твердости и профессиональной гордости. Так когда-то человек с фамилией Свикис во что бы то ни стало хотел быть немецким Свикке. Знакомясь, он представлялся: «Свикке с двумя к». Порядочные люди только посмеивались: «Можно и ж… писать с двумя п». Подобно выпускникам мореходных училищ конца прошлого столетия, сельские механизаторы являются сегодня зачинателями нового общественного движения. Они не только производственники, они застрельщики, пионеры. Они в конце концов окажутся теми, кто станет главной силой сельского хозяйства. Это чувство «главности» должно быть правильно понято: они обязаны производить не только сельскохозяйственную продукцию. Они должны воспроизводить — так как они единственная и главная сила, которая определит завтрашний день села, — воспроизводить самих себя. К тому же — на несколько более высоком уровне. Они должны воспроизводить все богатство той среды, из которой может вырасти не только новый механизатор, но и новый, по-новому мыслящий учитель, художник, ученый, дипломат. Они должны воспроизводить всю ту народную мудрость, все те жизненные принципы, которые издревле сложились и имеют непреходящую ценность.

Именно они.

Им нужно осознать свою роль на селе. Не только технически, но и философски. И это вовсе не так трудно, как может показаться, когда упоминают, кажущееся таким премудрым, слово «философия». Просто нужно осознать свое место в той цепочке, которая тянется в будущее. Сегодня мы стремимся к интенсификации и стандартизации хозяйства, чтобы подготовить следующий шаг — к многообразию. Это значит, что сельский механизатор должен думать не только о производстве, но и о будущих возможностях. Производить, но и не забывать о том, что ему нужно сохранять психические силы — не подчинять психическую структуру хозяйственному стандарту. Он должен сохранить ее для будущих возможностей. Он должен отвечать не только за машину, но и за себя: кто над кем будет властвовать. Он должен отвечать не только за колхоз, но и за все, что будет связано с колхозом. В первую очередь, за образ мышления своих сыновей. Станут ли они всего лишь узкими специалистами, знающими только и только свои машины, или людьми с широким кругом интересов. В этой поездке приходилось видеть, как парень копается в своем тракторе свободным воскресным утром. Почему? А все равно ему нечего делать. От скуки опять занялся трактором. Любовь к труду — да, да, несомненно. Но не замечаете ли вы в этом факторе и бациллу профессиональной ограниченности? Молодые механизаторы должны будут внимательно следить за всеми дальнейшими путями этой бациллы. Именно сельские механизаторы. Потому что они будут одновременно и рабочими и интеллигенцией — новой технической интеллигенцией.

Мы на полпути. Старый крестьянский двор уходит, уходит со своей частной хозяйственной инициативой, со своими добродетелями и пороками. Вместе с ним уходит и целый комплекс микроценностей — исчезает микропейзаж, сокращается число вариаций в природе, уходят старые орудия труда и изделия человеческих рук (а то, что нестандартно создано человеческими руками, — прекрасно), уходит старая трудовая этика со своей гордостью за то, что человек работал с восхода и до заката (вспомним, что в Нигранде говорил Сипениек о стиле работы председателя — работать «от солнышка до солнышка» не современно и не свидетельствует о НОТ).

Приходит новое поколение сельских специалистов, которое должно будет взять у старого поколения и сохранить все, что заслуживает сохранения, чтобы потом после приятного либо неприятного (но все же рационального и дешевого) распространения стандартизации снова все разнообразить, варьировать, нюансировать, утончать, обрастить миллионами тех тонкостей и мелочей, которые мы называем жизнью. Потому что футурологи отнюдь не считают стандартизацию концом света. Но — они не видят в ней и необходимости уничтожения всего, без исключения, старого. Они говорят, что колхоз должен починить крышу в старом заброшенном замке, чтобы тот не развалился, так как у людей появится эстетический интерес к нему и желание когда-нибудь вернуться туда. Они говорят, что так же надо в каждом колхозе поступать и со старыми крестьянскими дворами, которые не мешают производству и не находятся в пределах обрабатываемых угодий, и даже в том случае, если находятся, но имеют ярко выраженную этнографическую, эстетическую или историческую ценность. Райисполкомы имеют право законсервировать такие строения для будущего (может, еще когда-нибудь появятся колхозные музеи). Если руководители колхозов и местные власти еще не делают этого, значит, стандартизация коснулась и человеческих мозгов и те уже не способны реагировать на что-то, находящееся вне правил, распоряжений, указаний, вернее — они не понимают исключения из правил. Такой руководитель напоминает мне агронома, могущего определить сорт яблони, но не способного узнать сорт привитой к ней ветки. Он знает понятие «собака», но не понимает менее обобщающего понятия «фокстерьер». А у фокстерьеров красивые уши. Или, может быть, они не нужны? Унификация неизбежна, но меня беспокоит не унификация вещей, а унификация умов, сказал академик Конрад.



Механизатор превратится в главную фигуру села, образ его мышления станет определять, как будет выглядеть колхоз издали и как — вблизи.

Переймет ли он всю городскую благоустроенность, а свою собственную снесет бульдозером, или же мудро учтет свои, природой данные, преимущества и мудро использует их? Но мудро использовать может только мудрый. Об этом и речь.

Вспоминается слышанная где-то фраза, что снесенные жаворонком яички всегда будут дороже для детей, чем искусственные брильянты.

Осовский — один из таких вот, лучших механизаторов республики. Труженик или, как говорят латыши, трудолюбивый гном? Гном, сколько я понимаю из сказок, все время трудился, ковырялся, копался. А веселятся гномы? Да, они любят веселье, любят приятно проводить время. Нашелся бы в колхозе кто-нибудь, кто организовал оркестр. И туристский клуб. Туристский клуб? Потом я слышал, что говорили об этом председатели двух колхозов. Во-первых, говорили они, эту идею губит отсутствие времени. Ну куда ты съездишь за субботу и воскресенье? А лето — для колхозников не время отпусков.

Так когда же? Когда?

Разве что — между зерновыми и сенокосом.

У меня между ними нет окон. У тебя, может, и есть, ты сено быстро убираешь.

У меня есть. Иногда окно в две недели.

(Видишь как! Иногда. И чем быстрее уберешь сено, тем больше возможностей выкроить время.)

У меня остается окно только между севом и сенокосом. В тех случаях, когда задерживается сев кормовых и не начинается раньше времени сенокос.

Значит, иногда есть! Был бы кто-то умеющий собирать воедино все эти «иногда», и получился бы довольно емкий туристский график. Пока что туристские путевки используют только конторские служащие и специалисты. Потому что никто не ломает голову над тем, как выкроить свободное время для механиков и доярок. К тому же, это не только поездка по путевке. В Бауском районе, например, гордятся своим туристским клубом, его секции настолько сильны, что могут собственными силами организовать весьма солидные мероприятия: соревнования районных мототуристов, водных туристов, соревнования по ориентированию, туристские слеты. Но они готовят своих инструкторов по туризму: в районном университете действует факультет туризма.

Это в районе. А в колхозе?

В колхозе может работать туристская секция. Разве то, что осуществимо в Бауском районе, не осуществимо в Салдусском? И разве не нашелся бы человек, способный руководить секцией?

Зимой больше свободного времени. Но разве хоть один колхоз сделал заявку на автобус для своих лыжников, пусть бы всего на два дня — субботу и воскресенье — в Сигулду, в Сабиле, в Саулескалнс?

В Бауском районе спортивный клуб совхоза «Дартия» осенью организует поездки за грибами, а раз в году проводит соревнования грибников и ягодников. Место для соревнований выбирают старые люди, хорошо знающие окрестности. В лесу проходит парад участников, поднимают флаг соревнований, а потом три часа подряд идут состязания. По грибам обычно побеждают мужчины, по ягодам — женщины.

В этом же хозяйстве перед началом жатвы (следовательно, между сенокосом и зерновыми) проводится большая туристская поездка. Выезжают в пятницу около полудня и возвращаются домой в воскресенье вечером. Если желающих оказывается слишком много (едут с женами и детьми), то местком решает, кого следует взять. На грузовиках везут палатки, моторные лодки, спальные мешки. От Бауски до озера Буртниеку — отличная экскурсия, что и говорить! А вечером возле палаток стоят восемьдесят глав семейств со своими домочадцами.

А могло быть все по-старому: едет экскурсия, останавливается возле пивного ларька, мужчины дуют пиво, женщины топчутся в универмаге.


У председателя вспотел лоб, он, видимо, только из вежливости сидит и разговаривает со мной, мне становится неловко — ну чего ради я пристаю к людям?

Я вышел во двор. Мерцали звезды. В эту осень — столь необычную, что вспоминались звездные ночи моего детства. Нет, наверное, ничего красивее осенних звезд, когда вспаханные поля подмерзли и деревья сбросили листву. Ощупью, через поле, я шел на огоньки фермы. Пашня кончилась. Стала похрустывать мерзлая трава, высокая, низкая, значит, я вышел на пастбище. Нащупал колючую проволоку, перелез через нее. Мне нравится ходить в темноте, когда ноги сами должны искать дорогу. У председателя лоб в испарине, наверное грипп. Не хотел, чтобы мы присутствовали на собрании. Надо было сменить заведующую фермой. Ни за что не признает свои ошибки. И надо было еще в тот же день принять пять новых домов… Я шел в темноте и чувствовал, какая она бурая, эта пашня, какая это подмерзшая, но теплая масса, как честно и с какой отдачей работают эти люди! И меня охватило чувство великого покоя — может быть, от шелеста дубов где-то здесь в темноте, от пашни, от ощущения, что мы можем быть вместе и чувствовать, как пульсирует земля. Огни фермы слепят глаза, хорошо, что вся грязища вокруг нее подмерзла и не надо прокладывать мостки.

Рычит собака, ночной сторож шурует торф. Из хлева доносятся те особенные звуки, от которых становится спокойно на душе — хрустит сено, позвякивают цепи, коровы сопят, вздыхают, чавкают.

Телятам каждый год дают имена, начинающиеся с одной из букв алфавита. Следовательно, Тубене, Тауре и Тайзеле — одногодки, а Марупе, Мурмеле, Мармеладе — другого отела. Мила, Марионете, Мелоне и Молда-ва — того же года. Спидола и Сиднея — снова другой отел, другой приплод, а по-латышски «принос». Какое доброе и мудрое слово — «принос»… Понесла, носила, принесла…

Была эта ночь бела, как береста,

А тишина все росла.

Понесла Маруле, Лукне носит,

Гудре уже принесла.

Басовой трубою вздыхала Тауре,

Бродила Тутене тут и там,

Зажмурив глаза, я слушал,

Как телята бегут по холмам.

Носятся, ищут своих маток,

А их здесь столько! Ну как угадать?

Тяжела Тайзеле, наверное, Тайзеле

Не станет рассвета ждать.

Цветок заморский, вздыхает Аралия

Под непривычным, чужим дождем.

Наверное, скоро будет Аралией

Новый заморский цветок рожден.

Мелоните тяжело дышит, она первотелка, за ней надо присматривать больше, чем за другими. Какая милая курчавая головка, каракулевая головка, не бойся!

И вот ложится Мурмеле,

И вот ложится В ало да,

Стоять уже невмочь.

И над моею Курземе

Плывет святая ночь.

Прозрачная и тихая

Святая ночь телят.

Все спит, и лишь Мария

С Иосифом не спят.

Слышат они, как телята бегут,

Как по люцерне телята бредут.

Как они в клевере остановились,

Как по свекле вдруг вскачь пустились,

Как, повстречавшись во ржи, смеялись

И, может быть, оттого задержались.

Еще заблудятся, того и гляди…

Мария дверь приоткрыла:

Входи!

Идет теленок на слабых ножках.

Перед ним посыпанная опилками

бетонная дорожка.

Идет он, ищет: откуда ему знать,

Что именно Тутене его мать?

Но вот же, остановился. Глядит на вымя,

А Тутене — на него, глазами родными.

Я отворачиваюсь, это так интимно,

Что не надо подсматривать,

Как два последних шага

Теленок сделает к матери.

Вдали светятся окна председательского дома. Под ногами мерзлая пахота. В темноте шелестит дуб. А звезды такие мальчишеские — как в детстве.

5. ГЛАВА О РЕНТАБЕЛЬНОСТИ, А ТАКЖЕ О ЛИЧНОМ ПЛАНЕ, КОТОРЫЙ ПЛАЧЕТ НЕ НАПЛАЧЕТСЯ

Эгил Элтерманис. Председатель колхоза «Сатики». У него есть характерное выражение: ну, чтобы совсем так, я не думаю. Из одной только вежливости он соглашаться с тобой не станет. И если кто-то «совсем так не думает», то он за словом в карман не полезет.

Эгил настолько спокоен и сдержан, насколько это возможно на руководящей работе. Может быть, именно поэтому его, такого молодого, выглядящего еще совсем мальчишкой, — люди уважают. Этакий загадочный и необъяснимо спокойный. И так же спокойно и уверенно колхоз набирает силу.

Ожидаемая в этом году рентабельность — 60 процентов. Это не мало. Да и в банке деньги лежат. Такое не во всех колхозах бывает. Молока чуток больше, мяса тоже больше, производственные помещения построены, план выполнен. В общем, все стало лучше по сравнению с любым из прошедших лет.

Какая проблема вас беспокоит?

Недостатки в разделении труда. От нас требуют интенсификации производства, а мы вынуждены заниматься экспериментированием. К тому же это не научное, а стихийное, кустарное экспериментирование. Разве это дело колхоза? Им должны заняться институты, а потом дать наиболее пригодную для наших условий, наиболее рациональную производственную формулу, проект, оборудование, методику. Хотя бы в животноводстве: какие фермы в каких местах и на какой срок наиболее рациональны. А сейчас мы сами тычемся на ощупь и занимаемся внедрением и проверкой различных форм и оборудования — каждый колхоз это делает в меру своего разумения.

После того, что я слышал в Кулдигском производственном управлении, все это представлялось не таким уж безнадежным. По их словам получалось так: Ветеринарный институт организовал группу, изучающую организацию труда в животноводстве. До сих пор из года в год во всех докладах можно было услышать: «Мы все сообща должны подумать, как облегчить труд доярок». Теперь над этим вопросом работают, готовят рациональные предложения. Руководит группой Ленньш. Молодой еще. Из практиков. Практик в нем еще не атрофировался, говорили кулдигцы. Есть разные предложения. Кулдигские специалисты считают, что комплексные молочные фермы большой мощности будут построены не скоро. Что же является самым срочным? Немедленно механизировать существующие фермы: доставку кормов, подстилок, подачу силоса. И значит, организовать в «Сельхозтехнике» производство соответствующего оборудования… Во-вторых, разработать две-три рекомендации по оптимальной организации труда, пусть колхозы выбирают.

Но ведь можно сделать и так — колхозные специалисты сами разрабатывают научно обоснованные предложения и защищают их в институте?

Скайдрите вздыхает. Скайдрите Элтермане не специалист по животноводству, она колхозный агроном. Да, она несколько приуныла — может быть, за этим еще что-то кроется, но и вечная нехватка времени тоже часто тяготит. Ведь агроном так загружен, что только поздними вечерами да ночью всплывают не такие уж давние мечты о научной работе.

После семи лет практики хотелось бы написать научную работу как раз об организации труда в полеводстве. Во время сева окажешься в поле на один-два дня раньше или позже — и это решает судьбу всего урожая. Когда надо отправляться в поле и почему? Скайдрите это знает. Но нет времени написать. И вот, временами, чувствуешь себя старой девой, на которой никто уже не женится. И снова будешь только сеять и жать, сеять и жать, выполнять план, а твой личный план плачет в тебе и не выполняется. Скайдрите немного приуныла, а иногда уныние накатывает на них обоих.

Чудесное утро, все слегка заиндевело, все тихо зеленое, тихо синее, тихо серое. Бывают в Латвии такие прекрасные бессолнечные утра, южанам никогда не понять их прелести. Надо быть сыном туманов, сыном расплывчатой дымки, чтобы считать эту пастель прекрасной. И своей.

Мы разыскиваем директора Ремтского совхоза Чакана. У него, говорят, есть стиль. Стиль — это как раз то, что я искал всю осень. И здесь же работает Райта Цируле, одна из лучших, а когда-то самая лучшая доярка республики. Но Чакан уехал на похороны. Главный зоотехник говорит: черт побери, я, право, не знаю, вернется ли он сегодня вечером. Цируле? Уж не хотите ли вы ее переманить? И поглядывает на нас подозрительно.

Нет?

Действительно, к Цируле подбираются со всей Латвии, хотят умыкнуть. Черт побери, вы в самый раз прибыли, уже второй день торфоразработчики не привозят нам подстилок для скота. Как вы туда доберетесь?

Теленок сосет ухо своего братца. Молочка не хватило. Хочется еще! Теперь надо бы дать воды. Большенький облизал и обслюнявил меньшенького, все ухо во рту — так они и живут, по двое в одном ящике. Пока один теленок сосет ухо другого и пока Райта доит коров, надо ждать. Тем временем я позанимаюсь политэкономией. Вот она, здесь на стене, в виде графиков и показателей, наглядных и поддающихся расшифровке. Райта Цируле доит 55 коров и до первого декабря надоила 107 614 брутто-килограммов. В «Сатики» у доярки 30 коров и она надаивает те же сто брутто-тонн. Цируле говорит: число коров на одну доярку надо было бы снизить еще больше, от меньшего числа коров получить можно больше.

Интенсивность могут обеспечить хорошие, умелые доярки, потому что надои зависят от многого такого, что мы в искусстве называем нюансами, в школе — индивидуальным подходом.

Почему по пальцам можно сосчитать молодых доярок? Потому что на этой работе все время нужна точность — в доении, в уходе, в кормлении. Точно должен приезжать молоковоз. Поэтому трактористам и подвозчикам кормов надо было бы платить так же, как и дояркам, в зависимости от надоя. Теперь же чем халатнее они работают, тем больше нам надо выжимать из коровы. Доярка должна брать лаской: нельзя животное пинать, нельзя кричать, нельзя бить. Атмосфера в хлеву должна быть мирной, пищеварительной. Так же, как гладишь кошку, погладь вымя, помассируй его, мирно поговори с коровами. У них свое царство, своя сила, своя честь и жизнь вечная.

А в этом хлеву работают хорошие доярки. Соседка Райты — Миллере по надоям иногда опережает Райту. Такие доярки могут обеспечить интенсивность производства. Значит, не они виноваты. Видимо, коровкам не дают всего того, чего хочет эта жующая скотинка. Она хочет клевера, травы, овощей. Давай ей по пятнадцать килограммов овощей в день, и ты сможешь доить и доить ее даже после десяти лактаций. Правда, нынче год уж больно скупой, но давать концентрированные корма — по три килограмма в день — это значит насильно выжимать молоко. Так же, как поэт выжимает из себя стихи черным кофе. Но корова не создана для такого выжимания. Уже после пятого теленка корова считается старой. Корова уходит на пенсию в самом расцвете своих сил. Я вспоминаю то, что слышал в талсинской «Драудзибе»: все еще тяжело с молоком в тех хозяйствах, где в засушливом 1969 году, чтобы не снизить надои, коровам давали только концентрированные корма. Корова, видишь ли, не та скотинка, которую можно одними концентратами кормить. И вот результат, коровок выкачали.

Все это, если внимательно приглядеться, можно узнать из белых листков, приколотых к доске здесь, в коридоре.

Конечно, так «стимулировать» коров концентратами могут только богатые хозяйства. И вот я стою и думаю, что не всегда хорошие показатели так гармоничны, как этого требует экономическая логика. Может быть, и «Ремте» не такое уж отличное хозяйство и отличную доярку Райту Цируле вполне мог бы переманить к себе хороший хозяин.

Еще немножко экономики. Труд доярок почти не приносит прибыли колхозу. Государство могло бы платить за молоко не 19 копеек, а 24, тогда бы его производство оплачивалось, говорят председатели. Теперь же все хозяйство работает только на то, чтобы содержать фермы. Колхоз, сумевший организовать промышленное производство, получает прибыль. Один штамповщик каких-нибудь значков, перерассчитывая всю массу прибыли на одного человека, дает хозяйству такой же доход, что и все доярки фермы (7 человек). Разделите прибыль на количество людей, работающих в цеху, и на количество работающих на ферме, и вам все станет ясно! Птицеводство оплачивается, дает стопроцентную рентабельность, свиноводство тоже. Молочное хозяйство прибыли не дает.

Когда я в магазине покупал молоко, мне и в голову не приходило, что крестьянин, в полном смысле этого слова, угощает нас, врачует, поит молоком. Он наш кормилец, потому что продает свою продукцию почти по себестоимости. Оттого-то многие колхозы ищут возможность подзаработать в других отраслях. Но в этом случае колхозный труд вступает в противоречие с доминантой государственной экономики, колхозу деньги идут, а в магазинах такого необходимого продукта, как молоко, становится меньше. В таких случаях газеты пишут: «Иногда прибыль увеличивают не за счет лучшего хозяйствования, а за счет необоснованного повышения цен и отказа от «невыгодной» для предприятия, но необходимой для государства продукции».

А люди все равно ворчат и жалуются — почему молочное хозяйство дает всего 11 процентов рентабельности, а леденцовые петушки — 300 процентов. Почему литр молока стоит дешевле, чем пол-литра лимонада.

6. ГЛАВА О БОГАТОМ КОЛХОЗЕ И БЕДНОМ ХУДОЖНИКЕ

Колхоз «Друва». Председатель — Рубулис. Колхоз широко известен — о нем писали во всех газетах. За пять лет хозяйство сделало огромный скачок. Колхозный поселок — возле самого Салдуса — стремительно растет. Как сказали в районе — в «Друве» нормальный естественный и большой механический прирост жителей.

Председатель в долгие разговоры не пускается.

Пойду съем свои бутерброды, термос у меня в кабинете, я никуда не пойду, прежде чем не поем, и пока не поем, ни на каких заседаниях заседать не буду. Только что вернулся из Риги, был на медицинской консультации. Врач говорит: если эти умники часами не могут кончить своих речей, если они и другим хотят испортить желудок, то вы без стеснения вытаскивайте свою фляжку и бутерброды и ешьте там же, за столом президиума. Вы уже не больной. Вы инвалид кишечника. И теперь, надо соблюдать то, то и то. Если вы этого не можете, то откажитесь от всего!..

«Друва» действительно работает на полную мощность. О председателе говорят: толковый экономист. Так как «Друва» образцовый колхоз, то статистическое среднее никакого представления не дает. В других колхозах говорили: годовой доход «Друвы» — 900000 рублей. В четыре раза больше, чем в среднем колхозе.

Но меня заинтересовал один «факт культуры». На территории колхоза находится родовая усадьба Яниса Розентала «Бебри». Вокруг этого дома разгорелись страсти (нездоровые страсти). Как только мелиорация приняла широкий размах, исполком запросил у районного музея документацию, подтверждающую, что Розентал родился именно в «Бебри», добавив, что в противном случае эта территория будет включена в мелиорационные планы и дом снесут. Странным и непонятным кажется уже сам этот запрос — словно кто-то не знает ни Розентала, ни истории этой усадьбы. «Друва» стоит на своем: к нам едут люди из всех краев и республик. Прежде всего просят показать им свинарник. О Розентале никто не спрашивает.

Директор музея едет в Ригу, в Союз журналистов, в Академию художеств — спасите, снесут усадьбу! Там удостоверяют: да, был такой Янис Розентал, родился в «Бебри», его бюст установлен возле Художественного музея, и можно только подивиться тому, как духовно вырос народ — по широченной лестнице целыми толпами валит в музей. А там, в колхозе, не знают, кто такой Розентал, твердят, что он, мол, одних графинь писал.

В Салдусском краеведческом музее одна графиня, действительно, выставлена. Это портрет владелицы Блиденского поместья княгини Ливен. Написано просто Ливен, без всяких «фон». Вот она-то и является главной виновницей всего. Она, используя председателя, охаивает Розентала. Или наоборот — председатель, используя Ливен, охаивает Розентала.

А там же, на противоположной стене, висит портрет Отца, портрет Матери, портрет Женщины, портрет лесничего Берзиня. У всех сурово опущенные уголки губ. Даже на портрете красивой молодой Упениеце-Ролманс в уголке губ маленькая, загнутая книзу запятая. Это реальная действительность того времени — у каждого времени есть своя действительность.

И это бесстыдство — так говорить о художнике, которым район может гордиться. Если уж нельзя сохранить его дом, то надо сказать об этом по-деловому, а не издеваться над художником.

Удивительно, насколько у некоторых председателей отсутствует чувство перспективы, когда речь идет о культурной жизни. Неужели такой человек не задумывается над тем, что этот вот самый, прочный кирпичный дом, где когда-то родился и жил художник Розентал, это здание возле белой березовой рощицы могло бы стать колхозным музеем?

Может быть, и так, говорит председатель. Но уклончиво, уклончиво. Для горожанина, конечно, этот речной затон важен. Для нас, сельских жителей, — он так себе.

И снова чувствуешь — у человека путаница в голове. Мы ориентируемся на городской стиль жизни, деревня сближается с городом, с тем самым городом, для которого «этот речной затон важен», стало быть, и для сельского жителя, будущего горожанина, он тоже скоро будет важен. Но затона тогда уже не будет. Абсурдный образ мышления! Может быть, в «Бебри» крышу и отремонтируют. А может быть, и нет, и дом сгниет. Я не первый и не последний среди тех, кто ходит вокруг этого дома, почесывая затылок. Колхоз можно просить, но нельзя упросить. Был бы в колхозе волевой, самостоятельно мыслящий секретарь парторганизации, он заставил бы председателя считаться с общественным мнением, он сказал бы на заседании правления то, что говорили в другом колхозе, когда я упомянул о музее Розентала и вообще об отношении к памятникам людям труда. Это наш долг перед народом, сказали там.

В странной изоляции оказывается тот хозяин, который обособляет себя от всего комплекса культуры и в нынешней культурной ситуации хочет выработать свой и только свой, колхозный художественный вкус и свои принципы прекрасного. Где-то на земном шаре среди примитивных племен еще существует изолированная племенная культура, которая ни практически, ни теоретически другими культурами не интересуется. Но в сегодняшней культурной ситуации выдвигать наряду с общественными принципами искусства свое узкоколхозное понимание прекрасного и даже противопоставлять его этим принципам — означает просто отсутствие культуры. И что тут еще добавишь? Разве то, что республика ждет от «Друвы» и других богатых колхозов мудрых патриотических и партийных решений.

В народной песне давно уже высказана одна неоспоримая истина:

Не пришлось отца мне видеть,

Только деда видел я;

Деньги я хотел посеять,

Он сказал мне — не растут.

И еще немного о народной песне, Розентале и взаимоуважении между народами. Здесь Розентал, вглядываясь в горизонт, процитировал одной финской гостье народную песню:

Сквозь лепестки алых маков

Девы солнца глядели…

И гостья сказала: «Как прекрасна душа вашего народа».

7. ГЛАВА ОБ АРОМАТЕ ЦВЕТОВ И ЕГО ГОСУДАРСТВЕННОМ ЗНАЧЕНИИ

Таливалдис Калниньш. Председатель колхоза «Драудзиба» Салдусского района. Первый председатель, которого я встретил читающим книгу. «История государства и права». Остается у председателя время на чтение книг? Не на все, но государство и право — это ведь те институты, при которых мы живем, в рамках которых мы даем и требуем. В отношении литературных и художественных ценностей тоже надо быть в курсе. Надо, по крайней мере, быть в курсе. По меньшей мере, надо знать, какое место искусство и литература занимают на шкале ценностей. Экономист ведь все пересчитывает на деньги. Во сколько государству обходится книга? Как долго она пишется? Сколько за это время заработает тракторист? Окупается ли писать книгу с точки зрения тракториста? Обычно тут-то интерес и пропадает. Не окупается, и стало быть — детей надо ориентировать на другое. Изучай осязаемые вещи, занимайся весомым делом. Видишь, что пишет в газете учительница после беседы с учениками восьмого класса:

— Значит, вы не верите, что существуют ценности более важные, чем деньги и все им подобное?

Учащиеся молчали. Потом чей-то голос отозвался:

— Какие ценности вы можете противопоставить, например, машине, квартире, даче?

Спрашивал именно тот паренек, который и должен был спросить[1] (подчеркнуто мною. И. З.). Маленький, хрупкий, слабенький, в очках — один из тех, кому не удается выделиться ни в спорте, ни в глазах девочек, кому остается только размышлять (И. З.).

Учительница иронизирует не над интеллигентным мальчиком и его внешностью, а над той средой, которая сохраняет и консервирует одно-единственное представление об интеллигенте — маленький, хрупкий, слабенький. Такой, который не способен ни на что другое, как только размышлять.

Стало быть, такой паренек никогда бы не смог руководить колхозом? Председатель должен быть грубоватым, узко специализированным, соответствующим производству? И говорить он должен только об урожае, о земле, о снабжении, о машинах?

Калниньш об экономике вообще не хочет говорить, ему хочется потолковать о чем-нибудь таком, что освежает мозги. Неделями напролет он считал, калькулировал, хозяйствовал — поговорим о чем-нибудь другом! А вот я-то как раз вбил себе в голову, что этой осенью надо как-то разобраться во всем мышлении хозяйственников.

В таком случае вы должны знать одну экономическую истину, говорит Калниньш: нужды крестьянства правильнее всего можно понять в среднем колхозе. А средний доход колхоза-середнячка колеблется в пределах 150–200 тысяч рублей. Значит: явившись в колхоз, спроси о его доходах и только потом уже пытайся рассуждать и оценивать. Доход «Драудзибы» в этом году — 500 тысяч, через пять лет планируется миллион. Значит — колхоз с размахом. Что приносит денежки? Выдумка, толковая калькуляция. Привезли из Смилтене сорок тонн рельсов от узкоколейки. Для чего? Вот для чего — пароходные котлы, уже не дающие судну полной мощности, будут теперь обогревать теплицы площадью в сорок гектаров. Строится плотина для водоема — озерко возле Циецере будет использоваться для орошения и для летнего отдыха. Кто сказал, что двух зайцев одним выстрелом не убьешь? Работа идет быстро, с размахом и результативно. Консервный цех начали строить в июне, никто не верил председателю, что в августе там начнут консервировать огурцы. А сейчас банки уже набиты огурцами. Колхоз откроет свои цветочные магазины в Салдусе, Елгаве, Вентспилсе, Лиепае.

В Литве, в Мяжейкяй, тоже!

Приехали литовцы, юбилей Палецкиса, готовят цветочную корзинку. Прекрасная цветочница, уже позабывшая то, чему она училась в Булдурском техникуме, волнуется.

Да, вы богатый колхоз, ваши денежные доходы примерно вдвое больше, чем у среднего колхоза, размах вашего строительства нагляден, растет авторемонтный цех, его построят за пять месяцев, и он будет одним из современнейших, в нем смогут поместиться даже огромные рефрижераторы «Колхида», здесь на одной площадке сконцентрированы все производственные строения, у вас есть скоростная сушильная камера для древесины. У вас есть умение, и вы применяете современные методы. Вы даже снимаете плодородный слой почвы с производственной площадки, его увезут и используют в другом месте, это превосходно! А на место этого слоя вы сыплете гравий и доломит, их точно так же, как бетон, можно заливать асфальтом, можно, это уже проверено. У вас есть своя бригада мелиораторов, которая совместно с государственными мелиораторами проведет мелиорацию земли за 5–6 лет. Обычно эта работа продолжается десять лет. У вас есть размах, умение, деньги, вы по меньшей мере вдвое богаче других колхозов. Скажите, а ваши люди тоже вдвое счастливее? Вы вдвое богаче, вы работаете с двойной отдачей, живете ли вы тоже с двойной отдачей?

Я живу, используя лишь четвертую часть той дозы кислорода, которая полагается нормальному человеку. Если бы я получал все четыре четверти этой дозы, как вы полагаете — работал бы я в четыре раза больше? Нет, я работал бы вдвое больше и вдвое больше радовался. Итак — радуетесь ли вы и наслаждаетесь соответственно больше, чем в других колхозах? У вас есть садоводы, которые выращивают прекрасное и продают его, зарабатывают деньги. Когда-то рыбаки жили так — ловили угрей, но весь улов продавали, сами ели салаку, ловили лососей, а сами ели треску. Теперь они научились получать удовольствие от своего труда, пробовать это на вкус. Рыбаки набрались смелости есть лососину, угрей, миног! Они могут это себе позволить. А что вы себе позволяете? У вас есть специалист по декоративному садоводству. Он помогает вам наслаждаться зеленью садов, прелестью цветов в квартире?

Трудно сказать. Вообще, в колхозах цветоводы пока еще чувствуют себя, как портной среди полуголого племени в джунглях. Их необходимость по-настоящему еще не осознана. Пока очень мало цветоводов идет работать на село. В мое время, то есть несколько лет назад, говорит Виестур, из выпуска в 18–20 человек на село отправлялись работать человек шесть — восемь. Да и те, как правило, работают в колхозных садоводствах обычными садоводами-производственниками, добывающими колхозу деньги.

Правда, в «Драудзибе» на цветовода не смотрят, как на пасынка, он работает там уже второй год, вот только не может найти среди этой бурлящей строительной индустрии местечка, с которого можно было бы начать. Вокруг мастерских все клокочет, движется, строится, выгружается, загружается, тут ни к чему не подступишься. Возле ферм можно было бы высадить что-то, но председатель говорит: прежде, чем высаживать, надо замостить внутренний двор, чтобы он не был разъезжен вдоль и поперек. А сейчас ведь где посуше, там и ездят. И деревцо на обочине выглядит как издевательство.

Мы хотим разжиться самосвалами, механизмами, строить дороги, которые не будут расползаться и по обочинам которых можно было бы сажать цветы. Из-за отсутствия техники мы не можем загрузить работой цветоводов. Их работа отнюдь не сезонная, она не в том, чтобы посадить какой-нибудь кустик, как думают многие. Тут нужны такой же постоянный уход и забота, как и в отношении любой сельскохозяйственной культуры. А весенние посадки совпадают по времени с посевной, и нет свободных рук, нет свободных машин, тут тачка не вывезет.

Правда, в Сатики говорили: можно справиться. Можно призвать на помощь пожилых людей и школьников. Да и толоку можно устроить. Можно, можно. Пусть не болтают, что нельзя.

Нечего делать в производственном центре? Ну, а в других местах? Разве возле таких оголенных на вид домов нового поселка тоже нечего делать? А березовые рощицы, перекрестки дорог, подъезды к колхозу? Разве все эти места нельзя сделать такими, чтобы они радовали глаз, чтобы ими можно было гордиться, чтобы они приносили радость прохожим?

Пока что Виестур планирует, придумывает, копит семена, собирает саженцы. Готовится к индустриальному скачку в области прекрасного. Все словно помешались на скачках, решающих шагах и решающих кампаниях. Наверно, забыли, что красота — это и нечто чуть-чуть интимное, нечто такое, что можно создавать немедленно и ежеминутно. Создавать интимность быта, крохотный микромир в индустриальной среде — это важнейшая задача вообще и важнейшая задача художника (и цветовода в том числе). Должны быть такие места, где бы я мог потолковать с лягушкой, погонять среди очитков пчел и подивиться георгину. Собиратель кактусов — это уже художник, а растущие во дворе подснежники свидетельствуют, что в этом доме живет некто, размышляющий иногда в тишине. О чем он размышляет? Это его личное дело. Рядом с цветком зреет человек. Не мешайте ему!

Поэтому помогать надо сейчас. Создавать сейчас. Невозможно такое: сейчас я буду работать, потом дышать. Прекрасное — это дыхание. Нельзя работать, задержав дыхание.

Здесь есть свой цветовод. Но таких колхозов мало. И вся республика взывает к дыханию цветов, уж таковы латыши. Они срослись с ними. Поэтому они так встревожены: если разделить все количество цветов, выращенных в 1970 году, на число горожан, то на одного человека с трудом наберется двенадцать цветков. По одному цветку в месяц!

Государственному комитету по профессионально-техническому образованию надо немедленно изыскать реальные возможности для подготовки цветоводов (пожалуйста, не путайте с садоводами!) по меньшей мере в некоторых сельских профессионально-технических училищах! Такой призыв прозвучал в газетах в 1971 году. Существенных перемен пока не видно.

Потому что и в вузах республики нет отделений декоративного садоводства и неизвестно, когда они будут. В учебных курсах Сельскохозяйственной академии только вскользь касаются дендрологии, цветоводства и декоративной планировки. Такое же положение существует и в Политехническом институте, хотя бесконечно много говорилось о том, что архитектор не имеет права планировать что-то в отрыве от пейзажа и что по крайней мере главный архитектор города должен быть одновременно и архитектором пейзажа.

Итак: в колхозе «Драудзиба» цветы уже производят. Производят, но сами пока от них никакой радости не получают. Может быть, я приехал на год раньше, чем следовало. От этого колхоза можно ждать многого, председатель здесь человек мыслящий и многое понимает. Может быть, в будущем году уже зазеленеют те огромные деревья, которые со всеми корнями будут пересажены в новый поселок. Может быть, к тому времени сквозь поселок будут уже протянуты зеленые нити и вплетены в обочины и околицы, в подъезды, въезды, в окраины и закраины, в тропы, тропки, тропинки те самые нити, увидев которые на мгновенье, целый день как-то человечнее дышать. И, в конце концов, дыхание цветов — это дыхание всего государства. Разве об этом ничего не написано в «Истории государства и права»? Разве там ничего не говорится о праве наслаждаться плодами своего труда? Цветами своего труда?

У меня есть право на тюльпаны, у тебя есть право на астры. У нас есть право на ароматы. Потому что я «сажаю розы, чтоб себя украсить ими». Ты «сажал черемуху, сажал ее в горнице». Он «прошел сквозь рощу, рощу серебристую»[2].

8. ГЛАВА О ЧУВСТВЕ ПРОСВЕТЛЕННОСТИ СРЕДИ 90 °CВИНЕЙ

Илмар Пилениек. Председатель колхоза «Варме» Кулдигского района. Молодой, компанейский и представительный. Многие добавляют: веселый. Сам Илмар признается: в мальчишеские годы был озорником. Разговорчив, если можно не стесняться, но никогда не забывает о работе и своих обязанностях. Это прекрасное качество, предохраняющее от стресса — словно бы шутя, говорить о серьезных вещах. Половину дела я делаю, поглядывая в окно. У меня луженая глотка, я никогда не охрипну.

Единственная колхозная магистраль — заасфальтирована, она проходит мимо конторы, председатель все видит и слышит — куда уезжают, когда уезжают, кто уезжает и когда возвращаются. А рука — на телефонной трубке.

Деньги текут! Умей только взять их. «Варпа»[3] обещает плавательный бассейн. Но с условием, что рабочая сила — наша. Брать? Не знаю. Нет у нас лишней рабочей силы. Но и плавать тоже негде, ни одной речонки.

Ловкий, проворный. Веселый и чуток насмешливый. Вы не курите? И не пьете? Чем же мы займемся? Надо будет ребятам протопить завтра финскую баню. И этого не надо? Этак у нас никакого разговора не получится. На охоту не пойдем, в финской бане не помоемся…

Председатель растерян, он не знает, чего я хочу, а я уже готов отфутболить ему его собственные слова — «чем же мы займемся». Отфутболить их можно так: чем же нам заняться в колхозе, если не этим, другого-то занятия нет. Но я не говорю ничего, не надо спешить, этот человек умен, мне надо выудить из него нечто настоящее, а не эту банальщину. Хочу я, следовательно, многого, но сразу, конкретно не могу сказать — чего именно. В таких случаях он предпочитает говорить уклончиво, о колхозе — не распространяться. Лучше уж — о жизни вообще. Когда ты молод, то хочется после работы поболтать, потрепаться. А вот у главного зоотехника, к примеру, все иначе: это женщина боевая, ее ничто в жизни не интересует, кроме собственной специальности, она может говорить о животных четыре часа кряду.

Председатель часами может говорить об охоте.

Надо мальчишке дать имя. Я говорю — только Алнис[4]. Жена рвет и мечет. Для нее охотник — это пьяница. Но ведь это же не так, женщины ничего не понимают. Я заболел гриппом, воспалением легких и ангиной. Единственное спасение — кислород. А в больнице нет кислорода уже два дня. Пришел я в сознание, говорю: Янис, мне надо выбраться отсюда. Мне надо в лес, тогда я спасен. Сбил уколами — сам себя колол — температуру и домой. Только явился, парни тут как тут. У нас шесть кабанов обложено, надо отстрелять. Ну, вы-то не пойдете.

Как это не пойду! Пришли в лес — голова кружится. Утром опять являются, говорят: кабан кровавый след оставляет. Вскочил я. Мороз — двадцать пять градусов, загнуться я мог из-за этого кабана. Потом, правда, целый месяц еле на ногах держался. Вот это страсть!

Или еще случай. С утра чувствую: самец ревет. Трава под ногами хрустит, я сбросил башмаки и в одних чулках гонял за ним два часа. И добыл-таки. И весь тот день ходил и улыбался…

Надо признаться, мне эта страсть несколько чужда, но я всегда, как на чудо, смотрел на тех людей, которые делают что-то с полной отдачей. Страсть к балам — такова же, как и поэтическая страсть Пушкина: единственная полная возможность самовыражения, говорила Цветаева о Наталье Гончаровой.

В Пилениеке пульсирует сама жизнь. И если даже культурные начинания и не будут исходить от председателя, то он все-таки достаточно отзывчив, чтобы поддержать каждого, кто проявит какую-то инициативу. Итак — дело за инициаторами!

А пока что — работа в поле.

Только оптимист здесь может работать. Я всегда говорю: дождя не будет! Лучше сто раз ошибиться, чем говорить: ну все, будет дождь! Так ведь ничего не сделаешь.

А нынешней осенью сущий ад. Я уж выворачиваюсь по-всякому, братаюсь со всеми, только бы урожай не остался в поле…

Звонит телефон. Послушай-ка, асфальт этой осенью отпадает. Конкурс? У меня он уже был. На этот раз и деньги будут давать. Сказали, что их и в конверт не засунешь. А то ведь все за красивые глаза…

Председатель говорит о премии, которую получит за благоустройство поселка.

И вот, после всей той энергичности, которая здесь бросилась в глаза, одна фраза (я мог и не обратить внимания на нее), одна, между прочим сказанная фраза, маленький нюанс и опять во мне поднимается подозрение — привнесение в жизнь прекрасного — задача пока еще неосознанная. А то ведь все за красивые глаза… Как это понять? Означает ли это: ради себя мы не очень-то старались бы, но, если вам надо, можем сделать?.. Что-то меня в этом нюансе насторожило…


Утро. Промозглое, неприветливое и долгое утро, в которое рождается женская песня: «Мне вставать с петухами первыми, мне огонь разводить на рассвете». В такое утро машина, стоящая у крыльца и пышущая теплом, кажется очень уютной.

У Лудиса есть старый «Москвич». Я еще никогда не видел, чтобы «Москвич» проходил по таким местам, где ездят только машины повышенной проходимости.

Дорога превратилась в реку, ехать надо рядом с нею. По клеверу, по канаве, по краю болота. Удерживать машину в месиве, в глине, удерживать, когда ее заносит, гнать только туда, куда ты хочешь, и добиться, чтобы она шла только туда, куда ты хочешь — это то же самое, что писать стихи, когда мысль у тебя все скользит и скользит в сторону, кренится, буксует. А ты должен двигаться в единственно нужном направлении. Шутки ради Лудис сделал несколько кругов по залитому полю погибшего клевера, где еще были видны следы тонувших тут комбайнов. И мы благополучно вновь выбрались к дороге. Как это получается, что у одного буксует, а у другого не буксует?


Элза Гулбе — стаж двадцать лет. Фрицис Гулбис — стаж десять лет. Свиноводы на ферме Дубьи. Их здесь всего двое. Каждый месяц сдают государству двести свинок, в год — 2400 голов. (А остальные — по району — и до тысячи не дотягивают.) Так в чем же тут дело, хотел бы я знать? Гулбис сейчас на ферме один.

Ну, таким вот образом, говорит он. Надо использовать все до последней возможности. Первое — корм. Считают, ну что там такого — свинья. А они утонченные, как баронессы. Если воду не подогреешь, замешиваешь на холодной, и так несколько дней подряд, то на четвертый-пятый день видишь — что-то не то. Если дашь хороший, размельченный корм, свинья прямо на глазах расцветает. А времени мы не жалеем, только бы все точно было. Не вычистишь хлев или забудешь вентилятор включить, им жарко, они спят в навозе. Неухоженные. И так вот все время надо следить. Годами. Элза уже двадцать лет так. И по воскресеньям, и на именины, и в дни рождения, и в праздники. Даже если у тебя температура, все равно надо в хлев идти, нас ведь двое только. В пять утра растапливаешь, и пока котел нагревается, можно вымыть один хлев (у нас два корпуса). Жена в это время готовит сыну завтрак, отправляет его на работу, коровой занимается, потом — сюда. Вдвоем мы рубим свекольную ботву. Вода за это время нагрелась, пускаешь ее в смеситель, завариваешь муку. Около семи начинаем кормить. Когда один хлев накормлен, надо готовить и кормить второй. А потом надо чистить первый хлев, мыть, откачивать навоз. К десяти все это сделано, и надо греть воду для второй кормежки. Потом идешь домой поесть, часок отдохнешь и опять идешь кормить. Часов около семи-восьми кончаешь. Ну там еще в промежутках каким-нибудь мелким ремонтом займешься, прокладку вставишь. Иногда ты и за электрика сам. Если электричество погаснет. Вручную ведь их не накормишь.

Они когда-нибудь смеются или всегда такие серьезные?

Когда есть даешь, смеются. Тут во время кормежки такой шум стоит, что жестами надо объясняться. Сейчас спокойно лежат, наелись.

Мы подсчитываем: 900 свиней. Каждая в день дает прирост в 650 граммов живого веса, вся ферма — 405 килограммов в день. По три копейки за килограмм, двенадцать рублей в день, по шесть рублей на каждого.



А поросятки славные. Одному не достался сосок, он карабкается через счастливцев, дорвавшихся до своего, и не сдается. Карабкается по лежащим, как по клавишам, а те и голоса не подают, боятся сосок упустить.

В другом конце фермы в своей загородке с царственным величием позевывает хряк. В нем триста пятьдесят килограммов весу. А сколько весят тяжелоатлеты? — спрашивает Фрицис.

Как поступают с хряком, когда он больше не нужен ферме? Почему его нельзя выпустить в лес к кабанам? Разве он в свои пенсионные годы не заслужил свободу?

Так незаметно летит время, что и оглянуться не успеваешь. Ведь не одной только фермой занимаешься. Надо посеять, прополоть, потом сенокос, а там, глядишь, ягоды надо собирать, вишню, малину. Работать — это прекрасно, человек ведь любит трудиться, говорит Гулбе. Но вы и представить себе не можете, как трудно ухаживать за животными, когда они голодны. Они ведь не просто требуют, а кричат, уши затыкать приходится. Буря повалила электрические столбы, иду домой; ни у кого сердце не болит, у меня болит. Скотина стоит не кормленная. Каждый в своем доме за скотинкой ухаживает, а моя стоит не кормленная. Сердце болит, слезы капают. Двадцать лет всего проработала, а нервы испорчены, после каждого такого случая слезы текут. Если никогда не можешь развлечься, то и думать ни о чем не хочется. Да и старик мой: тоже хнычет. И никогда ведь так не бывает, чтобы ничего не случилось.

Да и надоедает, говорит Фрицис. Вечно ты чем-то измазан и должен в старье каком-нибудь ходить. И вонь к тому же.

Иногда я прислонюсь к загородке, закрою глаза и не могу больше! — говорит Гулбе. Сделают мне эти витаминные уколы — никакого толку. Горло сжимает от боли. Местные фельдшеры ничего не могут найти. В районе сказали: деформация тазобедренных суставов. Здоровой я уже никогда не буду. Ну, да остался всего один год. А председатель говорит: кто тебя, Элза, отпустит на пенсию…

Гулбе одна из лучших свинарок республики. Она хозяйка, она умеет работать, она все успевает и дело делать, и сыновей воспитывать. Есть в ней материнская бережность и заботливость. Это чувствуется в голосе, это чувствуется в движении рук, — как они расстилают скатерть и разглаживают складки, как наливают они домашнее вино. Она человек, на которого можно положиться. Потому-то и председатель говорит: кто тебя, Элза, отпустит на пенсию… В маленьком ящичке лежат ордена и медали. Так когда-то хранили фамильные драгоценности, так будут хранить и впредь. Орден Красного Знамени. Медаль «За доблестный труд». Медаль «За успехи в народном хозяйстве».

