МИНИАТЮРЫ

ОБЫЧНАЯ ИСТОРИЯ{43}

Родился однажды человек. Такое бывало и раньше. Потом этот человек жил. Часто бывает, что родившись, человек живет, — хотя так можно о любом сказать. Хотя, бывает, и врут.

И жили в то время мудрецы. Хотя они жили и в другие времена. Они писали большие и толстые книги о земле и мироздании, о небесных светилах и насекомых, о временах и королях. Книги пишутся всегда. Часто их читают, а случается, даже понимают.

Мудрецы эти исходили всю вселенную и перемеряли шар земной вдоль и поперек. Хотя многое перемеривают, особенно вдоль и поперек. Потом они отметили самые высокие точки на земле и объявили об этом на весь мир. Но мир, услышав это, ничуть не стал счастливее. И раньше, бывало, темный народ не умел ценить мудрое слово.

Мудрецы перебрались в горы, возвели там дворцы, храмы и объявили народу, который жил в долинах: «Мы к небу ближе и к богу. Кто станет платить нам десятину, за того будем молиться, и тот познает истинное блаженство».

Так и прежде говорили, и верили в это прежде, и десятину прежде тоже платили. Но теперь темный низинный народ почувствовал, как нужны ему эти люди, живущие во дворцах: они были ближе к богу. Такое чувство бывало у людей и раньше.

В то время и жил этот странный человек, который однажды родился. И мудрецам этим он так сказал:

— Вы лжете! Самое высокое место на земле то, где я стою, и ближе всего к небу я.

— Что знаешь ты, неразумный! — сказали мудрецы. — Приди и увидь, о чем говорят наши мерила и наши книги!

— То место, что у меня под ногами, и есть самое высокое, — возразил упрямец. — По мне, это место выше всего, и мое небо мне ближе всего. Если установить шар на столе, то его вершинная точка окажется дальше всего от стола и ближе всего к потолку.

И многое шару подобно, а прежде всего истина, у которой нет ни начала, ни конца.

Но так как они не сумели установить на столе земной шар, то этот человек пришел взглянуть на мерила и книги мудрецов. И когда увидел он огромные жертвенные алтари у храмов и нескончаемые возы с десятиной, что тянулись из долин в горы, он проникся почтением ко всему этому и воскликнул во весь голос:

— Воистину здесь живет повелитель Иегова!

И увидел он, что нет в этом противоречия с его прежними словами: где стоял он, там его небо и было ближе всего к нему. Потому что истина — вещь замечательная: ее можно держать на столе, а можно и под столом, и она все равно кругла. Хотя это понимали уже и раньше. И получать десятину тоже совсем неплохо. И это тоже понимали.

Он остался у мудрецов и стал почитаться мудрецом. И раньше, бывало, некоторых почитали мудрецами. И они прославлялись, потому что стояли на самом высоком месте и были ближе к богу.

А когда кто-нибудь по ту сторону земного шара заговаривал о том, что он близко к небу, они приглашали его взглянуть на свои книги и обозы с десятиной, и когда тот видел их, он верил, что мудрецы и в самом деле правы: нигде благословение божье не было столь богатым, как здесь. В мире и прежде верили.

Они же писали толстые книги о самом высоком месте. И жили припеваючи: получали немалые деньги и пользовались уважением. Раньше тоже были деньги и уважение.

А однажды умер тот странный человек, который однажды родился. Но и это уже больше не новость. И раньше, бывало, умирали люди.

СКАЗКА О ВЕРЕ{44}

Сказка о вере начинается так:

Жил-был король, и когда он умер, взошел на престол его сын. Он искал правды, искал бога, он хотел знать цель жизни. Он построил сотни храмов, накормил тысячи голодных, окружил себя мудрецами и звездочетами. Но не увидел король бога, не нашел правды, не доискался до смысла жизни.

Шли годы. Червь сомнения точил короля. И вот, озлобленный, он убил своих советников, поджег богадельни, разрушил храмы, огню и мечу предал все свои владения. Реки крови, вопли и стоны покрыли страну, а король буйствовал, как дикий зверь.

Потом вместе с войском он вернулся в столицу, сравнял с землей королевский замок, спалил город дотла, жителей утопил в море, а сам собрал золото и один ушел в землю Нод.

Золото зарыл он под корнями дуба, а сам стал жить в пещере вместе со своим желтоглазым котом.

Однажды сказал пещерник:

— До сих пор я так и не знаю, есть у меня бог или нет. Я творил добро в надежде увидеть его — но тщетно. Я творил величайшее зло, на какое способен человек, — но и тогда не явился мне мой бог, чтобы на веки вечные проклясть меня. Не видел я своего бога, а значит, нет его, и быть не может.

Великий страх охватил его, и он задумался, какое еще зло совершить. И воткнул он свой кривой посох в землю и вздернул на нем желтоглазого кота.

И пошел он в свою страну и так наставлял народ:

— Слушайте, слушайте, все, кто молится и постится! Гасите жертвенные огни, крушите алтари! Вера у вас одна, а жизнь — другая — я несу вам веру по вашей жизни. Ваша вера не учит вешать, а моя учит. Ваша вера не позволяет наедаться сластями и напиваться вином, — идите и читайте мою библию, и глаза ваши откроются, и вы станете, как боги, и познаете добро и зло. Убивайте и объедайтесь и причащайтесь к этому. Таково мое учение, истинная вера дикарская. И всякий раз творите это в память обо мне. Совершенство в самом себе — вот мое царствие небесное.

И народу пришлась по душе эта вера. Но не было в ней дьявола. А что за вера, если в ней даже дьявола своего нет!

Искали они, искали — никак не найти себе дьявола. И тогда явился пещерник и сказал:

— Я ваш дьявол!

Но склонился перед ним народ до самой земли и сказал:

— Как ты можешь быть дьяволом, если ты наш бог? Мы ищем дьявола. Без дьявола нам жизнь не в жизнь. Потому что нет без него искушения. А оно так сладко!

