Из нечаевцев первым арестовали П. Г. Успенского. В Московском жандармском управлении он числился в списке наиболее подозрительных лиц. Сыщики обнаружили, что через книжный магазин А. А. Черкесова осуществлялась рассылка листовок противоправительственного содержания. 26 ноября на квартире Успенских произвели обыск, никак не связанный с убийством в Петровско-Разумовском. Приведу извлечение из донесения, отправленного 27 ноября генералом И. Л. Слезкиным в III отделение:
«В дополнение телеграммы на имя Шефа Жандармов, Вашему Превосходительству имею честь донести, что строгий и тщательный обыск в квартире бывшего студента С.-Петербургского Университета Петра Гаврилова Успенского, заведующего книжным магазином Черкесова, был произведен по обстоятельствам представлявшим возможность к сему только вчерашнего числа.
За студентом Успенским, о коем было донесено мною 3 отделению Собственной Его Императорского Величества Канцелярии 11 июня сего года, имелось со стороны Жандармского управления особое наблюдение и хотя были получены данные для производства у него обыска, но обыск этот признавался по некоторым соображениям преждевременным.
В квартире студента Петра Успенского найдено:
1. В диване: тетрадь синей почтовой бумаги в восьмую долю листа, на каждом листе оттиснуто в виде печати: «Комитет Народной расправы 19-го февраля 1870 гола», а в середине этих слов изображен топор.
2. В другом диване: заграничный паспорт, выданный из иностранного Отделения Канцелярии Московского Генерал-губернатора 3 марта сего года за № 168 на имя мещанина Николая Николаева и книжка на иностранном языке с черным мужским галстуком, одинаковой меры с лежавшим на столе галстуком Успенского, который хотя и объяснил, что диван этот куплен им в Апреле или в Мае сего года на Сухаревском рынке, но на заграничном паспорте Николаева значится надпись явки его за границей 10 Августа сего года,
3. В мягком кресле: а) в восьмую долю листа печатная тетрадь под заглавием «Издание общества Народной расправы 1869 года № I, Москва», б) на почтовой синей бумаге с такими же печатями, как выше сказано, рукописи: в 12 пунктах, в двух экземплярах озаглавленная «Изложение общих правил сети для Отделений», другая рукопись в 10 пунктах, в трех экземплярах, озаглавленная — «Обшие Правила Организации», внизу подпись: «Великорусский Отдел Москвы». На одной из этих рукописей под № 1 записаны разные фамилии, против которых сделаны пометы с наименованием городов и местностей».[413]
В тот же день обыск произвели и у квартирантов Успенских — «купеческого сына» В. П. Скипского и «калужской мещанки, девицы» Е. И. Беляевой, но, как показалось жандармам, ничего существенного не нашли. Успенского и Скипского арестовали, у Беляевой и Успенской, «находящейся в последней стадии беременности», взяли подписки о невыезде. 28 ноября Слезкин отправил в III отделение очередное донесение, в котором писал, что владелец книжного магазина и библиотеки «Коллежский Секретарь Александр Александрович Черкесов направления либерального и в политической благонадежности сомнителен».[414] Учитывая репутацию Черкесова, Слезкин распорядился одновременно с квартирой Успенских обыскать помещение книжного магазина и библиотеки, в которых было обнаружено:
«1. 14 экземпляров революционного воззвания с оттиснутыми словами сбоку, в виде бланка: «Русский Отдел Всемирного революционного союза», в оглавлении написано: «От сплотившихся к разрозненным».
2. Множество писем, запечатанных в двух свертках, разная переписка, в числе которой некоторые бумаги имеют характер революционный.
3. Несколько номеров журналов, издаваемых: в Лондоне — «Правда», в Лейпциге — «Будущность». Объявление Лондонских книгопродавцев — «Трюбнера и Компании» (приложения к «Колоколу»).
4. Разные книги и листы журналов и газет.
5. Обращения студентов к обществу и стихотворения Н. Огарева, озаглавленные «К студентам».
6. Прошение от имени студентов Московского Университета со вложением в середине листа воззвания к студентам — «Братья студенты!». Такое же воззвание, писанное рукою Скипского. Проект устройства студенческой кассы, в двух экземплярах».[415]
Жандармы не сразу поняли, что в их руках оказался архив тайного революционного сообщества «Народная расправа».[416] При первом обыске они нашли далеко не все хранившееся у Успенского, а Нечаев прятал у него практически весь архив «Народной расправы».
Успенский на первых допросах ни в чем не признавался, и его арест некоторое время никак не связывали с убийством Иванова. Слезкин высказал предположение, что его жандармы наткнулись на руководителя кружка, распространявшего воззвание «От сплотившихся к разрозненным». Таких кружков в Москве было несколько, за этим ничего особенного не числилось. «В читальне и библиотеке бывали преимущественно студенты, — писал Слезкин 28 ноября в III отделение, — молодые люди и женщины, вовлеченные в нигилизм; Успенский и Скопский оказывали им особое расположение, старались увеличить число приходящих к ним студентов и молодых людей единственно с тою целью, чтобы расширить круг своего общения».[417]
Лишь 7 декабря жандармы установили связь между убийством Иванова и «Народной расправой». «Убийство, — писал Слезкин, — судя по следам крови, совершено в некотором расстоянии от того места, где найден труп, близ места совершения преступления найдены хорошая шапка и башлык, не принадлежавший покойному. Общий голос, — что убийство совершено студентами Академии за то, что будто он в чем-то проговорился. Отсутствие признаков ограбления и совпадение убийства со временем арестов придают этому слуху некоторую вероятность; для нас же чрезвычайно важно то обстоятельство, что Иванова в последний раз видели с Кузнецовым и Лау, фамилии которых здесь значатся в известном списке».[418]
Слезкин писал о списке членов «Народной расправы», найденном при обыске 26 ноября. Стареющий жандармский генерал почувствовал, что на него свалилась нежданная удача — раскрытие конспиративного сообщества крупного масштаба с листовками и убийствами. Опасаясь нежелательных поступков столичных коллег, имевших обыкновение отбирать у провинциалов дела, сулившие внеочередные чины и ордена, Слезкин с особым рвением принялся за расследование. «Пока мы еще занимаемся рассмотрением бумаг, взятых при обыске, — рапортовал Слезкин 7 декабря, — без чего при настоящем положении дел нет никакой возможности производить дознание и допросы, нельзя этих бумаг и в Петербург отправлять, так как действующие лица оказываются здесь».[419]
Ранее других московские жандармы поймали одного из первых членов «Народной расправы» Н. С. Долгова. Он почти месяц упирался, изворачивался, наконец 23 декабря дал подробные откровенные показания. Благодаря ему в руках полиции оказались князь В. А. Черкезов, Н. Н. Римский-Корсаков, В. К. Ланге, Г. А. Свечин, В. К. Попов, К. П. Лебедев и Е. И. Беляева.[420]
Получив из Москвы телеграмму о первых результатах обыска у Успенских,[421] III отделение тут же включилось в расследование. 30 ноября обыскали петербургский книжный магазин А. А. Черкесова. Владельца магазина отправили в Екатерининскую куртину Петропавловской крепости.[422] Не понимая, «за кем Черкесова следует числить арестованным»,[423] комендант крепости три дня не объявлял ему, за что тот сидит. После нескольких допросов и резких протестов 15 февраля 1870 года его выпустили на свободу, взяв подписку о невыезде и обязательной явке к следователю.[424] За укрывательство Нечаева 5 декабря 1869 года был арестован В. И. Ковалевский. Узнав от него, что А. К. Кузнецов 23 ноября приехал в Петербург, III отделение запросило столичное градоначальство о его местонахождении и вскоре получило телеграмму:
«Колышкин — Филиппеусу. Телеграмма № 100. 2 Декабря 1869 г. отправлена 9. 33 ч., получена 9. 36 ч. пополудни. А. Кузнецов живет Невский 75 кв. 21».[425] Кузнецова арестовали 7 декабря, до этого за ним пытались следить, но он ни с кем не встречался и почти не выходил из дома.[426] В Москве срочно произвели обыск в квартире Кузнецова и его хозяйки.[427] Первым из арестованных Слезкин отправил в Петербург Скипского[428] «Все, чего я ищу. — заявил Скипский. — это приобрести деньги своим личным трудом для окончания курса в Московском Императорском Университете»,[429] далее он рассказал все, что знал. Протокол его допроса предъявили М. О. Антоновой (Волховской), сидевшей с весны 1869 года и давшей еще тогда откровенные показания. Антонова подтвердила все рассказанное Скипским,[430] и в благодарность полицейские власти выпустили ее на свободу. После допросов Скипского в III отделении еще раз рассмотрели документы, обнаруженные при обысках у Успенских, и на их основании составили список из 62 человек, подлежащих срочному аресту.[431] М. Ф. Негрескула арестовали 5 декабря 1869 года.[432] В крепости у него развилась скоротечная чахотка, 10 мая распоряжением министра юстиции его освободили по болезни под домашний арест.[433] 12 февраля 1871 гола М. Ф. Негрескул скончался у себя дома. 9 декабря 1869 года произвели обыск у Колачевского,[434] в тот же день арестовали братьев Лихутиных. Первым заболел старший брат Иван. У него обнаружили «раздражение мозга» и «устранили от всякого рода умственных занятий».[435] Министр юстиции потребовал от коменданта крепости дать арестанту «надлежащие медицинские пособия».[436] Иван поправился, а младший брат, Владимир, скончался в крепости 3 марта 1871 года от «скоротечной чахотки».[437] 29 декабря арестовали В. И. Лунина и отправили в Полицейский дом Адмиралтейской части».[438]
Дольше других не удавалось поймать Н. Н. Николаева. Он жил в Москве по чужому паспорту,[439] 15 февраля его арестовали и посадили в секретную камеру Московского тюремного замка.[440] Зная об особой роли Николаева при Нечаеве, охрану камеры, где он содержался, организовали с особой тщательностью.
Аресты производились не только по спискам, составленным на основании документов архива «Народной расправы» и показаний ее участников. К Слезкину шел поток анонимок.[441] Весной 1870 года распространился слух, будто Нечаев скрывается в Иванове, и его бросились искать в родительском доме.[442] Московские жандармы не отставали от столичных, к 1 января 1870 года почти всех участников «Народной расправы» удалось арестовать. 11 января по распоряжению Слезкина прапорщик Соколов произвел в библиотеке Черкесова новый обыск, но почти ничего не нашел. В первых числах февраля Успенский дал откровенные показания. В связи с этим в Москву прибыл судебный следователь при С.-Петербургском окружном суде для производства следствий по особо важным делам П. К. Гераков. Во главе группы полицейских чиновников он явился 10 февраля в книжный магазин Черкесова и по указанию привезенного туда Успенского, в присутствии понятых изъял из потайных мест:
«1. Письмо на полулисте почтовой бумаги, начинающееся словами: «Любезный друг, я уже послал Вам некоторые предостережения <…>». Письмо это без означения времени и писано, по объяснению Успенского, Михаилом Негрескулом.