Когда вы их носите?

Когда в районе бываю.

На балу?

Слишком неподходящее место бал, чтобы их там носить. Слишком тяжело они достались. Надо проработать годы.

Не только проработать, но добиться чего-то, говорит Фрицис.

Что бы я купила? Мне уже дали то, чего все так жаждут — «Фиат». Хочется съездить куда-нибудь, хотя бы после обеда. В Кулдиге были конные состязания с препятствиями. Муж это очень любит, еще со времен военной службы.

Сыну дали путевку в Финляндию, за хорошую работу. Как отличному комбайнеру. Занял третье место в республике. Парень как начал 14 июля убирать, так без суббот и воскресений по сей день.

Об успехах больше рассказывает Гулбис, она — о работе.

Было бы только времени побольше. Не хватало времени даже, чтобы быть депутатом. Депутат должен ходить, присутствовать на собраниях. У меня нет времени. Хотела в Москву на съезд колхозников поехать, да не смогла, не знаю русского языка. Председатель спрашивает у сына: неужели мама действительно не знает русского языка? Ну, не знаю я его! Поехали вместо меня другие — из Снепеле.

Чего бы вам очень хотелось, будь у вас свободное время?

Хотелось бы посмотреть свою страну, самые красивые места. Сигулду… Какое-нибудь красивое озеро.


Из всего разговора меня больше всего поразила последняя фраза. Если ты проработал двадцать лет на этой сырой и вообще мрачной работе, возясь с варевом, бурдой и прочим свиным кормом, то тебя тянет к чистому озеру, к душистым просторам со стрекозами и цветущими кувшинками.

Должна быть у человека тяга к какому-нибудь озеру. И если он сохранил ее в течение двадцати лет, то сохранит и на всю жизнь. И, наверное, она перейдет к сыновьям.

Кола. Известная доярка республики. Обслуживает пятнадцать коров. Доит вручную. 5016 литров от каждой коровы. Работает в «Варме» уже двенадцать лет. Орден Красного Знамени и медали «За доблестный труд» и «За успехи в народном хозяйстве».

Все благодаря моему крепкому здоровью и предприимчивости. Другой бы уже давно ушел. Четыре доярки, одна за другой, работали здесь при мне. Разные они были, приходили и уходили, говорили, что слишком трудно. На равнодушии далеко не уедешь. И на слезах далеко не уедешь. Я иногда плачу, это никуда не годится.

Если бы вам предложили дать свободное время — вы бы долго им пользовались?

Мне и во сне такое не снится, свободное время. Пришлось бы просить все свои отпуска, я их никогда не брала, десять лет. Да и лучше, когда его нет, этого отпуска — работаешь равномерно, и все хорошо. А то — вернешься из отпуска, а надои снизились. Разве они следят как полагается. Еду в экскурсию и знаю — что-нибудь да не так будет. Хотелось бы мне побывать на соревнованиях доярок, в качестве простой зрительницы, там ведь все механизировано. Да времени нет. На выставки и соревнования попадают те, кому это вовсе и ни к чему…

Белозубая, розовощекая, темные вьющиеся волосы. О таких женщинах говорят: кровь с молоком. А в глазах слезы. Хочется сбежать отсюда? Да нет же! Разве что когда начальство обижает. Председатель? Нет, председатель хороший.

Что это значит — хороший?

Если он добро делает, как он может быть плохим!

И опять слезы в глазах.

Ну с чего это вы?

Если сцепится зоотехник с дояркой, тогда узнаешь, кто из них больше прав имеет.

Так я и не узнал, чем Кола обижена, но зато мне вспомнился тост дагестанской поэтессы Фазу Алиевой в одном словацком колхозе, где мы гостили: пусть звучит в ваших домах женская песня, потому что женщина поет там, где все хорошо, и тогда, когда все хорошо!

Прощаясь, Кола говорит: какая мягкая, господская ладонь…

Нарочно она так сказала? Или по простоте душевной?

Никогда я не стыдился своих рук, а в тот раз покраснел и сейчас, вспоминая об этом, краснею. Не оттого, что руки у меня не загрубели от работы, а оттого, что у нас на селе такая тяжелая работа все еще взвалена на женщину.

В Латвии, по сравнению с другими республиками, очень высокая женская занятость — 52 процента женщин работают (в среднем по Союзу — 51 процент).

Это свидетельствует о тенденции к материальной и общественной самостоятельности женщин, но, к сожалению, рядом с этой приятной цифрой мы видим и две неприятные — низкий процент прироста народонаселения — 3,3 процента на тысячу жителей (по Союзу — 8,9 процента) и высокий процент расторжения браков — 4,6 (по Союзу — 2,6 процента).

Таковы статистические данные 1971 года.

Видимо, молодая семья отдает предпочтение работе и свободному времени. Но разве это не социальный эгоизм?

58 процентов квалифицированных сельскохозяйственных специалистов — женщины. Но ведь почти у каждой из них есть еще и свое «малое хозяйство» — семья.

Спортивное общество «Варпа» провело в нескольких сельских районах социологические исследования. В Екабпилсском районе в период анкетирования ни одна из опрошенных женщин не участвовала в регулярных спортивных занятиях. В Валмиерском районе — 74, а в Екабпилсском — 68 процентов женщин никогда не выполняли нормативов какого-нибудь спортивного разряда, в том числе и выпускницы средних школ. Зимой на непосредственной работе в колхозах и совхозах женщина, оказывается, занята на 40 минут больше, чем мужчина. В 1972 году в республиканских соревнованиях по доярству участвовал только один мужчина.


А тем временем в сельсовете обсуждали вопрос о культурно-массовой работе. Председатель и словечком не обмолвился об этом. А ведь знал, что именно этим я интересуюсь. Опять я убеждаюсь в здравом уме руководителя: показывать то, чем богаты, проблематичное — не показывать. Так и не получилось по-настоящему откровенного разговора с председателем. Немного досадно, но, если рассудить здраво, — почему он так сразу и должен был получиться? Почему это он должен так сразу мне все показывать и рассказывать? Главное — я встретил человека со своим индивидуальным стилем. Председатель сам говорил: в студенческие годы он занимался со своими однокурсниками психологическими головоломками, и казалось, что когда я уезжал, меня провожает смеющийся и немного озорной взгляд Пилениека: так-то вот, старина, не на таковского напал.

9. ГЛАВА О СЛОВЕ «НАДО» И НЕТОРОПЛИВЫХ РАССУЖДЕНИЯХ В СОСЛАГАТЕЛЬНОМ НАКЛОНЕНИИ

Как тут напишешь кратко, если ты проехал сотни километров и часами разговаривал с людьми?

Чем вы гордитесь? — И председатели, все как один, ведут показывать свои новостройки.

Почему?

Где нет строительства, нет роста. Железный закон. И чтобы мне было ясно (и чтобы вам тоже было ясно): строительство новых поселков может вестись разными путями.

Первый — строить в колхозном центре большие дома. Двухэтажные, трехэтажные, четырехэтажные. В них живут молодые специалисты, агрономы, механики, все новоприбывшие. Продавщицы, конторщицы, учителя, парикмахерши. Одним словом — «люди центра».

Другой путь — строительный кооператив. Тогда мне 30 процентов надо внести в банк, и всем остальным, которые и строиться-то хотят лишь через 3–4 года, — платить надо сейчас. Но крестьянин, упрямая голова, так далеко побаивается заглядывать. Почему я должен сейчас платить? Я буду строить позже. Таким образом, это начинание лишается финансовой основы и не может рассчитывать на государственный кредит. Там, где правление «отрегулировало» образ мышления колхозников, там строительство процветает. А в других местах говорят — «непонятый кооператив».

Третий путь — индивидуальное строительство. Построить себе дом может только тот, у кого деньги водятся и у кого есть время и силы для строительства. Это, обычно, большие семьи, где отец или сыновья сами мастеровые и по субботам и воскресеньям могут работать сообща и двигать дело вперед. Одинокая доярка дома не построй ит. Молодая пара тоже. А на селе больших семей мало, свободного времени на постройку дома еще меньше. Ты мне, начальник, сам построй! Так теперь говорят. А нет, так в другое место подамся! Зачем мне самому строить, если казенный получим? Не получим? Ну, так я могу туда уйти, где финская баня есть.

И колхоз строит. В меру своих сил и способностей. И те, у кого нет стремления к чему-то основательному и долговечному, идут в любой дом. А те, у кого есть вкус, — не идут.

Год назад мы, наконец, плюнули на стандартные домишки. Поехали в Эстонию, скопировали новый сборный дом типа коттеджа (своего проекта не было?). Надо бы дать МРС или какому-нибудь заводу строительных материалов задание — выпускать для села эти современные сборные дома по приемлемым ценам. Внизу 3 комнаты, кухня, гараж, ванная комната. Стоит такой дом 2,5 тысячи, сборка и возведение — 9 тысяч. Всего — 11,5 тысячи. Но мы не добились того, чтобы это было включено в официальный план МРС. (А как в других республиках добиваются?) Это может сделать только Совет Министров. У литовцев теперь будет специальный завод, производящий для колхозников дома из готовых конструкций по новому современному патенту. Со временем и у нас будет.

Видите, у всех кирпичей отбиты углы. Как легко было бы строить из блоков! И поэтому Кулдигский район ищет свой путь. В Кулдиге есть высококачественный песок (об этом знал уже меркантильный курляндский герцог Яков). Можно производить строительные материалы нового типа — силикальцитные блоки.

У межколхозной строительной организации есть свой завод. Представьте себе, как через несколько лет может развернуться строительство, если эксперимент себя оправдает! Цемент не нужен, силикальцитные блоки можно выпускать различной величины и различной окраски! Они дешевы и настолько прочны, что из них можно возводить десяти- и двенадцатиэтажные здания. Оттого-'то в Кул-дигском районе отношение к строительству поселков несколько выжидательное — ждут новых материалов, новых проектов, нового скачка.

В «Коммунаре» Салдусского района поселок растет на глазах.

Дома типовые: красивы и дороги. Пять уже сдано, каждый стоит 23,4 тысячи, колхозникам их будут продавать дешевле — за десять тысяч. После Нового года сдадут еще пять, потом еще десять, потом еще сколько-то.

Люди приходят, приходят сюда даже из других мест. Женщина, хороший культорг, пришла к нам из Лиепаи только потому, что дали дом. А муж ее шофер, это нам выгодно.

«Драудзиба» Талсинского района планирует построить в будущем году 13 домов для отдельных семей, в каждой из которых представлены три поколения. Это красивые, со вкусом спроектированные дома, но они вдвое дороже обычных. Председатель не строит иллюзий, будто их кто-то купит. Но мы их своим лучшим колхозникам отдадим! На индивидуальные коттеджи выделяется 15 процентов из фондов капитального строительства. Почему все не могут селиться в зданиях коммунального типа? Потому что существует безусловная тяга к собственному, индивидуальному месту проживания, к его совершенствованию и благоустройству.

В образцовом поселке литовского колхоза «Пергале», например, все жилые дома построены по индивидуальным проектам. Председатель Иозас Вилюе считает, что создает для людей наибольший комфорт и возможность пользоваться всем тем новым, что входит в жизнь села. Хотя капиталовложения в уличную сеть и в строительство коммуникаций увеличиваются, это удорожание оправдывает себя — чем лучше условия, в которых живет человек, тем с большей радостью он отдает свои силы работе.

Новобрачных будут селить в домах городского типа, потому что совершеннолетним отдельные квартиры надо давать по возможности скорее, чтобы развивать в них самостоятельность, говорит Дамшкалн.

Следует подумать и над тем, что можно было бы назвать проблемой свекрови или тещи. Стремительный ход времени предъявляет человеку максимальные требования. Молодая жена отрывает сына от матери, не сказав даже доброго слова. Работа тоже. В Канаде родители после женитьбы детей строят себе отдельный дом. В Германии тоже. «Предкам» надо бы находиться на расстоянии ружейного выстрела от детей — этак метрах в тридцати пяти, чтобы и новая и старая семья чувствовали свою неприкосновенность. Мне думается, что так мы и сделаем, построим, для стариков ряд домишек, каждой семье — свой. Помещать престарелых в пансионат — это значит отправлять их в ссылку. Мы своим ветеранам хотим обеспечить на старости больше удобств и уюта. Это же бессердечно — старого Екабсона, всю жизнь отдавшего колхозу, отправлять в Лиепаю, в пансионат! В крайнем случае, пансионат должен находиться здесь, в колхозе.

Председатель отстаивает свою идею пока чисто теоретически, но, зная возможности и темпы развития этого хозяйства, можно поверить, что домики для пенсионеров колхоз построит.

Это мудрое формирование своей среды. А вот в колхозе «Яупайс комунарс» строят только сборные финские «убогие домишки», обложенные серым «убогим кирпичом», и большие белокирпичные дома городского типа. Почему? Блум вам скажет, если вы не знаете: думаете, это по глупости делается? За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь. Если хочешь закончить строительство производственного сектора, то жилищное строительство отстает. У Клявы в «Коммунаре» есть жилые дома, но нет ни современных хлевов, ни механических мастерских.

Кто прав? Поди разберись. Наверное, это просто вопрос тактики. Клява укрепит в людях чувство собственного дома (и, следовательно, укрепит кадры) и потом изо всех сил возьмется за производство. Блум — сначала развернет производство и увеличит доход, а затем с большим размахом сможет объявить конкурс на проект поселка, потому что нынешняя планировка колхозникам не нравится. Поселок можно было бы расположить по обоим берегам речки Апсе. Каждый дом мог бы стоять на береговой круче, конечно, тут же в центре.

Человек вдохновенный думает о будущем, о своих людях, о новых семьях и детях: где они будут жить, будут они нам благодарны или будут ругать нас.

А спущенный Латгипроземом генеральный план разрешает застраивать только по квадратам.

ЛАТГИПРОЗЕМ…

С чем его едят? С квадратной колбасой? Или он сам ест? А жена его ходит на квадратных ногах? Это не живое существо, а институт? Значит, в нем есть работники. И что же, они высидели себе квадратные седалища?

Не зря Пятый Всесоюзный съезд архитекторов констатировал, что одной из сложнейших проблем в сельском строительстве является недостаток кадров, проектирующих это строительство и руководящих им. Многие делегаты предлагали создать творческие архитектурные мастерские, которые, при посредничестве Союза архитекторов, могли бы реализовывать проекты, в том числе и для нужд сельского строительства, помимо проектных институтов.

Вот Шмит из Лутрини. Ни голова, ни зад у него не квадратные. Он умный человек, у него умная жена, и пусть демографический взрыв даст им умных детей! Шмит никогда не согласится, что квадратный поселок красивее, чем не квадратный. Да он и не дешевле! Водопровод можно провести по прямой и в том случае, если дома не вытянулись по линейке. Можно было бы построить и какой-нибудь деревянный дом, но нет мастеров. Можно бы строить и из красного кирпича, но пока и красного кирпича нет. А в зоне нового поселка находится парк, а в парке есть свои укромные местечки, свои холмики и низинки. Все это можно и должно использовать.

Мы сами отказываемся от того, что предлагает нам природа, и удивляемся, что из-за однообразия домов — и как только это случилось? — становимся однообразно серыми. В поселок мы идем единообразно, на работу — единообразно. Ведь мой мотоцикл не отличается от твоего? И дом тоже. Нам понравилась соседская калитка, и мы сделали у себя такую же. Надо, чтобы все было как у других! У меня такое же, у меня такое же! Этот процесс своей шаблонностью напоминает моду на лекарства. В городе уже все почти испробовали на себе элениум, мепробомат, седуксен. И стоит появиться каким-нибудь новым таблеткам, как люди с вялой и неухоженной нервной системой набрасываются на них — ах, радедорм! Это неверие в свои собственные жизненные силы. Вот так же и шаблонное расположение сельских домов и композиция дворов говорит, по-моему, о том, что люди сами не верят, насколько они всесильны, богаты на выдумку, если только не забывают ПРИНЦИП ОСОБЕННОСТИ. Значит — надо напоминать. О том, что этот принцип, особенности находится в загоне, забвении, что он захудал — свидетельствуют старые названия крестьянских дворов на одинаково шаблонных домах. Люди пришли из рощ, их старый дом называется «Рощи», на новом доме тоже написано «Рощи». Написано на новых домах «Черемушные горы», «Затоны». Вам ничего не напоминают эти. Названия? Они напоминают о принципе ОСОБНОСТИ. В названиях домов отражаются природа и личность. И если нет уже этой близости к природе, то пусть вдвое сильней чувствуется человеческая личность! Пусть дома будут: Зеленоштакетником, Синештакетником, Дубовокалиточкой. Пусть они отличаются друг от друга! А в Силаяни Прейльского района названия домов исчезли совсем. Кому они помешали? Чему способствует эта нарочитая ненужная шаблонизация?

Шмит не позволил даже в центре проектируемого поселка разобрать черепичную крышу старой клети. А в другом месте остались, сложенные из валунов, стены старой помещичьей клети, тут он оборудует спортивный зал. Это будет дешево и сердито. Стены немного потрескались, но их стянут железными обручами. Когда он встречается с Клявой из «Коммунара», то разговор только и вертится вокруг того, как бы использовать какую-нибудь старинную кладку.

При обсуждении планировки нового поселка колхоза «Узвара» Бауского района архитекторы говорили: компонуя объемы существующих и строящихся зданий, решающее значение следует придавать возможности разнообразно и взаимно комбинировать их, что позволяет постепенно осуществлять любой вариант в смысле последовательности застройки. Такой способ проектирования несомненно более труден, чем тот, при котором сразу создается статичная и законченная композиция, но зато в процессе осуществления он позволяет добиваться относительной композиционной завершенности, добавляя к существующему ансамблю любой новый элемент.

Во время обсуждения семнадцати первоначальных эскизов поселка «Драудзиба» Талсинского района говорилось о том же: однообразная, не подчиненная географическим особенностям застройка уменьшает пейзажное своеобразие сельских населенных мест. Чтобы это своеобразие сохранить, надо разнообразить методы застройки и силуэты будущих поселков. А председатель Шмит сказал: выговор я за это, конечно, схлопочу, но зато у меня будет красивый поселок.

Пройдут годы, и люди будут удивляться, зачем это были снесены цветные, сложенные из валунов стены. Или вы думаете, что валуны бывают только серыми? Значит, у вас не просто цветовая слепота, а социальная цветовая слепота. Серость — это социальная беда. О, эти любители янтарных безделушек, уверенные, что янтарь на дешевой витой проволочке прекраснее, — постояли бы они возле каменной кладки да потренировали свое зрение! В камне, браток, есть все краски земли. Когда-нибудь, дорогуша, став богаче, мы будем опять и еще красивее строить из камня, но пока у нас времени нет.

Председатель талсинской «Драудзибы» Дамшкалн оставит в центре своего агрогородка каменную стену старинного поместья, укрепит ее, посадит виноградные лозы, построит беседку — каменные руины оживут. Люди зачастую привыкли мыслить очень примитивно: все старое некрасиво. Бабушкой сотканное одеяло — некрасиво, сама бабушка тоже некрасива, старое дерево, старый камень — некрасивы. Как дети!

Чтобы попасть в поселок колхоза «Яунайс комунарс», надо сначала проехать прямо-таки через какую-то фабрику, по обеим сторонам дороги — мастерские, фермы, зерносушилки, склады. Красивого в этом мало.

Агроном считает, что это и красиво, и удобно, и рационально. Это только горожанину кажется, будто от фермы вонь идет. Я не вступаю в спор, хотя мне и кажется, что эти строения могли бы находиться вдвое дальше от дороги, чтобы деревья и зелень укрывали их, и вообще все эти необходимые, в конечном счете, здания, которые никак не назовешь красивыми, можно было бы построить на каком-нибудь ответвлении дороги, чтобы не грохотали машины прямо под окнами.

Но я не вступаю в спор. Пусть говорят сами председатели. Пусть говорит Пилениек из «Варме». У Пилениека тоже от шоссе к поселку ведет новая асфальтированная дорога. Но она не обросла сараями и мастерскими. (Еще не обросла. Может быть, обрастет?)

Меня ругали. Я — ни в какую. У въезда в поселок хотели построить зерносушилку. План давно подписан, отступать от него нельзя, изменять тоже, и они стоят на своем. Каждый хочет свою власть показать. Но и я не уступил.

Госстрой предусматривает в проекте, что 2000 голов скота будут находиться меньше чем в километре от центра. Свиньи будут здорово попахивать. Почему наши люди не могут потратить пятнадцать минут, чтобы доехать до фермы? Почему они и дома должны дышать той же вонью? — так говорит Пилениек.

Самое поразительное то, что кампания за поселки началась со строительства уродливейших (может быть, потому, что они дешевле) типовых особнячков. Это маленькие домики финского типа, обложенные по стенам белым кирпичом, с серой шиферной крышей. Они первыми появились в центре поселка. А ведь в современном градостроении центр оставляют не застроенным для зданий будущего, а необходимыми, но архитектурно несовершенными зданиями застраивают окраины. Так можно было бы строить и на селе: застроить дешевыми финскими домишками одну улицу, подальше от центра, оставив место для более красивых и роскошных домов, которые будут строиться позже. Как бы не так! Удобнее начинать строительство тут же, у дороги, не надо прокладывать параллельную улицу, это требует денег, усилий. Хороша та работа, которую можно сбыть с рук! Но каким же примером могут служить эти домишки или целая их цепочка возле дороги? Никаким. Другое дело, если бы председатель построил в центре хотя бы один образцовый дом по индивидуальному проекту и тем самым показал будущее этого поселка — на что надо равняться. Да, там, на окраине, мы еще строим эти убогие домишки, но через несколько лет будем строить вот такие — в центре.

Надо заложить основы красивого центра, а если это еще не под силу, то застраивать пока периферию поселка, сохранив центр для близкого или даже не очень близкого будущего.

Это почти общая наша ошибка на селе. Поэтому меня и заинтересовало строительство поселка в «Коммунаре». Оно началось не с дешевых домиков, а с привлекательных современных домов, достаточно удобных для крестьянской семьи. Столь же удобны и хозяйственные постройки возле этих домов. А рядом с маленьким сборным финским домиком большую хозяйственную постройку не возведешь.

Все это сложное хозяйство из сарайчиков, пунек, поленниц, собачьих будок и тачек, которое так легко размещалось в больших крестьянских дворах, теперь пытается найти себе место в дворике финского домика — не может оно уместиться под крышей маленькой хозяйственной постройки. Места не хватает. Начинают появляться всякие будки. Вроде тех, которыми обрастали послевоенные пригородные дома — дровяные сараи, сарайчики для сена, сарайчики для кур, будки для кроликов… И тут же горы — гора дров, гора досок, гора навоза, гора кирпичей, И еще — куча соломы, куча торфа, куча компоста, куча хворосту. Все это можно наблюдать в предместьях — из окна вагона. Теперь подобную же картину можно увидеть и на селе: уже долгие годы приезжающему в Броцены, словно отвратительную визитную карточку, прежде всего показывают какой-то «Шанхай» царского времени: будки, лачуги, помойки, свалки и старые жестяные заборчики, окружающие огородик размером три на три метра. И это возле самого шоссе. Неподалеку от Скрунды какой-то СМЦП соорудил такие же запутанные лабиринты из всяких куч и будок. Ни салдусские, ни кулдигские архитекторы, наверное, не замечают этого, привыкли.

Но самое непростительное — что всеми этими времянками обрастают как раз новые сельские поселки, самое, так сказать, начало новых поселков!

Сносят старые развалюхи и обрастают новыми развалюхами, сказал председатель одного колхоза. (Старые развалюхи — это старые хутора.) Кто же заставляет обрастать? — спросил я. Да тот же самый председатель, который не строит основательные крестьянские дома с вместительными и современными подсобными строениями, а обходится этими маленькими дешевыми домишками с их маленькими хлевиками!

В колхозах с ярко выраженным интенсивным производством и заботятся интенсивно о новом порядке на дворах колхозников. Председатель колхоза «Тервете» ясно и понятно сказал на общем собрании: мы никого не погоним на работу, если человеку надо сначала привести в порядок свой двор. Надо снести ненужные сараи, нужные — отремонтировать, солому увезти и сжечь в поле. Как здесь сказал товарищ из военкомата — война невозможна и ее не будет, поэтому запасайтесь дровами только на один год. А то мы сносим старые сараи и тут же заваливаем двор горами дров. Для всех трудоемких работ используйте бульдозер — он взят напрокат для этой цели у «Сельхозтехники» на два месяца. Кому надо, просите гравий для дорожек. Сейчас у нас работают две бригады асфальтировщиков, бригада электриков. У нас есть специалистка по декоративному садоводству, она хоть и работает меньше месяца, но может помочь советом.

Я не могу утверждать, что для колхоза «Тервете» этот новый ритм уже стал органичным. Может быть, прихвастнули немного по случаю собственных достижений? На общем собрании колхозу вручали Всесоюзное переходящее знамя за высокую производственную культуру.

Темпы роста надоев за год были здесь самыми высокими в республике.

Денежные доходы, по сравнению с прошлым годом, увеличились более чем вдвое.

План государственных заготовок выполнен на 186 процентов.

Гремели трубы колхозного оркестра, и заместитель министра говорил слова, в которых чувствовались и крестьянская простота и запутанные языковые стереотипы делового человека. Скажем, дождик это и дождик, который моросит сегодня, и он же дождик, вносящий известный вклад в повышение плодородия нашей земли.


Я вышел на улицу. Это происходило не нынешней осенью. Была весна. Из земли пробивался шпорник. Зазеленели возле лесной опушки проросшие на пашне всходы. Впервые куковала кукушка. Утроим запел соловей. В ту весну я часто гулял по полям этого колхоза и думал, что надо бы осенью еще раз взглянуть на Курземе — чем наши колхозы богаты, чем бедны. Здесь был расположен один из самых интенсифицированных колхозов Латвии. Дул апрельский ветер. Надувались простыни и вертелись флюгера. Да, а почему так мало флюгеров? Когда-то они были на каждом доме. Разве теперь направление ветра уже не имеет такого значения?

Из-под слоя земгальской глины добывают торф — всюду чувствуется воля хозяина. Воля — это проявление некой динамической, внутренне напряженной системы. Здесь это видишь повсюду — но снова и снова замечаешь, что этой динамично напряженной хозяйственной системе не хватает эстетического момента, вернее, совета в этой области. А именно, возле конторы, у здания из красного кирпича, могла быть купа вишен (сейчас бы они цвели белым цветом!), но там высажены немецкие елочки, по банальному примеру городских сквериков. Город, позаимствовав сельскую природу, изуродовал ее в своем ограниченном скверике и теперь возвращает селу как бог знает какую ценность. И село ее принимает, и верит, что это красиво.

О красоте и ее понимании в новом поселке можно было бы написать целую книгу. Красоту требуют, ее неправильно понимают, ее стыдятся, над нею посмеиваются. Прямо-таки драматургия!



На окне машинно-ремонтного пункта — цветочные горшки, кактусы. Зачем? Кто их сюда поставил? Женсовет? Что это — требование администрации или кто-то из механиков «осмелился», не боясь, что сначала над ним будут зубоскалить? Если спросить у ребят, что бы они сказали? Что это за цветы? Ерунда, сказали бы они. Притащили, надо, мол. Другие ответили бы уклончивей и ироничней. Не станешь ведь свой колхоз высмеивать, но и восхищаться ведь тоже не станешь. Для красоты, для красоты — и ухмыльнутся с чувством собственного превосходства. Может быть, ответ будет совсем иной, какого ты и не ждал никогда.

В центре поселка вчера посадили елку, позаботились уже о том, где Новый год праздновать. И это сейчас? Во время посевной? Ну и предусмотрительный этот председатель! И кому, черт побери, эта елка бы на ум пришла! А через несколько дней приволокут сюда с мелиоративных полей огромный валун. Да, но кому этот камень нужен? Птичкам, чтобы какать на него. Голубям, чтоб за-, гадить его, говорят старики. Пусть себе говорят, старость не всегда равнозначна мудрости.

Обочины дорог тоже распаханы до самой кромки. Цветы высадят! Потеха! В дождь машинам будет куда грязь расплескивать.

Вот цементный бассейн с крутящимся фонтаном, это вещь! Как в городе!

Так рассуждают здесь, и никто не определит, что идет от житейской мудрости, что — от дешевых, где-то услышанных рассуждений.

Вдоль главной дороги будут располагаться все производственные узлы. Машинный узел, зерносушилка, заправочная станция, гаражи. И весь этот лязг металла будет врываться в окна новых домов. Пока это крестьянина не волнует, пока он еще над этим смеется. Когда же он превратится в горожанина, тогда ему захочется снова — стать крестьянином.

Когда-нибудь ты опять приедешь сюда и оглянешься вокруг: растет ли елка, привезен ли валун, прижились ли кактусы в механической мастерской, отдыхает ли кто-нибудь в березовой роще, не превратилась ли она в жалкую истоптанную поросль. Может быть, переходящее знамя будет уже у других и юбилей тоже будет позади… Будет ли курс на прекрасное продолжаться столь же интенсивно, как о нем говорилось на этом общем собрании?

Да, знамя у нас! Заслужили мы его уплотненным, организованным производственным трудом. Но деятели латышской культуры и науки будут вспоминать председателя Гредзена и еще по одной причине.

В те дни, когда экскаваторы рыли могилы для хуторов, а бульдозеры сталкивали туда дома и заваливали их землей, в те дни был зарыт и засыпан и дом всемирно известного ученого Хелманиса, находившийся на территории «Тервете». В борьбе за культуру производства и за первое место председатель забыл об общей культуре. В созидательном социалистическом труде председатель использовал старые волюнтаристские методы. Или, может быть, признаемся, что это отнюдь не устарелый принцип «цель оправдывает средства» и мы пользуемся им в нашей сегодняшней деятельности?

Я могу заключить этот печальный рассказ выводом: таков сегодняшний, полный противоречий день нашего села, и все облегченно вздохнут, даже порадуются этому «диалектически бесспорному» выводу — да, видите, какой могучей, противоречивой жизнью мы живем, противоречия нескончаемы, такова динамика развития… диалектика… и т. д. Эта всепрощающая, неаналитическая отговорка отмахивается от конкретной оценки ситуации и похлопывает председателя по плечу: молодчина!

А знамя колхозу давать за культуру вряд ли следовало! Можно было дать все другие знамена: за темпы производства, за показатели, интенсификацию, но только не за производственную культуру. Потому что нельзя говорить о культуре там, где производитель не понимает преемственности производственной культуры и не понимает производителя, жившего здесь до него и, возможно, в одиночку давшего миру больше, чем может дать целый такой колхоз.

Но предоставим слово истории!

Хелманис открыл малеин и тем самым занял видное место в мировой науке. В то время начиналась эра бактериологии. Во Франции к вершинам славы поднимался Луи Пастер, в Германии — Роберт Кох, а в России экспериментировал Илья Мечников. Хелманис самостоятельно поставил ряд опытов, существенно дополнивших теорию о лечении бешенства. Его исследования публиковались в русских и французских научных изданиях. Хелманис провел предварительную работу, давшую возможность открыть отделение пастеровской станции в Петербурге. Это была вторая в мире пастеровская станция. Когда в Петербурге открылось первое русское научно-исследовательское медицинское учреждение — Институт экспериментальной медицины, то в этом была большая заслуга Хелманиса. Он получил туберкулин примерно за год до Коха, но, будучи человеком скромным и очень требовательным во всем, что касалось его работы, не опубликовал своего открытия. Об этом стало известно только после его смерти. При выходе в отставку с военной службы (он служил в ветеринарной лейб-гвардейской клинике) Хелманис получил благодарность не за свои научные заслуги, а за хорошо подкованных лошадей — он изобрел особый тип подковы, широко применявшийся в русской армии.

А мелиораторы сожгли дом Хелманиса с молчаливого согласия председателя.


Я стою в центре будущего поселка «Сатики». Это один из окраинных колхозов — на берегах Имулы между Кабиле и Салдусом. Редкому поселку так везет в смысле месторасположения: красивейшая Имула, старинный парк, аллея могучих деревьев, водяная мельница. Пока что построено три-четыре домика, общий вид поселка еще не испорчен. Сборные финские домики — на другом берегу, в отдалении от центра. Еще есть все возможности построить сказочный поселок. Председатель — не из тех, кто любит пороть горячку, не обжигается молоком и не дует на воду. «Если, причесывая голову, уронишь расческу, стало быть, ветры пустишь», говорит народная поговорка. Так что с этой головой надо поосторожнее! Если колхозники, поймут прелесть индивидуальных проектов, а правление разрешит строить в центре только оригинально спроектированные дома, то этот поселок станет одним из красивейших в республике.

Ферм понастроили, можно давать продукции вдвое больше. Теперь есть время подумать о благоустройстве, о поселке, о Доме культуры. Блум тоже начал с курятников — это позволило выбраться из финансовых затруднений. Потом построили удобные и отапливаемые механические мастерские. Потом — коровник и помещения для откорма. Элтерманис поступал так же. И вот пришла очередь Дома культуры. Хотелось бы, чтобы он сохранил внешний вид старого замка, со стенами из тесаных валунов и чугунной чеканкой на окнах. Архитектор запроектировал восстановить черепичную крышу. Я смотрю на председателя и агронома, они оба молоды, оба руководят этим колхозом, оба хотят, чтобы в этом старинном парке осталось нечто от их замыслов, нечто своеобразное и более интересное, чем в других местах. Восстановят они черепичную крышу или не восстановят? Скорее всего, не восстановят… Есть такая старая отговорка: это не так просто…

Да и надо уметь. У нас в колхозе есть два старика, которые умеют, но на крышу они больше не лазают… И работа эта трудоемкая…

Скорее всего, не восстановят. Хотя в «Коммунаре», во дворе известного комбайнера Осовского, мы видели целые горы черепицы. Никому так и не пришло в голову использовать ее для домов в новом поселке. Людям нужен пример, образец, инициатива.

Работников Стендесской селекционной станции нельзя назвать невеждами, это интеллигенты, ученые, но шаблон, легкость шаблонных решений проникают всюду — неповторимые старинные здания уже покрыты шифером.

Красной черепицы не достанешь, серым шифером крыть не разрешали, мы разозлились и все-таки покрыли, говорят они.

А вы искали черепицу?

В Алсуиге говорили: глянь-ка, черепица старого Бауского замка в траве валяется. Значит, есть черепица. Там же рядом, в «Коммунаре», разваливается старая заброшенная школа с черепичной крышей. А сколько их, таких зданий!

Рута, комсомольский секретарь колхоза «Варме», показывала мне личные планы работы своих комсомольцев. Повсюду значилось «принять участие», «помочь». «Чтобы колхозный центр становился все красивее, обязуюсь отработать двадцать часов». Стало быть, «участие» выражается в часах. И лишь один человек написал человеческим языком: «обязуюсь сделать». В колхозе «Яунайс комунарс» комсомольцы совершенно не представляют себе, что им писать в индивидуальных планах, они просто списывают друг у друга: сэкономить горючее, окончить среднюю школу. И так из года в год, кончают и кончают среднюю школу уже семь или десять лет и все не могут окончить, экономят и экономят горючее, а сколько сэкономили — никто не знает.

Ну, а помочь председателю найти цветной шифер («чтобы колхозный центр становился все красивее»), это дело политическое или нет?

Руте такой вопрос показался каким-то чудачеством.

Можно было бы и в Сатики спросить у комсомольцев: добиться, чтобы ваш новый поселок был неповторимо красив, чтобы новый Дом культуры сохранил свою своеобразную архитектуру, это политическая задача или нет? Точнее: раздобыть черепицу и покрыть ею крышу нового Дома культуры — это важное политическое дело или нет?

Да. Равно как и все, что способствует осуществлению замыслов советской власти на селе.

Придут ли комсомольцы к колхозному председателю и скажут ли ему — если он в централизованном порядке достать черепицу не может, они бережно снимут ее со старых домов, принесут на руках и сами покроют крышу нового здания, раз старикам уже не под силу забираться туда? Научатся этому делу, сделают его за те двадцать часов, которые они обязались отработать в общественном порядке?

Сделают они это?

Есть еще одно место, которое председатель хотел бы сохранить таким, каково оно сейчас. Это мельничная запруда с ее крутыми берегами, темным отражением елей на водной глади, а ночью — луна и звезды, с соловьиными трелями. Должно быть такое место, куда ты приходишь подавленный заботами и вдруг — сердце заноет от красоты. Иначе — оно ноет только по поводу цемента, денег и поголовья поросят. А вот среди подснежников оно ноет по-особому. Да и любовь возле такого озера, при луне, под сенью темных елей, это нечто иное, чем на голом асфальте, под рев транзисторов. Есть в этом озере что-то.

Но плотина уже грозит развалиться. Председатель время от времени приходит сюда, глубоко вдыхает запахи озера — и не успеет еще сладко заныть сердце от соловьиных трелей, как оно уже снова болит из-за цемента. Состояние плотины с каждым днем становится все более: угрожающим. В районе одну такую мельничную плотину уже прорвала речушка Зане. И запруда похожа теперь на черный лунный кратер. И в колодцах иссякает вода, меняется микроклимат. Реконструкция теперь обойдется в семьдесят тысяч рублей. Если бы вовремя спохватились… Экономически не оправдывается восстанавливать? Но это такое место, которое влечет к себе всех! Средства надо найти, цемент раздобыть.

Как только подумаешь о цементе, соловьиные трели превращаются в простое чириканье. Уши, что ли, глохнут? Ноздри, что ли, становятся нечувствительными?

Здесь, в окрестностях мельницы, можно было бы построить для своих прекрасные бани-срубы.

Разве всем надо обязательно строить финские бани? Можно было бы построить четыре-пять красивых и не таких дорогих обычных банек прямо на берегу озера. Каздангский колхоз «Ленина целын» построил возле парка конкурирующую с финской баней местного техникума обыкновенную дешевую латышскую баню-сруб, и с каждым годом, по мере того, как растет поселок, она становится все нужней, романтичней и популярней.



Есть у нас в замке камин. Как с ним быть?

Хозяева еще не умеют сегодня распоряжаться художественными ценностями, это чувствуется повсюду. Камин можно разобрать, законсервировать, отправить на склад до той поры, когда время и вкус вновь сочтут его необходимым. Может быть, архитектор потребует его завтра же. Важно не потерять.

Сказочно разнообразны пейзажи речушек Имулини и Амулини. Они поразительны, миниатюрны и бесподобны. И далеко от больших дорог. Если в республике есть какой-нибудь архитектор-пейзажист и у него есть право отнести их к зоне охраняемых ландшафтов, то пусть он съездит на Имулу и Амулу весной, когда начинают зеленеть листья, или осенью, когда там диво дивное.

По разнообразию своих миниатюрных пейзажей одним из красивейших районов Латвии можно считать и Кулдигский район. Когда новые поселки ищут для себя место, где им строиться, понимают ли они, в какой мере природа идет им навстречу?

Может быть, нам можно помочь, сказал в сельскохозяйственном управлении его начальник товарищ Менгис. Я уже слышал о нем, как об умелом хозяине, и ждал, что он скажет: может быть, мы можем чем-то помочь друг другу. Потому что фактически я сам пришел за помощью. Я ждал, что мне скажут: чем я могу вам помочь? Тогда бы я рассказал ему о своих горестях. О том, что я прошу запретить строительство маленьких финских домишек, ну, по крайней мере, в центре поселка. При виде их, обложенных кирпичом, мне плакать хочется… Мне чудится, что совсем-совсем недавно снова была война и снова люди понастроили каких-то времянок.

Я попросил бы постоять пять минут в кленовой аллее, в тишине парка, на речном берегу, постоять и подумать — пускать ли туда застройщика, слепого в отношении форм и красок.

Природа уже не может воссоздать то количество вариаций, которое воссоздавала раньше. Человек с его механизацией сильнее ее. Когда-то человек боролся с природой, оборонялся от ее наступления. Теперь природа борется с наступлением человека, защищая свои микровариации. В словаре иностранных слов можно прочитать, что «мелиорация» — это более мудрая деятельность, чем та, с которой мы сталкиваемся сегодня. Мелиорация — это «радикальное улучшение земель для сельскохозяйственных нужд — осушение болот, закрепление песков-плывунов, искусственное орошение, лесопосадки, устройство прудов и водоемов».

Я попросил бы отодвинуть все фермы от магистралей. Я просил бы пока от имени горожан, потому что сельский житель еще не изголодался по формам и краскам, но он придет к этому, если нынешние непродуманные формы и цвет станут бесспорными и не подлежащими обсуждению. Тогда тот, у дверей которого будут грохотать тракторы и комбайны, начнет искать тишину и покой, но не найдет их в своем дворе, и наденет обувь свою, и отправится искать их на речном берегу. Пока еще количество транспортных средств невелико, транспорт и люди еще уживаются в одной населенной зоне. Но очень скоро возникнет проблема шума. И разве тогда поселки можно будет перестроить?

Ну, так как же?

За круглым столом архитекторы рассуждают правильно: тишина, характерная для сельской местности, является неотъемлемой составной частью пейзажа. Следовало бы найти такие возможности и методы застройки сельских поселков, при которых условия жизни в них радикально отличались бы от условий жизни в поселках городского типа и им подобных. Для движения транспорта и расположения транспортных средств следует предусмотреть отдельную зону, которая соприкасалась бы с жилой зоной лишь в нескольких точках.

В колхозе «Драудзиба» я заглянул в опросный лист социологических исследований.

Если вам нравится жить на селе, то почему именно?

Лучшие природные условия. Меньше шума, нет толчеи.

Почти все отвечают так.

Так почему же возникает такое противоречие между тем, чего хотят и что делают?

Читаю опубликованную в газете «Литература ун Максла»[5] беседу о сельском строительстве «Для настоящего и будущего», и — что меня больше всего поражает? — обо всем говорится в форме пожелания. Ответственнейшие люди говорят о важнейших проблемах — в форме пожелания.

Говорит главный архитектор Республиканского проектного института землеустройства:

— Строительство следовало бы начинать с общественного центра. Неотложной задачей в условиях нашей республики следовало бы считать — разработку типовых проектов для сравнительно небольших поселков.

А колхозы уже строят. И начинают с неприглядных дешевых домишек.

Говорит руководитель группы Строительного научно-исследовательского института:

— Следовало бы точно знать, например, действительный экономический эффект концентрированной и разбросанной застройки в небольшом поселке.

А люди уже строят! Они не имеют права сказать — следовало бы строить. Они должны строить.

Мы строим так: 1–3–5 — через участок. Каждый второй дом пропускаем. Потому что нельзя строить на селе «каменные клетки», говорят председатели. Проектные организации работают так: от подготовки до реализации проходит четыре-пять лет. Еще до начала строительства на одну лишь подготовку документации уходит три года, говорят в «Зелта Звайгзне». В «Накотне» Добельского района есть своя группа архитекторов, это сокращает сроки строительства по меньшей мере на два года. Зимой проектируют, летом начинают строить. Теперь Совет Министров обещает дать экономически мощным хозяйствам группу архитекторов из трех-четырех человек. Тогда дело начнет двигаться вперед.

Говорит главный архитектор проекта Государственного проектного института сельского строительства:

— Мы добровольно перешли к значительно более благоустроенному быту, но хотелось бы, чтобы кто-то сохранил для нас яблоню, баньку, солнечные дни для наших отпусков.

За «круглым столом» говорят одно, а в жизни получается другое.

Я спрашиваю председателя: могу я перевезти на свой двор в новом поселке чудесную этнографическую клеть? Нет, говорит он. Районная проектная группа не допустит, чтобы во дворе была клеть. Я спрашиваю инженера из Сельскохозяйственного управления: можете вы предложить, чтобы в каком-нибудь колхозе строящийся дом имел крышу из красной черепицы? Нет, не могу, говорит он. Инженер по строительству при Госбанке следит, чтобы государственные средства расходовались экономно, чтобы не было отступления от эталона. Черепица? Но без нее было бы дешевле? И лишает кредитов.

Вот так-то, пока крупные проектные и исследовательские институты высказываются в сослагательном наклонении — СЛЕДОВАЛО БЫ и НУЖНО БЫ, — село строит. Потому что селу НУЖНО. Поэтому ближе всего к истине секция сельского строительства Союза архитекторов, где говорят: нельзя ждать обобщения результатов проводимых исследований, надо больше доверять руководителям колхозов; дотошно выбирать совместно с ними место для будущего поселка, разрабатывать варианты расположения центра, проверять на макете, проектировать и приступать к строительству. Этим могли бы заняться творческие группы Союза архитекторов. А на деле — пока все рассуждают, село строится стихийно.

Проектный институт перед нами в долгу, сказали в Кулдигском районном сельхозуправлении. Почему именно он должен все делать? Чтобы оправдать собственное существование? Например, в «Друве» у Рубулиса есть свой экономичнейший и рациональнейший проект. Надо бы его просто утвердить, так нет же! Почему колхоз ничего не может сделать сам? Ведь это же значит тормозить производственные силы! К примеру, в колхозе улучшат проект хлева, а из института приходят опять те же старые проекты. Если к автомашинам есть претензии, завод принимает их во внимание. А проектные организации к сельским жителям не прислушиваются вовсе.

В Салдусском районе колхозные председатели говорят то же самое. Строительный проектный институт считает, что раз мы какие-то там крестьяне, то и доверить нам ничего нельзя. Как будто инженеры и архитекторы есть только в Риге! Карты для удобрения полей тоже когда-то составлял один-единственный агроном для всего района, теперь, когда агрономы есть в каждом колхозе, такое и в голову никому не придет. Ведь никто же не повезет сеялку в Ригу, чтобы ее там отрегулировали! А вот проектный институт все еще определяет, какой глубины у нас должны быть колодцы, куда нам следует вбить гвоздь! У нас у самих есть в колхозах инженеры-строители, пусть институт дает нам фасад и разрез, остальное наши сделают сами. А теперь каждая дырка для гвоздя проектируется. Потому-то они и не успевают.

В другом колхозе, в Сатики:

Пройдет от пяти до семи лет, прежде чем у нас будут новые хлевы (они только в плане 1975 года). А мне надо сейчас! Я бы построил из местных материалов облегченные — на пятнадцать-двадцать лет, а параллельно строил бы и настоящие, фундаментальные. К тому времени, как они будут построены, первые морально устареют и останутся только новые капитальные.

В райисполкоме другого района: в течение года. своими силами они могут обслужить только три-четыре района. У них очень много времени уходит на контролирование. Когда же им проектировать и работать?

Люди раздражены. Это значит, что где-то что-то скрипит, буксует, тормозит. Не разбираюсь я в этом и ничем не могу помочь. Я иду дальше.

Но вот, снова проблема. Было бы идеально, если бы в каждом поселке была своя школа. Но маленькие школы ликвидируются, присоединяются к большим, лишая строящиеся поселки той притягательной силы, которая заставляла родителей перебираться сюда с хуторов. Председатели говорят: эта школьная политика разорит колхозы. В том же «Виестурсе» — некому работать, все переходят в другие хозяйства. Председатель «Коммунара» Клява мог бы теперь переманить из Ошениекского колхоза всех лучших специалистов, хорошо, что он человек понимающий и коллегиальный: мой сосед в «Ошениеках» строит новые дома, но люди в них не пойдут. Первый вопрос: как далеко до школы?

Калниньш из «Драудзибы» рассказывает: прежде всего спрашивают, как далеко до школы. Не спрашивают даже, хороша ли квартира. Правление колхоза «Узвара», например, приостановило ликвидацию Стрикской школы. У нас есть Сатиньская школа, а у соседей из «Дарбацеля» нет ни одной. Они возле фермы новые дома построили, но никто в них не идет.

