От петербургского периода целиком сохранилось лишь одно письмо Нечаева к родным. По каким-то причинам оно не было отправлено. Приведу его текст полностью:
«С.-Петербург
3 сентября [1866 г.]
Батюшка и матушка!
Пожелав вам от души побольше радостей, счастья и денег, я прошу вас извинить мое долгое молчание, причиной которого была прежде всего непрочность моего положения, которое ежечасно могло измениться; так, например, дней пять тому назад, я чуть было не отправился верст за 300 из Петербурга в город Гдов (глухой городок С.-Петербургской губернии), куда было меня назначили учителем. Слава Богу, я успел избавиться от такого неприятного назначения и теперь буду ожидать вакансии в Петербурге, в котором по случаю холеры все учеб[ные] заведения открылись только 1-го Сентября. Как вы поживаете, здоровы ли вы — вот о чем я давно уже хочу спросить вас. Благодарю за все то, чем вы меня снабдили перед отъездом. Обо мне больше не беспокойтесь, потому что теперь моя очередь, чтобы беспокоиться об вас.
На Государственную службу я не пойду до тех пор пока не найду место здесь в Питере. Дворянство мне не нужно, я не из тех людей, которые восхищаются им.
Я здоров, чего и вам желаю. Здесь чувствуется уже наступление зимы: погода начинается отвратительная, морские ветры и дожди портят и без того холодный и короткий день.
В августе петербуржцы были заняты осматриванием Американской эскадры, приплывшей к императору с изъявлением дружеских чувств от Америки. В газетах так много писали обо всем этом, что вы, вероятно, знаете подробности. Здесь ежедневно начиная с утра несколько пароходов, увешанных флагами, едва успевали перевозить целые тысячи народа с набережной Невы в Кронштадтский рейд, на Американские плавучие батареи, совершившие такое громадное путешествие. И простой народ, и знатные барышни, и модники, я думаю со всего Петербурга перебывали там. Уморительно было смотреть, как американские матросы, не умеющие ни слова по-русски, объяснялись с русскими посетителями, жали им руки, радушно угощая их своими заморскими бисквитами, испеченными в Нью-Йорке. Наши купцы и приказчики потчевали их со своей стороны за это горстями медных монет и дивились, что Американцы в неудовольствии отворачивались.
Посылаю поклон сестрам и бабушке с дедушкой; желаю вам и им всего хорошего. Будьте здоровы и не забывайте любящего вас.
С. Нечаев
Адрес мой пока тот же».[65]
Письмо написано очень четким красивым почерком и легко читается. Рассуждая о дворянстве, Сергей имел в виду возможность его получения одновременно с соответствующим чином, дающим на это право, или дипломом об окончании университета.
По возвращении из Владимира Нечаев получил место учителя младшего класса в двухклассном Андреевском приходском училище при соборе Святого Андрея Первозванного, где он преподавал Закон Божий.[66] Учителю полагалась казенная квартира с отоплением и освещением. Сохранилось письмо, на почтовом конверте которого отчетливо читаются адреса отправителя: «Вознесенский посад 19 апр. 1867» и получателя: «В С.-Петербурге в 7-й линии Васильевского острова в Здание Андреевского училища. В квартиру учителей учителю Милостивому государю Сергею Геннадиевичу Нечаеву».[67] Кто-то помог полуграмотным старикам Литвиновым написать красивым писарским почерком это трогательное послание:
«Христос воскрес
Милый наш внук Сергей Енадивич желаем вам быть здоровым и во всех ваших делах Скорова и щаслиага успеха и нижайши вам кланяемся и благодарим вас за вашу кнам память и расположение что вы нас Стариков не забыли в Своей памяти и мы тоже завсегда обвас думаем и болим Сердцем. Если когда о вас нет долго к нам ответу то мы думаем чего бы неслучилось бы вами храни боже вашу жизнь и мы только услышав об вашем здоровье и за вас молим бога прощай мылой Сережа хотелось написать побольше не удалось написать пришел Енадий Павлович и я неуспел написать прошай милой Сережа остаемса живы и здоровы П Ф Л».[68]