2. Описание на четвертушке простой бумаги мест города Москвы, где, по объяснению Успенского, собирается преступная часть общества; бумага эта писана, по словам его, Прыжовым; <…>».[443] Далее следователь извлек конверт с мандатом, привезенным Нечаевым из Женевы, ключ к шифру (не «Катехизиса»), печатку овальную медную с изображением «секиры и надписью кругом: Комитет народной расправы 19 февраля 1870 года».[444] Жандармы обнаружили печать несуществующего Комитета, и оказалась она в их руках за девять дней до провозглашенной Нечаевым даты всенародного бунта. Не очень-то крупный улов от обыска получил следователь Гераков, но нам это чрезвычайно важно: если печать Комитета хранилась у Успенского, то он наверняка знал, что Комитет состоял из одного Нечаева. Следовательно, Успенский, являясь доверенным лицом руководителя «Народной расправы», был посвящен во все мерзости, творимые Нечаевым, и ловко ему подыгрывал. Наверное, все это не представляло тайны и для А. И. Успенской. Успенские были ближе других к Нечаеву. А. И. Успенская не утратила верности вождю «Народной расправы» даже после «Процесса нечаевцев», что подтверждается на каждой странице ее уникальных воспоминаний.[445]
И. Г, Прыжова арестовали 3 декабря 1869 года, он находился в таком состоянии, что жандармы отправили его в тюремный лазарет. При обыске у Прыжова ничего найдено не было. Узнав об аресте Успенского, он успел хорошо подготовиться к визиту жандармов.[446] Но Слезкин, осведомленный о дружбе Прыжова с Успенским, о его близости к Ишутинскому кружку и кружку Волховского, счел возможным произвести этот арест.
Среди нечаевцев Прыжов — фигура весьма странная, резко выделяющаяся возрастом, — он был вдвое старше других участников «Народной расправы», ему шел сорок четвертый год. Когда после лихорадки он пришел в себя, то, в отличие от многих нечаевцев, сразу или почти сразу давших откровенные показания, Прыжов от всего отказывался и лишь постепенно, под давлением предъявляемых доказательств, делал одно признание за другим. 27 декабря 1869 года московские жандармы сообщали в Петербург: «Коллежский секретарь Прыжов, оправившись от болезни, заявил желание быть вызванным к допросу, что немедленно и было исполнено. Несмотря, однако ж, на то, что это было собственное желание его, Прыжов очень долго уклонялся от надлежащего объяснения и только тогда начал рассказ об убийстве Иванова, когда поставлен был к тому в необходимость последовательно и систематически веденным опросом его. Он сознался наконец в участии в преступлении, хотя рассказ его под влиянием видимого внутреннего влияния и не имеет определенной последовательности».[447]
Откровенные показания дали А. И. Успенская, Ф. Ф. Рипман, А. К. Кузнецов, Н. Н. Николаев. Очень упорствовал П. В. Прокопенко, он все отрицал, ругал Нечаева[448] и благодаря этому избежал не только наказания, но и суда. Оказавшись на свободе, он сразу же постарался скрыться от полиции. Всего в Москве, Петербурге и других городах полиция арестовала около двухсот человек, в разной степени причастных к нечаевской истории. Не следует забывать, что первые задержания власти произвели в конце марта 1869 года в связи со студенческими волнениями в Петербурге. Правительство не знало, что делать с арестованными, в чем их обвинять, какой процесс организовать, не удавалось установить взаимосвязь между деяниями преступников. У правительства отсутствовал опыт. Заключенные протестовали, но их голоса, раздававшиеся за толстыми стенами Петропавловской крепости, не были услышаны.[449] Когда же появилась новая группа заключенных, Министерство юстиции решило не устраивать отдельно процессы о студенческих волнениях и «Народной расправе», а объединить их в одно крупное дело — дело нечаевцев. Правительство понимало, что объединение это искусственное, но почему-то пошло на него.
В первых числах января 1870 года император Александр II назначил сенатора Я. Я. Чемадурова и прокурора А. А. Стадольского для производства расследования «по делу об обнаруженных в разных местах империи признаках злоумышления, направленного против установленного порядка правления». Материалы дознания, собранные в подразделениях Корпуса жандармов и III отделения, перешли к Чемадурову, в его ведение поступили все арестованные. Те из них, кто находился в других городах империи, были отправлены в Петербург. Нелегкий труд въедливого, добросовестного сенатора по расследованию нечаевской истории продолжался более года. По утверждению Кузнецова, в кружках состояло 400 человек, арестовали — 310.[450] Цифры эти существенно завышены. Допрошено было всего около двухсот человек, после кропотливого анализа материалов следствия Чемадуров отобрал 152 человека, которым были предъявлены обвинения разной степени тяжести. Их показания, протоколы обысков, допросов свидетелей и прочие материалы составили десять томов. Неполный реестр вещественных доказательств записан на восемнадцати листах.[451] При подготовке судебного процесса из общего числа находившихся под следствием было отобрано 87 обвиняемых. В зависимости от тяжести преступления всех их разбили на двенадцать разрядов (групп).
Ознакомившись с материалами следствия, представленными сенатором Чемадуровым в Министерство юстиции, высшие царские администраторы поняли, что судебные заседания могут быть открытыми, а процесс проходить с участием сословных представителей. Правительство решило впервые в России показать обществу открытый политический процесс. Представился удобнейший случай, когда обвиняемые — участники преступного сообщества и примыкавшие к ним лица — выглядели крайне неприглядно и не могли вызвать сочувствия даже у наиболее радикально настроенной части русского общества. Правительство пожелало «Процесс нечаевцев» превратить в образцовую пропагандистскую кампанию, направленную против революционеров.
Судебная реформа 1864 года опередила самодержавный способ управления империей. Реформа и монархия никак не соответствовали друг другу. Высочайшим указом от 24 ноября 1864 года Александр II ввел в действие Уставы уголовного и гражданского судопроизводства, в основе которых заложены отделение судебной власти от административной и обвинительной, независимость судей и невозможность их смещения, состязательный порядок судопроизводства, суд присяжных и институт присяжных, публичность и гласность процесса.
Примирить монархию с независимым судопроизводством чрезвычайно просто — достаточно оставить лазейки, позволяющие обходить прогрессивные законодательные установления. Так с помощью Особого совещания при Министерстве внутренних дел оправданных судом можно было сослать в любое место империи сроком до пяти лет с продлением, в случае необходимости, этого срока сколько угодно раз. Кроме Особою совещания у царя имелись закрытые военные и статские судебные учреждения, где ни о каких присяжных заседателях и гласности судопроизводства не могло быть и речи, а судьи назначались с согласия монарха.
Подготовка «Процесса нечаевцев» длилась около полутора лет, 26 апреля 1871 года в закрытом заседании Гражданского кассационного департамента Правительствующего сената собрались главный начальник III отделения граф П. А. Шувалов и крупнейшие сенаторы-юристы. Присутствовавшие рассмотрели дела арестованных нечаевцев и обсудили порядок их прохождения в суде, а также состав Особого присутствия С.-Петербургской судебной палаты, присяжных заседателей и защитников обвиняемых. Собравшиеся, понимая выгодность для правительства гласного суда над нечаевцами, сочли все же необходимым тщательно к нему подготовиться. Один из наиболее любопытных документов появился незадолго до начала судебных заседаний. Приведу фрагмент записи конфиденциального совещания, состоявшегося 19 июня 1871 года:
«При личных переговорах Министра Юстиции с Товарищем Шефа Жандармов, первый, признавая неудобным ввести какую-либо цензуру при напечатании в газетах прений по предстоящему судебному разбирательству дела Нечаева, полагал, что самое откровенное и полное изложение в печати фактов этого дела должно будет нанести самый большой удар партии сочувствующих обвиненным. Граф Пален опасается только, что в изложении прений некоторые газеты могут позволить себе умолчать именно о таких фактах, которые преимущественно способны возбудить общественное мнение против лиц, подвергающихся суду, и ввиду этого находит необходимым, чтобы стенографические отчеты судебных заседаний, которые будут печатаемы в «Правительственном Вестнике», служили мерилом точности и руководством для других газет.
К достижению этого представляется два средства: во-первых, допустить к присутствию на суде только стенографов «Правительственного Вестника», и больше никаких, пользуясь тем, что закон не обязывает допускать всех стенографистов, которые пожелали бы присутствовать; или же, во-вторых, обязать редакции газет печатать отчеты заседаний Судебной Палаты лишь после появления отчетов в «Правительственном Вестнике».
Первое средство менее удобно второго по той причине, что недопущением частных стенографов могли бы воспользоваться люди недоброжелательные и распространить молву, будто бы официальный отчет «Правительственного Вестника» не полон и подвергся цензуре или изменениям.
На основании сих соображений испрашивается Высочайшее разрешение применить второе средство, то есть заблаговременно обязать редакторов всех газет не печатать отчетов о судебном разбирательстве по делу Нечаева прежде, чем отчеты эти будут напечатаны в «Правительственном Вестнике». Министр Внутренних Дел совершенно разделяет мнение Министра Юстиции и Товарища Шефа Жандармов о пользе этой меры».[452]
На первой странице цитируемого документа начальственной рукой графа Шувалова начертано: «Имея в виду соглашение трех лиц, поименованных в докладе, ВЫСОЧАЙШЕ поведено исполнить согласно соображения». Записка получила одобрение монарха, но это еще не все. Министр юстиции граф К. И. Пален по просьбе главноуправляющего III отделением графа П. А. Шувалова отправил на «Процесс нечаевцев» «особого чиновника Казем-Бека для совместного с редактором «Правительственного Вестника» предварительного рассмотрения присылаемых для печатания стенографических отчетов».[453] Таким образом, расшифрованные записи стенографов «Правительственного вестника» ложились на стол «особого чиновника» Министерства юстиции, он их правил, и лишь после этой операции материалы процесса отправлялись в набор. Кое-что из трудов А. А. Казем-Бека, державшихся в строжайшей тайне, иногда замечалось. Например, защитник Успенского князь А. И. Урусов заявил на одном из судебных заседаний: «Между тем «Правительственный Вестник» не только не напечатал всего, что говорил в Суде Успенский и что занесено стенографами, но даже остальное его показание представил в искаженном виде; а потому он, Урусов, имея в виду, что неточное изложение в газетах обстоятельств дела может вредить Успенскому в общественном мнении, просил о составлении протокола Судебного заседания на основании 839 статьи Устава Уголовного судопроизводства».[454]
Ничего не сообщалось в газетах о том, что касалось недоносительства,[455] были закрытые судебные заседания, например, на одном из них зачитывался первый номер «Народной расправы». «Эта прокламация («Народная расправа». — Ф. Л.) была прочитана при закрытых дверях, — писал К. К. Арсеньев, — и не вошла в состав стенографического отчета; но общий характер ее достаточно известен из показаний подсудимых, из речей обвинителя и защитников. Скажем только, что она проповедует, в самой резкой и вместе с тем пошлой форме, разрушение и убийство, не указывая даже начал, во имя которых должно быть пролито столько крови. Она может увлечь политических кондоттьери (кондотьер — предводитель наемников. — Ф. Л.), рассчитывающих воспользоваться всеобщим смятением для устройства своих личных дел, или грубых фанатиков, одинаково чуждых гуманности и науки; кто не ослеплен невежеством или корыстным интересом, тот отвернется от нее с презрением и негодованием».[456]
Процесс начался 1 июля 1871 года и продолжался с перерывами почти три месяца, стенографический отчет печатался в «Правительственном вестнике» за 1871 год (№ 155–206) и, по подсчету историка В. Я. Богучарского, составляет объем более 500 печатных листов.[457] Подсудимых защищали упомянутый выше А. И. Урусов, присяжные поверенные Д. В. Спасович, К. К. Арсеньев, Н. М. Соколовский, А. Н. Турчанинов, К. Ф. Хартулари и Н. Ф. Депп, им помогали А. А. Ольхин и Е. И. Утин.