Приезжаем в Лайде, возле парка начинает вырисовываться новый поселок, но с будущего года Лайдеской восьмилетней школы уже не будет, а это значит, что создающаяся микроструктура разрушена уже в стадии своего возникновения. Видимо, не согласованы два общественных процесса, не продумана их последовательность: одновременно они происходить не должны были. Перестарались с концентрацией школ, ведь поселки еще не стали центрами, говорит председатель.

Иду дальше.

Почему не строят детских садов? Экономически не окупается. Один только обслуживающий персонал забирает всех колхозниц. На каждых двух ребятишек — в среднем одна работница. Колхозы еще не могут позволить себе этого. Да и чтобы построить, надо не меньше тридцати тысяч. И поэтому в первую очередь обеспечиваются совхозы, у проектных организаций пока нет лимитов на детские сады для колхозов.

Опять та же проблема теляток, цыпляток и детишек. О межколхозных цыплятах мы договорились, есть у нас межколхозные птицефабрики, о межколхозных детишках договориться не можем.

К 1975 году детские сады начнут строиться и в колхозах. К тому времени, надо надеяться, и «Жигули» во всех новых семьях будут уже приобретены.

Но идем дальше.

В 1971 году во время Дней художника была высказана такая мысль:

Если общественные хозяйства нашли возможность построить рестораны и финские бани, то пришло время подумать и о создании небольших колхозных музеев, где могли бы экспонироваться и портреты ветеранов хозяйства и другие работы. Важно, чтобы искусство не было привилегией одних только рижан. За это выступал художник Улдис Земзарис. Общественное мнение его поддержало.

Это вовсе не потребует больших расходов. Хозяйства могли бы, при содействии художников и архитекторов, использовать для этой цели старые крестьянские дома. В связи со строительством поселков эти дома все чаще сносят или же они разваливаются сами. Среди них есть весьма оригинальные образцы сельской архитектуры, которые, став музеями, сохранились бы там же, на территории хозяйства, для будущих поколений. Вместе с тем была бы сохранена и характерная часть сельского пейзажа. В более развернутом виде Земзарис развил свою мысль в 1972 году на съезде художников: деревня сближается с городом, почему бы городу не сближаться с деревней?

Здания, которые не находятся на обрабатываемых угодьях, и особенно, если они расположены в красивых местах и вблизи водоемов, следует продавать или просто, решением правления, передавать художникам, лекторам, ученым, всем тем, кто своим присутствием в колхозе (пусть даже только летом, в отпускное время) мог бы обогатить культурную среду села. Это было бы взаимосодействием. Я говорю председателю в «Варме», могли бы вы подарить какой-нибудь красивый деревянный дом Рижскому эстрадному оркестру? Он бы вам, может быть, прогудел и пропел целое лето, и потом вся «Варме» и ее окрестности пели бы на Иванов день уже не только «лиго», но и «рэо! рэо!»

Нету в Варме нет ни красивых мест, ни водоемов. Но есть, есть колхозы на всем протяжении Венты — какие там чудесные места! Вот, скажем, «Яунайс комунарс» в доме «Яунземи» на берегу Венты создаст свой музей. Никрацский совхоз давно уже дружит с Лиепайским художественным училищем. А почему бы и нет, раз они подбирают цветовую гамму для нашего клуба, читают лекции по искусству, помогают нам организовать выставки народного творчества? В Вормсатском замке у нас жили раньше 17 семей, теперь осталось шесть, все перебираются в новые дома, освободившиеся помещения мы летом отдадим художникам. Тут для них рай, речные долины Дзалды и Никраце, древнее русло Штервеле. А еще дальше замок Леню на самом берегу Венты неподалеку от Гобземских скал — там тоже есть свободные комнаты.

Директор Рейхманис человек дальновидный. У нас с художниками нечто вроде договора о взаимной помощи, говорит он. Эти замки и сносить-то некому. Они либо развалятся, либо будут еще стоять. Почему же не разрешить художникам жить в них? Каждый человек, которого мы вовлекаем в свою среду, это уже плюс.

В Талсинском районе целая колония художников обосновалась около Мазирбе, в Эргльском совхозе началось восстановление «Меньгели», где родились и жили братья Юрьяни, в Талсинской «Драудзибе» будущей осенью во время Дней поэзии тоже, кажется, откроют для обозрения клеть, принадлежавшую Лерху-Пушкайтису. Шмит в «Лутрини» сказал: речка Гаршупе — сущий рай. Весной мы там все оборудуем. Друзей у нас много — в шефских организациях. Пусть поживут, рыбу половят. Да и нам помогут.

Берега Венты удивительно красивы, поражают воображение, это такой «капитал», который местные хозяева еще не могут оценить. Правый берег от Кулдигского шоссе до впадения в Венту Абавы колхоз теперь передал лесничеству. Сколько приходится ездить в глухой угол, чтобы убрать какое-то одинокое поле свеклы, рассуждают хозяева, и это их дело. Тракторы перепахивают заброшенные дороги, в этих местах будет посажен лес. Строить здесь для туристов? Никогда! Ни за что! Ингрида — профорг лесничества. И я с нею соглашаюсь: в самых красивых местах нельзя строить базы для массового туризма. Но истинные любители красоты уже открыли этот глухой уголок, там, за теми дубами, летом живет Хеймрат, наш Хеймрат — гобеленщик (когда-то был Мадерниек — ковровщик). Он здесь аккумулирует в себе краски, композиции, структуры, фактуры и бог знает что еще. Здесь изгиб реки Иевиены с глубочайшим лососевым омутом, дальше — Долгий брод, по которому можно перейти Венту, а затем — Лошадиный омут. В «Упатас» растет гигантский дуб, в «Дапатас» буря повалила шестнадцать яблонь и вяз с аистятами. Дом «Дапатас» уже списан, а в «Балляс» еще цветут мелкоцветные астры. В Кулдиге когда-то гостила несколько месяцев, да и летом тут где-то жила дочь сестры жены какого-то доктора — Жаклин Кеннеди (ах! ах! ах!). Это меня не интересует. Меня интересует, можете ли вы этот большой дом лесника, который чернеет там среди дубов и в окнах которого пылает зарево заката (он так и называется — «Блазмас» — «Зарево»), — может ли лесничество подарить этот дом какому-нибудь знаменитому в республике хору? Ведь дом же пустует? Да, из него только что выехали. И он пригоден для жилья. В Кулдиге ведь столько бравых певцов, к ним из самой Риги приезжают дирижеры. Дирижер тоже человек, ему хочется под дубами пожить. Я всегда читаю в газете «Падомью яунатне» рубрику «Мой человек». Пишет агроном о Густаве Эрнесаксе:

Я слышал по радио: его спрашивали, чего бы ему еще хотелось. Ответ был таков: когда-нибудь налюбоваться белой ночью возле какого-нибудь озера или моря, где на горе стоял бы старый крестьянский дом, а в нем — старый рояль. Мне хочется пофантазировать дальше: представить его вместе со всеми ста его хористами в таком старом крестьянском доме — композитор берет несколько аккордов на старом, сверкающем лаком рояле, дает тон. А мы — благодаря телевидению и радио — могли бы увидеть и услышать Г. Эрнесакса в этом старом крестьянском доме, вдали от городского шума, спешки и суеты.

Я снова слышу голос своего критика — сожаления по поводу исчезновения патриархальных обычаев, воспевание отдельных архитектонических элементов пейзажа — возникновение поселков ломает старые бытовые традиции и создает новые. — Ну а я-то что говорю? Я ведь то же самое говорю. Только добавляю еще: надо уметь отличать туманный, пассивно-мечтательный миф о прелестях старого крестьянского двора от сегодняшней (хотя и не везде еще осознанной) необходимости в культурной, богатой в стилевом отношении, сельской среде. Так, скажем, генеральный тезис нашего строительства о том, что не следует поощрять ремонт домов, расположенных вне центра поселка, не следует понимать столь буквально, как это делают руководители хозяйств. Райисполкомы имеют право решать, какие и сколько старых зданий оставить в качестве памятных ансамблей, превратить в музеи, передать людям, способным помочь созданию сельского микроклимата. И это вовсе не мелкобуржуазный и не метафизический подход, это требование партии: сломать инертность мышления, создать новую среду, достойную нового человека.

Примерно в десяти километрах от Кабиле и километрах в пяти от Виестури находится Зутенский замок. Школу, находившуюся здесь, перевели в другое место. Пруд, парк, резная деревянная лестница. На стенах печатными буквами уже расписались Рута Червона и Люба. ЗИЛ-130, 1972. Оборудовать квартиры? Никто не пойдет, никто не поселится. Уходит прежнее величие. Так и уйдет, наверное, в небытие.

Совершенно недопустимо, что не находит своего настоящего хозяина Эдолский замок, архитектурный памятник всесоюзного значения. Управление по делам туризма хочет построить свою туристскую гостиницу в Кулдиге, но это нарушило бы архитектоническую структуру и оптимальные транзитные возможности этого городка.

А Эдолский замок под Кулдигой как будто специально создан для того, чтобы оборудовать там всесоюзную туристскую маршрутную базу — благодаря своему романтическому стилю, близости к Кулдиге, живописным окрестностям, где зимой был бы простор для лыжников. К тому же ремонт замка обошелся бы вдвое дешевле, чем строительство высотного здания в Кулдиге, это уже подсчитано. Поймет ли Туристское управление рентабельность и эстетический эффект этого проекта или же поступит так же, как в деле с Орлиным утесом?


Нынче беда у меня приключилась, околела славная козочка. Вечером все дергалась, дала я ей соды, а она и кончилась. Такая хорошая была козочка. Получить бы какую-нибудь страховку… хоть бы малость. Попрошу у председателя сельсовета. Никак не могла разродиться, теперь ее в землю зарыть придется…



Катя Озолиня живет в доме «Чуйли», «Чуйли» — в Балинциемсе, а Балшщиемс — в ольшаниковых джунглях, между Кабиле и Шкеде. Земля такая жесткая, глинистая, еще не видевшая мелиорации, что этой осенью здесь бы и трактор не прошел. Комбайны увязали по самые оси, узкие полосы овса остались несжатыми, и теперь тут пасутся отъевшиеся косули. Охотники нынешней осенью рады-радешеньки. Я специально разыскал этот уголок запустения. Кто тут еще живет?

Хорек явился, и откуда этот дьявол взялся, вошел, сатана черная, и одним заходом — все яйца, всех шестерых кур.

Дом погибает, окончательно погибает, чудо, что он еще вообще держится. Почему вы не уходите из него?

Здесь ты поселился, здесь ты жил, здесь ласточки под стрехой птенцов выводят, другие места им не милы, сюда возвращаются. Муж и доченька от лихорадки померли, перетрудились и померли. У нас хозяйство старое, у Ансиса, отца моего, шестьдесят гектаров было.

Я говорю: матушка, так это не удивительно, что муж перетрудился. Земля его съела, не так ли?

Да, не знала я, куда мне идти. Некуда было. Ни в город, ни еще куда. Куда б я одна-то пошла? А потом времена переменились, и стали меня звать кулачкой и еще по-всякому. За неуплату налогов в тюрьму посадили. Описали имущество, я думала, что оно покроет долги-то…

Вы пошли бы в пансионат?

Ой, не нравится мне в этом сборище. Получить бы комнатушку где-нибудь. Я ничего другого и не желала бы, никаких удобств. Хотелось бы только, чтоб радио было да электричество.

А что вам здесь жаль оставить?

Только воспоминания. Ничего мне здесь больше не жаль.

Пол замызган, окна замызганы, а на старом покосившемся комоде в коробочке для трав — один-единствен-ный крохотный цветок крапивы. Так поздно осенью?

А что бы вам обязательно хотелось забрать отсюда? И я оглядываюсь вокруг — нет здесь ничего. Кровать только, несколько ведер и огонь в кирпичной плите. Что бы вы взяли с собой?

Альбом. Да украли его. У меня этот альбом, завернутый в бумагу, в комоде лежал. Чужие, наверное, думали — что-то ценное, а мне так жаль, так жаль этого альбома! Горох и бобы и лук оставила я на семена, все взяли. А уж так я альбом хранила. Когда я еще молодой была… Пусть бы что угодно забрали!

А дрова-то у вас сухие!

Жалеют меня. Трактор притащил ко мне сушину, есть у них пилы такие, денег не взяли, очень хорошие люди, сказали мне: нет, нет, нет!

Сколько вам лет?

Да теперь уже семьдесят. Ноги больные. Хожу как на колодах. Я бы эту перину в пансионат с собой взять хотела, да не разрешают. Только подушку можно.

«Аболини». Развалившийся дом. В чащобе розовых кустов и старых слив. Я вздрагиваю, когда куница с подоконника прыгает в кучу хвороста. Подоконник исцарапан, значит, она здесь живет. Осторожно вхожу в комнату. На железной кровати — набитый соломой тюфяк, логово куницы, окно забито крышкой старинного сундука, еще виден орнамент. Ржавый бидончик закапан стеарином. Летом здесь кто-то жил.

Иду по заброшенной земле. Все канавы, заросшие ольшаником, одинаковы, ничего не разглядишь вокруг, где-то здесь, скрытые кустарником, стоят дома, но я не нахожу их. А когда наткнешься на такой, где кто-то еще живет, то уж тогда можно вволю наговориться.

Есть здесь еще какие-нибудь старинные семьи?

А чего это вам надо от старинных семей?

Она: «Буртниеки»? Когда-то они назывались «Похотливцы». Фамилия, наверное, такая была. А как же! На кладбищенском памятнике написано.

Он: Это не важно.

Она: Да?

Он: Да! Это не важно.

Она: Ну и ладно.

И замолкает.

В «Ласточках» на внутренней стороне подоконника лежал мертвый пчелиный рой, непонятно, как залетел он в запертый дом, а наружу не выбрался. Бился в окно, обессилел и погиб.

«Иволги». Здесь жили еще до революции старый хозяин Жагата с тремя дочерьми. Одну дочь выдали за Чуйлиса в «Аболини». Сослали их. Очень уж много добра у них было. А еще там жила богачка Катыня.

Богачка Катыня… Я ухожу, продираясь сквозь ольшаник. Здесь ничто больше не имеет своего стержня, здесь нет точки опоры. Нет статуса. Право наследования потеряло свою роль. И потеряло свою роль имущественное положение. Нет детей. Нет ничего. Скоро начнутся мелиоративные работы. А пока в овсах пасутся косули со своими детенышами и в когда-то прорытых канавах разросся ольшаник. Все канавы одинаковы и одинаков ольшаник. Я теряю направление. Когда наконец выбираюсь на шоссе, уже опускаются сумерки. Стынут промокшие ноги. Черное небо. Красный горизонт. Ветер.

Полтора часа надо ждать автобуса. И не хочется заходить в ближайший дом, чтобы дали согреться, — я сегодня устал от людей.

Жду. В темном небе шуршат крылья. Что-то заставляет поднять голову и взглядеться. Улетают журавли.

Ждешь автобуса?

Светится огонек папиросы. Когда человек затягивается, в свете разгорающегося огонька появляется молодое лицо, совсем молодое.

Да, жду. А ты? Живешь здесь?

Теперь живу. Раньше у чувихи ютился.

У которой?

У той, из пасторского дома. Я ей задал перцу. Теперь она смылась, работает в Талсы. На автовокзале.

И что, солидная из себя?

Какая уж там солидная! Так, кнопка какая-то.

Улетают журавли. Облака словно подвешены к небу. И за облаками — свет.

А внутри у меня от этой старой жизни и от разговоров все как-то сникло. Может быть, потому что ноги стынут.


Автобус в тот вечер опоздал. Попав в тепло, я наслаждался тьмой. Огнями за окном и пыхтением сидевшего рядом человека. Но шофер включил радио. — Сердечное тепло — отдать. Как хорошо, что сердце не остыло. — От имени учительского коллектива — и еще хочется тепло поздравить — после рабочего дня. — Что сердца заставляет пылать у других —

Был День учителя.

— Эти самоотверженные сердца и заботливые руки готовят нас к счастливому. — Учителю все доставляет радость, и может ли быть большая радость —

И я заснул.

Проснулся только в Кулдиге.

10. ГЛАВА, ГДЕ ФИГУРИРУЮТ ПАНИ БАРБАРА КОНАРСКА, ЧЕРНАЯ БАБА И ДРУГИЕ СУЙТСКИЕ БАБЫ

Умерла Баба на рыночной площади, купила яблок, стала кошелек вытаскивать и… так это, опустилась на землю… Мне тогда было двадцать четыре. Мне перенять эстафету? Разве песню выучивают? Куда ни поверни голову, говорила Черная Бабиня, — всюду ее найдешь. У меня три тетрадки были исписаны ее песнями, и так это, между прочим, на посиделках. Мелнгайлис приехал и всю ночь записывал песни нашей Бабы.

Ну вот и сам Пупол идет. Маленькая труба дымит над новым дощатым сараем, оттуда приятно пахнет хмелем. Ну вот и сам Пупол идет, в руках стопка, но уже пустая:

Вы все пишете! Это моя жена! На каком основании?!

Пуполиха красива, несмотря на все свои семьдесят три года. Только что солнышко проглянуло, и она собирает яблоки в саду.

Ну, так ее звали — Черный Бабел. Черный Бабел такова был — она умел пить и в черное одевался. Убогий или такой-сякой, я не знаю, как сказать. Тетрадки тоже у меня пропали, я не знаю где. У Анцеланихи должны быть песни Черной Бабел. Ее сестра работает в Неретской школе.

Пуполиха говорит на местном диалекте, употребляя иногда вместо женского рода мужской.

Ну сейчас сам Пупол скажет. Но обращается он не ко мне, а к моему спутнику (мы пришли вдвоем, я и учитель Антонович): ты темный, да? Иди с ним! Он светлый.

Видимо, под этим что-то имеется в виду, может, тут свои счеты какие-то, но к пению и к Бабе Грунтман это все не относится. Анна как-то вечером решила вдруг — пойдет петь! Пойдет в Дом культуры. Да куда там. Восемьдесят два. Да куда уж там.

Анна старше. И она уходит со всеми своими песнями. От магнитофонных трелей вздрагивают тротуары и радиоустановки, а вот Анна уходит со всеми своими песнями, уходит в небытие. У нее рак. Пожелтела, истаяла как свечка. Мы могли бы сходить к ней, но ей очень плохо, она не хочет, чтобы ее такую видели. Разве что Триста Пупол могла бы чего-нибудь записать.

Пуполу все-таки что-то не нравится. Омска мы не видели, говорит он, мы все время в Алсунге жили. Пишите, чего хотите, но в Кулдиге — крыши черепицы старой и там добрый люд. А это же новый дом! Он стопкой показывает на свой старый, правда, обложенный кирпичом дом. Техникум!

Что мне сказать? Что верно, то верно, говорю я. Из сарая течет запах хмеля, над поленницей звенят две мошки и двое мужчин пьют пиво.

Хочешь?

Хочу, конечно, говорю я, но подожди, мне еще надо поговорить.

Дядя, говорит он мне, она скотину накормит, если еще может сегодня ходить, — пусть идет!

А если она вспоминает… В тот раз, когда в Москву готовились ехать, он ни в какую. Гриета хочет в клеть пойти, какого-нибудь бархату взять, Пупол говорит: никуда ты не пойдешь! Иди сюда! Но все-равно не Пупол победил. Все равно Гриета говорит:

Я могу весь мир насквозь проехать! В тот раз, когда в Москву ехали, в автобусе от Алсунги до Риги всю дорогу пели. Народные песни, старинные и все, что полагается!

А Пупол? Что Пупол сказал? Пупол мужу Баренихи сказал, еще тогда, когда все в Москве были: если Гриета приедет больная, то — не дальше реки пущу. В реку — вниз головой, и конец!

И что же было, когда она вернулась? Все было как обычно. Я говорила: это лежание — по боку. Выходила Анна, мы все поем, женщины вокруг. Пошли сахарную свеклу копать. Только за угол — петь начали. И Зилава…

Она теперь в Америке.

А-га! Откуда знаешь? Ты «Голос Америки» слушал!

Пупол наседает на меня, как нечистый, как сатир козлоногий.

Ну, «поймал» он нас, ну, теперь поглядим кто кого!

К счастью «пиво, друг мой старый»[6] не может пройти по одной половице. Разговор тоже переходит на другое. Алсунгцы охотно вспоминают тот год, когда здесь снимали для кино алсунгскую свадьбу. Пабрик[7] тогда снимался, прошлым летом опять приезжал, осматривал холм, на котором все это происходило, — о, господи, как время летит! Там уже лесом заросло.

Это тот самый Пабрик, что был на той свадьбе? В таком случае, Пупол хочет знать, кто там был пивоваром.

Он дал дуба.

Ну тогда нам и разговаривать не о чем!

Мы и не разговариваем, хватит. Усаживаемся возле дров на свежие чурки, пиво еще теплое, не то пиво, не то сусло, зеленые листочки хмеля плавают в кружке. Пригревает предполуденное солнышко, просто чудо для этой дождливой осени.

Будь Пупол чуть потрезвее, можно было бы поговорить. Теперь уже не получится — будет слишком сюрреалистично. Дьявольски сложный старик. Ничего не предугадаешь заранее. Смотрю на левую ногу: сапог как сапог, никаких признаков раздвоенного копыта.

О, поездку в Москву, все ее помнят, так же, как съемки свадьбы, было это, наверное, в тысяча девятьсот тридцать… нет, все-таки не вспомним, в котором.

Пупол тогда не давал покоя Гриете, теперь утихомирился. Они ведь недолго там были — четыре-пять дней. А я бы жила, пока не прогнали… Пока бы ноги носили — нравится мне там, сказала Барене.

Барене — далеко еще не старуха, Барене в расцвете сил, и всех женщин сплачивает, когда те в разные стороны тянут. Барене печет блины и угощает клубничным вареньем. Мужчине надо и чего-нибудь покрепче, говорит Барене и удивляется, что я не пью.

Гриета? Гриета, когда разойдется, ее не остановишь. Но выкричится, и все тут. Я смотрю, надо бы продолжать, а она…

Блины вкусные, съешьте еще! Конечно же, я съедаю еще.

Вот я и сказала тогда: тебя, Гриета, нельзя к кормилу пускать.

Очень на Порзингу надеются. Вероника Порзинга — самая молодая и не срывается. А в Дом культуры приехал Андрей. Андрей Мигла — режиссер. Из Лиепаи. Все знают, что он задумал, не знают только, получится ли. Андрей заодно приехал и за дровами. Заезжаем мы с целой машиной дров к Порзингам. У Порзингихи Матильда Буча сидит. Ну, остается только за Гриетой съездить, и весь хор будет в сборе. А пока можно поболтать.

Вы думаете, легко в этих юбках? Тяжело, непривычно. Старые женщины, так те только смеются: что это за овца, если ей шерсть не под силу. Послушай, выключи его, ну что он тараторит! (…от зла и от коварства ты позволь мне в твоей любви…) Ну вот! А теперь эти старые суйтки говорят нам: осанка у вас не та.

Гриеты все еще нет, можно еще почесать языки об этом самом Петере Пуполе.

Петер, Петер, ты и не догадываешься, что Гриета в Москве делает. Если бы знал!

Петера только дома прорвало: где ты, моя Гриета? Боялся, в Москве останется.

Он даже мне наказал. Ты мою Гриету придерживай, говорит. Если пойдет куда-нибудь, ты присматривай!

О, цветок любви, как цветешь в октябре ты!

Сам я подружку

Вел танцевать,

Не дал я другим

Ее ручку жать!

В окна вонзается свет фар, ну вот и они.

Не может запевалой быть только один человек: иногда вдруг она на мгновение что-то упустит, а другая, глядишь, тут как тут, сразу подхватит. Ну, пора начинать свадебные песни, режиссер ради этой суйтской свадьбы и. приехал, она-то у него и на уме, и надо бы приступать к спевке, но Гриета неизвестно почему разволновалась и выглядит совсем несчастной: ничего вспомнить не могу. Что ж это со мной делается!

Ну, а если только так, не всерьез? Порзинга начнет. Порзинга будет ведущей.

Люди вы добрые,

Да и мы такие же.

Мы теперь друг друга

Будем охаивать.

Гриета Пупола перехватывает.

Сгиньте, воры,

Ножик укравшие,

Идите в канаву

Резать лягушек.

Еще ведь только начало свадьбы. Еще я здесь пока, в сегодняшнем доме. Еще в столовых крадут ножи, поэтому зарубку вытачивают на спинке лезвия. Еще я здесь пока, еще суйтки меня не околдовали, но песня ширится. Начинает силу свою проявлять.

Нельзя тебе, Чукстене,

Пробовать хмельного:

Выпьешь хмельного,

Станешь поглядывать,

Станешь поглядывать

На молодого.

Держись, Петер! Суйтки хотят верховодить!

Кулаками я стучала,

Пока стол не развалился,

Парня, парня я ругала,

Пока тот не покорился.

— Э — ээээээээ!

Ээ — характерный только для алсунгских женщин долгий распев. Только ли для них? Мелнгайлис слышал его и в Салдусской стороне и удивился, что «щедрую старину» можно найти и там.

Утром снег меня засыпал,

Утром люди оболгали.

Смело я брела по снегу,

Были босы ноженьки.

Остальные подхватывают, как отзвук: Были босы ноженьки. Ээээ! Были босы ноженьки… были босы ноженьки… были босы… Отзвук все отдаляется и отдаляется… Алшвангская ленная вотчина принадлежала советнику Курляндского герцога Кетлера и его послу на Люблинском сейме Карницу. Тот ее продал в 1573 году курляндскому маршалу Шверину. (Э-эээ!) Сын Шверина Ульрих служил польскому королю. В Вильне на придворном балу познакомился Ульрих с польской помещицей Барбарой Канорской (…ноженьки, ээ!), происходившей из королевского рода. Он женится на ней, живет в Польше в поместьях жены, принимает католичество. После смерти отца в 1632 году переезжает в Алсунгу и начинает фанатично обращать в католичество своих крестьян.

Так вот откуда это странное смешение расцветок в одежде: «сумасшедшая ткань» в ярко-желтую, красную и черную клетку! И черные платки с огромными цветами.

С ним понаехали иезуиты, церковь отдали католикам. Собственная его, единоутробная сестра, понуждаемая переменить веру, выбросилась из окна и разбилась насмерть. (Были босы ноженьки — э-ээ!) Последний лютеранский пастор на Троицу собирал свою паству под липой. Где-то в году 1904-м католический священник в Иванову ночь подпоил молодых парней, чтобы липу срубили. И срубили. (Были босы ноженьки, были босы ноженькиии…)

А Трина тогда еще, во время войны сказала: доченька, похоронят меня со всеми этими песнями, запиши их, доченька! Говорят — мне все равно помирать.



Она сидела в кровати больная и пела. Она говорила: я буду петь, сестричка, пока не умру. Такая маленькая-маленькая женщина.

Что ни говори, а песенный этот дух у каждого по-своему проявляется. Трина и умирая пела. Анна, а ей за восемьдесят было, вздумала в Дом культуры ходить.

Мозиениха говорит: мне в августе стукнуло шестьдесят пять. Мне и свиней покормить надо, и то и се сделать. Это верно, Мозиениха не может в машине ездить, но что за песни поет! Никто столько песен не знает. Если бы Мозиениху уговорить, вот тогда бы…

Чем была свадьба? Свадьба была огромным представлением, массовым спектаклем, величайшим событием. Всем за столом места не хватало. У каждого свой ножичек с собой. За подвязку засовывали. Назывался он тупиком. Мать говорит: возьми тучик с собой, а то голодной останешься.

Свадьба была полем словесной битвы. Песенной войной. Пиротехникой остроумия. Вот и приведи сестричку свою в такое сборище, брось сестричку в вихрь метафор! Тут же какая-нибудь старушенция опять отбросит ее в сторонку:

Этакую карлицу

И возить на конях?

Да ее в кулечке

Принести бы надо.

А если сестричка уже не первой свежести?

Братцу привезти хотела

Я невесту молодую.

Привезли буфет трухлявый,

Стекла все повысыпались.

А если сестричке срочно замуж выйти пришлось? Ой» женские глаза все видят!

У ворот стояла я,

А в руках — подойники,

Привезти должны девицу,

Как коровка, тучную.

А там, глядишь, подвенечные песни и первые плясовые!

Лицизе хваткая,

Петерис увалень.

Лицизе лисою

Ловко петляла,

Петерис медведем

Лез напролом.

Мелнгайлис вслушивался в звуки и не уходил, все писал и писал:

…В комнате дули в дудки, свирели, свистки, бренчали на кокле. На открытом воздухе использовали другие инструменты: охотничий рог и трубу. Когда в дайне поется: «Тяжело дудится парню, если он невесту выбрал», то это не означает тяжких воздыханий, просто ежевечерне ему приходилось дудеть в стянутый дужками ясеневый рожок. Делал он это с дурашливой жалостливой выразительностью, оттого и «тяжело».

Нас четверо девушек здесь на Блинтениекском лугу скот пасло. Когда мужчины мимо нас домой возвращались, уж мы-то старались про них пропеть.

Раньше мы по домам петь ходили либо тут на пригорке собирались. Соседок вместе с мужьями из дому выманивали.

Из Академии наук приезжали, мы в вечер Лиго пели. Потом была в Айзпуте этнографическая сессия: они нас и в Айзпуте пригласили приехать.

Сколько нас было в то время? Надо на фотографии взглянуть. Семь, восемь? Мало теперь осталось в нашей компании.

Ах теперь опять собирать начнут? Стало быть, надо кисти подновлять. Моль побила. Да уж мы-то сделаем, хватило бы песен.

Ну их-то хватит, и Матильда знает, что говорит, хватило бы гостей на свадьбе!


Дом культуры. Вечер. Тьма. Октябрь. Дождит. Опустевший городок. Церковь и городище в опавших листьях. Только ночная стража вышагивает.

Мама звонит! Ищет свою Даце.

Ладно. Ладно, ладно! Нет времени, мамочка, мы же танцуем!

По случаю приезда режиссера в Доме культуры собираются люди. Старый и новый танцевальные ансамбли, певческий ансамбль — всего должно собраться человек шестьдесят, иначе свадьба не получится. Неверие налипло, как грязь на ноги. Грязь у дверей очищают, неверие остается.

Кто же придет? Петерсон придет? Придет?! А Кенкисы? Кенкисов и в прошлый год не было. Путисы? Не верится. Сомневаюсь я в этом деле.

Ну, а Руч будет? Он, негодник, свою коляску мотоциклетную не исправил.

Входит Янис Яунзем. Добрый вечер! — говорит Янис Яунзем. — Что у вас тут, посиделки, а?

Сегодня уж, наверное, больше никто не придет. Так что надо бы наметить жениха. Юрис? Старые суйты по четыре пуры гороха носят, а он хоть одну поднимет? Старики говорят: вконец никудышный. Надо бы кого повнушительней. Парней, что ли, в колхозе мало.

Да, да, да, ну где это видано! Женщины только посмеиваются. На свадьбе должен быть настоящий суйт. Если уж показывать, так должен быть настоящий, не то подумают, что у нас все такие. И вообще, он уходить собирается.

А вот невеста-красавица! Да, но не латышка. Ну уж это сказки! Как это не латышка, когда отец, мать — суйты отсюда же, из Басы. О Мирдзе говорить нечего! Мирдза настоящая.

Но кто же все-таки суйты? В антропологическом отношении суйты чисто латышский тип. Суйты живут в окрестностях Алсунги, Юркал не, Гудениеков и Басов. Существует мнение, что суйтами их назвали ливы, на языке которых это слово означает «болотный житель». Другие считают, что «суйт» это сокращенное от «иезуит». Действительно, граф Шверин насаждал здесь католичество, и иезуиты в Алсунге жили. Согласно еще одному объяснению, «суйт» это искаженное «свита». Барбара Канорска, жена владетеля Алсунги, происходила из королевского рода и, приехав в Алсунгу, организовала из местных жителей нечто вроде гвардии, называя ее своей свитой.

Этническую чистоту суйтов объясняют тем, что ленные владения Алсунгского округа подпали под польское влияние, здесь не было власти немецких баронов, а следовательно, права первой ночи и ее последствий. Говорят, что кроме того в суйтских округах не было онемечивания. Суйты не позаимствовали ничего, идущего от немцев: ни внешней обходительности, ни одежды. Ведь еще совсем недавно (в 30-х годах) они даже в будни носили национальный костюм. Правда, мужчины отказались от него еще на рубеже веков. А то, что суйтам присуща чисто человеческая, нелакированная грубоватость безо всякой псевдообходительности, об этом можно судить по их народным песням.

Пишут, что характер у суйтов решительный, даже упрямый. Суйт редко говорит «да», но если уж скажет, то на его слово можно положиться. Будучи по природе весьма миролюбивыми, они никогда не позволяют обидеть себя. Добиться от них чего-нибудь можно только добром. Уверяют, что суйты всегда последовательны в своем поведении. Индифферентность, легкомыслие и межеумочность им не присущи. Да будет так! Познакомиться поближе с характером этих людей мне не довелось — много ли увидишь со стороны? Остается поверить на слово.

А там за Гудениекскими и Басскими лесами и пригорками начинаются древние земли кеныней. Завтра я возьму себе выходной и поеду куда-нибудь, чтобы побродить по осеннему листопаду. У Антоновичей завтра никаких суйтских спевок не будет, Антоновичи вдвоем поедут к родственникам свинью резать. Я смогу переночевать в их квартире.


Утро неприглядно как трактор. Ранний автобус отправляется в Айзпуте. Дождь, правда, не льет, но наверно, он поджидает где-то здесь же, за Маргавой, и скоро хлынет. Маргава? Маргава — это приток Ужавы, и кафе того же названия, очень уютное кафе, — оттого что пустое и никто не заглядывает тебе через плечо в надежде занять твое место, как это бывает в Риге. Но время не терпит. Цыгане с базарными авоськами и с детишками уже гомонят в автобусе. Потом входят женщины в воскресных платочках и девушки с воскресными сумочками. И какая-то девушка в белой шапочке. 14 октября. Воскресенье. Матово и хмуро за окном автобуса встает рассвет.

Дорога Алсунга — Гудениеки пока еще извилиста и красива. Небольшие пригорки, крестьянские дворы, в сером рассвете осень пылает как уголь — еще не догоревший. Сегодня я выехал ради последнего листопада. Вишни, ясени и рябины уже оголены, только красные рябиновые ягоды еще не объедены — для скворцов много зерна в этом году осталось на полях. На пашнях тоже еще не видно зеленей — все из-за дождей задержалось.

Белая Шапочка тоже сходит у поворота. Село Плику? Вы же заблудитесь! Да, возле «Румниеки» есть тропка, Шапочка тоже идет в «Румниеки», но все равно я не найду.

Возле колхозных бензоцистерн дежурит старик: село Плику? Да вы же заблудитесь. Нет, это не далеко, но дороги уже заросли, а местами замелиорированы. Да и не осталось там ничего, говорит старик.

Раз ничего не осталось, то я должен туда попасть. Всегда меня влекло в те места, где ничего не осталось. Там можно найти чудеса! Уж отец Мирдзы дорогу-то знает наверняка, он мне покажет.

Мирдза — это суйтская невеста? Да, это она.

Значит, настоящая суйтка?

Значит, настоящая суйтка.

И все родственники суйты?

И все родственники… нет, теперь уже не все…

Мелнгайлис считает, что в Курземе наблюдается величайшее этническое многообразие. Здесь, пока школы и церкви и газеты не причесали под одну гребенку речевую пестроту, каждая волость имела свой говор. Это свидетельствует о том, как в результате военных набегов перемешался тот финский мир, который здесь стал латышским. У Мелнгайлиса есть своя теория, согласно которой финны (или саами) во время своих набегов проникли далеко в Европу. Восточная Пруссия на старинных немецких картах называется Самланд, а западная часть Литвы — Самогития. Саами в большинстве были темноволосыми, кареглазыми, поэтому и курши часто темноволосы, хотя глаза у них могут быть не только карими, но и голубыми. Не следует путать с ливами — у ливов глаза серые, а волосы намного светлее, от цвета болотистой земли и разных оттенков глины до огненно-рыжего.

Мирдза после окончания партшколы была направлена на работу в Алсунгский исполком.

А теперь скажите мне, что бы вы делали, будь у вас такая же власть, как у графини Канорской?

Я бы создала Советы.

Советы бы уже существовали. Что бы вы делали, будь у вас широчайшие права и полномочия для строительства образцового коммунистического городка, ну, скажем, той же Алсунги?

Прежде всего я бы восстановила узкоколейку. Ведь мне бы уже не пришлось оглядываться на экономическую необходимость, не так ли?

Не пришлось бы.

Не пришлось бы! И как бы еще пришлось. Еще не выполнен план семьдесят первого — семьдесят пятого. И вряд ли будет выполнен. В семьдесят третьем году надо начать и кончить благоустройство улиц: их расширение, тротуары, лампы дневного света, канализация…

Об этом не будем говорить.

Как это, не будем?..

Поговорим о том, что есть в Алсунге такого, чего больше нигде не найдешь. Привлекает ведь только своеобразие. Ведь движение транспорта в таком маленьком поселке сельского типа еще не требует расширения улиц, лампы дневного света еще отнюдь не первая необходимость.

Когда я приехала сюда, председатель сказал: я здесь работаю уже давно. Я просто не замечаю, что здесь хорошо, что плохо. Ты человек новый, скажи мне!.. Ладно, поговорим об этом. Здесь чудесные места. Специалисты считают, что нигде нет такой прекрасной черной ольхи, как в нашей Зиедулее, в нашей Цветочной долине. Но с каждым годом Зиедулея все больше заболачивается и зарастает. Будем просить МРС корчевать кустарник. Позовем на помощь тех, кто в районе занимается озеленением. Надо бы колхозу послать своего человека в садоводческий техникум, чтобы тот, вернувшись, мог заняться общим озеленением города. Но колхоз отвечает: зачем это мы будем человека держать ради кого-то?

Значит, надо колхозу дать что-то взамен.

Нам нечего дать. Мы можем только апеллировать к здравому хозяйскому уму.

Своеобразен был старый дом на перекрестке дорог, напротив Дома культуры. Есть же смета на его восстановление. Потребобщество реставрирует его в прежнем виде, с черепичной крышей.

А замковая башня? Крыша протекает, скоро начнет обваливаться. А внизу расположен школьный музей с интереснейшими материалами.

Теоретически-то в бюджете предусмотрены статьи на сохранение архитектурных памятников, а практически — нет денег.

А еще?

Еще озерко в центре. Надо добиться, чтобы потребобщество убрало свои бензоцистерны. Никак не добьемся.

Стало быть, «хозяева» обходят советскую власть?

А теперь повернем направо!

Дорожка к «Леяс» заросла березняком. Как вы теперь подъедете туда на «Жигулях»?

Дочери уходят, продадим мы этот дом, говорит мама.

А для чего продадите? Чтобы дочке купить «Фиат» и она в отпуск или по выходным дням моталась туда, где толкутся дачники? А потом ей опротивеют эти банальные дачные места и она начнет искать, где бы ей купить домик подальше от людей. И будет она жалобно смотреть на тех счастливых чужих людей, чьи детишки носятся в «Лёяс» между березками и собирают грибы и цветы.

И что же будут делать детишки, которые в Алсунгском доме культуры пели:

Брюква выросла с горшок,

Выбросила листья.

Что же, они будут знать о брюкве только по картинкам? Разве их надо лишать удовольствия забрести в борозду, вытащить брюкву, чикнуть ее ножичком и с хрустом разгрызть? Неужто вы действительно продадите этот дом? Разве внуков у вас нет и не будет?

Вон как они в Доме культуры рядком уселись. И все от нетерпения ногами болтают, до земли-то не достают.

Дети, нравится вам танцевать? — Да, дааа!

Потанцуем еще? — Да, дааа!

Ножки не устали? — Нет, нееет!

Хорошо, теперь вы будете детьми из Дома культуры. Мальчики, станьте с внутренней стороны и все время смотрите на свою партне… на свою девочку!

Выходят, выстраиваются, шесть мальчишек продолжают сидеть. Именно мальчишки не двигаются и все тут.

И, поглядите, как шагает эта девчушка, она не хочет махать руками, она просто не умеет этого. Вон как она идет, ручки прижаты к телу, ладошки грациозно отставлены. Красавица.

Что вам, дети, больше всего нравится?

Пееееть!

Танцеваать!

А гимнастика?

Гимнастика тоооже…

И когда же исчезает это желание? В какой час и миг? Откуда подкрадывается неудовольствие?

Они приходят сюда каждый день в 15.30. Зачем приходят? Учиться культуре поведения.

Хорошо! Договорились. Все будут читать стишки.

Ну, а что произошло в тот раз с мальчишкой на сцене? Мальчишка не шаркнул ножкой, прочитав стишок, а кубарем скатился со сцены. Во время выступлений. Мама и воспитатели от ужаса остолбенели. Что с ним случилось?

Что с ним случилось? Вы это выяснили? Может, не надо заставлять детей читать стишки у елки, перед гостями, всюду, где вам вздумается? Может, этому мальчишке хотелось солнечных зайчиков пускать? Почему вы его заставляли стишки читать?

Когда подкралось недовольство?

В Алсунгской школе отмечали праздник урожая. Классы соревновались. Десятый «а» снова оказался впереди. Как обычно. Со вкусом расставили цветы в вазах, приготовили самый вкусный салат, знали кому и в каких случаях преподнести тот или иной букет. Знали теорию, проявляли находчивость, быстро чистили картофель. Восьмой класс вышел на бой под собственным лозунгом:

Нет равных тут

Команде «Спруут».

Я спросил у учительницы, что это за штука такая «спрууты». Учительница тоже не знала — может быть, название какой-то местности. Теперь я знаю — это брюква.

А 11 «а» класс вместо того, чтобы почистить картофель… нарезал его неочищенными кубиками… Новейшая технология? Глупая шутка? Бессовестная проделка? У всех такое чувство, словно кто-то хлеб бросил на землю. Надо было бы класс дисквалифицировать, начислить хотя бы штрафные очки. Не начислили.

Что их заставило искромсать картофель? Это ведь может быть и каким-то проявлением недовольства. Недовольства чем?

Не тем ли, что в празднике НЕ БЫЛО ПРАВДИВОСТИ?

Раньше этот праздник был подлинным отчетом. Ребята сами отчитывались в том, что ими сделано в колхозе, что дома, что на толоках, а что индивидуально. Теперь этого не было. На выставку урожая каждый класс по-натащил из дому чего душа желает. Но это не был ими самими выращенный урожай. Ни об одной горбинке на тыкве, ни об одной загогулинке на картофелине, ни об одном турецком бобе нельзя было сказать, что их действительно вырастил кто-то из ребят. Здесь можно было победить за чужой счет, за счет мамы, скажем.

Сами ребята не выступали. Ни те, у кого в руках дело спорилось, ни такие, как Матевич, который во время работы в колхозе кричал: почему я должен тут спину гнуть! Говорила только учительница. Она благодарила и от имени колхоза: картофель уже убран, скоро будет убрана и свекла. А картофель не был убран. Когда мы проходили вокруг Алсунги, все «убранные» поля белели картофелем.

Потом на эти поля посылали еще раз. Так было не только в Алсунге, так было по всей республике. А ребята ведь каждый день, возвращаясь из школы, видели это. Зачем же учительнице понадобилось говорить такое? Во имя чего? Праздник урожая — это не представление. Праздник урожая — это итог. Если итог не верен, надо пересчитать еще раз. И учительнице, сказавшей, что картофель убран, этот итог придется пересчитывать заново. Он всплывет в детском сознании и проявится в какой-нибудь необъяснимой форме протеста.

Почему же в конце концов, 11-«а» искромсал картофель?

Почему, в конце концов, маленький мальчуган, прочитав стишок, не шаркнул ножкой, а кубарем скатился со сцены?


В осиннике медленно опадают листья. Лесная дорога украшена прекрасным, совершенно нетронутым лиственным узором, здесь не ходят, здесь некому ходить, здесь все бесцельно. Заброшенность яблони. И березы как органы среди елей. Из такой тишины приходят дети, в такую тишину уходят умершие. Это время Духов.

Надо всем этим слабый ветерок гонит легкий туман, но здесь в лесу ветра нет и туман оседает мелкими капельками.

След одинокого мотоцикла. Кто-то здесь проезжал. Не позже чем вчера или позавчера.

Я выхожу на лесную опушку. Далеко тянется нескошенное поле, и дороги расходятся в разные стороны. Низко стелются тучи. По-осеннему неприветливые, по-осеннему еще непролившиеся. Всю осень лили, так и не излились, капает с них, как с мокрой трески, как с мокрых уток, как с посудных тряпок. Я медленно иду в гору через луг нескошенной тимофеевки, и ботинки намокают. Мне кажется, что там, на берегу озера, среди купы деревьев, должен быть дом. Я научился записывать на ходу. Я могу писать на ходу, сидя на заборе, в темноте кинотеатра, в автобусе, верхом на лошади. Фиксировать его, этот край, таким, каков он сейчас. Старые дома и развалины, заросшие дороги, чьи рытвины никто больше не разравнивает. Легче проехать по канаве либо просто по полю. Это то время, когда старых дорог уже не существует, а новые еще не проложены. Старые дороги в таком захолустье, заросшие и размытые, напоминают канавы, и никто по ним не ездит. Склонилась к дороге горбунья-черемуха, взросла на болоте береза-болотница, а на пригорке береза-вольготница, и чуть подальше — роща разрослась.

Развалины больших домов вросли в купы краснолистых деревьев, а те вроде вишен или слив.

Тетушка копает картофель и сама с собой громко разговаривает. Я прислушиваюсь, но ветер относит слова. Я говорю — здравствуйте, она пугается и долго не может обрести дар речи. Я спрашиваю: что это за красные деревья там растут? Наконец она отвечает, что это буцини. Сладкая вишня? Не-ет, не-ет, ну, как вам сказать, маленькие такие буцини.

А дом тот? Тот дом это Тонтегодас. А сами Тонтегодас? Они все вымерли. Когда мы приехали, то кто-то уже там все разрушил. Она показывает на горку возле озера, которая одиноко высится словно круглая крона огромного дуба, порыжевшая под серыми небесами.

Чтобы добраться до кладбища, мне надо пройти через то, что когда-то было двором хутора «Видсетас». Дом развалился, зеленая крыша рухнула, припав к подножию печной трубы, и только труба еще стоит среди кленов, которые когда-то возвышались над домом, тычась ветками в окна и трубы. Несомненно — это было красиво. Когда они цвели по весне светло-зелеными кистями. Или осенью, когда пылали своим кленовым багрянцем на фоне зеленой мшистой крыши. Сказка!

Трудно представить, что среди такой красоты могла обитать и бессмысленная, безжалостная корысть и скупость. Я разламываю плитку шоколада и нерешительно мнусь, не зная, куда бросить блестящую шоколадную обертку, — на дереве сидит ворон и смотрит. Мне нравятся вороны, мне всегда они нравились, но тут он какой-то недобрый. И суеверным я никогда не был, но этот, как наваждение, каркнув, пикирует вниз и проносится на волосок от моей головы — хотите верьте, хотите нет! — быть может, потому, что в руке у меня что-то блестящее? Вот дьявол! Я даже отскочил на несколько шагов назад, а он полетел дальше — туда, в сторону кладбищенских дубов. Блестящая станиолевая бумажонка все еще у меня в руке, я комкаю ее и не знаю, куда выбросить. В эти развалины я не брошу ее, не знаю, почему, но туда я ее не брошу и здесь, во дворе, тоже не брошу. И в этот сундук с сорванной крышкой, что стоит возле хлева, набитый старыми корытами, тоже нет. Я здесь чувствую себя неуютно. Где же гнездо этого ворона? Где-нибудь тут, под рухнувшей крышей, а может быть, в трубе? Я сую бумажный шарик в карман и чуть ли не пятясь ухожу со двора.

До кладбища недалеко. Правда, дороги нет уже, она заросла, я иду через поле. Коричнево-желтая купа кладбищенских дубов — словно гигантская бессмертница. И как бессмертница шуршит под ветром — на дубах долго держатся листья.

