III ГЛАМУР и КРЕСТ

Анна

2021–2010–1988–1990 гг., Москва


Глядя на лепестки жасмина, сбитые июльским дождем и усыпавшие сырую земляную тропинку, я чувствую осень. Заранее.

Не так давно я перестала зависеть от того, нравлюсь ли я отдельным «особо значимым другим» и что они думают обо мне. И наконец-то мне стало параллельно, нравлюсь ли я сама себе и что я сама думаю о себе. Неуязвимость – счастье.

Понимание – счастье. Когда: «Слушай, а вот это, ну вот это самое… блин, как его… оно где-то тут было, не видел?» – «Видел. И нехрен, кстати, его тут разбрасывать». Или: «Ну я вообще не понимаю, что у тебя в голове. Уму непостижимо, как это вообще может быть. Но ок, пусть будет, раз ты так видишь». Или когда не нужно даже взгляда, достаточно одного телефонного «але», чтобы следующим было «что случилось?»

Умиление – счастье. Ну вот рассказывает человек какую-то ерунду, а ты слушаешь вполуха, смотришь и умиляешься. Или вы сидите на садовой скамейке, и он смешно жмурится на солнце. Или жует яблоко и чмокает от удовольствия. Или вы хватаете – две равно эгоистичные, балованные друг другом твари – одновременно самую большую клубнику в миске. А потом жрете ее пополам. Или он спит, голый, сопит, оттопырив ребра, одну руку закинув за голову, другой – горсточкой – прикрывая пенис. И все это так мило.

Нет зависти – счастье. Зависть тыкала всю жизнь твердым костлявым пальцем в бок: смотри, у нее пятерка… смотри, какие сиськи… смотри, какая машина… смотри, какой талант… иди работай, старайся, занимайся, борись, отнимай – тебе надо такое же. Зависть будила Жадность, но, боже мой, как же далеки они обе от Счастья!

Надеюсь, я прожила наконец-то само-разочарование – достаточно глубокое, чтобы стать красивой, темной, синей, плотной толщей океанской воды, которая вытолкнет меня на поверхность и сможет надежно и долго держать на плаву. Я больше не ожидаю от себя внезапных прорывов и отложенных успехов, реализации чего-то лучшего, превосходящего других, тайного, долго дремавшего. Пусть дремлет в покое, в неге.

Лень – счастье. Когда солнце в окне и просто невозможно что-то делать, когда оно так приятно греет и светит. И можно, можно не делать! Не делать ничего! Потому что знаешь наперед, что, если убиться и вывернуться наизнанку, результат будет, но… стоит ли он того? И неохота даже начинать, лучше смотреть в окно, или пройтись пешком, или поесть. Лень бережет и хватает за подол, когда я пытаюсь во что-нибудь «ввязаться» – во что-то драматичное, яркое и богатое, как в былых фантазиях. Лень – как толстый, мягкий, приятный, добрый, но о-о-очень тяжелый кот, который навалился на тебя и громко усыпляюще мурчит. С ним – с ней, с ленью – тепло и уютно.

Мир и покой – счастье. Я больше не сую ноги в джинсы прямо из кровати и не выплевываюсь из дома полуживая, по дороге продирая глаза, разлепляя мозги. И не рыдаю по утрам, роняя слезы в кофе, жалея себя, бедную-несчастную, которой приходится идти туда, куда вовсе не хочется. И не просиживаю вечера, без света, замерев, словно в позе зародыша, а на самом деле – в любой позе, позволяющей раствориться в воздухе и прикинуться, что меня тут нет. И не просыпаюсь в холодном поту, чтобы перечитать или пересчитать что-то, приснившееся в кошмаре. И не веселюсь сомнительно… ох как сомнительно.

* * *

Не сказать, что у меня была какая-то уж особо веселая или бурная биография. Приходится признать, что больше, чем чего-либо другого, в ней было глупости, такого, о чем задним числом думаешь: Ну как вообще можно было говорить, думать и делать такой бред? А тогда, в то аховое десятилетие, двадцать-тридцать лет тому, это казалось драмой, или приключениями, или ух каким оригинальным. В нынешний свой перформанс я взяла не всё.

Была у меня, например, подружка Алка. Постарше, ей было чуть за тридцатник в то время, мне – лет двадцать семь. И она сильно хотела снова замуж. Муж бросил Алку с пятилетним сыном не так давно – к моменту нашего знакомства примерно пару лет как. Ничто не предвещало такого поворота событий: Алка готовила борщи, пекла пироги, лепила пельмени в четыре руки со свекровью и была вполне счастлива. В один прекрасный день чувак покрасил волосы в апельсиновый цвет, проколол ухо, купил моцик, на который посадил телок, сколько поместилось, и укатил вместе с ними. Прямиком куда-то на Кубу. Свекровь осталась с Алкой и внуком.

Алка знакомилась по переписке. Однажды дело даже дошло до помолвочного кольца, но во время совместного отдыха она зачем-то переспала с одним из друзей своего избранника. Последовало разоблачение, драма, Алка сильно рыдала, просила прощения, но была бесповоротно заклеймена. Впрочем, герой романа, как выяснилось много позже и случайно, все равно был женат… запутанный сюжет, правда? Но совсем неоригинальный.

Алка не сдавалась. Каких только историй я не была слушателем, свидетелем, а иногда и участником. Когда, например, мы по договоренности встречаемся у метро с неким доктором – приличный, в лисьей шапке и дубленке, и он приглашает в гости к другу. Ну, как бы времени три часа дня, мы ненадолго и всё такое. Дверь открывает совершенно сериальный маньяк, который по профессии оказывается патологоанатомом. Сначала мы чинно все вместе смотрим телевизор, но недолго. По щелчку ключ вытащен из замка и спрятан, нас растаскивают по разным углам квартиры, мы брыкаемся, что вызывает комментарии: я тебе говорил, не надо подружек, надо незнакомых между собой. Нас сначала уговаривают, потом злятся. Мы сначала возмущаемся, потом орем. Алка как-то выкрала ключ – уносим ноги. Пальто, шапки, сумки и сапоги – в охапке, где мы – вообще непонятно, ловим такси – там еще одна маньячная морда. Истерически ржем.

Алку я встретила случайно лет через пятнадцать после того. Замуж она так и не вышла, завела собственный бизнес. Хотя, как призналась, периоды активного гнездования у нее по-прежнему случаются.

Или как вам такой персонаж – юрист, сотрудник солидной компании, с мгимошным образованием, приводит тебя к себе домой, а жену, которая там оказывается – сюрприз! – на кухне, в передничке, просто берет в охапку и запирает в ванной, чтобы не мешала.

Или дружба с типом, именующим самого себя скорой сексуальной помощью, а, впрочем, страдающим от неразделенной любви. Я еще украла его детскую фотографию в образе охотника – прелестную. Он вспомнил об этом, когда мы лет через пять неожиданно встретились на первичном собрании сайентологов в Москве. Он был с очередной «пациенткой скорой помощи» – по совместительству моей коллегой, находившейся в тот момент в процессе развода. Посмеялись.

Или – после курсов фотошопа – ретуширование порнокалендарей в подпольной типографии. Подпольной не потому, что порно, а потому, что не платили налоги. Зарплату тоже не платили, и на этом моя дизайнерская карьера закончилась. А кто знает, может, стала бы когда-нибудь арт-директором.

Или работа в кол-центре целителя Северина: «Здравствуйте, какая у вас проблема, переведите на счет сайта полторы тысячи рублей, и муж к вам вернется, а заодно зарубцуется язва».

Или жизнь в трудницах-прислужницах в домике при церкви, без денег, без занавесок, без прав. Без веры.

* * *

Первый муж, чья миссия в моей жизни была, если вдуматься, несовместимо двоякой – дефлорация и восполнение дефицита отцовской фигуры, – играл в веру. Верующим он не был. Но ему шло православие – к его благости, спокойствию, вроде бы добродушию, внешности в духе картин Константина Васильева. До нашего знакомства я как-то была совсем далека от православия и мало задумывалась о вопросах христианства в принципе, даже в подростковом возрасте, которому так свойственны самого разного рода экзистенциальные искания.

Единственное – Страшный суд меня немного смущал. Примерно так, как я думаю: а вдруг именно этот попрошайка не врет, что его обокрали? Я задавала себе вопрос: а вдруг Страшный суд действительно существует? И сейчас иногда мне приходит это в голову.

«Ой, ты такая циничная!» – отреагировала на мои юношеские рассуждения о Страшном суде тогдашняя моя подружка Катька. То есть у нее выходило, что я на всякий случай, только за-ради Страшного суда опасаюсь грешить. Сама она стояла на жестко материалистических и феминистских позициях, категорически не собиралась замуж и жила на доходы от воспитания и коммерческого спаривания кобелей немецкой овчарки.

Меж тем о грехе я в ту пору имела лишь самые общие представления. Не далее перечня семи смертных, да и то неточно. Де-факто степень моей невинности была чрезмерна до тошноты, до искушения. В сочетании с полной жизненной глупостью и открытостью она делала меня настоящим исчадием ада.

С будущим бывшим мы часто заходили в православные церкви, я смотрела в безобъемные византийские лица, очерченные темными контурами, лишенные собственного выражения, несущие лишь мировую, всечеловеческую или Господнюю тайную радость, но чаще – явную скорбь. Глаза, отчеркнутые тонкими штрихами век. Вертикальная складка – морщинка меж бровями. Удлиненные фигуры, конечности и лица; кисти и колени, повернутые как будто при помощи шарниров, как у марионеток. Стертые, блеклые краски фресок – матовые, облупившиеся.

Однажды мы с девочками-однокурсницами наугад ткнули пальцем в расписание поездов и отправились в Вологду, а там – в Ферапонтово, смотреть фрески Дионисия в монастыре. Была середина осени, ранним утром над озером поднимались сотни языков светящегося пара. На холме небольшой белый монастырь стоял, окруженный светом восходившего солнца. Внутри были синие-синие божественные фрески на белой стене и тишина.

Нас было трое: я, Ксюха и Олька. Олька – постарше нас, рассудительная, следила за расписанием и билетами. Ксюха – болезненно худая, бледненькая, постоянно хотела есть. Первым словом, которое Ксюха произнесла, едва спрыгнув из поезда на вологодский перрон, было слово «суп» – и это в шесть утра. На обратном пути Олька сказала, что обедать в кафе нет времени, мы купили какого-то кефира и пирогов, которые поглощали на улице, созерцая местную речуху с маленького моста. Одеты мы были по-походному: я, например, в куртку мужа, большеватую мне размеров на пять, и в платок, замотанный по-деревенски вокруг головы.

– Дер-р-ревня! – припечатали местные вологодские цацы, проходя мимо на каблучках, при макияже.

Интересно, а были они в Ферапонтово, смотрели на фрески? Или как я? – до соборов Московского Кремля я добралась, только когда сын стал школьником, с ним за компанию.

Московские церквы тогдашние были совсем не те, что нынче.

Но уже и не таковы, как еще чуть раньше, до перестройки, до моего замужества, до падения СССР. Тогда на углу Большой Никитской – я вот и забыла, как она тогда называлась… а, улица Герцена, вот, – значит, на углу Герцена и бульвара, за кирпичной пятиэтажкой с гастрономом в первом этаже (там работала кассиром мама одноклассницы, балованной и рыхлой хорошистки, будущей учительницы русского языка и литературы) торчала зеленая остроугольная крыша без креста, вросшая в асфальт до половины окошек. Мимо нее я бежала в школу, спрыгнув перед этим с бульвара на проезжую часть ускорения ради и срезав через задний двор гастронома. Внутри белокирпичных грязненьких стен, за притопленными в асфальт окошками бывали люди, перекладывали папки с бумагами. «Наверно, какие-нибудь научные работники», – вскользь, на бегу думалось мне. Возможно, то были сотрудники организации под названием «Союзлесзагспирт» или какого-либо иного из многих учреждений, побывавших постояльцами церкви преподобного Феодора Студита у Никитских ворот, в коей крещен был, а позже пел на клиросе Суворов. А еще ранее здесь стоял монастырь, занимавший, если я верно понимаю, целый квартал, на месте которого выстроен был и тот дом с гастрономом, и много чего в округе. Сегодня церковь отстроена, вокруг сад, и она более не кажется такой крошечной, как во времена моей школьной учебы. А историю ее можно почитать на аккуратном, ухоженном церковном сайте.

У нас на «Юго-Западной» была своя церковь – архангела Михаила. Красного кирпича, совсем заброшенная, посыпавшаяся. Когда мы в августе, возвращаясь из Коктебеля, ехали с вокзала на такси, отец обычно говорил: «Вот там у церкви – разворот». И красная церковь навсегда связалась в моем сознании с цоканьем поворотника. Ее теперь тоже вернули к жизни: покрасили в тяжелый бордовый цвет и запустили как действующую. Во времена запустения мы, советские дети, там бывали, пробирались через заросли крапивы, протискивались через зияния порушенной кирпичной кладки, мимо проржавевших засовов, ступали осторожно, невольно стараясь приглушить гулкость шагов, рассаживались на каменном полу, покрытом многолетней пылью и просто грязью, вглядывались в лица, кое-где смотревшие на нас со стен в полумраке. После ремонта я туда не заходила.

В конце восьмидесятых Москва вообще была странная. Да, церкви были закрыты, но и как-то все было закрыто. Две недели, которые у меня по обмену жила девчонка-француженка, превратились в нескончаемый марафон Островского, Грибоедова и Чайковского. Больше вести ее было некуда. Спектакль студенческого театра МГУ выглядел жесткой альтернативой. Килограмм сыра, который я радостно отхватила в волнующейся очереди, оказался «фи, я такой не ем». Да, примерно в это время в Москве заработали первые дискотеки. Но я была не в курсе. Наверное, к лучшему. Судя по свидетельствам очевидцев, думаю, из «Молока» мы с Софи просто не вернулись бы.

– А почему в Москве нет освещения ночью? – спрашивала Софи, гостья из Парижа.

– В смысле, нет освещения? Вот же фонари.

– Да нет, ну не фонари, а освещение, illumination, красивая, цветная подсветка зданий, чтобы можно было гулять, смотреть.

– Ну… и так красиво, разве нет? И все видно.

Oh, merde

Боюсь, специалистом по русской культуре или, на худой конец, советологом, как хотели ее родители, Софи не стала. Ей просто не повезло, надо было приехать чуть-чуть попозже. Сейчас соображу… то был второй курс, как раз после интенсивных курсов французского, на пятом я вышла замуж, потом дыра… ну лет через десять ей надо было приехать.


Итак, первый муж знал толк в архитектуре, истории искусств, дружил с батюшками. Мы бывали на концертах духовной музыки в Троицкой церкви в Никитниках, что не помешало мне увидеть ее нынче, через почти тридцать лет, как в первый раз. Захаживали в Марфо-Мариинскую, с ее атмосферой эстетствующей духовности, в разгар уже начавшегося затяжного ремонта.

По Москве, по Замоскворечью, начинали появляться таблички с фотографиями «было – будет». По ходу чинных бесед мужа со священниками о нуждах и чаяниях я отключалась. Глазела на запыленные стены в лесах. На низкие своды, укрытые блеклыми фресками и иконами. Мне никогда не хотелось знать, какого точно они года, – достаточно того, что старые. И никогда не хотелось знать, какие именно страдания принял этот именно святой. У него скорбь, но и покой – видимо, это благодать – в глазах, у него синий, потертой краски плащ, травяного цвета одежда и босые ноги, матовая охра на фоне и светлый нимб.

Мы венчались. Казалось, это придаст браку высокий смысл. Специально для этого я крестилась: честно читала Библию, постилась, пришла на исповедь. Странно было, что исповедь происходит в порядке живой очереди, которая при этом идет довольно быстро. Продвигаясь в ожидании, я наблюдала за происходящим: я никогда раньше не видела православной исповеди, а католическую видела только в кино. Укрывание исповедующегося нарядным шелковым шарфом с крестами (я и по сию пору не знаю, как он называется) со стороны выглядело как-то незаконченно: не было в этом действе стройности, не хватало внутренней формы. Настал мой черед; я сильно волновалась, начала запинаясь.

Я хотела рассказать, как обманула одну старушку, свою преподавательницу английского, Софью Яковлевну. Я притворилась, что забыла ей отдать деньги за урок, а сама после урока пошла и купила на эти деньги тушь для ресниц. Она была после болезни, после онкологической операции. То был первый урок после перерыва на ее лечение, и, только взглянув на нее, я поняла, что она долго не протянет, и подумала, что деньги ей, наверное, уже не пригодятся. Провожая меня, она расплакалась. Мне было стыдно и страшно, и все-таки я не отдала ей деньги, а пошла и купила эту тушь. Уроков у нас больше не было, Софья Яковлевна действительно скоро умерла.

Священник начал слушать, потом извинился, куда-то ушел. Я ждала. Он вернулся, набросил на меня свой шарф, произнес текст про «отпускаю тебе, дочь моя», перекрестил, и я пошла. Как я обошлась с целованием руки – не помню.

Сам обряд своего крещения – вообще не помню.

Все венчание меня преследовало чувство странности и неестественности происходившего. Эти короны – венцы, которые нельзя надеть на голову, а должен кто-то держать над тобой – неудобно, на вытянутых руках – и поспевать еще за флагманской группой: я, он, священник. Эти круги по церкви. Хмурое лицо батюшки. Тот факт, что ему нужно предъявить свидетельство из ЗАГСа.

Свекровь споткнулась на каменном полу и шлепнулась прямо на коленки. Мой отец при этом шарахнулся от нее прочь, вместо того чтобы помочь: решил, что она в религиозном экстазе.

Через год в этой же церкви мы крестили моего сына.

А еще через два я записывалась на прием в Патриархии на предмет церковного развода.

Канцелярия патриарха находилась где-то на Остоженке, сейчас точно не помню. Прием вел молодой поп вполне светских манер.

– Нет, дочь моя, патриарх прекратил рассмотрение прошений о разводе. Слишком их стало много. Браки свершаются на небесах, так что, если чувствуешь, что ошиблась, – что ж, покайся, поживи в воздержании, и Господь приведет к тебе нужного человека.

Это было не совсем то, чего я ожидала, да оно и неудивительно, поскольку чего нужно было ожидать, я понятия не имела. О воздержании, впрочем, не могло быть и речи: я жила с тем, с вишневыми глазами и бровями вразлет. Но позже, довольно сильно позже, после периода сексуального самоутверждения, и периода восстановления, и периода ложного гнездования, как называла подружка Алка постоянные отношения с иллюзорными перспективами, оно – воздержание – таки меня догнало. Здесь, в этой квартире.

Анна

1990–2010 гг., Москва


Летом, если не ехала на дачу, я оставалась здесь одна. С котом.

В сталинке душно, толстые стены прогреваются, как печь. Я открывала окна и входную дверь настежь, чтобы продувало насквозь.

Приближались двухтысячные, Москва обзавелась illumination и ночными звуками, шумом, круглосуточными пробками и уже начинала к ним привыкать. Софи, той моей француженке, понравилось бы. Отстраивались и храмы, и ночные клубы, и торговые палатки у метро.

Летними ночами на Пятницкой у какого-то подъезда толклись радостные, веселые, со стаканами и сигаретами люди. Доносилась музыка. «Зайдем?» – «Давай». На высокой лестнице темно, отдельные слова и смешки, окрики, угадываются движения человеческих фигур, мелькают цветные лучи. Еще сильнее бьет по ушам музыка. На стенах висят, кажется, какие-то абстрактные картины. Шаг – внутри воздух становится звуком, ритм пробивает барабанные перепонки, мгновенно захватывает мозг. Ты становишься частью вибраций, входящих в тело, в селезенку, сердце и легкие вместе с мельканием света, слепящим глаза. Переговариваться – только ором и прямо в ухо друг другу. Счастливые тени в экстазе двигаются в ритме пространства.

Клуб «Третий глаз» – один из первых в Москве. В старинной купеческой квартире, в маленьком особнячке. Буквально за углом, в Черниговском переулке, с 1514 года стоит храм Усекновения главы Иоанна Предтечи, воздвигнутый на месте обветшавшей деревянной монастырской церкви. Именно он стал первым каменным храмом в Заречье, небогатом ремесленном районе, окруженном густым лесом. Сам Черниговский переулок – двести метров с двумя поворотами под прямым углом – соединяет Пятницкую, тогда Ленивку, с Ордынкой. Там же Толмачевские и прочие переулки с говорящими названиями – татаро-монгольские дела.

После семнадцатого года участь многочисленных местных храмов была плачевна – закрыты, кресты снесены, сначала баптистские молитвенные дома, затем склады с туалетами в бывших алтарях. К московской Олимпиаде-80 между вариантами – снести, сровняв с землей, или восстановить для предъявления иностранцам исторического наследия – был выбран второй. Восстановили, худо-бедно отреставрировали, вернули кресты.

В 1991 году храм на углу Черниговского переулка был возвращен Церкви.

Именно в этом, 1991 году, буквально за полгода до, были получены разрешения на открытие Творческого центра «Третий глаз».