Монарх желал образцового суда над нечаевцами и всю тяжесть ответственности за его безупречное проведение возложил на товарища министра юстиции, управляющего министерством О. В. Эссена. Обремененный высочайшим поручением, Эссен не пропустил ни одного судебного заседания, регулярно отправлял Александру II доклады о положении дел на процессе.[458] Среди публики в зале заседаний постоянно присутствовали товарищ шефа жандармов граф Н. В. Левашев, чиновники III отделения, в их числе К. Ф. Филиппеус, министры, многие правоведы, генералы, писатели Н. С. Лесков и Ф. И. Тютчев, большинство публики состояло из студентов, среди них крутились агенты политической полиции.
Инцидентов в зале заседаний и вне его во время слушания дела нечаевцев практически не было. Вся леворадикальная часть петербургского общества была подавлена случившимся, никаких манифестаций не предпринималось, иногда в публике поднимался шум, но это была реакция на выступления адвокатов или резкие действия председательствующего на процессе сенатора А. С. Любимова. Подсудимые и защита обвиняли его в чрезмерно жестком ведении процесса, власти придерживались обратной точки зрения. «Много толков, — писал известный своей объективностью литератор А. В. Никитенко, — по поводу изъявленного высочайшею властью неудовольствия на суды за то, во-первых, что председатель вел себя слишком гуманно и любовно с подсудимыми по Нечаевской истории и что он не останавливал адвокатов там, где они слишком распространялись в общих понятиях о сущности и различии заговора и тайных обществ; во-вторых, за то, что суд оправдывает некоторых, а не всех приговаривает к каре».[459] Чуть позже, размышляя о приговорах, Никитенко заметил: «Административные порядки: молодая девушка Дементьева по Нечаевскому делу была судом приговорена к заключению в тюрьму на три или четыре месяца. Она отсидела это время в Литовском замке и была освобождена. По свидетельству тюремных надзирателей, она вела себя примерно, и вообще эта девушка прекрасная собою, прекрасно образованная, кроткая и вообще поведения порядочного. Во время суда она возбуждала всеобщее к себе сочувствие. Казалось бы, что, выдержав наложенное на нее наказание, она уже очистилась и сделалась свободною. Притом она еще до суда провела в крепости года полтора. Но едва она вышла из Литовского замка, ее подхватили и административным порядком сослали в какую-то губернию под надзор полиции».[460] Дементьева произвела крайне благоприятное впечатление на многих.[461]
Академик Никитенко родился крепостным и получил вольную в семнадцатилетнем возрасте, что не могло не отразиться на взглядах этого достойного человека, поэтому небезынтересна его дневниковая запись, сделанная через месяц после начала судебных заседаний. «Катков в № 161 «Московских ведомостей» очень умно и талантливо говорит много дельного и правдивого относительно Нечаевского дела, но он все-таки не договаривает до всей правды. Да и нельзя договориться до нее публично. Что все эти заседания и агитации юношей есть бред полуобразования и т. п. — в этом нет сомнения. Но не следует забывать и того, какую грустную и скверную школу они проходят с детства».[462]
М. Н. Каткова, товарища Бакунина по кружку Станкевича, привыкли клеймить обидным термином «реакционер»; Катков действительно был реакционером. Но ради чего он встал на этот путь? Чтобы преградить дорогу такому явлению, как нечаевщина. Никто не осмелился столь резко высказываться против нее. Это Катков сказал, что кроме политических прав существуют политические обязанности, о коих революционеры вовсе не задумывались ни тогда, ни позже. Он взял на себя политические обязанности противостоять расшатыванию государственных устоев.
Правительство готовило образцовый политический процесс и желало его идеальной реализации. Эссен и Левашев, присутствуя на всех заседаниях, пристально следили за ходом слушания дела, и как только происходило нечто не предусмотренное сценарием, тотчас на это реагировали. «Во время перерыва вчерашнего (7 июля 1871 года. — Ф. Л.) заседания Судебной Палаты, — писал Левашев председательствующему, — около 3 1/2 часов пополудни, тотчас по выходе из залы Членов Суда, произошла суматоха и подсудимые, вызванные в Палату в качестве свидетелей, смешались с присяжными поверенными и разными лицами, выбежавшими к ним из мест, занятых публикою, так что без распорядительности жандармского офицера, воспрепятствовавшего дальнейшим последствиям этого беспорядка, легко могло бы случиться, что несколько арестованных нашли бы возможность бежать. До чего упомянутая суматоха дошла, и до какой степени подсудимые смешались в зале с другими лицами, видно из того, что вместо оставшегося в зале подсудимого рядовой отвел было в комнату, предназначенную на этот предмет одному из присяжных поверенных; арестант же стоял, окруженный публично, и смеялся, но тут же был выведен из зала жандармским офицером».[463]
И политические преступники, и охрана не имели опыта, пятью годами позже солдаты не допустили бы такого. Филиппеус, докладывая Левашеву о своих впечатлениях от публики в зале Судебной палаты, заметил, что бросается в глаза отсутствие разницы между публикой и подсудимыми. «Порядочная часть общества, — продолжает Филиппеус, — с любопытством, даже жаром читает газеты, но не интересуется делом настолько, чтобы спозаранку собираться у входа в здание суда, и придя уже поздно, она находит все места уже занятыми все тою же публикою».[464]
Петербургские студенты и приезжая молодежь с ночи осаждали здание, где происходило слушание дела нечаевцев, судили их товарищей. Но после завершения процесса по первой группе обвиняемых интерес к тому, что происходило в зале заседаний, заметно упал. 15 июля суд завершил рассмотрение дел по первой группе и объявил приговор:
«1. Подсудимых Успенского, Кузнецова. Прыжова и Николаева лишить всех прав состояния и сослать в каторжные работы: Успенского — в рудниках на 15 лет, Кузнецова — в крепостях на 10 лет, Прыжова — в крепостях на 12 лет и Николаева — в крепостях на 7 лет и 4 месяца, затем поселить в Сибири навсегда.
2. Подсудимого Флоринского заключить в тюрьму на 6 месяцев, с отдачею затем под строгий надзор полиции на 5 лет.
3. Подсудимых Ткачева и Дементьеву заключить в тюрьму: первого на 1 год и 4 месяца, а Дементьеву на 4 месяца.
4. Подсудимых Коринфского, Волховского, Томилову и Орлова признать по суду оправданными».[465]
По этому приговору Эссен составил всеподданнейший доклад, а Левашев отправил Шувалову телеграмму.[466]
Агенты (II отделения доносили начальству об услышанном по поводу объявления приговора, «что судебная палата чрезвычайно снисходительно решила участь преступников и что их следовало бы для примера другим непременно казнить, а не отдавать под надзор полиции, как некоторых суд приговорил, потому что полиция вовсе не отличается дальновидностью и серьезным уменьем и что, кроме протоколов по пустякам, которые она составляет на жителей города, ничего более не умеет порядочно сделать, Другие же, напротив, говорят, что мальчишек не судить следовало, а пороть розгами до тех пор, пока вся дурь не вышла бы из головы, а потом поселить порознь и навсегда в отдаленных местах Сибири; тогда бы они помнили, что не следует какой-нибудь ничтожной мрази идти против правительства, которое и так много сделало для них и в самое короткое время».[467] Сочувствия к подсудимым как участникам «Народной расправы» никто не выражал, сочувствовали заблудшим, не ведавшим, в чем участвовали, что творили. Появилось несколько анонимных рукописных листовок с призывами заступиться за «невинно осужденных».[468] Сочинителей отыскать не удалось.
Во время процесса секретарем суда зачитывались «Катехизис революционера», «Общие правила организации» и «Общие правила сети для организаций». «Катехизис революционера» в зашифрованном виде обнаружили у Успенского, а ключ для прочтения — у Кузнецова. Чиновники Министерства иностранных дел расшифровали текст. Публикация всех трех документов в «Правительственном вестнике» произвела тягостное впечатление. Члены «Народной расправы» заявили на суде, что «Катехизиса» не читали, и это была правда: Нечаев лишь пересказывал некоторые его параграфы. «Если задаться вопросом, — заявил Спасович, защищая Кузнецова, — почему этот катехизис, столь старательно составленный, никому не читался, то надо прийти к заключению, что не читался он потому, что если бы читался, то произвел бы самое гадкое впечатление. Даже молодежь, так критически относящаяся к делу, не могла не задуматься, когда прочла одиннадцатый параграф, в котором говорится, что каждый член организации рассматривается как капитал, состоящий в распоряжении организации, и если попадется, то организация озаботится его освобождением тогда, когда на это освобождение не потребуется особенно значительных затрат, в противном случае он предоставляется на произвол судьбы».[469]
Нечаев опасался, что после знакомства с «Катехизисом» некоторые члены «Народной расправы» могут пожелать покинуть сообщество. Достоверно известен лишь один человек, которому Нечаев давал читать свой «Катехизис», — Бакунин, высказавший, быть может, не вполне искренне, отрицательное к нему отношение. Возможно, именно поэтому творец «Катехизиса» предпочел повременить с его публикацией. Но в своих действиях Нечаев руководствовался положениями «Катехизиса», в этом документе он сформулировал свои убеждения и от них не отступал.