— Глупые вы, неразумные! — вздохнул пещерник. — Не говорил ли я вам: прочтите, что написано! И если бы вы прочли написанное, то узнали бы, что всякий бог, сотворивший веру, уже тем самым стал дьяволом. Ибо тем самым он причинил величайшее зло человечеству — совратил его с пути преуспеяния. Поэтому идите на все четыре стороны света и возвестите всему живому — вешать и есть, и кого во имя мое повесите и съедите, тот и обретет истинное блаженство. Это говорю вам я, ваш бог и ваш дьявол.

И возрадовались люди: теперь и в их вере был свой, дьявол, особенный. И начался пир на весь мир.

Таков конец сказки о вере. Но приходят некоторые и говорят:

— Будь все сказки такими, у нас и сказок-то не было бы. Но недаром же говорят нам о братстве, равенстве и свободе, — значит, можно не сомневаться: есть сказки.

ПЕСНЬ ЖАЖДЕ{45}

Эту песнь я посвящаю жажде.

Она прекрасна, жажда жизни поры моей юности. Как любовница, любит она меня, как рабыня, ходит за мной по пятам и, как враг, стережет она мои шаги. Она прекрасна, жажда моей юности! Как лучший друг, она скорбит вместе со мною в моих горестях, а когда я поднимаю свой невеликий кубок радостей, она радуется вместе со мной. И я тоже люблю ее и ей пою свои песни, дышащие тоской, — моей пламенеющей жажде жизни.

Мы еще не знаем ревности, наши страстные поцелуи пока безраздельно предназначены друг другу.

Но я боюсь, что настанет время, когда у меня будет много иных друзей, а моей жажды не будет. Соляными столпами будут стоять вкруг меня друзья, и дары жизни будут дымиться предо мной на серебряном блюде. Но возлюбленная моя жажда поцелует меня в последний раз и скорбно удалится, выбрав одиночество.

А когда эти мнимые друзья наскучат мне донельзя, я в раскаянии последую за ней, буду простирать к ней руки и стенать:

— Вернись, дорогая моя, вернись! Неужто забыла ты, как в дни нашей юности мы сидели в обнимку и улыбались огромному черно-белому миру и, целуя друг друга, пели бессмертные песни? Вернись, о вернись!

Но она грустно взглянет на меня и вздохнет:

— Куда идти мне, друг моей юности? Огромные жертвенные алтари окружают твой замок, и в жертвенном дыму потускнел твой когда-то вдохновенный лик. И разве придусь я ко двору твоим нынешним друзьям?

— Моя милая, дорогая моя! — буду я в отчаянии воздевать руки.

А те мнимые друзья, которые приносят жертвы у моего замка, услыхав это, сложат ладони и прошепчут со священным трепетом в голосе:

— Божественный певец!

Так прошепчут они, а когда-то лишь рыжий шакал в желтой пустыне подвывал нашим пламенным любовным песням.

А моя полыхающая вдохновением и созидающая жизнь к тому времени уже давно сгорит вместе с их славословиями.

Но пока наши страстные поцелуи предназначены друг другу, и мы, еще смеясь, смотрим на огромный черно-белый мир, и я пою свою песнь:

Прекрасна жажда жизни поры моей юности! Как любовница, любит она меня, как рабыня, ходит за мной по пятам, и, как враг, стережет она мои шаги.

NOTTURNO{46}

Белая ночь. Словно молоко, наползает туман с проливов, словно пелена, нависает он над сырыми скалами островов.

Бел замок Кастельхольм. Инеем покрывает его окаменевший слой известки. На ступеньках крыльца пустил ростки молодой лук-сеянец, стены укоренились в спящей земле.

Так и возвышается замок Кастельхольм в самой середине далекого архипелага. В стенах его дремлет забвение, безмолвие выглядывает из окошек его башни, и его заржавелый флюгер обращен в прошлое.

Белой ночью я сижу на крыльце замка Кастельхольм. Щербатые каменные ступени сбегают вниз, к тропинке, протоптанной в траве. За моей спиной встают стены с тяжелыми железными дверьми.

Белая ночь. Туманные сумерки застыли над черной водой и спящими холмами. Запах цветущего клевера разносится над соснами и дикими вишнями.

Безмолвие и забвение опочили в оконных проемах замка. Воспоминания и грезы движутся по камням вверх и вниз.

*

Седой старик, опираясь на можжевеловую палку, идет по высветленной дороге со стороны Сальтвика. В поводу он ведет огромных быков, одного белоснежного, другого — угольно-черного, смирных, погруженных в раздумья. И маленький мальчонка в красной шапке погоняет этих быков. Они останавливаются перед замком, и я спрашиваю:

— Дед, для чего этот замок?

— Здесь заключен король Эрик! — торжественно отвечает старик.

— Почему же он в заключении? Разве нет у него сына, разве нет у него брата, которые отвоевали бы ему свободу?

— Брат-то есть, но и он здесь, в заключении!

— Дедушка! — восклицает мальчик. — Ты забыл: король Эрик давно уже умер, и брат его умер, и все эти короли уже умерли! А в замке живут одни летучие мыши, большие черные летучие мыши!

— Озорник ты, озорник, — вздыхает дед, горестно качая головой. — Вот заставлю тебя прочесть десять раз молитвы в монастыре Лембете!

— Дедушка! — смеется мальчонка. — Нету больше монастыря Лембете! Вспомни, когда мы там были в последний раз, на камне, где был алтарь, грелась на солнышке большая ящерица. Там одни развалины стоят, а за развалинами спит море.