Позже члены общины церкви Михаила и Фёдора Черниговских методично громили клуб, а чиновники от РПЦ так же методично подавали на «Третий глаз» в суд. В девяностые клуб выиграл несколько процессов, затем пережил несколько московских эпох и продержался года аж до 2014-го. Теперь же весь угол – считай, целый квартал – занимает Патриаршее подворье. Здесь же, в соседних зданиях, – Общецерковная аспирантура и докторантура имени святых Кирилла и Мефодия, Фонд славянской письменности и культуры. В глубине двора – привычный сегодня конгломерат студий йоги, типографий, пунктов самовывоза, фотостудий…

Сотрясение внутренностей в ритме воздуха, слепящие вспышки, люди в эйфории – я заходила на пять минут вдохнуть этого всего. На большее меня не хватало, меня выбивало звуковой волной, концентрацией возбуждения в атмосфере. Казалось, слишком много жизни в этом воздухе, слишком много драйва – мне не выдержать. Смешно и даже неловко сознаться, я так и не видела ни разу наркотиков вблизи – амстердамские кексы не считаются, – хотя именно в мое время, согласно позднейшей милицейской статистике, девяносто процентов гостей московских заведений пребывали под воздействием чего-либо помимо алкоголя.

Мой любовник – тот, с вишневыми глазами, – помер от передоза. Его друг – рыжий, кудрявый, взгляд с поволокой – сторчался постепенно, пройдя все стадии саморазрушения. Еще один мой приятель вышел из окна после почти полугодового лечения от героиновой зависимости. Из див-трансвеститов, с которыми я имела дело чуть позже – чисто по работе – не осталось никого, герыч и спид сыграли аккурат по Альмодовару.


В радиусе двух-трех километров от родительской квартиры, в которой я, казалось, окончательно осела, в короткий промежуток времени работали – нет, не подходит… жили – вот подходящее слово – клубы «Эрмитаж» (закрылся в 1996-м), «Кризис жанра» (жив до сих пор) и первые ласточки гламура «Птюч» (закрылся в 1997-м), «Джаз-кафе» (открылся в 1997-м, а в 1999-м уже почил).

В самом начале двухтысячных «Молоко» и ДК МАИ тоже уже закрылись, «Дягилев» еще не открылся. Сегодня в Каретном Ряду, в саду «Эрмитаж», здоровенная пустая стена со свежей надписью «Департамент культуры города Москвы» и жизнерадостным логотипом напоминает тем, кто в теме, что в 2006-м эта стена была загорожена легендарным клубом «Дягилев». А еще раньше именно здесь, в саду, срывал шаблоны и крыши клуб «Эрмитаж». А задолго до этого купец и антрепренер Яков Васильевич Щукин начал строить театр, мечтая затмить Большой, на три тысячи мест. Успели возвести огромную сценическую коробку, потом началась война, стало не до того. Именно из этой коробки за многие миллионы был достроен в 2006 году «Дягилев», чтобы сгореть через два года, в 2008-м.

Московские арки и дворы – и сегодня еще остаются такие, что не выметены и не вылизаны. Где-нибудь на Тверской сворачиваешь между домами, сре́зать дворами, а там… облупилась штукатурка, окна с гнилыми рамами, пацаны на кортанах грызут семки, голуби обкурлыкивают мусорные баки, бабульки в платках сидят на скамейке перед подъездом. Если подняться на крышу-террасу пятизвездочного «Хаятта», эти дворы, медные крыши, покосившиеся трубы над Лубянкой, Тверской – как на ладони.

Можно поплутать и на Садовом. В поисках адреса по Садовой-Каретной, дом 20 какой-нибудь, но обязательно корпус 2 или 3, а лучше 4 или 5, вы и сегодня попадете во двор, посередине которого боком стоит какой-то из бесчисленных корпусов, деля пространство примерно пополам; припаркован блестящий «майбах», напротив него – облупленные окна с битыми стеклами, над железным ржавым крыльцом вывеска размера А4 – спасибо, если не на принтере, – «Клиника эстетической медицины “ЛИАНА”». Тут же, с ухоженными ступеньками и цветочными горшками, некий фонд экологической тематики, и в этой же двери «Агентство цифровой аналитики и стратегии ABC». За углом того самого корпуса весь первый этаж занимают еще десяток контор и среди них хипстерский ресторан: вход в подвал увит плющом, и рядом с названием на вывеске большая надпись: «Спасибо, что нашли».

Такие же дворы вереницей – как каскады озер – между Маросейкой и Лубянским проездом. Некоторые еще и проходные, а иногда рядом с крысиным лазом из переулка во двор – электрические ворота с охранником в тот же двор. Вот тут, кстати, был клуб We are family, открытый на излете легендарным сербом Синишей Лазаревичем, – последнее пристанище гламура, где в 2010-м случился особо громкий скандал с наркотиками и притоном, после которого заведение все-таки не сразу закрылось, но тихо растворилось в тени году эдак в 2012-м. Теперь там знаменитое кабаре.

Или на обновленной, ныне аккуратной Хохловке заворачиваешь под шлагбаум, мимо помойки, а там круглый внутренний двор, особнячок с деревянными лестницами на галерею, с просторным залом, где любители танго собираются на милонгу. На втором этаже длинный коридор, за каждой дверью – тут гончарный круг, там швейная машинка, здесь полки со словарями и старыми книгами. Пахнет хендмейдом – кожей, пылью, тихой, неторопливой речью, медитативной фоновой музыкой. Чуть дальше, на Ивановской горке, – белый, строгий по-средневековому Ивановский монастырь, прямо против него – довольно большая красно-белая церква с садом. На фотографиях она неизменно оказывается на фоне пятиэтажного, желтой штукатурки жилого дома, абсолютной коробочки, если бы не блестящие металлические изогнутые балконы в стиле модерн. Церквей тут, как говорится, и не сосчитать; на квадратный километр, кажется, штук двадцать, в том числе баптистская и протестантская. Если чуть расширить охват, попадет синагога, а за рекой, уже в Замоскворечье, и мечеть. В двух шагах от того же Ивановского монастыря, но уже на Яузском бульваре, дом 16/2 по Подколокольному, – пятиугольный «жилой дом Военно-инженерной академии им. В.В. Куйбышева» с титанами-пролетариями, охраняющими арку, а там, внутри него – огромные деревья, голубятни, немножко качелей. Чуть выше – Покровский бульвар, дом 16 – заведение, работающее под разными названиями уже лет двадцать. Сегодня здесь, да еще на Солянке, и в паре клубных кафе на Китай-городе с разрисованными стенами, эклектичным меню и афишей сонно дышат осколки клубно-андеграундной жизни начала 2000-х, тихое пристанище всего передового, неформального и альтернативного двад-цатилетней давности… Как многое тайное, локация под номером 16 по Покровскому ныне стала совсем явной. Благодаря новоявленной террасе заведение видно с переулка и даже с бульвара, не говоря уже о соцсетях. Прежде догадаться о наличии тут точки общепита и культуры было невозможно, если не знать. Во дворе есть знаменитое дерево, ствол которого, вполне толстый и протяженный, высоким назвать нельзя, потому что растет он параллельно земле. Когда и что заставило дерево принять такое нестандартное решение, неизвестно. Несколько подпорок выставлены ему в помощь разными поколениями сотрудников и хозяев старинного заведения. Сегодняшние московские хозяйственные службы пометили дерево к уничтожению как угрожающее безопасности.


И тогда, так же, как и всё еще, я передвигалась по Москве в основном пешком. Маршруты мои привычно кружили около Кропоткинской, Арбата, Парка культуры… Бульвары, Замоскворечье… Всё внутри Садового. Остальное где-то там, за МКАДом: что Владивосток, что Химки, что какое-нибудь Дегунино для меня всегда звучало одинаково.

В глубине пречистенских переулков – со двора, без вывески, вход вниз по длинной лестнице – кафе «Се ля ви», где по стенам стояли шкафы с книгами, вечером играли живые группы, все пили виски с колой и джин-тоник, я пила айс-ти и читала свои книжки под грохот музыки. Эти звуки, производимые со сцены живыми людьми с живыми инструментами, были для меня приемлемее, чем электронные. Но моего слияния, вливания в какую-либо из субкультур так и не произошло. Не давал стоп-кран внутри. Не давал холод внутри.

Лето заканчивалось, мой отец, моя мама и мой сын возвращались с дачи. Кот выходил из подполья, я уходила в тень – ванная становилась моим обиталищем, куда можно было скрыться с книжкой и яблоком.

Сын из жизнерадостного карапуза превращался в бледного, ноющего школьника средней руки. Трудно передать то сочетание сочувствия, раздражения, желания разобраться, непонимания, тревоги, вины, бессилия и – где-то далеко-далеко, тонким, больным звуком, каким, бывает, звенит в ухе, – любви, которое ты испытываешь к ребенку, требующему твоего внимания в тот момент, когда ты вползаешь через порог, мечтая только о ней, о ванной. К тому же ты уже несколько раз за день выслушала рев в телефонной трубке, сопровождаемый хладнокровными репликами матери.

Я часто спасалась в «Се ля ви» или где-нибудь еще. Например, в том кафе, что укрылось в щели между большой красной церковью на Кулишках и массивным торцом сталинского дома в глубине, в тени высоких стен, клонящихся навстречу друг к другу. Окна ничем не прикрыты: здесь и так всегда полумрак. Гардероб прячется за блекло-зеленой бархатной шторой, а на ночь, или когда гардеробщик Анатолий отлучается по своим делам, закрывается железной, раздвижными ромбами, решеткой. На столах лежат реально вязанные крючком скатерти, а, направляясь в туалет, посетители исчезают в огромном шкафу. Шкаф настоящий, он тут был еще до того, как началось кафе, стоял посреди голого, приготовленного под ремонт помещения – еще не зал кафе, но уже не жилые комнаты. Массивный, темный, с минимумом декора, без ножек. Ломать его было как-то даже страшновато, так он смотрел – с укором и мудростью. Подступились, а он и не ломается, дерево толстенное, крепкое. Выбрасывать жалко – вещь все-таки, а неразобранным в дверь он не пролезал. Поэтому, видимо, и остался – Фирсом. Пока шел ремонт, его с матюками перетаскивали волоком из угла в угол, чтоб не мешал. И в итоге придумали: поставили к стене, в задней стенке пропилили прямоугольник и – вуаля! – туалет оформлен, а интерьер приобрел уникальный шарм, все-таки туалета в шкафу больше ни у кого нет.

Или вот еще на Патриках – вход без вывески, но в виде рояля, стены уклеены виниловыми дисками. Тут, если честно, не очень вкусно, но среднее качество кофе компенсирует образование бармена Аркадия, седого щеголеватого филолога-дауншифтера. С ним приятно перекинуться суждениями о свежепрочитанном, или увиденном, или так, о настроении.

Из «Се ля ви» я возвращалась обычно пешком и ближе к ночи. Ключом открывала дверь в темную уже, спящую квартиру. Подкрадывалась к кровати сына, садилась, смотрела. Да-да, так когда-то делал и мой отец. Только я трезвая. О чем я думаю? Да ни о чем. Я очень, очень устала. И мне жалко этого пухлого маленького мальчика. И еще страх: всё, вот так, как теперь, – так будет всегда.

В отцовском кабинете горит свет. Работает? Или заснул при свете на старом диване, внутренность которого забита книжками? Я не знаю.


Видимо, в этот период появилась Нонка. Тот эпизод, когда отец говорил вроде бы со мной, а на самом деле с ней, был примерно тогда. Но я не знала. Мы почти не разговаривали – мы все, кто жил в этой квартире. Я, мой отец, моя мама, мой сын – маленький мальчик.

* * *

Таганка почему-то редко попадала в мои маршруты. Со студенческих времен в походах из своего Замоскворечья я редко заходила дальше Библиотеки иностранных языков. «“Иностранка” – ваш дом родной», – еще на втором курсе втемяшила в голову научрук и ведущая семинара по художественному переводу, великая и ужасная Наталья Родионовна, с высокой прической и тончайшей, словно утянутой под балетную пачку, талией, дочка небезызвестного маршала и широко признанный в узком кругу испанистов специалист по культуре фламенко и романсеро. Вот я и ходила – к дому родному «Иностранке» и не дальше.

Путь от метро «Таганская», в кои-то веки выпавший мне в один промозглый темный день то ли конца февраля, то ли первых дней марта, к Котельнической высотке и далее, к родному уже мосту, показался слишком коротким и очевидным. Я для начала ушла в сторону от знаменитого красного здания театра на Гончарную, стала наугад сворачивать в переулки, пользуясь случайностью для рекогносцировки малознакомого квартала. Вдруг круто пошло вниз, явно к реке. Никого – как будто тут и не живет, и не ходит никто, и не происходит ничего. Домики – пыльные, маленькие… Вот что-то нарядное – красная кирпичная церковь с изразцами… Семнадцатый, хм. Но закрыто. Вписана в сплошной ряд домов, только фасад выходит на угол. Процесс спуска как такового сильно занимал мое внимание, подошвы скользили по мокрому асфальту, в лоб дул мерзкий ветер. Церковь, небольшую, небесно-голубой штукатурки, я чуть не прошла мимо, не заметив. Движение за металлической прозрачной оградой попало в боковое зрение, я обернулась. Дядька – немолодой, седой, в всклокоченной бороденке, чем-то похож на врубелевского Пана, – деловито прыгал на одном месте по холмику темного февральского снега, опираясь, как Дед Мороз на посох, на большую черную лопату. Я остановилась. Он, на меня не обращая внимания, перестал прыгать и стал топать по тому же месту.

«Мышкует, что ли?» – подумала я, вспомнив картинку из детской книжки: там нарисованная лиса вела себя примерно так же. «Пан» тем временем уже колотил по снегу лопатой. Он сопел, лопата давалась ему явно тяжелее, чем прыжки.

– А что это вы делаете? – все-таки спросила я. – Что, помочь-то некому?

– Да вот ты и помоги! – энергично и моментально отвечал он, не отвлекаясь от дела и быстро на меня глянув.

Глаза прозрачные, взгляд ясный.

– Калитка открыта! – добавил он, не оставляя мне вариантов. – Лопата вторая – вон лежит.

Чуть позже мы с дедом Николашкой – это официальное было его прозвание, так он представлялся, ибо до Николая, как утверждал, «не дорос», – пили чай на кухне в маленьком деревянном домике в глубине церковного двора, предварительно устроив лопаты на отдых в скромном хозблоке.

Сама церковь ничем была не примечательна – ни стариной, ни архитектурой. Даже таблички с годом постройки, именем архитектора или иными какими-нибудь заслугами у нее не было. С переулка видны были только фасад со входом да палисад, где как раз мы с Николашкой только что поработали. Но в глубине оказался довольно большой двор, на котором располагался вот этот домик, где мы пьем чай, – дом причта, еще один – резиденция священника, отца Владимира, да какие-то хозпостройки. Большую часть двора, как объяснил мой собеседник, занимал сад. Сейчас, после то холодной, то дождливой малоснежной зимы и нескольких оттепелей, здесь повсюду угрюмо торчал каменный черный февральский снег и – кусками – голая земля.

– Ранняя весна – самое главное время для сада. Нам-то кажется – еще зима, вот и солнца не видно, и ветер холодный, и снег. А растения там, под снегом, чувствуют, что нет, весна идет. День длиннее стал. И птички по-другому чирикают. И тепла больше – солнце, если показывается, то греет уже по-весеннему. Ни одно дерево почки не выпустит, если не чувствует, что – весна. И если ты с ними, с растениями, заодно, надо помогать. Помогать растениям проснуться. А какой самый наилучший способ проснуться?

– Позавтракать?

– Правильно, поесть. Вот, весной поэтому нужны азотные удобрения – азот для растений как белок для нас, материал для роста. Мы же пока не хотим от них ни цветов, ни плодов. Просто хотим, чтобы пробудились и начали расти потихоньку. Как дети – не станешь же ты от первоклассника требовать, чтоб он докторскую защитил.

Тут я, слушавшая внимательно деда Николашку, вздрагиваю. В уме мелькает пухлое, беспомощное лицо Фёдора, сына-первоклассника, горюющего над уроками. Кстати, почему он – Фёдор, а не Феденька, не Федечка, не сы́ночка или хотя бы не Федька?

– Во-о-о-от. Сейчас снег нужно растоптать и разрыхлить, чтобы влага сохранялась в почве, чтобы растения начинали подпитываться. Скоро от вредителей зимующих нужно обработать – ядами. Пока листьев, почек нет, яды для растений безвредны, но, если опоздать, можно навредить, пожечь листья, например. Нужно правильный момент выбрать. Вредители весной тоже просыпаются – личинки всякие, жуки и другие вредные твари. Приходи через неделю, будем ловушки на деревьях делать – мазать стволы клеем специальным. Деревья, кусты тоже скоро обрезать будем. Если хочешь какой-то определенной формы крону или просто, чтобы красиво, аккуратно было, нужно весной подрезать. Как весной наметишь, то летом и получишь. И на урожай это влияет, если про плодовые деревья говорить. Потом поздно будет, летом уже нельзя обрезать, можно навредить. Как именно обрезать – там свои хитрости. Что-то под углом надо, какие-то ветки – прямо. Это я тебе так не расскажу, показывать надо. Ты заходи, поможешь, а я поучу тебя заодно. Раз интересно.

Так я, для кого поездка на дачу была еженедельной голгофой, а походы в церковь – редкой причудой атеиста – постоять на Пасху, прислонившись к косяку двери, ни слова не понимая в пении и не пытаясь даже вникнуть в суть происходящего, просто окунаясь в это светящееся, теплое, золотое, – оказалась помощником садовника при церковном саде.

Помощник я была вольный, приходила, когда получалось. С каждым разом в саду видны были изменения – результат трудов деда, а иногда и моих ранее приложенных усилий. Я вспоминала сад, думала о нем все чаще, и все сильнее меня тянуло посмотреть, не появились ли почки, не проснулись ли кусты, не вылезло ли чего-то новенького из земли. Незаметно для себя я стала приходить почти каждый день.

В один из визитов дед Николашка познакомил меня с отцом Владимиром, довольно угрюмым на вид сухопарым седым священником. Жена его, матушка Ольга, умерла от рака несколько лет назад. Пока она болела, отец Владимир бросил даже службу – с благословения, ухаживал за ней денно и нощно. Они с нею вместе были со школы, по молодости вместе и хипповали, и на мотоцикле исколесили всю страну. После смерти первенца – в одиннадцать лет от порока сердца – Владимир хотел покончить с собой. Не младенец даже, но сын, о котором помнишь каждую отметку роста на дверном косяке, с которым говоришь, которого знаешь. В котором любишь не просто свою кровь, но того, кто топчет землю рядом с тобой, смеется, боится, доверяет, сомневается, надеется, смотрит, слушает – живет.

Винил себя. Винил Ольгу. Потом пил черно. Первой, кто пришел к Богу, была она, Ольга. Через несколько лет Владимир принял сан. У них было еще двое детей, сын жил в Питере, приезжал, но нечасто, я его так и не видела; а дочь давно вышла замуж за индуса и уехала. Все это мне поведал дед Николаша. Отец Владимир был, в отличие от деда, немногословен. Трудно было понять, как он относится к тому или иному явлению.

– Вот, батюшка, это Анна, помогает мне, я вам рассказывал.

– Драсти.

Тут же я сообразила, что понятия не имею, как надо здороваться и вообще вести себя со священниками в быту. Собственно, как с ними в церкви обращаться, я тоже не знала. Поэтому приветствие мое сопровождено было неким подобием поклона и кривой улыбкой – на ее середине я подумала: «А вдруг неприлично ему улыбаться?» – и улыбка так и застряла, недоделанная. Отец Владимир глянул на меня внимательно и кивнул. Потом как будто подумал и ответил:

– Здравствуйте, Анна.

Похоже, он тоже не очень понимал, как обращаться с молодой мирянкой в драных джинсах и дорогих кроссовках, которая вот уже три месяца приходит ковыряться в церковных грядках, а в церковь не заходит.

И по сей день не знаю почему отец Владимир однажды спросил меня: «Жить есть где?» А главное, не знаю, почему я ответила: «Нет». Это при том, что мать с сыном вот-вот должны были отбыть на дачу на все лето, а с отцом мы практически не пересекались. Переселялась я из родительской квартиры в голубой домик почти без вещей. Их и девать тут было некуда – кроме железной кровати в комнате стояли только тумбочка и стул.

Зеркала не было.

Шкафа не было.

Денег у меня тоже не было, так как не было работы – я только что в очередной раз уволилась.

Занавесок на окнах не было – я приспособила два павловопосадских платка, которые нашлись у отца Владимира.

– Слушайте, мне неловко, я же и не верующая, и не понимаю ничего в ваших делах. Праздников, молитв, правил не знаю…

– А не твоя забота. Делай, что я и Николай тебе говорим, да и всё. Живи.

Шла еще одна весна, наступало еще одно лето.

5:00 – подъем. В Москве есть птицы. Они начинают чирикать и пищать с солнцем, а в летние месяцы – это часа в четыре. В пять небо уже светлое, воздух легкий, прохладно и тихо. Нужно выкатиться из неудобной сетчатой железной кровати, как из гамака. Туалет и душ – в отдельном строеньице.

Отец Владимир вставал с солнцем и начинал день с молитвы – в церкви или у себя в домике перед старой, невзрачной, темной иконой. Мое благоговение вызывала непреложность такого начала каждого дня. Одинокая, укромная молитва казалась удивительной моему испорченному, привыкшему к повсеместной показухе уму.

Чай мы пили у него на крыльце втроем – отец Владимир, дед Николашка и я. Там стоял столик, накрытый клеенкой, и два стула. Пили мы этот утренний чай молча. То было не суровое, скорее, благостное молчание – в окружении утренних звуков, на редкость жизнерадостных и деревенских. В соседнем дворе у кого-то в пятиэтажках даже кричал петух.

5:30 – утреня.