Защитники и обвиняемые без труда убедили судей и присяжных заседателей в том, что основной виновник всего происшедшего — Нечаев, втянувший молодых людей в революционное сообщество, придумавший грозный, таинственный Комитет и от его имени навязавший им сомнительные цели и недопустимые средства борьбы с самодержавием. Но, как это ни странно, большинство оказавшихся из-за Нечаева на скамье подсудимых отзывались о нем уважительно и без злобы. Александровская, Енишерлов и еще несколько человек составляли исключение. «Читались показания Енишерлова, — заявил присяжный поверенный Спасович, — который дошел до того, что подозревал, не был ли Нечаев сыщиком. Я далек от этой мысли, но должен сказать, что если бы сыщик с известною целью задался планом как можно больше изловить людей, готовых к революции, то он действительно не мог искуснее взяться за это дело, нежели Нечаев».[470]
Суд установил, что «Народная расправа» ничего не совершила, кроме убийства Иванова, поэтому и были вынесены сравнительно мягкие приговоры. По остальным группам обвиняемых наказания оказались еще мягче, практически никого не приговорили к тюремному заключению, часть подсудимых была оправдана.[471] Когда судьи завершили рассмотрение дел последней группы обвиняемых, Александр II находился на пути из Ливадии в Петербург, поэтому доклад монарху от 28 августа 1871 года Эссен отправил фельдъегерской почтой навстречу монарху. Приведу его полностью:
«Вменяю себе в обязанность всеподданнейше донести Вашему Императорскому Величеству, что в вторник 24, в среду 25 и в пятницу 27 сего Августа С.-Петербургскою Судебного Палатою рассмотрены обвинительные акты об остальных лицах, привлеченных к делу о злоумышлениях Нечаева; из них 13 человек обвинились в знании и недонесении о существовании в С.-Петербурге тайного сообщества с политическою целью, четверо в получении по почте прокламаций возмутительного содержания и непредоставлении их начальству, и пятеро — уроженцы Сибири — в составлении особого кружка с намерением отделить Сибирь от России. Все означенные подсудимые за исключением одного Петра Кошкина, студента Медико-Хирургической Академии, признаны судом невиновными. Что же касается до Кошкина, то он признан виновным в произнесении дерзких против особы Вашего Величества выражений и приговорен к двухлетнему заключению в смирительном доме.
В заключение считаю долгом доложить Вашему Императорскому Величеству, что при разборе последнего обвинительного акта обнаружено, что некоторые свидетели давали показания совершенно несогласные с теми, кои были даны прежде, при предварительном следствии; так например, один из главных свидетелей, на словах которого преимущественно основывалось обвинение пяти последних преступников, студент Кархалев отказался почти от всех прежних своих показаний; в виду сего показание, данное Кархалевым, на суде внесено, по требованию Прокурора, в протокол с целью возбудить против него преследование за лжесвидетельство.
Настоящим приговором закончились заседания С.-Петербургской Судебной Палаты по делу о злоумышленниках Нечаева; из лиц, привлеченных к сему делу, трое скрылись за границу, двое умерли, двое сошли с ума во время производства дела; 37 признаны по суду виновными, 44 оправданы, из обвиненных четверо приговорены к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы сроком от 4-х до 15 лет; одна женщина — к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь на поселение; один к лишению некоторых прав и преимуществ и ссылке на житье в Сибирь; два — к заключению в смирительном доме, из них один с лишением некоторых прав и преимуществ. 25 человек — к тюремному заключению сроком от 2-х месяцев до 1 года и четырех месяцев и с отдачею после освобождения под строгий надзор полиции в течение 5-ти лет: трое — к кратковременному аресту при тюрьме; наконец одна освобождена от наказания по законам о невменяемости преступлений».[472] В принадлежности к «Народной расправе» был обвинен 31 подсудимый,[473] из них 22 слушателя Земледельческой академии.[474]
Эссен превосходно знал, что монарх с самого начала процесса выражал неудовольствие мягкостью судей и обвинял в этом не действовавшие в империи законы, а Министерство юстиции, не повлиявшее на состав суда и настроение судей. Судьи же вовсе не выгораживали обвиняемых, а следовали духу судебной реформы и букве закона. Они и так сделали достаточно много — сформировали общественное мнение против Нечаева, на несколько лет отвратили многих молодых людей от революционной борьбы. Но императора не интересовали ни законы, ни им же утвержденные основные положения судопроизводства, он был недоволен процессом и выразил к нему свое отношение в резолюции на докладе Эссена:
«Результат, по Моему, неудовлетворительный! Такие приговоры суда нельзя считать для виновных заслуженным наказанием, — но поощрением к составлению новых заговоров.
Требую, чтобы Министр Юстиции представил Мне свои соображения о том: какие следует принять меры для предупреждения повторения подобных ни с чем не сообразимых приговоров, вызывающих негодование и опасение во всех благомыслящих людях.
Саратов 31 августа 1871 года».[475]
По прибытии в столицу Александр II имел неприятный разговор с К. И. Паленом, после которого состоялось совещание с участием Палена, Эссена и главноуправляющего II (законодательным) отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии, князя С. Н. Урусова по вопросу об изменении некоторых положений действовавшего законодательства.[476] В результате обсужденной монаршей резолюции во II отделении было заведено дело: «По вопросу о некоторых изменениях в правилах судопроизводства по государственным преступлениям и в постановлениях Уложения о наказаниях о заговорах и противозаконных сообществах».[477] Это дело открывается письмом Палена от 2 февраля 1872 года, адресованным главноуправляющему II отделением:
«Вследствие Высочайшего Государя Императора повеления о принятии мер к устранению на будущее время повторения неудовлетворительных приговоров, подобных состоявшемуся по делу Нечаева и участников его о злоумышлении, направленном к ниспровержению существующего в России порядка управления, составлены мною предложения о некоторых изменениях в правилах судопроизводства по государственным преступлениям и в постановлениях Уложения о Наказаниях о заговорах и противузаконных сообществах».[478]
Анализируя приговоры по делу нечаевцев, чиновники II отделения пришли к следующему заключению: «Иной характер имеют другие неудовлетворительные стороны судебного приговора по делу Нечаева и его сообщников, а именно: оправдание таких подсудимых, вина которых не может не быть признана вполне доказанной, а отчасти и избрание, без достаточных оснований для лиц, признанных виновными, слабейшего из наказаний, положенных в законе за участие в противозаконном сообществе».[479] Разработанные юристами изменения соответствующих статей Уложения о наказаниях позволили судебным властям в дальнейшем не выносить столь мягких приговоров и не вызывать высочайшее неудовольствие.
После анализа материалов «Процесса нечаевцев» по предложению Палена было образовано Особое присутствие Правительствующего сената. Правоохранительные органы изымали дела о политических преступлениях из общеуголовного судопроизводства и передавали их в это новое учреждение. Юристы называют этот поступок правительства началом контрреформ.[480]
В отношении лиц, замешанных в нечаевской истории и оправданных судом, правительство предприняло почти поголовную их высылку из Петербурга и Москвы в административном порядке. Кроме того, письмом от 15 октября 1871 года Эссен уведомил министра народного просвещения графа Д. А. Толстого о «воспрещении доступа в учебные заведения и занятие преподаванием» 87 человек, «прикосвенных к участию в преступном сообществе».[481]
На молодых людей, придерживавшихся радикальных взглядов, «Процесс нечаевцев» оказал очень сильное влияние. Известный народник, современник Нечаева О. В. Аптекман писал: «И тем более я был решительным противником Нечаева и «нечаевшины», в особенности: самозваншина, иезуитизм и маккиавелизм глубоко претили мне вообще, а применение их к товарищам по работе — считал просто преступлением».[482] Его младший современник, один из основателей и вождей партии «Народная воля» Л. А. Тихомиров вспоминал о впечатлении, произведенном нечаевским процессом:
«Насколько я мог слышать и понять, заговор Нечаева был некоторого рода насилием над молодежью. Идти так далеко никто не намеревался, а потому система Нечаева — шарлатанство, надзор, насилие, — была неизбежна. Чистым, открытым путем нельзя было навербовать приверженцев. Поэтому с разгромом нечаевцев наступила «реакция», т. е. среди молодежи не было (почти) революционно действующих людей, самая мысль о революционном действии была скомпрометирована».[483] Далее он писал, что многие считали Нечаева «просто шпионом, агентом-подстрекателем».
После процесса над нечаевцами в российском революционном движении наступило затишье. Показания подсудимых, публикация документов, подробности убийства Иванова, ложь, вскрывшаяся во время прений сторон, пошатнули популярность революционных идей и повлияли даже на западных революционеров, но не на Сергея Геннадиевича Нечаева. Он как ни в чем не бывало носился по Женеве, Цюриху, Лондону, Парижу и другим европейским городам и делал все от него зависящее, чтобы начатое им, не угасло, лишь публикация материалов процесса и откликов на него несколько обескуражили его отсутствием сочувствия со стороны русских эмигрантов.
В продолжение всей нечаевской истории и частично процесса Ф. М. Достоевский с семьей безвыездно жил в Дрездене. В Петербург он возвратился в начале суда над первой группой нечаевцев. Возможно, автор «Бесов» спешил застать «Процесс нечаевцев» в разгаре, поприсутствовать на судебных заседаниях, увидеть участников убийства в Петровском парке.