Уверяю вас, на кладбище это входить неприятно, ворота почти развалились, шумят дубы, а под дубами сумеречно шелестят листья.

Здесь покоится с миром Юрис Тонтегоде…

Здесь покоится с миром Лизе. Видин, урожд. Тонтегоде,

И Кристап Тонтегоде.

И пять маленьких могилок под одним крестом.

И на этом кресте написано:

Хозяин Андула И. Тонтегоде.

Памятник лунных детей.

Лунные дети?.. Явились они, что ли, в лунную ночь, пройдя полем клевера, с подолами рубашонок, мокрыми от росы, и ножками, холодными, как роса, и стучали в окно старому Тонтегоде и говорили: «Впусти нас!» Или они, быть может, были зачаты в ночь полнолуния, когда застрекочут впервые кузнечики и стрекочут за полночь, и близко блестит луна, и хочется снова пройти по лету, обратно к Иванову дню, и снова брести обратно, сюда и опять обратно, обратно и снова сюда, обратно, сюда и обратно, пока проникает пыльца в рыльце цветочного пестика и там, изменяясь, растет, и яблоки падают тяжко, и наливаются тыквы, и соком исходят сливы, и вот рождается пятеро, пятеро лунных детей, а груди у матери две… Потом они в люльке лежат, кричат на пять голосов, и все голоса одинаковы, не знаешь, кому дать первому, кому второму и третьему — соску в округлый ротик, соску из хлебных корок, господи, что за мука, двоих мне, троих хватило бы, господи, что я болтаю — так ведь и смерть накликаешь. Криш, сыночек, глупышка, ну не выплевывай соску, отец мешком тяжеленным швырнул, чуть не высадив двери, решив, что с соседским Юрисом я на толоке болтала. Крит должен вырасти сильным, и ты, мой сыночек, Микус, ножки твои, словно колышки, крепкие, крепкие ножки, ну не выплевывай соску! Все соки мои высосут эти лунные дети, Лиене, кувшинка полночная, розочка белолицая, соси, моя белогрудочка, глаза загноились у Юргиса, протрем молоком материнским, самое лучшее средство, ну не кричи, дурашка, тсс! — говорю вам — тихо! Петер, сил моих нету, орут, как в хлеву поросята, господи боже, нет, не могу я больше…

И чего я тут стою? Скоро начнет смеркаться.

В деревянной колоколенке на озере Липайку сипит колокол. Шуршит? Или гудит? Похоже, что он и раскачивается слегка.

Когда поднимешься по лесенке на полусгнившую колоколенку, можно прочитать — да вот опять страшновато, а если она рухнет и погребет меня под собой? Тогда конец, сюда уже никто никогда не придет, разве что мелиораторы явятся, или из музея, или какой-нибудь сноб захочет утащить этот колокол, — так вот, там написано «В 1900 году подарен слободскому Пликенскому кладбищу супружеской парой — Кристапом и Лизой Видин, урожд. Тонтегоде».


Небо темное, в тучах. Мне действительно надо как-то выбраться на дорогу. Да вот женщина на огороженном лугу пасет большое стадо овец, это сестра той, первой. Я спрашиваю ее, в какой стороне Басы, она говорит: я не знаю. Сколько ни спрашивай ее, она все равно не знает ни о чем, что лежит за этим холмом. Со всех овечьих загонов, с развалин и кладбища, с заросших ольхой дорог начинают струиться сумерки, заливают старый деревенский дом, и охватывает осенняя тоска — меня, старушку и ее пса. Мы стоим и не разговариваем, бесконечно далекие друг от друга, ни ей мне, ни мне ей сказать нечего, а пес стар, как тот ярославский колокол с колоколенки, да и вряд ли он о чем-нибудь думает.

Здесь все потеряло смысл своего существования. А если и осталось, так разве что старушка вот такая, но и та живет воспоминаниями.

Я иду обратно прямо по мелиорированным полям, большим и прекрасным. Я останавливаюсь у каштана, растущего посреди поля, красные кирпичи виднеются среди пахоты. Хоть бы что-нибудь люди забрали с собой отсюда!

Я нахожу дорогу, по которой шел, но, решив перемудрить самого себя, сворачиваю на другую и начинаю блуждать. Дорога уходит все глубже в ельник, в низину, развороченная тракторами, она становится все более топкой и мшистой, и в темноте только вода поблескивает среди еловых корней. Здесь, в лесу, царит темный и удивительный покой. Где-то в верхушках елей — ветер, но ведьмы нет ни одной, хотя здесь могли бы и быть. Ну уж, если здесь их нет, то тогда я и не знаю, право! — ни дракона, ни ведьм, даже черта ни одного.

Выхожу на верную дорогу. По обеим сторонам кусты с шипами. Если вы хотите, чтобы вдоль всей дороги шиповник цвел, то знайте, это в Курземе единственная дорога такая — дорога до Басы к Биржинской школе. Поезжайте летом. И пройдите по ней в мглистой дымке, в сумерках, когда небо будет в темных тучах.

Вечер разговаривает вполголоса. В полусвете вечера среди темного сада засветится окно, дохнет на вас чем-то домашним. Идет какой-то автобус и останавливается.

Вот и прошел денек.

11. ГЛАВА О НЕВЕРНЫХ ВЫСКАЗЫВАНИЯХ, БУДТО СПЕШКА ЕСТЬ УПЛОТНЕНИЕ ВРЕМЕНИ, И ВЕРНЫХ МЫСЛЯХ ПО ПОВОДУ СОВМЕЩЕННОСТИ ТРУДА И ОТДЫХА

Диван. Книжная полка. Шкаф. Торшер. Удобные кресла И вообще хорошая светлая полированная мебель. На столе ВЭФ-201. Стол без скатерти. Пепельница, Будильник. «Рассказы вереском и рогозом, говорит о том, что в ней конфетные бумажки. 1972». Баночка с засохшим Три ячменных колоса. Все какое-то время здесь было хорошо, но это хорошее ушло, оставив свои следы. На шкафу сувенирный бочонок, на трубе отопления повешен засохший дубовый венок. На полу прислонены к стене счеты. На книжной полке Жорж Сименон, Алан Силитоу, Селинджер, Герман Кант, «Зарубежные киноактеры», «Дипломатические курьеры» с наганом на обложке. На дверях (с внешней стороны) вырезка из газеты: «Алкоголь по своим химическим свойствам сильнодействующий яд. Однако яд этот весьма не обычный: как источник энергии он полезен мозгу, занимая в этом отношении второе место (подчеркнуто не мною. — И. З.) после глюкозы, но, как и всякое наркотическое вещество, он коварен: увеличение дозы алкоголя не увеличивает, а, напротив, резко снижает активность деятельности мозга и всего организма». Дверь в черных отпечатках пальцев. Стало быть — комната механика? В маленькой кухоньке недопитый стакан чая, начатая буханка хлеба, недоеденный кусок колбасы. Стало быть — всегда в спешке?

Типичная холостяцкая комната со всей своей торопливостью и небрежностью. Но удобная, если вспомнить, что здесь общежитие, да к тому же колхозное.

День был хаотичным, ночь обещает быть еще хаотичнее. Субботний вечер, все куда-то идут, на бал, в гости, либо будут веселиться здесь же, я буду читать перспективный план колхоза, будет слышно все, что делается за стеной, в коридоре, все, что будет происходить всю ночь. Мне всегда нравилось заезжать в колхоз «Драудзиба» Талсинского района. Обязательно увидишь там что-нибудь новое. Что-то там наверняка удивит тебя.

И действительно удивляет.

Этот длинный сквознячный сарай называется сеносушильной линией. Замысел колхозный, схема профессора Аболиня, выполнение колхозное. Исходившая от колхоза идея возвращается в колхозное производство. Я вспоминаю свой разговор с агрономом в Сатики. Почему же другие колхозы не могут этого сделать? (Днем не спросил у Дамшкална, теперь не у кого спросить.) 24 термогенератора с общей мощностью в 10 тонн высушенного (уже высушенного) сена в час. Вот так-то, один такой агрегат делает возможным существование туристского клуба и перечеркивает весь наш разговор в Лутринях и в Сатики о невозможности выкроить время в период сенокоса. Уборка сена уже не зависит ни от дождя, ни от чего-либо другого. И колхоз получает всегда и везде теряемый драгоценный каротин — тот самый каротин, о котором твердят и твердят матерям: давайте детям морковь грызть! Получается на 6,4 копейки каротина на одну кормовую единицу. Председатель рассказывает и объясняет, но я все равно не могу охватить всего сразу. Эталон одной кормовой единицы — один килограмм овса. У меня тут же вырывается вопрос: а что служило эталоном в те времена, когда об овсе и слышать не хотели? Ну ладно, итак, корова с каждой кормовой единицей съедает каротина на 6,4 копейки больше, чем съедала раньше. Вопрос стоит так: на сколько копеек теперь каротина в коровьем желудке и на сколько копеек возрастет ценность молока? Но потом на молочном заводе его все равно смешивают с молоком из других колхозов и… Это не важно, сказал в Таджикистане директор совхоза. Латвийская бурая потеряет породистость среди наших горных коров? Есть ли смысл «разбавлять» чистую породу? Есть смысл. Все равно в наших стадах будет понемногу увеличиваться удойность. В течение десятилетий это станет ощутимым.

Председатель показывает новые производственные стройки, блокирует меня цифрами. В зерносушилке живое зерно дает 100 процентов (что дает?), убитое — 80 процентов. Поэтому имеет смысл сушить медленно. Опять они в «Драудзибе» придумали что-то рациональное. Я вспоминаю — когда я здесь был впервые, то планировалось какое-то огромное современное картофелехранилище. Получилось? Не получилось, говорит председатель, не получилось. А теперь он поведет показывать молочную ферму, где работницы могут расхаживать в тапочках. Это еще старая ферма — на 220 коров. Но здесь каждая доярка может себя показать. Потому что каждая ухаживает за своими 50 коровами и у каждой группы есть своя автономная кормушка. Эта кормушка выезжает из хлева в сарай, где работница «накрывает на стол», а затем автоматически подъезжает прямо к коровам. В хлеву чисто, корм не надо таскать вручную. Такой же хлев будет построен на 560 коров. Но главный козырь — экспериментальный хлев на 200 коров. Он уже строится. Двухэтажное здание, первый этаж зарылся в землю, как погреб. Как гараж. Это навозный резервуар. Туда может въехать трактор, привезти торф, вывезти готовое удобрение. Наверху «салон» с решетчатым полом, максимально чистый хлев. Риск? Так говорят многие. Но если эксперимент оправдается, село переориентируется — председатель в этом убежден — на строительство именно таких ферм. Потому что в смысле культуры труда это оптимальный вариант: никакой грязи вокруг, занимаемая площадь очень мала, условия труда самые гигиеничные. Когда о ныне существующих хлевах говорят: «мобильный способ уборки навоза», то это и впрямь звучит прекрасно и прогрессивно, трактор один-два раза в день выгребает все во двор, расчищает пол, ну а утром? Утром все равно дояркам приходится ходить по колено в навозе. Поэтому экономию следует рассчитывать не только математически, но и психологически.

Хватит о навозе, поговорим о цветах.

Тот, кто видел в Голландии поля тюльпанов и гиацинтов, тот будет удивлен, увидев весной на теплой лесной прогалине 40 гектаров тюльпанов и гиацинтов здесь же, в Латвии. Это интродукционно-карантинное садоводство. Здесь проверяются и рассылаются во все сады Советского Союза импортированные из Голландии луковицы тюльпанов, нарциссов и гиацинтов. Когда-то все это богатство стоимостью в 120000 долларов было акклиматизировано на Кавказе, на побережье Черного моря. Но северные луковицы требуют и северного климата, хорошо, что вовремя спохватились. И тогда за это дело взялась «Драудзиба». Решительно, с размахом строились здания, ограждения (чтобы не вздумал какой-нибудь коллекционер вместе с желанной луковицей разносить и болезни цветов), и теперь колхоз масштабно работает и хорошо зарабатывает. Каждый год из Голландии получают полтора миллиона луковиц тюльпанов, нарциссов и гиацинтов. Считайте сами, продажная цена одной луковицы в республике — 60 копеек, на всесоюзном рынке — 85 копеек, себестоимость — 10 копеек, рентабельность — 350 процентов. Вот так мы опять забрались в проценты, а не в цветочное поле, и ничего тут не поделаешь — это разговор хозяйский. Для хозяина красота этой жизни видится во взлетах и падениях стоимости. Где-то говорится, что жизнь это смена потенциалов. Один чувствует взлеты и падения потенциалов цвета, звука и слова, другой — коллизии цен, стоимостей и чисел.

Итак, одна только эта крохотная комнатушка, где в ящиках то ли зреют, то ли просто лежат — поди разбери, что они делают эти луковички, — и одна только эта комнатушка в течение года производит для колхоза «Волгу». Вы думаете, это так просто — посадил луковицу и все тут? А если заболеет? Как ее изолировать? Что делать? Могут погибнуть ценности. А за них заплачено валютой. И какие нормы удобрений нужны в нашей почве, в наших условиях? На такие вопросы может ответить только специалист. Милда Вилмане — самая знаменитая наша кудесница и пророчица по тюльпанам. И она пророчит: пройдет совсем немного времени, и хозяйства республики будут обеспечены ценнейшими сортами луковиц, а магазины — тюльпанами, и в таком количестве, что «цветочным рвачам» уже невыгодно будет продавать цветы на улицах.

Колхоз работает уверенно, но с риском. Вернее — с риском, но уверенно. Потому что — с научно обоснованным риском. Важно, кто рискует — тот ли, кто осознает степень риска, возможные его последствия и средства корректирования, или тот, кто не осознает этого. Есть риск человека умного и риск глупца.

Оттого-то колхоз в первую очередь и заботился об умных, самостоятельно мыслящих и способных принимать решения специалистах. Про Дамшкална говорят, что в своем колхозе он вроде министра иностранных дел, живет только в Риге и Москве, все время на сессиях, пленумах и симпозиумах. Сидит он на сессии, его спрашивают: что делают твои колхозники? Он поглядит в потолок: надо бы, пожалуй, сено убирать.

И он может себе это позволить. Потому что в колхозе есть все необходимые специалисты. Каждый из них только в своей области руководит такими производственными мощностями, которые равны общей производственной мощности некоторых колхозов. Например, инженер-строитель. Не в каждом колхозе есть такой специалист. А размах колхозного строительства требует все большего числа знающих людей еще в целом ряде специальностей. Теперь председатель думает, что колхозу нужен был бы и свой архитектор. Есть свой специалист по мелиорации, с целой бригадой. Есть дорожный мастер. Пять торговых работников. Есть лесничий с пятью лесниками. Ежегодно проводятся лесопосадки на десяти-двенадцати гектарах. Деревья сажают на полянках, пригорках, песчаных буграх, которые ничего не могут дать сельскому хозяйству. Есть специалист по декоративному садоводству, с бригадой в пять-шесть человек, есть ученые цветоводы, есть ихтиолог, потому, что скоро начнут осваивать водоемы.

Главные и старшие специалисты колхоза «Драудзиба» в основном освобождены от забот по элементарной ежедневной организации труда, это дело диспетчерской службы. Председатель правления и его заместители прежде всего занимаются главными производственными вопросами, перспективными вопросами воспитания и хозяйственного развития.

В оперативном диспетчерском центре его начальник и два оператора работают уже с семи часов утра. Сюда в первую очередь поступают заявки от производственных групп — по телефону или по рации. Они тут же регистрируются с указанием времени их поступления, незаполненной остается графа для подписи исполнителя и отметки о времени исполнения. На столе тетради: Электрики, Газовая служба, Искусственные осеменители, Механики. Открываю последнюю. Водяные насосы не работают… Кормовой котел протекает… У одной группы протекают поилки… Навозный транспортер не работает… Это не значит, что доярки придут завтра в контору и начнут жаловаться, что так больше жить нельзя, что сколько раз уже говорили, что не только не исправляют, но и в глаза их никто не видел. Нет, оперативная группа механиков весь день на колесах. Точно так же на звонок с диспетчерского пункта моментально реагируют и другие оперативные группы. В «Драудзибе», сказал диспетчер, ни машины» ни люди не знают простоев.

К вечеру на диспетчерский пункт поступают обзорные сводки. Самая потрепанная и захватанная тетрадь — «Надои молока». Из нее можно узнать о надое за день, сравнить достижения ферм и отдельных доярок.

Работа идет безостановочно, председателю не надо ставить печати на путевые листы шоферов и одновременно ругаться с нервным просителем, звонить по телефону и принимать гостей. Я вспоминаю о колхозах, где председателя еще «рвут на части» и он гордится, что его так «рвут на части», будто он всевидящее око и глас божий. И сразу становится ясно, что рост производительности труда на селе тормозится и этим психологическим камнем преткновения: самолюбием личности. Я. Без меня у них ничего не получится. И самому почти приятно, что без него у них не получается (только признаваться не хочется). Посмотрим, посмотрим, что они будут делать, когда меня не будет… Крупные селекционеры не хотят передавать другим свои знания. Известные режиссеры не оставляют продолжателей своей школы. Почему? Умер мастер Аллажской винокурни, не оставив формулы «Аллажской тминной».

Сейчас в хозяйстве работают двадцать специалистов с высшим образованием, перспективный план предусматривает, что их число возрастет до пятидесяти. В свою очередь, демографическая структура показывает, что ближайший резерв рабочей силы насчитывает 219 человек в возрасте от 11 до 15 лет, стало быть, часть их тоже станет специалистами своего колхоза. В настоящее время из ста десяти руководителей и организаторов производства семьдесят три — специалисты с образованием. План предусматривает, что их число удвоится, так как увеличится в колхозе и количество самих специальностей; появятся, например, работники детского сада, все начальники участков должны будут иметь специальное образование. Когда построят пчеловодческий центр, а число пчелиных роев увеличится с трехсот пятидесяти до тысячи, дополнительно понадобятся и специалисты по пчеловодству. Постройка цеха по производству паркета и гип-сопилочных блоков, кирпичного и керамического цеха, трикотажного цеха, где будет обрабатываться и шерсть собственного производства, создание прудового хозяйства на 200 гектарах, расширение — в перспективе — плантаций луковичных цветов — все это потребует новых специалистов по новым профессиям.

«План социально-экономического развития колхоза «Драудзиба» Талсинского района на период до 1980 года разработан по годам, он реален и выполним, но его претворение в жизнь потребует большой, упорной, систематической работы колхозной партийной организации, правления, каждого руководящего работника и специалиста, каждого механизатора, животновода и работника любой другой отрасли».

Так записано в самом плане. Значит — специалисты! Но Друвис сказал (Друвис работает шофером): вот что меня беспокоит — решат, а до конца не доведут. Похоже, не хватает какого-то контроля за людьми. Обидно, что люди даже на работу не выходят, если они подальше от начальственного глаза. Особенно это относится к среднему техническому персоналу. Как же они навострились лодырничать!

Я лежу в комнатке общежития и читаю план — сколько в нем проблем! Он заполнен проблемами так же, как эта комнатка, как та, что рядом — за стеной. Общежитие — это постоялый двор идущих и проходящих. Здесь находят приют искатели счастья, неудачники, подростки, не унаследовавшие от родителей жизненной устойчивости, и жизнью раздрызганные бродяги. Есть среди них и люди, ждущие квартиру в строящемся доме, чтобы обосноваться здесь и работать. Оттого-то в плане и записано: надбавки за непрерывный рабочий стаж. Доказано, что труд человека с десятилетним стажем производительнее на двадцать процентов.

А человек, который живет здесь и в чью комнату меня пустили переночевать, кто он — пришедший, уходящий или остающийся? Скорее всего, он где-то на полпути. На полпути к семейному уюту, на полпути к квартире, быть может, и на полпути к специальности.

Школы коммунистического труда… А ребята, уезжая на бал, чуть не выламывают машинами дверь общежития, возле старых стен валяются старые ведра — тут же, у самых дверей, чуть подальше садоводы квадратами высадили тюльпаны. Широкий размах уживается с бытом архаровцев.

Народный университет… В плане понятия этого типа не расшифровываются. Экономические перспективы проанализированы, а культурная программа дана в многозначительных с виду, но практически ничего не выражающих стереотипных формулировках…

Сегодня вечером в Народном доме Майя должна была рассказать о поездке в Среднюю Азию. Майя постаралась, написала настоящий доклад, а пришло человек двадцать молодежи, из них — пять музыкантов оркестра, остальные — те, кто просто пораньше явился на бал. Я пришел в клуб точно в указанный час, дверь была заперта. Ждал полчаса, и меня там как громом поразило несоответствие между только что увиденным размахом производственного труда и толчением воды в ступе, когда это касалось культурной работы. Культурная работа на селе барахтается, как слепой щенок.

Майино выступление было неинтересным, показанные ею документальные фильмы тоже, и вообще вечер вызывал чувство неловкости. Один из оркестрантов попытался спасти положение и начал стыдить неявившихся. Вечер закончился призывом: пусть каждый из присутствующих молодых людей расскажет десяти человекам, что было очень интересно, и, быть может, в следующий раз зал будет полон. Но вечер не был интересным. На организованную библиотекаршей выставку книг, посвященную дружбе народов, никто и не взглянул. А фойе было битком набито — все ждали начала танцев. Правда, большей частью это были «надцатилетние» из близлежащего городка Талсы. Что делать?

НЕТ КУЛЬТОРГА! А если он и есть, то его работа на селе почти не чувствуется. ПОЧЕМУ?

В перспективном плане один пункт вызвал у меня глубокое недоумение — всюду предусматривалась стопроцентная механизация, для молодняка — нет. Почему нет? Потому, объяснили мне, что его будут держать в старых хлевах, которые уже морально устарели, но еще не подлежат сносу. Какая явная аналогия! И в культурной работе и при выращивании молодняка применяются старые стереотипные методы, в то время как производство переходит к новой организации труда. И еще одна аналогия. О животных заботятся специалисты, чьи задачи точно определены. В генеральном плане для руководства животноводством предусмотрено примерно двенадцать штатных единиц: главный зоотехник, старший зоотехник, два зоотехника по племенному животноводству, главный врач, ветврач и до шести ветфельдшеров. Все это руководители работ. На каждой ферме за животными ухаживают и обхаживают их еще примерно семь человек. Для культурной работы в этом колхозе тоже предусматривается двенадцать человек, но пока что ясны задачи только двоих из них — библиотекаря и заведующего клубом. Восемь единиц остаются неотшифрованными. Кем же они будут? Фактически это те, кто уже работает: три или четыре платных музыканта из эстрадного оркестра, некий рисовальщик плакатов… и еще кто-то… Одним словом, те, к кому председатели не благоволят. Как сказал Клява из «Коммунара»: культорг сегодня — это либо энтузиаст, либо дурак. А все мы знаем — энтузиастов в мире не так уж много. И к тому же энтузиазм явление преходящее. Следовательно?

Дураки? Действительно дураки?

Бал кончился. В коридоре шум, гам, подъезжают машины, смех. Кто-то ругается. Кто-то дьявольски крепко ругает в соседней комнате какого-то человека. Б… и б… Хлопает дверь, ревет мотор, уезжают. В моих руках основательно продуманный план, а общежитие пульсирует в собственном ритме — поверхностном, сбивчивом, мебель новая, а жизнь неустроенная, хозяйство прогнозируется с размахом, а культура — застревает на танцульке и дальше не двигается.

НУ ТАК КАК ЖЕ, А?

Ночь прошла, заполненная хлопаньем дверей, скрипом кроватей, шепотом, сонными вздохами и стонами. С утра я звоню Мекшу, он парторг колхоза.

Если справа от председателя сидит диспетчер по производственной работе, то, быть может, слева от него надо было бы сидеть диспетчеру по работе культурной?

На его стол ложилась бы информация о возможностях культурно-массовой работы в колхозе. Прежде всего, демографические данные, связанные с культурной работой и видимыми и, еще чаще, невидимыми нитями.

Нужен просто культурный человек, который бы организовывал, сказал Шмит в «Лутрини». И не так уж важно, чтобы у него самого были какие-нибудь художественные таланты, руководителей кружков можно пригласить из района, деньги у нас есть. Но у нас нет талантливых организаторов. Селекционер Петерис Упитис говорит так: я не выращиваю растения, я выращиваю идеи. И затем эти идеи я знакомлю с дружественными мне растениями. Такой вот и нужен руководитель культурной работы (и затем эти идеи я знакомлю с дружественными мне людьми!).

Такой культорг мог бы всем показать динамику культурной работы так же, как агроном из года в год показывает рост урожая в гектарах. Ведь не удивляются же больше 40 центнерам с гектара!

Такой культорг нужен.

Такой, который бы учил людей дыханию — дыханию фантазии и выдумки. Хотя бы одна маленькая задумка! Но довести ее до результатов. План сева довести до результатов легче, чем довести до результатов маленькую задумку. Вот тогда бы люди верили культоргу.

Культорг целый год может ничего не делать, только ходить по домам. МЫ СТРОИМ ПЛАНЫ. Все, все! Доверьтесь мне, и я ручаюсь, что-нибудь у нас да получится. Ведь у каждого наверняка есть какие-то соображения насчет культурного быта в своем колхозе. Чем займутся пенсионеры? Организуют Мартынов день? Блестяще. Организованный в прошлом году в «Варме» Мартынов день был самым интересным начинанием в культурной жизни колхоза.

Чем займутся школьники? Организуют «Общество освобождения дубов». Что это значит? Это значит, что они на берегах Абавы освободят дубы от кустов, ольшаника и других малоценных деревьев, которыми те зарастают. Да, за несколько лет постепенной, но упорной работы все колхозные дубы и другие благородные великаны обретут свое былое величие.

Чем займется агроном? Поедет вместе с молодежью на выпускной вечер Яниса. Да, мы послали его учиться, значит он наш. Все, все, обязательно! Автобус уже заказан. Корзина цветов тоже — как министру на юбилей. И прямо в Сельхозакадемию, то-то он удивится! Ведь нигде о таком и слыхом не слыхивали.

Чем займутся учителя? Я вовсе не думаю, что сегодня в общественной жизни села все должно делаться учителями. Прошли те времена, когда на селе учитель был единственным культурным деятелем. Экономическая революция свершилась, учитель перестал быть единственным интеллигентом деревни. Значит, дальше: что могут дать культуре и быту молодые специалисты сельского хозяйства?

И тут же все закричали: нет времени! нет времени! У учителя нет времени, у медицинского работника нет времени, у работника сельского хозяйства нет времени! Но ты не волнуйся, они сами не знают, что у них есть время. Ты походи и понаблюдай и через месяц выложи им — ваше свободное время там-то и там-то, тогда-то и тогда-то, не замечали?

Потому что у человека нет времени подумать, есть у него время или нет. А когда у человека нет времени осознать свое я, продумать свое место в этой жизни, свою роль в этой системе, в этом механизме, то через какое-то время это начинает сказываться и на экономических показателях.

Нет времени выработать у себя вкус — и это тотчас же отражается не только на стенном декоре, одежде и цвете губной помады, но и на производственной культуре.

Людей не научили осознавать понятие времени. Они думают, что рабочая спешка это наиболее уплотненное время. Но уплотненное время — это уплотненность труда и отдыха. ВСЕУПЛОТНЯЕМОСТЬ. Уплотненным временем дышишь, как щедро озонированным воздухом. А обычная спешка — это весьма разреженный воздух.

Например, от Салдуса до Риги езды час двадцать, час тридцать минут для тех, у кого есть машина. Можно съездить в театр и — будут ли впечатления обсуждаться дома или в машине — это одно и то же.

А кто-то не знает, куда ему на этой машине поехать… И вот, едут в гости к тем, которые тоже не знают, куда поехать, едят торт, пьют вино и скучают. О чем говорят? Об автомобильных авариях и тому подобном. Телевизор тоже не «уплотняет». Недавно поэт Харий Хейслер рассказывал о своем досуге. «С белыми червями теперь трудновато… Лето прошло… Мух тоже не поймаешь…» И чего ради они популяризируют и без того самый популярный вид досуга? Каждый мальчишка все это знает. Ничего другого не могут предложить? А вот, скажем, «семейный музей», семейная хроника, «отчеты» членов семьи о поездках, учебе, командировках в кругу семьи или в гостях у родственников — это тоже уплотнение времени.

Так рассуждали мы у секретаря Салдусского райкома. А в комитете комсомола пытались еще более уплотнить неуплотненное время. Девиз: даешь к белым медведям! Надо бы пожить в других республиках. У нас живут многие, а сами мы никуда не ездим. Можно было бы обменяться комсомольскими работниками, говорит Гайсма. Я бы поменялась с каким-нибудь заведующим школьным отделом и одну осень проработала в Армении или Молдавии. А я бы хотела на месяц поменяться рабочими местами и поработать продавщицей где-нибудь в горах Киргизии. Неужели профсоюз работников торговли или комитет комсомола не могут это организовать?

Диспетчер по культуре должен знать резервы свободного времени у людей. Когда в его работе и в работе всего колхоза появляются «окна». Он, конечно, будет знать, что от 20 апреля до 20 мая проходит посевная и три первые недели августа — время уборки хлебов. Этого ему не позволят не знать. Но он должен знать и то, что между севом и сенокосом остается маленький промежуток свободного времени, а быть может и — между сенокосом и жатвой. У каждого человека тоже есть свои индивидуальные или семейные графики. Представьте себе, что диспетчеру по культурной работе сообщают по телефону или по рации: хотим в субботу, хотим в воскресенье, хотим в июне, хотим в октябре. Регистрируется, планируется, организуется. Представьте себе, что в распоряжении этого диспетчера есть автобус, поездки которого запланированы главным образом на субботы и воскресенья. Вначале он возит только в театр и только в том случае, если набирается полная машина. Но можно бы возить и на выставки, если даже едущих человек десять. Воскресную работу шофера можно оплачивать из фонда культурной работы. В настоящее время по маршрутам культурных мероприятий колхозные машины наездили сорок пять тысяч километров. Много ли это? Или это мало? Вот это и надо бы знать руководителям культурной работы. Много, мало — это определяется не километражем, а эффектом обогащения.

Диспетчер по культурной работе ищет в школах, ищет во всей округе талантливых людей, своих помощников. Ищет в школе, ищет дома, делает все возможное, чтобы не уходили из колхоза люди, необходимые для культурной работы. В «Драудзибе» многими из таких дел занимается секретарь партийной организации. Он постоянно следит за развитием детских талантов и интересов в своем колхозе. Да и во всей округе. Заметил музыкально одаренного парнишку — и колхоз платит теперь тому хорошую стипендию, через пять лет вернется и будет свой. Чтобы председателю колхоза не приходилось говорить так, как говорит председатель «Коммунара» Клява, когда он чем-нибудь расстроен: если мне навстречу идут из школы дети, я смотрю на тех, у кого губа отвисла, уж эти-то не уйдут, эти останутся, эти будут моими. Горькая ирония. Потому что в. республике не делается все необходимое для укрепления престижа сельских профессий.

Покорпим еще над генеральным планом. «На фотокопировальном аппарате «Вега» печатать раз в месяц колхозную газету тиражом в 100–150 экземпляров». Это будет нечто вроде улучшенной стенгазеты, технические возможности у нас есть, говорит Мекш.

Но вы же не подготовлены к этому!

Так мы спорим.

Чтобы подобная газета не была чем-то формальным, нужна человеческая отдача. Где у вас такой человек, который бы с полной отдачей, но отдачей профессиональной, а не дилетантской, трудился из недели в неделю, из года в год? Или, быть может, вы присмотрели себе какого-нибудь журналиста или отправили кого-то учиться на вашу стипендию? Почему бы это не могло быть еще одной специальностью, способствующей культурной жизни колхоза? Тем более, что план предусматривает «радиофицировать центральный поселок колхоза, проводя ежедневные местные передачи как для решения организационных вопросов, так и для распространения политико-экономической информации». Но у вас для этого нет специалистов. Ежедневно… Даже если у вас найдутся два-три человека, способных заниматься этим в общественном порядке на уровне, соответствующем вашему замыслу, то вы же их замучаете. Ведь им и свою непосредственную работу придется исполнять.

Дело не в том, что «Драудзиба» не хочет оплачивать работников культурного сектора, но планы и замыслы в области культурной работы, если их расшифровать, оказываются весьма непродуманными. Можно, конечно, и газету свою издавать и радиопередачи организовывать, но будут ли они на таком же толковом уровне, что и колхозное производство? О работе колхоза свидетельствуют не просто вспашка, сев, жатва, но и результат, продукт. Диспетчер по культурной работе отвечал бы за эффект, воздействие, результат начинания. Скажем, за результат того вечера, когда Майя рассказывала о поездке в Среднюю Азию.


Так мал процент «тянущих»… Это обычные жалобы. Всегда один бывает паровозиком, остальные — вагончиками. Обычные отговорки. Надо составить бюджет времени колхозных специалистов. А затем индивидуальный и общий бюджет времени всех людей своего колхоза. Тогда будет ясно, которому из вагончиков можно сказать: теперь ты можешь некоторое время побыть паровозиком, я отдохну.

В туристских походах так делается, ведущий все время меняется, и каждому приходится тянуть на своем отрезке пути. Надо только знать, когда именно человек может тянуть. А в том, что тянуть могут все, я не сомневаюсь. Вопрос в том — когда и сколько.

Кто составит такой бюджет?

Секретарь парторганизации? Секретарь комсомола? Культорг?

Несколько лет назад по инициативе газеты «Советская культура» в Буртниекском совхозе состоялась представительная встреча по вопросам культуры села. И хотя в то время вопрос еще не был столь актуален, но уже говорилось, что нехватка квалифицированных работников культуры очень ощутима и поэтому всем учебным заведениям следует подумать над подготовкой людей, чьи интересы и данные соответствуют общественным профессиям.

Можем ли мы представить себе современное сельскохозяйственное производство без специалистов с высшим образованием? Все без исключения ответят: анахронизм! А вот на культурной работе людей с высшим образованием почти и вовсе нет.

Кто же все-таки составит бюджет времени?

СЕКРЕТАРЬ ПАРТИЙНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ. И ему в этом случае понадобится своя организаторская группа. В колхозе есть лесничий со своими лесниками. У электриков есть своя оперативная группа. У главного зоотехника есть свои специалисты. Я смотрю на схему административной структуры колхоза и ее состав: в административном подчинении заместителя председателя, секретаря партийной организации, находятся вся контора и все работники культуры (председателю подчиняются производственники), в административном, а не в функциональном подчинении и не в отношении оперативной связи. Я никак не могу доискаться, в чем тут загвоздка. Может быть, вся беда только в формулировках? Ведь культурная работа должна же функционировать, а не администрироваться!

Мы дошли до самых ответственных точек в области культуры. От этих точек должны исходить импульсы. Поэтому эти центральные точки современного села должны не только смыслить в хозяйствовании, но и быть эстетически образованными, понимающими и мудрыми. Село ждет от системы партийного просвещения новых политических работников, имеющих и эстетическое образование. В колхоз «Лутрини» приехал новый, только что окончивший партийную школу, секретарь партийной организации. И опять по своему образованию он работник хозяйственного профиля, и все знают, поработает он заместителем председателя, а потом район заберет его — председателем в другой колхоз.

А колхозы ждут постоянных работников, интересующихся культурной работой, понимающих ее, не желающих уходить и менять профессию на должность.

Село сегодня требует не только культорга. Село требует стратегии и тактики культурной работы.

По меньшей мере, столь же серьезной, как и на современном производстве.

12. ГЛАВА О ТОМ, ГДЕ ИСКАТЬ СЫРЬЕ ДЛЯ КУЛЬТУРНОЙ РАБОТЫ

Председатель Янсон. Колхоз «Вента». Сельский работник с большим стажем. Практик. Труженик. Заслуженный работник сельского хозяйства.

Есть у вас руководитель культурной работы?

У нас у самих нет, но есть поселковый Дом культуры. Ну да, как он может нас обслужить! Одна женщина там, ничего она не умеет, все только ходит да ищет чего-то.

Я вспоминаю, что в «Коммунаре» Клява тоже говорил: в последний момент ты констатируешь, что ничего не сделано. И тогда ты сам на скорую руку делаешь это, улаживаешь. И так всегда! Получается, что самому надо работать культоргом.

Ездят ваши хотя бы на экскурсии?

Нет автобуса. А таких, кто хотел бы в открытой машине ехать, у нас нет.

И что же остается?

Остается телевизор.

Председатель стопроцентный поклонник телевизора — там все увидишь, там вся культура. У нас 130 человек, 50 из них животноводы, а у животноводов на культурную работу времени нет. Стало быть — бог с ними! У животноводов нет времени, они обречены на хлев, производство.

Обреченные! Во веки веков, аминь!

Председатель сидит возле свежеокрашенной стены, большие тяжелые руки на тяжелых коленях. Досадное вторжение. Он хотя и спокоен, но за привычным спокойствием крестьянина чувствуется раздражение: ну и что вы предлагаете? Да, именно вы, что вы предлагаете?

Я предлагаю, чтобы культорга оплачивал сам колхоз.

Да у нас нет Дома культуры!

Вот он, этот схоластический спор, что было сначала — яйцо или курица?

Когда доход достигает сотен тысяч рублей, когда людям лучше живется и легче работается, тогда можно чаще и внимательней прислушиваться к голосу сердца, можно создавать материальную основу для массовых увлечений работающих, например, для развития спорта у себя в колхозе. Так говорят многие председатели. В моем изложении это звучит так: дайте нам жизнь радостную, тогда мы будем радоваться. Дайте нам жизнь счастливую, и мы будем счастливы. Но жизнь остается жизнью. И радоваться и быть счастливыми надо уже теперь. И не ждать этого свыше.



Здесь, на территории Румбенского сельсовета, на два колхоза есть только один Дом культуры и его единственная заведующая — та самая «женщина, которая все только ходит да ищет чего-то». А почему бы в одном Доме культуры не могло быть двух культоргов? На ферме-то за коровами ухаживают семь человек! Когда сельсовет хотел уговорить «Венту» оплачивать вместе с соседним колхозом второго культорга, «Дзимтене» согласилась, «Вента» — нет. Сказали, куда там еще второго! Что они будут делать вдвоем в одном Доме культуры!

Опять старый скаредный образ мышления: как бы соседу не перепало чего-нибудь больше, чем нам. Как бы сельсовету не досталось больше! Как бы нас на этом не провели! Как бы, как бы…

На границе с соседскими полями минеральные удобрения не использовать, как бы ветер не унес какую-нибудь горсточку к соседу! А уж с самолета и подавно, так можно целые центнеры распылить над соседскими угодьями. Границы надо соблюдать! Старый закон собственника.

Неужели у ваших людей нет никаких культурных запросов, неужели они могут обойтись без культуры?

У них есть телевизор. И они ездят в Кулдигу.

Ну, это на разные вечера. А кто формирует культурную мысль колхоза? Что вы, как руководитель колхоза, глава правления, предлагаете людям, кроме работы и денег?

Это нелегкий вопрос, говорит Янсон. Если бы можно было предложить что-то готовое…

Готовое… Готовое уже предлагают телевизор и кулдигские афиши. А колхоз? Ваши ребята — шоферы, трактористы, механики, — они ведь чем-то увлекаются?.. На территории сельсовета в Строительном управлении работают фанатичные мототуристы. Петерис Зен, Роман Пескоп, они готовы помочь. Кто-нибудь говорил с ними, просил их? Ваши ребята пошли бы в мотосекцию, участвовали бы в мотоциклетных гонках и гонках скутеров по Венте? Уже участвовали, говорите. Носились по Венте так, что дым столбом. Вот только организовать некому! Стало быть — не хватает культорга.

Да ты помоги нам его найти, мы будем платить!

У вас есть шесть своих специалистов, организующих производство и воспроизводство скота. Только культурные потенции человека никто не производит и не воспроизводит. Не воспроизводит человека. Воспроизводятся его производящие мускулы, а не интеллект, эмоции и все то, что в совокупности зовется культурой. Посылали вы своих детей учиться тому, как вести культурную работу?

Некого послать.

Но в средней школе всегда найдется несколько человек, которым бы очень хотелось заняться культурной работой.

Так ведь такие уходят из колхоза.

Потому что они чувствуют, как к ним относятся. Окажите им свою поддержку, доверие, проявите к ним доброжелательность, отзывчивость, не ограничивайтесь деньгами. Дайте им такую же квартиру, как главному зоотехнику! Может быть, вы и машину могли бы дать? Как сказал Клява из «Коммунара»: теперь, когда мы строим новый поселок, культоргу можно и дом дать. Ведь это же вопрос хозяйственный — воспитывать своего человека» формировать свою среду. Культура — это не энтузиаст-культорг. Культура — это система, мышление, воспитание.

Наше дело не воспитывать, а производить!

Ага! Ну, теперь председатель приперт к стене! Председатель свято уверен в своем тезисе: колхоз — это единица производящая, которая сдает государству продукт. Такие разговоры председатели довольно часто слышат и на собраниях в районе.

И поэтому — культорг «вовсе не так уж и нужен». Если есть телевизор, можно и обойтись. Иногда у председателя вырываются слова, идущие от чистого сердца: в конце концов у нас этих кадров будет столько, что на каждого работающего придется по одному неработающему! Во-первых, заметьте: неработающему! Под этим неработающим подразумевается культорг. Во-вторых, заметьте: председатель говорит так, словно кто-то под видом культорга хочет выманить у правления деньги. Но ведь есть же законный культурный фонд, средства которого из года в год не используются целиком, это и есть «средства культорга», предназначенные на культурную работу. Но председатель культоргу платить не будет, нет и еще раз нет! Он говорит: у специалистов есть время, научились бы играть на каком-нибудь инструменте! Вот хотя бы секретарь парторганизации, агроном, высшее образование имеет. Умел бы он что-нибудь организовать в этой самой культуре!

И председатель в одном отношении прав. Газеты раструбили об общественных факультетах в Сельскохозяйственной академии. Но в культурной жизни села выпускники этих факультетов никак себя не проявляют. В конце апреля в Елгаве состоялся Прибалтийский зональный смотр факультетов общественных профессий сельскохозяйственных вузов. Оценивались итоги их работы. Ребята из эстонского этнографического вокального ансамбля поедут в Москву, они вышли в финал. От литовцев поедут сельская капелла и танцевальный коллектив. А наши? Наши ограничиваются лишь привычно-стандартными формами культурной работы: хор, танцевальный ансамбль, эстрадный оркестр. Соседи же действуют более современно. Март, Галло, Анте, Тену, Мати и Мик — студенты лесоводческого факультета. Прошлым летом ребята решили, что они могут выступать с концертами. На смотре в Елгаве они предстали перед зрителями в качестве этнографического вокального ансамбля. Играя на современных инструментах, они возрождают традиции старинных эстонских народных песен. О наших же было сказано: оборудовали очень интересную танцевальную площадку с цветовой музыкой. Вот только — танцевальная площадка это «недвижимое имущество», в колхоз ее с собой не возьмешь.

И напротив, сельская капелла — это нечто мобильное, нечто выходящее за пределы вуза, и настолько увлекательное, что обязательно сыщутся последователи. Иными словами, это то, что сегодня нужно селу.

Но вернемся к аккордеону. Не слишком ли много спрашивается с одного человека, то есть не слишком ли мало спрашивается? Как говорится — не в соответствии с квалификацией. Большие задачи не поставлены, а требуют малых. Весьма простой взгляд на культуру: играй на аккордеоне и рисуй производственные схемы для конторы!

Бредем обратно к машине, туфли зачерпывают глинистую жижу. Мне неудобно перед зампредседателя райисполкома и заведующим отделом культуры, в конце концов это я подговорил их поехать, но у меня сапоги, а они прямо с работы — в туфлях. Завотделом культуры ворчит: нельзя обойтись без главного механика, главного агронома, но считается, что без культорга обойтись можно. Без техники нельзя обойтись, а люди биологически живучи — и без культуры обойдутся!

А в памяти все еще звучат слова Янсона: это из центра должно бы идти. У нас и так работы довольно.

Заведующий отделом культуры Гунар Гарокалн сам был председателем колхоза, окончил партийную школу, учится в консерватории на факультете культурно-просветительных работников, и кажется — это достаточно подготовленный специалист, способный понять обе стороны.

Янсон сказал: я не знаю, с какого конца взяться. Мы ждем помощи сверху.

Гарокалн сказал: мы можем быть посредниками, но нам нужен от колхоза исходный материал.

А Янсон на это: исходный материал в городе!

Естественно, престиж новых профессий упрочивается постепенно, но колхозы сами могут повысить этот престиж. Сейчас на селе господствует такой взгляд: культурная работа — с нею не справиться. О-ой, кто за нее возьмется?! Кто же пошлет своих детей в техникум культурно-просветительных работников, если результата не видно? Результат труда не материализуется, сказал Клява из «Коммунара». Много ли времени прошло, как переустройство сельского хозяйства дало действенные результаты в производстве? Всего четыре-пять лет. А в культурной работе урожай так быстро не снимешь. Тут не бывает ежегодной жатвы, много времени проходит, прежде чем можно говорить о стиле, о культурном стиле жизни на селе. Хотели мы одну девушку послать в техникум культпросветработников. Из нынешнего выпуска, хорошая девушка была. Не идет.

Потому что примера не было, не было авторитетов, которые бы доказали, что можно с этой работой справиться. Работник культуры должен быть сельским жителем. А сельские жители сами настраивают своих детей против — это, мол, не дело.

Когда мальчишку на уроке воспитания спрашивают: кем ты будешь? — мальчишка отвечает: шофером. До сих пор все в порядке. Но он бы мог и добавить: надо мной же все будут смеяться, если я окончу среднюю школу.

И это тоже входит в обязанности диспетчера по культуре — ликвидировать этот диссонанс.

13. ГЛАВА О ГРОБАХ, КОЛЫБЕЛЬКАХ И ПРИКЛАДНОМ ИСКУССТВЕ

В октябре на заседании райисполкома обсуждалось использование фонда культуры и быта. У Гарокална в руках папка с колхозными сводками. О чем они говорят?

«Иванде» до первого октября использовал менее половины культурного фонда. Следовательно, до конца года эти средства не будут освоены. От неумения, от скупости (пусть лучше деньги остаются в кассе)? Или экономят на конец года для банкета с богатым столом и финской баней? Оставшаяся на конец года сумма наверняка будет занесена в бухгалтерскую графу «Прочие расходы». А один банкетный стол дал бы солидную годовую приплату работнику культуры. По всей республике зарплата руководящего производственного персонала колеблется в пределах 140–200 рублей. Плюс еще и премии. Премии получают все главные специалисты: агроном, зоотехник, бухгалтер, ветврач, инженер, механик; специалисты среднего звена: зоотехники, лесники, бригадиры, заведующие фермами. Примерно 120–140 рублей в год. Но только не культорг. И не секретарь партийной организации.

Ивандцы плохо расшифровали использование культурного фонда, но сумма, отпущенная на покупку сувениров, сразу бросается в глаза. 548 рублей — на производственное премирование. Для настоящих подарков — маловато, для кое-каких — многовато. Наверняка опять надарили людям ту ерунду ерундовскую, которую для себя лично никто бы покупать не стал.

В Алсунгском колхозе из 9000 рублей, составляющих фонд культуры, 2,4 тысячи отпущено на подготовку работников сельского хозяйства. И на подготовку работников культуры тоже? Если нет, то абсурд очевиден: культурный фонд производит производственников, а работников культуры не производит.

Посмотрим, как обстоят дела в колхозе «Вента», в котором мы только что были. Три тысячи. Всего? Всего 0,5 процента от общего годового дохода. Обычно отчисления в культурный фонд достигают 2 процентов годового дохода. Янсон действительно поскупился. К тому же из этого фонда взяты и «подъемные для электрика».

А ведь Управление сельского хозяйства рассматривает годовые отчеты и планы будущего года. Можно было бы не утверждать такой ничтожный культурный фонд, по крайней мере, указать: мол, этого для культурного фонда мало. Нет, ничего не говорят! Указывают лишь тогда, когда дело касается производственных показателей. Из такого отношения и рождается неколебимый тезис председателя: наше дело не воспитывать, а производить.