Утренняя служба по канону должна совершаться перед восходом солнца, однако даже в 5:30 у нас редко когда появлялся кто-то из прихожан. Но отец Владимир всегда службу проводил. Вполголоса, больше для себя и для Бога. Я слушала, ходила по церкви, снимала отгоревшие свечки. Дед Николашка иногда стоял рядом со свечкой в руках, шептал за священником, иногда слушал из сада, за работой.

Бывала Наталья, простая бабка, всю жизнь проработавшая нянькой в одной семье. Баре теперешнего поколения, похоже, отказались от ее услуг по основной профессии, но давали небольшие поручения по хозяйству – поддерживали старушку. Своих детей, семьи у нее не было. Жила она тут же, на Таганке, недалеко. В маленькой квартире, которую старший ее воспитанник – отец, а теперь и дед семейства – выделил при каких-то семейных операциях с недвижимостью. Вот, заслужила. Она была еще крепкая, с прямой спиной, хотя и очень возрастная старуха, под девяносто. В церкви она становилась строго по центру и замирала неподвижно на все время службы, опустив голову, но широко открыв глаза, уставившись в пол. В нужных местах методично и четко крестилась. Отца Владимира она очень почитала, всегда задерживалась потолковать с ним. Может, для того более всего и приходила.

На работу в семью она отправлялась два раза в неделю. Чем она была занята у себя в квартирке остальные дни? Смотрела телевизор – наверняка. Разговаривала с ним, качая головой, всплескивая руками от возмущения или сочувствия. Натирала до блеска окна, зеркала, ручки дверей. Смотрела в окно – во двор, где дети качались на качелях, бегали собаки, голуби перелетали из лужи в лужу, подростки в наушниках топтались стайками, показывали друг другу экраны телефонов, танцевали и целовались жизнеутверждающе – и напоказ, и самозабвенно. Всё, как всегда.

9:00–16:00 – трудовые послушания.

Тюльпановые луковицы хранились у отца Владимира в холодильнике. У них вышел с Николашкой спор по этому поводу, тот считал категорически, что луковицы нужно с осени высаживать, они должны в земле зимовать. Как бы то ни было, весна оказалась слишком холодной, высаживать их в землю было неразумно, велик риск, что замерзнут. Кривые, неловкие луковицы в фиолетовой шелухе, каждая как будто завернута в папиросную бумагу, были погружены в черную землю, засыпанную в древний посылочный ящик, который нашелся в пристройке. Не прошло и двух недель, как на поверхности появились бледные, желто-зеленые язычки. Не все одновременно. Но вскорости их ряды совершенно заполнились и выровнялись.

Тем временем в саду из земли неуверенно вылезали дохленькие, призрачные нитки зелени, едва заметные. Отец Владимир да и дед Николай не больно-то помнили, где у них что посажено. Периодически кто-то из двоих произносил, как бы ни к кому специально не обращаясь: «Это ж как так, чтобы садовник не помнил, где что растет у него» или «Да, некоторые хозяева хуже татарина, честное слово, так и норовят одно на голову другому посадить». Каждый день мы вглядывались в лицо каждой крепчающей травины, гадая, сорняк она или культурное существо. Все они выпускали одинаковые нежные и трогательные стебельки – разобраться было абсолютно невозможно.

– Да, в общем-то, сорняк – тоже человек, – дед Николашка разводил руками и пожимал плечами.

Температура обосновалась прочно около нуля с небольшими заходами в минус. Все чаще, все жарче появлялось солнце, дождей было мало, свежий ветер носил сухую земляную грязь и старые листья – вопреки моим дворницким усилиям. Мы на тройственном совете все же решили раскрыть розы, стоявшие еще в зимней упаковке.

Казалось, ничего не происходит, холодная затяжная весна томила голыми ветвями и голой землей. Тюльпановые луковицы в своем теплом ящике на окне, и те – едва выпустили листья-кинжальчики, показались острыми кончиками, и замерли: ни туда ни сюда. Раскрытые стебли роз тоже кукожились, явно были не рады остаться нагишом.

И вот один день откровенного солнца все меняет. Вместо отдельных дрожащих травин появляется нежный зеленый пух-газон, ветки окутываются солнечным, жизнерадостным облаком.

Я таскаюсь с ведрами – сначала с песком, потом с золой, потом с какими-то удобрениями. Я и в садоводстве, несмотря на все Николашкины уроки, ничего не понимаю, так же как в молитвах. Просто делаю, как говорит Николай, – тяпаю, копаю, засыпаю, переворачиваю, поливаю, мажу, режу.

В небольшом нашем церковном саду, оказывается, наличествует полный набор подмосковно-московских садовых радостей: кроме старого кочковатого тополя, здесь есть куст черемухи, сирень, жасмин, маленькая вишня с кокетливыми, как руки балерины, опущенные к пачке, ветками, старая корявая яблоня, куст смородины и куст крыжовника. В глубине есть даже крошечный парник с огурцом и кабачком.

– Иди-ка сюда, – зовет отец Владимир.

На пригорок под большим тополем, где и травы еще нет, а только прошлогодние коричневые попрелые листья, прямо из-под них, растолкав их плотный слой, выбралась компания мать-и-мачехи.

Вскоре былинки наши обретают свое лицо. Кто-то становится яркой зеленой травой или шустрыми сорняками, которые молниеносно выбрасывают бодрые трилистники по сторонам, завоевывая пространство.

– Ну уж больно ты норовистый, извини, – приговаривает Николашка, выдирая их с корнем, причем на смену каждому тут же – кажется, прямо на глазах, – вырастает трое других. Кто-то оказывается сиреневым остроконечным бутоном крокуса. – Видите, батюшка, перезимовали луковицы и вот цветут уж.

На полянке перед крыльцом появляются маргаритки – ресницы всех оттенков мадженты; ближе к забору вперемежку с крапивой – лютики; одуванчики – капсулы в окружении резных лопастей-листьев, но скоро появятся лохматые желтущие бошки – только тогда мы осознаем масштаб их экспансии.

Розы на клумбе благосклонно выпускают новые отростки – красные наливные веточки и листья. Николашка – ярый противник клумб, у него вперемежку с розами растут и полевые колокольчики, и какая-то – кудряшки мелким бесом – бросовая трава, и кашка, которая только набирает свои зонтики, и дикая герань двух видов – поголубее и порозовее. Получается правильная с художественной, но не с садоводческой точки зрения композиция – главная фигура и более мелкие вокруг. Отец Владимир называет эту систему «бабушкин садик», но особо не сопротивляется.

И вот уже черемуха отцвела, за кулисами готовится к выходу сирень со своими горстями темных пулек: сначала смешных зародышей, маленьких и зеленых, потом уверенно заявляющих о себе и, наконец, выступающих дружным, обильным хором, когда весь куст становится сиреневым в прямом значении этого слова.

Траву только успевай косить. У отца Владимира коса крестьянская, настоящая. Но мне он ее не доверяет – осваиваю электрокосилку. Благо газон у нас невелик.

Подросшие тюльпаны выпущены в мир и вовсю завязывают зеленые, пока матовые кулачки бутонов. Отдельная интрига – цвет и фасон каждого цветка, каким он будет. Каждое утро я подхожу и заглядываю – да, еще немножко подросли; но нет, пока все одинаково зеленые. А, вот он! Из одного плотного зеленого кулака выглянул, появился ярко-красный кукиш.

Розы благодарны за удобрения – бутонов много, тли на них еще больше. Противные, хоть и крошечные, жирные мокрые твари копошатся, сторожат появление беспомощных, наивных лепестков. Химией их или пальцами (фу, гадость!).

Вообще, всякой гадкой твари кругом хватает – слизняки, жуки, садовые клещи, паутина с личинками в листьях. Все это надо собирать, опрыскивать, открывать и чистить. Сами растения – кормить разными вонючими гадостями, белить и прочая. Особый ритуал – ежевечерний полив. Вечернее солнце сквозит в струях шланга, шелестит душ. Я замирала, установив руку с рукояткой шланга в упор на бедре, наблюдая и слушая эту водяную взвесь, пока Николашка не одернет: «Эй, Анна, там уже лужа у тебя, ну-ка поворотись».

Иные растения требуют полива точно в корень, из лейки, в которой набранная заранее вода нагрелась за день на солнце. Гортензии, если попадает на них вода, сгорают на солнце следующего дня. Едва начавшие расти листья – все в сухую коричневую точку, вторящую узору случайных капель, неизбежных, как ни старайся.

А вот еще – сидят два одинаковых куста совсем рядом. Пионы. Один цветет уже вовсю, другой только шарики-бутоны катает.

– Почему так, Николаш?

– Ну а разве у близнецов всегда характеры одинаковые? Внешность – да, рождение – да. А характеры разные. Вот попробуй найди к нему подход. А, с другой стороны, может и не надо, оставь ты его в покое, пусть цветет в свой черед, попозже, чем другой. Тебе что, плохо от этого?

«И правда, – думаешь, – ну пусть цветет, когда хочет, раз ему так нравится…»

Однажды, выйдя к утренней службе, я чувствую себя в раю: меня окружают цветы и цветущие деревья, свежесть воздуха, чистота небес. Это май. В мае у отца день рождения.

Здесь, в нашем отдельно взятом саду, суровый старик сдержанно улыбается, сидя за шатким столиком на крыльце храма. Садовник, отложив рабочий инструмент, с руками и одеждой, запачканными землей, сидит справа от него. Я – напротив, слева. Перед каждым – его утренняя чаша. Утреню приветствует соловей. Троица наша блаженно безмолвствует.

– И когда все так успело распуститься, дед Николаша? Я и не заметила. У вас в саду прям все цветет, снаружи не так. Вы секрет какой-то знаете?

– Растения любят свет, тепло, ну и заботу. Их надо любить, чувствовать. Ошибку простят, небрежения – не простят.

Казалось бы, все зацвело, опылилось, завязалось. Дело сделано. Но нет. Отгоняй вредителей, защищай. Подкармливай деревья, кусты, вынашивающие на своих ветвях ваши совместные с ними плоды. В конце лета каждое упавшее недозревшим яблоко Николаша горестно будет провожать, поднимая с земли, разводя руками: «Эх, недокормили, не хватает сил дереву! Поливай, поливай, Анна, как следует!»

И вот первые урожаи – смородины, крыжовника. Налитые гроздья красной светятся насквозь. Черная прячется, матовая, в тени листьев, внутри куста.

Зрелые плоды – торжество трудов. «Боже – вдруг доходит, – это же все еще надо собрать. И не просто собрать, а бережно и методично, вдумчиво собрать. Разложить. Отделить от веточек. Придумать, что с этим делать, как плоды сии обратить на пользу людскую. В ином случае смысл трудов исчезнет стыдливо, скорбно, как и не было месяцев стараний».

Гляжу на яблони, чей черед еще не наступил, и осознаю, что и эти плоды, едва завязавшиеся, но уже радостно усыпавшие ветки, добросовестно ухоженные и с любовью взращенные, доверчиво ожидают моего дальнейшего участия и заботы. И мне же предстоит их собрать, уберечь и отдать миру. А после – подготовиться к зимней паузе и новому началу. Об этом совсем не хочется думать.

12:00–14:00 – обед.

Тоже моя обязанность. Но и отец Владимир, и дед Николашка участвуют. Да и трапезы у нас весьма просты. Я никогда не любила готовить да и есть тоже. Старик священник, слава богу, также не гоголевский персонаж в этом отношении. Николаша любит «покушать», но, скорее, булками грешит, которые покупает в соседней монастырской лавке.

Еде предшествует молитва. Отец Владимир читает – мы слушаем. Дед повторяет, вторит молитве вполголоса, я – нет. За едой мы снова почти не разговариваем. Мы вообще мало говорим – в этом как-то нет нужды. Николаша только иногда может разойтись, удариться в рассуждения или воспоминания. Так он рассказал мне историю отца Владимира. И свою собственную жизнь – довольно простую.


Родился он у самой окраины Москвы. Как будто отдельный городок или, скорее, деревня. Тихо, невесело, все друг друга знают. Жили в деревянном многоквартирном доме, бегали на речку и в лес. Отец рано умер, мать была тихой, спокойной, ласковой женщиной. Работала в каком-то НИИ лаборантом, почему-то в центре. Ездить было далеко, но так уж сложилось. Николаша хорошо учился, был из тех редких мальчиков, которые не доставляют проблем взрослым, но при этом пользуются уважением и признанием сверстников. Ему нравилось дружить, нравилось помогать. Любимым его предметом была физкультура, хотя и по остальным он, что называется, успевал – проблем с ним не было. У Николая были хорошие физические данные, ловкое, сильное тело, и ему доставляло удовольствие чувствовать это, с легкостью выполняя самые разные упражнения.

Событие произошло, когда ему было лет одиннадцать, примерно шестой класс. «На район» приехал цирк. Простенькое шапито. Да, вот такое заюзанное, облепленное символами и знаками до штампов событие жизни. В цирке были собачки, которые возили в тележке старого кота-философа, ослик, который возил в той же тележке собачек, клоун, он же фокусник, девушка-гимнастка в блестящем купальнике и жонглер. Жонглер произвел на Николашу неизгладимое впечатление. Возможно, потому, что его искусство было прекрасно, но при этом понятно и без обмана. Бесполезно было пробовать шутить, как клоун, возить тележку, как собачки, фокусник казался жуликом. А жонглировать Колясик, к недоумению и беспокойству мамы, стал пробовать сразу, как пришел из цирка домой. В ход пошли, конечно, яблоки. Используемые не по назначению плоды падали, били румяные бока, быстро заплывавшие темными синяками. Скоро маме пришлось смириться с тем, что парень не успокоится. Летало все. По мере роста мастерства Коля стал осмеливаться на бьющиеся предметы. И раз-таки схлопотал подзатыльник, подхватив в последнюю секунду любимую мамину чашку – подарок бабушки. Он наслаждался – ловкость, сноровка тела, его полная управляемость, точность движения дарили ни с чем не сравнимую легкость и радость. Еще ему нравилось жонглировать под музыку. Музыка и тело играючи догоняют друг друга и входят в унисон, ведут мелодию, взлетающие предметы создают ритм.

Второе чудо случилось, когда в Доме пионеров открылась студия циркового искусства для детей. Занятия вел пожилой и пьющий лохматый эксцентрик – так он себя называл – Семен Семенович.

– Не в трюках фокус, – говаривал он. – Фокус в эксцентрике.

По сути, он, вероятно, был клоуном. Но считал свое место в истории особенным, где-то рядом с Чарли Чаплином, однако отличным от него. По слухам, из довольно большого и известного цирка, в котором он работал, его уволили за то, что он с криком: «А вот еще такой фокус!» – написал фокуснику на ботинки прямо во время выступления. И правда скандал, если так. Хотя на самом деле это произошло за кулисами. И фокусник был крайне неприятной и спесивой личностью, к тому же у Семен Семеныча к нему были личные счеты.

Жонглировать Семеныч тоже умел. Но сие искусство не было его специальностью, да и координация была уже не та. Так что очень быстро Николаша его в технике дела превзошел. Семеныч только подкидывал ученику эксцентричные идеи, чем жонглировать и какой придумать сюжет для номера. Например: «А давай цыплятами живыми. А я сделаю себе гребешок, крылья и буду наседка, буду бегать и квохтать вокруг». Спешу сообщить, что сей изуверский план старого эксцентрика в исполнение приведен не был.

Николаша поступил в областное цирковое училище. Оказалось, не только цыплятами, но и в принципе чем попало жонглировать – немного дурной тон. Для этого есть мячи, кольца и булавы. Ну, есть еще всякие трюки на балансирование с кинжалами, чашами и прочая. Но трюки Коле не очень нравились – не в трюках фокус. Его одолевала непреодолимая тяга к лирике – работать в луче света в темном зале, когда подсвеченные предметы, поднимаясь строго на одну и ту же высоту и летя по совершенной в своей выверенности траектории, чертят в воздухе изящный, абсолютно симметричный рисунок.

Коля с успехом окончил училище и стал работать в цирке. Его сразу взяли в групповой номер. Первое время его завораживала слаженность работы, безупречный синхрон.

Годы шли, номер не менялся. На тренировках Николай пробовал все новые рисунки, подбивки ногой, остановки предметов на голове, перебрасывание из-за спины. Пробовал работу на колесе – одноколесном велосипеде. Жонглировал под джаз, рок-н-ролл, латино. Увеличивал количество предметов, приближаясь к мировому рекорду, – всего два мяча оставалось добавить; мяч больше всего ему нравился своей лаконичностью, совершенством формы, ощущением в ладони. Но на манеж все это не шло. В групповом номере важно было сохранить количество единиц, да и вообще – солистами все хотят быть, а кто работать представление будет? Коля захотел уйти. Его буквально за руку поймала молодая сотрудница отдела кадров, вместо последней подписи на заявлении отвела к директору. И произошло третье чудо – дали сольный номер.

Все было, как он хотел: он в луче света, на колесе, с девятью светящимися мячами.

Чудеса закончились, мечты сбылись. Соревнования и рекорды Николая не возбуждали. Что-то, возможно, бывает в жизни еще, кроме как по восемь часов в день бросать мячики? Захотелось и оседлой жизни. И Коля ушел из цирка. Мама только смотрела недоуменно. Ну странная, но работа все-таки. Зато, когда сын поступил работать в школу, она вздохнула с облегчением: школа – уважаемое, понятное место. После курса профпереподготовки Коля стал физруком.

Всеобщая любовь продолжала сопутствовать ему. Год шел за годом, сентябрь за сентябрем. Из молодого специалиста, от которого не знаешь, чего и ожидать, он превратился в Николая Михайловича, матерого физрука, известного в районе и даже в городе. Его приглашали в жюри городских школьных соревнований, в оргкомитеты иных важных культурно-спортивных мероприятий. К нему хорошо относились и коллеги, и ученики. С парнями-старшеклассниками он делился хитростями формирования красивых бицепсов, девчонок щадил и не заставлял, как иные физруки, ходить на уроки во что бы то ни стало или как минимум сидеть на скамейке. У него и прогуливали физ-ру меньше, чем это бывало обычно. А чего прогуливать, если на каждом уроке обязательно какая-нибудь игра и вообще все весело, по-доброму, ненапряжно.

Все шло прекрасно. Единственное, никак не складывалась личная жизнь – даже странно, пусть не миллионер, но жилье-то есть. А так – все при нем, и коллектив женский – казалось бы, все карты в руки. Но – нет. Были, конечно, те, кто не прочь, но его как-то не тянуло ни к кому в особенности – ко всем относился равно доброжелательно. Мать померла в довольно молодом возрасте, тихо, во сне, как и жила, – так и не дождавшись. Николай горевал, но и вздохнул с облегчением, едва самому себе признаваясь в этом. Теперь никто не будет ежевечерне спрашивать, когда же внуки. Странно звучит для молодого мужчины – в наши времена не просто странно, абсурдно, – но школа стала его жизнью. Физическое развитие и здоровье своих учеников он рассматривал как основу их будущего счастья и втайне считал свой предмет самым главным. Знания – наживное. А вот здоровье, ловкость, красота, сила нужны с самого начала.

Шли восьмидесятые годы, близились девяностые. Выходит, не такой уж он дед, Николашка. Не так уж сильно старше меня – я, получается, заканчивала школу, когда он был на пике карьеры.

Никто не думал, не знал еще, что это будут те самые девяностые. В воздухе вроде что-то носилось, временами глухо взрывалось.

В одном из старших классов была шайка мальчишек-задир. Обычное дело. Николая Михайловича они, как и все, уважали и на физ-ре, в общем и целом, вели себя приемлемо. Одно только – своего же одноклассника, некоего Егора Стрешнева, задевали. Этот Егор был нескладный, над ним и девчонки подшучивали. Коле известно было из разговоров в учительской, что большинство уроков тот проводил на задней парте, разрисовывая тетрадки с последнего листа к началу, отвечал редко, но в целом учился неплохо. Одноклассники его поддразнивали, хотя вроде в пределах допустимого. Глядя на него на своих уроках, физрук понимал: будь тот посильнее и половчее, ему бы проще жилось. Николаю было жалко этого Егорку, какие-то он вызывал теплые чувства – хотелось поговорить с ним, похлопать по плечу, обнять дружески, узнать, как живет, научить, защитить. Только на уроке поблажек давать нельзя: это ж крику будет и всяких выступлений от остальных. Только хуже. Как-то Николай попробовал его пригласить на дополнительные занятия, но тот что-то покраснел, стал отнекиваться, говорить, что его и тройка по физкультуре вполне устраивает.

Николай чувствовал, что относится к этому парню не так, как к другим. Его слабость, хрупкость, тонкие белые руки и отсутствующий взгляд притягивали. Николай себя контролировал – не дело это, учитель не должен никак кого-то из учеников выделять. Раз он вдруг спохватился, поймал себя на том, что уже некоторое время, позабыв об остальных, наблюдает, как Егор, крайний в ряду, немного в стороне от бодрых крикливых одноклассников, задиравших друг друга, старательно, из последних сил пытается сделать положенное количество отжиманий. Падая на тонкий мат и отдохнув, он снова – неловко, мучительно, по частям – поднимал от пола тонкое тело.

– Так, парни, молодцы, заканчиваем.

И тут Николай Михайлович наткнулся на острый взгляд одного из мальчишек, заводилы той самой шайки.

В следующем сентябре Егор не появился в школе. Болеет? Нет, больше у нас не учится. Как-то неожиданно, вроде ничего не предвещало.

В один из дней у кабинета директора школы мелькнула милицейская форма. Потом появились слухи.