Продолжим чтение показаний Капацинского: «Осенью получил он место в Андреевском училище и в письмах советовал мне поскорее сдать экзамен, а не то, говорит, ты прокиснешь; я указывал ему на необходимость иметь в Петербурге какую-нибудь работу и просил его поискать чего-нибудь подходящего, на что он отвечал в общих выражениях: «посмотрим», да «как же найти работы — это возможно». Наконец, перед масленицей он пишет «приезжай». Полагая, что он отыскал мне работу, я отправляюсь и нахожу его очень изменившимся: в нем явилась какая-то формальность, начались отношения, какие бывают между людьми, знакомыми шапочным образом. Я приписывал это продолжительной разлуке и старался разгадать, что за перемена произошла в нем. Но он заключился в себе, занимался отдельно в кабинете, который на время отлучек запирал, ни слова не говоря, куда уходит, — да и мне-то, признаться, оставалось свободного времени очень мало (я готовился к экзамену) и поэтому ничего не узнал и не разгадал. Время тянулось, отношения наши были все натянуты и даже ухудшились; нередко я заговаривал насчет работы, а он отговаривался такими фразами: посмотрим, да погодим. Наконец, я сдал экзамен в июне, а он ни слова; наконец, однажды сообщает, что есть место уездного учителя в Петергофе, но что нужно сдать экзамен на это звание. Я опять начал готовить ся, он, видимо, тяготился мной; это меня очень бесило, но нечего было делать».[69]
Капацинский оказался на иждивении Нечаева и попал в полную от него зависимость, приходилось терпеть. Сергей сам еще недостаточно зарабатывал и существенную помощь получал из Иванова. «Папаша тебе кланялся, — писала Фа-тина, — и посылает тебе денег 35 рублей серебром он бы сам написал да никак неслободно <…>».[70] Примерно в это же время отец писал ему: «<…> посылаю тебе одеяло две простыни, почтаники и сорочку».[71] Во всех письмах чувствуется забота родных о Сергее и волнение за его будущее, а он взял Капацинского фактически на их содержание.
Служа в Андреевском училище, Нечаев поступил вольнослушателем в столичный университет и возобновил самостоятельные занятия. Сохранились некоторые записи Сергея, сделанные на клочках бумаги, среди них фрагменты лекционных конспектов, выписки из сочинений Прудона, Бланки, Гегеля на французском и немецком языках, черновые заметки, хронологические таблицы. Рукописи находятся в хаотическом беспорядке, пестрят множеством помарок и вставок, отдельные листы исписаны столь мелким почерком, что даже лупа не облегчает их прочтения. Черновые заметки представляют цитаты вперемежку с собственными мыслями. Приведу одно лишь извлечение из рукописи, вступающее в полное противоречие с последующими высказываниями и действиями автора:
«Не может быть ничего абсолютно верного и истинного, ни один взгляд, ни одно мнение не имеет решительного преимущества над другим, и какой-либо из принципов выше и справедливее другого, только для того индивидуума, которому он принадлежит или для того лица, которое разделяет его.
Всякое мнение должно быть уважаемо и хотя можно не соглашаться с ним, но нельзя оспаривать право иметь его, потому что абсолютно истинного и частного нет, а следовательно всякий прав со своей точки зрения, как бы ни были противоположны их взгляды».[72]
Через год, осенью 1867 года, Нечаева перевели из Андреевского училища в Сергиевское приходское училище,[73] что считалось как бы повышением. Ему дали большую казенную квартиру, но материальных улучшений новая служба не принесла. «Наконец, — писал Капацинский, — Нечаева перевели в Сергиевское училище, и экономические дела оказались в самом плачевном состоянии, так что я принужден был заложить свое пальто для избавления от голода или стыда быть попрошайкой. В это время Нечаев начал меня допрашивать, что я за человек, что я думаю делать с собой, для чего я приехал в Петербург, на что я сказал ему, что все это известно ему и что подобные вопросы оскорбительны для меня; я предложил ему разойтись и назначить сумму за прожитое время. Нечаев начал называть меня дрянью, говорил, что ошибся во мне, — и мы, кажется, в октябре, разошлись: я ушел к учителю Борисову в Андреевское училище, где и был до 13 января 1868 г. Раза два мы встречались после этого, но как совершенно незнакомые. С этого времени никакой переписки между нами не было, я уехал в Лифляндию».[74]
В отношениях с Капацинским, пожалуй, впервые проступают бессердечие и холодная жестокость Нечаева. Он отстраненно наблюдал бедственное состояние дел своего ивановского друга, возможно, умышленно поставив его в зависимое от себя положение. Никакой ответственности перед вытребованным в Петербург Капацинским он не чувствовал.