Но старичок горестно склоняет голову и вздыхает:

— Какие развалины, какие ящерицы! Ничто не меняется, не исчезает, не появляется ничего нового. Нет начала, нет конца. Что знаешь ты, что знают ящерица и летучая мышь! Но вы появились и думаете, что старое ушло, что старое испугалось вас, что вы победили старое. Старое никогда не умрет, не уйдет, не исчезнет! Это старое побеждает, а не молодое. Слыхивал ли кто-нибудь, чтобы старое молодым стало, а все молодое непременно состарится. На обочине каждой дороги, где проходит молодое, сидит и встречает его старое, на каждом перепутьи сидит оно. А что ты знаешь об этом, что знает ящерица или летучая мышь — все вы, кто г р я д е т е!

И низко склонилась голова старика, и вниз глядят мечтающие быки. И только мальчонка уставился широко раскрытыми глазами в туман, поверх старика и быков.

И потом они тихо идут дальше, в сторону Бомарзунда. Недолго чернеются в зеленоватом небе на гребне горы горбы огромных быков, но потом и они исчезают в туманной дали, как призраки.

*

Безмолвие и забвение опочили в оконных проемах замка. Меж двух спящих камней цветет серый цветок. Это цветок воспоминаний.

Белая ночь. Словно молоко, наползает туман из моря Лумпари, словно пелена, колышется он над сырыми скалами островов.

СКРИПКА ОСЕНИ{47}

Вдоль равнины по бурой насыпи пыхтит паровоз в свинцовом облаке и состав из коричневых вагонов тяжело ползет вверх по склону. Оставляя в воздухе разодранные волокна дыма и наполнив душу лязгом, спешкой, мчит он мимо. Сверкают огромные медные цилиндры, и красные спицы, как солнечные круги, промелькнули перед глазами. Далеко в полях еще видится в дымном облаке бурый квадрат. А потом и он пропадает вдали, и помнится только ощущение чего-то внезапного, поспешного, стремительно летящего.

Промчит поезд, пройдет все, все забудется и угаснет. Разве что на миг скучающему взору пассажира откроется картина: дерево, роняющее листву, под ним человек, его руки безвольно опущены на чахлую траву. А дальше внимание уже отвлечется на другое: бесчисленные поля с пожухлым жнивьем, до краев насочившиеся канавы, мокрый мелкий ольшаник, за который цепляется дым, красноватые домишки на замокшем поле и желтоватые колки под холодным, стеклянно-ясным осенним небом.

По-над прямой линией железнодорожной насыпи ветер гонит торопкую стайку облаков. Холодные лучи солнца падают на равнинный ландшафт. Тут и там темнеет посреди промокшей пашни какое-нибудь зеленовато-черное неприбранное дерево. Кусты ползучей ивы источают хворобу, а желтая, пышная трава точно голос больного. Ветер играет меж звенящих рельс красными листьями.

И кажется, пустеет душа при виде этой грустной картины. От земли, от неба, от холодной синей дали разливаются волны усталости, слабости и болезненной грусти. Хочется броситься ничком на сырую землю, лицом в ее холод, слушать шелест недужных былинок, хворых ветвей над головой и шум немилосердных облаков, гонимых осенним ветром. И сердце полнит бесконечная тоска, стенание, отчаяние, словно молитва к ветрам, облакам и просторам:

Ты, великая любовь Бодлера — желтая осень — ты, игра беспокойная осенних скрипок Верлена — ветер осени, — ты, флегматичная птица, ты, кружащая над моей головой, ты, nevermore{48} По — великое, всеобщее «никогда», — ты, символ всеисчезновения, ты, страшная, безглазая и безъязыкая мертвая nada{49} Гойи — великое, всеобщее «ничто», — сегодня я слышу вас, сегодня мои мысли — о вас, сегодня я молюсь вам, сегодня поклоняюсь вам!

О, возьмите меня навстречу смерти, вы, самые милосердные на этом исчезающем, угасающем земном шаре посреди кружащихся желтых листьев! О, примите меня: за спиной моей лишь бесстрастный голос: «никогда», в груди моей звенит еще единственная нота: «ничто».

СЛОВНО СОЛНЫШКО НАД ВОДОЙ{50}

1

Лирика вечернего городка щемит сердце. Покой плывет по-над дворами, над прогревшимися за день камнями, над сочащимися соком березами. Сохнущие в садах простыни поникли, словно спущенные флаги дня. И светло-серые домишки с распахнутыми окнами внемлют лепету вечерних птах.

Двор, поросший ромашкой, обступили медно-красные сараи, рубленая конюшня, дом с открытой дверью. Дорожки, протоптанные в траве, ведут из одних дверей в другие. В углу двора примолк колодезный журавль.

Над темнеющей крышей конюшни полыхает закат, ясная даль подернута розовой дымкой.

Все замерло. Донесется вдруг чей-то голос с улицы, да и тот сразу смолкает. А вот по двору крадется серая кошка, едва не распластавшись по траве, она кажется удивительно длинной. Я вздрагиваю. А заря знай себе пламенеет.

Я стою в этой тишине, как в волшебном круге. Давно душа моя не знала такого счастья. Оно удивляет, как волны отлива. И не хочу противиться я им. Пускай несут меня, куда угодно. За все спасибо.

2

Бледнее, все бледнее закат. Но тьма не спешит сменить его. Молочно-белый свет всю ночь не сходит с неба, он только сгущается в едва ощутимые сумерки. Они продлятся часа два, пока не займется рассвет.

А в этом слабом свете растет моя счастливая тревога. Ее навевают полумрак комнаты и брезжащий за окнами пейзаж. Наконец и меня манит выйти. И вот я уже на улице.

На ступеньке сидит мужчина в полосатом воротничке, в калошах, рядом с ним — зонтик и саквояж. Он держит перед собой газету и читает при свете вечерней зари. Это коммивояжер, ожидающий судна.

Напротив виднеется приземистое здание миссии. В закатном свете его стена розовеет, а потом становится бронзовой. Зеленые гирлянды вокруг дверей темнеют и кажутся жестяными. Чернеют проемы распахнутых окон.

Сегодня у миссионеров прощальная ночь. Они отправляются на черный материк — Овамбо, Кения, Уганда… Все наши мысли простираются далеко вперед.