Те ребята, шайка одноклассников Егора, за последнее свое школьное лето сильно набрались роста, соков, опыта. В конце августа, перед самым сентябрем, когда пора идти в школу за учебниками, созваниваться, ездить вместе что-нибудь покупать, все повозвращались домой, встречались во дворах или в школе, делились летними подвигами. Кто-то летом подрабатывал, кто-то купался в море, кто-то приобщился к пиву и портвейну, кто-то к сексу – да ла-а-адно, не …ди? – кто-то принял участие в спортивных соревнованиях.

– Эй, Егорка, ноги на подпорках, иди сюда, я на тебе покажу приемчик. Не хо-о-о-очешь?! Ребята, он не хочет, слыхали? Да тебя кто спрашивает! Держите его!.. А вот смотри как… Не брыкайся! А вот так! Сука, больно! Н-на, на тебе!.. – Эй чего с ним… там кровь, что ли? Деру, ребята!..

Егор умер в больнице от полученных травм. Дело замяли, как положено, немалыми стараниями отца одного из участников. Кто-то из них – уж не понять, к чему, – успел где-то что-то ляпнуть насчет «особого отношения физрука». Мол, страдали от несправедливого отношения, хотели проучить, воспитать физически, показать, что на самом деле сильнее. А еще физрук с ним занимался отдельно, тот хвастался, что каким-то приемчикам его научил. Каким, интересно.

Неофициально, но информация об «особенном отношении физрука» поступила в школу, Николая попросили на выход, без объяснений и без рекомендаций.

Вот, собственно, и вся история.

Та жизнь закончилась. Казалось, вообще жизнь закончилась.

В день увольнения он пришел домой и лег. Лежал несколько дней. Мысли стопорились, давил тяжелый полусон-полукамень. Без снов, без видений.

Желание помочиться смутно прорвалось сквозь пелену. Сколько времени прошло с тех пор, как он лег, он не знал.

Вернувшись из туалета, сел на кровать и огляделся. Знакомые предметы казались странными, чужими. Они были из другой жизни. С трудом он различил ощущение голода, вспомнил, что надо поесть.

Действия вспоминались, он автоматически их воспроизводил. Сходить в магазин, еда, сон. Лежать. Постепенно он распродал почти все, что было в квартире, – мебель, посуду, одежду, книги – не так много и было. Квартиру стал сдавать и очень скоро фактически ее лишился, впустив полукриминальных персонажей, от которых кроме «пока нет денег, потерпи, брат, не на улицу же нам идти» ничего не получал. Знакомства все растерялись, он даже не думал к кому-то обратиться за помощью. Кому была известна история его увольнения, те бог весть что о нем думали; перед иными ему, в прошлой жизни бывшему образцом физического и душевного здоровья, самому стыдно было появиться в таком неприкаянном виде. Однажды он отправился в центр, ведомый смутной идеей о житье на вокзале. А оказался в церкви недалеко от бывшей работы матери, где бывал иногда вместе с ней.

– А просто больше мне идти было некуда. Прибился сначала Христа ради. Тут, недалеко. Тамошний священник меня стал обучать молитве. Там был палисад совсем маленький, и я пристрастился к нему, стал ухаживать, книжки читать про растения. Растения – они благодарные. День за днем ты им добро делаешь, а они тебе отвечают. Тот батюшка, видя мое увлечение, посоветовал меня отцу Владимиру, ему нужен был садовник. И вот я сюда перешел.

Не то чтобы эти двое пришли к Церкви, к Богу. А Бог привел их друг к другу, к этой именно церкви с ее садом. Дабы нашли они утешение. И со мной поделились.


После обеда день быстро заканчивается. Летние вечера жаркие, не замечаешь, как подбирается закат и совсем уж конец дня. С августа все раньше наступает прохлада. Так, по распорядку, проходит лето, самое мирное и прозрачное в моей жизни.

17:00–20:00 – вечернее богослужение.

Я при входе вожусь со свечками, что-то продаю тем, кто пришел на службу. Обязанности невелики.

Вроде бы я и слушаю службы каждый день, но так и не разбираю слов. Знаю, что можно открыть книгу, выучить. Но не хочется. И никто меня не принуждает. Так, в звучании, мне слышится таинство, как будто и не предназначены эти слова для того, чтобы их различить, а только для того, чтобы слышать и чувствовать.

20:00 – ужин.

Также на троих, такой же скромный и неговорливый, как обед. Бывает, что сия трапеза ограничивается куском сухаря и чаем. Бывает, что в эти часы мы немногословно делимся друг с другом событиями и мыслями дня. Хотя, казалось бы, какие там события? Говорим ли мы или молча сидим за столиком на крыльце, мир и покой над нами.

21:00 – вечернее правило.

Время уединения с Богом. Есть определенный порядок и набор молитв для этого, чтобы не уходили в сторону мысли, не блуждали, не улетали в мечтания. Моим – тяжело это дается. Неизменно мои мысли именно что улетают то в мечтания, то просто в никуда. Мне сложно быть с Богом. Я не создана для этого. Слишком я суетна, приземлена. Чем ближе осень, тем чаще я думаю о том, что райская жизнь моя скоро закончится, что нужно устраиваться на работу, что сын вернется с дачи и пойдет в новую школу, что снова будет эта квартира, родители, которых я все меньше понимаю; дословно: не понимаю, о чем со мной говорят и чего от меня хотят.

23:00 – сон.

Без сновидений, без пробуждений, без будильника.

* * *

На вечерней службе бывает побольше народу, но все равно не много. Есть среди прихожан одна дама, Вера Сергеевна, отец Владимир – ее духовник. Это высокая и корпулентная женщина лет, наверное, под пятьдесят… да, выходит, когда мы познакомились, ей было примерно столько, сколько мне сейчас.

Она иногда приходит с мальчиком, подростком лет тринадцати. Это сын. Но они совсем не похожи: у нее крупные, выпуклые черты, толстые губы, нос большой картошкой, большие ярко-голубые глаза. Парень весь узкий, худой, с лисьим, тонким лицом, темными глазами.

– Анна, – однажды говорит мне Николашка, – меня Вера Сергеевна попросила помочь на даче с садом. Поехали со мной.

На даче у Веры Сергеевны – это деревянный, крашенный в светло-голубое, в традициях академических дач, с большой застекленной террасой дом – всегда кто-то живет. Приезжие строители, которые вроде закончили перестраивать терраску, но жить им негде, поэтому они скоро будут ремонтировать погреб, а пока просто живут; бывший гонщик, оставивший карьеру из-за проблем с алкоголем, который вроде бы помогает по хозяйству, а на самом деле тихо побухивает в саду под сиреневым кустом; бывший муж, вроде бы изгнанный за многочисленные похождения и алкоголизм, а пока ему деваться некуда. Вот теперь и мы с Николаем. Но мы честно работаем, вы не подумайте.

В доме живут три собаки – все найденыши, конечно же, «дворяне» – и кот. Последний считает себя коренным и собак держит в страхе. Время от времени к этому стаду прибавляется очередной подкидыш или найденыш, которого Вера отмывает, откармливает, делает прививки, пристраивает. Один из таких временных жильцов оказался с раковой опухолью и вскорости после своего появления умер – у Веры на руках.

Вся эта гвардия осенью дружно переезжает в большую квартиру в сталинском доме на Соколе. Здесь висит портрет Веры в трехлетнем возрасте кисти классика и рисунок-пейзаж другого классика, ныне здравствующего. Стоят антикварные настольные часы, очень маститые, но сломанные. Это единственное, что осталось от матери, дворянки голубых кровей. Был еще бабушкин персидский ковер.

– Но знаете, Анечка, Борю на него вытошнило, Дуся на него написала, а Гоша навалил кучу. Я понесла в химчистку, но мне сказали: нет, не возьмемся. Сам ковер слишком старый, а вот эти все вещества, все эти какашки, а особенно моча, понимаете, слишком едкие. Пришлось выбросить.

Обои в коридоре в масляных пятнах – фантазия бывшего мужа, который в приподнятом под воздействием алкоголя состоянии духа решил окропить стены подсолнечным маслом, аки елеем. Часть стен, правда, обновлена, но часть так и стоит.

– Вы понимаете, Анечка, у меня не доходят руки, мастер, который начал клеить, куда-то испарился, никак не найду другого.

Вася – приемный. Однажды вечером она обнаружила на лестничной клетке мальчика на вид лет восьми (а на самом деле десяти) с собакой. Оба – голодные, грязные и диковатые. По своей привычке Вера сначала втащила обоих в дом, помыла, накормила, парня переодела, постригла и причесала, а потом уже стала разбираться.

У Васи была где-то биологическая мать, но жил он всю дорогу по детдомам, из которых регулярно сбегал, как и в тот раз. Читал он совсем плохо, считал – по необходимости. Зато умел нюхать клей и уходить от ментов.

Лет десять назад у Веры была онкологическая операция. Ежегодно она проходит обследования, и, слава богу, пока все в порядке. Но минет десять лет нашего знакомства, и последует еще одна операция. В целом успешная, но здоровье Веры будет подорвано. Тело перестает слушаться, простые вещи – одеться, сходить в магазин – становятся целым мероприятием. Ты протискиваешь руку в рукав – и останавливаешься отдохнуть. Доходишь до магазина с перерывами, с остановками – магазин в соседнем доме, но ты шла целый час. Вася, к тому времени молодой человек, закончивший стараниями Веры не менее как Строгановку по одной из прикладных кафедр, кое-как помогает, ухаживает и за ней, и за животными.

На момент нашего знакомства Вася – на первый взгляд обычный подросток. Взрывы эмоций, качели настроения, к матери то хамство, то нежность. Привычка к побегам у него сохранилась, раза два в год Вера то с полицией, то в компании районных бродяг и наркоманов прочесывает подвалы, пустыри, стройки.

Вера показывала мне его рисунки. Я невольно вспоминала рисунки Егора, о которых рассказывал Николаша. Никто их так и не видел, этих рисунков, кроме матери, убитой горем; она, наверное, перебирала их бесконечно, а может быть, наоборот, сожгла от невыносимости воспоминаний.

Рисунки Васи были обычные. Он сам это знал, но Вера вселяла в него свою бесконечную веру в силу искусства, труда и таланта. Прикладная специальность в Строгановке избрана была как компромисс.

– Я считаю, Анечка, что у мужчины должна быть творческая профессия, но полезная, практическая.

Для помощи в учебе наняты были лучшие преподы. Василий и сам прилагал максимум усилий, надо отдать ему должное. Выпускные они сдавали буквально плечом к плечу, Вера подняла все связи, подготовила почву, сопровождала его на каждый экзамен. И далее каждый день, каждый час она была с ним рядом – то со скандалами, то с утешением, то с отчаянием, всегда с любовью. В качестве дипломной работы Вася выковал стальную розу и подарил Вере на день рождения.

Вера умерла от инфаркта. Вася был убит. Приехал из Америки ее сын – старший, родной – Алексей. Хоронили в нашей церкви. Так получилось, что я не была ни на похоронах, ни на поминках.

С наследством проблем не было, Алексей более чем благополучен, Васю Вера обеспечила квартирой еще при жизни, в наследство он получил ту самую дачу. Переехал туда, начал пить, попадать в какие-то сомнительные истории. Вся его биография и личность, выстроенные Верой, как-то в единочасье обрушились с ее уходом. Не прошло и двух-трех лет, как дача опустела, его след я потеряла.

Вера – я всегда ее помню. Больше таких людей, как она, я не встречала. С таким упорством к добру и с такой любовью.

* * *

Раз в две недели, а то и чаще, отец Владимир с Николашкой отправлялись со службой в «госпиталь». Так называл это место отец Владимир. А Николашка говорил «в приют». То был прообраз учреждения, сегодня называемого хосписом. Первый в Москве.

Уразумев смысл «госпиталя», я сильно была смущена. Специальное место, куда люди приходят, чтобы умереть. Куда родственники привозят своих стариков, а иногда и не таких уж стариков, как бы признавая, что им недолго осталось, и очень скоро за этими людьми придет смерть, и их больше не будет.

– Если есть Бог, то нет смерти, нет конца жизни. Если нет Бога, то есть смерть, тогда жизнь кончится – и всё, ничего нет, – сказал мне на это Николашка.

– И что же, вы туда ездите исповедовать и отпевать?

– Чаще так. А вот недавно венчали. Шестьдесят лет мужчина и женщина прожили вместе, а вот венчались только тут.

– А бывает так, что люди не умирают, которые туда приехали?

– Бывает. – Николашка с готовностью кивает несколько раз. – Бывает. А бывает и так, что выписываются, а потом через какое-то время снова возвращаются. Что ж делать – болезни есть такие. И молодые там попадаются. Но больше все-таки старые.

Каждый раз, когда отец Владимир с Николаем собирались в «госпиталь», перед глазами моими вставал образ этого места, чистилища, где люди, обреченные на смерть, но еще живые, ожидают своей очереди. Это было страшно, тоскливо, но чем-то притягательно. Как будто место последней истины на земле. Однажды, на следующий день после очередной их поездки, я решилась. И попросила в следующий раз взять меня с собой.

– Хорошо, – коротко сказал священник. – Поможешь.

С нами ехала икона – список «Всех скорбящих радости», Богоматерь в сиянии.

Одноэтажное здание, бесцветное бетонное крыльцо с пластиковой дверью. Первое, что вижу, войдя, – огромный, в полстены, стенд, на котором бумажные звезды с именами. Здесь не говорят «тех, кто умер», говорят «тех, кто ушел».

В рекреации сидят люди, болтают, пьют чай, смеются. Кто-то в домашней одежде – видимо, пациенты, другие в уличной – посетители. В восемь утра? Да, здесь можно приходить в любое время и оставаться сколько угодно. Есть и отдельная комната для тех гостей, кто хочет переночевать. А еще здесь можно курить и нет в принципе никаких запретов. Идет санитарка, останавливается поболтать с компанией за чайным столом. В кресле дремлет большой холеный серый кот. И животным, значит, можно здесь. Мирная, идиллическая картина. Где же несчастные умирающие люди? Те, от кого отказались врачи, оставили близкие, у кого от боли отключается мозг, как будто выключается свет, скрывая во тьме муки и ужасы.

Палата, где нас ждут, в самом конце коридора. Коридор недлинный, палат всего несколько. За одной из неприкрытых дверей я краем глаза цепляю – с ужасом и в то же время жадно пытаясь за долю секунды узреть все страдание жизни в умирании – конечности с обтянутыми кожей костями, с выпирающими суставами, сложенные, как у насекомого, угловато наколотого на булавку неумелой рукой. Навстречу нам из палаты выходит мальчик лет четырнадцати – здесь и взрослые, и дети? – впрочем, трудно сказать точно, может, ему и восемнадцать, высокий, худой, под глазами синяки, он широко улыбается при виде отца Владимира.

– Ну что, Серёж, кого там новенького налепил?

– Закончил чудище лепить! Александр Александрович забрал обжечь, скоро должен вернуть, через две недели. А теперь аленький цветочек леплю ему, чудищу. Большой цветок хочу вылепить, много лепестков. И раскрашу подглазурной росписью. Успеть хочу.

То есть это он хочет успеть до того, как умрет. Слепить. Цветок. Судя по всему, из глины. Здесь многие хотят успеть – написать книгу, выучить ноты, встретить день рождения или просто – дожить до утра. И кто такой Александр Александрович?

В палате пять коек. Отец Владимир со всеми здоровается, Николашка ему вторит, я бубню на заднем плане. Здесь лежачие больные. В углу, рядом с бабулькой, которую едва видно из-под одеяла, сидит довольно нарядная женщина средних лет, держит за руку, что-то переспрашивает. Дочь? Нет, просто помогает тут бесплатно. У нее у самой ребенок умер от рака. Часто такие помогают, им это нужнее, чем больным. Здешняя главврач считает, что для обычного человека, особенно молодого, работать здесь не по силам. Это противоестественно. Профессионалы медики – врачи, медсестры – испытательный срок работают бесплатно, испытание проходит не столько профессиональное, сколько душевное. Считается, что три года – предел, потом куда-нибудь в роддом, где всё про жизнь, про радость – ну, в идеале… Тоже, конечно, всякое бывает, однако уже есть с чем сравнить. Но многие работают подолгу, по многу лет, всю жизнь – как сама главврач, например. Они принимают людей, которые сначала без памяти от боли, в рвоте и язвах, потом – часто – веселы и почти бодры, но часто по-прежнему худы, некрасивы и злы, хотя больше не страдают. Почти… Пойдя хоть немного на поправку, они возвращаются к жизни. Так устроен человек: пока мы живы, нам кажется, что это навсегда. Даже на самом краю. Потом они перестают вставать с постели, а потом уходят, и кровать пустеет. Не работа. Таинство. Врачи – проводники: от боли и отчаяния – в мир и покой.

Женщина приносит таз с водой, собирается, похоже, помыть-обтереть старушку. Помочь, что ли? Пока отец Владимир готовится к исполнению своей миссии в другом углу, я подхожу к койке старушки, подхватываю одеяло, придерживаю сухое желтое тело в казенной рубахе, задранный подол, женщина-доброволец протирает бумажную кожу – складки, морщины, пятна, посередине спины, чуть правее, большая бородавка с длинным волосом. Бабулька что-то говорит, скорее лепечет, голос тонкий у нее, почти неслышный.

– Она что-то хочет?

– Нет, она практически в отключке, о чем-то своем все время.

Пока нарядная приводит свою подопечную в порядок, я отправляюсь вылить воду из таза. И чуть не роняю его посреди коридора. Душераздирающий вопль. Какого я никогда не слышала. Еще и еще.

– Новенькую бабушку привезли, боли у нее и пролежни. – Сестра спешит озабоченно мимо меня по коридору.

Адские боли, наркотические обезболивающие. Примечательно, что здешние больные не становятся наркоманами, не страдают галлюцинациями. В их организмах «вещества» выполняют совсем другую задачу. От боли люди хотят умереть и просят убить себя. Избавившись от боли, вспоминают о надеждах, ждут чуда и просят, чтобы их вылечили. Ведь мне больше не больно, может, вообще пронесет? А может, ошиблись? А может?.. Если на медицинской карте красная полоса, человек не знает. Вернее, не хочет знать. И ему не говорят.

Я возвращаюсь в палату, отец Владимир все еще у постели старика в дальнем углу. Дверь приоткрыта, и я вижу в коридоре высокого человека, без халата, длинные волосы, бородка, он шествует, неся на небольшом подносе глиняную фигурку, придерживая ее одной рукой. За спиной у человека рюкзак, из которого нетерпеливо выглядывает чей-то плюшевый нос и торчит тряпочная девичья голова с огромными нарисованными глазами. Наверное, это тот самый Александр Александрович, с которым Серёжа слепил глиняное чудовище, а теперь будет лепить аленький цветочек. Сказочник?

Исповедь и причастие тем временем подходят к концу. Отец Владимир уже накрыл голову старика своим зеленым золоченым «шарфом» – епитрахиль это называется, вспомнила, – и теперь этот жест показался мне наполненным смыслом и значением. Как будто защищал исповедавшегося, закрывая его от всего мира. Старик причастился и лег в подушку, закрыв глаза. Тихо-тихо. «Да жив ли он?» – подумалось мне при виде неподвижного рубленого профиля довольно грубого лица. Легкий пух на черепе, глаза, затянутые веками.

Это место не для меня. Я бы так не смогла. Я не смогла бы умирать так медленно и спокойно. И не смогла бы жить с болезнью, благодарить за каждый прожитый день, засыпать, не зная, проснешься ли. Не смогла бы жить с болью, равно как не смогла бы принять боль и не биться лбом в стену, не пытаясь спастись, что-то предпринять. Не смогла бы видеть себя желтую, кривую, кореженную. И не смогла бы смотреть на других, помогать им, прикасаясь, глядя в глаза, улыбаться, говорить, зная, что им недолго осталось и ничего нельзя сделать.

Я больше сюда не приду.

* * *

Осенью я переехала назад, в родительскую квартиру. Это садово-церковное лето стало целой жизнью, как будто поиски и попытки предыдущих трех с хвостиком десятилетий – хорошо, двух с хвостиком, если первые десять лет мы признаем условно безоблачными, – казались не просто далекими, а вроде и не бывшими вовсе, крайне несущественными. Как надломленный и вновь обретенный позвоночник в свое время дал мне железное чувство присутствия в этом мире, так лето, проведенное внутри церковной ограды, множеством тонких корешков, по которым побежали соки и силы, связало меня с потоком жизни. Этим теплым летом я была дитя, окруженное молчаливой, но совершенно надежной заботой. Скромные труды в безусловном расписании дней подарили мне бесстрашие, запустили щемящее, тихое, точное знание того, что жизнь продолжится, несмотря на смерть и умирание, смирение, горечь и неизвестность. Я узнала о тихих радостях, для которых так мало нужно и которым ничто не способно помешать. Кроме холода.

Понятно было, что надо съезжать от родителей и вообще, как говорится, «что-то менять». Работа нашлась там, где ее совсем не пришло бы в голову искать. В клубе «Третий глаз». Начинался расцвет эпохи корпоративных мероприятий и гламура, появились слова «ивент», «площадка», go-go и много других. Уже через полгода я зарабатывала достаточно, чтобы приступить к глобальным, как казалось, переменам.