В Лифляндии Капацинский не выдержал и года.[75]
Отправляясь на летние каникулы, Сергей получил отпускной билет[76] и в первой половине июня 1868 года приехал в Иваново на отдых, это было его последнее легальное посещение родных мест.
Кроме преподавания в Сергиевском училище, Нечаев давал частные уроки. Даже во время отдыха Сергей не терял связи с семьями учеников; так, 25 июля он получил от матери одного из них следующее письмо:
«Милостивый Государь Сергей Геннадиевич.
Узнав из Вашего письма о затруднительных делах Ваших родственников, я крайне огорчена, что Вы может должны встретить некоторые неудовольствия при приведении в порядок Ваших дел; но вместе с тем, желая Вам благополучного окончания этих дел, я с нетерпением ожидаю Вашего возвращения в Петербург; во-первых, потому, что мне необходимо с Вами посоветоваться на счет Васи отдать его в какое именно учебное заведение, а во-вторых потому, что он в течение всего его каникулярного времени положительно обленился; главная его забота состоит только в том, чтобы играть в бабки с уличными мальчишками, с которыми он очень дружен, и дружба эта еще хуже испортила его поведение, и без того уже не похвальное. <…>».[77]
Семейные «затруднения» Нечаева выражались в пьянстве отца и деда, но, возможно, здесь речь идет о краже в малярной мастерской, про которую упоминал в одном из писем Геннадий Павлович.[78]
По окончании каникул, незадолго до отъезда из Иванова Сергей познакомился и подружился с местным учителем В. Ф. Орловым. Однокашник Орлова по Владимирской семинарии ивановский библиотекарь И. И. Флоринский снабдил Нечаева письмом для передачи в Петербурге бывшим владимирским семинаристам студенту столичного университета Ивану Аметистову и его брату Евлампию, слушателю Медико-хирургической академии. Нечаев искал новых знакомств, он все еще ощущал себя в Петербурге чужаком. Училище — частные уроки — университет — казенная квартира, и так каждый день, несколько слов на ходу с учителями, лишь иногда вечерами собирались такие же, как он, молодые коллеги и обсуждали, что следует им читать для самообразования. Его не устраивало преподавание Закона Божия, не устраивала роль учителя приходского училища, безвестность, пустота, в которой он молча метался и чувствовал, что где-то клокочет иная жизнь, энергия копилась и не растрачивалась, напряжение искало выхода. Сергей боролся с собой, чтобы не дать сложившимся обстоятельствам засосать его в трясину будничной жизни. Он понимал, что из чиновников XIV класса (самая нижняя ступенька в Табели о рангах) обычным путем он выберется очень нескоро и к старости, при хорошем стечении обстоятельств, вскарабкается в чиновники VI класса. Нужно что-то предпринять. Слишком затянулось топтание на месте, не такой жизни ожидал он, оказавшись в столице. Прошло два с лишним года, и что же? Почему он должен влачить это жалкое существование, трудиться изо всех сил, а другим дается все и сразу, почему ему приходится мучить себя на лекциях университетских белоподкладочников-академистов, глубокомысленно излагавших скучные и надуманные теории, изучать немецких и прочих схоластов, еще неизвестно, к чему это приведет, разве они помогут выбраться из учительства, а что его ждет, кроме учительства, что может он еще, может ли… Не имея хоть сколько-нибудь глубоких знаний, Нечаев возненавидел науку, ученость, интеллигентность. Он презирал все эти умствования, уважения, преклонения… Кого и за что уважать, если уважение к кому-либо отрывает какую-то частицу от тебя, роняет твой авторитет, твое достоинство. Внутренний бунт подталкивал к бунту внешнему, недовольство — к недовольным, обида — к обиженным. Его тянуло к тем, кто явственно глупее, слабее, еще менее образован, к доверчивым, с ними легче и проще. Осенью 1868 года он начал превращаться в того Нечаева, каким вошел в российскую историю.