3

Широкие, как в огромном городе, улицы. И названия им под стать: бульвары — Северный и Южный, Восточный и Западный. Посреди них произрастают целые рощи, липовые и березовые, а под деревьями трава по колено. Аромат сирени плывет над городом.

Под ногами хрустит гравий. Меж деревьев мелькает тень случайного прохожего. Улица уходит в гору, а потом опять спускается. Все те же благоухающие деревья и белеющие домики с распахнутыми окнами.

В одном из них бледное большеглазое лицо бодрствующей девушки. В глубокой тьме комнаты оно словно в колодце.

Потом справа встают из тумана шатровые крыши и башенки купальни. Впереди открывается гавань с двумя-тремя торчащими, как штыки, мачтами, а за ней — зеленоватое море в тумане. Улица раздается и круто обрывается. По обе стороны стоят высокие ели.

Теперь взору открывается вся бухта с еще розовеющими в закатном свете разводами. За ней невысокий зеленый мыс с утопающим в вечерней дымке хутором. Небо рдеет над зубчатой кромкой деревьев. Все краски — словно с палитры Хокусая.

4

Как прекрасна сегодняшняя ночь! Словно впервые видишь эти блики света и тени, пламенеющее небо и море, уходящее во тьму.

Конечно же, я знаю: все преходяще! Быстро рассеются этот свет и отсветы, эти едва уловимые оттенки цвета. Вечен лишь переход из одного состояния в другое, беспрерывный полет, без стремления к цели.

Все забудется! Забудутся даже потрясения. Не говоря уж о неуловимых оттенках моих минутных настроений.

И однако — как прекрасен этот полет сквозь время и пустоту пространства. Остановись! Он больше никогда не повторится! Воспылай и ты, сердце!

5

И вновь я вернулся. Двор уже тонет во тьме. В ней обострились запахи ромашки, конюшни и остывающих камней.

Коммивояжер по-прежнему сидит на ступеньке. Выпавшая из рук газета простыней белеет подле. Подбородком он оперся на ручку зонта, поставленного между колен, — и зевает во весь рот. Снова и снова, как заведенный.

Ох, ему скучно, ему везде скучно. Ведь жизнь — не что иное как ожидание поездов и пароходов да кое-какая торговлишка в перерывах между ожиданиями. Выспаться бы только!

А вокруг миссии теперь оживление. Там собираются черные человечки с очками на широких лицах, от которых отступились мудрость и красота. Среди них только один великан, под мышками у него — суковатая палка и толстенная книга. Ему даже приходится пригнуться в воротах.

Сажусь на ступеньку возле коммивояжера. Подбородок его съехал на колени. Даже задремав, он зевает.

В здании миссии запели хорал. Аскетизм и страсть звучат в нем, мужество отречения и душераздирающая тоска. Жизнь цветет и зовет, а они готовятся к дальнему пути. Их ждут тернистые дороги в москитовых далях: Овамбо, Уганда, Кения…

Потом на ступеньках молитвенного дома появляется маленький тощий миссионер. Он стоит там, в темноте, и что-то ест с ладони, поклевывая, как курица зерна. А из дома по-прежнему доносится пение.

6

Снова я на морском берегу, но место другое, низинка под деревьями. Во тьме за спиной дыхание холодных скал, впереди чуть слышно хлюпает вода. Кругом перекрученные корни, над головой чернеет шатром листва. В воздухе запах тины и йода.

Спектр восприятия съежился. Снова стою будто в центре магического круга.

Я не тоскую больше по далекому, экзотичному, несуществующему. Тоскую по близкому, человеческому, сущему.

Слишком много боли было в моей жажде прекрасного, множество разочарований и печалей принесла холодная иллюзия. В истинно сущем довольно счастья смертному!

Хочу потянуться к тебе губами, точно ребенок к груди материнской, руки хочу протянуть тебе — ты, мать моя — жизнь. Хочу углубиться в тебя, влиться в тебя, как вливается слеза-росинка в безбрежный океан. Растаять, раствориться во всемирности…

7

Снова сижу рядом с коммивояжером. Он спит. Самый темный час ночи. Ничего не вижу, кроме чернеющей фигуры коммивояжера и его судьбы.

Из окна миссии льется в ночь розоватый свет. Он мерцает и дрожит между деревьев.

И тут начинается проповедь. Голос миссионера звучит, как скрип заржавленных петель. Слова он громоздит все более мрачные и гнетущие. Душу грешника они должны придавить к самой земле! Его словно подхлестывают нести непосильную ношу.

Но вот голос смягчается, и тон его светлеет. Будто белая фата невесты реет в воздухе. Но она уже прикреплена к терновому венцу. Вот оно, счастье аскетов. Иди и исполняй свой долг! Твой путь предначертан! Нет тебе возврата!

— Помолимся! — восклицает проповедник. — Помолимся!

Это словно всесокрушающая волна. Я слышу каждое слово. И даже мои чувства сливаются с этой молитвой, мои печали вплетаются в нее. Только в моей мольбе радость освобождения и языческая жажда жизни. Она исполнена едва ли не телесной дрожи.

Жизнь получается слишком печальной. Жизнь получается бессмысленно-беспокойной. Полной тоски и отчаяния. Забудем это! Счастье простирается вокруг тебя, радость реет в воздухе. Смотри, день народился!

Коммивояжер храпит, сраженный тяготами своей жизни. Я дремлю рядом с ним. Но чувства и мысли неумолчны, как ключ. «Ныне громче говорят все фонтаны».

8

Ночь незаметно посветлела. Небо подернулось прозеленью. Щебечет одинокая птица. В прохладе опять чувствуются запахи хлева и ржавчины. А ветер доносит аромат сирени.

Один за другим, мрачной вереницей выходят миссионеры. Коммивояжер просыпается и собирает свои пожитки. И вот мы уже на берегу. Но минувшая ночь с ее переживаниями еще на лице у каждого.