Нонна

2001–2021 гг., Москва


Издательство, в которое я устроилась после окончания педа, развалилось – да вашу же мать! Все на свете летело в тартарары. Садясь в кресло редактора, я считала, что это временно, не пройдет и полугода, как я уже в качестве автора – никаких псевдонимов, писательница Нонна Скудова и никак иначе – приду сюда же, встану с другой стороны барьера. Полгода прошло, и год, и два, и десять. А я все сижу на том же стуле. Да что я, пенек, что ли?! Черепаха Тортила. Начатые и незаконченные тексты засунула куда подальше, мать с ее: «Ну что ж, и когда ты станешь знаменитой писательницей? Может, сначала на всякий случай замуж выйдешь? Я что-то, правда, очереди из женихов не вижу», – научилась посылать.

Моих талантов хватило на то, чтобы, одна из немногих, я быстро нашла другую работу. Снова в издательстве, снова редактором. Да уж! Разве где-то еще нужны энциклопедические гуманитарные знания и безупречное литературное чутье? Все та же шарманка. Мы издавали и учебники, и какую-то современную ересь из серии «Как перестать нервничать и начать жить», и современную художественную литературу. Я оказалась как раз в отделе современной художественной прозы. Собственно, отдел состоял из нас двоих с Оксаной, хрестоматийной старой девой неопределенного возраста, с серым пучком и опущенными уголками рта. Ее вид вечно портил мне настроение, наводил на мысли, что, мол, вот такое будущее ждет и меня. Сидели мы друг напротив друга, так что с настроением у меня постоянно было очень не очень. Я спрашивала себя: «Почему? Ну почему?! Если уж столько лет не хватало смелости уволиться самой, почему я хотя бы при закрытии того, первого, издательства не воспользовалась тем, что волею судеб оказалась на свободе? По-че-му?! Нет чтобы послать всех лесом, сесть на хлеб и воду, обратиться к творчеству! Приступить наконец к писательству, ради которого я рождена! Нет! Я приложила максимум усилий, чтобы как можно быстрее найти новое ярмо и скорее сунуть туда шею». Сама себе я отвечала: «Боже ж мой, нужно же быть реалисткой! Если бы я не могла не писать, я бы писала при любых условиях. А раз я столько лет этого не делала, значит, это была детская иллюзия и пора о ней забыть». Даже наедине с собой я не признавалась в том, что мне и представить страшно, что сказала и сделала бы мама, сообщи я ей, что не собираюсь искать новую работу. Узнав, что издательство закрылось и я оказалась на улице, она, конечно же, выдала свое любимое: «Кто бы мог подумать!» – хотя контора наша работала без малого лет пятнадцать и никто действительно не мог подумать и не думал, что она может вот так скоропостижно скончаться. Потом мама сказала: «Ну конечно, разве ты могла выбрать другое место, а не то, которое развалилось. Невезучая ты моя». Хотя я уж точно ничего не выбирала, оно само подвернулось. А потом: «Ну что ж, надеюсь, ты быстро найдешь другую такую же работу, ведь должны же они учесть твое образование и опыт». При этих словах у меня возник в голове темный угол в ее спальне, в котором я провела половину детства, отбывая разнообразные наказания. И я промолчала.

Тексты, с которыми приходилось иметь дело, были в основном примитивными, неинтересными, неталантливыми. Я находила определенное удовольствие в том, чтобы методично править все до одной корявые фразы, несуразные обороты, отмечать и выдавать списком все натяжки и нестыковки. По-лу-чи-те! И распишитесь. Авторы – все как один мужчины, ни одной авторессы, их в принципе было по пальцам одной руки и все бездарные – воздевали руки к небу, кляли меня за глаза молодой закомплексованной сукой и вместо Скудовой называли Скудоумовой. Знаю, что попасть в мои руки считалось истинным проклятием. Хотя и Оксана уж точно была не подарок. Я звонила им вечером или в выходные дни, мне было все равно. Их жены брали трубки, на заднем плане я слышала сдавленный вопль и шипение. Елейным голоском эти дамочки спрашивали: «Что ему передать?» или «Кто его спрашивает?» – «Передайте, что звонила Нонна Скудова, нужно, чтобы он зашел в издательство в понедельник, у меня вопросы по тексту».

Рукопись Кольцова я открыла с обычным чувством – между презрением и предвкушением тайного превосходства над всеми этими писаками, которым просто больше повезло. Текст сразу захватил меня: он тек, как река, нес, накрывая волнами чувств и образов, ударяя точными словами. Боже! Это был такой текст, какой я сама хотела бы написать. Читая, я ясно понимала, что не могла, не могу и не смогу ни-ко-гда! написать такой текст. К тому же он уже написан – и не мной.

Был поздний вечер, я сидела одна в издательстве, текли слезы, домой я идти не хотела, не было сил. Я сняла со стола телефон, поставила на колени и набрала номер. Как обычно, мне ответил женский голос.

– Сергея Ивановича, будьте добры.

– Он не может подойти, что ему передать?

– Это его редактор из издательства. Нонна Скудова. Нужно, чтобы он подошел в редакцию в понедельник. У меня… У меня вопросы по тексту.

– Хорошо, я передам.

Я представляла себе ожившего героя романа – высокого тонкого юношу с пшеничными волосами, веселыми глазами, со свободой в движениях. Смешно! Он оказался совсем не юношей, небольшого роста, плотный, но спортивный, со звучным голосом, с копной, но не пшеничных, а темных и уже с проседью волос. У него жена и взрослая дочь – вот еще! Меня это вообще не волнует.

Анна

2005–2020 г., Москва


– Девочки, девочки, где крылья-то? Почему не готовы? Вас, ёшки-матрёшки, заменить? Вы сомневаетесь, что я это в секунду сделаю? Вы не видели, какая очередь там снаружи стоит на ваше место?

– А что, в крыльях уже? Мы думали, еще раз вполноги.

– Вполтелеги! Ебёндра-колено… тоже мне, вполноги… Прогон! Готовность минута.

– Всем подготовиться к прогону, готовность одна минута. Технические службы, пультовая, у вас все на месте?

– Световика нет.

– И для чего вы мне это говорите? Найдите его быстро, меня не корежит, где он там шалавается и чем занят.

– Что, начинаем?

– Да, давайте посмотрим.

– А это еще что такое, блин, что выстрелило? Почему всё в дыму?

– Дым-машина сработала.

– Это с какого рожна ли башня-то упала вдруг?

– Ну кто ж ее знает.

– И что теперь?

– Ну открываем монтажные ворота. Сейчас вытянет дым. Ждем.

– Отбой, ждем, пока дым вытянет. Никто не расходится!

– Дым разошелся, все на исходные позиции. Пультовая, все на месте?

– Звук ушел…

– С какого ляда он ушел, когда было сказано никому не уходить. Ищите его. Возвращайте на место.

– Петя, Иванов, быстро на место, прогон.

– Да что ж такое, опять дым-машина. Мы посмотрим номер сегодня или нет? Кто тут за все отвечает?

– Ну, я, наверное…

К этому моменту я уже не админ «Третьего глаза», а новоявленный проджект-менеджер молодого и дерзкого ивент-агентства, битых трое суток как не ем, не пью и не сплю. Вокруг меня все взрывается, искрит, оборудование не стыкуется друг с другом, железки, провода, люди и животные теряются и возникают сами по себе. Конструкции, подобные железнодорожным мостам, строятся прямо на глазах только для того, чтобы повесить на них еще десяток-другой фонарей, каждый из которых имеет свое название, я никогда их не помню.

Наступит момент, и все части сойдутся, люди встанут по точкам и позициям, провода будут заключены в капы, а железки надежно прикручены друг к другу. Все заработает, как часы, дым рванет в нужный момент в правильной консистенции и на запланированную высоту. Механизм, как по волшебству, отработает ровно то время, что ему отведено, а дальше бой часов – демонтаж, карточный домик складывается на глазах, техники шустрее мартышек откручивают и рушат всё, что строили несколько суток – хочется домой.

Мелькают шестизначные суммы. Никто не знает и не может знать, сколько это все стоит или может стоить на самом деле. Рынок.

Неземные создания в блестках, перьях и ремнях с ног до головы – на сцене. Лиц не различить за нарисованными на них масками, иссиня-черным обводом глаз. Вот эти будут, сменяя друг друга, целый вечер, то бишь всю ночь, работать в «стакане» – металлической люльке-клетке, висящей над сценой. Кто-то из них подрабатывает сексом за деньги, а кто-то и нет, да разве докажешь. На танец в приватном кабинете, там, в дальнем коридоре клуба, с круглой кроватью, собственным душем и золотым сортиром могут вызвать любую.

Вот девочка в настоящей пачке, но с таким же разрисованным лицом – в кордебалете, даже в Большом, много не заработаешь.

За кулисами стоит огромный прозрачный круглый бассейн на колесиках, в нем каждый вечер, когда нет специальной программы, плавают девушки-синхронистки. Через полгода они нарасхват в нескольких главных клубах Москвы, а еще через полгода – приелись и остались без работы.

Шоу лилипутов – завсегдатаи программы для корпоративных мероприятий. Кем только их не одевали – и колобками, и мобильными телефонами, и зелеными инопланетянами в сопровождении терменвокса, завывающей фигни, изобретенной каким-то физиком и управляемой его дочерью, особой русалочьего вида, при помощи загадочных пассов руками.

С потолка вываливается на раскручивающихся широких лентах пара воздушных гимнастов, один из них – чемпион России по спортивной гимнастике позапрошлого года. Нужны деньги, мама болеет. Другому просто нужны деньги, квартира, машина, красивая жизнь.

Деньги – здесь. Место в ложе – полукруглый диван со столиком – стоит пятнадцать тысяч долларов за ночь. Некоторые гости, собираясь сюда, деньги берут из сейфа стопочкой, на глаз.

За кулисами все сделано из говна и веток, картонные перегородки, стены прикрыты листами оргалита и картона, провода висят поперек коридора, обернуты в фольгу, как волосы гламурной красотки в кресле парикмахера-колориста. И то, и другое – сакральные зрелища, не предназначенные для простых смертных. Холодно. Удивительно, что все это продержалось целых два года и сгорело только в 2008-м. Вместе с «Дягилевым» в пожарище погиб настоящий бесшабашный, бескомпромиссный и беспощадный гламур. Чем дальше, тем проще, прагматичнее, технологичнее. Подступает царство алгоритмов.

* * *

Дерзость правит, слова «невозможно» не существует.

– Эти игровые автоматы прикручены к полу, их невозможно снять.

– Угу, понятно. Ну, значит, приведем своего подрядчика, они посмотрят, как это сделать…


– Музыканты не могут полтора часа, не шевелясь, сидеть в яме, только для того чтобы в конце сыграть аранжировку вашего гимна. Это невозможно, они же живые люди, им нужно…

– Понятно, значит, войдут бесшумно перед своим номером, а после номера уйдут.

– Как бесшумно? Они же люди, у них ботинки, инструменты, и вообще это музыканты симфонического оркестра, как вы себе представляете, они, как тараканы, бесшумно разбегутся?

– Ботинки? Мы им дадим войлочные тапочки.


– Нам нужно забрендировать фасад.

– Но фасад нельзя брендировать.

– Почему?

– Ну, это историческое здание, и вообще…

– Понятно, возведем конструкции перед фасадом.

– Какие конструкции?!

– Ну вы же говорите – историческое здание, ничего крепить нельзя. Мы возведем конструкции и на них сделаем брендинг.


– Эй, вы чего разбираете-то конструкции? Через полтора часа начало мероприятия.

– Да там монтажник, который собирал куб, внутри остался. Не сообразил.

– Ну пусть сидит теперь внутри до конца, раз бестолковый.

– Да невозможно подключить, техника безопасности…

– Ладно, ладно! Разбирайте. Но быстро! Быстро! И собрать обратно не забудьте!


А вот пятьдесят разнорабочих поднимаются на туры – монтажные башни – с рулончиками сантиметрового скотча, чтобы чистить им – приклеил-отклеил, приклеил-отклеил – тридцатиметровый экран.

– Ну можно хотя бы скотч пошире взять?

– В инструкции к экрану указан именно этот скотч, именно такого размера. И к тому же мы его уже скупили по всей Москве. Куда его теперь девать?


В офисе богатого загородного клуба меня запирают в кабинете директора, пока я лично не прогарантирую или не уплачу перерасход по фуршету на тысячу человек. Я бегу через окно второго этажа. Как? Ну если интересно, на досуге наглядно покажу. Но вряд ли это вам пригодится.


А теперь я сопровождаю с корпоратива на экзотическом острове труп одного из сотрудников клиента – местные наркотики не зашли. Предстоят еще разборки со страховой.


– Паша, вы поставили задачу верблюдам?

– Да, конечно, верблюды заряжены и ко всему готовы.


…Видеоинженер полтора часа висит с обратной стороны экрана. Модуль – один из квадратов, из которых экран и состоит, – отходит, и изображение пропадает, черный квадрат прям посередине. И вот он держит его руками, сам при этом вися на честном слове.


…Звезда в полном не в себе теряет равновесие и падает со сцены прямо в зал – публика в восторге несет звезду на руках.

…В элитном модном клубе протекает крыша и льет с потолка, никто не замечает.

После, когда окончен демонтаж, я добираюсь до дома, залезаю в ванну и засыпаю. Просыпаюсь в пустой холодной ванне, вода остыла и вытекла.

Так проходит пятнадцать лет.

* * *

Где-то между ночными монтажами, сайтами знакомств и сеансами психотерапии я встретила нового мужа.

Понимание – счастье. Умиление – счастье. Неуязвимость – счастье. Мир и покой – счастье.

Пятница, вечер. Передо мной в очереди в кассу местного «Светофора» – молодой высокий парень в трикотажных шортах и растянутой футболке. Бутылок двенадцать водки, бутылок десять шампанского, пачка копченого сыра, банка жвачки и коробочка конфет.

– Закуски не перебор?

Ухмыляется. На носках надпись: «Жизнь одна, торопись грешить».

Выкладываю вслед за ним бумажные полотенца, туалетную бумагу, два пакета молока, пакеты для мусора и пакеты для собачьих какашек.


Тихие вечера, мир и покой.

Выбирая между сексом – всегда искренним и нежным, но не всегда удачным – и совместным чаем в обнимку, с разговорами, с хорошей музыкой, мне так хочется танцевать иногда, смотри, что я нарисовала, послушай, что я спел, – мы всё чаще выбираем второе.


Вчера я снова повстречала Викентия на велосипеде. Нет другого человека, которого я так же часто встречала бы случайно в самых разных точках центровой Москвы. Викентий – деятель современного искусства, художник, перформер, акционист, скульптор, музыкант. Я знаю это из интернета, сам он на вопрос: «А ты чем занимаешься?» – обычно отвечает: «Да так, разным». В интернете я первым делом наткнулась на статейку о том, что Викентий У. – российский скульптор-инвалид без рук, выгрызающий свои произведения зубами. Эта биография – одно из произведений. Автофикшн.

Прямо как этот роман.

У Викентия совершенно ассирийское какое-то лицо, длинные агатовые глаза, обрамленные богатыми ресницами, словно нарисованные брови и тонкий крючковатый нос – всё будто с древних мраморных барельефов из нимрудского дворца, обнаруженных британскими археологами в 1856 году во время раскопок в Ираке и раскрашенных ими в соответствии с викторианскими представлениями о прекрасном. Выражение на этом лице всегда нарочито невозмутимое. С таким же невозмутимым видом он неказистым и наглым недорослем расхаживал по пляжу лет тридцать пять назад, когда мы оказались в одной подростковой компашке на Черном море. Не меняя выражения лица, он как-то раз во время вечерних посиделок хапнул за грудь пятнадцатилетнюю Софию, красотку и главу нашего временного каникулярного сообщества, со словами: «Что за материальчик? Симпатичный». За что тут же получил в глаз.

Вопросы он задает исключительно в лоб: «Ты куда идешь? Рисовать? Это что, по программе “Московское долголетие”? Ну а чё, нам лет-то сколько. А что, родители живы? Это ж, если нам по полтосу, сколько ж им? В уме еще?»

При каждом нашем случайном столкновении я театрально развожу руками, натянуто хохочу и выдаю реплику типа: «Ну никого чаще, чем тебя, не встречаю случайно на улице!» На что он приподнимает красивую бровь и отвечает: «Ну не знаю, что на это сказать, я к этому не прилагаю никаких усилий». После обмена репликами, приличествующими случаю и степени – самой шапочной, несмотря на длительность, – знакомства, он снова поднимает брови и сообщает: «Не вижу больше поводов для продолжения разговора. Пока».

Бодро осклабившись и махнув рукой: «Давай, дескать, пока» – я продолжаю свой путь. Он исчезает за углом на своем велике. Малый Златоустинский, весь в поворотах, как старинная телефонная игра «Змейка». Тут был Златоустовский монастырь, от которого остался один двухэтажный корпусок с кьюар-кодом на плакате и экскурсией в виар-очках. Надеваешь очки-коробочку и взвизгиваешь – не упасть бы с колокольни. Комично это выглядит со стороны, стоишь-то ты на ровной земле посреди двора.

Перформансы, выставки, независимость, брови, нестандартная речь… – это все очень секси. А могла бы я с Викентием?..

Волосатая шея и плечи под майкой-алкоголичкой, бледные ноги на педалях велика, претенциозные повадки. Бр-р-р. Но сам вопрос – он лезет в голову снова и снова. Как тогда – тогда, в пятнадцать, в двадцать, в тридцать. Да-да, как раньше. Ничего не изменилось.

Серьезно? Конечно, нет. Конечно, изменилось. Теперь все иначе.

Когда пальцы легко прикасаются к лицу; когда целуешь, не сгребая в охапку объятий, а обнимая ладонями голову, приближая губы к губам медленно, целуя все лицо; широко открываешь глаза и видишь ясно каждый вставший дыбом волосок – от возбуждения, от напряжения; когда знаешь каждый пупырышек и родинку на глаз, на вкус и на ощупь – тогда все иначе. Знаешь и последовательность действий и вздохов, среднюю продолжительность и репертуар прелюдии и самого акта. Привычный секс – бич долгих отношений.


Я застаю их за совместным завтраком, за нашим всегдашним завтрачным столиком, высоким и с высокими стульями.

Она в его футболке. Какая-то баба в футболке моего мужа, Михаила, на моем стуле голой жопой.

Я ставлю чемодан, из сумки достаю пакет с подарками, пластиковые банки с камчатской икрой – он любитель. «Парочка» в оцепенении. Замедленная съемка. Отламываю замочек на пластиковой крышке, подцепляю крышку, зачерпываю горсть оранжевого вонючего месива – и изо всех сил леплю ему в рожу. Остальное выворачиваю из банки на пол. Сбрасываю ее со своего стула и, заломив руку, – она орет, моя ярость нема – выталкиваю из дома и дальше, через двор, собака с лаем участвует в игре, за калитку, пнув напоследок под зад… Я выдергиваю из газона декоративные кирпичи, огораживающие клумбу, и бью окна дома, бывшего моим, но больше нет. Мишель выскакивает на крыльцо как был, в трусах: «Что ты делаешь, что ты делаешь?..» Вернувшись в дом, я бью все подряд: огромное зеркало, посуду, выламываю перила, с хрустом и грохотом крошатся ступени… а-а-а-а-а – твоя аппаратура! В топку, всё в топку!

В реальности я – само понимание и сама трусость. Разговоры – все, на что меня хватает. Эмпатия – зло. Я сочувствую тебе. Мне жаль тебя. Ты боишься старости? Я тоже ее боюсь. Я вижу морщины у себя на ляжках – с внутренней стороны, там, где кожа тоньше, тебе нравилось то место, было твое любимое; и начинающие провисать жилы на шее; и скорбные складки на веках; и твои новые складочки под задницей, ранее идеально круглой, я тоже вижу. Я тебя понимаю. Но как теперь быть с гвоздем в мозгу? Внутренняя стерва шатает его – нашептывает.

Не знаю.

Я даже не знаю, что было на самом деле и было ли.

Не знаю и не могу узнать.

Я же никогда не приеду неожиданно, не поменяю билет. А если и поменяю – всегда предупрежу.

Михаил

2005–2022 гг., Москва


Полное понимание. Мир и покой. Умиление. Неуязвимость. Полная стабильность.

Счастье.

Скучно.

Я делал предложение несколько раз, она не соглашалась.

На момент нашего знакомства с Анной мой предыдущий брак еще не был расторгнут официально. Анна, правда, этого не знала. Жена подала на развод после аварии, где-то за полгода до нашего знакомства с Анной. Я, пьяный, разбил вдрызг автомобиль, ушел от ментов, а потом сбежал из «Склифа» с перевязанной башкой. Причиной для заявления на развод послужила не разбитая машина и даже не авария. А то, что, как она считала, ехал я от любовницы. Давайте не будем, ей-богу, – какое это имеет значение.

Ходить на заседания бракоразводного суда мне было недосуг, через какое-то время я просто получил свидетельство о разводе по почте – на мамин адрес, по прописке. Теперь я был свободен и – кто бы мне это сказал еще год назад – настойчиво лез в новую петлю.

Давно, с юности, я не испытывал такого желания постоянно быть рядом, чувствовать, обнимать, говорить. И такой степени откровенности и честности.

В первый же вечер совместной жизни случился скандал – на почве отсутствующего ужина. Лицо у нее аж все перекосилось, она орала басом – оказывается, ожидала ресторана. А получила приглашение на совместный поход в ближайший «Ашан» за продуктами.

«Да и за каким чертом оно мне сдалось? – спрашивал я себя, глядя на искаженное скандалом лицо. – Может, дёру, пока не поздно?» Но нет. Сдалось, точно сдалось. За многим.