Надобно искать недовольных, плодить недовольных, сплачивать, главенствовать и наступать, круша на своем пути все, истребляя аристократов, духовенство, царствующий Дом. С чего-то надобно начать, найти остатки разгромленных революционных кружков. Какие-то разговоры в перерывах между университетскими лекциями он слышал, но никто в свои компании его не приглашал. Слышал о петрашевцах, Каракозове, стрелявшем в императора, о подпольной организации, руководимой Ишутиным. Неужели разгромили всю организацию и никто не уцелел, а коли есть кто на свободе, то отчего бездействует, и если действует, то где… Он не знал, что в российском освободительном движении почти отсутствовала персональная преемственность, об этом усердно заботились полицейские власти. Среди петрашевцев не было декабристов, из кружка П. Г. Заичневского никто не вошел в организацию Ишутина, а та рассеялась, растворилась, почти никто из ее членов не вступил в кружки конца 1860-х годов, и так далее. Вынырнул в 1870-е годы в Орле Заичневский и исчез навсегда.[79] Обычный возраст революционера — 17–19 лет, ну 21 год, двадцати трех—двадцатипятилетних называли стариками. Лишь некоторые народники на склоне лет оказались в партии социалистов-революционеров, но это относится к первым годам XX столетия, а в 1868 году Сергею исполнился 21 год, возраст революционера со стажем, заслугами, известностью.
Из Иванова Нечаев возвратился полный решимости вступить наконец на путь революционера, который, как казалось ему, решал все его проблемы.
Продолжим знакомство с показаниями Капацинского:
«Первое впечатление, которое производит Нечаев, неприятное, но остро заманчивое; он самолюбив до болезненности, и это чувствуется при первых встречах, хотя Нечаев старается сдержать себя; он много читал (по отъезде из Иванова), и особенно книги исторического содержания, и потому знаний у него много, хотя в ссылках на разных авторов он бывает иногда весьма недобросовестен; в спорах старается какими бы то ни было уловками унизить противника, — диалектикой он обладает богатой и умеет задевать за самые чувствительные струны молодости: правда, честность, смелость и т. д. не терпит людей равных, а с людьми более сильными сурово молчалив и старается накинуть на этих людей тень подозрения. Он очень стоек в убеждениях, но по самолюбию, которому готов жертвовать всем. Таким образом главная черта его характера — деспотизм и самолюбие. Все речи его пропитаны страстностью, но очень желчны. Он возбуждает интерес к себе, а в людях повпечатлительнее и поглупее просто обожание, существование которого есть необходимое условие для дружбы с ним.
Он часто заговаривал по социальным вопросам. И ставил коммунизм как высшую идею, но вообще понимал этот коммунизм весьма смутно, а на мои возражения об естественном неравенстве сил человеческих говорил, что возможна юридическая система, которая заставила бы людей быть равными».[80]
Очень точная характеристика, полностью соответствующая поступкам этого человека, лишь начитанность и образованность сильно преувеличены.
Приведу еще одну характеристику Нечаева, относящуюся к зиме 1868/69 года. Ее автор — коллега Сергея из Спасского приходского училища, вольнослушатель Петербургского университета Ф. Ф. Пуцикович.[81] Он получил письмо от Нечаева одновременно с Капацинским, разумеется, конверт вскрыли на почтамте, ознакомились с содержимым, запечатали и отправили адресату. Руководитель политического сыска К. Ф. Филиппеус притаился в ожидании дальнейших событий. Но Пуцикович не побежал с нечаевским письмом в III отделение. I мая 1869 года он отправил нежданному корреспонденту отповедь, в которой в очень резких выражениях объяснил, что его вовсе не за того принимают. Прочитав ответ Пуциковича, Филиппеус пожелал не только поговорить с адресатом, но и получить от него письменные показания.