Сельскохозяйственное управление не всегда (это зависит от района) приглашает на свои заседания заведующего отделом культуры. Вот и получается, что в одном и том же районе борются за колхозное строительство, с одной стороны, производственники (плоды их труда видит каждый), с другой стороны — отдел культуры (чьи усилия не так заметны, и поэтому производственники считают, что это работа низшего порядка, либо вообще это за работу не считают).

Беседуем с заместителем председателя райисполкома Ланкенбергом. Какую помощь Домам культуры оказывают правления колхозов?

Чем, например, Дому культуры помог директор Кабильского совхоза Матевич?

Вот что Матевич отвечает: мы производим, и мы свои планы выполняем. Производите вы тоже и выполняйте свои планы!

Начальник производственного управления Менгис говорит: мы справимся с производством, вы нам не мешайте!

Что может сделать сельсовет? Сельсовет не заинтересован ссориться с председателями, потому что у тех средства, деньги. Ни одному председателю колхоза еще ни разу не было указано (уж и не говоря о выговоре) на неудовлетворительную работу в области общественно-политического воспитания или хотя бы на халатность и запущенность культурной работы. В области производства все иначе: требуют соблюдения устава, выполнения плана, улучшения бытовых условий, подразумевая под этим главным образом жилищное строительство и коммунальное обслуживание. Отсюда и четкое благоговение перед производственным планом и чуть ли не уничижительное равнодушие к культурной работе.

И хотя было принято постановление правительства о правах местных Советов в деле мобилизации и объединения культурных и других общественных сил, ведомственные интересы закоснело противятся этому. Например, в Кулдигском районе почти всегда совпадает: один колхоз — один сельсовет. Но колхоз не имеет права оплачивать руководителя кружка, работающего в сельском народном Доме. Спор чисто формальный. Ведь может же колхоз оплачивать своих руководителей кружков, а сельский народный Дом предоставлять им помещение — логично и результативно. Некоторые более сообразительные колхозы так и делают — в Скрунде, в Лайдах. Эдолский колхоз сам оплачивает культработника, руководителей кружков и все прочее. Но его председатель впадает в Другую крайность, он говорит: мой народный Дом, мой хор, я им купил национальные костюмы! Сельский Дом культуры нам не нужен! Председатель «Эдоле» когда-то работал у Янсона в «Венте» бригадиром. Тот же стиль поведения, говорят в райисполкоме. Насколько один по-собственнически прижимист, настолько другой по-собственнически широк. Конечно, второй вариант результативнее. Ведь эдолский председатель Линкис дает то, что необходимо для культурной жизни, а Янсон из «Венты» не дает ничего. Если сельский Дом культуры просит машину, чтобы отвезти молодежь на спортивные соревнования, то не говорится категорически — нет. Говорится: культурной работой должны руководить вы. Если вам нужен наш шофер, идите, говорите с ним!

Эдолский колхоз мог бы и в садоводческий техникум послать своего человека, тот бы вернулся и занялся озеленением и колхоза и поселка, но колхоз не идет на это: зачем нам его оплачивать для других? Само собою напрашивается, чтобы у Эдоле и Алсунги был свой специалист по декоративному садоводству, хотя бы один на оба колхоза. Но который из колхозов первым перешагнет через себя и пойдет договариваться с соседом? Старая закваска…

Этот спор между сельсоветом и колхозом можно было бы назвать провинциальным и наивным (все ведь зависит от кругозора самого председателя), но дело в том, что Министерство сельского хозяйства и производственные управления уделяют совершенно недостаточное внимание тому, чтобы создать нужный общественный климат на селе. А там произошла экономическая революция, и нельзя вести культурную работу методами Пиетуку Крустиня[8].

Что нового можно предложить?

То, что необходимо. То, чего душа сегодня желает.

Чего душа сегодня желает? Хотите хор? Сейчас широко распространен взгляд, что хоры отжили свое время. Так говорят должностные лица в районе, так говорят некоторые измотанные вечной беготней руководители Домов культуры.

Существование хоров, видите ли, имело когда-то свою общественно-политическую основу — идею народного самосознания и единства. В нынешней интернациональной структуре, говорят они, хоры, как форма самодеятельности, отмирают сами собой. Я думаю, что это рассуждения весьма близоруких людей. Конечно, нельзя оживить ни одну традицию в том же самом культурном значении, которое было присуще ей в те времена, когда это была не традиция, а сама жизнь. Но культура является такой структурой, которая моделирует все формы и виды человеческой жизни. Пение всегда останется одной из жизненных форм культуры. А также и хоровое пение.

Механизация сельских работ увеличит у человека норму свободного времени, и, хотя и будут развиваться новые формы самодеятельности, певцы не исчезнут.

Наверное, рассуждение можно довести до конца, и тогда его абсурдность станет очевидной: интернациональная культура создана для того, чтобы не было певцов? Профессиональное искусство заменит хоры? Тысячи людей будут слушать одного профессионального певца, а сами петь не будут? Никогда? Нигде? А как же выразить то, чем душа полна? Эстрада? Может ли кино заменить театр? Будет ли картофель вытеснен морковью? Разве не будет больше гимнов и кантат? Разве песня солнечных зайчиков заменит песню солнца?

Хоры будут. Нынешний нигилизм будет преодолен. По мере увеличения на селе количества работников культуры (Министерство культуры обещает построить в республике институт, который будет готовить культработников с высшим образованием) — формы самодеятельности начнут множиться, становиться все более разнообразными, хоры, наверное, станут профессионально изощреннее и многограннее, будут выражать художественное «я» своего дирижера. Уже сейчас намечается одно из перспективных ответвлений будущего хорового искусства: учительские хоры. Иманта Кокара, главного дирижера наших хоров, знают все. Или он не знает, о чем говорит? Он занят этим делом, а стало быть, и знает, о чем говорит. Он предвидит, что учительские хоры в будущем значительно повысят хоровую культуру в республике, разовьют не только мастерство хористов, но и творческие силы дирижеров.

То же самое можно сказать о танцевальных и драматических коллективах. Беда в том, что о культурной работе теперь нужно представлять весьма однообразные отчеты: хоры, танцевальные коллективы и драматические. Министерство культуры требует от районных отделов культуры: обязательно! Районные отделы культуры — от заведующих Домами культуры: обязательно! Но заведующему Домом культуры уже некому сказать: обязательно! Потому что «обязательная самодеятельность» — это абсурд. Культорг так отчаянно мучается с этими обязательными дисциплинами, что у него не остается времени подумать о чем-нибудь другом. Когда я в «Варме» спросил у Руты, знают ли культработники, что через бюро кинопропаганды и бюро пропаганды художественной литературы они могут пригласить артистов и писателей, то Рута ответила мне в простоте душевной: да ведь у культработника на это времени нет, он же за всю культуру отвечает.

У него не остается времени поразмыслить над тем, что и «не обязательные» виды самодеятельности могут укреплять общую волю к самодеятельности. Почему в Нице обязательно должен быть хор, если там есть ансамбли ницавских песен? В Снепеле начинает создаваться кружок художественной фотографии. Ну, а если те же самые ребята участвуют и в танцевальном коллективе и объединить эти два дела нельзя — то, что же, уговорить их только танцевать, а фотографию отбросить? Нет же, конечно. Появился новый росток самодеятельности. Разнообразие культурной жизни позволяет нам вернуть себе молодежь, а следовательно, и приобрести новых участников самодеятельности для привычных традиционных коллективов. Должен существовать большой выбор кружков. Отделы культуры наседают на культоргов: заставляйте, заставляйте их петь — в хоре! Однако объяснение тут весьма простое и нечего на него обижаться: не хоровая работа запущена, а сама культурная работа. Создадим богатую мозаику культурной работы, и засияет одно из ярчайших стеклышек этого витража.

В «Гайки» председателев сынишка выколупывает глину из тракторных гусениц и засовывает своих глиняных уточек в хлебную печь рядом с караваями. В «Друве» заведующая колхозным детским садом купила детям электрическую печь для обжига керамики. В Музее народного быта на республиканской выставке чеканки были представлены очень интересные работы талсинца Яниса Путры. Он работает в колхозе. Просто удивительно, почему в колхозах не используют своих возможностей для самодеятельного творчества чеканщиков. Если керамистам надо строить специальные печи (хотя и это при колхозной глине недорого), то у чеканщиков в современном механизированном колхозе, по сравнению с другими прикладниками, условия самые благоприятные: мастерские, инструмент, отходы металла. Вот только научить некому, некому показать. В городе еще думают об этом и что-то делают, на селе — нет. В Кулдиге в ближайшие несколько лет старая ратуша будет реставрирована и превращена в дом прикладной самодеятельности со своим выставочным залом. Дом культуры посылает местного мастера в Ригу в Народный университет клуба полиграфистов учиться чеканке. Вернется он уже инструктором этого дела.

«В 1842 году управляющий Смилтенским имением со слов людей и в результате обыска установил, что хозяин хутора «Калнини» продал на Матвеевском рынке 10 гробов, его батрак 11 гробов, к тому же в доме было найдено еще 11 готовых гробов… За каждый проданный гроб «виновные» должны были уплатить 37 с 1/2 копеек штрафа и получить порку».

Так написано в книге «Хозяин и батрак в Курземе и Видземе в середине XIX столетия».

Порка полагалась за то, что согласно арендному договору кустарям-ремесленникам было запрещено продавать свои изделия на рынке, но крестьяне все-таки изготовляли деревянную посуду, колеса, гробы.

Сегодня мы не говорим о ремесленнике и рынке, мы говорим о ремесленнике как потенциальном художнике, самодеятельном прикладнике. И я отнюдь не хочу сказать, что начинать надо с гробов. Ведь на праздниках наречения имени мы качаем на сцене маленькие стилизованные колыбельки, обычно это на скорую руку сколоченные ясельки. А в республике уже могло бы существовать целое объединение мастеров по колыбелям, в Музее народного быта можно было бы устраивать выставки колыбелей и даже ввести звание Заслуженного колыбельного мастера. Шутка? Позволим себе побольше таких шуток, и жизнь станет разнообразнее, веселее, озорнее, непринужденнее и в конце концов мудрее.

Так рождается культурная мозаика.

В сельских домах нет картин, это можно понять. Никогда их не было, в этом отношении вкус еще не развит, но ни в новых, ни в старых домах нет декоративных тканей — вот это удивительно. Кое-где еще сохранились бабушкины покрывала — в Руцаве, в Нице, но очень редко можно увидеть новое, сделанное в городских кружках художественного ткачества покрывало. В Нице прекрасные настенные покрывала мы видели у Микелиса Дразниека. Они тоже сделаны в городе. Но таких домов очень мало — обычно кто-то из такого дома ушел в город и там работает в какой-нибудь студии, в городе больше возможностей. Микелис Дразниек шофер. Я боюсь сказать «простой шофер», очевидно, что не так уж он прост. Ему нравятся сады, декоративное садоводство и ритмы красок.

В Лутринях в квартире нового дома на кроватях турецкие ковры, но комната обставлена отнюдь не в восточном стиле. Есть и одно наше декоративное покрывало. Где я его взяла? Кажется, в Риге купила.

Почему в Риге? На селе в каждом пятом-шестом доме есть старый ткацкий станок.

В прошлом году я еще много наткала, сказала нам в Алсунге матушка Пупол, да она надо мной смеется, невестка моя… Пополам уже распилили станок. Я поздно спохватилась. Трине, видишь ли, наболтала, что уж очень дрова хорошие получаются.

Для повседневных нужд ткани больше не изготовляются, поэтому и станки оказались заброшенными. А Дом культуры не догадался сохранить ткацкие станки для самодеятельных мастеров прикладного искусства. Там, где появляется какой-нибудь энтузиаст, начинается оживление. В сельсовете Басы есть дом «Смидри». Он уже наполовину заброшен, все переселяются в поселок, но когда меня привезли туда воскресным утром, дом гудел как улей. Удивило то, что большинство ткачих — молодые девушки, школьницы. Я ожидал (по собственной глупости, как большинство людей), что за ткацким станком будут сидеть старые и пожилые крестьянки. Там же, в «Апшениеках», живет Дайла Петровска, мастер художественного ткачества. Она ведет этот кружок. Началось с того, что председателю надо было организовать выставку на межколхозных соревнованиях.



А выставку без кружка не сделаешь. Нашли мы этот дом. Пол прогнил, повсюду зерно рассыпано, но мы сказали: нам здесь нравится, надо только провести электричество. Председатель электричество провел, вставил окна, в нашем распоряжении почти весь дом — верхний этаж и две комнаты внизу (как бы только кто-нибудь не вселился!). Ткацкие станки раздобыли здесь же у старушек, на один сбросились и купили. Колхоз тоже обещал, да пока еще не раскошелился.

В соседней комнате лежит большая, еще не собранная машина — ткацкий станок «Вилюмсона», Аиде тетя подарила, мы его из Лиепаи привезли. Ну и деталей там всяких! Но все равно, будем возиться, пока не соберем.

Аида самая юная ткачиха, она еще в шестом классе, остальные девочки из средней школы. Зачет по урокам труда им ставит руководительница кружка, и это подлинно результативное обучение труду.

Директор Института художественного воспитания Борис Лихачев в этом году через газету «Советская культура» задал вопрос педагогам всей страны:

В расписании уроков нет эстетики. Почему?

И далее:

Исследования в различных районах Союза показали, что в хоровых, вокально-инструментальных и танцевальных кружках участвует примерно 10 процентов детей, в театральных — 3 процента, изобразительного искусства — 1,5 процента, кино — 0,5 процента, в литературных кружках — только 0,2 процента. А всего в художественных кружках занимается лишь 15 процентов учащихся.

По данным социологических исследований, примерно третья часть опрошенных школьников не может отличить произведение, полноценное в идейно-художественном отношении, от явно слабого, в музыке, в театре, кино — более половины, в изобразительном искусстве — две трети.

Культурную среду надо разнообразить.

Ткачих было бы еще больше, если бы можно было выпросить у колхоза автомашину — привозить людей, «Смидри» находятся в отдаленной части колхоза. Но шофер неумолим.

Так же нельзя, отчаянно жаловалась культорг другого колхоза. Я буквально бегаю за людьми, пусть дадут мне машину!

Если сельсоветский культорг мотается между двумя колхозами и ни один из колхозов не помогает ни средствами культурного фонда, ни автобусом, чтобы привезти ткачих или доставить инструктора из города, то тогда… Ну что тогда? Правление виновато. Политика рабочих будней есть, нет политики выходных дней.

И в Ренде есть самодеятельные ткачихи, но нет помещения для ткацких станков. Сегодня, когда ликвидируют столько старых крестьянских дворов? Политика рабочих будней есть, нет политики выходных дней..

Как в Лиепайском районе реализуется политика свободного времени, можно было увидеть на примере местечка Гробиня. В Народном университете на факультете прикладного искусства раз в месяц собираются ткаче-ские кружки всех поселков. В этом году сюда впервые пригласили и не специалистов (не специалистов?!) — школьных учительниц по трудовому обучению, чтобы они могли научить детей вязать хотя бы рукавицы с национальным орнаментом. Обычно на такой слет из района съезжаются от пятидесяти до восьмидесяти женщин — из Дурбе, Ницы, Вайнёде и Барты. И тогда становится ясным, насколько опустошено село в смысле художественных традиций. Они живут воспоминаниями, говорит преподаватель прикладного искусства Лейниекс.

Кто они? Старые мастерицы! Они стараются вспомнить — вспоминают, вспоминают и не могут вспомнить. И появляется на ткани весьма упрощенный узор. Очень уж мало опубликовано образцов народного орнамента. У кого учиться?

Сегодня на лекции показывают платок Бартской расцветки — белое, черное, красное. А другие варианты найдите сами! Созидательница ткани должна уметь пользоваться цветом…

Я стал думать о созидателях. О созидателе кирпича, о созидателях садов, новых поселков и нового быта. Ведь им тоже дается модель (как для платка Бартской расцветки), и потом самим надо создать вариант своего поселка, местный вариант каждой традиции. Если все поселки получаются одинаковыми, то, очевидно, в этой отрасли работают и за нее отвечают (точнее: не отвечают) люди, лишенные созидательного таланта, люди, являющиеся простыми исполнителями. У них нет непосредственного трудового таланта. Быть может, они талантливо музицируют в свободное время, талантливо играют в карты или талантливо собирают грибы, но трудового таланта у них нет. И страдать приходится мне — производственнику, которому придется здесь жить. Потому что нет созидателей цветного кирпича, есть лишь производители серого кирпича, серого шифера, серых вечеров отдыха…

Тут вот тройная нитка… Один раз можно в центр, другой раз наоборот, можете менять квадратики. Сменить один храповичок… Вы приложите зеркальце и тогда увидите, насколько велика незаполненная полоса между узором, насколько широкой она должна быть. Возьмите зеркальце…

Мы уже в том возрасте, когда зеркальце нам ни к чему, огрызаются более пожилые. Старые женщины не очень-то любят, чтобы их поучал какой-то инструктор.

Надо, скажем, принять от ученицы покрывало.

Вы сами-то довольны?

Не знаю, мне кажется, чего-то тут многовато. Маме, вот — только пестрое подавай!

Ну да, беспокойное слишком, не так ли?

Теперь уже все наладилось, замечания можно делать, поправлять, а лет семь-восемь назад, когда начинали только, не дай бог сказать чего-нибудь! А надо было говорить, что не умеет старая женщина рукавицы вязать. Старые женщины, пытающиеся вспоминать узор, многое уже позабыли. А вот то, что мы обнаружили в старом сундуке, — сказка! Как ни поверни большой палец — его узор совпадает с узором всей варежки, вот это искусство! Молодые хотят очень быстро добиться результатов, поэтому они больше с янтарем работают (за ним ведь деньги маячат), но у нас в районе все-таки человек двадцать занимаются ткачеством, настоящие художницы есть в Казданге — Дилле, в Айзпуте — Бикке. Всего в кружке прикладного искусства «Клубочек» Дома культуры Лиепайского района состоит человек пятьдесят — из тех, кто может работать и работает творчески. Но и у нас своя проблема: мы хотим, чтобы на выставке чувствовалось, что мы здешний край — Ница, Руцава. А Барта, Ница, Руцава всегда с германцами пытались состязаться в яркости. Это так укоренилось, что хоть зубами выдирай. Одни шелк вплетают, другие парчу. Все это чужое. Нет стиля.

В Москве на Всесоюзной выставке люди подходят к нашему стенду, говорят: не красочно. Вот это-то и ЕСТЬ наша красочность — приглушенные пастельные тона. Их и надо развивать. Самое ужасное это смешение стилей. Все время нужен какой-то «дежурный по стилю», что ли. Мы решили, что на нашей выставке будут плетеные изделия, договорились с плетельщиками. Накануне выставки я поехала за плетенками: все они отлакированы. Ну что тут делать? Я мастеру из своего кармана платила. Как ему скажешь: это не годится! Он ведь всю душу в них вложил. Значит, есть какие-то портящие вкус эталоны. Сейчас часто критикуют в печати «Дайльраде», но ничего не предпринимают. Они штампуют и штампуют и разбавляют искусство. На съезде от художников требовали поставить это производственное объединение под контроль Союза художников. Так же, как некогда все эстрадные и ресторанные оркестры были взяты под художественный контроль. Никак не удается! Тогда уж, по крайней мере, надо их отделить от понятия «искусство»! Хотя бы лишить их теперешнего названия! Посмотрите, на что похожи приемные пункты «Дайльраде» в районных городах. У них же даже занавесок на окнах нет! Словно какой-то пункт потребобщества по приему грибов. Моему сыну, он работает в «Дайльраде», дают образец: маленькую безвкусную деревянную зверюшку, когда-то халтурщики продавали таких на рынке и за это их штрафовали. Теперь в подземном переходе возле автовокзала продают еще более ужасающие «произведения искусства», никто за это не штрафует, газеты тоже не остерегают от этих «могильщиков вкуса». Так вот, такую штуковину дают моему сыну, производи ее! Я говорю: тебя чему-нибудь подобному учили в художественном училище?

Бумбуле и работает и говорит с жаром. Ее в районе знают все, она необычный человек.

Двадцать пять из пятидесяти уже стали Мастерами народного искусства. Сначала упрашивать приходилось: работайте, работайте! Теперь я уже не упрашиваю, теперь уже многие работают на совесть, теперь надо смотреть, чтобы выросли из них художники.

Спрашиваю у Бумбуле: что дает кружок народного искусства?

Дает возможность сравнивать. Если рядом с красиво сотканным покрывалом находится какой-нибудь безвкусный сувенир ширпотреба, то разница становится очевидной.

Может показаться, что настенные ткани исчезли из новых квартир навечно, но это не так. Через эстетическое наслаждение восстанавливается также их функциональная необходимость. Ткани опять становятся нужными-Красивые, со вкусом сотканные, украшающие будничную жизнь ткани. Входишь в дом наших ткачих, и есть на что поглядеть. Скоро будем ткать дверные шторы-Раньше там, где жили ткачихи, стены были покрыты обоями из льняного полотна, мы тоже будем их ткать. В Казданге у нашей Дилле вся стена занята ситниковой плетенкой. В Сикшки есть ткацкий кружок, они соткут обои для помещения сельсовета, особенно красивыми — украсят зал для регистраций. В Буйке, например, две бригады, в каждой свой ткаческий кружок. В Снепеле живет учительница, окончившая художественное училище, — у нее все девочки учатся ткать, и — многие научатся. Будем ткать настоящие скатерти, эти подарочные полотенца, ритуальные полотенца свадеб. Когда у сына в сентябре была свадьба, молодые разбирали мой сундук и только ахали от удивления. Теперь и для выставок требуют уже не отдельные коврики или покрывала, а целые ансамбли — для интерьера. Директор совхоза в Нице говорит: сколько тебе денег надо? Он за деньги хочет иметь комнату для представительства, но я же одна не могу, мне нужен кружок! Я говорю: деньги мне не нужны, мне люди нужны. Вот если была бы расторопная заведующая Домом культуры, которая могла бы подойти к человеку, поговорить! (А! Если была бы расторопная заведующая Домом культуры…) У нас в Нице много молодых женщин, но у них дом, ребенок… Ничто их не интересует. Мы их зовем колясочницами. Толчок им нужен!

Чувствуешь, что людям надо дать нечто большее. Они собираются вокруг нас, но ведь всем всего не объяснишь. Когда в районе существовал межколхозный культсовет, у нас, методистов, была своя машина. Теперь по всему району надо ездить автобусом: мне уже не под силу весь год мерзнуть на остановках, годы не те. Когда существовал культсовет — его ликвидировали, — нас было несколько методистов: методист по новым традициям, методист по музыке, методист-режиссер и я, методист по прикладному искусству. Когда совет упразднили (я и сейчас не понимаю, зачем его надо было упразднять?), все они разбрелись, надо было о хлебе насущном думать, о пенсии. Я осталась при отделе культуры, на общественных началах. Теперь вот обучаю.

Работе этой конца не было! Звонят: приезжай! В воскресенье, скажем, оно у женщин свободное. Приезжаю, а у нее и всего-то нить порвалась. Будь ты неладна! В другом месте: она на все село покрывала ткет — двадцать рублей за покрывало — я ей налаживаю, и все воскресенье у меня пропало. А она зарабатывает. Так большинство от кружков отходит. Как только чему-то научатся, так сразу же начинают подрабатывать (как в «Дайльраде»), и тут уж ясно, что художник из таких не получится. Начинают халтурить. Люди, продающие безвкусицу, напоминают мне дебилов, которые научатся основам ремесла, женятся и давай плодить дебильных детей. И консультироваться люди приезжают, когда это удобно им, а не мне. Я бы могла назначить определенный день для консультаций, но все равно ведь скажут: я в тот день не могла, приехала сегодня. Одной такая работа не под силу. Нервной становишься. Доктора говорят, чтобы я не работала, но это глупо: вылечить не могут и работать не разрешают. Все равно, в упряжке я и свалюсь…

И я задумываюсь: а что будет, если действительно еще один паровозик узкоколейки перестанет тянуть? Что будет с замыслами и планами всех ткачих Лиепайского района?

И еще я думаю об этом самом культсовете. В районах созданы межколхозные птицеводческие комбинаты, межколхозные предприятия, специализирующиеся на искусственном осеменении скота, межколхозные известковые заводы и пивоварни — производство идет успешно, штаты утверждены, бухгалтерия налажена. В области культуры такое межколхозное объединение ликвидировано, из-за отсутствия будто бы бухгалтерского опыта в этом деле. Это было первое начинание подобного рода в республике, финансовые трудности преодолеть никто не помог, и теперь никто не хочет к этому возвращаться, говорят, что в Лиепае, мол, попробовали, ничего не получилось. Но ведь получилось же! Стоит посмотреть хотя бы на оживленную деятельность ткачих, и становится ясно, сколько культурных сил могут пробудить к жизни толковые энтузиасты. Таких специалистов по культурной работе, которые могли бы руководить всем и обеспечить выполнение всех требований в этой области, таких работников в настоящее время в колхозе нет. Но у каждого колхоза есть нечто свое, только ему присущее. У Ницы есть свои песни, у Снепеле — свои ткачихи. Если бы у Дурбе были свои чеканщики, а у Папэ — плетельщики тростниковых циновок, у Никраце — каменотесы, а у Руцавы — детский хор, у Гробини — кружок кинолюбителей, у Барты — танцевальный ансамбль пожилых, у Казданги — мастера карнавальных масок, а в Айзпуте — методический центр современных танцев! Я фантазирую? Нет, все это осуществимо. Эту районную мозаику искусств может создать художественный совет. Такой объем культурных начинаний одному хозяйству не под силу. При кооперировании это становится возможным.

Теперь «Клубочек» надеется, что ему удастся стать Народной студией, тогда, по крайней мере, труд его руководителей будет оплачиваться. Но народная студия это в какой-то степени избранная группа районных художников (так и должно быть!), а сегодня необходимо развитие культурной жизни на местах, в самом селе. Пусть скажут совсем малюсенькие (что они значат по сравнению с цифрами производственного плана) цифры: 300 женщин района, участвующих в самодеятельных ткаческих кружках, получают всего девять катушек льняных ниток. Художественные студии в городе получают на одну ткачиху почти в сто раз больше. Село изголодалось по ниткам, по краскам, по художественной самодеятельности.

Вещи приходят в упадок от того, что ими не пользуются, сказала в Гробине актриса Даве. То же самое можно сказать и о всем другом. В том числе и о культуре. Культура распадается, как только перестает функционировать. Она становится пустым призывом, абстракцией, расхожим словом.

14. ГЛАВА О БЕРЕЗЕ, ВЫКАЧИВАЮЩЕЙ ИЗ БОЛОТА ТРИСТА ЛИТРОВ ВОДЫ В СУТКИ

О Курземе очень много охотников. Охотников на косуль, зайцев и кабанов. Ница, если верить старинным книгам, была знаменита своими охотниками за девушками. Есть колхозные агенты по снабжению — охотники за стройматериалами и запчастями. Есть журналисты — охотники за передовиками. Есть преподаватели Сельскохозяйственной академии — охотники за студентами. Они ходят по школам, ориентируют и призывают. В Рудбаржской школе-интернате охотятся за художниками. Сотни школ вообще обходятся без художников, потому что какой-нибудь случайный учитель или любитель отмечать именины, давно ничего не читающий, не может объединить вокруг себя учителей-художников.

Директора Манфельд я не повидал (она была очень больна), я пытался вспомнить ее по давнишней встрече в Мазирбе, в середине лета, в тишине школьных каникул, но в калейдоскопе множества виденных лиц не мог уже представить ее себе.

Она и сейчас создает вокруг себя некий магический круг. Есть душевная динамика, создающая собственную среду. И директор находит людей, увлекающихся созиданием. Столярным делом в школе руководит Народный мастер Петерис Клаудзис, Билита окончила училище прикладного искусства, она ведет уроки труда и обучает ткачеству, Дайнис — акварелист, учится заочно в Академии художеств, учитель Рубенис — строительный мастер, его руками возведена каменная ограда школы.

Могут сказать: что тут особенного, подумаешь, в школе работают специалисты. Для городской школы это в порядке вещей. Но я еще раз подчеркиваю: речь идет об инициативных точках в сельской среде, о людях, которые не ищут культуру в городе, а создают ее на местах. Несколько лет назад проект декоративного оформления школы разработала выпускница Булдурского садоводческого техникума Эдите Вейс. Корявый дубовый столб служит дорожным указателем, каменная ограда ведет вверх, композиция из больших деревянных колод на площадке для игр напоминает, что не так уж трудно создать для детей естественную площадку даже в век бетонной серости. А у подножия холма и вокруг него еще столько мест, требующих оформления и охраны, — озерко со старой мельницей, Рудбаржские пейзажи, которые район решил сохранить. А разве оформление пейзажа и уход за ним это не искусство? В красивейших местах нашей страны (да и в любых местах) это дело следовало бы считать прикладной самодеятельностью. Разве не мог бы Дом культуры писать в своих отчетах: наш кружок декоративного садоводства, кружок оформителей наших парков, наших пейзажей?

Всегда можно до чего-то додуматься, что-то продвинуть дальше, если есть несколько человек, делающих почин. Рудбаржская школа его сделала, а вокруг нее есть благодатная почва для того, чтобы продолжить начатое. Но еще несколько слов о выпускниках Булдурского техникума. Почему они не проверяют, как выполнен их проект? Эдите больше ни разу не приезжала, так и не увидела, как претворена в жизнь ее дипломная работа. Если проект не реализован, если заказчик — упрямый, лишенный вкуса хозяин, испортивший идею проекта своими дурацкими «исправлениями», — то тут уж, наверное, ничего не поделаешь, нет ведь такой инстанции, которая могла бы в этом случае защитить детище художника. Но если появился заказчик, реализующий твой проект со вкусом, с радостью, если образовался островок прекрасного, то с таким хозяином надо дружить, вместе с ним доказать всей округе, что прекрасное ширится, растет, захватывает пруды и дороги, что оно обладает силой воздействия на других, вот и поселок пошел по тому же пути, появляются другие островки прекрасного, приезжают люди, хотят поглядеть, хотят, чтобы и у них!.. А что, если каждый, кому посчастливилось хорошо начать, взялся бы спроектировать и возделать в течение своей жизни один из уголков Латвии? Независимо от того, где он сам работает. Можно работать в Риге и заниматься колхозом где-нибудь среди суйтов, вентиней или селов[9]. Надо лишь облюбовать стоящее место и стоящих хозяев, которые будут не только хозяевами, но и единомышленниками.

— По-моему, главное теперь уже не в том, чтобы вырезать интересных чертенят, мелкие сувениры. Нас ждут более крупные вещи — дорожные повороты, ворота городов и поселков. А что, если бы мы попробовали украсить своими скульптурами новый центр одного из литовских колхозов, что, если бы мастера приложили руку к каждому двору, ограде, к конькам крыш…

Витаут Майор — литовский резчик по дереву, эти слова принадлежат ему.

Целый месяц под его руководством двадцать пять литовских мастеров народного искусства работали в Аблинге, одном из поселков Литвы. Они оставили там тридцать монументальных деревянных скульптур — Аблингский мемориал… Это был первый поселок, сожженный и вырезанный в самом начале войны немецкими фашистами.

— Жемайты с незапамятных времен были в Литве пионерами народной резьбы по дереву. Откликнулись мастера из Кретинги, Телшай, Таураги, Плунги, даже из Вильнюса. Мы обошлись без пособий и субсидий министерства. Люди работали по доброй воле, нужно было рассказать о страданиях своего народа при фашизме, — сказал мастер Майор.

«Жемайты испокон веку жили в лесах. Дерево сопутствовало им от колыбели до могилы. Только при любви и понимании его древние традиции народного искусства вновь оживают». Такую запись в книге гостей Аблинги сделал директор музея Чюрлёниса Нодзельский.

— Я думаю, что пример и опыт этого творческого лагеря приобретает большое значение и в последующих., новых исканиях по украшению наших городов и сел, — сказал при открытии мемориального ансамбля секретарь ЦК КП Литвы А. Снечкус.


В новых исканиях… Но для исканий необходимы ищущие.

Моседский колхозный врач Вацлав Инт собрал более 500 валунов с интересной фактурой и необычной формы. Камни выставлены вдоль всей аллеи от больницы до поселка. На островке посреди реки Бартуве собраны найденные коллекционером каменные жертвенники периода языческой Литвы. Теперь взглянуть на Моседское чудо едут издалека. Ныне здесь существует уникальный геологический музей.

Для исканий необходимы ищущие. Я вспоминаю нашего знаменитого геолога Яниса Гресте. Как он боролся во время буржуазной Латвии за права латвийских валунов. Если бы ему удалось одолеть коррумпированных чиновников, многие наши скульптурные ансамбли были бы, пожалуй, еще красивее и создавались бы не из привозных, а из наших собственных валунов. Потому что: есть своя душа в камне родной земли!

И я вспоминаю председателя колхоза, хотевшего разобрать кладбищенскую ограду, чтобы использовать эти камни на строительстве, обещая построить современный забор с бетонными столбиками и металлической сеткой.

Современный…

В туристский путеводитель по Кулдигскому району тоже не к месту вкралось это слово. В Скрунде и Ник-раце есть красивые современные поселки… Они и не красивые и не современные. Просто благоустроенные. А как красивы для застройки окрестности Никраце! В тот вечер на закате Никраце была прямо-таки величественна. Осенние зеленя и дали, есть где разбежаться солнцу. Березовые рощи и сказочные серо-синие тучки, красный закат на небосклоне и в другой стороне голубая дымка над древними руслами Венты и Шкервеле. Вспаханная земля рыжела коричневато-красным, как ягода рябины. Бурые дали и большие, нигде не виданные груды камней на полях и вдоль всей дороги.

Дети шли из детского сада, на кладбище на верхушке войной сломанного дерева аист свил гнездо и, белоснежный, стоял там и тоже смотрел на солнце. Я сидел на большом камне и думал: как мало нужно, чтобы в этих мелиоративных далях оставить каменные образования и узоры, равных которым нет нигде! Одного бы художника. Одного художника, мыслящего крупными планами!

Возле этих самых камней умирали известные и неизвестные солдаты. Расставьте камни по одному через все поле долгим шествием с востока на запад! Здесь шли страшные бои, и Никраце была стерта с лица земли. Теперь на скрещении дорог будет поставлен монумент. А хватило бы этих самых камней. Своих камней. Есть какая-то сила откровения в своих камнях. Но надо уметь истолковывать их язык. Здесь можно было бы навалить огромную каменную гору — и никаких шлифованных гранитных плит! — огромную каменную пирамиду, и пусть она рассказывает, пусть стонет под северным ветром и облегченно вздыхает, когда цветет клевер и пылит рожь.

Я не могу представить себе, что эти камни будут взорваны и перемолоты в дорожную щебенку. Мне кажется, что у этих камней другое призвание.

Ну ладно, у нас нет таких каменотесов и резчиков по дереву, как в Литве. Но у нас есть непревзойденные керамисты. И вырастут невиданные глиняные цветы, огромные глиняные чудеса с невероятным для глины темпераментом.

А какое же местечко выделить де Буру? Может быть, глиняный холм возле Дурбе, чтобы он там воздвиг для нас фигуры сражавшихся в Дурбенской битве куршей.

Звара создавала монументальные скульптуры из плитняковых нагромождений. Некоторые из ее работ стоят в саду скульптуры Рижского замка. А место для них… ну уж художник нашел бы место для своих работ.

Итак, хозяева, производственники, — нет ли у вас какого-нибудь пригорка, не засаженного сахарной свеклой? И нескольких автомашин, чтобы подвезти плитняк? В случае, если скульпторша захочет свозить сюда камни ради увековечения прекрасного, на радость себе и другим, — придут ли колхозные охотники в какое-нибудь воскресенье дробить эти камни? Время пришло. Время начинать — люди, только что вырвавшиеся из хозяйственных забот начинают думать о прекрасном. И это — время, которое нельзя упустить, потому что люди неумелые, формируя новую среду, по своей близорукости могут многое испортить. Это время, когда требуется глаз художника, его инициатива. Более того — надо предлагать себя, свои услуги. Хозяин иногда не может представить себе прекрасное, ему и в голову не приходит, среди каких возможностей прекрасного он живет. Их надо ему показать, сделать набросок, сыграть на рояле, дать понюхать.

В Айзпуте жил учитель танцев. Его помнит вся Курземе. Он (году в 1956) был первым, кто организовал в Домах культуры танцевальные курсы. Он боролся самоотверженно, объездил всю Курземе, работал недели напролет. Умер. Быть может, оттого, что переутомился. После него кружок любителей танцев в Айзпутском Доме культуры распался — не было паровозика узкоколейки. Но свою школу в Айзпуте Дзинтарс все-таки создал. Он успел подготовить для этой работы других. Теперь их двое: учительница Фреймане и учитель Петрович Есть в Курземе еще один энтузиаст — учительница Кареле из Кулдигской средней школы. Трое на всю Курземе. Петровиц — директор Айзпутской средней школы. Работы столько, что с нею не управишься. Поэтому прежде всего надо сохранить уровень самих школьных танцоров. На танцевальные конкурсы в Айзпутскую среднюю школу приезжают из Сигулды, Кулдиги, Бауски, Юрмалы, Риги. В Айзпуте дети приходят учиться из самых отдаленных поселков, не поступая в близлежащие школы. Они говорят: там интересно. А учительница Фреймане успевает заниматься и другими ансамблями и ездит с ними по округе, выступает в поселках, школах.

Просто не хватает специалистов. А публике очень нравится. Когда мы ехали из Рои в Колку, то с нами ехали и некоторые зрители, чтобы посмотреть наше выступление еще раз. И когда мы так разъезжаем, то и танцуют на вечерах в нашем присутствии иначе. Красивее. Это все говорят.

А готовят где-нибудь учителей танцев, инструкторов?

Министерство просвещения (Министерство культуры тоже? — Нет?) организует курсы бальных танцев, потом их руководители продолжают обучение уже в районах. Но иногда приезжают такие учителя, чей уровень непомерно низок. Не случайно в книге, которую подобные «методисты» предложили издательству «Звайгзне», можно прочитать такие перлы:

БАЛЬНЫЕ ТАНЦЫ

Танцующие внешней ногой выполняют шаг с подпрыгиванием, внутренние руки соединены.

Действующая нога выводится вперед, вытянутыми пальцами она устанавливается на пятку.

Вытянуть в несгибаемое положение правую ногу вперед.

Левую ногу поставить за правую ногу на полупальцах, одновременно немного отделив правую ногу от туловища.

Скрестить шаг правой ноги с внешней стороны партнера.

Так что в основном приходится рассчитывать только на собственные силы. В районе есть объединение, где обучаются лучшие школьные танцоры. Есть у нас ребята, которые, научившись сами, обучают других. (Не забывайте, что у нас в школе танцуют все. Все, даже самые застенчивые и неуклюжие ребята!) Кое-кто учит и в сельских Домах культуры. В общем, рождается новый вид самодеятельности.

Обычно танцоров не считают даже мало-мальски серьезными деятелями в области культуры: уж эти плясуны, уж эти попрыгуньи-стрекозы, делать им нечего.

В Айзпуте учителя танцев только улыбаются, слыша такие речи, и мы резюмируем: культурная работа в провинции имеет свою тактику, но это тактика отдельных энтузиастов, обычно интуитивно верная, но зачастую стихийная и устаревшая. Нет стратегии. Об этом вы и должны написать. Об этом я и пишу.

Усилия отдельных энтузиастов могут принести плоды, а могут остаться втуне. У нас в Айзпуте были знаменитые на всю республику радиолюбители, у нас были фанатичные планеристы, но как только учитель уходит, следы его дел исчезают. Нет еще такого аккумулятора, который вбирал бы в себя все богатство замыслов и с уходом инициатора, консервировал бы, сохранял это богатство до прихода следующего энтузиаста. Сохранял так, чтобы ни одна частица творческой энергии не уходила в небытие. Таким хранилищем мог бы стать Дом культуры.

Но мы уже говорили об этом: нам нужны умные, обладающие широким кругозором организаторы культурной работы. Таких еще не готовят.

Я спросил в Салдусском районе: назовите мне одного организатора общественной жизни где-нибудь в колхозе или совхозе, у которого была бы разработана тактика и стратегия своей работы. Мне сказали: поезжайте в Курсиши, туда только что приехала и приступила к работе новый секретарь партийной организации Валия Швикстыня. Я подумал — опять «приехала». Почему так мало везде местных работников и руководителей? Неужто человеческий характер действительно таков, что люди больше уважают, ценят и слушаются пришельца, чем своего? Быть может, это просто неумение выдвигать свои, местные кадры? Мол, что там наш Андрей! А поговорили бы с Андреем… Андрей ничуть не глупее, чем эти пришлые Карлис или Степан. Да где там глупее! Он умнее их, к тому же знает все свои поля, дома, недостатки и резервы. Вот так-то, вот так-то… Надо научиться ценить цветы из собственного сада.

Человеку, чтобы почувствовать соседние корни, надо врасти в новое место. Это не происходит в течение одного лета. Пересаженные деревца приносят плоды не так скоро.


Здесь, на этом пригорке, стоял старый дом «Цауни», тут была батрацкая половина, на которой родился знаменитый советский деятель Янис Рудзутак. Клетушка еще стоит, но скоро и она развалится. А сюда мелиораторы могли бы прикатить большой камень, вроде того, что там, на обочине. На том написано, сколько гектаров земли они распахали и освоили. На этом можно было бы написать очень многое. Намного больше того, что знают об этом человеке прохожие и даже сами курсишские комсомольцы.

Ленин говорил, что всем цекистам, много лет не работавшим в профдвижении, следовало бы поучиться у товарища Рудзутака. Рудзутак в то время руководил Центральным Советом Профессиональных Союзов. Написанные им тезисы доклада «Производственные задачи профсоюзов» Ленин использовал, разоблачая взгляды Троцкого по вопросам профсоюзного движения. Интересы первой страны социализма на международной арене защищала советская делегация на Генуэзской конференции 1922 года. В состав делегации входили виднейшие дипломаты того времени: Л. Красин, М. Литвинов, В. Воровский, член ВЦИК, генеральный секретарь ВЦСПС Я. Рудзутак. Во время конференции не раз возникали ситуации, требовавшие большой находчивости, строгого контроля за каждым произнесенным словом. Так, например, в момент колебаний — таких моментов было немало, потому что иностранные дипломаты всеми силами пытались добиться своих целей, — руководитель делегации Г. Чичерин, отвечая английскому премьер-министру Ллойд-Джорджу, обещал некоторые уступки иностранцам, владевшим ранее различными предприятиями в России. Я. Рудзутак выступил против подобного компромисса и срочно телеграфировал В. И. Ленину. Из Москвы пришел ответ, где говорилось, что Ленин считает совершенно правильными мысли Я. Рудзутака, высказанные в телеграмме от 22 апреля.

Камень находится не на территории Курсишского совхоза, говорит секретарь парторганизации, надо связаться с комсомольцами соседнего колхоза. Видите, какая проблема возникает, чтобы поставить памятный камень человеку, не знавшему границ в своей работе и жизни.

Проявлена ли в совхозе какая-нибудь новая инициатива в общественной работе? Секретарь парторганизации говорит: да, у нас начали действовать кинолюбители. Из Риги к нам перешел молодой, увлеченный этим делом парень, несколько лет он работал в съемочной группе киностудии. Талантлив. Мы сразу же выделили ему подвальное помещение в новом доме для кинолаборатории, купили киноаппаратуру. И еще много чего будет, надо только освоиться с работой.

Уже есть колхозы, увековечивающие своих людей и свою историю в собственных кинолентах. Колхоз имени Райниса Добельского района на сельских соревнованиях был представлен фильмом «Не проходи мимо» — о человеческой слепоте по отношению ко всему тому прекрасному, что сопутствует нам ежедневно.

О нетипичных для нынешних председателей действиях Элмара Микала, председателя «Красной стрелы», я услышал уже после того, как несколько месяцев месил осеннюю грязь в поисках тех редких, редких начинаний, которые еще только зреют на селе.

Многие колхозники от всей души пожалели бы своего председателя, узнав, что из-за первого короткометражного фильма ему иногда случается спать меньше доярок, встающих в половине пятого, так пишут о Микале. В Попэ созданы свои фильмы, о своих. И неожиданно для самих авторов эти фильмы ушли в большой мир. «Земля, ты черна, но для нас ничего нет белее тебя», — говорится в фильме «Сила». На республиканском смотре он всем понравился и занял второе место. Следующий фильм уже демонстрировался по телевидению ГДР. А тот, что был снят после него, получил золотую медаль в Латвии, две награды на смотре Прибалтийских республик и первое место на Всесоюзном смотре. А затем на форуме кинолюбителей в Швейцарии. Но самое главное — они пробили маленькое русло в скуке будничных наносов. Они установили свою самоценность, утвердили собственное самосознание, упрочили свою профессиональную гордость. Именно это и необходимо сегодняшнему селу. Они отдали должное своим людям и вдохнули в них — СВЕЖУЮ НЕРВНУЮ ЭНЕРГИЮ.


Да, и вот опять появляется чувство хвоста. Он снова становится принадлежащим, если ты понимаешь, что я этим хочу сказать, сказал осел И-а.

— Поймите сами: когда тренер неустанно старается тебе внушить: если ты пробежишь с такой-то и такой быстротой, если ты прыгнешь в длину настолько-то и настолько, медаль будет твоя, — то знайте: эти результаты начинают во сне сниться. Так появляются тяжелые оковы, сковывающие спортсмена. — Рассказывает Игорь Тер-Ованесян, заслуженный мастер спорта. — У нашей команды в Мехико не было свежести, аккумуляторов, не было в запасе той нервной энергии, которая бы позволила свободно выходить на борьбу. С первого же дня, как мы устроились в Олимпийской деревне, только и было разговоров, что о результатах. Ради них мы тренировались, ради быстрых секунд и дальних прыжков соревновались. Это была, я бы сказал, внешняя активность, а не внутренняя. Постараюсь эту мысль пояснить. — И поясняет. Он говорит о раскованности спортсмена, о том, что заботы не должны превращаться в озабоченность. Важно, чтобы спорт доставлял человеку радость, удовлетворение. Даже для марафонца спорт не должен быть утомительным трудом…

И труд не должен быть только трудом. Вот в чем заслуга энтузиастов из Попэ. Я уже говорил: они обрели уверенность в себе. И это не та ограниченная самоуверенность, которая исходит из неразумия. Руководители «Красной стрелы» перешагнули через предрассудки, присущие бесконечному множеству практиков, они «осмелились» не стыдиться того, что в душе являются художниками, не ухмыляться, увидев цветок в петлице, не пожимать плечами, услышав стихи.

Отсутствие оригинальности везде, во всем мире, испокон веку считалось первым качеством и лучшей рекомендацией умелого, делового и практичного человека, и по меньшей мере 99 сотых человечества (по меньшей мере) всегда придерживались такого взгляда, и, быть может, лишь одна сотая человечества всегда судила и судит иначе, говорил Достоевский в «Идиоте».

Но вот ведь какое дело — если этот один процент не обособлен, если он обладает активной волей и возможностью сотрудничать с людьми, то это такой процент, который формирует вокруг себя среду. И тогда в хозяйстве люди начинают говорить, выражать себя, и вот из Алуксненского района уже пишут три девочки:

— Свою жизнь на селе мы не променяем на город. Любим мы наши поля, рощи, они нас кормят, согревают и одновременно приносят радость… Что делать, мы требовательны к искусству (речь идет о кинофильмах. — И. З.) так же, как и земля требует от нас всех сил.

И далее следует перечень того, что им хотелось бы внести в культурную жизнь, будь они руководителями.

И если они станут руководителями, то наверняка внесут другой ритм в работу и в образ мышления. Я уже говорил: количественные накопления в духовной жизни села подготавливают какой-то скачок. Какой?

Много можно ждать от молодых специалистов. И поэтому хочется еще раз заехать в Лайдзесский техникум. Здесь чувствуется более широкая ориентация молодежи, нежели только профессионально-сельскохозяйственная. У людей есть литературные, художественные и просто общественные интересы. Можно надеяться, что окончившие Лайдзесский техникум экономисты и бухгалтеры внедрят эти свои интересы и в том колхозе, где им предстоит работать.