Я понимал уже, что алкоголь – моя проблема. Предыдущей работы, директорского места в компании, поднятой и налаженной мною с нуля, я лишился из-за этого дела. Мама знала, видела, но по своей натуре – терпеть и помогать – только это и могла. Я слышал однажды, как она сказала сестре: «Страшно смотреть, как он погибает». Мне тоже было страшно. И стыдно. Но по другую сторону было вино – водку я почти никогда не пил – оно было праздник, вкус, счастье. Радость, вкус жизни. И были врачи, которые, если что, всегда приведут в порядок.

В ответ на очередное мое предложение руки и сердца Аня сказала: «Ты о чем вообще? Я с силами собираюсь, чтобы тебя оставить навсегда с твоими капельницами и доктором Лёней. А ты про замуж».

Она тихо это сказал и без зла. И всерьез.

Я думал несколько дней.

Где-то в Филях нашелся доктор, который, как рассказывали знакомые знакомых, помогал с гарантией и научными методами. Поехали вместе.

Это был коллективный сеанс. Пациентов было человек двадцать, все с родственниками или сопровождающими – такова была инструкция. Цокольное помещение жилого дома, врач – пожилой дядька с тяжелыми веками. В белом халате. Несвежем. Его ассистентка – средних лет, подтянутая, в костюме. Сначала лекция. Ах, он работал на скорой помощи. Понятно-понятно. Все, что доктор говорил, мне, в принципе, было известно. Но говорил он со знанием дела, весомо, с подробностями и статистикой. Про поражение мозга алкоголем, про просроченный кефир и напиток «Байкал», в которых содержание спирта больше, чем в легком пиве. Про то, что нельзя, имея определенные особенности организма, пить чуть-чуть. Можно либо быть алкоголиком, либо не пить совсем. Третьего в нашем случае не дано. Вариантов нет. Потом у каждого спросили, насколько его решение твердо и на какое время он хочет перестать пить – на год, на два, на пять. «Навсегда», – ответил я. Доктор удовлетворенно кивнул. Лицо у него было отечное, под глазами мешки… на собственном опыте, похоже, изучил проблему.

Потом сопровождающие вышли, доктор подходил к каждому и держал руку над головой, повторяя, как заклинание, и мы повторяли за ним: «Я больше не пью никогда, мой организм не принимает алкоголя».

Одна девица забилась в истерике, стала орать: «Не хочу, не буду, у меня скоро день рождения, хочу шампанского». Ее вывела ассистентка.

Гипноз не гипноз, но сеанс оказался действенным. От одного запаха алкоголя меня теперь мутит. Началась новая жизнь. С Анной.

Мы пятнадцать лет вместе. Я знаю каждую ее гримасу, каждую фразу. Могу «по ролям» воспроизвести диалог между нами – за себя и за нее. Когда я так делаю, она злится.

Мы перестали ссориться. При малейшем признаке ссоры просто молча расходимся по разным углам.

Я преуспел. Мы преуспели. Теперь есть дом, в котором можно разойтись по углам.

Есть нежность. Есть даже немного секса. Но нет желания. Оно было, держалось довольно долго, дольше, чем пресловутые три года. Теперь – почти нет. Что делать с этим? Да не знаю, спросите чего полегче.

«Тиндер», молодые глупые тела? Я брезглив. И ленив. Разве что поглядеть. Был один вялый и краткий роман, мне не то чтоб стыдно, а как-то неловко за него. Анна не узнала, хотя раз едва не спалила. Прекратил все это. Ни к чему.

Желание – это, кажется, не только про секс.

Местный лесок, по которому я прогуливаюсь с женой и собакой, вызывает в памяти пересеченную местность моей юности: кроссы по спортивному ориентированию, забеги индивидуальные и командные. У меня от природы «кенийский» бег, на меня специально приходили посмотреть – и тренеры, и девчонки. Спортивное ориентирование мне нравилось больше, чем просто забеги по стадиону. Дистанция десять километров, компас, карта, на ней отмечены десять контрольных пунктов. Все их надо найти, отметиться и прибежать быстрее других. В индивидуальном зачете я всегда был в призерах и по городу, и по области. В командном нужно было еще девчонок тянуть, они быстро выдыхались, и мы их на себе тащили, как овец, на загривке, поперек плеч.

С утра такой вот забег, вечером концерт самодеятельности. Между ними – портвешок для бодрости. У нынешних двадцатилетних нет столько здоровья. Да и у меня нынешнего его нет.

Чиновники нас перекупали друг у друга – и по спорту, и по самодеятельности. Всем надо было на каких-нибудь соревнованиях, смотрах и конкурсах выглядеть молодцами.

Байдарки, походы, песни.

Мама никогда меня не ограничивала и не контролировала. Как-то, уже взрослым, я ее спросил:

– Ну а как вот ты отпускала меня на неделю на байдарках, например?

– Я тебе полностью доверяла.

– А что в школу я не ходил, ты знала?

– А ты не ходил в школу?! Мишечка, какой кошмар!

В трехлетнем возрасте я чуть не утонул, в пятилетнем прикусил себе язык, так, что зашивали, а может и пришивали – плохо помню, как чинили, шок был. В пятом и шестом классе я дико дрался в новой школе – один против всех. До седьмого сильно заикался. К седьмому классу заикание вылечили, жизнь понемногу начала налаживаться. Первой пошла легкая атлетика, потом – танцы и музыка. Сначала в школе, ну а потом и повсеместно. Я практически забросил школу класса с девятого: мы с Терёхой и Самохой вовсю выступали со своей группой на танцах, в ресторанах. Первый гонорар вышел по десятке на брата – бешеные деньги.

Военное училище казалось гарантом будущей стабильности, вплоть до пенсии. Спорт и самодеятельность были актуальны и там, так что в казармах я проводил гораздо меньше времени, чем мои сокурсники. На День Победы выступал на сцене на Дворцовой площади, а они стояли в оцеплении.

Я не мечтал стать артистом. Просто быть на сцене, петь, наслаждаясь свободой и красотой звука, – это был кайф. Преподавательница училищного клуба Серафима Львовна устроила мне прослушивание в консерватории. Мне сказали – давайте, ждем, только ноты выучите за лето, ну и сольфеджио подготовьте хоть как-то.

Профессиональный певец – это звучало так непонятно. Великим певцом я не стану. А абы каким? Да зачем? И еще сольфеджио какое-то… Я не пошел.

Женитьба, служба, служба на севера́х, экстрим – адреналина наелся, и не ради спорта, а ради выживания. Лесные пожары в тайге – в засуху девятнадцать точек возгорания одновременно. Ночевка в зимнем лесу в сломавшемся УАЗе с брезентовым верхом под завывания волков. Талоны на водку и хлеб. Сбор чертовой брусники – ведро можно было сменять на бутылку водки, а уже водку – на продукты. Пять лет без горячей воды. Ближе к девяностым глушили рыбу, продавали грузовиками. Всякими махинациями на излете советской эпохи заработал миллион рублей – купили машину и шубу жене: дефолт. Чуть было не продал китайцам лес за совсем уж серьезные деньги – сделка сорвалась: путч. Настоящий собственный бизнес, отнятый под дулом даже не пистолета, а целого калаша. Много-много директорских кресел и сумасшедших собственников. Дочь уже взрослая – настолько, что объявляет о том, что улетает в Америку. Навсегда. Завтра.

Интрижки. Развод.

Мама всегда рядом.

Вот и промелькнула жизнь – до встречи с Анной.

Анна – моя, я никогда ее не брошу и никому не отдам.

Хотя временами так хочется просто борща и просто секса, тоску наводят временами эти искания и умничанья. Ни о чем. Слишком она сложная бывает, со всеми своими образованиями и рассуждениями.

И хочется бросить все, не думать об Анне, взять гитару и отправиться в переход какой-нибудь, где акустика получше.

Есть время, есть аппаратура, есть группа соратников – таких же музыкантов-любителей, – есть даже студия, в которой можно записываться. Но нет молодости, нет шевелюры до плеч, рожа старая, да и голос уже не тот, и желания не те. Желания.

Подбираю, вспоминаю песню, которую мы с Терёхой сочинили в девятом классе. «Всё – обман, всё – нереальность… всё – как будто бы зеркальность…»

Анна

2010–2022 гг., Москва


Я плакала. Мне было жаль эту сильно пожилую женщину, совершенно мне не близкую и даже немного меня утомлявшую, мать Михаила, мою – как это? – свекровь, да. Она умерла от ковида, в больнице. Последние три недели даже по телефону связи с ней не было, она лежала под ИВЛ. Все больше смерть становится похожа на то, как она обустроена в романе «О дивный новый мир» – в специальном стерильном месте, в одиночестве. Только таблетку счастья не дают.

Совершенно неважно, какой она была для меня. Какой она была, когда была живой, – теперь это совершенно неважно.

У нее была правильная и нелегкая жизнь, которая только последние десять лет благодаря сыну, моему мужу, стала хорошей, счастливой. Она могла бы наслаждаться этой жизнью еще какое-то время. Но вместо этого провела полтора месяца в бесполезной борьбе, физических мучениях и унижениях от беспомощности, а теперь она умерла, и ее больше нет.

Общее место – жизнь и смерть едины, неотделимы одна от другой. Да нет. Инсайт: жизнь и смерть несовместимы. В первые дни наступило онемение, ушли на дно желания и ощущения – потому что смерть. Но я снова ем, сплю и смеюсь – потому что жизнь. Старая женщина остановилась, осталась в том дне, который закончился, больше не повторится и становится все дальше. А я купила елку, проголодалась, и у меня много работы.

Участвуя во всех «печальных хлопотах», как это принято называть, я предельно ясно понимала, как важно при жизни помнить, что ты однажды умрешь. Не вот это вот «жить так, как будто каждый день может стать последним», а очень просто: иметь, например, подготовленную одежду, чтобы, став телом, не оказаться в каких-то непонятных, чужих, казенных или только что купленных шмотках. Когда я стану телом, мне будет все равно. Но пока мне не все равно, я куплю себе специальные вещи и отложу их, как делали бабки в деревнях, в специальное место. Критерии выбора вещей для тела специфичны. Они должны быть натуральными, чтобы правильно гореть или гнить; закрытые, чтобы скрывать тело и его тайны; и не слишком тесные, потому что тело не может сделать усилия, чтобы протолкнуть руку в узкий рукав.

А еще вот это – «не в гроб же с собой возьмешь». И действительно, Кристина (агент-организатор похорон, так это называется) говорит: «Я эту кофточку, если не подойдет, положу в гроб, под одеялко». Не надо, не кладите мне кофточку в гроб. Ей там не место. Лучше у меня заранее будут вещи, которые точно подойдут моему телу.

У меня жуткое количество шмоток, что со всем этим делать? И при жизни-то возникает этот вопрос. А после смерти – положить телу под одеялко? Сжечь? В лучшем случае – пункт приема одежды для нуждающихся. Никто не будет за мной донашивать, тем более размер у меня нестандартный.

Церковь, как и сундук с заготовленным погребальным бельем, утешительна. Как когда-то, с садом и молитвами, так и сейчас, с этими ладанными запахами, полумраком, свечами. Включенная люстра – так положено, отпевание совершается «при белом свете» – рассеивает сумрак и освещает лицо, очень спокойное, совсем непохожее, в платке, которого она никогда не носила, полоска с молитвой поперек лба. Умиротворение, но одновременно и нереальность происходящего. Вечный покой.

Я для себя еще не решила, хочу ли гнить в земле или быть развеянной по ветру. Хочу, пожалуй, стать деревом. Хочу, чтобы в мою честь посадили дерево и поставили под ним скамейку. Будут ли там же мои кости – пока мне кажется, это не так важно.

Дерево – красиво и символично, и польза от него есть. Правда, деревья тоже умирают. Ну, пусть это будет дуб, он живет долго. Или огромная розовая чешуйчатая сосна.


Кладбище занимает огромную поляну посреди леса, в обрамлении графичных стволов, голых и черных, начало декабря.

Напишу завещание. Не сказать, что так уж многим могу порадовать наследников. Но пусть хотя бы не ломают голову, как быть, например, с моими картинами. Холсты. Их много! И они большие. Надо как-то позаботиться о них при жизни – продать, раздать, раздарить. Вряд ли они взлетят в цене после смерти художника. Хотя…

Мне хотелось бы, чтобы некоторые из них висели на стенах у сына. Но это единицы из примерно двух сотен. У меня еще есть время подумать об этом. Наверно.

А еще – книги. В моем детстве, на старой квартире, чудесным образом отец нырял в дальний ряд книг в кабинете, уставленном ими сверху донизу, и доставал нужный том, утыканный закладками и испещренный карандашными заметками и кощунственными ногтевыми заломами. Теперь его заныривания утратили триумфальную точность. Сколько томов дремлют, забытые, возможно, навсегда, в третьих рядах, дыша пылью и сумраком.

А я – успею ли я вообще освоить свою библиотеку? Половина книг открыты, пролистаны и не тронуты более. Так и присоединятся они, девственные, к остальным. Будут ли прочитаны? Неизвестно. Но выкинуты точно не будут.

Книги сына в компактном, но немаленьком книжном шкафу почти все читаны, расставлены по алфавиту и ухожены.

Пусть там же на полках встанет и эта книжка. Пусть будет.


Вот прошло чуть более полугода, казалось бы, смерть забыта. Мы легко упоминаем при случае имя свекрови. Но тут муж говорит: «Мне мама сегодня снилась». Маленький мальчик, оставленный в холодном и сумрачном месте. Мама ушла и больше не вернется.

Когда муж вдруг начинает заглядывать в кастрюли, или неожиданно выдает инструкцию по варке пельменей, или называет кошку «ты моя девочка», присюсюкивая, – я понимаю, что мама с ним, мама внутри.

Невольно спрашиваю себя, а как я буду справляться, когда останусь вот так, одна? Я не созваниваюсь с родителями, как, бывало, Мишаня со своей мамой, через день, а то и чаще. Я отошла на безопасную для себя и, кажется, абсолютно комфортную для них дистанцию. Будут ли они мне сниться, когда расстояние это станет непреодолимым? Есть ли они во мне? Да, они во мне живут, я слышу их голоса – это точно, нечего отрицать. Как это будет? Не знаю.

* * *

Моего первого терапевта – пардон, терапевтку – звали Вика, и я понятия не имею, к какой школе психотерапии она принадлежала. Сначала мне было вообще до звезды про подходы. А потом это было уже неважно. К терапии я пришла совсем неоригинальным путем, меня отправил детский психолог с текстом таким примерно: «Вы, мамочка, сначала свою башку приведите в порядок, а потом ребенка будете воспитывать».

Я много говорила, и часто плакала на сессиях, и часто опаздывала, и пропускала, а несколько раз пыталась сбежать со словами «это все хождение по кругу, я устала, и мне ничего не поможет». Так продолжалось достаточно долго.

Скажу только – мне помогло. И когда я почувствовала, что выскочила из того самого замкнутого круга, встретила Мишеля, стала радостнее и спокойнее – это был мэджик. И я подумала, что тоже так хочу, хочу уметь делать мэджик. А Вика сказала, что часто возникает желание стать психологом после прохождения терапии, но это такое себе… ну, в том смысле, что не так просто и не всем, на самом деле, надо, – и вот это всё. В общем, предостерегла меня. Я после этого достаточно долго думала и примеривалась.

Новый вираж: филология, дауншифтинг в Латамерике, передышка в церкви, бешеный ивент, всегда живопись – и вот я психотерапевт.


Этот новый клиент, Глеб, – та еще штучка. Теперь выясняется, что он женат: женился сразу после школы, жена старше него лет на пятнадцать и у них есть общая дочь. Ребенка воспитывают бабушки с обеих сторон, так как у жены после их расставания развилось психическое расстройство, она периодически проходит лечение в клинике. Ну а из моего клиента воспитатель уже понятно какой. Все это он не счел достаточно важной информацией, долго не говорил. Упомянул, только когда к слову пришлось. Ну то есть две главные женщины в его жизни – значительно старше него. Что ж… в теории все ясно.

Соцсети – соблазн. Залезла, посмотрела работы Глеба. Два разных профиля. Один под своим именем, с фотографией и контактами, – портфолио по дизайну для полиграфии. Каталоги, макеты брендинга, сувенирной продукции, даже презентации. Хорошие макеты. Но ни одного не запомнила.

Второй профиль под аватаркой с черной маской и ником Satana’s_son. Сказать, что я в шоке – ничего не сказать. Он гений? Кстати, об этом он тоже ничего не говорит на сессиях. Настолько безоговорочно считает себя выше всего и вся, а уж меня-то точно, что даже не считает нужным это показать, а тем более обсуждать. Умопомрачительная компьютерная графика, в которой нарисованная жизнь ртутных шариков, стеклянных кубиков и стальных механизмов поражает воображение и даже берет за душу. Объем, блики, свет и тень, превращения предметов созданы – сказать «отрисованы» не поворачивается язык – столь совершенно, что почти вызывают катарсис. В серии роликов главные герои – мягкие игрушки. Зайчики, мишки. Я так и не поняла, они нарисованы или каким-то хитрым образом сняты и затем как-то внедрены в видео – каждая шерстинка на виду, в самых разных ракурсах: в полете, брошенные меткой рукой ребенка, крупным планом, подвешенные вверх тормашками, растворяющиеся в темноте, испачканные в шоколаде, с распоротыми животами и прочая.

А, тут еще и фото. Поломанный лед на Яузе, на Москве-реке, крупным планом, меж конструкций моста… Ха, у меня тоже есть такие фото. Тут отражения высотки? Как подловил такой ракурс? А, стоп, так это фотомонтаж… вот еще – размноженный диск луны над городом, птица, летящая без крыльев. А это? Тоже монтаж? Поле вламывается острым углом в небо. Для монтажа как-то простовато… а, так нет – это зеркало. Настоящее, сфотографированное.

Среди разного всего компьютерного здесь попадается и аналоговая живопись. Холст, краска. Акрил, похоже. Розовое и красное – с черным, глаза, впивающиеся в тебя из хаоса. Серия тяжело-серое с коричневым, похоже, сангина – смутные тени в сумерках. Депрессивные эпизоды налицо. Вместе наводит на мысли о биполярке. Не как о диагнозе, а как о духе.

А вот и «Автопортрет с возлюбленной». Рядом с профилем самого Глеба – синего иконописного цвета – заостренная, заломленная, с гипертрофированными глазами и ртом-пропастью, тонкая и молодая, но абсолютно узнаваемая та самая Нонка – редакторша, потом любовница моего отца, теперь «помощница», «ученица», ведущая все его дела и по факту за последний год заменившая ему весь мир.

Я обязана отказаться от этого клиента и, конечно, сделаю это. Только еще несколько сессий. Пожалуйста. А потом – на супервизию и на личную терапию. Клянусь. Да, я хочу узнать. О собственном отце – через своего пациента, любовника его любовницы. Как будто снова шарю по тем записным книжкам.

Глеб

2014–2021 гг., Москва


Не спишь?

Я у подъезда. Поехали кататься.

Что значит поздно?

В смысле – не предупредил?

Какая разница?

Где твоя готовность? Где внезапность? Где легкость? Где полет, где радость бытия? Где открытая душа? Распахнутые настежь глаза? Где чувство?

Это ты вот такая? Да? Тебе завтра на работу, да? В редакцию, в издательство? Рано вставать?

Впрочем, что меня так удивляет… я ведь и правда тебя совсем не знаю. С чего я решил, что тебе интересны полеты по ночной Москве. Звук резины в темной луже под аркой. Когда колесо накатывает на мокрое, мягко давит, будто проезжая по тысячам полиэтиленовых пузыриков на упаковке от оргтехники. Мелкий дождь засыпает лобовое стекло, и включаются дворники. Четкое движение, мягкий стук дворников. Обожаю. Огоньки в салоне. Не какая-то там «машина», средство передвижения – автомобиль, аппарат, летающая тарелка – по черноте переулка скользит, движется, ускоряется. Музыка заполняет внутренность космического корабля вплоть до стекол.

Снаружи – огни. Тысячи огней, тысячи машин, ночные светофоры. Праздничные нарядные пешеходы в центре. Пешеброды, пешегулы. Из клуба в клуб.

За рулем – наблюдатель. Заключенный в полупрозрачную капсулу, мчится, созерцает их лихорадку. Наркотики, вино, секс по сортирам? Да, да, да и еще раз да. А также музыка, грохот, водка, виски, текила, коктейли, вертепы, угар, мотоциклы, танцы, тела, белье и его отсутствие, желания, пот, волосы, глаза, экстаз, пустота, такси, улицы, мат, охранники, веселье.

Грусть, любовь и рассвет.

Завтрак и черный-черный кофе.

Маяковка, Патриаршие, раннее утро, пеший путь по Москве.

Сегодня мой космический корабль – засланец и часть иной цивилизации, непричастной угару. Смоленская площадь со светодомами и песочным замком МИДа. Парк культуры и Крымский мост с дугами голубого света, спичечный коробок ЦДХ.

Одно время на нем висела огромная реклама чая «Липтон». Знакомый испанец называл его La Casa de Lipton. Потом он был – la casa de «Мегафон». Теперь искусство отвоевало рекламное место под названия выставок, а выставки стали брендами – ничего не изменилось.

Пароходики так романтично смотрятся с моста. Внутри там шумно, накурено и не очень интересно.

На Ленинском – пробка. Цивилизация, столица, мегаполис – пробка в два часа ночи…

На смотровой – мотоциклы. Отлично смотрятся. Блестящие мощные машины и мощные же колоритные дядьки при них. Все в образе. Сигареты, а то и сигары или трубки, пиво, виски, банданы, кожа, шум, тяжелая музыка, порыкивание моторов, гонялки. Инопланетянином теряюсь в толпе, мимо разговоров «о лошадях», железках, телках.