«Все, один или несколько раз видевшие его, — писал Пуцикович о Нечаеве, — видели в нем прежде всего человека работящего, вечно занятого, вечно о чем-то хлопочущего. Встретить его можно было не иначе как с книгой: ту он относил, ту приносил, ту читал. Суета эта с книгами происходила оттого, что он любил постоянно читать и читал по нескольку книг в одно время, перебегая от одной к другой. На столе у него лежало по нескольку раскрытых и заложенных книг. Все вышедшее и выходящее на русском и отчасти на французском языке было им тотчас прочитываемо, и, если оно казалось ему замечательным, он употреблял все усилия, чтобы приобрести это в собственность. Последнее особенно можно сказать по предмету его специальности, а специальностью: его были прежде: история и география, а потом естественные науки. Писать же, кажется, он ничего не писал. Впрочем, занятия его не ограничивались книгами; много времени он жертвовал изучению разных ремесел: портняжного, сапожного, переплетного и столярного. На вопрос, зачем он это изучает, отвечал: «пригодится в жизни». И только один раз высказал, что он не намерен быть чиновником, а, изучив эти ремесла, постарается уехать в Англию для окончательного в них усовершенствования и для изучения машинного производства и это все вместе будет служить ему средством для существования. Как товарищ он был. с одной стороны, хороший товарищ: честный, правдивый, охотно делящийся всем материальным с другими, но с другой стороны, был несносный, много спрашивающий и ничего о себе не говорящий, все толкующий в дурную сторону, чересчур жестокий в обращении с другими, пренебрегающий приличиями, способный иногда на цинические выходки. Но что всего более было в нем отталкивающего, это его крайний деспотизм относительно образа мыслей. Он не мог мириться с тем, что его знакомые имеют понятия, убеждения не такие, как он смотрит на веши, и действуют не так, как он смотрит и действует. Но он не пренебрегал этими людьми, нет, он, напротив, с непонятною настойчивостью преследовал их, навязывая им свое. Нередко при этом приходилось страдать его личности, но он. кажется, обращал мало на это внимания. И вообще личностью своею он. по-видимому, нисколько не дорожил, с нуждою очень легко мирился, никогда не заявлял неудовольствия на свое положение и часто даже говорил: «Мы и так заедаем чужой хлеб'. <…> Скрытность эта его простиралась до того, что едва ли кто из самых близких его знакомых может сказать, откуда он родом, где учился, где был прежде и как попал на то место, которое занимал. Но, наоборот, вся жизнь, вся родословная его знакомых были ему известны, — этим, отчасти, он тоже держал некоторых около себя».[82]
Пуцикович проявил благородство. Если сравнивать его ответ Нечаеву, отправленный в Женеву,[83] с приведенной выше характеристикой, то последняя весьма сдержаннее и деликатнее. Автор не стал подыгрывать заказчику из политической полиции и постарался написать объективно. Филиппеусу Пуцикович не понравился, иначе он предложил бы ему сотрудничество.
Приведу извлечения из показаний бывшего студента университета Ивана Аметистова (брата Евлампия Аметистова касающиеся его беседы с Нечаевым, происходившей осенью 1868 года. «Разговор начался с оценки одного из наших профессоров, которого я уважал, а он не любил. Как-то дело дошло до Спинозы, до взглядов на свободу, на общественную жизнь и т. п. Нечаев разгорячился и высказал такие мысли: «развития нет; книги не развивают, а завивают нас, об свободе и об общественной жизни не имеем ни малейшего представления, похожего на истину, быть может, имеют оное мужики — люди, которые сроду не брали в руки книги и не пользовались ни одной привилегией, которыми наша общественная жизнь наделяет одних в ущерб другим»; что наша задача поэтому «состоит в разрушении всего», «в отрицательной деятельности» (подчеркнутых слов я не понял тогда, не понимаю и теперь, да едва ли он их понимал), «что эту истину понял Спиноза и разъяснил ее».