Начало работы над романом «Бесы» относится к первым числам января 1870 года,[484] подробный план романа был закончен задолго до начала суда над нечаевцами.[485] А. Г. Достоевская вспоминала:
«На возникновение новой темы повлиял приезд моего брата (Ивана Григорьевича Сниткина. — Ф. Л.). Дело в том, что Федор Михайлович, читавший разные иностранные газеты (в них печаталось многое, что не появлялось в русских), пришел к заключению, что в Петровской земледельческой академии в самом непродолжительном времени возникнут политические волнения. Опасаясь, что мой брат, по молодости и бесхарактерности, может принять в них деятельное участие, муж уговорил мою мать вызвать сына погостить у нас в Дрездене. Приездом моего брата Федор Михайлович рассчитывал утешить как меня, уже начавшую тосковать по родине, так и мою мать, которая уже два года жила за границей (то с детьми моей сестры, то выезжая к нам) и очень соскучилась по сыну. Брат мой всегда мечтал о поездке за границу; он воспользовался вакациями и приехал к нам. Федор Михайлович, всегда симпатизировавший брату, интересовался его занятиями, его знакомствами и вообще бытом и настроением студенческого мира. Брат мой подробно и с увлечением рассказывал. Тут-то и возникла у Федора Михайловича мысль в одной из своих повестей изобразить тогдашнее политическое движение и одним из глав-мыл героев взять студента Иванова (под фамилией Шатова), впоследствии убитого Нечаевым. О студенте Иванове мой брат говорил как об умном и выдающемся по своему твердому характеру человеке и коренным образом изменившем свои прежние убеждения. И как глубоко был потрясен мой брат, узнав потом из газет об убийстве студента Иванова, к которому он чувствовал привязанность! Описание парка Петровской академии и грота, где был убит Иванов, было взято Федором Михайловичем со слов моего брата».[486]
И. Г. Сниткин приехал в Дрезден в середине октября 1869 года[487] и, поселившись вблизи Достоевских, ежедневно у них бывал. Интересные подробности о И. И. Иванове и И. Г. Сниткине имеются в воспоминаниях Л. Ф. Достоевской, дочери Федора Михайловича. «У моего дяди Ивана, — писала Л. Ф. Достоевская, — был в Академии товарищ-студент по имени Иванов. Мой дядя очень любил и уважал его. Иванов, который был старше его, покровительствовал моему дяде и смотрел за ним, как за младшим братом. Когда Иванов узнал, что моя бабушка хочет видеть своего сына, он очень настаивал, чтобы мой дядя тотчас принял приглашение своих родственников. Так как Иванов знал несколько нерешительный характер своего молодого товарища, то отправился сам к директору Академии и убедил его дать моему дяде разрешение прервать занятия на два месяца, сделал все необходимое для скорейшего получения заграничного паспорта и проводил своего молодого товарища на вокзал».[488]
Таким образом, из бесед с шурином Федор Михайлович получил представление о топографии местности и некоторых участниках московских событий осени 1869 года. Как только обнаружилась связь Бакунина с Нечаевым, все солидные западные газеты принялись помещать на своих страницах материалы расследования драматической истории, происшедшей в парке Земледельческой академии, и сразу же провозгласили Бакунина виновником всего происшедшего. Так, газета «Kolnische Zeitung» 21 декабря 1869 года сообщила: «Твердо установлено, что Бакунин — зачинщик и руководитель этого заговора, который распространился на всю страну и ставит своей целью уничтожение государственной власти, отмену частной собственности и создание самостоятельного коммунистически организованного общества».[489] Ежедневно после обеда Федор Михайлович заходил в русскую читальню и там просматривал множество русских и западных газет, доставлявших автору «Бесов» некоторые подробности нечаевской истории. Но присматриваться к теме о радикалах, нигилистах, революционерах Достоевский начал задолго до убийства строптивца из «Народной расправы». Возможно, великого писателя побудило к этому покушение Д. В. Каракозова, ишутинские «Организация» и «Ад». Слухи о следствии и процессе Каракозова (он был закрытым) широко распространились по столице. Достоевский был полон личных впечатлений и переживаний от покушения на цареубийство; он жил в этой атмосфере. Поэт и переводчик П. И. Вейнберг, посетивший 4 апреля 1866 года близкого друга Достоевского, поэта А. Н. Майкова, вспоминал: «На этот раз <…> мы мирно беседовали о чисто литературных, художественных вопросах, когда в комнату опрометью вбежал Федор Михайлович Достоевский. Он был страшно бледен, на нем лица не было и он весь трясся, как в лихорадке.
— В царя стреляли! — вскричал он, не здороваясь с нами, прерывающимся от сильного волнения голосом.
Мы вскочили с мест.
— Убили? — закричал Майков каким-то — это я хорошо помню — нечеловеческим голосом.
— Нет… спасли… благополучно… Но стреляли… стреляли… стреляли…
И повторяя это слово, Достоевский повалился на диван в почти истерическом припадке…
Мы дали ему немного успокоиться, — хотя и Майков был близок чуть не к обмороку — и втроем выбежали на улицу».[490]
Размышляя об истории создания «Бесов», П. Е. Щеголев писал: «Непосредственные и глубокие переживания даны Достоевскому несомненно процессом Каракозова».[491] Не следует забывать, что Федор Михайлович входил в кружок Петрашевского, видел в Спешневе предшественника Нечаева и уже к 1856 году принципиально изменил свои взгляды. Возможно, еще на каторге Достоевский задумал писать роман о революционерах. Сообщения, поступившие в Дрезден о драме, действующими лицами которой были однокашники шурина Федора Михайловича, легли на вполне подготовленную почву. В письме к Н. Н. Страхову от 24 марта 1870 года он сам признался в этом: «На вещь, которую я теперь пишу в «Русский вестник» («Бесы». — Ф. Л.), я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и в сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь».[492] Трудно предположить, что о четырех месяцах, прошедших со дня убийства Иванова, или. точнее, о трех месяцах с начала публикаций его подробностей, Достоевский мог писать как о времени, в течение которого могло «накопиться в уме и в сердце», — так выражаются, подразумевая более длительный процесс.
Московские события потрясли Федора Михайловича. Его мать — в девичестве Нечаева, имя свое он получил в честь деда — Федора Тимофеевича Нечаева, быть может, писатель ощутил в этом некое знамение. И все же главнейшим толчком к написанию «Бесов» следует считать то, с чем Федор Михайлович столкнулся в среде петрашевцев — с элементами нечаевщины. Он ужаснулся, обнаружив, что «Народная расправа» есть реализация замыслов Спешнева, именно такое сообщество собирался он создавать. Вот, оказывается, к чему привело бы то, что начиналось с увлечения фурьеризмом.
19 сентября 1870 года Достоевский писал Каткову:
«Милостивый государь, многоуважаемый Михаил Никифорович,
Я работал все лето из всех сил и опять, оказывается, обманул Вас, то есть не прислал до сих пор ничего. Но мне все не удавалось. У меня до 15 печатных листов было написано, но я два раза переменял план (не мысль, а план) и два раза садился за перекройку и переделку сначала. Но теперь все установилось. Для меня этот роман слишком многое составляет.
Он будет в 30 листов и в трех больших частях. Через 2 недели по получении этого письма редакция «Русского вестника» получит два первых эпизода 1-й части, то есть половину ее, а к 15 ноября и всю 1-ю часть (от 10 до 12 листов). Затем уже доставка не замедлит».[493]
Обещание свое Достоевский не сдержал и 8 октября 1870 года отправил Каткову новое письмо:
«Если Вы решите печатать мое сочинение с будущего года, то мне кажется необходимо, чтоб я известил Вас предварительно, хотя бы в двух словах, об чем собственно будет идти дело в моем романе.
Одним из числа крупнейших происшествий моего рассказа будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал бы копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью, и мой Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим. И потому, несмотря на то, что все это происшествие занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее, — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа (Ставрогин. — Ф. Л.). <…> Мне очень долго не удавалось начало романа. Я переделывал несколько раз. Правда, у меня с этим романом происходило то, чего никогда еще не было: я по неделям останавливал работу с начала и писал с конца. Но и, кроме того, боюсь, что само начало могло бы быть живее. На 5 1/2 печатных листах (которые высылаю) я еще едва завязал интригу. Впрочем, интрига, действие будет расширяться и развиваться неожиданно. За дальнейший интерес романа ручаюсь. Мне показалось, что так будет лучше, как теперь».[494]
Далее в письме содержалась просьба о высылке аванса под рукопись романа, и просил Федор Михайлович всего 500 рублей. Многие письма гения к издателям снабжены этими унизительными мольбами о деньгах, необходимых ему для скромнейшего существования семьи. Относительно «комического лица» Петра Верховенского Достоевский в процессе работы над романом изменил свою точку зрения по мере поступления сведений о деяниях Нечаева.
На другой день после отправки письма Каткову Достоевский принялся за послание А. Н. Майкову: «<…> Работа, которую я затянул, есть только начато романа в «Русский вестник», и по крайней мере полгода еще буду писать его день и ночь, так что уж он мне заранее опротивел. Есть, разумеется, в нем кое-что, что тянет меня писать его; но вообще — нет ничего в свете для меня противнее литературной работы, то есть собственно писания романов и повестей — вот до чего я дошел. Что же касается до мысли романа, то ее объяснять не стоит. Хорошо рассказать в письме никак нельзя, это во-первых, а во-вторых, довольно будет с вас наказания, если вздумаете прочитать роман, когда напечатают. <…> Я вот как-то зимою прочел в «Голосе» серьезное признание в передовой статье, что «мы, дескать, радовались в Крымскую кампанию успехам оружия союзников и поражению наших». Нет, мой либерализм не доходил до этого; я был тогда еще в каторге и не радовался успеху союзников, а вместе с прочими товарищами моими, несчастненькими и солдатиками, ощутил себя русским, желал успеха оружию русскому и — хоть и оставался еще тогда все еще с сильной закваской шелудивого русского либерализма, проповедованного говнюками вроде букашки навозной Белинского и проч. — но не считал себя нелогичным, ощущая себя русским. Правда, факт показал нам тоже, что болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее, чем мы сами воображали, и что Белинскими, Краевскими и проч. дело не кончилось. Но тут произошло то, о чем свидетельствует евангелист Лука: бесы сидели в человеке, и имя им было легион, и просили Его: повели нам войти в свиней, и Он позволил им. Бесы вошли в стадо свиней, и бросилось все стадо с крутизны в море и все потонуло. Когда же окрестные жители сбежались смотреть совершившееся, то увидели бывшего бесноватого — уже одетого и смыслящего и сидящего у ног Иисусовых, и видевшие рассказали им, как исцелился бесновавшийся. Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стадо свиней, то есть в Нечаевых, в Серно-Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых. Так и должно было быть. Россия выблевала вон ту пакость, которою ее скормили, и, уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего русского. И заметьте себе, дорогой друг: кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и Бога. Ну, если хотите знать, — вот эта-то и есть тема моего романа. Он называется «Бесы», и это описание того, как эти бесы вошли в стадо свиней».[495]
И Краевский, и Белинский сделали Федору Михайловичу много хорошего — помогли начинающему писателю встать на ноги. Письмо Майкову написано человеком, утомленным тягостными размышлениями и изнурительным трудом. Достоевский видел яснее и глубже других, видел то, что другие не замечали, страдал от того, что других оставляло равнодушным, мозг гения независимо от его желания предугадывал развитие событий на десятилетия вперед. Федор Михайлович ощущал увеличивающийся разрыв между собой и читателями, чувствовал, что люди не понимают очевидного, не в состоянии прислушаться к его голосу, видел совершаемые ими ошибки и не мог убедить поступать иначе. Он доводил описание ситуаций до гротеска и надеялся, что уж теперь-то не заметить очевидного невозможно, что его герои разрушат заблуждения читателей.
Не следует забывать, что в фабулу «Бесов» положены события, еще более драматические, чем описанные в романе. Первая часть и две главы второй части (чуть меньше половины) «Бесов» напечатаны в журнале «Русский вестник» до начала процесса над нечаевцами. Но в романе присутствует самое главное — сходство вымышленных бесов с их реальными прототипами и гениальное предвидение грозящей опасности. Приведу две важнейшие мысли писателя. Верховенский-отец: «Эти люди (революционеры. — Ф. Л.) представляют себе природу и человеческое общество иным, чем их сотворил Бог и чем они являются в действительности».[496] Верховенский-сын: «Я (революционер. — Ф. Л.) ведь мошенник, а не социалист, ха-ха!»[497] Самое главное, что удалось Достоевскому показать и на чем он настаивал, — нечаевщина не единичный случай, но политическое явление, страшная реальность, способная роковым образом повлиять на развитие России. Федор Михайлович опасался, что нечаевщина превратится в стойкую традицию российской жизни, и она превратилась…
Приведу несколько коротких отзывов о романе «Бесы».