Пятьдесят метров вниз по склону – кромешная темень, черные деревья, потом голый, подсвеченный луной и фонарями склон. Еще пониже – белеет… Снег! Грязный, твердый, – как камень. Снег в июне месяце.

Возвращаюсь по Комсомольскому. «Лужники» внизу. Круглые арены, крыло трамплина.

Ну а тебе с утра на работу. Что ж, как знаешь.

Да и мне, впрочем, тоже завтра на работу.

* * *

Одно из преимуществ, или, во всяком случае, одна из особенностей, или даже странностей жизни в центре – ты всегда в противоходе. Выходишь ли ты из дома утром, вечером, пешком или на машине – толпа всегда ломится тебе навстречу. Долетают обрывки фраз: «счет-справка делается только для регионов», «а она мне – кто здесь налоговый инспектор, ты или я?», «а исход этих… как их… евреев?», «он, когда из Питера только приехал, работал в “Бритиш табакко”. А сейчас перешел в…», «если тебе надо порисовать, ты порисуй… ну мы на всякий случай тебе билеты в театре оставили», «судить о вещах, которые, по большому счету…» – и мне из моего противохода почти всегда понятно, о чем речь.

Я живу в центре не потому, что моя мама родилась в Воротниковском переулке, а ее мама училась в институте благородных девиц, а потом полжизни провела в лагерях. А потому, что мой дедушка приехал из своего Мухосранска, был талантлив и с характером, мой папа – Мэтр. Но об этом как-нибудь потом.

Встаю ближе к одиннадцати. Летом завтракаю на балконе с видом на Москву-реку и Котельническую высотку. Кофе, сыр, возможно, вино и фрукты. Я завтракаю долго и с удовольствием.

Я просматриваю вчерашние эскизы, начатые работы. Если одна из них увлекает меня, отключаю телефон и занимаюсь ею. Мне точно известно – есть предел совершенству, есть точка, когда я сделаю эту работу такой, какой ее задумал Бог.

Включаю телефон – не ищут ли меня из «конторы». Моя работа – что-то вроде креативного директора на фрилансе. Платят, может, и не запредельно, зато можно отключить телефон, пропасть – и никто не вякнет.

Так вот, если я им нужен, перезваниваю, еду. Пешком или на машине, смотря по настроению. Но всегда в противоходе.

Вчера в лифте офисного здания, поднимавшем меня на седьмой, на ходу то включается, то выключается свет. Лифт останавливается между этажами, свет продолжает мигать и, наконец, гаснет. Офисная публика внутри коробки с восторгом истерит. Из диспетчерской сообщают: к вам приедут через два часа. Тут все и правда пугаются. «Я беременная женщина, мне плохо, я лежу на полу и задыхаюсь!» – «Неплохо пущено, эти офисные блондинки иногда…» Но круглую решетку в стенке лифта на голую импровизацию не возьмешь. Голос диспетчера встревожен, но до конца не верит…

В разгар препирательств свет моргает и зажигается, лифт сам собой трогается, благополучно прибывает на место и выпускает заложников… Рассказов надолго.


Как креатор, простигосподи, я на все руки от скуки. Моя специальность – вроде дизайн. Но и сценарии роликов, и тексты на макетах – так называемый креатив – это тоже ко мне. Половина клиентов не вполне понимает, зачем пришли. Чего-то большего, чем «чтобы моему боссу понравилось», от них вряд ли добьешься.

– Вы хотите, чтобы было различимо брендированное жевание? Поверьте мне, это невозможно осуществить вот так напрямую.

– Почему?

– Ну хорошо, ну как вы себе это представляете?

– Ну… вот идут две девушки, и одна другой говорит: «Коля пригласил меня в кино. Мне нужна жвачка фигли-мигли» – а вторая ей отвечает: «А мне нужно на собеседование. Я возьму драже фигли-мигли». Понимаете, нам очень важно, что драже – деловой формат, а жвачка – неформальный.

И смотрит бодро, как орел, видишь, мол, ты не можешь придумать, а все просто.

Кому интересны тонкости и перипетии общения рекламного агентства с заказчиком – читайте старые добрые «99 франков» и смотрите ролик про шесть параллельных красных линий, две из которых перпендикулярны, а одна – прозрачная. Я же ни богом, ни полубогом себя не считаю.


Бывает и так, что клиент открывает тебе смысл жизни. Помнится, на заре своей деятельности, только-только покинув стены монастыря, где служил согласно полученному на истфаке диплому научным сотрудником музея, и едва закончив курсы фотошопа, я вступил на стезю профессионального полиграфического дизайна. Одним из первых заказов на новом поприще стал каталог французского вина для одного нашего торговца, дистрибьютора то бишь, данного товара. Идея у меня была – каждый сорт вина сопровождает фотография рук, «комментарий» на азбуке глухонемых. Черно-белые фотографии рук мужчины и женщины – они встречаются, знакомятся, становятся ближе… так вот, женской моделью мне служила жена. У нее длинные пальцы, тонкие, неожиданные для женщины крупного телосложения с полными руками. Немного узловатые, с ноготками, лишь чуть выходящими за край пальца, но продолговатыми и узкими. Когда я попытался открыть заказчику глаза на прелесть этих нервных, выразительных рук, ответ был: «Слышь, я уважаю твое мнение, может, это и красивые руки, но я те плачу за проститутские». Крыть было нечем, пришлось переснять чужие пальцы с накладными ногтями.


Вечером, если не город, то снова балкон или терраска кафе. Я – завсегдатай одного из них, рядом с домом. Меня занимают автомобильные сценки: на узкой дорожке у терраски кипит трафик. Сталкиваются лбами, недовольно вертят колесами, некоторые вопят хамски, шипят и бьют хвостом, другие с урчанием пятятся, прижимаются к бордюру, брезгливо подбирая полы блестящей одежи, те нагло накатывают, эти – пыхтя и надувая щеки, проплывают мимо.

А вот вплотную по узкой дорожке пропихивается мусоровозка. Посетители террасы «не видят».

* * *

«Но я же не такая синяя!» – это Нонна о своем портрете моей кисти. Нонне надо, чтобы синим было небо, а люди – ну как минимум розовыми… Впрочем, тот портрет был даже не синим, скорее, лиловым. Мы оба были там лиловыми, при этом вполне узнаваемыми. Нежизнеспособные персонажи и пластмассовые образы в «гениальных» романах ее Кольцова, старого импотента, в творческом смысле в том числе, ее не смущают. А синий портрет ее расстроил.

Жена – та не такая. Она видела, и больше меня. Для нее было естественно, что портрет Нонны – лиловый. Высвобождая голову из ворота огромного бесформенного черного свитера, щурясь и пристраивая на носу очки, она сказала невозмутимо: «Да, точно, у нее душа цвета магазинной замороженной курицы. И ты к ней приледенел».

Тогда я фотографировал, обрабатывал, смешивал, накладывал и монтировал без остановки… мечтал создать альбом – за десять лет работы… 3650 дней. Плюс два високосных дня за десять лет – 3652 страницы-картинки. Идея остыла, никакого альбома нет. Я был гораздо счастливее, чем теперь. Или нет? Мира ведь в душе не было: ни минуты не знал покоя и безмятежности. Тогда я никак не поверил бы, что могу неделю пролежать на пляже. Даже не на диком и пустынном экзотическом пляже, а на обычном, с лежаками, с отдыхающими, правда, немногими. Просто под солнцем, просто круглые сутки глядя на океан и слушая его. На рассвете волны такие нежненькие, тихие. Круглый горизонт в дымке. Все так невинно.

Десять дней я не ухожу с берега. Сплю на пластиковом лежаке. Ем тут же в пляжном кафе. Иногда по ночам поднимается ветер – злой, сильный, со свистом гнет по скалам сосны за моей спиной. Тогда я заворачиваюсь в большое пляжное полотенце. Никому до меня нет дела. Мир и покой.

А раньше музыка, цвет, звук, свет, слово мучили меня. Да, мучили. Ни секунды покоя, ни минуты мира.

И еще женщины.

Моя первая женщина. Жена. Похоже, она закончит в психушке. А ведь в то время, не будь ее рядом, в желтый дом угодил бы я. Странно называть ее первой женщиной. Мы почти не занимались сексом. В нашу первую ночь – мою первую ночь с женщиной я, кажется, так и не добрался в нее, такая слабая была эрекция. В ту пору я был такой нервный и чувствительный, от волнения у меня никак не вставал. По-моему, она зажала мой член между ляжками, и туда я и кончил. Я так ничего и не понял тогда и позже никогда у нее не спрашивал, что же произошло на самом деле в ту ночь. Строго говоря, в то утро, после выпускного вечера. Она была на одиннадцать лет меня старше, вовсе не сексуальной выпускницей пединститута, а толстой, почти тридцатилетней теткой со здоровенной косой и в очках.

А может, кстати, в тот первый раз я просто устал. Для начала-то я протащил ее через всю Москву, прежде чем набрался храбрости схватить за сиськи. Прямо на смотровой площадке на Ленгорах, на московском бельведере, на глазах у каких-то посторонних выпускников. Впрочем, они тоже были заняты, скорее, друг другом.

Я вспоминаю ее. Больше ни одна женщина в моей жизни не была мне так фанатично предана. Так счастлива рядом со мной.

Своим отцом я был заражен манией искать дыры в космосе вокруг себя, искать знаки и значения во всем и считать женой ту и только ту, что готова заниматься этим вместе со мной.

И по сию пору я не уверен, действительно ли существует случайность? Неужели совпадения ничего не значат? И не стоит в каждом мгновении искать скрытый смысл? Гадать по полету птиц? И внутри нас нет связи с космосом? Пусть все это существует, но я лично отчаялся толковать знаки. Радости, невинные радости и удовольствия – вот для чего стоит жить. Они в сто раз драгоценнее всяких знаков.

Поэтому я жру пирожные на ночь. Но – становится тоскливо от ощущения пустоты в голове и переполненности в желудке. Тошнота оказывается единой в этих двух органах – в мозгах и в кишках.

Как мне начать новую жизнь? Хотя бы перестать обжираться на ночь. Хотя бы забыть Нонну. Но ведь удовольствий и стоящих соблазнов так мало. Творчество, еда и выпивка, секс. Когда счастья не хватает, так трудно лишить себя каждой малой плюшки. Как будто отрываешь кусок от души…

Мы брали тяжелые блестящие зеркала и ехали с ними на электричках. Мир запрокидывался в зеркале, качался, менял угол своего существования, точку своего подвеса во Вселенной. Мы прятали зеркало в лесу под кустом и назавтра привозили следующее. Мы подносили зеркала друг к другу, и все вокруг преломлялось, открывалось окно в другую реальность. Мы лили на зеркала воду и сыпали на них песок. И каждая песчинка падала со своей физиономией, со своим звуком и отскоком. Мы готовы были провести всю жизнь, наблюдая за каждой из них.

Теперь в какой-нибудь галерее современного искусства можно увидеть аквариум с зеркальным дном, на который бесконечно струится песок, бесконечно пересыпающийся по трубе на стене аквариума благодаря нехитрой механике. Но это же совсем не то, что своей собственной рукой набирать теплый песок на бескрайнем морском берегу и сыпать его на зеркальную поверхность, расчищенную тобой же от того же песка, чтобы в ней отражалось небо и твоя рука. Это сама жизнь.

Я фотографировал, а позже снимал на видео, как песчинки падают на зеркало; как между скалами зеркала образуют черную дыру. Как вода хлещет и отражается. Как огонь пробегает между небом и землей. Как тает лед.

Мы лежали на песке. Мы ели снег. Мы плескались в воде. Мы слушали. Мы говорили о том, что чувствуем и слышим. Мы возвращались домой и засыпали. Жена дышала моим творчеством. В сексуальном смысле она считала меня импотентом, и я был им – для нее.

Секс в нашей семейной жизни де факто отсутствовал. Зато буквально преследовал меня за ее пределами. У меня были сотни женщин всех мастей, возрастов и разновидностей. Забавно, что при этом обе значимые женские фигуры в моей жизни, жена и Нонна, чуть не в два раза меня старше. Ну, не в два, но… существенно.

Одно время в поиске остроты ощущений я даже поработал мальчиком по вызову. Меня забавляло, что женщины, заплатив деньги (я брал вперед), тут же забывали об этом. Они целовали меня и прижимались ко мне, а после «всего» норовили трогательно прикорнуть у меня на плече, как девочка на плече одноклассника на скамейке в парке.

Однажды жена нашла фотоколлажи, которые я делал из порнокартинок и школьных фотографий дочкиных подружек. Были у меня такие фантазии, абсолютно платонические, искусство для искусства, без всякой реализации. Наверное, давала о себе знать задавленная в свое время подростковая сексуальность. В школе мне было не до полового созревания: все силы уходили на ежедневную оборону от своры примитивных особей – одноклассников. Мастурбировал я и на те же коллажи, и просто без ничего. На фантазию жаловаться не приходилось. Мои нечастые и вялые попытки овладеть женой воспринимались ею как особо заточенные шипы на терновом венце. Она лежала неподвижно и только кривила губы. Воистину она, скорее, могла кончить от моей музыки или моих картин, работ и арт-объектов, чем от моих прикосновений. Кто из нас больший извращенец – еще бабка надвое сказала. Как бы то ни было, мне в лицо были брошены обвинения в извращенчестве. Они добавились к патологической ревности и образовали тухловатого запаха взвесь, тоскливую, как лужа онаниста. Я снял квартиру. Без лишних объяснений и разговоров при намеке на скандал поднимался и уезжал туда. Потом окрестил свою берложку офисом и стал сбегать под предлогом работы – мне нужно спокойно поработать. И наконец переехал.

Феноменально, но жена не ревновала меня ни к одной женщине из тех, о которых знала. Достаточно было рассказать ей о новой подружке, чтобы избежать ревности.

Зато она страдала приступами тяжелой, черной ревности к фантомам – несуществующим, эфемерным, выдуманным ею самой. Кажется, больше всего, панически, она боялась появления соперницы своей «горизонтальности». Этот странный изобретенный ею термин обозначает вовсе не то, что первым приходит в голову (мне, по крайней мере), не горизонтальное положение в сексе. Женщина горизонтальна как основа, как земля, как почва, в которой коренится и произрастает вертикально мужчина со своей дерзостью и порывами. Вот так-то… Вот где она боялась конкуренции.

Нонна, моя многолетняя мания, не казалась ей опасной.

В ее бедной голове, отягощенной снаружи тяжелой, толстой косой, а изнутри – светящимся, мерцающим мозгом, уже завязывались опаловые бутоны болезни, через какое-то время вовсе ее заполонившие.

Вся эта история длится уже пятнадцать лет, хотя последние пять мы с Антониной – даже имя мне теперь кажется каким-то странным – практически перестали видеться и говорить. Думаю, этот брак навсегда. Во всяком случае, я с ней разводиться не стану.


Я никогда не «гонялся» за женщинами: были те, кто отказывал, – да ну и ладно. Редко когда встречи продолжались дольше двух-трех месяцев. Пока я не споткнулся о Нонну. Не сказать, что она была так уж изощрена в сексе. Но она была какая-то дикая. Никак не появлялось чувство, что я ее «покорил», «получил», «овладел» ею – это все было не про нее. Она после соития могла, например, пукнуть или рыгнуть – мне казалось, нарочно. Иногда же была вся – открытая, пульсирующая вульва, неистовая, отчаянная. А могла в постели, отмахнувшись от моей похоти, начать читать стихи, свои или чужие. Могла отправить меня домой среди ночи. А наутро явиться, невыносимо соскучившись. Ей не нравилось мое творчество – вернее, она была к нему равнодушна, а то еще отпускала саркастические замечания. Даже представить невозможно, чтобы жена позволила себе что-то в этом духе. Не знаю, почему я так зациклился на ней, на Нонне, – это было никак мне не свойственно. Я провалился в эту связь, завяз в ней и залип. Надолго. Но одним прекрасным утром проснулся и почувствовал, что все, больше не могу. Просто прекратил это, и всё. Конечно же, моментально все перевернулось с ног на голову, мы поменялись местами: я избегал, она гналась.

Казалось, при таком накале страстей кто-то из нас должен был бы помереть или убить другого, чтобы закончилась эта история. Но все оказалось проще: наконец обоим надоело и просто сошло на нет.

Прошло лет десять. Не вечность, но прилично в масштабах человеческой жизни. И вот мы встретились случайно на улице. На первый взгляд, она казалась красивой, в хорошей форме, благополучной дамой. Сказала, что замужем. Наврала. Ничто не напоминало в ее нынешних повадках о былых болезненных стихах, попытках суицида и диком сексе. Второй раз мы встретились, уже договорившись, но спокойно посидеть в кафе не получилось. Дикий секс – как оказалось – никуда не делся. Мужа – как выяснилось – никакого нет. Зато есть восьмидесятилетний старик, которого она болезненно боготворит чуть ли не с поры нашего первого знакомства и расставания или около того.

Жена до сих пор – моя жена. Я вижу ее раз в два года, даже по телефону говорим мы редко. Она периодически лежит в клинике, болезнь ее не опасна для окружающих, витиеватое сплетение с реальностью создает особый, ее собственный мир, в который вхожа дочь, но не я.

Я не изменился. Чуть меньше клубов и женщин, чуть больше работы и денег. В противоходе, всегда в противоходе. И снова Нонна. Как избавиться от нее? Пойти, что ли, на психотерапию? Модно нынче. Вот, например, на портале «Теперь понятно» – вроде приятная тетка Кольцова Анна Сергеевна.

Нонна

2007–2021 гг., Москва


Страшно себе представить наш информационный киберкосмос, наводненный кибермусором. Вот старая переписка, неузнаваемые совершенно стихи и письма, которыми мы обменивались с Глебом, тех времен, когда я считала себя поэтом, временно нашедшим пристанище в теле редактора. Невероятно и просто даже смешно, что я теперь не в состоянии отличить, где мои стихи и письма, а где его, – только по редким глаголам прошедшего времени, которых в этих стихах почему-то почти нет. Глеб – инфантильный, самовлюбленный отморозок. И я, которая в пятнадцать лет слышала мысли людей, видела их насквозь и всю жизнь любила другого.

Глеб, Нонна

Стихи и письма

2007–2011 гг., Москва


1.

Страх и нежность – муки ада,

леденящая тюрьма.

Будет, будет мне награда —

пустота и чистота.

Видишь? В ледяной оправе

еле светится душа.

Слышишь? Тихий звон бокалов

из прозрачного стекла.

Только это не бокалы —

в этом храме нет вина.

Это два холодных Бога

задвигают крышку гроба —

Тихо,

верно,

не спеша.

Гроб качается хрустальный,

звон чуть слышится сусальный,

крылья

мертвые

шуршат.

2.

Я не умею соблюсти – через сколько дней звонить, когда и как ответить, через сколько часов, недель, месяцев переспать, под каким углом посмотреть. Поэтому пишу сейчас и вообще пишу. Но куда девать нежность, бывшую для тебя? Она осталась со мной, зажатая в кулаке.

Страх убивает, и слова берут власть. Сколько сказано того, чего я не думаю; того, чего нет и не было. Сколько услышано лишнего, придуманного.

Сегодня мне кажется – мы откуда-то не вернулись. В эти два дня нашли и потеряли… но что? Не понимаю. Меня нет, мой кокон пуст.


3.

Что же мне остается? Если тебе не хочется целовать мои губы и мои пальцы, не нравится гладить мои волосы, запах моего нутра не вызывает желания, моя кожа – слишком бледная, смех – натянутый, голос – недостаточно звонкий, и мои отекшие кровью ткани только мучают своим желанием. Что же мне остается? Забыть навсегда нежность, и дрожь, и радость. Помнить навсегда нежность, и дрожь, и боль.

4.

Ангел

В каждом углу

вянет букет,

Пух тополиный

по полу.

Марлен Дитрих,

и кажется,

никого больше нет…

За полночь.

Черно окно;

электрический свет.

Но я знаю —

мой Ангел

вернулся ко мне.

Я радуюсь.

5.

Что мне уже точно скучно, так это разбираться – то ли это беспредельная мнительность, то ли беспредельная слепота… то ли есть ты, то ли нет.

Пока.

Знаешь, ко мне вдруг снова пришла Свобода.


6.

Секс

Я красивая.

Когда-то —

ждать

удара

слепо, не помня, не видя,

слыша только

черной дыры

вой и хрип безумный,

дикий.

Иной раз —

глаза и сердце открыть:

видеть, как краснеют соски,

цветы проступают сквозь кожу,

открываются твоим губам.

отдавать себя

медленно, с радостью,

неизбежно.

Когда-то —

рукой плавной

влажный рот раскрыть

и медленно, томно,

каждым мгновением длить

фантазии патоку.

Быть может,

усталой, холодной быть,

но, видя страсть,

загораться

и таять, внимая

желаниям.

Даже

напасть змеей

ядовитой,

черного шелка,

и играть жестоко,

душить кольцами,

зная, что все равно

ты – мужчина,

я – женщина.

По-разному можно

радостям

плотской

любви предаваться.

Но только с тобой

так,

как я хочу прямо сейчас.

А утром

я боюсь сказать тебе

«люблю».

мне кажется,

ты смотришь на меня

и думаешь:

«какая же ты некрасивая, вся синяя».

А я красивая.

7.

Моя жизнь забила твою почту,

а твоя – мою душу.