<…> Еще только был у нас с ним разговор — по поводу возникшего тогда между студентами вопроса об собственной кассе и сходках. Он говорил, что не просить, а требовать надо этих прав. Я заметил, что наше требование, как ни на чем не основанное, во всяком случае не может иметь благоприятного результата, тогда как просьба может быть удовлетворена; он говорил: тем лучше, пускай и в Академии отнимаются эти права, тогда вы поймете то, чего теперь не понимаете».[84]
Осенью 1868 года Нечаев собирался покинуть Сергиевское приходское училище. Но оставить «учительство» оказалось не просто: оно давало ему казенную квартиру и основные средства к существованию. Несмотря на то, что у него даже появилось заманчивое предложение давать частные уроки «с квартирою, отоплением, освещением и пищею <…>, препятствий к университетским занятиям не будет»,[85] Нечаев училища не покинул. Быть может, потому, что на Захарьевской улице, в доме, где Сергею предоставлялась казенная квартира из трех комнат, он поселил у себя Евлампия Аметистова[86] и жизнь перестала казаться такой одинокой, появился план проникновения в студенческие кружки.
Вслед за выстрелом Каракозова в кресле министра народного просвещения оказался граф Д. А. Толстой. 13 мая 1866 года он получил рескрипт монарха, запрещавший студенческие сходки, кассы взаимопомощи, библиотеки и землячества.[87] Началось методичное наступление на прежние студенческие свободы. Правила от 26 мая 1867 года[88] подчинили студентов инспекторам даже вне зданий учебных заведений, требовали от учебного начальства и полиции взаимно уведомлять «вообще о всех действиях, навлекающих сомнение в нравственной и политической благонадежности студентов».[89] Между инспекторами учебных заведений и жандармерией устанавливалась тесная связь. Все студенты, наказанные за предосудительное поведение, тотчас становились известны полицейским властям. Студентам запрещалось устройство концертов, спектаклей, вечеров, любых публичных собраний. Толстой с присущим ему усердием взялся вытравливать из студентов желание к «стремлениям и умствованиям». Опасаясь того, что корпоративность студентов воспитает в них главенство общественных интересов над личными, правительство стремилось не допускать в учебных заведениях сходок, касс взаимопомощи и кухмистерских. Особенно нуждались в них разночинцы, наиболее бедная часть студенчества.
Министр народного просвещения не желал понимать, что его запрещение сходок не может быть реализовано: сходки переместились из аудиторий на частные квартиры.
Если начальство могло контролировать и даже направлять все происходившее на официально разрешенных собраниях, то на конспиративные сходки представители ректоратов и агенты полиции проникали далеко не всегда. Конспиративные сходки порождали конспиративные кружки, а они объединялись в революционные сообщества. В странах Западной Европы отрицательную сторону запретов поняли давно. Там с незапамятных времен в университетах были образованы «Debating clubs», в которых открыто обсуждаются любые вопросы, касающиеся политики, нравственности… И это приносит пользу. Запрещение касс взаимопомощи и кухмистерских ухудшало положение нуждавшихся студентов и укоренило мнение о том, что правительство ответственно за их бедственное положение. Так отчего же не выступить против дурных распоряжений графа Толстого?
Первые признаки студенческих волнений, застигнувших Нечаева в Петербурге, обнаружились осенью 1868 года в стенах Медико-хирургической академии. Находясь в ведении военного министра Д. А. Милютина, человека прогрессивного, академия оказалась в более сносном положении, чем другие учебные заведения, строгости николаевской казарменной дисциплины медики (так называли слушателей Медико-хирургической академии) быстро и основательно позабыли. Милютин был столь силен, что мог противостоять притязаниям Толстого на командование в стенах академии. Ее слушателям разрешалось собирать сходки и иметь кассу взаимопомощи. Но принадлежность академии к военному ведомству отражалась на взаимоотношениях преподавателей и слушателей. Так, осенью 1868 года слушатель В. М. Надуткин обнаружил себя в списке исключенных за неуспеваемость, хотя успешно сдал экзамен. Экзаменационная ведомость оказалась потерянной, но профессор вместо извинений нагрубил слушателю и добился его отчисления. 6 ноября 1868 года конференция академии по жалобе нового инспектора исключила слушателя Н. Васильевского, отказавшегося снять шляпу по требованию инспектора. Начались сходки, требования восстановления товарищей завершились обещанием начальства отменить решение конференции. Кампанией по защите Васильевского и Надуткина руководил кружок слушателей академии. В него входили: 3. К. Ралли-Арборе, Е. В. Аметистов, М. П. Коринфский. Кружки были и в других учебных заведениях столицы; во главе университетского кружка стояли С. В, Езерский и И. Л. Шраг, Лесной академии — В. И. Ковалевский. Технологического института — Г. П. Енишерлов.