Небо все больше синеет и розовеет, а потом облачную дымку окаймляет полоса вишневого цвета. Она разрастается, словно собирается расцвести…

Вот по зеленовато-розовому морю надвигается корабль, как высокая башня, медленно и величаво. В свете занимающегося дня едва видны его бортовые огни.

Миссионеры затянули прощальную молитву. Горестно-печально плывет она над водой, которую подернул рябью утренний ветер.

На палубе уже можно различить фигуры людей. Издали я еще никого не узнаю. Но незримая нить уже связывает меня с кораблем. Мои мысли и чувства перекинулись туда, словно мостик.

Солнце встает над моим островом Счастья.

ЧЕТВЕРТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ{51}

Луна

Луна рдеет то ярче, то тусклее. Кажется, налетающий временами ветер всякий раз заново отирает ее фосфорическую маску. Порой — таинственный мир за дальними далями, порой большущий китайский фонарик, висящий будто в нескольких сотнях саженей. Видимый до самой последней морщинки и все же такой неправдоподобный!

И кажется, в далеких лунных горах виден даже одинокий путник с серебряным посохом. Ступает он по кромке ледяных кратеров, и снег, точно пудра, осыпается под ним. И снова порыв ветра поднимает мелкую лунную пыль, и тушуется контур планеты. Подобно тому, как тает палевый диск-леденец в крепчайшем кюммеле неба. И пропали все путники.

Вот оно пышет — божество лунатиков, призраками повелевающее, леса серебрящее. Вон оно зрит — серебряное око небесное над земными источниками, башнями замков и вздыхающими девами!

*

Помнилось Гамлету:

Как-то раз шатались они шумной компанией по улицам ночного Эльсинора. (Теория, мой друг, суха, но зеленеет жизни древо!) И тут вдруг хмельным их взорам предстала полная желтая луна и перекрыла улицу. И как ни пытались они обойти ее, все равно снова и снова натыкались на луну. Взявшись за руки, кренделяли они по луне, пока она не лопнула, как гриб-дождевик, и вся улица заволоклась палевой лунной пылью. И в ней танцевала, кружилась женщина, мелькали руки и ноги, и звонко взвивался смех. Они понеслись следом на нетвердых ногах, заплетаясь в путах собственных конечностей, а вокруг полыхал желток неба.

Так они буйствовали всю ночь — а к полудню следующего дня пробудились в монастырской башне, — в бородах голубиный помет. И снова над садом наших мыслей встает неясный лик луны. Это всего лишь плешивец-евнух звездного гарема, пресыщенный и изнывающий от скуки, планета-скопец рядом с оплодотворяющим пламенем солнца и плодоносящим полумраком земли. Только лишь юный поэт освежает ее фосфорическую маску.

Так подымем бокалы земные во славу этого донышка чаши небесной! Да здравствует неуживчивый брудершафт с этим чужедальним странником!

Драма

Небосвод выгибается над лицом шелковой тканью. Там, куда устремляешь взор, он уходит готическим сводом ввысь, опускаясь тем ниже на периферии взгляда. Словно сводчатый сине-зелено-белый полог раскинут надо всем моим существом.

Эта беспредельность кружит голову, как взгляд в бездну. Ни шевельнуться, ни помыслить, нет уже ни сил, ни желаний. Раствориться бы в этой беспредельности и вечности, растаять в мерцании сфер. Озона глоток в легкие — и конец.

…Какой-то момент полусна. Когда глаза открываются снова, они смотрят прямо на голую скалу передо мной. И постепенно начинает высвечиваться кусочек реальности размером в ладонь.

Там, в подошве скалы, есть узкая расселина, заполненная горсткой перегноя, покрытого микроскопической растительностью. Каким-то схожим с плющом красноватым мхом. Поперек расселины протоптана муравьиная трона. А на пересечении тропы с расселиной идет лютая извечная драма.

Дождевой червячок наполовину вытянулся из земли. И целая орава черных муравьев вцепилась в него острыми челюстями. Червяк сжимается, чтобы снова уйти под землю. И уволакивает за собой шайку муравьев, так что песчинки шуршат вокруг. Но не успевает червячишко расслабиться, как его снова наполовину вытягивают из земли. Так они дергают друг друга вверх и вниз. Ни дать ни взять пильщики досок. Нетрудно вообразить, как подстегивают друг друга и злобно пыхтят мураши и какое отчаяние охватило червяка. Вверх и вниз, и все на самом солнцепеке! Кольца на теле червя сходятся и расходятся, как латы на локте рыцаря. А муравьи напрягаются, словно табун медноногих рабов, которые вгоняют сваи в бездонное болото. И это длится вечность. Идет лютая драма уничтожения на клочке вселенной размером в ладонь!..

…Солнце изливает на море шелестящее обилие своих лучей. Красными стрелами падают они на воду. Колют булавками лицо и руки. А в ушах шелест и свист.

Легкие жадно вбирают озон.

Тоска по жизни

Зарядил серый дождь. Капли застучали все чаще по стеклянному потолку, и света поубавилось. Дребезжание телеги на улице смолкает так внезапно, будто ездок провалился в тартарары вместе с улицей. Какое-то время еще слышится шум дождя, но потом ухо перестает улавливать и его.

По обе стороны открывается анфилада музейных залов. Их дверные проемы уходят в перспективу. Последние косяки еще белеются в неясной беспредельности, будто в зеркале. Где-то вдали сам по себе заскрипел в тишине паркет, но потом испугался и тоже стих.

И чем глубже тишина вокруг, тем больше жизни в этом царстве призраков. Видения старинных мастеров вновь обретают плоть и кровь. Словно шуршание шелка, шум деревьев, шелест крыльев слышатся в сумрачных комнатах… Где-то — вжик! — выхватили шпагу из ножен, журчит вода, рассекаемая носом лодки, гудит земля под копытами коней… Чей-то вздох, чей-то плач и чей-то громкий хохот… Шепот любовный, песнь колыбельная, хриплое проклятие…

Это тоска по жизни давно минувшей. Еще бы раз вернуться! Еще раз вспыхнуть огнем жизни и воспылать страстью! Еще раз испытать минутную радость посреди мертвящей неподвижности вечности!