П. Н. Ткачев: «В «Бесах» окончательно обнаруживается творческое банкротство автора «Бедных людей»; он начинает переписывать судебную хронику, путая и перевирая факты, и наивно воображает, будто он создает художественное произведение».[498]
Г. А. Лопатин: «Внешняя сторона совершенно совпадает с известными событиями. Это убийство Иванова в Петровско-Разумовском, пруд, грот и т. д. Ну, а внутренняя, психологическая, совпадает ли с действительной психологией действующих лиц? Я знал лично Нечаева, знал многих из его кружка и могу сказать: никакого, ни малейшего сходства».[499]
П. Л. Лавров: «<…> он показывает читателю целую галерею различного рода умалишенных».[500]
И. С. Тургенев: «А мне остается сожалеть, что он употребляет свой несомненный талант на удовлетворение таких нехороших чувств; видно он мало ценит его, коли унижается до памфлета».[501]
Л. Н. Толстой: «У Достоевского нападки на революционеров нехороши: он судит о них как-то по внешности, не входя в их настроение».[502]
Отрицательные отзывы о «Бесах» диктовались разными причинами — Тургенев узнал себя в Кармазинове и старшем Верховенском, Толстой всегда недолюбливал Достоевского; лица, причастные к революционному движению, возмутились гротескным изображением героев, и лишь немногие современники поняли и оценили роман.
Сам же Федор Михайлович писал о «Бесах»:
«Я хотел поставить вопрос и, сколько возможно яснее, в форме романа дать на него ответ: каким образом в нашем переходном и удивительном современном обществе возможны — не Нечаев, а Нечаевы, и каким образом может случиться, что Нечаевы набирают себе под конец нечаевцев?»[503] Повторяю, все без исключения левые радикалы, революционеры и близкие к ним лица не признавали существования нечаевшины как явления, они пытались всю нечаевскую историю свести к единичному эпизоду с единственным виновником — Нечаевым. Достоевский же знал нечаевщину изнутри. Питая антипатию к Петрашевскому, Федор Михайлович с годами все ближе и ближе ставил его к Нечаеву; возможно, эта личная антипатия помогла великому писателю разглядеть ростки нечаевщины в петрашевцах, в самом себе. Возражая оппонентам, Достоевский писал: «И почему вы полагаете, что Нечаевы непременно должны быть фанатиками? Весьма часто это просто мошенники. «Я мошенник, а не социалист», — говорит один Нечаев, положим, у меня в романе «Бесы», но уверяю вас, что он мог бы сказать это и наяву. Это мошенники очень хитрые и изучившие именно великодушную сторону души человеческой, всего чаше юной души, чтобы уметь играть на ней как на музыкальном инструменте. Да неужели же вы вправду думаете, что прозелиты (приверженцы. — Ф. Л.), которых мог бы набрать в нас какой-нибудь Нечаев, должны быть непременно лишь одни шалопая? Не верю, не все; я сам старый «нечаевец», я тоже стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни, и уверяю вас, что стоял в компании людей образованных. Почти вся эта компания кончила курс в самых высших учебных заведениях. Некоторые впоследствии, когда уже все прошло, заявили себя замечательными специальными знаниями, сочинениями. Нет-с, нечаевцы не всегда бывают из одних только лентяев, совсем ничему не учившихся.
Знаю, вы, без сомнения, возразите мне, что я вовсе не из нечаевцев, а всего только из петрашевцев. Пусть из петрашевцев (хотя, по-моему, название это неправильное; ибо чрезмерно большее число в сравнении с стоявшими на эшафоте, но совершенно таких же, как мы, петрашевцев, осталось совершенно нетронутым и необеспокоенным. Правда, они никогда и не знали Петрашевского, но совсем не в Петрашевском было и дело во всей этой давно прошедшей истории, вот что я хотел лишь заметить).
Но пусть из петрашевцев. Почему же вы знаете, что петрашевцы не могли бы стать нечаевцами, то есть стать на нечаевскую дорогу, в случае если б так обернулось дело? Конечно, тогда и представить нельзя было: как бы это могло так обернуться дело? Не те совсем были времена. Но позвольте мне про себя одно сказать: Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем не ручаюсь, может и мог бы… во дни моей юности».[504]
Достоевского упрекали в озлобленности на прогрессивную молодежь, в жестокости к персонажам романа «Бесы». Да, но он был жесток и к себе. Он пытался разобраться в явлении, в самом себе, в заблуждениях молодости. Он приносил покаяние за свои ошибки.
«Чудовищное и отвратительное московское убийство Иванова, — писал Достоевский, — безо всякого сомнения, представлено было убийцей Нечаевым своим жертвам «нечаевцам» как дело политическое и полезное для будущего «общего и великого дела». Иначе понять нельзя, как несколько юношей (кто бы они ни были) могли согласиться на такое мрачное преступление. Опять-таки в моем романе «Бесы» я попытался изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе никогда мерзавцем!»[505]
В первых числах января 1870 года Достоевский приступил к роману на злободневную тему об убийстве студентами Земледельческой академии своего однокашника. По мере работы и углубленных размышлений о случившемся роман менялся, под влиянием изменявшихся взглядов автора менялись герои. Достоевский работал над романом и сомневался — следует (следовало) ли ему писать этот роман, не навредит ли он, не прославит ли нечаевщину.[506] Не навредил, но и не принес ощутимой пользы — российское революционное движение пошло по пути нечаевщины, но и власти, боровшиеся с противоправительственными сообществами, также пошли по пути нечаевщины. Нечаевщина заразительна.
Раскрытию прототипов героев романа «Бесы» посвящены многочисленные исследования,[507] и мы не будем здесь заниматься их пересказом. Остановимся на судьбах нечаевцев, участвовавших в убийстве Иванова.
Одной из самых колоритных личностей среди нечаевцев следует признать Ивана Гавриловича Прыжова. Писатель и книговед С. Ф, Либрович вспоминал о нем:
«Это было в 1867 году. В книжный магазин М. О. Вольфа вошел невзрачной наружности человек, лет 40–45, одетый в рубище, и, показывая толстую, исписанную крупным почерком рукопись, обратился к М. О. Вольфу с вопросом:
— Не купите ли вы у меня вот эту «штуку» для издания?
Маврикий Осипович с удивлением посмотрел на странного «продавца рукописи» и, сомневаясь, чтоб этот оборванец мог быть автором ее, спросил, кому принадлежит рукопись.
— Это мой труд, — ответил посетитель. — Он заключает в себе историю кабаков в России.
Странная тема, равно как и странная личность заинтересовали М. О. Вольфа. Он принял рукопись для просмотра, обещал дать ответ через две недели и спросил у своеобразного писателя адрес.
— Адрес? — произнес загадочно тот. — Этого я указать не в состоянии. Сегодня я в ночлежке, а завтра, быть может, выгонят оттуда».[508]
Отец Прыжова — из крестьян, сорок три года прослужил писарем в московской Мариинской больнице для бедных, там же, в правом ее флигеле, 30 октября 1821 года родился Федор Михайлович Достоевский, обе семьи жили при больнице. «Последнего (Ф. М. Достоевского. — Ф. Л.) я помню немного, — писал Прыжов, — когда мне было лет шесть-семь. Итак, из Мариинской больницы суждено идти в Сибирь двоим, Достоевскому и мне».[509]
Жизнь Прыжова складывалась из вереницы мелких невзгод и катастрофических несчастий. Исключительно способный, но слабохарактерный юноша обратил на себя внимание университетских профессоров, но на словесный факультет Московского университета принят не был, учился на медицинском факультете, не окончил, поступил в Гражданскую палату экзекутором с нищенским жалованьем, занимался самообразованием, прирабатывая писанием статеек и очень хороших книг.[510] Сохранилась колоритная зарисовка о визите профессора Н. И. Стороженко к Прыжову на его службу:
«Придя довольно рано, Н. И. [Стороженко] узнал, что Прыжова еше нет; он сел, его поджидая. Через некоторое время внизу хлопнула дверь. Сидевшие в комнате подчиненные экзекутора, как по команде, поднялись с места, выстроились в два ряда, а один из них, подняв огромный гроссбух, вышел вперед к двери. Внезапно с шумом распахиваются двери присутствия, и в них появляется сам начальник в шубе, шапке и калошах. Предводитель поднимает горе (вверх. — Ф. Л.), наподобие диакона, гроссбух и густым басом провозглашает: «Экзекуторство твое да помянет Господь Бог во Царствии Своем всегда, ныне, присно и во веки веков». — «Аминь», — отвечает приветствуемый. — «Здорово, ребята!» — «Здравия желаем, ваше экзекуторство». Театральным жестом начальник сбрасывает шубу на руки курьера, подходит к столу, где уж были приготовлены графинчик и закуска, наливает рюмку, поднимает ее вверх и с тем же приветствием, которому хором по-прежнему отвечают подчиненные, выпивает и с величавым жестом оканчивает: «угощайтесь». И такая сцена повторяется изо дня в день».[511]
Служба экзекутора продолжалась недолго, в 1867 году Гражданскую палату закрыли. С горя Прыжов пытался утопиться в Патриаршем пруду, но его вытащили. По протекции поступил в частную железнодорожную контору, но не прижился. В «Народной расправе» сорокалетний Иван Гаврилович оказался случайно — не нашел в себе сил сопротивляться натиску Нечаева. Во время следствия по просьбе защитника К. К. Арсеньева Прыжов написал «Исповедь».[512] Приведу из нее извлечение:
«Перед арестом было у меня два обыска, — один нечаянный, сделанный полицмейстером Полем, другой перед самым арестом — и в оба раза ничего не нашли… Арестовали вечером. Добрый друг, не покидавший меня целую жизнь, была моя собака Лепорелло, старая и слепая, подарок доброго приятеля Виктора Касаткина, запутанного Кельсиевым и умершего изгнанником неизвестно за что в Женеве, (Что он погиб — не беда: люди будут, но жалко, что с ним погибла его добрая библиотека по истории России.) Лепорелло спал за печкой. Частный пристав вытащил его оттуда за шиворот и со всего размаха кинул его середь комнаты. Собака болезненно завыла и ушла; вой ее с тех пор преследовал меня день и ночь, а собаку я больше не видел: она без меня умерла. Взяли меня, не сказавши, куда ведут, без халата, без белья, без чаю…
Привезли в Сретенскую часть; в канцелярии вдруг, по знаку частного пристава, бросился на меня неизвестный человек в сюртуке, вероятно писарь и, приговаривая: «мы цырульники, делаем всякия операции», разорвал у меня застегнутую шубу и начал все рвать на мне и обыскивать… Больного, в жару, и совершенно мокрого от пота, меня заперли (в конце ноября) в мерзлой и никогда не топленный номер. Я звал частного, сказали нет — дома нет. Вместо постели черная лепешка, вся покрытая вшами; керосиновая лампа без стекла душит; я попросил вынести — нельзя; адски спертый воздух совершенно отравляла параша (судно), стоявшая в углу, но я умолил на другой день вынести ее и на свои деньги купил, вместо нея, кувшин. Скинув в угол лепешку с постели, я в шубе под утро уснул; пришел частный и закричал, чтоб топили… Трое суток, день и ночь, меня рвало и несло; давали опиум, но меня снова рвало; чувствуя, что вот задохнусь от керосинового чада и умру, я кое-как вырвался из части, убедив частного, что имею сообщить Слезкину важныя вещи, но в самом деле хотел объяснить, что умираю, но к ужасу моему, придя к Слезкину, совсем забыл, зачем пришел, и нес всякий вздор. В квартире генерала Слезкина тоже меня рвало и несло. На другой день (пятый) я уже был без памяти. Частный, несмотря на то, что при части есть доктор и даже жалованье получает, говорил: «это притворство». Гораздо умнее и последовательнее был один квартальный, который еще до времени моего беспамятства говорил жандарму: «ну, уж привезли человека, трое суток не спит, не жрет ничего; все его несет, и все-таки не поколел — вот так подлец!» Затем не помню ничего, кроме того, что была жена, что жандармский офицер, увидав меня, испугался и старался снять с меня галстук с шеи и очки, по я его гнал; затем ровно ничего не помню, пока не очнулся в острожской больнице».[513]
После выздоровления и первых допросов Прыжова отправили в Петербург и 6 марта 1870 года поместили в Екатерининскую куртину Петропавловской крепости,[514] 15 июля 1871 года ему объявили приговор, оказавшийся вторым по тяжести после Успенского, — 12 лет крепости и поселение в Сибири навечно. 21 декабря Прыжова, Кузнецова и Успенского рано утром отвезли на Конную площадь для церемонии публичного объявления приговора; их взвели на эшафот, приковали к позорным столбам, торжественно произнесли известный им приговор и продержали прикованными около часа. В архиве III отделения сохранилась записка, составленная по донесениям секретных агентов:
«Церемония публичного объявления приговора Успенскому, Прыжову и Кузнецову прошла совершенно спокойно. Народа было довольно много, но большею частью местные торговцы и чернорабочие.