С членами кружка слушателей Медико-хирургической академии Нечаева свел Евлампий Аметистов. Ралли с братьями Покровскими и Коринфским снимали три «клетушки» на Петербургской стороне вблизи домика Петра Великою. Там же во дворе жила старушка-чиновница Феоктиста Михайловна Засулич с дочерьми Верой и Екатериной.[90] На квартире Ралли собиралась «вся бурсацкая часть студенчества Академии», студенты университета, Технологического института, кадеты Морского корпуса, читали запрещенную литературу, обсуждали прочитанное. Один из участников сходок вспоминал: «Эта последняя книга («Гракх Бабеф и заговор равных» Ф. Буонарроти. — Ф. Л.) произвела на некоторых из нас потрясающее впечатление, и мы заговорили об организации политического общества в России. История декабристов, петрашевцев, воспоминания о Худякове и его рассказах о существовании какого-то тайного общества за границей были излюбленной темой разговоров на этих встречах».[91]
Узнав от Е. В. Аметистова, что в кружке медиков читают старые номера герценовского «Колокола» и другую запрещенную литературу, Нечаев «пожелал свести знакомство» с Ралли. Первая их встреча состоялась на квартире Нечаева, разговор касался избрания руководителей библиотеки и кассы взаимопомощи. Ралли рассказал о знакомстве с ишутин-цами и по просьбе Нечаева дал ему для прочтения те номера «Колокола», в которых печатались статьи о Каракозове. Там же в первую встречу на Захарьевской Сергей познакомил Ралли с Орловым, приехавшим из Иванова для поступления в университет. Наконец-то ниточка от одного студенческого кружка потянулась к Нечаеву, теперь требовалось одно — отыскать ниточки к другим кружкам, крепко взять их в свои руки и умело дергать. На первой же встрече Сергей предложил слушателям-медикам объединиться со студентами других высших учебных заведений столицы в борьбе за расширение их прав, но его не поддержали.
Неоднородное петербургское студенчество конца 1860-х годов можно условно разделить на умеренных и радикалов. Не следует забывать, что существовала еще одна, самая многочисленная группа студентов, которая постоянно выпадала из поля зрения историков-марксистов, — это молодые люди, посвятившие себя наукам и поэтому не отдавшие свои силы общественной жизни. В кружках участвовало до пятнадцати процентов студентов (в их число входят все, кто хоть один раз независимо от причины был запечатлен в документах политической полиции), большей частью провинциалы из разночинцев, жившие на квартирах коммунами. Наименее обеспеченные из них освобождались от платы за обучение, именно они бунтовали больше других. Умеренные обсуждали на сходках вопросы «студенческой академической жизни» и желали ее постепенного улучшения. Они полагали, что можно «всего добиться без криков и угроз начальству», начальство посмотрит сквозь пальцы на кассы взаимопомощи и сходки, закамуфлированные под благотворительные сборы и литературные вечера. Умеренных поддерживало большинство столичных студентов, своим лидером они называли Езерского. Поздней осенью 1868 года внутри радикального крыла, на левом его фланге, сформировалась группа единомышленников Нечаева. Студенческие проблемы рассматривались ею «лишь как ширма и прикрытие».