ИДИЛЛИЯ{52}

Из окна открывается вид на окраинный дворик. По одну сторону череда серых, полуприсевших сараев, по другую — сгорбленных таких же сараюшек. Напротив прачечная с лиловеющим глазом-окном, дверь скособочилась. Поодаль — кубистическая панорама уступами восходящих крыш, крытых толем, горбылем. И надо всем чахлые кроны двух-трех деревьев да полоска пыльного неба, по-видимому, без всякой сколько-нибудь серьезной задней мысли.

Обыкновенно такой вид являет собой идиллическую картину. И если даже иногда в ней возникает движение, то обрывочное, эпизодическое. Вдруг откуда-то появляется пожилая женщина и начинает качать воду из колодца перед прачечной, жутко выгибая позвоночник. В другой раз на лестнице, приставленной к стрехе, покажутся чьи-то ноги, потом тело и наконец весь человек, черный, как негр, с метелкой и гирей. А то вдоль двора пролетит ошалевший от собственного величия петух, сядет на поленницу и закричит о своих подвигах. И это неистовое чавканье колодезной колонки, и неожиданное явление арапа с небес, и пылкая победная песнь петуха на миг заставляют подумать, будто вся эта неживая картина вдруг задвигается в своих сочленениях, начиная превращаться невесть во что. Чудо кажется таким близким. Но тут старуха с ведром заковыляет прочь, закоптелый негус исчезнет за воротами и, вновь обретя душевное равновесие, петух униженно лезет под сарай. И снова — тишина и неподвижность.

Один только серый котяра, сощурив глаза, созерцает открывшийся внизу натюрморт.

ЛЕМБИТУ{53}

1

И сказал Лембиту{54}:

Жизнь прекрасна. Прекрасно небо, лес и море. Прекрасен закат и прекрасен восход, прекрасна весна и осень прекрасна. Игра прекрасна на траве и в волнах прекрасна, прекрасно, цепь размотав, поднять паруса, прекрасно лететь в мир сине-туманный.

Жизнь прекрасна, прекрасен человек! Прекрасны лучистые сны младости, горделивы мужественные мысли мужей, сладки воспоминания старости.

Прекрасны помыслы, дела еще прекрасней. Прекрасно брать, давать еще прекрасней. Прекрасно хотеть, отказываться во много крат прекрасней.

Прекрасна жизнь, прожитая прекрасно.

2

И сказал Лембиту:

Страшен человек, ужасны его желания, гнусны дела его. Кошмарны его когти хищника, страшны его глаза, жаждой крови горящие, но во много крат страшней его темно-красно-кровавое сердце.

На кровавой колеснице катит война по земле, в крови захлебывается мир, небо сочится кровью, в крови, ох, в крови утопает человек!

Слушайте скорбь сирот и вдов! Глядите на могилы, не убранные цветами, смотрите на холмики, не умытые слезой! Слушайте: ветер воет в развалинах! Плачьте, упав ничком на невспаханное поле!

Ненавижу, о, ненавижу человека!

3

И сказал Лембиту:

Прекрасно сложить голову за отчизну. Прекрасно сложить голову за народ, друзей и близких. Прекрасно умереть свободным за свободу. Прекрасно идти в бой, не имея и тени надежды на победу. Прекрасно выступить против врага, который сильнее тебя. Прекрасно идти, зная, что нет возврата.

Прекрасно пасть без роптанья. Прекрасно погибнуть средь братьев чужих, славно найти друга в последний час, обняться с ним, вздохнуть — и уйти.

Прекрасно рождение, которому следует еще более прекрасная смерть.

4

И сказал Лембиту:

Прекрасна жизнь и страшна. Прекрасен человек и страшен. Чего только ни коснись человек, все сделает прекрасным и страшным. Цветы и погибель он сеет вокруг, цветы и скорбь — его путь. С плачем рождается, со слезами умирает он, и сквозь хмурое небо так редко улыбается ему солнце.

И все равно я люблю тебя, человек. Твою красоту и мечту люблю, твое стремленье к свободе. Люблю тебя таким, каков ты есть, со всеми твоими радостями, со всеми твоими страданиями.

Люблю тебя, когда ты, себя обуздав, не взыскал с виноватого. Преклоняюсь перед тобой, когда ты смиряешь себя и раба из оков вызволяешь. До небес возвеличу тебя, однажды начавшего не разрушать, но строить.

— Люблю человека! — сказал Лембиту.

КОНЦЕРТ{55}

Были лица, движенье и краски. Потом пропало все, кроме звуков. Но постепенно пропали и они. Наступило словно бы минутное забытье, пустота, переход из одного мира в другой. А потом снова начали определяться движенье и краски. Подобно тому, как мертвая кинопленка снова пробуждает жизнь и ликование. И уже не чувствуешь ни времени, ни места. Есть лишь колдовское видение.

*

Чу!

Словно шаги моряка по причалу и лязг якорной цепи. Хлюпает, плещет, бурлит вода. Снова лязг цепей, и все заскользило куда-то.

Прощайте, прощайте! Летучий экипаж отправляется в путь. А свидимся снова — мы уже будем иными!

Паруса жадно хватают воздух, и мачты гнутся под их тяжестью. Вокруг мелькание чаек и соленая метель. Берега раздаются, точно полы материка. И ветер свищет силой всех своих смычков.

Открытое море! Парусник парит в сине-зеленом облаке. Все стремительней, все невесомей! Вот уже не связан он ни с чем земным. Вокруг еще реет клочьями пена, как грозди облаков. А потом — даль бескрайняя.