Чего требовали от журнала «Лиесма» его лайдзесские читатели? Публикуйте портреты и очерки о жизни и творчестве лауреатов Государственной премии СССР, дайте нам возможность понять их стремления. Печатайте приложение к журналу «Как проводить свободное время» (NB! NB!).

Сельские жители жалуются на свой Сельскохозяйственный календарь.

В нем есть и дельные советы. Однако подавляющее большинство рекомендаций и советов имеет форму категорического циркуляра: из-за того, что сотни раз повторяется слово «надо», быть может, и не стоит волноваться — допустим, что это погрешности стиля. Но советы и рекомендации настолько элементарны, что поневоле начинаешь думать — то ли сельский житель ничего не соображает, то ли эти поучения предназначаются для программирования какой-то не разбирающейся в сельском хозяйстве электронной машины, которой придется управлять колхозом взамен всех руководящих кадров. Примеров слишком много, чтобы приводить их все. Но некоторые придется процитировать: «При подготовке к отчетным собраниям надо тщательно составлять годовой отчет колхозов или совхозов». «Надо подвести итоги социалистического соревнования в животноводстве, закончить составление новых планов и заключить новые договора на соревнование между животноводами, фермами, бригадами, хозяйствами и районами». «Животноводов надо материально заинтересовать в получении большего количества молока в зимние месяцы, в приросте живого веса, в том, чтобы, соблюдая чистоту в хлеву, поставлять государству молоко высокого качества, тщательно собирать навоз». «Корма выдаются только по весу. Надо ежемесячно подводить итоги работы животноводов и обсуждать их на собраниях… надо вскрывать недостатки и исправлять допущенные ошибки». «На августовских пастбищах трав не хватает: чтобы надои не уменьшались, коров надо пасти также на клеверных и луговых отавах» и т. д. и т. д.

Подобные азбучные истины занимают весьма значительное количество страниц. При всем при том о переизбытке бумаги слышать как-то не доводилось.

Поговорим и о том, может ли быть «избыток образования». Превышает ли сегодня «суммарность образования», «мощность образования» возможность его использования в повседневной практике? Есть ли переизбыток? Если есть — куда девается этот переизбыток? Где он аккумулируется? Для какой цели? Или, быть может, рост общего уровня интеллигентности готовит какие-то сюрпризы в культурной жизни, какие-то новые качественные скачки?

А что, если так называемый общеобразовательный уровень — это просто усвоение известных стандартных истин и стандартных фраз и ничего больше?


Темно, в лесу гудит ноябрьский ветер. С намокших елей капает. По ту сторону озера отчужденно мерцают огни Валдемарпилса. Я жду Яниса Метузала, скоро со стороны Вандзене должен подойти автобус. Рабочий день лесничего часами не измеришь. Так же, как рабочий день председателя или сельского врача. Когда звонит телефон, ты не можешь не снять трубку. Когда тебя останавливают на дороге, ты не можешь проехать мимо. Итак, лесничего еще нет дома.

Ветер гудит, тьма сгустилась, ничто не мешает, можешь, ходя взад-вперед по лесной дороге, без конца думать обо всем на свете. У Метузала есть КОРНЕВИЩЕ. Это не значит, конечно, что ты обязательно должен вырасти из корневища или расти рядом с корневищем, в виде побега. Нет, ты можешь быть далеко улетевшим семенем, но все равно ты знаешь, что там, на том холме или в ложбине за холмом, есть ТВОЕ КОРНЕВИЩЕ. Ты — семя с корневищем, семя от корневища. Ты можешь быть прутиком в метле, веткой в вазе на модерном столе, но ты должен знать, что у тебя есть твое корневище.

Мать Метузалов сказала: мои дети не могут оторваться от земли.

Почему они не отрываются от земли?

У нас такой талант. Отец был земледельцем. Дочь Инта — мастер зеленого хозяйства города Талсы, садовод, окончила Булдурский техникум. Вы думаете, что все окончившие его работают по своей специальности? Здесь же в Талсы работают билетершами в кино, в бюро бытовых услуг и бог знает где еще.

А какие мгновения вам наиболее близки в вашей работе — запечатлеваются зрением, слухом и обонянием?

Весной. Тогда чувствуешь всем своим существом, что выбранный тобою путь — настоящий.

У меня еще с детских лет остались в памяти воскресные прогулки, когда всей семьей мы ходили смотреть на поля, как и что там посеяно, как всходит, цветет и набирает силу…

Я пытаюсь представить себе еще молодую в возрастном отношении семью: мать, отца, девочку и двух мальчишек, которые по воскресеньям идут порадоваться на свои поля. И не на собственные, личные. Быть может, таких семей одна на сотню — чувствующих торжественность труда и общность в слове «свой». Выезжают за город, идут по полям чужого колхоза и говорят — по своим полям. Это тот парадокс, который мы ищем — ОБЩЕЕ СВОЕ, общность своего. И этой семье повезло, они его восприняли с младых ногтей. Так рождаются трудовые характеры, общественно чуткие люди, патриоты.

Младший сын был правой рукой отца в сельских работах. У него хозяйственная хватка. Теперь Эвалд Метузал — заместитель директора по научной работе Стендской опытной станции.

Мать права, говорит он. Мне кажется, что с раннего детства у нас такой интерес к селу. Я уже в первые годы коллективизации ходил работать в колхоз. И когда в средней школе учился, после обеда шел в бригаду. В материальном отношении мы жили не так уж плохо, отец работал в колхозе завскладом, но просто хотелось работать. Брат, тот прямо родился лесоводом. У него такой интерес к каждому дереву и семечку, какого я в себе не чувствую.

Проблемы? Наша проблема — вырастить семена новых высокоурожайных сортов, особенно трудно вывести новые сорта зерновых, потому что первое и почти единственное требование к ним — урожайность. При выведении нового сорта плодовых деревьев достаточно вкусовых качеств, цветовых оттенков, с зерновыми иначе — если их урожайность не превышает уже существующую, то сорт не перспективен. Как в спорте идет борьба за десятые доли секунды, так у нас — за прирост в килограммах. И так же, как в спорте, — повысить результат становится все труднее.

За поворотом полыхнул свет. Идет автобус. Мама сказала: старший сын нашел себе место возле деревьев, которые можно возить и высаживать! Наш род всегда был связан с лесом. Мой дед был лесорубом во времена баронов, отец — лесником, сын поднялся на ступеньку выше.

Автобус останавливается, кто-то выходит. Меня охватывает чувство неловкости: ну как я подойду к нему, чужой человек? И как мне объяснить, чего я хочу? Даже руку трудно подать, здороваясь в темноте. Но начать разговор, оказывается, очень легко, быть может, шум леса способствует этому.

И лесничий рассказывает.

Выращивание леса это страсть. Я пас скот — то было мое первое знакомство с лесом — на старой вырубке. И вот, однажды весной смотрю: круглые куски дерна вырезаны специальной лопатой и аккуратно уложены, а в середине их елочки. Я тут же погнал коров обратно и никогда уже там не пас их. Тогда я увидел, что с лесом тоже надо что-то делать. Обычно думают, будто лес растет и развивается сам по себе. А у нас существует серьезная проблема: облесение. Не хватает рабочей силы, люди уходят из лесов, ищут более цивилизованную среду — поселки, города. Следовательно — для облесения необходима механизация. А в Латвии всего 0,2 процента всесоюзных лесов, во всей Прибалтике — менее одного процента. Видимо, государственное планирование столь мелкие единицы не принимает в расчет, нет смысла создавать для них машины. А большие машины сибирских лесов нам не подходят — разбивают лесные дороги и губят мелкую поросль. Что доказала техника помогавших нам украинцев и белорусов.

Это самая больная наша проблема.

Нынешней зимой я думаю оборудовать музей леса, помещение рядом с домом лесничества уже отремонтировано. Летом нет времени, а долгие зимние вечера — для домашнего досуга, альбомов, музея.

О Валдемарпилсском лесном музее я уже слышал. Начало ему еще в 1962 году положил лесничий Страумер. Расширенный Метузалом, музей все растет. Но прежде чем зайти туда, мы будем есть блины с вареньем из лесной малины и земляники. Хозяйка смеется: лесничий сам большой лакомка. А теперь: грушевый компот имени Кришьяниса Валдемара! Да, в «Вецъюнкурах» еще растут груши, посаженные Валдемаром, и компот из них считается праздничным в семье лесничего. Завтра мы обязательно съездим туда. А сейчас в музей.

Знаете вы, что такое смоляное гнездо? А древесный пасынок? И что такое эксцентрические деревья?

Приходят учащиеся на экскурсию и дивятся, никогда Ьни не думали, что в лесу столько чудес. Вот маленькие дырочки в бересте, нет, это не червоточина, это дятел пил березовый сок. А это чага — вы знаете, что так называется нарост на березе? А это муравьиные ходы в сердцевине дерева.

У старых лесников собраны и с трудом выпрошены оленьи рога, никто не хочет расставаться с редкостными трофеями. Гляньте на этот кабаний клык! 23 сантиметра в длину.

А на следующее утро мы обходим плантации. После первых заморозков черноплодная рябина стала красной. Осенью школьники налетают на нее как скворцы.

Всей школой на воскресник? Нет. Все за один раз ничего не сделают. Выделена специальная неделя, каждому классу свой день. И работают они, как трудолюбивые гномы. Вы читали, что сказал Сухомлинский? У человека есть три несчастья: смерть, старость и дурные дети. Или: если люди плохо отзываются о твоих детях, это значит, что они плохо отзываются о тебе самом.

Живые изгороди дубов, ухоженные березовые рощи, пригорки, ели. Возделано так, чтобы пейзаж все время жил своей жизнью — весной полянки с причудливыми островками одуванчиков под утренним солнцем, осенью заранее предусмотренные цветные мазки леса. И тут прикладное искусство. Пейзажизм.

А чуть дальше в лесу растет змеиная ель — каприз мутации.

Уже приезжают экскурсанты. Мы шутим — следующая проблема не в том, чтобы вырастить, а в том, чтобы уберечь. Покойный лесничий Клявинь со спокойной душой создавал Терветский парк, но изнервничался и заболел, пытаясь уберечь свое детище. Огромный наплыв экскурсантов стал угрожать анемоновым полянкам. Каждый ребенок набирал по букетику белых цветочков, и когда приходил лесник, чтобы вести детей на экскурсию, они подносили ему цветочки, собранные ими самими. Святая простота! Охраняемые белые цветочки тому, кто их охраняет!

Весной в окрестностях Риги через леса проходят орды торговок — соберет каждая по корзинке голубых подснежников, и лес после них — гол и сер! Этакие милые беспомощные старушки, просто стыдно и жалко делать им замечания, пугать лесником. На хлебушек себе зарабатывают, продают по двадцать копеек букетик. Но поглядите, некоторые внесли на сберкнижку целый гектар леса.

Тревога! Спасайте вербу на берегах Гауи и на взморских дюнах! Спасайте!

Когда-то в мои школьные годы между Рагациемом и Лапмежциемом дюны, называемые Корабельными горами, были белым белы от вербы. Теперь кусты похожи на жалких изломанных уродцев. Поблизости расположена моя школа, часто побеждающая в конкурсах и других общественных начинаниях, скажем, в конкурсе «Любите море!». А может быть, целесообразно провести и такой конкурс — «Любите берега моря!»?

Мы едем в Пуни. Среди полей и лесов Валдгале, довольно далеко от Дундагского шоссе, там, где кончается проселочная дорога и начинается широкий простор освоенных болот, стоял дом «Вецъюнкури». Далеко, до березовых лесов простираются дымчато-бурые мелиоративные поля. Кришьянису Валдемару повезло, что его «Вецъюнкури» остались в самом конце дороги, дальше — мелиорированные земли, леса и огромное болото, по другую сторону которого родился еще один такой же энтузиаст и ратоборец — Лерх Пушкайтис. Хотите верьте, хотите не верьте, но в болотах заключена какая-то сила, призыв, романтический и практический стимул.

Вернее было бы сказать — повезло не Кришьянису Валдемару, а нам: трактористы обошли пригорок, где стоял Вецъюнкурский дом, живы дубы, живы липы и маленький полузаросший пруд, окаймленный ивами. Дом, видимо, сгорел, об этом свидетельствуют обгоревшие когда-то липы. Буйно разрастаются розы. Могуче ветвятся грушевые деревья. Величавая красота царит здесь, наверное, круглый год. Немного поработать, вырубить слишком разросшийся кустарник и опять-таки — прикатить сюда большой камень, вот и все, что требуется. И хорошо бы сделать так, чтобы можно было прочитать здесь нечто сказанное Кришьяном Валдемаром, пусть то же самое, что написано на его памятнике в Риге:

Горячая любовь близких, твердая решимость и бескомпромиссность в действиях — одолеют все.

Мелиораторы прикатили бы камень, додумайся кто-нибудь до этого, когда они работали. Но и сейчас это не трудно сделать, тракторы есть здесь же, в колхозе, Валдемарпилсская, Валдгалская и Дундагская школы тут же поблизости, и за несколько воскресников одно из важных и прекрасных памятных мест было бы возрождено. Трудно представить себе другое, столь же символическое место, где так бы совпадали память о судьбах народных и географическое расположение: на границе между болотами и недавно освоенными землями.

Едем обратно, по обеим сторонам дороги лежат вывороченные березовые пни. В хорошую погоду береза за сутки выкачивает около трехсот литров воды, говорит лесничий. Когда ураган валит деревья, земля заболачивается. Зарастает тростником и рогозом.

Кто-нибудь из вас знает об этом? Что самая обычная береза обладает таким могуществом. Не дает расти рогозу. Не дает земле заболачиваться.

Если Кришьянис Валдемар за один день выкачивал из земли три бочки болотной жижи, то сколько это будет за год? Сколько будет за всю жизнь?

Если Янис Метузал… Если секретарь парторганизации в Курсишах… Если учительница Манфелде… Если мастерица художественного тканья… Если… если… если…

Я зашел к актрисе Терезе Даве. Никакие болота она не выкачивает. Но в ее доме собираются актеры Лиепайского театра, чтобы отдохнуть, провести время. Здесь уютно. Быть может, «проводить время» как раз и значит — освободиться от тины тяжелого дня, от мутных осадков работы, скопившихся в тебе самом. Здесь уютно. Ты сидишь в комнате, обставленной, нет не обставленной (а быть может, все-таки обставленной) в стиле рококо, барокко, бидемайер, и чувствуешь, что тебе это нравится. Тебе нравится, и другим тоже нравилось. Потому что необычно. Ах, простите поэта, который ради своих капризов, ради поэтического вымысла и т. д. и т. п. ищет необычную обстановку. Скажите, гражданская ограниченность, снобизм. Скажите, компания старых дев за чаепитием. Скажите, скажите, придумайте еще что-нибудь, раз вы боитесь старых вещей. Тереза Даве говорит: мне удивительно нравятся два животных — свинья и коза. Свинья — за свое благодушие. А коза за то, что она знает, чего хочет, и не поддается чужому влиянию. Я отношусь к вещам так же, как к живым деревьям.

Я не могу сломать ветку, мне ее жаль. Цветок не могу сорвать. Вижу выброшенный столик и чувствую, что я должна его спасти. Там есть какие-то уже никуда не годные диваны, сказали мне… А вот этот столик выбросили в погреб…

За эти деньги можно было купить платье, связать свитер и бог знает что еще. Нет, она покупает какие-то китайские лампы! Она вообще покупает лампы. Вечером они светятся отблеском прошлых столетий, ведь это же чудесно, когда в доме самое разнообразное освещение, то тихое и крохотное, как светлячок, то величественное и кринолинообразное, как северное сияние. Иногда кажется, что вот эта лампа освещает только эти предметы, а та — только те. У каждой лампы свой нрав, одна — неназойлива, другая — заносчиво криклива.

То же самое относится и к часам. Ночью я не мог заснуть. Лежу, как мне объяснили, в кровати времен Николая II, но думаю не о Николае, а о времени, которое носится здесь по всем углам, тикает и пощелкивает, сыплется и течет. Там, будто динозавр, вышагивают большие часы, а тут по столику кузнечиком прыгают маленькие. А есть и поменьше, настоящие блохи, а где-то тикают часики величиной с инфузорию. Мне часы не нравятся. Я, правда, пытаюсь думать так же, как думали индейцы, что время ссыпается в кучу и ты всегда наверху этой кучи, но все равно мне не хочется слышать время — лучше, чтоб оно не тикало и тихо шло своей дорогой. Я вспоминаю самые первые часы. У них был красивый циферблат с румяными яблочками, но все равно я их разбил. Сколько мне было лет? Четыре. Пять. Мне не нравилось, что они идут. Я взял щетку и ее палкой бил по ним, пока они остановились. Я не мог объяснить, почему, и меня выпороли.

Завтра я никуда не поеду, прежде чем не напишу чего-нибудь о часах.

У Терезы Даве есть еще одно увлечение: травные чаи и цветочные вина. И каких там только не было: вино из одуванчиков и вино из цветов черной смородины, вино из березового сока и вино из подсолнухов, вино из ландышей и вино из кошачьих лапок. Может, и не все они были, но некоторые были точно. А если вы о травках хотите узнать, то — как одна тетенька сказала — надо святую крапиву употреблять. Это та самая жгучая крапива, которую раньше индюкам давали.

Я уехал в Ницу. В Нице люди только что получили ордена, но не было времени поговорить о жизни — время виделось текущим, утекающим, часы тикали, и хотелось писать. Правда, я спросил у одного из награжденных: «За что дают такие ордена?» (не мог же я спросить у порядочного крестьянского парня: скажите, пожалуйста, за какие достижения вас наградили и т. д.). Отец его, старик, сказал: да уж за с…ье не дают. И это так. Лучше не скажешь.

15. ГЛАВА С ПЕСНЕЙ ЮРИСА ШЕПЕРИСА «ПРИНЕСИ МНЕ РОЗЫ ЖИВОМУ, НА МОГИЛУ ИХ МНЕ НЕ КЛАДИ»

Когда ты строишь дом, то в этом доме должна быть большая комната и посредине комнаты большой стол. И когда ты поставишь на него кувшин пива, с которого стекает пена, то пусть эта пена там и останется. Не помню, кто мне это сказал, но помню, что ему так говорила бабушка.

Сегодня Катринин день, я приглашен к набольшей руцавской певице Катрине Грабовской. У Катрины дом полон людей, она охотно бы со мной потолковала, но то и дело кто-то приходит, и детям чего-то надо, и внуки все время дергают, и пирог пригорает, и капуста булькает, да еще и радио орет. Знаешь, кто еще знает — Аусмина мама. Нет, она мало знает, а вот Тружа, ткачиха, та знает.

Не надо никаких Аусминых мам! Катрина сама знает! Катрина крепкая женщина, расторопная, с громким голосом, у нее здесь две дочери и внучка, оканчивающая среднюю школу. Один уже обещал приехать ко мне, слова записывать. Заматы… Господи боже, они удивляются, не знают, что это такое! Притащи эти заматы! Это жерди такие в воротах. Керте… Поставь метлу в керте. Ну в угол же! Что у тебя там с вином опять? А, оно не мочится, заткнуто. Открой эту трубочку! Кампиле — кампиле это такая перекладина на калитке, человек перешагнет, а, скажем, поросенок не выскочит.

Вилкаулениха могла бы подойти! Запустили бы какую-нибудь песню! Буйно? Самое буйное пение было, когда лен мяли — от дому к дому ходили. На празднике, обмолота — тоже. Ты что — о париках говоришь? (Ей уже надоело объяснять все этому чужаку.) В Паланге на черном рынке! Парики, каких душа пожелает. (Действие развертывается в двух-трех планах, только успевай следить!) Начинают собираться гости, несут подарки. Сестра! Ты толстая, это тебе! Ты же знаешь, в будний день не выбраться. Ты знаешь, сестра, ног-то ведь уже нет. С братом опять то же самое — Цеплиниек сегодня вечером веранду свою строит, так ты же знаешь, что там делается.

В кухне кричат: — Ох! ооох! — радостно кричат, пришла Анна Крежа, ну, теперь попоем, ну, будет дело! Это судьба, говорит один мужчина. Какая тебя заберет, от той и чахнешь. Они вот, толстые, а мы хиляки, говорит другой, обращаясь ко мне, ты такой же хиляк, как и я, мы чокаемся. Оказывается, что это Вилкаулис, значит, Вилкаулиха тоже здесь. Трах! У мальчишки лопается воздушный шарик. Где же эта маленькая Катрина? Хоть бы ты под столом нашлась! Да, Вилкаулиха здесь, несет торт, кто-то хочет запеть, но Вилкаулиха не разрешает: погоди-ка! Надо докончить! Ты смотри на этот торт и не пой! Шум на минутку стихает, гости собрались, все будут сейчас усаживаться за стол.

Петь начинают этак час спустя. Ну:

Держитися, держитися,

Супротив поющие, —

Задом прислонитеся

К двери в преисподнюю.

Катрина с дочерьми и внучкой будет одна сторона, а Вилкаулиха и Крежа — вторая, супротивная. Остальные так только, подпевать будут, от этих почтовых барышень да девчонок из столовой толку никакого: стыдятся они петь. Разве что попозже, когда пропустят по рюмочке… А старые разошлись вовсю:

Наши супротивницы

Лягушат свежуют…

Песни становятся все крепче и бесшабашнее, мужчины опускают глаза и говорят: пошли, покурим! А женщины говорят: ну, давайте-ка в таком случае споем шлягер тоже. Филин девку, филин девку начал ять… Я остаюсь в комнате — поди знай, услышишь ли еще когда-нибудь такой песенный разгул. Катрина перед этим сказала: когда я сепаратор кручу, так я словно за роялем. А когда я хлеб замешиваю, так я зажигаю всех!

К дереву, земляк, прижмися,

А не к телу моему…

И вот, входит Янис Вилкаулис, и Янис Вилкаулис полон решимости, ну, сейчас он скажет. Так, закройте все двери! Я буду заводить, а вы пойте. Я замолчу, и вы молчите.

Был сюртук у Янциса,

Синий был сюртук.

Сюртучок был синий,

Пуговиц не счесть.

Ах ты, старый! Чего ты лезешь! Это же не народная песня.

Мужчины всегда оказывались податливее, уступчивее, трусливее, когда речь шла о том, чтобы уберечь чисто народное.

Правда, Мелнгайлис думает, что длинные песни появились отнюдь не под влиянием немецких песен — зингов, а являются латышскими песнями-посланиями, «сообщениями».

А, черт, нельзя ли потише? Начнем! Был сюртук у Янциса… Но никто не начинает. Юрис, прозванный Спедеринисом, подсаживается ко мне и говорит:

Переплюнь! У вас есть душа, у меня нет души. Почему ты не можешь написать такую поэму, как Плудонис? «Сына вдовы» — переплюнуть! Переплюнуть надо!

Ах, вот как? Пошел вон! Тебя самого надо переплюнуть! Уходи, тебе сказано, не мешай! Начнем. Был сюртук у Янциса… Ну что это, право?

Не поют. Никто не поет. Катрина успокаивает Вилкаулиса: две подпорченных есть в коллективе, — и показывает туда, в сторону женщин, в том числе и на Вилкаулиху: — та вот и эта.

Рехнуться можно с такими женщинами — ни за что они тебя не принимают всерьез!

Спедеринис опять за свое — Плудониса переплюнуть! Не можешь? Можешь!

А почему ты хочешь переплюнуть? Ведь нет же больше такого сына вдовы.

А разве именно такой нужен, да? Такой именно? Другой не годится? G другой стороны нельзя подойти?

Спедеринис, бывший красногвардеец, теперь на пенсии, читает дома сборники стихов, много читает, и ни одного дьявола не найдешь, с кем потолковать. Об этом самом Плудонисе, я говорю, мы еще завтра поговорим, здесь нельзя, эта чертовщина в голову ударяет. А женщины тем временем — вот тебе и на! — все песни пропели. Пока выводили

Пойте, пойте, милые,

Славно получается,

Язычок у вас такой —

В пору в печку хлеб сажать.

Пока выводили это, в песне была насыщенность. И вот затянули «ноги тонкие, как шнур, а глаза, как фары». Нет никакой динамики, песня какая-то заунывная, да и сами поющие стали вдруг какими-то жидкими, словно разбавленное водой снятое молоко. Было так, как если бы теленку вместо молока дали сосать палец. И девушки уже перебрались в другую комнату, зовут: телевизор! Паулс![10] Вот это совпадение! За один вечер увидеть все в таком разрезе — несколько культурных слоев. Четыре поколения: потомственные уроженцы Руцавы, пришельцы, сбежавшие из этих мест и приехавшие в гости, без образования и с образованием, со здоровой глоткой и без здоровой глотки, со звездой на груди и без звезды на груди.

Старушки не могут усидеть на месте: пошли во двор, мы лучше споем!

Ну а теперь все быстренько, быстренько!.. Собирайтесь в круг!

И все быстренько-быстренько рассаживаются за столы. На минуту воцаряется молчание, и теперь чувствуется, что в женщинах Руцавы Паулс задел чувство гордости. Ну, сейчас ты услышишь! Споем «Зеленые березы»!

Ой, зеленые березы, зелены побеги.

Уведи ты меня, мама, уведи из сада.

Ну, а песни других народов никто не споет?

Застрелил папаня совушку,

Застрелила мама совушку,

Застрелил папаня, застрелила мама,

Дети застрелили.

Мелнгайлис прав — наряду с латышской дайной звучат в Руцаве и яркие мелодии литовских дайн. Правда. Мелнгайлис говорил «повсюду в Руцаве».

А Яниса Следиса знаете? Из «Упмали»? Телефон — одиннадцать, два звонка. Когда он вовсю расходился, трава вибрировала. Бывало, на охоте, жарим в сарайчике печенку, охотничий ужин соображаем, и уж тут его наслушаешься.

От зычности толку мало!

А рост!

Юрис Шеперис сказал: «Розы мне дари живому, на могилу не носи». Ну что, разве не верно? Верно, хозяин, твоя правда! С друзьями надо встречаться и веселиться, в могиле будешь — проку от них никакого. Верно, хозяин! «Милый дружок, заходи в шалашок, выпьем, закусим», — говорил Андрей, и мы его похоронили как министра. Весь колхоз его оплакивал. Он был — вот какой мужик! А еще был у нас в селе такой Пукул, у него, в конце концов, ногу отняли. Он в голос орал: «Ни на что мои денежки не годятся!» В голос орал. Мы с матерью говорили: когда помрем, пусть соберут и сожгут наши тряпки, а пока нам надо дружить с людьми.

А что происходит там, на другом конце стола?

Подружка, споем гимн колхозников! В нашем будущем прекрасном будет все не так, как ныне… Чего ты ревешь: муж у тебя жив, о чем тебе реветь?

А около часу ночи, когда все шлягеры уже спеты, старые женщины снова заводят народные песни — звучно, выигрышно.

Усади, разуй с почтеньем

Своего хозяина.

Сестрица, сестрица, что это ты поешь, разве теперь такое бывает? Видишь ли, когда мы все шли домой, где-то за нами в темноте звучал одинокий мужской голос: что ж, бегите, матушка, раз уж вы спешите, ну а мне не к спеху. Что же ты, матушка, бросила его в темноте?


Янис Перкон и учительница Перконе оба из Папэ, он отвезет мальчишек из школы на тренировку по стрельбе, а затем мы поездим на «газике».

Выпал редкий снежок, но земля еще не замерзла, и, когда мы проезжаем через куйты Папэ и вдоль бигн, за нами остается черная вежа. Не думайте, что эти слова заимствованы у ученых-лингвистов — здесь еще действительно столь богата речь. Краевед, студентка Рита, записала 122 слова, которые даже не упоминаются в словаре Мюленбаха-Эндзелина. Пьяница — это пияк, а клюква — спранголес, лепина — широкополая рыбацкая шляпа. Салаку коптят в рукузе, а маленький бочонок, в котором косари когда-то брали с собой кашу на луг, — дудубинис. Не хочется даже переводить на современный язык — дивдибенис (двоедонный). Дудубинис. На языке ощущаешь вкус таких слов, как если бы я был мальчишкой и мне дарили губные гармоники. Дудубинис… Еще раз: дудубинис. Кажется, даже эхо есть у этого слова — тут же, сразу за последней буквой. А как свежи здесь литовские словечки — ноалпуси мейчена, аустринив. Бигна дижи ауг авиечас. Маргиета, Маргужа, Малле, Маллите — их больше всего. Много Катрин, Катруж. В школе после войны еще были Катружини, сейчас уже нет больше. За Тружей следует Нужа, Аннужа. Затем Керста, Илзе. В Руцаве полно Янисов. Имя Микелис малыши до сих пор пишут с долгим «е». Микелиса называют также Мичисом. Мичис с Юрисом. Петерисов совсем нет. Зато есть Никлавы.

Но хотя на свадьбах еще поют

Парнем в молодости я

Делал сразу дела два:

Весла из камней рубил,

Девку в мураву валил, —

и хотя

Девка падала в траву —

Сыновья рождались, —

в Руцавской школе теперь вполовину меньше учащихся, чем до войны. Одну часть из пяти тысяч взяла война, другую часть берет город, а еще одна, весьма необходимая часть — так и не появилась на свет.

Проблема заключается в том, говорит заместитель председателя Миемьюского колхоза Лейманис, что из нашего района, так же как из Даугавпилсского, ушло наибольшее количество людей, рядом с нами строятся новые заводы, они поглощают молодежь. Нашим колхозам, находящимся по соседству с заводами, полагались бы большие технические лимиты, чтобы компенсировать рабочие мощности уходящих людей.

Проблема в том, говорит председатель Руцавского сельсовета, что нам делать со старыми людьми. Детей у них нет, если и были, так сплыли, кто-то с войны не вернулся, кто-то в Швецию подался. Старые дома приходят в упадок, а у стариков нет семьи, которая могла бы построить новый дом. Наш колхоз хоронит за свой счет, а совхоз отказывается: у нас сотни рабочих, до бывших колхозников нам дела нет. И сельсовету приходится из своих средств покупать человеку его последнее домовище и… Из тех денежек, что предназначались на строительство мостов, асфальтирование улиц и вообще на благоустройство.

Узкоутилитарный подход дискредитирует многие идеи, без которых не могла существовать ни одна общность людей. Уважение к уходящему поколению… Вы же помните сказку об отце, который повез деда умирать в лес и хотел оставить его там вместе с санками, но сынок, этот воспитанный в духе практицизма мальчишка, настоял на том, чтобы санки увезли домой, а то ведь — на чем же я тебя, отец, в лес повезу? В Руцаве, Нице, Барте и Папэ еще много крепких стариков. В других местах старшее поколение уже ушло в мир иной. Руцавцы своим долгим веком напоминают: вы строите новую жизнь. О нас вы можете не думать, подумайте о внучатах. А вы что делаете? Все только о санках да о санках.

Самая старая жительница Папэ — Керста Каул. Домик у нее голый и маленький, спрятавшийся за дюнами среди нескольких верб. Когда-то Мелнгайлис, осматривая окрестности с Папэского маяка, назвал эти места знаменитыми…

— Дальше виднеется село Кёню, небольшое скопление низких рыбацких хибарок, где язык еще более древен, чем в Папэ.

…Как в опере из древнелатышской жизни, звучат названия хуторов: Эндрис, Каупс, Трукшма, Кёнис, Балт-рис, Куршис, Юдбидис, Буберис, Менцелис… Менца — это треска, менцелис — ее ребенок. Видимо, немецкий художник Менцель происходит из окрестностей Куршских дюн и является отпрыском прусского рода.

Комнатка маленькая, с прялкой, с мешком шерсти, шкафом, кроватью, свободного места — только-только повернуться. Бабуля очень милая.

Я ходила в народный дом, пела и танцевала, теперь-то уж я танцевать не могу. Как песня пелась, так я вам ее и спою:

Низок потолок в людской,

Словно в мышеловке,

Нам и повернуться негде,

Негде рученькой взмахнуть.

…Что на невских берегах происходит?

Грохот пушек, шум и звон,

Вьются флаги…

Дочери неловко, что мать собирается петь, да еще и рученьками взмахивать. Ну что ты, старый человек, петь вздумала! Но песне рот не заткнешь.

Голос обрывается, надо передохнуть…

Там будет свадьба, музыка играет

В честь сына русского царя…

Эту песню никто не знает, ее только мать моя пела! Керста снова пытается запеть, но только на старости лет чувствуешь, сколько сил требует песня, в молодости этого не замечаешь.

Она морской белее пены,

Она из датских из краев…

Видишь, что у меня за память еще! Мне девяносто и три годочка. Я и пряду и шью еще! И все для себя сама делаю. И за свиньями хожу, и, погляди-ка, какая я еще шустрая! Прекрасное и забытое слово — шустрая. Она действительно шустрая.

Мои песни в Риге, пишут, спрашивают: Керста еще жива?

Она хочет петь еще, но мы не позволяем. Пусть просто продекламирует.

Разве мы дурачились,

В дом чужой захаживая, —

Нет, и там нам руку жали…

Нигде вы таких песен не сыщете, она гордо смеется. Никто таких песен не знает. Она может рассказывать бесконечно долго, но меня интересует один вопрос:

А что в этой жизни непреходящее?

Не знаю, поняла ли она вопрос, но снова начала с песни. Быть может, это и было ответом:

Была я у мамы единственной дочкой,

Я белой розой цвела в садочке,

Темным вином я рот полоскала,

Губы шелками я вытирала.

Туфли крапивой натирала, они блестели, как зеркало. Таких пуйков у нас не было, как нынче в комнате — телевизоров, радио (пуйков — красот). А когда я при отце жила, было мне двадцать лет. Четыре брата у меня были, и все музыканты. Старший брат уже за полтораста лет перешагнул. Все играли, один на струнных, другой на барабане. Каждую субботу люди со всех сторон собирались, когда эту музыку слышали. Такой вот была моя жизнь — радостной. Вместо пола мурава зеленая. Голышом бегали, ноги босые, туфли в руках носили…

Я тоже рыбачила, была у отца этакая ладья. Он ко всякой работе нас приохочивал, очень хороший был. Шустро (опять она говорит — шустро) мы сено сгребали, отец маленькие грабли делал. Стога укладывали красивые, как свирели. Я с малолетства к работе приучена, мне все по силам. Мне этому Андрею за зиму пять пар рукавиц связать надо. Она ведь не свяжет.

Она — это дочь, которая сидит тут же и слушает — иногда радуясь материнским речам, иногда волнуясь, как бы та не сказала чего-нибудь такого, что не предназначено для посторонних ушей. Но я слушаю эти речи как музыку, и мне важно не то, что она говорит, а как она говорит.

Вы от кого-нибудь в жизни плохое видели?

Она не слышит.

Дочь наклоняется к ней: он спрашивает, ты в жизни от кого-нибудь плохое видела?

Нет, тогда все люди добрыми были. Я плохих терпеть не могу.

Ну что же ты из этой доброты помнишь?

Не было никакой доброты. Жили люди кое-как. Но никогда я не сердилась, ни тогда, ни теперь. Ну и глупа она, коли смеется! Смейся, смейся! А я бы все песней встречала. Когда люди ревмя ревели, я ходила да напевала. Любили меня, ни я сама по судам не ходила, ни Других по судам не таскала. Такая вот моя жизнь, и вдруг — клак! — сестры уже нет. Было ей девяносто и два годочка.

Ни тогда я не сердилась, ни теперь. Девяносто и три годочка… В этом есть причинная связь — долго тот живет, кто никого по судам не таскает, ревмя не ревет. Директор Руцавской школы сказал мне: Гриета Кейзаре дальше Руцавы не бывала. Что за дети могут вырасти в такой семье… Или, скажем, женщины из Попэ — если и бывали где, так не дальше Лиепаи…

И у Керсты и у Маргиеты жизнь была не легкой. Климат нездоровый: вокруг — болота, а море таково, что клети с морской стороны сгнивают. Думаете, дома обшиты красоты ради? Нет, все это из-за того же морского воздуха, который соленой пылью перехлестывает через дюны. Может, пища какая-то особенно питательная? Бочка трески и вареный картофель — всю зиму напролет, говорит Янис из «Клаюми». Сметаны в нашем доме не водилось. Уехавшие в Австралию теперь в письмах спрашивают: что мы едим, когда не ходим в море и не можем насолить три бочки трески? А соседкин муж говорит жене: я такие тонкие колбасы с собой на работу не возьму. Застеснялся. У нас свинья такая оказалась, с тонкими кишками. Нет, Керсте боженька спуску не давал, тяжело ей приходилось. Сына море отняло, братьев — война, тут уж не до того, чтобы песни распевать. Но был в ней и сейчас еще есть — это чувствуется! — какой-то стержень. Что за стержень? Да все то же добросердие. Оно сквозило во всем ее рассказе. И в Катринин день у Грабовских. (Заходи, дружок, в хибарку!) Светлое восприятие жизни и строгий ритм, ритм солнечных часов. Все это вместе обозначается иностранным словом оптимизм. Оптимисты — это счастливые. Оптимисты они не потому, что счастливы (сколько раз мы видели счастливых людей, но оптимистами их никто бы не назвал!), а счастливы потому, что они оптимисты. Им просто посчастливилось принять и усвоить в качестве своего ритма ритм солнечных часов. Как туземцам южных морей удается овладеть искусством удерживаться на гребнях волн и мчаться вместе с волной, так оптимист держится на гребне хорошего настроения. У него есть нечто такое, чего не отнимешь — чувство жизненного ритма, чувство своего места и своего времени. У него есть опорные точки и точки опоры. И он устойчив. Но таких людей не так много, как нам кажется. Не будем называть ни глупца, ни ленивого невежду оптимистом. Оптимист — это носитель законов солнца.

В такие же дни мы, латышские поэты, побывали в Азербайджане. В горы подняться уже нельзя было, перевалы завалил снег. Нам показывали документальные фильмы о долгожителях Азербайджана. Деду — 157 лет, сыну — за сто, внуку — под сотню. И вот: к старому аксакалу приезжают журналисты. Аксакал смотрит, спрашивает: а Хо Ши Мин? Общее недоумение. Да, Хо Ши Мин несколько лет назад прислал аксакалу свой вытканный на ковре портрет.

Ну, и что же?

Так он не приехал? Не мог приехать?

Оказывается, аксакал все это время был убежден, что Хо Ши Мин живет тут же внизу, в Баку. Так же вот и Керста говорила: были такие пранцузы, других я не помню. Есть Пранцузова гора, здесь же в лесу, там они все и замерзли. Вы думаете, она разбиралась в причинах поражения Наполеона или читала «Войну и мир» Толстого? Нет, конечно.

Но вот Толстой кое-чему от таких, как она, научился — первоначалам, языку сердца.

Были мы этой осенью и на острове Сааремаа. С киногруппой, снимавшей фильм «Вей, ветерок», мы искали в природе каких-нибудь черт, могущих помочь раскрытию характера задиристого лодочника Улдиса. Наездившись за день по осенней метели и ветру, мы к вечеру стали искать магазин, крышу над головой, ночлег, хотя бы кого-нибудь, понимающего наш язык! — ничего! Мы устали, проголодались, замерзли и были удивлены той отчужденностью (словно тебя и нет вовсе), которая чувствовалась в неразговорчивости сааремцев. Последней нашей надеждой было село Юхана Смуула. В доме Смуулов нас приняли с открытой душой и чистым сердцем. Дядя Юхана говорил по-русски, сестра Юхана Линда, прямо-таки излучавшая благодушие, сразу же начала хлопотать, варила картофель, ставила на стол рыбу и радостно смотрела, как мы, изголодавшись, чистим дымящийся картофель и трудимся над соленым сигом — вот это была закуска! А после того, как все полакомились черносмородиновым вареньем, сваренным самой Линдой, нашу группу разместили у соседей. Мы попали в самое сердце дома, в ту тишину и покой, до которых чужаку нет никакого дела и которым нет никакого дела до чужаков. Никогда бы мы не попали сюда в качестве экскурсантов — в эту домашнюю тишину, пахнувшую яблоками, травами и сетями. Большое хозяйство большого сааремского дома вела всего одна женщина, не знавшая ни одного языка, кроме эстонского. На стене — Старинный ковер с чудесным узором и две карты, на каждой по полушарию. Я спросил: для чего эти карты? И ответ, данный по-русски, звучал так непривычно, что его можно было понять двояко. Вроде бы она сказала: карта матери. Но это могло быть и — карта сына Маги. Здесь висели огромные полушария Земли, по материкам которых были разбросаны ее дети — один в Москве, другой на Ангаре, третий в Анкаре, четвертый в Австралии. Я уверен, что она не знает этих материков, что, подобно руцавской Керсте, не бывавшей дальше Лиепаи, она не ездила дальше Курасаари, но были в ней какое-то величие, какая-то несгибаемая сила. Это была материнская сила, единственная, не поддающаяся смятению и сохраняющая себя даже в одиночестве. Так выживает зимой шмелиная матка, чтобы в следующем году воссоздать новый шмелиный рой. Здесь, где вокруг одни только камни, где даже заборы сложены из зеленых замшелых камней, было и в ней нечто такое, что можно назвать каменным величием. Здесь, где тянутся вдаль только заросли можжевельника, было и в ней что-то от можжевельника и — как бы смешно это ни звучало — можжевеловая улыбка. Банальные аналогии? Но разве лесники не становятся под старость свилеватыми стволами, пнями и узловатыми сучьями? Летчики на старости лет, словно птицы, могут спать на деревьях, ногами охватив ветку. А мореходы и рыбаки уподобляются лодкам и ходят раскачиваясь.

На следующее утро я вышел с первыми лучами солнца, чтобы сфотографировать село на рассвете. Выпал первый снежок, и немного подморозило. На какую бы гряду камней я ни взбирался, из-под нее выпархивала стая куропаток, на какую бы можжевеловую полянку я ни выходил, на меня удивленно глядели самцы косуль. Неприветливым был этот край, но был у него свой, нам, чужакам, неизвестный ритм. Ритм сааремского солнца. Он дал возможность нашей хозяйке прожить долгую жизнь на этом сыром, ветряном, измученном войной, туманном острове. Поднимавшееся солнце виделось сквозь полуразрушенные остовы ветряных мельниц, и я вспомнил всех встреченных и увиденных этой осенью старых людей — там, в Азербайджане, и здесь, на той стороне залива в Руцаве и Нице. Во всех них чувствовалась самостоятельность, не однодневная самостоятельность и не самостоятельность в каком-то одном занятии, а самостоятельность жизни. Самостоятельность, обеспечивающая постоянство.

Иногда эта самостоятельность принимает и весьма чудное обличие. По соседству с Керстой Каул живет ее брат, ему семьдесят девять лет. Живет одиноко. Он даже вату из ушей не вынул, когда мы вошли.

Не хочу я! С хитрецами я не разговариваю. Да, побывали здесь хитрецы! Я показал им мережи и верши… (у художника Зебериня есть рисунок «Чертов последыш». Какое сходство! С чертовщинкой. Красив. Вата в ушах). Уж я-то знаю, я везде побывал. На мировой войне и в угольных шздтах, но я не хочу. (Мефистофель! Такого только в кино снимать!) Пусть оставят меня в покое! Сестра? И чтобы она приходила, не хочу. Она не слышит (балетный жест рукой), а я не могу кричать, у меня голова болит, так-то вот (жест, поза, Мефистофель!)!


Символ основательности: на стене портреты отца и матери, быть может, деда и бабки. И в Руцаве так повсюду, у Яниса Слеже тоже. Да, меня звать Янисом. Дед: Михель Слеже, кучер, потом все Янисы. В моем доме никогда не бывало такого, чтобы Иванов день не праздновали.

Хозяин с дерева грохнулся, когда за пчелиным роем лез. Да уж такой он умелец, вечно с ним что-то случается, еще по дороге сюда рассказывал мне Янис Перкон (Гроза), ничем, в действительности, грозу не напоминавший, любезнейший человек. К Слеже приехали мы уже в сумерках, отмахав порядочное расстояние по огромным волнам грязи.

Первые навыки пения у Яниса Слеже от бабки и отца. Бабка пела изо дня в день. Сядет ткать — немедленно запоет. И отец опять же — идут к кому-нибудь, он первый запевала…

Прирожденное, прирожденное это, да, соглашается другой Янис.

Противников нет. Ну кого ты на нынешней свадьбе станешь перепевать? Когда я был в Юрмале…

Когда Янис был в Юрмале на свадьбе, дело обстояло так: появляется он во дворе, с песней въезжает, рижане смотрят: наверно, хлебнул старикашка — чего это он разоряется? — ждут, осрамится сейчас. Но вот так он там появился, так он пел, и так он всех перепел. Противников нет, кого перепевать-то! Ни одного мужика нет. Одни бабы. А уж их не перепоешь. Вмешивается хозяйка, она все время на приступочке сидела. Чем женщины берут — у них рядом бутылка со сладкой водой. Глотнут они крепкого и тут же сладкой водой запьют. Только тем и берут, видишь, какие у них приемы.

Память у меня дерьмовая, рассуждает Янис о себе самом. Надо бы Нуйского портного найти. Он мне, когда я еще мальчишкой был, дал тетрадку, чтобы я старинные песни записывал. Я ему записал «Антониус, ребенок хилый, остался круглым сиротой» — сто тридцать два куплета. Твое здоровье! Я Янис и он Янис. Ты не Янис и никогда им не будешь. Мать, подбавила бы ты еще закуски!

Ну что делать, если я не Янис. Хотелось бы им быть, да у меня все равно не то получается, что у этих двоих. Янис Перкон на это: Янцис, ты — нечто такое, что обычным человеком не сочтешь. И Янису Слеже это нравится, он говорит: стрелять таких надо, а?

«Песню слепого моряка» пел Розитис, играли ее повсюду, на рынках, в кабаках, в Лиепае. В Руцаве тоже.

Это чувствительная жалоба, немного сентиментальная, как все песенки такого рода, но с меткими образами. Хозяин подносит рабочему чарку и щурит глаза, хозяину жалко… Толстушка хозяйская дочь, коротышка, хозяйская дочь, как румяная пышка. И голос отчаянно взлетает, словно в темной комнате эту самую дочь ущипнули за мягкое место.

Вы и этой песни не знаете: Был хвастуном бессовестным огромный Голиаф…

Голос у Яниса богат модуляциями, послушайте, какая самоуверенная ирония появляется в голосе Давида! Сказал он тут верзиле: Ты парень хоть куда! Ты к бою подготовлен. И мне с таким беда. И тут же ловко выпустил он камень из пращи…

Янис, песен в тебе — как в матраце пружин, опять восхищается Янис Перкон, это его маленькая хитрость — глядишь, второй Янис еще споет. А Янис и эту не кончил. Итак: Камень долговязому угодил в висок. Хвастун упал, преставился, хоть был хвастун высок…

Выпьем за эти мгновенья, говорит Янис. Завтра мы уже не будем столь молоды. И тогда я вам спою гимн нашей роты. Янис суровеет, суровеет на глазах, озорные бесенята куда-то исчезают из его зрачков. Взгляд серый, тяжелый.

Буря нас нянчила,

Пламя лелеяло,

В сердце — вся алость партийных знамен.

Сволочь фашистскую —

Так нас учили —

Гвардейцы латышские вышвырнут вон.

34-я Латышская гвардейская дивизия, 125-й полк, говорит Янис, огонь, воду и медные трубы прошли, а тут, понимаешь, за пчелиным роем полезешь, полезешь и разобьешься. В санаторий, что ли, придется ехать? Да неужто стал таким я, что для девок не гожусь? — в ответ ему поет Янис Слеже.

Янис, ты еще сгодишься! Если не целой сотне, то — сорока трем!

Янис Слеже знает огромное множество народных песен, их он еще и не пел нам вовсе.

Как ему не петь, когда внутри у него что-то само поет. В 1872 году «Латвиешу Авизес» («Латышская газета») писала:

— Известно, к чему об этом напоминать, что мужчины пожилого возраста да и другие (только не девушки), объединившиеся в хоровые кружки, уже долгие годы пели на голоса, потому что в Руцавской церкви и на кладбище, и в других местах, где они собирались, пели на четыре голоса уже целых 18 лет.

Стало быть, за 19 лет до первого Праздника песни.