Для обратного следования с площади преступников посадили в тюремный фургон, и тут из толпы отделилось человек 15 нигилистов, которые сопровождали преступников до замка (Литовский замок. — Ф. Л.). В числе сопровождавших была сестра Успенского, Надежда; ее несколько времени под руку вел Черкесов.
Непонятный беспорядок был в том, что фургон с тремя преступниками, тюремным сторожем и возницею тащила одна лошаденка, до того плохая, что она раз шесть останавливалась. Около Никольского рынка навстречу привели двух лошадей. Шествие снова остановилось, и стали было перепрягать, но служитель, который привел лошадей, был пьян и начал ссору с кучером фургона. Кончилось тем, что к фургону, не выпрягая первоначальной клячи, прицепили вторую».[515]
14 января 1872 года Прыжова отправили в Виленскую каторжную тюрьму, оттуда в Иркутск, там в остроге ему пришлось с Николаевым и Кузнецовым ожидать дальнейших распоряжений властей. Из Иркутска Прыжова отвезли в Забайкальскую область на Петровский железоделательный завод, в 1881 году он вышел на поселение, жил мелкими литературными заработками и помощью брата.[516] Во всех странствиях его добровольно сопровождала самоотверженная жена О. Г. Мартос. Прыжову она была единственным верным другом и самым родным человеком, постоянной поддержкой и опорой. Ольга Григорьевна скончалась поздней осенью 1884 года, а 27 июля 1885 года умер Иван Гаврилович.
Оставшиеся после него бумаги и книги попали к соседу, дальнейшая их судьба неизвестна.[517]
Приведу заключительную часть короткого последнего слова, произнесенного Иваном Гавриловичем в тишине замершего от волнения зала судебных заседаний:
«Наконец, что касается всей моей жизни, которая и привела меня сюда на суд, то в моем прошедшем, как я сказал уже, была разрушена почти вся будущность. Виною этому не я, виною этому — самые сложные обстоятельства, раскрыть которые, милостивые государи, не нам, а нашим потомкам. <…,> Вы извините меня, почтенные судьи, если я позволю себе произнести здесь слова величайшего германского поэта Гёте, которые как будто прямо относятся к настоящему, крайне прискорбному для всех делу:
Вскоре после ареста Алексея Кирилловича Кузнецова его из III отделения перевели в Екатерининскую куртину Петропавловской крепости,[519] но затем отвезли в Москву на дознание: всех участников убийства на первой стадии допрашивали помощники генерала Слезкина. 4 марта 1870 года Кузнецова привезли обратно в Петербург.[520] После суда и объявления приговора его вместе с Прыжовым и Николаевым отправили в Виленскую крепость, оттуда они с партией уголовников двинулись в Иркутск.
В феврале 1926 года Алексей Кириллович написал автобиографию, содержащую много интересного для понимания отношения нечаевцев к Нечаеву.
«Решая вопрос о личности Нечаева в полном объеме, — вспоминал восьмидесятилетний Кузнецов, — нужно принять во внимание, что мы, вступившие в нечаевскую организацию, были шестидесятники с большим уклоном в область социалистических мечтаний, альтруистических побуждений и с беззаветной верой в честность учащейся молодежи».[521] Они очень верили и доверяли Нечаеву, они не могли вообразить, что их может обмануть свой, товарищ… «Привычно он, ночуя у нас, — вспоминал Кузнецов, — спал на голых досках, довольствовался куском хлеба и стаканом молока, отдавая работе все свое время. Такие мелочи на нас, живших в хороших условиях, производили неотразимое впечатление и вызывали удивление. Но главный секрет его огромного влияния на нас, студентов Академии, заключался в том, что почва для его проповедей была подготовлена. Академия имела при своем основании устав, отличавшийся такими свободами, какие не имело ни одно высшее учебное заведение. Мы имели кроме официальной библиотеки свою нелегальную, кроме дозволенной кассы — свою нелегальную; мы получали почти все подпольные и заграничные издания. Каждое лето, во время каникул, по уставу Академии, мы разъезжались на практику в образцовые имения разных губерний, принадлежавших богатым землевладельцам, которые еще недавно были крепостными. Здесь мы знакомились с рабочими, с их положением; знакомились с крестьянами соседних деревень. Осенью по приезде в Академию мы собирались, и каждый делал сообщение о своих наблюдениях. Всегда положение рабочих и крестьян рисовалось в самых мрачных красках, и выявлялось недовольство крестьян реформой 1861 года. Часто шли беседы, как помочь народу выйти из ужасного положения, и никогда мы не додумывались дальше фаланстеров Фурье и полумер Сен-Симона. <…> Лишь на суде я понял, что управление обществом создано было Нечаевым на лжи. Идя в партии в Сибирь на каторгу с Прыжовым, Николаевым, я из интимных разговоров о Нечаеве пришел к твердому убеждению, что для совершения террористического акта над Ивановым не было никаких серьезных оснований, что этот акт нужен был Нечаеву для того, чтоб крепче спаять нас кровно».[522]
Как же удивился Достоевский, услышав от Сниткина рассказ об увлечениях слушателей академии все тем же фурьеризмом; какие параллели с петрашевцами выстроились в голове писателя, когда появились сообщения о «Народной расправе», составившейся из спешневских пятерок. Фурьеризм перевоплотился в нечаевщину… Вот оно, нереализованное развитие кружков петрашевцев со всеми светлыми идеями, светлыми ли…
Знакомство слабообразованных молодых людей с социалистическими учениями уводило их в мир несбыточных грез, увлекало утопиями, многим тогда представлявшимися вполне реальными. Казалось, что эти учения, воплощенные в жизнь, помогут народу вырваться из рабства и нищеты. Понимание несбыточности соблазнительных философских построений у одних наступает постепенно, с приобретением знаний и жизненным опытом, другие, соприкоснувшись с реальной жизнью, при попытке ее переделать терпят поражение и, обжегшись, мгновенно трезвеют, часто делаются лютыми врагами тех идей, которые до того яростно пропагандировали. Но существует и третья категория поклонников утопий — увы, невзирая ни на какие уговоры, увещевания и строго аргументированные возражения, с завидным упорством продолжают они попытки построения того, что никогда, нигде и никем не может быть реализовано.
Из Иркутска Кузнецова и Николаева отправили на Кару.[523] До 1878 года Алексей Кириллович находился в «вольной команде» при Мужской Карийской тюрьме, затем ему разрешили переехать в Нерчинск, а в 1889 году — в Читу. В Нерчинске и Чите Кузнецов участвовал в геологических экспедициях, создавал музеи, составлял гербарии, занимался организацией сельскохозяйственных выставок и Забайкальского отделения Русского географического общества.
Бывший народоволец М. М. Чернавский записал рассказ Кузнецова о «Народной расправе» и ее вожде. В нем и негодование, и преклонение, и досада. «Нечаев беспримерною силою воли, страстной энергией, своим революционным фанатизмом покорил нас всех, можно сказать — гипнотизировал… он из нас просто веревки вил!»[524]
Знакомство с Нечаевым разрушило планы Кузнецова. Ему оставалось совсем немного до окончания Петровской академии. Он мечтал о кафедре, а пошел на каторгу. Ссыльные запомнили Алексея Кирилловича как самого старого по возрасту и самого молодого по духу из всей читинской колонии политических ссыльнопоселенцев. Он был общителен, отзывчив и неутомимо деятелен. Бывший нечаевец организовал театральный кружок, в котором взял на себя труд режиссера, гримера, администратора и актера. За зиму давалось до десяти спектаклей. Кузнецов — один из основателей «Общества попечения о начальном образовании». Одновременно с ссыльнопоселенцами из бывших народников старейший нечаевец в 1904 году вступил в партию социалистов-революционеров. После опубликования Манифеста 17 октября 1905 года он принял участие в противоправительственных выступлениях: председательствовал на митингах, произносил речи, редактировал резолюции. На подавление беспорядков в Забайкалье двинулись две карательные экспедиции, 21 января 1906 года в Читу прибыл поезд генерала П. К. Ренненкампфа, началась расправа. Одним из первых в руках карателей оказался Алексей Кириллович.