Дует ветер восточный и свищет западный, юлит ветер южный и сердится северный. Внизу вращается зеленовато-синий глобус.

Вот он уже вдали, в дальней дали. В такой дали, что граничит с небытием. Только дирижерская палочка еще удерживает его. Но и она теряет свои очертания, становится веткой, колеблемой ветром. Мечется из стороны в сторону, выгоняет почки и листья и расцветает. И нет больше ничего реального.

Беги, беги, моя мысль! Лети, мое чувство! Расправляй крылья, взвивайся выше, отрывайся от всего!

Распахнись, поэзия, светлым озером в северной летней ночи! Раскинься над ним, небо золотое! Разгорайтесь отблески, отсветы, отголоски света!

Быть братом радуги, быть из племени денницы! Легким, легким! Все прочее — ничто!

Миг остановки в вышине. Чувство полного совершенства, первозданное блаженство. Мерцает эфир, пульсирует бескрайняя даль. Ни тебе подъема, ни паденья!

Но вот из глубин вновь словно высвечивается воспоминанье о земном. И разражается катастрофой в оркестре вселенной.

Сквозь туман сквозит красный диск умирающей планеты. Внизу стелется серое болото, утыканное карликовыми соснами. Над ним безысходным пламенем вспыхнул закат и погас. Черная туча кроет небо, начинает накрапывать черный от копоти дождь.

Светлый день сменяет непроглядная ночь. И в мрачный сон, в мрачный сон несет она меня!

И нет больше воли, нет крыльев, и даже дали. Только вечная маета, вечная смерть и бессмертие. Быть одним-единственным быть-или-не-быть. Расшатывать только прутья клетки и в бессильи стонать. Прометей, которому никогда не быть свободным.

Какая боль, какая горькая печаль!

О вершина мечтаний моих, высшая ступень грез моих — где пропала, где растаяла? Куда уходит все из-под рук моих, куда пропадает, куда сам я падаю?

О иллюзия! О греза! О греза грез!

И только шаги тюремщика по металлу перехода. Они удаляются и приближаются. Нет, послушай! Это бьет колокол сумасшествия, колокол помешательства — бьет, беснуется колокол безумья!

Как близко тьма!

Еще шаг — и настанет великая тьма!

Тьма — мой дом — мой единственный дом!

На мгновение все замирает, и легкими шагами пробегает тишина.

Потом вдруг взрыв энергии: нет, все-таки не то! Не то!

Напрягись снова! Оживи волю! Отряхни с себя напрасные мечтания!

Гляди, на небосводе расцветает вишневая полоса. И вот огонь извергается в бескрайнюю даль, и волны внизу розовеют. Все ближе, ближе! Сине-зеленое море опять рядом, и свежий ветер надувает паруса. И по глади морской разносится радостный призыв фанфар — словно прибыла экспедиция.

*

Корабль причаливает под громыханье стульев. И усталый человек за пультом трясет встрепанной головой.

МУКИ ФОРМЫ{56}

1

Никогда тебе не удается передать словами свое переживание и истину, в нем почерпнутую, — отчего это?

В чувствах вещь ясна, но уже в мыслях она бледнеет, а в словах и вовсе оборачивается ложью…

Это тирания слов, произвол средств выражения. Живешь, точно из милости безучастных переводчиков.

И всякий раз вспоминается тебе создатель вечного двигателя у Эйно Лейно{57}. Всю жизнь человек работал-трудился. Вот-вот запустит машину, но смерть подоспела раньше.

Так и ты трудился, отделывал, представляя, как заработает твоя чудо-машина. Вот-вот она тронется по-настоящему!

Но боюсь, черный перевозчик заберет тебя прежде, чем кто-нибудь увидит воплощение твоих мыслей.

2

Мы разговариваем между собой словно чужеземцы, инородцы. Разговариваем одними знаками, и знаки наши — слова. А с них повытерлось все индивидуальное, как с монет, долго бывших в хождении. Мы пользуемся каким-то жаргоном, бедным оттенками языком сабиром{58}, lingua franca. Все, что мы пишем, — сплошь переводная литература.

3

Форма убивает! Образ умертвляет образность!

Когда же ты добьешься того, что будешь запечатлевать не слова, а мысли? Снова и снова овладевшая тобой мысль спотыкается о буквы, словно о камышовый сушняк. И замок твоих мыслей в конце концов оборачивается лишь тенью слов.

Будь проклята «музыка языка», от которой страдает искренность, будь проклят «ритм формы», который убивает ощущение подлинности!

Словеса заливают реальность, словно мутный слой желатина. Чувство доносится сквозь него, но глухо, как голос водолаза. Слышит ли тебя кто-нибудь?

4

Ты ненавидишь «изящную словесность».

Тебе хочется облечь в слова самое важное — без обрамления, фасада, формы. Хочется выразить и себя и мир без литературной шелухи. Хочется быть как цветок — свой цвет, аромат, плод, наконец.

Да, тебе хочется написать повесть без беллетристического балласта, без композиционной начинки, без формальных излишеств. Сказать лишь то, что интересует тебя самого, и остановиться, где понравится. И пусть понимают это как хотят!

Но как сие возможно, если даже это свое желание ты не можешь выразить так, чтобы оно в полной мере отвечало тому, чего ты по-настоящему хочешь. Ибо и здесь слова, голые слова!

5

И все-то ты твердишь себе наперекор, сердишься, бунтуешь.

Да и как тебе соглашаться со всем, что взбредет на ум? Для этого надо быть куда прямолинейней, надо быть как поезд, который, раз поставленный на рельсы, направился к заданной точке. А тебе все больше и больше по душе лесные тропинки, что вьются в обход холмов, вдоль ручейков.

Истина воплощается непрямыми путями.

6

И все же ты не совсем одинок. Кто-то пробуждает, поддерживает, подстегивает тебя. Где-то во времени и пространстве, в прошлом или в нынешнем происходит то же самое. Вместе со всем этим ты познаешь себя и очень счастлив. Видения чувств бушуют в тебе. Ты движешься точно в пьянящем облаке. О!..