Нельзя, конечно, заставить петь. Должно быть желание. У матери, скажем, душа к этому не лежала. Горести всякие, смерть сына, все время слезы в глазах. А Янис ходит, распевая, песенная сила его бережет. Верно, Янис? Даце говорят: спой в микрофон. Она говорит: не-е.

Старинная песня живет лишь под резными коньками крыш, говорил Мелнгайлис. Но вот ведь, я собственными ушами слышал, как живет она рядом с телевизором. Правда, нет у нее больше прежнего жанрового и обрядного богатства.

Мелнгайлис считает, что древнелатышское праздничное пение было столь богато, разнообразно, что различалось два особых вида его.

— Первый зовется в народе людской песней, кое-где — праздничным пением, и к нему принадлежат обрядовые песнопения на чествованиях, праздниках, торжествах. К каждой из таких мелодий можно подставить бесконечное количество текстов.

Само слово «народная песня» значит «свадебная песня», «народом» считались поезжане жениха. Подлинную народную песню начинает со стороны поезжан ведущая, ударяя тридекснисом[11] по липовому столу.

Что за глупая голова

Восседает с молодцем?

Как только она кончила, подпевалы повторяют весь припев, соответственно переиначивая мелодию — таким образом, густой волыночный голос гудит вместе с переливчатым, свирельным подпеванием.

…Чтобы это пение не надоело, и ведущая и подпевалы бессознательно стараются каждый раз разнообразить мелодическую линию. Им мало этого, время от времени они вплетают совершенно новый темп. Как это трудно записать! Уже сама поющая, которой в ее 80 или 90 лет присуща известная неторопливость или нервозность, терпеть не может, если я прошу ее остановиться, а когда я хочу, чтобы она повторила, никогда не получится то же самое, а что-то совершенно другое, хотя и столь же логичное, но все-таки иное…

Ночую в Руцавском сельсовете. Стынут промоченные ноги. Из той самой горькой чаши, которую пригубливал каждый бродячий путник, полной мерой хлебнул и я, собирая исчезающие напевы.

Мелнгайлис в каждое из своих 175 путешествий собирал в среднем 20 мелодий, всего 3500. Приличествует ли мне, всего несколько месяцев месящему курземскую грязь, так раздражаться?

175 — это означает по меньшей мере вдвое больше бессонных ночей, бродяжничества по всяким дорогам на значительные расстояния, а все вместе, по крайней мере, целый год жизни, проведенный на обочинах большой дороги…

Когда я засыпаю, мне чудится:

— Над Папэским озером сверкает вся Руцава с соседними округами Ницей и Дуниками, с неразмотанными клубками песен, с расписными бабушкиными сундуками, со своеобразными типами построек…

А председатель колхоза сказал: на том берегу озера находятся Калнишки. Мелиораторы уже второй год мучаются, гробят технику, бегут оттуда. Стоит ли из-за каких-то семисот гектаров так уродоваться! Ведь сплошные камни! Это уже не по-нынешнему. Сколько за эти полтора года можно было бы у нас мелиорировать!

И Мелнгайлис, и председатель правы. У каждого по половине правды, но я складываю их вместе — целой правды не получается! Чего-то еще не хватает. Не хватает взаимного понимания, не хватает общего языка.


Утро начинается с грохота ведер во дворе и «Хора охотников». Точное время — семь часов сорок минут. Сегодня до собрания, которое состоится в четыре часа, председатель повозит меня в новой сельсоветской машине и покажет свое село Руцаву.

Начнем вот с чего: помните вы это место из рассказа Калве «Зарница в летнюю ночь», где говорится о председателе сельсовета? У меня выписано: «Почета ради он держится за кресло в сельсовете. Разве кто-нибудь из молодых согласился бы на такую зарплату?»

Это просто так, ради знакомства.

Почета тут мало, работы много. Я одиннадцать лет работал бригадиром, с 1948 года. Если хочешь все делать на совесть — нервы не выдерживают, последние ночи уже спать не мог. Теперь три хозяйства надо согласовывать. Ссориться и ругаться нет смысла, с хозяевами можно только по-хорошему, у них денежки-то. Отказываются даже национальные костюмы покупать. Раз уж шоферы по воскресеньям не ездят, не возят хористов, так ведь можно было бы из средств культурного фонда приплатить за воскресную работу. Уж это можно было бы. Хотя — уговори такого! Вроде моего! Вчера ночью опять он является в половине третьего, мать утром будит. Ты с ума сошла, хочешь, чтобы я пьяным шел на работу?! Уговори такого, чтобы он участников самодеятельности возил в воскресенье, попробуй, уговори!

Сначала мы поедем в Ниду, не в большую литовскую Ниду, а в нашу собственную Ниду. Здесь все друг друга знают, проехать, не взяв попутчиков, нельзя, этих женщин мы подбросим, только ты, Тружа, не хлопай этой дверцей изо всей силы, это не загородка в хлеву!

Между прочим, подошло время забивать свиней, дома пахнут топленым салом, а в дымоходах коптятся колбасы.

В прошлом году мы не устроили конкурс на лучший крестьянский двор, в этом году я говорю Лаугалису, он у нас культсоветом руководит: Янис, надо это сделать.

Въезжаем в «Юрмалниеки» в Ниде. Это дом — победитель. Одна только матушка дома, говорит, какая уж тут чистота, все в бегах.

В комнате все блестит и сверкает: и домотканые дорожки, и чистые полы. Двор тоже красив, насколько красив он может быть в этом дюнном заветрии, где каждое дерево день и ночь треплют ветры. В тот раз, в ту страшную бурю, море прорвалось. Возле Божениеков и возле Брустов прорвалось. Море так сыпало в воздух брызгами, что сосенки после этого стали коричневыми от соли. В Папэ в ту октябрьскую ночь 1967 года море прорвало дюны и промыло русло в озеро, образовав омут глубиной в одиннадцать метров. С дюн брали песок, чтобы насыпать дамбу вокруг озера. Одна старушка говорила: не трогайте! Вы моря не знаете. И так оно и было.

Крыши старинных строений украшены журавлями, покровителями рода, древним тотемическим символом. Дверь клети, слуховые окошки дома — резные. Чистый и лаконичный крестьянский двор.


Насколько у Трашкалисов в «Юрмалниеках» красиво, настолько же в «Алвиках» все запущено. Что поделаешь, добрый человек, такова жизнь. Кто-то должен поддерживать равновесие, а не то она может стать слишком красивой. А чтобы жизнь не стала слишком добросердечной, нужна какая-нибудь Алвикиха. Где же старая Алвикиха?

Уехала. Все с собой забрала — гроб, кровать. Алвикиха всегда ездила в Лиепаю по тем дням, когда бывали судебные заседания. Все судьи ее уже знали: Алвикиха, и ты здесь? Когда она не могла поехать в Лиепаю, то приходила ко мне в сельсовет и жаловалась часами — вот у нее документальнейшие документы, квитанции и старые счета за электричество, ни одной бумажки с печатью она не выбрасывала — испокон веку.

А там в лесу есть старый дом лесника, в нем жила Нужа из «Цеплениеки», сейчас там бурят землю, ищут нефть. Она послужила Яншевскому прототипом Нугажи в романе «Родина». Нугажа убежала из Руцавы в Лиепаю, потому что ухажер ее бросил и «через это большие сплетни пошли».

— Женщин из Руцавы и Ницы в Лиепае охотно берут в кормилицы, особенно богатые евреи, потому что нас считают красивыми и здоровыми, писал Яншевский. Какая-нибудь девка, заполучив ребенка, чувствует себя счастливой: можно пойти в город в мамки, там и заработок лучше и жизнь легче. Такие в любое время место получат. И меня тоже, куда бы я ни пошла узнавать, не нужна ли девка, сейчас же спрашивают, есть ли уже ребенок, либо когда он будет, — такой всегда можно место найти. Мне аж краснеть приходилось…

Вслушиваюсь: какой бы легкомысленной ни была в романе Нугажа, люди говорят о ней с удовольствием и только хорошее, оттого что есть в ней что-то притягательное — живое, отдающее себя тепло.

В «Бунках» живет старый Рога. Он считается здешним книжником. Когда пришла армия — сколько у меня книг скурили! Старуха (наверно, его старуха) говорит: он же всем детям книг накупил. Уже с пятилетнего возраста. Дети дрожат над книгами.

Теперь они выброшены на чердак. Как же это? Почему вы ими не пользуетесь?

Старуха говорит: да что там книги, когда у нас роллер в сарае стоит без пользы.

И Рога сдается: когда женщины начинают править, тогда всему конец. Я махнул рукой, и они все повыбрасывали на чердак.


Папэ, Нида — прекрасно царство наших дюн!

— А когда-нибудь, когда прекратятся войны, когда человечество отбросит свои шовинизмы и империализме! — в 1923 году писал Эмиль Мелнгайлис, наслаждаясь морем и своеобразием природы, — здесь все пологое, ровное побережье будет покрыто лечебницами, цветущими здравницами, клубами гребцов и яхтсменов, всяческими красотами…

Так же, как сейчас на побережье братской Литвы? Едем до границы.

Здесь не земля, а сплошные заплатки, говорили в Папэ. Нет смысла обрабатывать. А возле Ниды болота уже мелиорированы, агротехнически обработаны и тянутся до самых курортов Ниды, вдоль Свентяйи, где все еще много латышей проживает. И если теперь идти со стороны моря, то вдоль всей границы будут Калнишки, Какишки, Мейришки. Мелиорация захватывает «Слампишки», древние могильники, конечно, останутся, их не тронут. Клетушку из «Даугури» тоже какой-нибудь музей мог бы забрать, больно она необычная.

Гейстаутская школа. Нечего удивляться, что звучит по-литовски. Здесь были Гейстаутовы поселения, в которых, видимо, жили потомки великого князя Гейстаута, так это все объясняет Яншевский. В учебнике истории говорится: Кейстут. Невесту себе Кейстут взял из святилища богини Прауримы, она была там хранительницей священного огня. В Паланге это сейчас самое банальное, истоптанное экскурсантами место. Вроде как у нас могила Турайдской Розы. Здесь, возле Паурупите (Макушковой речки), протекающей через Руцаву, жемайты и курши попеременно немцев били. По речке плыли трупы рыцарей Ливонского ордена — только макушки виднелись, потому и называют ее Макушковой речкой.

Балчус, Ате, Деме, Цинкус… Поди разбери, кто литовец, кто латыш. И так как мы находимся на границе, то можно еще раз поговорить о «пограничных вопросах». В Литве, например, можно купить теплые детские сапожки, рассказывают учительницы, а у нас лектор говорит, что Латвия прочно занимает первое место в Союзе по производству обуви.

Несколько лет назад литовцы у нас спрашивали: можем мы одолжить посевной картофель?

Не можем. Говорим: нету. Этой осенью спешно надо было вспахать поля, мы теперь спрашиваем: тракторы дать — можете? Литовский совхоз — тут же, ни слова не говоря, четыре гусеничных.

Во времена Ульманиса шли к нам работу искать, много шло, у них перенаселенность была большая, контрабандисты ходили, со спичками. И лет десять еще назад ходили работать на нашу сторону. Теперь же мы кирпичный завод ликвидировали — нет литовцев, работать некому. Им здесь искать больше нечего, только лодыри да пропойцы еще захаживают.

Мы едем обратно в центр. У жителей Руцавы и Барты есть такие синонимы — живет, жива, работает. Во всяком случае, когда-то были. Доказательство тому — народные песни того времени, когда ходили работать в барское поместье. Боженька, приди помочь. Тяжкою пожить работой. Парадоксально — в поместье и вдруг — пожить. Разве это жизнь? Вот она, смысловая уплотненность в одном слове трудовой этики: жить — это работать.

Только работать. Только это. Всего лишь это?

Не кроется ли какая-то опасность в таком сужении понятия? Я вспоминаю тракториста, в воскресное утро явившегося к своему трактору. Он не знает, что ему делать со своим свободным временем. Он умеет работать, но не умеет многое другое — не умеет жить. А председатель не видел отпуска в течение пяти лет. В председательской жизни вообще нет свободного времени. Работа работу погоняет. Жить = работать. Красивый, но опасный знак равенства!

Как мудр должен быть человек, чтобы верно решить это, кажущееся азбучным, уравнение!

16. ГЛАВА О ЖИЗНЕЛЮБИВЫХ ПЕСНЯХ И О ШЕСТИ МОГИЛЬЩИКАХ, НА ДОЛЮ КОТОРЫХ ПРИХОДИТСЯ ПО ПАРЕ РУКАВИЦ И ПО НОСОВОМУ ПЛАТКУ

Ница. Ницавцы. Певцы. Самые оживленные разговоры развертывались у матушки Малины Этой осенью до матушки Малинь можно было добраться лишь буквально по глиняному месиву. Поля вокруг только что мелиорированы. В сумерках соседки показывают — тут вот, мимо хлева, вдоль канавы, а там уж будет дорога в Малини. Дорога? Ни намека на дорогу! Куда ни поставишь ногу — везде по щиколотку. В темноте не разберешь, где и как вспахано, какие-то столбы валяются, проволока, и тут же глубокие следы больших колес, того и гляди провалишься в них. И когда ты в темноте огибаешь угол сарайчика, то чувствуешь уже, что какой-нибудь пес вцепится тебе в горло, и — действительно, пытается вцепиться! Ты еще успеваешь обрушить на него поленницу и отскочить к заборчику, пробираешься через подойники, и вот она, дверь. Уф, до чего я напугался!

Когда матушка Малинь открывает дверь, ноги у меня — как два глиняных столба. Ей уже порядочно — семьдесят пять, но выглядит она на шестьдесят, не больше. Скоро надо будет на другой свет перебираться, она уже и рукавицы вяжет. Разве там так холодно, что она рукавицы?.. Нет, это я для могильщиков. Шестеро понесут, каждому по паре рукавиц и по носовому платку. Две пары еще связать остается. Вот оно как.

Меня смех разбирает, я смеюсь, такой жизнелюбивой тетушки я еще не видал. Она поглядывает на меня, в глазах бесенята прыгают, но она не смеется вместе со мной.

Погляди-ка, он и слышать не хочет, что когда-то умирать придется! Чего ты смеешься, у самого голова седая. Если на лошади повезут, то коню на каждое ухо по паре рукавиц. Кто же меня на машине повезет…

Они еще меня за собой таскают, свадьбы везде, приходят за мной со своими невестами. Тогда-то я им и пою песни. Старые-то традиции красивее новых, вот они и зовут меня. Теперь я уже не хожу. Полштофа надо и торт, с одними-то песнями не пойдешь. А где же пенсионеру так часто тратиться.

Давно ли — когда в колхоз шли, пели еще. Матушка Малинь, запевай! Пусть в «Золотой звезде» слышат, что мы поле кончили. «Золотая звезда» тут же, за Бартой, они тоже любую работу начинали с песней и с песней кончали. Или опять же — понаедут горожане — помогать, ну, да ты знаешь, что они за люди, ничего в толк не возьмут. Тогда вот, спеть надо, авось им работать понравится.

Глотка у меня здоровая, песни институтом записаны. Болтал тут один: «Вы, ницавки, во всю мочь поете». Да что он говорит! Как это можно петь во всю мочь, когда ты работаешь. Мы ведь поем и работаем. Вот видишь иногда, как у Эльфриды Па куль вся грудь ходуном ходит, а у нас увидишь разве, чтобы грудь ходуном ходила? А в красных юбках когда поют — они же восемь фунтов тянут!

Сначала, перед тем, как в Москву ездили, трудно приходилось с дирижерами. Ни за что они не считаются с нашим пением. Он говорит: смилуйся, не кричи, пой по нотам! Нашим мужикам нот не надо — какие там еще ноты, я вольготно пою. Когда по радио иногда ницавские песни поют, я и не слушаю вовсе. Ничего там не остается от этих песен.

А с песней так — всегда заранее надо подумать, что там прибавить можно — как это мы в Валмиеру приедем без песни? Ветер ли меня принес, иль течением прибило? Всегда надо быть готовой что-то добавить. Это уж запевала должна подготовить.

Матушка Малинь не может сразу вспомнить, где и как пели такое, что к местным жителям относится. А мне приходят на память суйтские певицы. В то лето, в самую пору цветения, люди шли как на гулянье или на кладбище в день поминовения усопших — в «Калачах», как обычно, в последнее воскресенье мая отмечался день памяти Вейденбаума. В саду толпы народа. Возле клети под дубом ярко выделялись суйтки в своих нарядах. Когда мы, поэты, приехали, они стали нас втягивать в чистейшую импровизацию, со своим насмешливым суйтским «э»: Писари сюда собрались. Чтоб со мною потягаться, э-эээ! Не хвалитесь, пишущие. Одолеть вам не удастся, э-эээ! Вы все в книгах пишете. Я в своей головушке… Мы так и не смогли опомниться. В конце они стали опевать женщин из Видземе, и ни один голос не отозвался. Как сказал Янис Слеже: нет противников.

В пятьдесят пятом году ницавки пели на сцене Академии наук, в пятьдесят шестом — в Москве на фестивале.

В Москве мы заняли первое место, мы везде занимаем первое место, наверно, по случаю этих самых красных юбок и огромных сакт.

Я вслушиваюсь: чудесен язык матушки Малинь… Наверно, по случаю этих самых красных юбок и огромных сакт… Я слушаю — какие переходы! — от хвастливого наигрыша к самоиронизированию, от простой сердечности к самоуважительной гордости, но за всем этим чувствуется добрая песенная застенчивость.

Мой сундук остался в Москве. Уговорили меня, чтоб с собой взяла, такой, мол, красивый. Увезти вам всегда помогут, привезти — некому. С вокзала в концерт дали машину, обратно — никто и знать ничего не хочет. Очень на него один заглядывался, русский поэт. Отдала я.

На автобусе повезли нас Москву показывать. Два часа по Москве ездили, а окна в автобусе замерзшие, ничего не видно.

Тогда начинались времена телевидения. Было это на Сельскохозяйственной выставке, на нижнем этаже, напротив душевые. Мамаша Клампис тоже хотела эту телевизию посмотреть. Да двери перепутала. Входит, спрашивает: скажите, пожалуйста, здесь эта дивизия? Какая еще дивизия. Мужики тут моются.

Матушка Малинь показывает фотографии, их в доме каждой такой певицы найдешь — вот и все, что остается от этого пения, простой кусочек картона.

Здесь мы все три эти самые, звонкоголосые. Одна уже померла, перебралась в Ригу и померла.

Ну да, одна из этих звонкоголосых померла. Но ведь растут же поэты. Уж матушка Малинь всех окрестных поэтов знает. Скажем, Гутманис. Гутманис матушке Малинь очень нравится.

Он всегда хочет кислой кваши. Так я ему всегда бидончик этой кваши с собой даю. Косу держать не умеет, а туда же, я косить пойду. Но хороший он человек. Хоть и стара я, а стихи почитываю. Рита Керве тоже ко мне приходила: матушка Малинь, ты спой мне какую-нибудь песню! И сидела, слушала. Интересная девушка.

И сейчас рядом с матушкой Малинь сидит какая-то девушка и записывает все, что мы говорим, этакое предприимчивое личико, уж она-то знает, что делает. Всегда, как только кто-то приходит, она тут как тут, слушает и записывает. Это мои приемные дочери, говорит матушка Малинь, из средней школы. Мне их воспитывать надо. Время от времени они сменяются.

Бука из Руцавской средней школы тоже хорошие стихи пишет. Вот только в Вецвагаре матушка Малинь сомневается. Получится из него поэт? По мне, так нету там ничего. И матушка Малинь идет к его бабушке и говорит: «Прохвост этакий! Что это у него там — об этих самых груздях? Не пойму я что-то. Выйдет толк из этого прохвоста или нет?» А вы как думаете? Ну что я могу думать, поживем — увидим. Нет, матушку Малинь такой ответ не устраивает: он же на поэта учится там, у вас!

Я говорю, что на поэта выучиться нельзя, нужен талант. Но мне очень хочется, чтобы матушка Малинь пела вместе с другими женщинами в фильме «Вей, ветерок», ведь она знает каждый шаг в том свадебном обряде, где Улдис, приехав жениться… Да, да, матушка Малинь знает Улдиса. Трепло, говорит она. Она поедет, если понадобится. И она провожает меня через двор, мимо этого чертова пса, а дальше — море глины. Как же вы выберетесь, надо до рассвета подождать. Никакого фонарика у вас нет?

Над просторами Ницы разгулялся ветер. Холодно. Натягиваю капюшон, но все равно продувает. Гутманис ей понравился. Вы скажите, чтоб он приезжал, если его увидите. Бодренькая старушка, сразу теплее делается, когда о ней думаешь.

Подлинную силу народных песен я впервые по-настоящему ощутил благодаря женщинам Ницы. В тот раз мы, писатели, ехали в экскурсию по Курземе, и уже заранее было договорено, что в клубе «Золотой звезды» нам покажут инсценировку ницавской свадьбы. Верьте или нет, но у меня, когда слушал песни, в горле комок застрял, и писатель Миервалдис Бирзе, несмотря на свое закаленное сердце врача, тоже каким-то странным стал. Режиссер Петерис Петерсон, быть может, в эту минуту мысленно уже ставил огромный спектакль по народным песням на сцене Художественного театра. Вообще, это был очень впечатляющий вечер. Тогда я и решил обязательно приехать сюда еще раз. Меня удивило и то, что в постановке прекрасно пели и молодые девушки. О Вие Пудзене говорили, что она, пожалуй, знает больше песен, чем некоторые старые женщины, из такой уж она семьи, отец и мать раньше часто бывали на свадьбах поезжанами, дочь переняла их песни. И тогда уже я был удивлен, что такой прекрасный ансамбль мы не слышали ни по радио, ни по телевидению. Никогда эти люди не выступали с концертами в Риге, в Дзинтари — в концертном зале филармонии, во Дворце культуры ВЭФа, в домах культуры? В Дзинтари мы бывали, сказала матушка Пиртниек. Мы там были в клубе пожарной команды. В большой мир вам следовало идти, подумал я, а не в какой-то клуб пожарной команды! И пластинки с вашими песнями мгновенно бы раскупили в Риге, Москве, Париже. Мы с матушкой Пиртниек танцевали в тот раз то ли польку, то ли рейнлендер, и мне было стыдно сознаться, что я задыхаюсь. Хорошо, что матушка Пиртниек первая заявила, что больше не может.

Ее уже нет. А еще месяц назад она пела в школе. Была спокойной, сговорчивой, никогда не спорила, но твердо стояла на своем. Было ей лет восемьдесят, жила она довольно далеко, подъехать туда нельзя было, на репетиции всегда ходила пешком. И вообще она всюду ходила только пешком. И молодые у них были в стариков. На елку дети всегда ходили с дедом и с бабушкой… Я хотел пойти проститься с нею, но Расма меня отговорила — здесь это не принято, люди тут гордые, замкнутые и в такой час чужаку не обрадуются. Я не пошел. Я лежал в маленькой комнатушке общежития и размышлял.

Аксакалы, которых нам показывали на Азербайджанской киностудии (деду 157 лет, сыну за сто, внуку под девяносто) — они ведь тоже всюду только пешком ходили либо ездили на лошадях. Когда киношники самому старшему предложили подвезти его на машине, он отказался: она воняет. Хотите, сказал он, возите мою жену, глядишь, я на новой женюсь.

Паралитики, скрюченные радикулитом гении технической революции! Вы же не станете сами ходить пешком. Так постарайтесь хотя бы теоретически и юридически обосновать необходимость пешехода! Пусть останется миру, после того, как пешеходы вымрут, хотя бы один эталон этого ископаемого, исходя из которого человечество, при желании, могло бы когда-нибудь воссоздать здоровое племя пешеходов.

…На елку всегда ходили с дедом и с бабушкой… Это значит, что в семье царило чувство общности. «Эмансипация бабушек» в своих уродливых формах не затронула эту семью, бабушка осталась ВЕРНОЙ ДЕТЯМ.

Зачастую бабушки, «бросающие» внуков, своих детей тоже растили только собственными силами, оттого-то они и заявляют безо всяких укоров совести: я своих вырастила сама, теперь вы растите своих. А в результате семейные связи, из которых выпадает дед и бабка, на одну треть сокращаются, укорачиваются, обрубаются, дети теряют некое чувство теплоты, которое не объяснишь словами, первичное ощущение общности… Вопрос о бабушках и внуках — это вопрос о патриотическом воспитании.

В автобусе я услышал разговор двух бабуль:

— Слюна течет и зуб режется. Дашь попить, опять спит.

— Пока маленький, трудно растить, но зато время быстрее летит.

— Летит-то быстрее, да с нервами беда.

Раньше бабушки не знали, что с нервами беда. Наверное, не читали «Здоровье». Растили — и все тут.

Я сказал, что Расма меня отговорила. Если уж рассказывать о женщинах «Золотой звезды», то прежде всего надо рассказывать о Расме. Ницавцы все время упоминали о старом Кибуре. Старый Кибур был когда-то в Барте подлинным организатором, но теперь уже постарел. Но разве не может ездить из города, из музыкального училища кто-нибудь знающий дело, любящий его?

Как это ездить? Женщины удивляются. Нет, конечно! Надо быть такой, как Расма, которая всех знает. Она действительно от всей души делает это. Дни и ночи она ходила, забыв о своей болезни. Вот это действительно драгоценные камни, которые так горят.

Расма Аттека — учительница. Когда я нынче встретил ее в школе, она выглядела усталой, готовилась ехать в санаторий лечиться. Дома у Расмы, насколько я помню, пять детишек. Что заставляет ее брать на себя еще и эту нагрузку, эту неоплачиваемую и неоплатную работу? Но она идет и все устраивает и уговаривает, если надо. Сама Расма приехала сюда из других краев, с совершенно другими взглядами на жизнь, поэтому сначала ей приходилось нелегко. Даже очень нелегко. Ницавцы в свой круг не так-то быстро принимают. Говорят: что паводком принесло, паводком унесет. Матери укоряют: неужто своих девушек нет, чтоб жениться? Неужто обязательно надо эту учительницу брать? И проходит еще три года, не меньше, прежде чем тебя станут считать своей. Потому что ницавки хотят познакомиться с матерью девушки: когда мы знаем, какова мать, то знаем и какова невестка. Трудно завоевать их расположение, еще труднее — завоевать доверие. Но уж если тебя сочли своей — так это на всю жизнь.

В первый год надо варить еду на всю мужнину семью, девка-то еще молодая, бестолковая, суп с клецками густоват, дольешь молоком — слишком жидок, добавляешь клецок, сердце стучит… Подходит свекровь, смотрит. Варишь ты этот суп, как Екаб Светкалейс. Каша это, а не суп, полный котел. Целый месяц придется есть!

Вы-то не знаете, что это за Екаб Светкалейс. Про него анекдоты рассказывают. Сдают молоко на приемный пункт. Бидон Екаба возчик обратно привозит — водой разбавлено. Екаб негодует: надо же, заметили!

И Руйка такая же — не дает песенницам две красные юбки, которые у нее есть. И вдруг в один прекрасный день говорит: вот шкода-то какая — мыши изгрызли!

Ницавцы негостеприимны? С гостеприимством так обстоит: пусть работают! Чего по свету шатаются, бродяги несчастные! Поэтому нелегко вам будет, ницавцы люди сдержанные и сразу не раскроются. И разговаривают они грубее, чем в действительности думают: ну, опять будешь жрать? Глотка выгорела? Или: ну, так ты еще не сдох?

Надо их поглубже узнать. Говорят: ницавцы скупы. Сами ницавцы говорят: мы не скупые, мы бережливые. И это большая разница. Тот лишь, кто привык поверхностно судить о людях, станет бросаться словами — скупой, скупец. Такой человек не отличает щедрого от расточителя, рвача от бережливого, бережливого от скупого. А главное в них, конечно, то, что они работящие, дьявольски работящие.

О чужом человеке в Нице обычно и знать никто ничего не хочет, но если надо его принять, то честь честью, на званом вечере три-четыре перемены блюд должно быть. Тут уж гордость говорит. На свадьбу идти, значит, надо себя показать. Если женятся местные — двадцать почетных арок, у каждой по бутылке — и это считается пустяком/ Еще этим летом такого можно было насмотреться!

И трудно вытащить людей из дому. Те, что приходят петь на людях, — это, так сказать, зерно другого помола. Большая часть — не приходит, а песенники есть почти в каждом доме.

Люди очень горды. Даже если им что-то понравится, вида не подадут. Скажут: пусть те ходят, у кого голоса хорошие. Но согласиться с ними было бы великим для них оскорблением. И с запевалами то же самое, друг друга подталкивают — ты иди! Куда уж мне! — хотя все знают, кто должен запевать, но сама она никогда об этом не скажет.

И вот, мне надо пуститься в море гордости, стучаться в двери самоуверенности и за грубым безразличием или суровостью пытаться разглядеть ту сердечность, из которой рождаются песни.

В Кибурциеме песенница Пулькене пела Мелнгайлису такую песню о понизовщиках — ницавцах, живущих в нижнем течении Барты.

Я спросила у селедок,

Как там девки день проводят.

Нить сучат, прядут, мотают,

Ходят, пузо заголив.

И чем дальше, тем хуже. Наши сегодняшние правила благопристойности не позволяют цитировать — чего там только не происходит с плодоносящими частями тела ницавских девушек! Мелнгайлис очень рассержен этим: все это беззастенчивая ложь. Потому что и сейчас почти каждая ницавка носит груз девяти юбок. Нельзя Ницу унижать. Отнюдь.


Прежде всего — к Вие. Я уже говорил, что Вия самая молодая песенница, она работает в магазине, очень общительна, и с нею легко разговаривать: в шутку, всерьез, как угодно. Совсем не похожа на ницавку, приходит мне в голову. Мама ее более замкнута. Приходит с работы отец, сам Ауза. Двадцать или тридцать брачных церемоний провели они оба. И Вия с ними, помогает свадебные столы накрывать. А когда отцу с матерью туго приходилось в песенных состязаниях, не могла девчонка выдержать — тоже бросалась в бой. Потом уже девочку стали специально вызывать на состязание, все знали ее увлеченность песнями, не чужие ведь.

Я все время, пока на свои ноги не встала, в хоре была. С пятнадцати лет. Зимой, как с бревнами покончим, так тут же вечером на спевку.

А сейчас вы могли бы свадьбу провести?

Йоо!

Это звучит здорово убедительно. Словно затычку загнали в бочонок.

О Микелисе Лусене жители Ницы говорят: крепок характером, живет одиноко, полгода был женат, развелся, все из-за того же характера. У Лусена свадьба была как раз в то время, когда шли репетиции перед поездкой в Москву. Про гостей из министерства такое пели, такого перцу им задали, что аж страшно было, выдержат ли. Так совпали две свадьбы. Свадьба Лусена и свадьба на сцене. В этой сценической свадьбе невеста была очень молода и красива. Начальник из Риги влюбился и сам загримировывал невесту, других никого, только невесту.

Лусен поет с душой, он настоящий певец, для него песня никогда не кончается. Живет он холостяцки, с одной стороны — больше забот, с другой опять же — меньше. Театры, которые в Лиепаю приезжают, надо все посмотреть. «Перепись скота» мне совсем не понравилась, показалась слишком преувеличенной, а «Портрет лива из Старой Риги» — ничего, прилично.

Когда мне лучше всего жилось? Мне никогда плохо не жилось. Вся жизнь прошла на ногах и в разъездах. После войны переехал сюда из леса, бегал на спевки.

Жена была, сбежал от нее. Пока я был в Москве на фестивале, она двух свиней заколола, долги свои отдавала. Больше я не хочу жениться. И так хорошо.

А почему не остается тех, кто бы продолжил песню? Да в том-то и дело, что разбегаются все. Микелис на минутку задумывается, размышляет, по не может вспомнить ни одного человека, который бы увлекался пением. Кепаусис этот самый только отмахивается: да ну вас! Янис Спунтулис на лесопилке работает: тоже времени нет. Другой Янис мог бы петь, да пьянством увлекся.

Мне-то нравится, я хожу, говорит Лусен. Жаль вот, что Отис не ходит, а он был очень хорош. Мать его запевалой была. Геда Байтене тоже больная уже… А Вийина мама? И сам Ауза?

Вия только посмеивается: куда уж им, того и гляди, вставные зубы выпадут.

А у Микелиса нет вставных зубов? И у Микелиса есть! Да уж чего там, отговорка это.

Чем вы еще увлекаетесь? Я и сам уже чувствую, что неловкий этот вопрос для жителя Ницы звучит по-дурацки, но Лусен выходит из положения не раздражаясь, с честью: чем древний семидесятитрехлетний старик может особенно увлекаться.

Вот уж не знал, что в этом краю такие могучие люди, чуть ли не в каждом доме есть семидесятилетние старики, которым больше пятидесяти не дашь. Вот так и Ауза сказал об умершей Пиртниеце: она уже пожилая была, лет восьмидесяти. Не старая, а всего лишь — пожилая.

Маргриета Рунне живет в этаком основательном ни-цавском доме. В доме жили деды и прадеды, в двадцатых годах он был восстановлен, вся кромка крыши резная. С коньками на концах тростниковой кровли? Увы, резных коньков больше нет.

Уже смеркается, в сенях ничего не разглядишь, но кто-то там есть. Пахнет свежим мясом (во дворе на снегу была кровь), он говорит: легки на помине. Это, наверное, про нас.

Маргриета читает книгу «Призраки диких лесов». Уже во второй раз. Росла как обычно: деревенская детвора, скот пасли — петь раздольно. Он говорит — присмотрел се с колыбели, тогда уже протяжное «э» вытягивала. Потом в школу ходила. Дома ее звали Маллите. Маллите приезжает — весь дом звенит.

Когда время завтрака подходило, я прислушивалась, что окрест делается. После завтрака все выходили с песнями. В обед — меньше, но после обеда, под вечер — опять. Далеко было слышно соседей, по песням узнаешь, что они работу кончили. Вечером, если настроение хорошее, опять собирались. На чтение времени не было, только и оставалось что петь.

Я ее Маджей зову, Руннис маленько выпил, как и полагается на поминках свиньи, и подмигивает мне, увидишь, все будет отлично. Хозяйка не спорит. Это ведь тоже производное имя, в школе ее звали Маджите, Маджите. В пятом или шестом классе записала она сотни народных песен, отдала учителю. Рисовали они и узоры для рукавиц, рукавицы как живые были, в Лиепае их потом на выставке показывали.

А когда вам лучше всего жилось?

Теперь! Теперь времени больше, чтобы подумать. Каждый сидел в своем доме, человека не увидишь. Сбегаешь в Пудзени к девчонкам, редко-редко — на какую-нибудь вечеринку. Я знала жителей только своей стороны. Зареченских не видела и не знала. Теперь все вместе. Все время мы грязь месили, ни проехать, ни пройти. С этого лета новую дорогу сделали — ни дожди не заливают, ни снег не заносит.

Перебраться в центр? Жаль плодовых деревьев. На нашем веку другие уже не вырастут.

Есть проблема одна, которая меня сердит: если мы теперь за двадцать лет не можем получать по четыре тысячи литров молока, то это позор! А возможности есть! Что молодые делают? Чему их учат?!

Разве мне кто-то петь когда-нибудь запрещал? Разве что этот, Малле показывает на своего старика. Для него, что ни делается — бал. Опять ты на бал едешь! Ну ладно, ладно, помолчи! У Малле более тонкое восприятие, наверное, она и песни тонко чувствует. У нее тихий голос. Тихие голоса больше прислушиваются к другим, громкие голоса из-за собственного других не слышат, приходит мне в голову. Лусен интересен тем, что начинает с верхних тонов. А Вия веселая и ласковая. Так вот мы и живем.

А что мне еще надо?..

Уже стемнело, а нам надо успеть к Отаньке, про которую Лусен сказал: второй такой не найдешь.


Маргриета Отаньке печет пироги, кличет внуков, чужие люди пришли, натягивает на мальчишку синий сюртучок с золотыми пуговками. Вия хочет знать: почему Отаньке не может свою Майру приводить на репетиции? Отаньке думает, что почему же, можно вообще-то, времени бы хватило, да вот национальных костюмов нет.

А Майра ходит на кулинарные курсы. Я спрашиваю, когда в последний раз в этом доме варили журе и мурчеклис. И когда пекли рейзинис? Майра о них и слыхом не слыхивала.

Журе — это овсяный кисель, мурчеклис — хлебный суп с клецками. Ни в одной курземской столовой или ресторане этих блюд уже не готовят. Готовят харчо, плов, пельмени. Рейзинис — не пекут. Даже не знают, что это лепешки из тертого картофеля, в которых запечены кусочки сала. А пимслу едят с селедкой, и пимсла — это каша из ржаной муки.

Что ни говорите, а ницавцы опасаются за чистоту своих песен. Когда раньше представляли свадьбу, то было человек тридцать пять. А потом придали руководителя, который нас так порастряс, что ничего уже от этой свадьбы не осталось.

Всяко бывало. Карлис Лиепа в то время ввел в церемонию старинной свадьбы пионеров. Хорошо, что шум поднялся. Где это вы видели в старинной свадьбе пионеров! Опять же Тетере приехала и назвала нас вопленницами. Да только из-за этих самых дурных вопленниц она же в Москву попала!

У Катрины Байте голос был совсем особенный, дирижер запретил ей петь, мол, слишком грубо она поет. И вот всегда у нас так с горожанами.

Только что в «Золотой звезде» был юбилей — 25 лет. Юбилейная постановка продолжалась целый час, а телевидение снимало всего восемь минут, а потом до пяти урезали. Начальство речи говорило, для пения времени не хватило.

Так с явным недовольством говорил старый Ауза, на это же досадовали и другие. Это, быть может, единственный латвийский колхоз, владеющий таким духовным богатством, как ницавская песня. И сколько сил в нее вкладывается! И опять то же самое — показывают на экране машины, имеющиеся в каждом колхозе, и все тех же начальников, что ни спеть не могут, ни слова сказать. Почему не могли хор пустить по телевизору на весь час? Все, кто видел передачу, говорили: речи, которые там произносились, никто не запомнил. Остались в памяти только те несколько минут, когда песни передавали.

Маргриету Байде тоже называют Маллите или Мар-гужа. Первое, что замечаешь, входя в комнату Байде: слабое электрическое освещение, просто угнетающе темно. Когда-то везде очень много пели, рассказывает Байде. На любой работе, в сумерки, когда не разрешалось свет зажигать…

Быть может, призрак бедности долго еще сопровождает человека. Быть может, и электрический свет оттого слабее, чем в других домах, — в кровь и плоть вошло ощущение бедности. Быть может, от этого не избавляются всю жизнь. В комнате Байде открывается, если так можно выразиться, классовое прошлое Ницы. Я выспрашиваю Байде, что она может рассказать о других певцах: каков характер их песен и каковы они сами по своему характеру? Лусен? По характеру? По характеру хозяйский сын. Рунне? Чем она отличается? Она тоже хозяйская дочь. Сапате? Она, как и я, в батрацкой семье родилась, долгое время работала у хозяев. Отаньке — хозяйская дочка, она всю жизнь могла петь.

Что мы имели? Один гектар земли и одну корову.

Я спрашиваю у Байде: вы можете меня опеть? Ну чего это я стану охаивать вас, говорит Байде, я впервые вас вижу.

У Маргриеты Силенцеце, тут же по соседству, песенная проблема считается совершенно ясной — ни молодые, ни старички по-настоящему не осознают, какое богатство им дано. Я начну петь, когда состарюсь, сказала Айна, дочь Силениеце. Возможно, что сказано это было наполовину в шутку, но все равно тут сказалось современное понимание народной песни: она не для нынешней молодежи. Мы стали спорить. Да, но мать тоже в молодости не пела! Мать такую аргументацию отвергает: если бы я в молодости не пела, то не пела бы и теперь! Песенные возглашения я в риге выучила, когда лен сушили: никто не видит, не слышит, можно было возглашать без опаски. Были там и взрослые девушки, я вместе с ними стала учиться.

Мать и дочь продолжают спорить.

Когда ты девчонкой была, ты все песни знала.

Я забыла.

Как ты посмела забыть!

Как ты посмела забыть… В Ницавской школе я беседую с учительницей Неймане, она создает в Нице второй вокальный коллектив пожилых людей, не здесь в Отаньках, а в Нице, там, где матушка Малинь. (Матушка Малинь уже спрашивает, когда мы начнем.) Но почему именно коллектив пожилых людей? Почему в школе не может существовать молодежный хор или хотя бы ансамбль Ницавской песни? Учитель Янсон, как и все учителя пения, перегружен обязательным репертуаром, но ведь ансамбль мог бы составить свой, местный репертуар.

Можно было бы, не подумали. Кто-нибудь из учителей на уроках пения, или на уроках литературы, или на уроках истории, или на занятиях по обществоведению, или на уроках воспитания дал ребятам хоть какое-то представление о богатстве и общественном значении Ницавской народной песни? И пусть не говорят мне, что программой это не предусмотрено или программа этого не позволяет. Программа позволяет! Программа-то как раз и требует от воспитателя, чтобы он насыщал детей тем богатством, что существует вокруг и лежит тут же за порогом. В Павлишской школе, которой руководил Су-хомлинский, замечательный украинский педагог, висел плакат: «Матери! Рассказывайте своим детям народные сказки!» Индейцы не знали ценности золота, пока не появились в их краях разбойники-золотоискатели. А те, кто строит дороги на залежах мрамора в горах, не чувствуют красоту мрамора. Люди привыкают к своим ценностям как к чему-то будничному. Все считают эту Руцаву каким-то чудом, говорит Маргарита Штабеле. Так ведь это и есть чудо! Вот только и сами песенники не умеют оценить свое богатство. Народная песня сегодня уже не является будничной, какой она была раньше во время уборки навоза, льна, молотьбы или других работ. В будни ее уже не поют, ни приступая к работе, ни заканчивая ее. Как говорит Силениеце да и другие песенницы: нет больше такихработ, где можно было попеть всем вместе. В начале колхозной жизни мы пели еще на свекольном поле и в жатву, а теперь все комбайном убирают. И это вер-ро. Сегодня в Нице песня становится уже небудничной ценностью, хотя и не утраченной еще. Но в ближайшие годы ее можно утратить. А передать эстафету совсем не трудно. Когда мы разговаривали в учительской, у меня рам собою возник вопрос: почему вы хотите организовывать именно коллективы пожилых людей? Только экзотики ради? Поглядите, мол, что за старушенции, и откуда они взялись? А поют-то как здорово! Настоящий спектакль, верно? Мы показываем древних старушек, их старинные юбки, а не песни. Но песню следует исполнить ради самой песни, ради тех общественных ценностей, которые содержатся в песне. 17 июля 1970 года газета «Па. — Домыо Яунатне» писала: «…Этнографических ансамблей в нашей республике невероятно мало…» Почему в школе не может существовать ансамбль Ницавской песни? В школе на уроках пения учат ноты. А прислушиваться к Окрестной песенной стихии в Ницавской средней школе не приучают совсем, так же, как и в других школах, у девочек песенные тетради заполнены здесь всяческой дешевкой.

Рядом со строчками Порука — вот такое:

Безумные вещи творятся в мае,

Когда весна сердца раскрывает.

Ток электрический искру рождает,

Два сердца горячих любовь порождают.

Стишки эти существовали и в прежние времена. Что же добавилось нового? Словно ничего не изменилось. Однако техническая революция все же произошла, и добавились на внутренней стороне обложки — номера телефонов. Когда это у деревенской девушки было в тетрадке 60 телефонных номеров?

Жизнь живи, живую жизнь, жизнь живая оживляет плюс 60 телефонных номеров… Тетрадки эти, конечно, были и будут, было бы глупо на это досадовать, потому что существует в эмоциональной градации и такая вещь, как сентимент. Сентимент — это ослабленная жизненная энергия, а людей с ослабленной или неразвитой жизненной энергией — много. Повышает энергию другая тетрадь. Я видел такую в Лайдзесском совхозе-техникуме в лаборатории вычислительных машин. На ней было написано: КЛАВИШНАЯ ТЕТРАДЬ ИНЦИСА.

Такие «клавишные тетради» не позволяют человеку пропасть, это тетради учебы и труда. Трудовой ритм предохраняет в известной степени от сентиментального вырождения. Еще вернее предохраняет от этого философия труда и радости, которой так богаты народные песни. Сложные математические расчеты ученых свидетельствуют, что степень интуиции (а следовательно, и вкуса) у создателей народных песен и тех, кто «шлифует» их, по крайней мере столь же высока, как у Моцарта или Тосканини. Поэтому меня беспокоит, что наряду с этими двумя тетрадями нигде не была обнаружена третья тетрадка: с записями народных песен, услышанных от бабушки и других старых людей. Только у матушки Малинь девушка записывала песни, одна только молодая поэтесса Рита Керве приходила и интересовалась сокровищами матушки Малинь. Да еще некоторые новобрачные, которым хотелось красиво сыграть свадьбу свою, но которые забыли, как это делается.

Если уж разговор пошел серьезный, так давайте его продолжать. У Айны свои проблемы. В журнале мод новые подвенечные платья нынче без венца! А как же косу теперь расплетать? Вся Ница удивляется. У Айны сейчас пет журнала. Но можно позвонить подруге и узнать, в каком номере это было. Да, 72-й год, четвертый номер. Ее беспокойство имеет свое основание. И так уже все праздники одинаковы, а теперь и этот, самый торжественный момент человеческой жизни потеряет свою символику? Старый обряд уже утерян, новый не найден…

И как раз сегодня в Барте свадьба. Вия охотно поедет — надо взглянуть, как умеют праздновать соседи. Поедем? В таком случае надо позвонить.

Альвина, ты сегодня вечером свободна? Хочешь поехать на свадьбу?

Быть может, Вия уговорит Альвину. Очень хочется побывать на свадьбе в этой округе. Слушал я песни Руцавы, слушал песни Ницы, бартские еще не слушал. Руцавки — они тянут — у них все песни одинаковые, говорила матушка Малинь. А вот в Барте поют по-ницавски.

Собирайтесь, собирайтесь,

Расширяйте наш кружок!

Да, Альвина поедет. Принимала ванну, но поедет.

Долго парень умолял,

Гладил по головке…

Поздравляем Велту Тожис и Гунара Крейслера в день свадьбы!

Профком Бартского колхоза.

На свадьбе мы побывали, молодых поздравили — пусть ничто им не надоедает и пусть они никому не надоедают! — с сестрой невесты танцевали, пироги сверкали спинками, и мед по усам тек. Как и положено на свадьбе. Вот только великолепия прославленных традиций Барты не было. И потому — да будет так: пусть родится дочь — великая песенница или сын, не стыдящийся песен!


Хочется домой. Ницавские дома среди верб стоят, как девушки с челкой на лбу. Полого наклонны крытые тростником скаты крыш. Черные над белизною оконных рам — трехсотлетние. Не видели они таких чудес, чтобы верба на рождество цвела. Спятил, что ли, церковный календарь?

Вот и говори, что бога нет! — бубнит шофер «Колхиды». Другой: как это нет? Бог, словно бык, сидит на хворосте.

О чем это они? Да ни о чем. Просто языками чешут, чтобы сон не сморил.

Я хочу домой.

17. ГЛАВА, ГДЕ ОБНАРУЖИВАЕТСЯ БОЛЬШИЙ СПРОС НА СКРИПКИ, ЧЕМ НА ЛОДКИ

ЗДРАВСТВУЙ, СОЛНЦЕ РАССВЕТА! Высечено на камне. Здесь покоится его мать. 13 мая 1926 года корявыми буквами он запишет в школьной тетрадке:

Сегодня, сегодня моя мамуленька опять обратилась в атомы вечности.

Но пока мы об этом ничего не знаем. У нас еще нет его дневника. Есть только каменная скульптура матери на Виргавском кладбище и кресты со старинными фамилиями: Микелис Аугстпутис, Казбукис Янис, Микелис Смагис, Геда Пуце, Снейбис Андрей, Силтс Маргриета…

Там, за прибрежными соснами, было село Силениеки, здесь проходил фронт, осталось только село Пайпас — дома три.