Ты наблюдаешь в мире себя и себя,

следишь за каждым своим отражением.

Не хочешь и не можешь принять чужого —

хотя бы просто для себя.

Ты говоришь слова,

которые убивают.

А выслушать не хочешь даже те,

что слегка уколют.

Ты каждое мгновение оцениваешь.

И ни одно из них совсем не ценишь.

Уничтожить и выгнать меня – несложно.

Сказать, что я одиночка – такая же, как ты, —

тоже можно.

Я найду себя и без тебя,

как только захочу; ты уже знаешь.

Когда ничем не нужно дорожить,

ничего не нужно хранить в сердце —

конечно, проще.

Не нужно лелеять каждое движение

и толковать каждый взгляд.

Не знаю, была ли это любовь для меня.

Просто какая-то странная история.

Можешь разбить палкой мою машину.

Я твою не трону.

И убей, пожалуйста, мои письма.

Боюсь, они больше не имеют к тебе отношения…

Они уже не мои и не твои.

8.

Слова – одно.

Другое – сердце.

Нет больше слез.

Чего хотеть,

чего бояться —

решен вопрос.

По заколдованному

кругу

скольжу и я.

Всегда на противоположной

сфере —

вижу тебя.

9.

Разговор Поэта с почтовым ящиком

Ящик: Здравствуйте. У вас нет новых писем.

Поэт: До свидания. Не очень-то и хотелось.

– Подождите…

– Да?

– Играй, общайся! Скачай новую версию М-Агента http://r.mail.ru/cln2659/agent.mail.ru

– Ой, отвяжитесь.

– Какой вы… Предлагаю что есть… А вы-то, вы-то чего хотели бы получить? Чего ожидаете?

– Да ничего. Отстаньте. Дайте выйти.

– Да идите. Я не держу. Все равно у вас нет новых писем.

– А я и без вас вижу. Я просто читаю новости.

– Ах, новости… Не забудьте посмотреть погоду.

– Уже посмотрел.

– Ой!

– Что?

– Вам письмо!

– Да ладно! Рассылка, наверное.

– Да нет! Настоящее письмо.

– Дайте гляну… И правда. Что ж – это мило…

– И только-то? Стоило целый час читать новости…

Поэт не отвечает.


10.

Вечный дождь. Темно.

Я все время сплю? Возможно…

Вечный дождь. Темно.

Я тебя люблю? Похоже…

Нонна

2021 г., Москва


Однажды свет падает по-другому, и становится видна вся призрачность, глупая, пошлая иллюзорность выдуманного мира и ореола, искусственно созданного вокруг него.

Был ли в моей жизни хоть один человек из настоящей плоти и крови? А я-то сама? Как мне наверстать эту жизнь, пущенную на духовные ценности, на разговоры, на редактирование чужих опусов?

Вчера был такой красивый осенний день – голубое небо, прохладный воздух, но теплое еще солнце. Один из тех дней, когда хочется быть красивой, гордой, эффектной, в светлой одежде. И тут – оно, белое пальто, вот оно в витрине. Продавцы, суки, сразу считывают, когда очень хочется купить. Даже скидки не сделали, купила кредиткой. Сегодня надела. Холодно, пасмурно, в воздухе морось – ни следа от вчерашнего. Ну что ты будешь делать?! Белыми рукавами приходится отталкивать чужие грязные, серые спины и плечи, беречь от стен старой, пропыленной – как специально мне подогнали, есть же поновее – электрички.

Вроде Москва – а вроде и ничего общего с Москвой. Каждое утро – будь они прокляты, эти утра! – эквилибристика с расписанием электричек, гонка за последним вагоном. А в головном вечно воняет сортиром, зато есть свободные места. Только каждая тварь положит рядом с собой свой чертов рюкзак, и извольте спрашивать у них: занято, не занято. Сядешь – обязательно мои ноги кому-то мешают. А то еще: «Пересядьте на сиденье напротив». – «Это с какой стати?» – спрашиваю. «Я хочу сидеть по ходу поезда». – «Да что вы говорите?! Я, может, тоже хочу сидеть по ходу!» – «Вам что, трудно?!» – «Трудно!» – «Посмотрите на нее! Хамка!»

Это я-то хамка? Редактор современной художественной литературы в одном из крупнейших московских издательств? Вашу ж мать…

Обязательно кто-то разговаривает по своему долбаному мобильнику так, что весь вагон слышит не только его, но и его собеседника.

Потом начинается: «Предъявите билет, подтвердите, покажите, активируйте, поверните… Вы не имеете права следовать без билета…» «Следовать» – от одного этого словечка сразу хочется вцепиться в толстую белесую харю. «Я выйду, не трогайте меня руками!» – «Вы не имеете права находиться в вагоне, вы должны следовать в тамбуре до ближайшей остановки и там покинуть…» – «Не трогайте меня, не трогайте!!!» – «Я вас не трогаю, я делаю свою работу. Покиньте. Будете грубить, я вызову наряд. Взрослая женщина, а так себя ведете».

Следую, покидаю. На платформе турникеты. Без билета невозможно выйти со станции… Только если местный контролер соблаговолит выпустить. Еще одна белесая харя.

Я хочу умереть.

Кольцов

2022 г., Москва


Да, Нонка. Так чего же она хочет? Теперь? Места в главной книге моей жизни? На обложке или на страницах? Ох-ох-ох, как бы ей не обмануться. Как бы мне не обмануть ее. Будет ли книга… Или квартиру? Это как-то понадежнее.

Каждый божий день по многу раз она звонит или я звоню ей. Не припомню, чтобы с кем-то я разговаривал столько. Но я устал от этого. Не припомню также, чтобы я зависел от кого-то так сильно в самых простых вещах. Бывает так, что она занята, болеет или не в настроении. И тогда я чувствую, насколько беспомощен оказался бы без нее. Простые вещи – продукты, самочувствие, ее дорога на работу и с работы: «Ты поел? Что ты поел? Вкусно?», «Как добралась? Не жарко? Не мерзнешь?», «Как ты себя чувствуешь? Как голова? Как ноги?», «Что делаешь? Как спалось?» – я никогда ни с кем не говорил об этом.

Лекции и семинары я веду перед этим дурацким экраном. Онлайн. Кто бы сказал мне это еще годик назад. В сущности, тут нет ничего сложного – отличие не такое уж и сильное. В последнее время лица студентов я и так не слишком хорошо различал, да и не интересны они мне стали, эти лица, – уж сколько их я перевидал. Классикам безразлично, кому я о них рассказываю, да и мне они важнее аудитории. Этот самый онлайн ощущается тогда, когда что-то с ним не так – вот когда я чувствую себя беспомощным заложником. Весь этот птичий язык современных технологий… вот уж для этого я точно стар. И снова Нонка берет это на себя. В общем-то, я понимаю, что ничего сложного там нет. Но я не хочу знать об этом совсем, абсолютно ничего. У меня есть мой Лермонтов и мой Пушкин, они со мной, вот они. А всё, что за этим экраном, – это увольте. Кстати, об «увольте». Сколько раз я говорил – ах, насточертело мне это все, хочу покою, в восемьдесят лет не работают, сколько можно. А вот теперь, когда и правда уволить могут в любой момент – и даже странно, что не увольняют, – так каждый раз, когда сбоит что-то в этих кнопках и железках, меня холодным потом прошибает, что выглядеть буду недееспособно и вылечу.

Уволят. И тогда будет время для Книги. Не от нее ли я бежал всю жизнь.

Я чувствую туман вокруг себя. – Ты что, не помнишь? – Не помню. Мне все равно.

Анна

2022 г., Москва


Немощь захватывает, ползет постепенно, не замечаешь. Сначала это досадные мгновения – стрельнуло, прикусила язык, порезалась, промахнулась мимо ступеньки, споткнулась, забыла. Забыла, о чем забыла. Как я могла это забыть? Это на «Маяковской», конечно, на «Маяковской», не на «Цветном», адрес по Садовой-Каретной, там еще внутренний двор такой дурацкий, ничего не найдешь, а в глубине – здоровое дерево, тополь, кажется, как оно только там очутилось, как будто весь этот двор, дома строили вокруг него.

Память человека практически безгранична, миллиарды нейронов образуют миллиарды миллиардов связей. Это так красиво выглядит в компьютерной анимации – иная вселенная, захватывает дух. И все же иногда всех этих мириад не хватает, нейронные связи не образуются или куда-то деваются, и я чего-то совсем не помню. Не только куда я сунула загранпаспорт – настолько, что сажусь бессильно: всё, я никуда не лечу, паспорта нет, надо делать новый, но и – кто вот этот человек. Или вот сын смеется: а ты помнишь, я прогуливал школу и пришел домой, а ты там. Это, видимо, событие, застукала ребенка за прогулом, а не помню совсем. И я понимаю, что есть что-то, что было, но совсем стерто – до небытия. Когда-то было так с отцом: я рассказала что-то про нас обоих, а он сказал: не помню. Только вот я теперь не помню, что это было.

Утром нельзя встать сразу, надо полежать, повернуться, сначала с закрытыми глазами, потом открыть. И надо нащупать ноги, руки, голову. Ноги, спущенные на пол, нужно поставить как следует, установить и только потом на них вставать. Ноет, не гнется ломаный голеностоп – последствия полета с горы-ящерицы. Вся правая сторона тянет, деревянная. Через сколько-то минут разойдется.

Появилось новое ощущение – складки век липко прикасаются друг к другу, разворачиваются, как крылья бабочки-куколки в документальном фильме. С утра особенно. Подтянутая девушка пластический хирург – моя ровесница – нарисовала фломастером полукружия на моих веках, какую-то ось координат. План – что и как резать. В качестве неоспоримого аргумента приводит в пример себя, у нее блефаропластика уже сделана.

– Смотрите, – деликатно приближает свое лицо к моему, – вообще не заметно, видите: ни шовчиков, ни складочек, глазки открываются, минус десять лет. Я вам сейчас покажу фоточки, у меня тут есть подборочка.

А я-то думаю, почему у некоторых веки, как у лягушек, без складок – как шторки, р-раз, р-раз…

– И правда здорово, да. Совсем незаметно, правда. Спасибо! Я подумаю, я вам позвоню.

Странно, утро, а мочи чуть-чуть. К врачу сходить? Потом, потом. Там еще и с прямой кишкой, еще надо и к этому доктору. Это не гастроэнтеролог, у этого я была, беседовали про изжогу и колики. Толку, правда, чуть – диета номер один, да кто ж ее будет соблюдать, разве это возможно. Она еще так удивилась:

– Как, вы ни разу не глотали кишку? Какое упущение!

– Не глотала и не собираюсь. Пока что. Успеется.

Мой пеший шаг размашистый, мужской – наверное, от отца. Тот всю жизнь по центру ходил пешком, презирал метро, переходы с линии на линию – с Арбатской на Боровицкую, с Лубянки на Китай-город. Проще поверху, проще дойти. Однажды он вел меня в театр кукол Образцова. Это был уникальный случай – обычно меня всюду водила мать, что-то, видимо, случилось, раз ему было поручен сей культпоход. Мы стояли на остановке троллейбуса Б или 10 на Парке культуры. Троллейбуса не было, темнело, на остановке толпа. Папа ухватил меня за руку и понесся по Садовому. Половину дороги я просто, кажется, бежала бегом – в этих ваших белых театральных колготках и чуть ли не с бантом. Я их, банты, конечно, ненавидела, но когда-никогда матери удавалось на меня это пристроить. По Яндексу – шесть километров. Не помню, садились ли мы вообще в троллейбус – может, он догнал нас, и мы втиснулись? – помню только этот бег, за руку, это было весело. Спектакля тоже не помню, кажется, он уже закончился, когда мы примчались. Мы и так опаздывали, да еще эта чехарда с троллейбусом…

Шагая – по Москве ли, по какой-нибудь пересеченной местности ли, или какой-нибудь Camino Santiago, – чувствуешь себя самим движением. Можно свернуть, остановиться, приглядеться, развернуться, передумать, пойти по-другому, заглянуть за угол, поглазеть на витрину, задрать голову к крыше и французским балконам на верхних этажах. Муж нервничает, для него путь из пункта А в пункт Б должен быть максимально коротким. Не множь сущности… Куда мы идем? А где мы будем обедать? А почему мы сюда свернули? Я скоро начну захотевать есть. Когда мы вдвоем, это его реплики. Иногда мне кажется, что в одиночку он может, подобно мне, бродить без руля и без ветрил, сворачивать абы куда и не думать об оптимизации маршрута. Но я этого никогда не узнаю, ведь я не бываю с ним, когда он один. Так же и я, оставаясь без него, совершенно против своего обыкновения собираюсь и вместо того, чтобы авантюрно сменить маршрут на новый, незапланированный, вызываю такси и отбываю в аэропорт, причем с запасом по времени, как сделал бы он. Мы таскаем друг друга за собой – внутри. Внутри меня и муж, и отец, и даже Лёлечка.

Но это уже не про ходьбу.

Пешком по сегодняшней Москве – через Цветной и Покровский бульвар к Пушкинской, оттуда опять по бульвару к Арбату. Чертовы самокатчики и велосипедисты, кузнечики с задранными коленками и квадратными рюкзаками – нет, это удобно, конечно, что можно любую еду получить через полчаса, не отрывая зада от стула, но на улице они – бедствие. Все скамейки заняты – тут целуются, там ведут беседы. А кое-где играют в шахматы, как встарь. По-прежнему здесь вереницы газетных стендов – впрочем, стенды, конечно, уже не те, а нарядные, никелированные. И газет нет – выставка фотографий, что-то про родной край. Лиса в снегу, закаты, купола. На месте вот этого магазина с дорогими – слишком дорогими – неформальными шмотками, у меня, кстати, есть их карточка, был тот самый гастроном, по двору которого я срезала путь в школу. А потом тут был книжный, а потом ничего, а потом вот шмотки. Уже довольно давно. Вторая половина бывшего гастронома претерпевала отдельные метаморфозы, теперь тут «Конопля-хаус» – смешно, тут и кофе, и шмотки – все конопляное, в горшке растет ухоженный куст. Она, что ли? Я, признаться, не так хорошо ее знаю в лицо.

Весело идти, смотреть.

Вечером болят ступни и голеностоп ноет – не заснуть.

* * *

И вот мне восемьдесят. Я не смотрю в зеркало и даже не пытаюсь выйти из дома самостоятельно. Хорошо, если соображаю, хотя бы местами. Меня пугают провалы в памяти и уродливые ноги с распухшими косточками.

И все же каким-то из солнечных зимних дней я тащу – хочу подтащить – стремянку к антресолям, чтобы найти коньки…

На самом деле не я – отец.

В тот свой предпоследний год, когда он с яростью отказывался признавать поражение, ожесточенно игнорировал такси, доставку продуктов на дом и семинары в зуме. Когда мир еще не схлопнулся до размера квартиры, а человечество – до одного человека, Нонки.

Кольцов

2022 г., Москва


Подняться с дивана – несколько минут. Несколько мучительных минут. Опереться одной рукой, установив кулак около корпуса и ухватившись другой рукой за подлокотник, одновременно выталкивать и тянуть собственное тело, потом поочередно и постепенно нести сначала одну отекшую негнущуюся ногу, потом другую – к полу. Тапку, отскочившую на лишние десять сантиметров в сторону, еще надо умудриться пригнать на место. Наклониться не выйдет. Итак, нога пускается в медленное движение, но зацепить тапку не выходит, пальцы, искривленные и распухшие, не гнутся. Подтянуть вместе с ковром. Да. Вот так. Вот она, тапка. Так. Дальше. Продеть в тапки ноги. На одной перепонка приподнята – хорошо. На второй смята, как-то надо подсунуть под нее пальцы.

– Тебе помочь?

– Нет.

Взгляд упирается в уродливую, с выпирающей костью, искривленными пальцами ступню, как будто пытаясь силой мысли сдвинуть ее в нужном направлении. Медленно, неловко поскребывая, ступня, как под гипнозом, протискивается. Тапка побеждена. Со второй проще. И вот она тоже надета. Теперь вертикаль. Палка, повиснуть на ней, отпихиваясь другой рукой от сиденья.

Как в замедленной съемке, тело медленно и не до конца выпрямляется, балансирует, находит точку опоры. Можно идти. Отследить все неожиданности, препятствия. Ковер вот замялся, складка. Табуретку оставили посреди комнаты. Обойти? Сдвинуть. Палкой. Перенести центр тяжести на другою сторону… пнуть табуретку… Упала. Черт с ней.

Приемник в другом конце комнаты. Где-то у него был пульт… это упростило бы… ах вот он. Да. Кнопка. Нет, сначала сесть. Здесь, в кресло, ближе к источнику звука. Это уже отработано, опора на палку, так… вот. Уселись. Всё, ничего не помешает. Диск уже внутри, все тот же. Теперь – кнопка.

Божественные звуки. Счастье. Музыка – абсолютная гармония. Такая стройная, единственно верная. Бах. Диск стоит тут бессменно, я слушаю и слушаю. Слезы близятся, отступает темная комната, старость и одиночество. Золотой столп света взмывает прямо в небо. Ангельские голоса, архангельские трубы. Я слушаю, слушаю. И аплодирую один, в этой пустой комнате. Абсолют гения. Ничтожества все, всё это ваше так называемое человечество, перед ним одним.

Анна

2022 г., Москва


Отец всегда любил музыку. Особенно мужские голоса, теноровые. Сам пел, скорее, баритоном – казачьи застольные, с чувством, со вкусом, с жестами. Но слушал оперу. С детства помню винил с Марио Ланца, Атлантовым, Лемешевым. Козловского не любил. «Трубадур» – несколько пластинок в одной подарочной коробке, на обложке – женская фигура в красном, как мне почему-то казалось, шелке, посреди какой-то высокой светлой архитектуры. «Пиковая дама» с картинкой Петербурга – Ленинграда – под голубым небом.

Билеты в консерваторию на предновогодний концерт мировой звезды, модного тенора, нервического субтильного латиноамериканца, куплены были заранее на все бравое семейство. Накануне мероприятия все были собраны в отправной точке – у нас с Михаилом дома, за городом. К моменту погрузки по автомобилям отец оказался одет, при параде, причесан, но абсолютно пьян. Настроен он был при этом вполне благодушно, похохатывал, все ему нравилось. Может, по дороге придет в себя… ехать из деревни долго.

В пути нас сопровождали казак, который гулял по Дону, и утки, которые «летять», а с ними два гуся. Периодически отец прерывался и спрашивал:

– А куда это мы едем?

– В консерваторию, на концерт.

– О-о-о гос-с-споди-гос-с-споди… х-ха-ха, ну что же, в консерваторию так в консерваторию… хотя, в общем-то, мы и сами неплохо поем… Летя-я-я-ять у-у-утки…

Призрак напрасно потраченных усилий и денег витал.

На полпути сложный пассажир уснул. И на выходе оказался более или менее в норме. Вот ведь организм – железобетонный. Я воспрянула духом.

В первый и, будем честны, в последний раз в жизни я очутилась внутри картинки про Big Family. Мы заняли без малого полряда. Младшее поколение держалось индифферентно. Композиторы из своих овальных гнезд благосклонно взирали на нас со стен.

И вот гаснет свет, с торжественным стуком каблуков в яму просачивается дирижер, оркестр встает, дирижер кланяется, оркестр тоже кланяется, публика аплодирует, оркестр садится, за красивыми окнами синие зимние сумерки, скоро Новый год – атмосфера благости и возвышенности. Звезда в наглаженной манишке и блестящей бабочке выпархивает на сцену под бархатный голос конферансье за кадром. Публика в восторге от одного лицезрения звезды, звезда благосклонно и возбужденно кланяется, темпераментно принимает позу, все аплодируют, аплодируют в меру неистово, заглушая баритон в первом ряду амфитеатра:

– Это вот этот, что ли? Гос-с-споди, гос-споди…

Репертуар звезды приличествует новогоднему концерту. Латиноамериканец начинает с высокой, переливистой, яркой ноты…

– О гос-с-споди, – на сей раз баритон отчетливо слышен на фоне ноты и сопровождающей ее восторженной тишины, – тужится-то как, смотри не лопни!

Снискать расположение поклонника Марио Ланцы латиноамериканской звезде так и не удалось. Негодующее шипение с соседних рядов не возымело никакого действия. О том, чтобы оперативно вывести тяжелую артиллерию из зала, не могло быть и речи: объемы меломана и аксессуары в виде двух палок в сочетании с узостью консерваторских проходов между рядами делали это нереалистичным до антракта. Сорок минут позора – и семейный культпоход состоялся…

На обратном пути я не могу открыть машину, безотказная вроде бы немецкая техника отказывается сотрудничать. После нескольких минут беспомощного нажимания на кнопку, сопровождаемого все тем же «гос-с-споди, да в чем дело-то?!» и собственными «не понимаю, что происходит», я бегу искать батарейку – Москва, ЦАО, 31 декабря, 21:00. Замена чудом обретенной батарейки не приносит ожидаемого эффекта. Но меняя ее, я обнаруживаю, что внутри электрического встроен механический ключ (машина не такая уж и новая). А вставляя этот ключ в дверной замок – пытаясь, – понимаю, что это немножечко не моя машина… Мало ли в Бразилии Педров, а в Москве – аудев.

Почувствовать себя ребенком – бестолковым, глупым, беспомощным, неказистым, неловким, неумехой, неудачником, у которого все через одно место и вечно все не так, который витает в иллюзиях и строит дурацкие планы, не имеющие ничего общего с реальностью и обреченные на провал, – бесценно.

Загрузка...