Пока снова не оказываешься вовне, в поисках себя и своего времени.

7

Ветер свистит. Пуща шумит и потрескивает. Ветер навевает мысли.

У ДОРОГИ{59}

Сколько по тебе хожено-перехожено! Тобой утолял я тоску юности по дальним далям. Ты переполняла меня восторгом и усталостью, помогала увидеть мир и себя, питала взор и сердце.

Смолоду люблю я лицо твое в любое время года — и свежесть весеннего утра и прелесть летнего дня, и слякоть осенней поры. Ты нескончаемая череда перемен!

Потом я почти позабыл тебя на долгие годы. А если и виделся с тобой, то катя в бензинно-пыльном облаке. И эта невзрачная желтая лента была ты? С таким же успехом я мог бы лететь по воздуху, не ведая ничего о том, что ты есть…

И вот я вернулся. Присел подле тебя, смотрю на тебя, предаюсь мыслям, воспоминаниям. Нет, я уже не норовлю уйти вместе с тобой в дальние дали, норов не тот. Но теперь твою сокровенность вижу я намного зорче, чем когда бы то ни было прежде. Не умел я видеть, что ты так богата и многолика во всей своей трогательной простоте.

И не так уж безжизненна ты, как могло показаться! Вон там, на обочине, подняла головку-пуговку желтая ромашка, собирается цвести малорослый лютик, топырит пальчики цепкий вьюнок, презревший надвигающиеся опасности. И дальше, на кромке бегущей рядом тропы — лиловый волчец, тмин и полынь, пустоголовая полевица, робкий мышиный горошек и чашечка тысячелистника. Правда, все хворые, задыхаются, припудренные пылью, но все-таки живые. Вижу я и твою фауну: семенит красный муравьишка, степенно ступает жук в черном плаще, впал в отчаяние заблудившийся червь дождевой, не найти ему мягкой земли. А вот и лягушонок скачет по тебе, туп-туп, глаза закрыв от пыли.

И явственно вновь ощущаю твой запах — хотя ты и должна быть без запаха и вкуса. Он какой-то пыльный, кисловатый, от него першит в горле. А когда первые капли дождя прибьют твою пыль, вот тогда исходит от тебя твой особенный дух. Должно быть, это пахнет чахлая растительность обочин, а может, и сама твоя затверделая плоть.

Когда катишь по тебе, ты кажешься такой монотонной. Один голыш, пообтертый кусок известняка, серый булыжник, гравий, изъезженный в порошок. Да еще сухой конский навоз или сучок, раскатанный на волокна. Везде вроде бы одно и то же. Но если приглядеться — какое многообразие! И уж конечно, твои долины, твои возвышенности и низменности в глазах муравья, пожалуй, то же, что для нас каньоны Колорадо или песчаные холмы Сахары.

В такие летние дни редко кто движется по тебе. И потому мы можем подолгу быть с тобой наедине. Снова раздумывать, вспоминать, радоваться и даже печалиться. Ты мне словно жизнь моя, полная воспоминаний, радостных и грустных. Ты можешь одинаково поведать о победах и разочарованиях.

Нет, ты не так пошел, как надо было идти! — укоришь ты меня. Транжирил время и силы, то бежал сломя голову, а то просыпал лучшее для пути-дороги время. И до чего же ты в конце концов дошел? Сидишь вот опять подле меня, да только постарел, притомился. Боязливо считаешь верстовые столбы, словно скоро какой-то из них станет последним… Пришла пора тебе ответствовать.

Эх-эх-эх, да и мне разве одно только добро припоминается?! — скажешь ты о себе. Всякого навидалась я на своем веку. Когда-то была я такой запустелой да грязнущей дорожкой, что только пеший иль конный могли тут пройти. Когда-то брели здесь пригорюнясь барщинники со своими флягами снятого молока да деревянными мисочками каши. Проезжали свадебные поезда под звон бубенчиков да с музычкой, похоронные процессии тянулись — слезы выступали у сирот на глазах. Двигались обозы на ярмарку, поросята в кузовах, телки за телегой, всякий люд кочевал: цыгане, коробейники, еврей ковылял со своею шарманкой. Их всех подгоняли тревоги, заботы о завтрашнем дне. А видишь, там, за лесом, где и посейчас еще стоит камень с крестом, там когда-то убили путника…

Немало зла повидала старая дорога на своем веку. Больше зла, чем добра…

Эх, да что там говорить! Тому всего два года, как по мне громыхала военная техника. До глубины души потрясли, всю перекорежили, хоть и кажусь я закаменелой и бесчувственной. И бежали от врагов вековечных женщины, дети, старики. Оглядывались, со страхом и отчаянием в глазах прислушивались к грохоту за горизонтом. Сокрушенно шептали, словно столетия тому назад: Ох, спаси нас, спаси, дороженька дальняя! Уведи нас от рабства грозящего!

Но и мы, дороги, не вечны. И мы стареем, травой зарастаем, запустеваем. И дороги ждет судьба всего, что бренно. Но если когда-нибудь еще увидишь виа Аппиа, кланяйся ей! Если увидишь древнюю дорогу между Мекнесом и Атлантикой, кланяйся! Приятно, что ни говори, вспоминать знаменитых предков, пусть сам ты мал и ничтожен.

Небо затянуло облаками, близится вечер, свежеет. Чувствую — зябко и пора уже двигаться. Но очень уж долгой и монотонной кажется предстоящая дорога. И я уже не странник прежних лет.

— Эй, мужичок, не подвезешь?

— Тпру-у! Отчего ж не подвезти, полезайте… Я и то гляжу, сидит человек у дороги, устал, верно, думаю… Оно и понятно, на возрасте уже, и вы, да и мы с лошадкой. Но мы поживем еще… Н-но, белогривая!

Загрузка...