«Поселившись на далекой окраине, — писал присяжный поверенный, будущий министр юстиции Временного правительства П. Н. Переверзев, — лишенный всех прав, после долгих лет каторги, А. К. (Кузнецов) не заперся в свою скорлупу и не ограничил своей жизни интересами близких и родных ему лиц. Огромный темперамент общественного деятеля, ясный и глубокий ум и кристальная чистота прекрасной души сделали его, может быть, вначале и помимо его воли, одной из важнейших фигур Забайкалья. Занимаясь изучением края, А. К., между прочим, собрал большой интереснейший материал о жизни и деятельности в Забайкалье лекабристов и составил заметки старожила за 35 лет своего пребывания в крае. К сожалению, эти ценные материалы попали в руки ренненкампфовских офицеров и навеки исчезли для культурного мира».[525] В 1905 году Кузнецов подал в Комитет министров записку о нуждах земледелия в Забайкалье и злоупотреблениях чиновников, чем нажил себе смертельных врагов. Ренненкампфу донесли, что Кузнецов — один из организаторов беспорядков, и скорый военно-полевой суд приговорил нечаевца к смертной казни через повешение. Благодаря ходатайству Русского географического общества казнь заменили бессрочной каторгой. Каторгу Кузнецов отбывал в Акатуе, летом 1908 года его отправили на поселение в Якутскую область, лишь в конце августа 1913 года он возвратился в Читу. Предпоследний нечаевец, А. К. Кузнецов скончался в Москве 12 ноября 1928 года.
Из всех участников «Народной расправы» судьба Петра Гавриловича Успенского оказалась самой трагичной. После обыска Слезкин обнаружил, что Успенский — одна из центральных фигур случайно раскрытой им подпольной организации. Уже 15 января 1870 года он оказался в Трубецком бастионе Петропавловской крепости.[526] Гражданская казнь состоялась 21 декабря 1871 года. «Как сейчас вижу перед собой, — вспоминал народник И. Е. Деникер, — и массы народа, и приближение колесницы с тремя столбами и привязанными к ним, спинами к лошадям, «государственными преступниками», и тот момент, когда поп подавал целовать крест, к которому Успенский и Кузнецов приложились, а Прыжов махнул на него рукою и, подобравши цепи, взошел первый на эшафот. <…> С полчаса стояли они у столба и все глядели по направлению восходящего солнца, которое наконец выглянуло из-за сереньких облаков и осветило печальную картину. <…> Когда трех мучеников свели с эшафота и посадили в карету, толпа молодежи бросилась пожимать им руки и затем бежала за каретой, все кланяясь и махая шапками, пока, наконец, не были оттиснуты крупами жандармских лошадей от кареты».[527] Молодежь пришла на Конную площадь прощаться с жертвами обмана, а не поклониться убийцам, их жалели, после вынесения приговора к ним относились как к мученикам.
Через три недели, 10 января 1872 года, Успенский с этапом вышел в Оренбург, откуда 8 июля 1872 года[528] был отправлен дальше, 19 июля за ним проследовала А. И. Успенская,[529] 31 июля Петр Гаврилович прибыл в Тобольск и 22 августа — в Иркутск,[530] оттуда попал в Александровский завод Нерчинских рудников, а Александра Ивановна 23 сентября добралась до Иркутска.[531] Успенская ехала за мужем с разрешения Министерства внутренних дел, ей было позволено проживать в Восточной Сибири и там «практиковать акушерство». В Александровском заводе местные власти отказали ей во встрече с мужем.[532]
Весной 1875 года Успенского, а с ним и Ишутина перевели на Кару. Именно тогда власти решили превратить Кару в центр Нерчинской каторги. В это время там находилось около двухсот участников Варшавского восстания 1863 года. Сохранилось письмо Успенского к А. А. Черкесову, отправленное сразу же по прибытии на Кару: «Что касается до настоящего времени, теперь в каторге из русских политических только двое: я и мой сожитель Ишутин. Он уже несколько лет как расстроен психически, но его помешательство тихое. Ему вышел давно срок так называемого испытания, если не считать даже Манифестов, но его почему-то держат, может быть потому именно, что он человек больной. Теперешняя наша обстановка действует на него убийственно, и я боюсь, что он недолго выдержит эту жизнь, между тем как на свободе, я уверен, он мог бы поправиться».[533]
Соседство с Ишутиным, тяжкие бытовые условия, противозаконный запрет свидания с женой пагубно повлияли на психику Успенского. В ноябре 1875 года в III отделение поступило письмо генерал-губернатора Восточной Сибири:
«Военный Губернатор Забайкальской области от 30 минувшего октября за № 4340 доносит мне, что 21 числа того же октября, около 3 часов пополудни, содержащийся в Нижне-Карийской тюрьме, государственный преступник Петр Успенский посягнул на самоубийство, через повешение на поясном ремне; но совершившееся повешение вовремя усмотрено и Успенский вынут из петли смотрителем тюрьмы и тотчас же приведен в чувство. По осмотре Успенского врачом, прибывшим через час после происшествия, оказалось, что общее состояние здоровья его удовлетворительное и, кроме успокоительных средств, серьезных медицинских пособий не требовалось.
Причина, побудившая Успенского на самоубийство, как следует заключить из его слов, безнадежность положения относительно облегчения его участи, упадок душевных сил и тоска по семье.
При этом Генерал-Майор Пашенко присовокупил, что разрешенное мною перечисление Успенского из ряда испытуемых в разряд исправляющихся должно было произойти в день покушения его на жизнь, но не было еще объявлено ему до происшествия».[534]
Лишь 4 июля 1877 года Успенскому разрешили первое свидание с женой.[535] В 1879 году Петра Гавриловича выпустили из тюрьмы в «вольную команду». «С начальством он не Фрондировал, — вспоминал об Успенском кариец Н. А. Чарушин, — он держался от него в стороне, не желая ставить себя в ложное положение. Когда мы приехали на Кару, он жил со своей семьей (жена и сын) в собственном доме, состоявшем из нескольких комнат, и зарабатывал себе пропитание уроками, организовав в своем доме нечто вроде небольшой частной школы, где учились дети карийских служащих. <…> А. И. Успенская уже давно служила фельдшерицей в местном лазарете и благодаря своим знаниям, добросовестному отношению к своим обязанностям пользовалась любовью и уважением <…>.[536] Но их совместная жизнь продолжалась недолго. По распоряжению сердобольного министра внутренних дел, изобретателя «диктатуры сердца» графа М. Т. Лорис-Меликова 1 января 1881 года вольную команду ликвидировали.[537]
На Карийской каторге заключенные и ссыльные находились в ужаснейших условиях. В. Г. Короленко писал об этом времени: «К тяжелому режиму присоединились внутренние раздоры и дрязги среди самих заключенных. Я не знаю этого точно, но то, что рассказывали заключенные, рисует это время самыми мрачными красками. Говорили даже об убийстве в своей собственной среде».[538]
Короленко слышал от очевидцев сущую правду, и речь шла об Успенском.
По возвращении в тюрьму Успенский оказался в коммуне, состоявшей из сокамерников. Один из них, И. Ф. Волошенко, постоянно раздражал «гордого и замкнутого» Петра Гавриловича своей нарочитой нечистоплотностью. Однажды Успенский вспылил и отказался от участия в коммуне, чем вызвал неодобрение товарищей. Ссора с Волошенко переросла в подозрение, а затем и в обвинение Успенского в доносе начальству о готовившемся побеге.[539] Утром 27 декабря 1881 года его нашли повешенным. Политические заключенные А. М. Баламез, И. К. Иванов и Ф. Н. Юрковский устроили ему самосуд.[540] Подробности этой драматической истории до сих пор неизвестны — все ее участники и свидетели дали слово держать случившееся в строжайшей тайне. Именно поэтому В. Г. Короленко ничего не удалось узнать. Бывший народник, многолетний кариец С. П. Богданов писал в 1927 году:
«Обвинение Успенского в шпионстве и убийство его было диким, несуразным явлением в нашей тюремной жизни. Решительно никаких оснований не было не только для обвинения, а даже для подозрения. Это могло прийти в голову только психически больному человеку, которым и был Игнат Иванов».[541] Политические каторжане организовали товарищеский суд, после тщательного разбирательства невиновность П. Г. Успенского была установлена.[542]
Страшная смерть Петра Гавриловича мистически напоминает убийство И. И. Иванова. И тот и другой пали от рук товарищей, подозревавших их в предательстве.
Бывшие нечаевцы смогли найти в себе силы бороться против зла в себе, изгнать из себя бесов. Среди бывших членов «Народной расправы», включая участников убийства Иванова, были люди честные, добрые и трогательно доверчивые. Дальнейшая их жизнь подтверждает справедливость горестного утверждения Ф. М. Достоевского о существовании определенных условий, в которых преступления совершаются «вовсе не мерзавцами».[543]
Известный публицист, присяжный поверенный К. К. Арсеньев, защищавший И. Г. Прыжова на «Процессе нечаевцев», писал вскоре после его окончания, что «молодые умы, не охлажденные опытом жизни, не знакомые еще ни с твердостью основ, на которых держится государственное и общественное устройство, ни с важностью и многочисленностью условий, которые должны быть приняты в расчет при всяком преобразовании этого устройства, — всегда расположены к движению, к переменам. Наиболее пылкие из них верят в возможность устранить за один раз все то, что кажется им несовершенным, и создать не только новый порядок, но и новых людей, ему соответствующих. Мысль о борьбе, об опасности скорее воодушевляет, нежели устрашает юношей, в глазах которых все выходящее из серой обыденной жизни имеет романтическую прелесть. В государствах, не привыкших еще к умственной свободе, такое настроение умов кажется чем-то безусловно несовместимым с общественным спокойствием и вызывает целый ряд строгих мер, основанных на недоверии к молодежи. История показывает нам, между тем, что по мере уменьшения этого недоверия наклонность к беспорядкам не усиливается, а ослабевает».[544]
Недоверие российских властей к молодым людям породило необоснованные, вредоносные репрессии, несправедливое унизительно-подозрительное отношение ко всему студенчеству, хотя в разряд неблагонадежных попало всего около десяти процентов учащихся высших учебных заведений. Разрешению открытия библиотек и кухмистерских, касс взаимопомощи и землячеств правительство предпочло борьбу со своим будущим, с не окрепшими, но энергичными натурами, отвергло их и тем самым толкнуло в объятия Нечаевых, ткачевых, бакуниных и им подобных. Во всей нечаевской истории был один лишь бес — Сергей Геннадиевич Нечаев. Дальнейшие судьбы ее участников безусловно подтверждают это. На их беду встретился он им, втянул в свою страшную орбиту и закрутил. Когда его не стало, им без труда удалось обрести самих себя. Но как же опасен даже один бес…