Сегодня воскресенье, у нас есть газик, и мы сажаем к себе рыбака, идущего в Ницу, он покажет нам дорогу. И он показывает: за теми болотистыми лугами — дюны, а вдоль дюн — дома. Здесь и геологи ездят. Поезжай смело! Смело еду и увязаю. Выхлопная труба уже хрипит под водой, я пытаюсь включить передние ведущие, но почему-то не срабатывает сцепление. Засели! Надо искать тягач. Наш рыбак говорит: по хорошей дороге туда можно было наверняка проехать, и говорить ничего. Конечно, говорю я. Конечно.

Ну что ж, пока Андрей Кретайнис, Янис Жажа и Пейпа выпьют по воскресной рюмочке и решат — вытаскивать меня лошадью или не вытаскивать, мы пройдем к тому дому, куда когда-то приезжали из Лиепаи и других мест друзья, снобы-экскурсанты, жадные до сенсаций, болтуны и бог знает еще кто.

— Латышские юноши и девушки, сходите посмотреть на юношу, который в наш век спорта и рекордов поставил рекорд скромности, простоты, любви к труду и ясности духа. Быть может, он и счастлив! Каждому посетителю он рад. Автобус довезет вас до Бернат, а затем вам примерно 10 километров надо пройти пешком до его дома, что возле Купской горы.

Несчастные бездельники! Вот так они и шлялись.


— В Нице, среди дюн бедного взморского поселка… Тут же по соседству шумит море и ветры воют в сосновом лесу. Как жемчужина в раковине, там приютилась в песках серая хибарка. Множество равнодушных проходит мимо и даже не догадывается, что в стенах покосившейся от ветхости и морских ветров хибарки…

Ах! ах! ах!

— Он предложил нам ржаной хлеб с солью и молоко с такой сердечностью, что…


Salve!

Вот видите, Вы не ездите в гости на Рижское взморье — неумолим! Я приехала на Лиепайское взморье всего на один день — будь в моем распоряжении еще один свободный день, обязательно приехала бы в Ницу! Пусть Вам это не по нраву, я все же хочу представиться!

«Весенняя мечта»


— И вот Вы уехали. Нам без Вас как-то скучно. Много о Вас думалось, и все же ни к какому выводу я не пришел… В случае, если Вы переберетесь в город на какое-то время, я всеми силами буду оберегать Вас от городской культуры, потому что она абсолютно не дает…


Гугери, 13/X-33.

— Сегодня вечером штормит… Вглядываясь в темноту, я вижу бушующее море и людей, отчаянно борющихся со смертью. Бросив взгляд в сторону — замечаю и Ваш домик. И мне приходит в голову — снова толкнуть дверь, зайти и немножко оторвать Вас от работы.

…Странно устроен человек, иногда ему хочется сказать — он не пришел потому, что не имел достаточного основания.

…Почему некоторым людям дано столько сил? Но знаю я и другое — человек ничего не получает в качестве подарка. За все достигнутое надо дорого платить — черными днями отчаяния.

…Так трудно заглушить зов темных влечений. Они словно выходят из подземелья и издеваются над божественной ясностью духа.

Я знаю людей, у которых хорошее и дурное никогда не смешивается, а течет как два параллельных потока. Эти люди счастливее — однако им чужды душевные муки великих противоречий. Вы тоже к этим счастливцам не принадлежите, но у Вас больше сил, чем у меня, чтобы формировать себя, преодолевать.

Кажется мне, что Вы будете сильным, что победы, одержанные в жизни, не опьянят Вас…

Подпись разорвана, неразборчива.

— Придется сказать словами старой истины: «Человек таков же, как его окружение». Жаль, очень жаль, если Вы такой… Да, я ошиблась в выборе мужа, ошиблась и по Вашей вине, ничего, я смеюсь всем в глаза, я смеюсь над их порядочностью, под покровом которой скрывается разврат. Вы тоже склоняете голову перед ними, перед этими отбросами человечества… Простите, что компрометирую Вас своим приездом, у меня не было такого намерения, потому что приехала я обрести покой, чтобы осенью снова можно было работать. Хотелось бы зайти к Вам всего один-единственный раз еще, но не смею, я боюсь Вас.

Эльза.


— Я и Вам хотела только помочь, но Вы испугались и неправильно меня поняли. Я не испытываю недостатка в мужчинах, вот только человека — брата до сих пор не удалось встретить. Но природа никогда не шлет человека в мир, не препоручив величия его души другой, родственной душе. И не может быть подлинной любви к искусству без горячей человеческой любви…

Неизвестно, ответил ли он. Но есть запись в дневнике, запись человека, вся воля которого сосредоточилась в творчестве:

Женщины не раз приводили в восторг творческих гениев человечества. Я не отрицаю этого, я даже признаю, что слишком уж они гипнотизировали великих людей… Я убежден, что не свяжи себя гении человечества семейной жизнью, они бы продвинулись в творчестве значительно дальше.

Грации, вы убиваете, убиваете больше, чем способны создать.

Но так или иначе:


Привет земляку!

Здесь, в окрестностях, пока не предвидится никакого вечера. В Деселе, быть может, и будет, но это далековато… Возможно, Вам известно какое-нибудь место, где мы могли бы встретиться…

…Простите, что беспокою Вас своим письмом. Очень сожалею, что наша встреча опять сорвалась.

…Очень трудно встретиться. Будь мы знакомы, это было бы значительно легче.

А вот — принесенное другими волнами и другими ветрами:

— Всего один раз в жизни я видела Вас и говорила с Вами… В тот раз, по тону Вашего голоса и выражению лица, я почувствовала, что Вы многое пережили и выстрадали. Поэтому Вы поймете меня. В тот раз я пришла к Вам, гонимая ощущением мучительной пустоты и бурного беспокойства. Странная, непонятная сила влекла меня к Вам. А когда я вернулась… Нет, это не поддается описанию. Пока Вы провожали меня глазами, я ехала по взморскому песку, но как только Вы пропали из виду, велосипед увяз в песке и пришлось идти пешком и тащить тяжелый велосипед.

Дорога была тяжелой, но мне было ничуть не тяжело. Душа была полна давно не испытанным счастьем. Но тут внезапно налетел шторм, и такой сильный, какого я еще никогда не видела. Ветер дул мне в спину и с бешеной, невиданной скоростью гнал вперед мой велосипед. Мне всегда хотелось полететь когда-нибудь со скоростью ветра, и теперь казалось, что я мчусь вместе с ветром…

17. Х.38.

Даугавпилс.


Добрый день!

Быть может, Вы еще помните того солдата, который разговаривал с Вами в городском (Рижском) художественном музее — так вот, это я…

Если я буду жить так, как живу сейчас, то несомненно погибну: это ясно. Я из тех, кому нужен толчок извне, чтобы как-то двигаться вперед… Если бы мы могли работать вместе? Я был бы учеником и рабочим… Все это я говорю не ради себя, а ради той красоты и жажды, которые с детских лет ищут себе выхода, но в силу своего характера я ничего не мог создать.

Розенберг Роб.


И такое:

— С удовольствием бы служила Вам моделью. Хотела бы видеть Ваши глаза, потому что тот, кто вырезает такие прекрасные фигуры, тот и сам должен быть прекрасен. Хотелось бы с Вами переписываться…

И такое тоже:

— В разговоре Вы между прочим упомянули, что много копались и в философии, и тогда в моем сердце родился жгучий вопрос: «А смогли бы Вы заинтересоваться и познакомиться ближе с тем Единым Величайшим из всех, когда-либо живших или еще имеющих жить на свете, который сказал: «Мне дана вся власть на земле и на небесах, и небо и земля исчезнут, но мои слова не исчезнут»? Об этом вопросе мне очень хотелось бы, если возможно, когда-нибудь поговорить с Вами лично…

И совсем серьезно:

— Вы совершаете преступление по отношению к себе, своей работе и своему призванию. Вы совершаете то же самое преступление, что и самоубийца по отношению к своей жизни. Вы убиваете в себе физического человека: и вот — у Вас развивается сильный ревматизм, а легкие восприимчивы к туберкулезу. Вы подвергаете себя пытке чрезмерного одиночества, позволяете, благоприятствуемые обстоятельствами, вызывать в памяти все мрачные картины прошлого и вообще Вы так завинчиваете свою психику, что действительно пора подумать о том, что она может сдать. Будь это в моей власти, я просто приказала бы Вам покинуть Юрмалциемс или дала бы распоряжение Вас оттуда «изъять», но я могу лишь просить Вас здраво оценить положение и немедленно перебраться в Ригу.

А «одна прекрасная, женщина из Лиелварде, учительница, которая восхищается его искусством и зарабатывает 1000 латов в месяц», пишут друзья, согласна немедленно отправить его за границу. Он должен будет на ней жениться. Она согласна жить отдельно, только бы жить ради такого художника.

— Вы мне нужны, Вы с вашим внешним спокойствием и душой, истерзанной внутренними бурями и ненастьем. Вы должны влить в меня силы и дух борьбы. Если вы не хотите сделать этого, то — то у меня больше нет никого. Вы, человек закаленный для борьбы между внешней и внутренней сущностью, — скажите мне хоть несколько словечек.

(Усадьба «Инны» Гавиесской волости)


— Приехать ко мне так просто. От Лиепаи доехать до Айзпуте, а дальше узкоколейкой до станции В алтайки. Школа в 1/2 версты от станции… Этим летом Вам надо хотя бы раз приехать, чтобы познакомиться с моим теперешним житьем… Ница ведь сущее пекло, по сравнению со здешними местами!

…А потом, когда моих родителей уже не будет в Нице, не придется туда возвращаться и мне… В последнюю ночь, когда я уходила, то чувствовала себя как больной, который перенес кризис, но все еще слаб и бессилен… До последней минуты ждала я, надеясь, что Вы придете, не дождалась и ушла стиснув зубы. Прожила я 12 лет, потеряв свою молодость и здоровье в ужасающих условиях, а когда уходила, то не нашлось ни одного человека, который по-дружески пожал бы мне руку.

…Было у меня прошлой зимой 62 ученика. По возрасту — от 17 до 7 лет. Очень пестрый состав, но много остроумных и интеллигентных ребят… За всю зиму пришлось наказать только двух мальчишек, со слезами признавшихся в своих проступках и сожалевших о них. Такую чуткость напрасно было бы искать у Ваших «соотечественников»!

В феврале мы устроили школьный вечер, на который собралась чуть ли не вся волость. Мои нервы были взвинчены до предела, и в случае провала я решила тут же исчезнуть со сцены жизни. Старшие ученики поняли это и старались изо всех сил… Все прошло блестяще, на удивление мне самой. На радостях я тогда и выучилась танцевать тот вечерний вальс, на который у меня раньше не хватало терпения, и танцевала всю ночь напролет…

…Подумываю о том, чтобы сменить место, если состав волостного правления останется таким же черносотенным. Если же его удастся переизбрать, то тогда я, быть может, и останусь. Какая реакция овладела теперь умами в деревне, знает лишь тот, кому приходится иметь дело с «серыми»[12], от демократизма и духа не осталось.

…Внезапно меня охватило желание: летом, когда Вы будете дома, пройти пешком по старому взморью до Вашего маленького домика, взглянуть еще раз на все-все, а потом уйти…


Мой нежный мальчик!

Сегодня воскресенье, а завтра я тоже свободна от школьных забот: можно перевести дыхание, но зато опять подступают грусть и тоска.

…А надо всем этим — желание не потерять Вас, единственную ниточку, связывающую столько воспоминаний и добрых и плохих, но охватывающих всю молодость. Что остается на мою долю теперь — выполнять свои обязанности — вот и все… Рассудок все подчиняет себе, упорядочивает, соразмеряет.

…Перенесенные несправедливости и незаслуженное глумление не позволяют уже быть откровенной с людьми и доверять им, в Нице я вытерпела больше всего и, перебравшись сюда, боюсь пережить это еще раз и оттого держу себя настолько сдержанно, что даже не встречаюсь ни с одним человеком.

Пишу, начинаю размышлять и опять мне становится тяжело: настоящее, прошлое и будущее, все сплетается в один клубок, хочется закричать, убежать — начать все сначала, быть свободной, как птичка в небе… но реальная, серая обыденность на все желания накладывает свою лапу, пригибает к земле и напоминает, что надо до конца тащить цепь своих обязанностей.

Мице.


И еще один зов, прилетевший в эти дюны то ли из Риги, то ли из других мест, столько ветров проносилось здесь — пойди разберись!

— По вечерам, когда мои милые старички засыпали, я бродила вокруг, словно лунатик. Как хотелось мне тогда улизнуть к Вам, набраться еще большей отваги и воли к жизни, с которыми я и так уже приехала домой… Неужели и впрямь такие люди могут вырасти только в глухих уголках?..


Я хотел написать о скульпторе Микелисе Панкоке, но с головой ушел в письма, судьбы, в тот их клубок, который зовется Встретиться и Не Встретиться, Приди и Не Могу.

Горечь подлинная, обыденность тоже. И еще более подлинная любовь. Иногда экзальтация, немножко сентиментальности — как и бывает в жизни. И во всем этом хитросплетении один голос напоминает:

Будьте таким, каков Вы есть! Всего Вам доброго!

Чем же таким особенным владел Панкок и чего все добивались от него?

Мы плохо во всем разбирались, мы ни о чем таком не догадывались, говорит соседка — Майга Крейтайне. Сначала он в море ходил, а прежде был фельдшером, было у них земли немножко — тем и жили. Был он добрый, отзывчивый. Одному деньги были нужны, другой болел. Тогда медпункта не было, как теперь. Потом уже он выставки устраивал и денег за них получал довольно много.

Откуда у него это появилось?

Что?

Одаренность.

Откуда? Отец был пьяницей, мать тоже здорово выпивала. Сам он был чудаком каким-то — мясо не ел, мелко нарезал сосновую хвою, перемешивал с картошкой. Говорил, что лучше всего может уйти в это свое искусство, если ничего не ел. Когда человек наелся, ему ни до чего дела нет.

Мы стоим на дюнах. Море терпко пахнет водорослями. Вокруг песчаные пригорки, дома здесь стояли между ними и в песчаных овражках. Картофельные делянки тоже устраивали в песчаных ямах — думбиерах. Эти маленькие думбиеры, словно лошадиный глаз, говорит Майга Крейтайне, выкопаны они специально. Быть может, в далеком мираже увидел Юрмалциемс Кобо Абе, когда писал свой роман о людских жилищах и людских мучениях среди песков? Быть может, миражем промелькнула перед Чюрлёнисом угрюмая скала на Земле Франца-Иосифа, когда он писал свой «Покой»? Годы спустя люди нашли эту гору и назвали ее именем Чюрлёниса.


— Панкока нет дома. Одна дверь заперта, на другой — деревянная слега, чтобы ветер не распахивал. Для воров здесь вход свободный, но что тут украдешь? Деревянные скульптуры Панкока в его рабочей комнате, законченные и полузаконченные? У Панкока нет мирских богатств, которых жаждут воры.

Интересно наблюдать сквозь узкое окошечко за образом жизни другого человека. Кровать покрыта полосатым одеялом, на маленьком столике несколько писем, на стене цветная афиша, за планку засунуты бесчисленные зубила и ножи.

Во дворе дома лежит почти достроенная лодка. Впрочем, нет. Она только починена и основательно просмолена, а дыры забиты полосками жести. Но палуба новая, и над нею возвышается крыша большой каюты и штурвал.

Мы, правда, пытались удержать его от этого отчаянного шага. Лодка старая, ненадежная, в одиночку управлять ею невозможно. Нельзя же позволить человеку пойти на верную смерть. Но он и слушать ничего не хотел… Теперь, слава богу, правительственные учреждения запретили ему плавать на этой лодке.

Отец и мать Панкока уже умерли. Единственный его друг — это старый, пятнистый кот.

В поселке все любят Панкока. Когда он соберется уехать, все выйдут его провожать и пожелают счастья в долгой, тяжелой дороге…

Так писали, когда он был здесь.

Теперь лишь сосна на дюне.

Тут под сосной был погреб, тут были яблони, тут — большая береза, ее срубили.

Кто же срубил?

Нелюди. На дрова. Нечем было топить.

Вокруг леса, а кто-то взял и срубил единственную березу, росшую на дюнах.

В «думбиере» Панкока еще растут два куста бузины. А в ямке вода — здесь был колодец. Теперь скотина, пасущаяся тут летом, пьет из этой ямки.

А дом где?

Немцы снесли, взяли бревна для блиндажей.

У него много работ было, комната была битком набита.

Мне кажется, что немцы увезли. На крыше блиндажа стояла у немцев одна деревянная скульптура. Если бы их просто растащили, то тут бы они и остались. У Эрма-нисов, правда, еще могут быть. Они тоже этот дом разбирали и баньку себе строили. На доме что-то было написано и были изображения, но все это, видишь ли, разобрано и изображений этих не соберешь…

Все это, видишь ли, разобрано и изображений этих не соберешь… Ну и выражения у тебя, мамаша! Всю мировую историю можно определить такой фразой. А о чем он говорил?

Ну, этого так сразу не вспомнишь.

Но вот они, эти пожелтевшие страницы, где с годами почерк становится все более неровным.

— Меня много раз уберегала от боли и страданий философия, потому что я хоть и не систематически, от случая к случаю, но все-таки изучал в течение лет восемнадцати все философские доктрины мира, и мало я могу найти такого, чего бы уже не переваривал. Но все же я знаю, как мало знаю еще.

Быть может, вы читали Френсиса Мелфорда «Умирать — это безнравственно». Читайте его, перечитывайте несколько раз.


20 апреля 1922 года.

Нет ночью покоя, бодрствую часами, борясь с тоской. Я невежда и трус, потому что не умею и не могу закалить себя для жизни в отцовском домике. Хорошо, что ежедневный труд не оставляет времени на размышления.

Вернувшись домой с военной службы, я надеялся многое сделать, но человек, при самом большом желании, из ничего и не сделает ничего. Все же я убежден, что однажды смогу взяться за пластическую деревянную скульптуру, но будет это лишь через несколько лет. И вот этих-то лет мне очень жаль, жаль юношеских сил и той поры, когда ты находишься в расцвете молодости.


1922 год. Иванов день.

Избегать, избегать того, чтобы крушить зеленые побеги и обрывать чью-то маленькую жизнь. Воспитывать в себе великую любовь ко всем формам сущего, во всех их состояниях.

…Сосредоточить в себе законы вселенной. Не делай вреда ни прекрасной розе, ни гадкому червяку…


31 мая 1922 года.

Я убежден, что могу что-то создать, потому что нет у меня недостатка в чувстве внутренней красоты и нежности форм.


4 октября 1923 года.

Сегодня закончил вторую работу — скульптуру «Мечтателя».

Я обрел абсолютную веру в себя и уверенность в том, что действительно нашел себя в этой отрасли искусства. С неколебимой отвагой смотрю в будущее, и будущее будет моим.


11 ноября 1923 года.

Убежден, что быстро войду в конфликт с работодателем, потому что не настолько терпелив, чтобы оставаться в рамках, диктуемых предпринимательством. Знаю, что взлет волны будничного труда будет невысок и не принесет духовного удовлетворения.


16 февраля 1924 года.

Сегодня закончил третью скульптурную работу «Облетающие листья». Много усилий потребовалось мне, чтобы закончить ее в зимнее время, при морозе и холоде. С каждой новой скульптурой мне кажется, что очень-очень убоги формы, в которых воплощается замысел.

Когда работа окончена, меня просто злость разбирает.


29 марта 1924 года.

Снова после больших усилий и трудностей закончил пятую скульптурную работу «Русалка, ласкающая поэта». Сродниться с темным озерным омутом, в котором, словно в пропасти, исчезает все возникающее и сущее.


16 апреля 1924 года.

Сегодня закончил уже четвертую скульптурную работу «Жгучее беспокойство». Не могу больше оставаться дома, безотлагательно надо уйти, безотлагательно.


29 апреля 1924 года.

Вчера был в академии, чтобы узнать, могу ли я посещать занятия по скульптуре. К сожалению, ректор не пришел, поэтому я встретился с доцентом Дзенисом, которому и представился, попросив принять меня в академию в этом семестре. Он, увидев фотографии моих работ, сначала смотрел с недоверчивостью. Но когда я показал ему на уголок фотоснимка, где виднелся мой портрет, он наконец убедился и держался со мной очень любезно, насколько это возможно для доцента по отношению ко мне, заурядному человеку.

Он обещал поговорить обо мне с профессором медицины Сникерисом, чтобы подыскать мне работу в качестве бывшего военного фельдшера. Сегодня же я и сам отправлюсь к генералу и буду просить, чтобы он дал мне работу в подчиненной ему армейской санитарной части.

Генерал Сникерис был чрезвычайно любезен, но в том, что касается работы, посоветовал мне обратиться к скульптору, резчику по дереву Беринеку.


1 мая 1924 года.

Для меня лично, кроме интернационального значения мая, сегодня еще и день рождения, поэтому я полон сознания двойного праздника. Итак, весенний день этого года я проведу в большом городе… Знаю, что разовью свой творческий талант по-настоящему.


8 мая 1924 года.

Как озорной ребенок, дрожу от избытка энергии, беспокойным взглядом нащупываю то мгновение, когда снова проявляю себя в творческом труде. Я уже многое способен перенести. Не понять им вариаций моих ядовитых стремлений, отчуждения, одиночества, блужданий и тоски.


4 августа 1924 года. Рига.

Поистине тяжкий груз давит меня. Все-таки я убежден, что в процессе работы все это понемногу исчезнет и я буду чувствовать себя хорошо. Хочу закалиться против всех обстоятельств. Знаю, что трудно дадутся знания, которые давно уже следовало приобрести. Будет очень страдать чувство собственного достоинства, оно как дьявол не будет давать покоя, придется заставить себя привыкать к насмешкам и обидам со стороны своих товарищей. Эти страдания и боль найдут выражение в поэтических формах моих работ.


6 августа 1924 года.

Святые мадонны Ренессанса, с блаженной близорукостью смиренно отказывающиеся рассеять туман жизненных заблуждений. Пылаю ненавистью к старым изображениям Христа, которые еще выше воздвигли крест человечества и столько раз топили совесть в бессовестности.

Наверное, от своего ханжеского воспитания я приобрел такую огромную ненависть к христам и мариям религии, что мне противны даже произведения искусства, на которых я вижу их изображения.

— Мне очень трудно приходится со стариками, малосильные они для того, чтобы выходить в море. Очень жду твоего возвращения, уж тогда-то мы снова порыбачим как следует.

Твой друг рыбак-испольщик

Миллерис.


4 июля 1924 года.

Как скульптор я буду выражать и воссоздавать, главным образом, психологическую изменчивость человека, чувствую в этом свое призвание. Какие необозримо великие дали открываются мне в дьявольской глубине твоих глаз. И, словно бесконечность, светится там острый и ясный ум.


— Решил написать тебе несколько строчек и проинформировать о нынешней жизни в Юрмалциемсе. Прежде всего, могу сообщить, как живется твоему другу Балцису: в один прекрасный день его сбросило в море и основательно промочило, после чего из него получился настоящий баптистский Янис. Теперь он у баптистов сидит между их наставниками на кафедре, здорово пиликает на скрипке, не слишком уж губы кривит, иногда проповедует, ползает по земле, беседует с духами, рассказывает, что видел сонмы дьяволов, необычных, похожих на фонарь «Летучая мышь». В общем, дело Яниса сейчас в поселке на повестке дня… У меня все почти идет по-старому, почтальоном теперь Янис Зиемитис.

Рыбак-испольщик.


4 августа 1924 года.

Когда, занимаясь ежедневным трудом, я отправлялся в море рыбачить, то единственной опорой для меня было звездное небо, потому что нет опоры под ногами, когда нельзя ловить из-за акробатических прыжков вспененных волн разбушевавшегося моря. В течение семи лет своей рыбацкой жизни я интересовался и знакомился с астрономией и звездами небосвода.

…Чувствую сильную боль в груди, которую заработал в море, прошлой осенью. Как-то мне пришлось очень сильно грести, вытаскивая удочки, и с тех пор начались боли, которые не проходят уже целый год… Жаль, если мне придется сойти со сцены, не выразив свои идеи…


Здравствуй, сын!

У Драйкисов в Чимах подох конь, купленный прошлым летом. Made Израэль с Екабом Драйкисом были в Лиепае, смотреть лошадей, нынче лошади подешевели — Янис привез из Ницы очень богатую жену Майгу Васар. У Анны Шклейр тоже была свадьба с Микелисом Краук-лисом. Мы сейчас здоровы, и вся скотина тоже здорова.


7 IX 24 года.

Увидев мои работы, они умолкли и уже не смеялись над моими высказываниями. Делопроизводительница взглянула несколько раз на мои работы и, вижу, достает какие-то бумаги и говорит, словно не ко мне обращаясь, я вас все-таки запишу. Потом, обращаясь к другим: чего только не бывает. И взяв у меня документы, говорит, чтобы я оставил у нее фотографии своих работ, а утром с рисовальной доской и карандашами пришел на экзамен.

Я поклонился присутствующим, поблагодарил делопроизводительницу, повернулся и ушел. Хотелось мне, правда, сказать, что нет у меня ни рисовальной доски, ни карандашей, но я подумал, что могу этим рассердить ее, и молча вышел.


Генерал Сникерис не помог. Может быть, Райнис? Может быть, Мадерниек?[13]

— Я думаю, что Культурный фонд не откажется помочь молодому энтузиасту. В Академии художеств облегчить его путь обещал профессор В. Пурвит, — сказал в своем интервью Я. Райнис.

— Своими силами ему будет трудно пробиться. Тут необходима помощь со стороны наших учреждений, — писал Юлий Мадерниек.

И только мать:

— В понедельник я пошлю тебе каравай хлеба. Ты говори, что тебе надо, я вышлю. Рукавички я тебе свяжу синие, те, что прислала, — это на время только. И будь здоров, мой милый сын. Твои родители. До свидания!

И так все время: звезды с картошкой, звезды с картошкой…

Я знаю, что когда-нибудь в будущем человечество станет талантливее, станет свободнее после того, как исчезнут мелкие, бессмысленные дневные заботы.

Человек — ныряльщик в океане. Забытый и найденный цветок…


— Последнее время мы не ловили, но рыбы нам хватает, хороших грибов нет, одни маслята, погода очень плохая, дождь льет каждый день.


Проблемы — диссонансы, соответствия — несоответствия. Одна нить, но разные возможности ее разматывать и сматывать. Точка опоры, где ты себя обретешь? Эйнштейновская релятивность, теория относительности, когда ты станешь доступной массам? Когда ты будешь, теория относительности, настолько популярной, что тебя смогут переварить люди из народа?..

Быть вознагражденным или не быть, — к чему все это? Ведь есть только действие и его следствие. Не волноваться поэтому, если не получаешь ожидаемого вознаграждения — покоя.


— Рожь мы уже обмолотили, ржи получилось 2 пуры и 4 четверика и ячменя 5 четвериков, и картофель хорош… Пожалуйста, купи наволочку и простыню, деньги не экономь.

…Мне очень жаль тебя — сейчас столько людей болеет и есть заразные болезни.


Очень необходимо учиться, надо углубляться в труды великих деятелей человеческого духа, там сверкают драгоценные камни чистой воды для тех, кто бродит в потемках. Глубоко, поистине глубоко надо вчитываться, анализировать все, что связано с необъятным и далеким прошлым, а также и с настоящим.


Микелис вернулся в Юрмалциемс.


Декабрь 1924 г.

За окном воет ветер и море ревет, слышу снова после долгого перерыва вечную мелодию природы. Мне кажется, что это я сам вздыхаю там снаружи — иногда я гармонично сливался с нею в своей доатомной жизни, после распадения организма возвращусь обратно на вечную фабрику обмена веществ.

…На жизнь мне надо не много — около тысячи в месяц. Живу экономно. В Риге знакомые меня звали: пойдем туда! Сходим туда! Иногда я шел, но скоро понял, что этак денежки мои могут быстро иссякнуть, поэтому снова спешно приехал сюда — в свою взморскую тишину.

…Сегодня ходил на самый высокий холм наших мест, который находится возле пляжа и возвышается над уровнем моря примерно на 40 метров. На этом холме я частый гость, провожу на его вершине долгие часы.

…В темные осенние вечера я снова возвращался к философии, которую самостоятельно, бессистемно изучал лет 18, переваривая мировые философские доктрины.

В тонкой трясине своего разума прорывал каналы… Хотя при тяжелых ежедневных заботах это очень тяжело дается, но в молодости мы не подвластны усталости… В такие минуты исчезает все будничное, мелкое, серое. Ширь и свобода, близкое, далекое сливаются в высшей гармонии. Зрачки обретают речь, взгляд становится сверлящим и всепроникающим.

…Но любить — лишь с отбором, эстетически и мудро, ибо что значит любить несовершенное, которое мы так часто наблюдаем в природе? Разве сама природа не обращается к нам: «Действуйте!»? В ее лаборатории творите, все более развивайте стремление к совершенству…

Панкок работал фанатично. В течение семи лет пять выставок. Систематически тридцать-пятьдесят работ за год. Надо только поостеречься:

Надо очень остерегаться, чтобы мотивы «космической энтропии» как болевой аккорд не вплетались в форму.

И на памятнике матери высекают слова:

ЗДРАВСТВУЙ, СОЛНЦЕ


Умирает отец.

Некому больше грустить обо мне, потому что отец мой покинул меня одного в старой хибарке…

Теперь я готовлюсь к путешествию на лодке, в которую погружу часть своих лучших скульптур и в какой-нибудь весенний день поплыву из Латвии водным путем через наше море, потом через Кильский канал в Северное море. Буду идти по компасу, вдоль берега. Если возьму направление на Лондон, то поплыву мимо Голландии, Бельгии. От Остенде поверну под прямым углом к Лондону. Если удастся сначала договориться о выставке в Париже, то поплыву до Гавра, оттуда по Сене до Парижа. После Парижа, если будет возможность, побываю еще в Брюсселе. Я уже запасся разными инструментами, морскими картами и лодкой. Мои земляки считают меня сумасшедшим, все (в основном) говорят, что я погибну от внезапного урагана в холодных волнах Северного моря.


— Не уезжай! Ты должен работать. Тратить столько сил на поездку не имеет смысла.


Он так и не уехал. Отговорили. Морское ведомство не пустило. И жизнь померкла, утеряв свои дали. Лодка на дюнах стала рассыхаться.


Теперь работаю медленно и понемногу, башка не выдерживает долгого напряжения, ничего не поделаешь. Опять я весел как прежде, пою, танцую, всячески тренирую тело.

Опять я весел как прежде… И все же, все же…

В мрачные осенние ночи меня здесь все больше начинают угнетать печаль и меланхолия.

Море черно, ночь черна, сверкнет лишь белая полоска в темноте. Это волна, но мне чудится, что это смеется судьба.

…Долго я не буду держаться за свою хибарку, потому что в долгие темные ночи ржавеет сердце.

А потом война. Первая военная зима. Рассказывают друзья, видевшиеся с ним.

Дело шло к весне, потому что лед в море начал сдвигаться и взрывать вмерзшие в него мины, в хибарке Пай-кока вылетели стекла. Был холодный день, и снег еще был глубокий. Домик был пуст, но где-то словно бы дятел стучал. Идя в направлении этих звуков, я нашел Панкока в ложбине между дюнами, он обтесывал камень. Встретил он меня как брата. Оставил работу. Разжег огонь на земляном полу. В дыму тепло держится лучше. И начал печь блины (по-латышски «панкоки»), добавляя в тесто сосновую хвою. Это его собственный рецепт…

Он ушел, когда нас сгоняли отсюда, говорит Майга Крейтайне. Во все наши картофельные «думбиеры» въехали немецкие танки и замаскировались.

Когда всех выгоняли отсюда, я видел его в последний раз — на велосипеде, с маленькой скульптурной, говорит Янис Жажа.

Он был словно помешанный. Ведь у него-таки солидный капитал был, и все прахом пошло, говорит Майга Крейтайне. Рассказывают, что он эвакуировался на пароходе и умер от разрыва сердца. Похоронен будто бы на Центральном кладбище, тут же, в Лиепае. Так его знакомые говорят. Поднимался на пароход и упал с разрывом сердца.

Да брось, соседка, ты что, не видела, каким он был человеком? Разве такие живут и умирают из-за денег?

Лиепайчане, видевшие его в эти дни охоты за людьми, считают, что Панкок погиб на том, увозившем людей пароходе, который горел в этот день на горизонте.

Но вот письмо-отклик — в первой части «Курземите» я писал, что хочу проследить судьбы необычных людей своего края:

«Видно, немцы выгнали его из Юрмалциемса. Иначе он не попал бы в поток беженцев и не объявился бы внезапно в качестве одинокого путника в августе сорок пятого года в Кемптене, в Баварии. Говорил, что идет в Швейцарию. На рукаве у него опять была все та же повязка Красного Креста, только теперь чернилами на ней было приписано: «Проф. скульпт.» и «Д-р мед.»… Потом он сбежал. Мы обшарили все дороги юго-западного направления, особенно Имменштатское шоссе, по которому он должен был бы идти, но безрезультатно. И лишь много лет спустя я прочел, что Панкок находится в Блуденце (если я правильно запомнил), это в самом западном уголке Австрии, в Форалбергских горах. Как он перешел охраняемую в то время границу американо-французской оккупационной зоны, а кроме того еще и германо-австрийскую границу, трудно себе представить. Но до Рейна, который служит там естественной границей Швейцарии, он все-таки добрался…»

Что это, шок военного времени выбил его из равновесия? Обрел ли он вновь это свое, весьма необычное равновесие?

Никто не знает. Видимо, напряжение мыслей и чувств что-то пережгло в нем, какую-то жизненно важную проводочку, какое-то сопротивление в этой цепи сохранения энергии.

Я стою в подвале, где находится запасник Лиепайского музея. Вокруг меня — жизнь Микелиса Панкока. Весьма могучая и интересная жизнь. Необычная? Конечно, необычная. Если других защитников нет, то сам художник здесь защищает себя своими творениями.

Мое личное «я», когда перестанешь ты быть оригиналом, или когда ты им не было? Разве одиножды один не равняется единице?..

Один-единственный раз ты посетил этот мир. И в одиночестве провозглашал:

ЗДРАВСТВУЙ, СОЛНЦЕ РАССВЕТА!

Одиножды один делал ты это. И вот, каждый из нас — итог этого умножения. Каждый в одиночку.

Работам Микелиса Панкока надо открыть дорогу из запасников в мир. Однажды это сделать надо.


Шофер Сельхозуправления, везший меня из Ницы в Лиепаю, сказал: в Перконе умер Лаугалис, старый капитан. Жаловался: некому рассказать историю своей жизни! Человек до последнего мгновения остается сеятелем. Болят невысеянные зерна.

И еще: вспомнил я, уезжая, рассказ Мелнгайлиса о скрипичном и лодочном мастере из прибрежного поселка Вирга — Янисе Бардуле:

Где-то на краю света живет умелец, делающий скрипки!

Один из тех безвестных талантов, что, как куски янтаря, таятся в песке морских дюн, надеясь, что их найдут, оценят.

Чистый, желтый морской песок ничего не знает о мутной воде портов, в которой полощутся те, что перевозят нефть, соль, сало.

Что это, защита анахронизмов? Да нет же! Просто реакция на узкий практицизм.

Янис строил лодки, но все время рвался «к своей настоящей работе, к скрипкам».

— Мы, латыши, все еще слишком тяжело боремся за хлеб свой насущный, чтобы спрос на скрипки превысил потребность в лодках…

Прав ли Мелнгайлис? Прав ли он и сегодня? А если нет, то зачем он так говорил?

Затем, чтобы вы доказывали свою правоту. Противоположную той, другой.

18. ГЛАВА, ГДЕ Я МЫСЛЕННО УМНОЖАЮ НА СЕМЬ. 3×7=21

Серая была эта осень. Сплошная свинцовая серость. Трудно в такую осень убирать сахарную свеклу. Быть может, не менее трудно, чем написать книгу. Люди хотят и в книгах найти солнце, и ясное небо, и цветущие деревья. Но деревья уже облетели, солнце маячило, как далекий корабль в тумане, и моросил мелкий дождь со снегом. Я стоял на обочине и записывал.

Да, иногда я ездил на машине, по стеклу бежали струйки. Только дети, которых я подвозил по дороге, были солнечны, словно серость туч не коснулась их. Девочка ехала в школу, перед нами катил маленький «Запорожец» со своим смешным развалом колес. Девочка повернулась ко мне: это та машина, у которой больные ножки?

У меня и в мыслях тогда еще не было что-то писать, когда — а было это давным-давно — приоткрылось мне вдруг одно мгновение в осеннем тумане, безветренным вечером, и воздух был странно звонок, и лай собак вдалеке шлепал глухо, как боксерские перчатки. Люди шли сквозь туман на спевку. Далеко разносились хлюпанье глины и девичий смех. Мне чудилось, что этот белый молочный мир сейчас собьется в масло и боженька намажет его на хлеб и начнет кормить ангелов… Так приоткрываются мгновения.

Я вез тебя на велосипеде. Из школы. У тебя были косы. И все жаворонки еще были глупенькими…

Вот ведь, какие-то короткие встречи, а остаются в памяти. Так сквозь секунду можно заглянуть в день. Словно через замочную скважину, сквозь день я увидел год. Иногда казалось — есть такие дни, которые сейчас распахнутся и увидишь вечность, но я отворачивался, страшась, что именно так и случится.

Я еду домой. За окном — Курземе.

Земля стряхнула с себя кустарник, как плесень с варенья. Дали открылись: у Иванде, дали Никраце, дали Лайде и Снепеле. Бегут облака, и тени бегут за ними по пахоте.

В ноябре по изумрудно-зеленым полям ударил град, но все так же шумели темные сосны, а даль была занавешена серым слякотным занавесом. Поля напоминали мундир — зелень озимых и чернота земли. Лужи поблескивали, как сакты.

На Сааремаа было то же самое. С моря шел снежный буран. В солнце летели лебеди.

На Даугаве — то же. Тучи всплывали прямо из лесу, вышли, таяли на глазах. Шли те самые низкие тучи, за которые можно сапог закинуть.

А в Имулиньском овраге с той стороны, где Ване, засверкало солнце и стволы берез вскрикнули белизной.

Из Гайки и Сатини улетели аисты, там их было особенно много.

Прошел я по листопаду, и вот он пройден. И пройдена первая, схваченная морозом грязь. Желтеют закаты под темно-синими тучами, и вечера таковы же — темно-синие и багровые на закате. Обрел ли я что-нибудь в этой поездке?

Двадцать один — про себя, безмолвно, это трижды семь. 21 = про себя 3×7.

У отца три сына было и т. д. Помножил их на семь и оказался в выигрыше — я узнал о целой неделе трех сыновей. Во все дни недели их надо видеть. Мы иногда говорили по корешам, иногда — как глухой с незрячим. Осталось какое-то беспокойство, когда уезжал.

Я изжаждался по людям. Но нередко бывало так: перебросишься несколькими словами — и все прошло, словно проглотил три куска, а четвертый нейдет. То ли глотку дерет, то ли глотка не та. В общем, душа не принимает.

Черт знает почему, хочется умножать на восемь. Хочется чтобы: трижды восемь. Но нет ведь в неделе восьмого дня.

Думаю: надо ли мне писать о том плохом, что я видел? Ведь во всем есть и нечто хорошее. Зачем же писать о плохом? Это же буднично: кто-то ругает, выносит выговор, упрекает! О плохом узнают и без меня. Люди прежде всего нанюхивают плохое. Я не уничижал, не охаивал, я эту песенку знаю:

Ни с того уничижал,

Ни с сего охаивал.

Но помнил я и народное поверье:

Когда едят молодой картофель, бьют друг друга ложкой по лбу, в будущем году он отлично вырастет. И я облизал свою ложку, и прикусил ее раза два.

Пусть родится картофель!

Потому что: и неправда бывала. Главные линии — прямые линии правды, но стоит им — на практике — разветвиться, глядишь, лезут сучки и задоринки — неправды. И тогда мы взываем к правде. И я в том числе.

К развалинам замков я даже не приближался, потому что на них написано: «К развалинам замков приближаться запрещено! Опасно для жизни!» И вот, я думаю: слишком долго требуя правды, теряешь силы, необходимые для любви. А ведь она-то и родила правду. Так сказал Альбер Камю. Не был ли я мелким и мелочным инспектором правды?

Потому что одной правды мало.

Надо сберечь в себе незамутненную ясность, источник радости, надо любить блеск дня, над которым не властна неправда, и с этим обретенным светом вернуться в бой, пишет Камю.

В какой бой?

В будни.

Будни — ведь это бой. Утомительнейший. Труднейший.

Источник радости… Любить блеск дня…

Было ли нечто такое на моем пути?

Во-первых, СОЛНЕЧНЫЙ РИТМ.

Ярче всего проявлялся он в старых людях: в Папэ — матушка Керсте, на Сааремаа — Линда, в Азербайджане — аксакалы. С Солнечным ритмом приходят в мир дети, потом сотни и тысячи других, взаимоперекрещивающихся ритмов его затмевают, как бы утаивают от нашего зрения, и мы болтаем всякие глупости: «Я больше не верю людям», «Никто для тебя пальцем не пошевельнет», «Мне все осточертело» и тому подобное.

Поэтому и толковал со старыми людьми. Есть, наверное, такой возраст, когда с человека слетает все лишнее, все мелкие ритмы и остается лишь Солнечный ритм. То, что пришло с половодьем, с половодьем и уйдет, сказала мне по дороге старушка. И даже, роя могилу, нельзя бросать в лицо солнцу песок.

Поваленный дубовый ствол врос в развилину живого дуба где-то в Басах на обочине. Может быть, из-за этого только стоило забрести на эти забытые холмы. Чтобы увидеть — вечное не отдает гниению того, что вечно.

И там же в Басах на хуторе Гайли (Петухи) росла яблоня, которую называли Двойчатка. Она всегда приносила яблоки-двойнички. Быть может, она и сейчас еще там растет. Разве не следовало бы складывать под нее жертвоприношения? А на Вецауцской ферме есть корова, за восемь лет она дала жизнь четырнадцати телятам, и все они были двойняшками.

Яблоня-двойчатка в Петухах росла.

Йнис Слеже пел свой гвардейский гимн.

Буря нас нянчила, пламя лелеяло…

Человек противится преходящему, эфемерному. Основательность требует, чтобы к чему-то был привязан. И когда в Айзпуте мальчишки не хотят дважды в неделю ходить на занятия по танцам — это связывает, — им напоминают о ритме солнца, который они в себе утеряли. Они говорят: я верю ритму ветра. Но ритм ветра всего-навсего вассал солнечного ритма. Кому же вы хотите служить — слуге? Разве мы не учили физику — ритм ветра рождается от разности давлений между теплом и холодом? Солнцем! Микелис Панкок сказал: одиножды один — один. И стоял на этом. Мне бы хотелось сказать: двадцать один — это трижды семь. Я умножаю узкоколейки, толкачи, тягачи и тех, кто что-нибудь придумал.

Тонтегоде придумал — надо кладбищу колокол подарить. Древоточцы и гниение сделали свое дело, у колоколенки прогнило основание, но колокол еще висит и гудит о чем-то, В каждом человеке и в каждой вещи есть нечто необъяснимо от них остающееся, а это влечет к ним.

Тонтегоде придумал…

Басские женщины придумали собираться и пряжу прясть.

Никраце придумало породниться с художниками.

Валдемарпилсское лесничество придумало основать музей леса.

Илмар придумал лебедей приохотить к Варме.

Попэ придумало фильм «Земля, ты черна, но для нас ничего нет белей…»

Много ли было подобных узкоколеек?

Не много.

Я спрашивал: есть у вас здесь интересные люди? Обычно каждый показывал на своих. Это хорошо, конечно, но все свои и свои… Только свои. Илмар своих указывал: Вильгельм — это да, ну, а другие — так себе. (Не оттого ли, что Вильгельм — охотник?)

Учителя с литературным уклоном указывали только на своих. Ничего другого в своей среде они почему-то не видели. И каждый учитель учил только своем)/ предмету, не пытаясь соприкоснуться с другим. И каждая воспитательница защищала лишь детей своего класса: да ну что вы, коллеги, а как же они в таком случае слушаются меня?

И пенсионеры показывали только своих. А разве нельзя было показать молодых?

Откуда все это?

Наверное, от чувства неполноценности.

А именно, в другой среде, в другом коллективе, в другой компании я чувствую себя ничтожеством, мое самомнение увядает, и мне становится не по себе. Я чувствую себя ничтожеством. Меня одолевает зависть. И в самолюбии своем я оберегаю ту малость, которая мне дана. А всех остальных я знать не знаю!

В каждом человеке надо воспитывать чувство собственного достоинства — и люди не станут оскорблять друг друга.

Рабочий с развитым чувством собственного достоинства не станет оскорблять интеллигента. Интеллигент, не чуждающийся труда, — человек рабочий, и он всегда находит общий язык с пахарем, с сеятелем. А вот у комбайнера или литейщика чувство собственного достоинства еще недостаточно утвердилось, равно как и у доярки. Но скоро это совершится. Должно свершиться.

Много надежд я скопил в себе. Много семерок и троек скопилось во мне. Теперь я молчаливо умножаю.

Не думайте, что производство и культура перемежаются именно так, как я написал в своей книге. Я не мог вести долгие разговоры с производственниками — механиками, председателями и экономистами, я не ориентировался по-настоящему в их работе, сколько бы ни рассказывали мне о ней. Но я никогда не говорил, что они неинтересные люди, многие из них были подлинными энтузиастами своего дела. Я нашел и нечто для души — людей ищущих. Мне это по силам. Уж такая у меня работа, я могу их найти, я их нахожу, оттого, быть может, что я подвижнее других.

Но не у всех есть такие возможности — всегда искать то, что тебе по душе. И вот, я думаю: человеку, работающему далеко в лесу, автолавка привозит хлеб. Человеку, который не может покинуть своего места, надо подвозить, доставлять ПРЕКРАСНОЕ.

И тут опять две возможности: пожалуйста, вот тебе прекрасное в готовом, так сказать, виде, а это — семена и ростки прекрасного. Из них вырастут деревца. Какую возможность вы выберете?

Председатель Янсон выбрал готовую красоту: мы вам — хлеб, а вы нам по телевизору — прекрасное.

Другие предпочитают рассаду. Потому что есть шепот первой листвы, и аромат цветения, и радость ВЫРАЩИВАНИЯ.

Аминь.

Где Унигунда?

Да вот же она. Сидит на пороге вместе с нами. Пахнет хлебами. В этом году это, быть может, последний теплый вечер. И в этот вечер глаза у нее темны, как речушка Имулиня. Стынут у нее босые ноги, но она не уходит домой. Ты хочешь толковать о тракторах, Унигунда? Ты хочешь бродить по грязи, Унигунда? Унигунда опускает голову на колени, и темные ее волосы стекают в вечернюю мураву, и мне вдруг становится страшно, что вся она может утечь, излиться в эту тьму и исчезнуть, я боязливо караюсь ее волос, они влажны, но они еще здесь, и проходи! Минутный страх — мы еще будем жить!

Надо льдом Эдолского пруда проносился ветер и раскачивал разукрашенную елочку возле Дома культуры. И в окнах уже красовались елочки, сверкая цветными шагами, — ждали вечера. Мороз был голым, и озера покрылись сверкающим льдом. Деревья уже не шелестели, не было больше цветочного размыва листвы, они обрели ритмическую ясность. Земля стала прекрасной и успокоенной. Если люди спокойны, значит, они что-то нашли, пришло мне в голову. Может, они нашли начало. Начало какого-нибудь клубка.

Не надо закругляться! Я слишком долго закруглялся. Надо заканчивать сразу. Так, как закончился этот год — безо всякого закругления. Работали, суетились, и вот он Новый год. Отбрось лопату, поставь машину в гараж! Всади свой топор в колоду и посмотри на небо. Скоро выпадет снег. Уже пришло время снега, и время отдохнуть земле. Год был дождливым, сколько могли, а только вспахали.

Закатывалось алое вечернее солнце. Декабрьское, уходящее.

Земля ждала снега.

Загрузка...