Слушатели Медико-хирургической академии пользовались максимальными льготами (право на сходки, касса взаимопомощи, библиотека) и составляли авангард радикального крыла петербургских студентов, среди медиков было много разночинцев. Студенты университета, куда попадало большинство дворянских детей, не имели никаких льгот, но именно из них состояло ядро умеренного крыла. Современники полагали, что умеренность университетских студентов зависела главным образом от того, что им преподавали социально-экономические дисциплины, и они, хоть отдаленно, но представляли, чем заняты революционеры и что такое революция. Принадлежность юного бунтаря к тому или иному крылу не всегда определялась учебным заведением, в котором он учится, и выявлялась на собраниях кружков и сходках.
«На этих сходках, — писал известный народник С. Л. Чудновский, — в роли вожаков (если память мне не изменяет) выступали студенты Ралли, Алчуницын, Коринфский и др., за кулисами же, по упорно державшейся молве, это течение, как и вообще все студенческое движение, направлялось народным учителем Нечаевым, лично появлявшимся лишь на менее многочисленных и более интимных собраниях».[92] О присутствии Нечаева на сходках, его поведении и роли в студенческом движении существуют разноречивые свидетельства. Пусть читателя это не смущает, одним мемуаристам он запомнился так, другим несколько иначе. Воспоминания писались через тридцать и более лет после завершения нечаевской истории.
Сторонники Нечаева вовсе не желали улучшения положения студентов. Разрешением сходок и касс взаимопомощищи, заявляли они, жизнь студентов улучшиться не может. Они стремились вывести студентов на демонстрации, возбудить в них «дух протеста против монархического образа правления». За демонстрациями непременно должны последовать исключения из учебных заведений и высылки на родину. В ответ на эту жестокость — волнения во всех учебных заведениях империи, опять исключения и высылки, еще протест, еще высылки. Толпы обиженных возбудят в провинции недовольство семинаристов, те разъедутся по селам, «сольются» с крестьянами и так далее. Все это, по замыслам единомышленников Нечаева, породит всенародный бунт.[93] Наивно? Да.
Нечаев нашел себя, он мчался из дома в дом, из кружка в кружок, от сходки к сходке, прекратил частные уроки, забросил посещение лекций в университете. Времени перестало хватать на исправление прямых служебных обязанностей, несколько раз на уроках в Сергиевском училище его подменял Е. В. Аметистов.[94]
Нечаева не устраивали мелкие претензии и требования студентов к начальству — свобода сходок, кассы взаимопомощи… Бунт нужен, а тут те, кому разрешены сходки, неохотно поддерживают своих товарищей, коим они запрещены, а те, в свою очередь, не желают вступать в открытую борьбу. Сергей студентом никогда не был, любые их требования его лично не касались. Но он столь активно отстаивал студенческие права, что многие считали его не вольнослушателем университета, а полноправным студентом. Нечаев ворвался наконец в свою стихию. Ему показалось, что он сможет взвиться к вершинам власти на штормовых волнах студенческих бурь и, уж во всяком случае, приобрести громкую известность. Не стихия вовлекла его в круговорот событий зимы 1868/69 года, нет, он сам творил эту стихию. Ничего более подходящего он для себя в ту пору не видел.
Посещение Сергеем собраний кружков и студенческих сходок началось с осени 1868 года. Первое время он сидел в уголке и сосредоточенно наблюдал за происходящим, не выступал, охотно знакомился с новыми людьми. Как-то после одного из собраний, закончившегося в первом часу ночи, Нечаев пригласил Орлова, Енишерлова и Ралли зайти к нему. «Здесь Сергей Геннадьевич. — вспоминал Ралли, — предложил собравшимся составить опять-таки комитет для руководства студенческим движением, а Орлов, рисуя схему централистической организации, как бы дополняя предложение Сергея Геннадьевича, предложил составить внестуденческую организацию из людей, выбранных среди студенческого движения».[95] Никаких выборов не состоялось, так как собравшиеся еще плохо знали друг друга. Это действие, продуманное и разыгранное Нечаевым с помощью Орлова, первая попытка Сергея создать во главе с собой руководящий орган столичного студенчества.
После встречи у Нечаева Енишерлов уговорил одного из самых известных руководителей студенческого движения, Земфирия Ралли, зайти к нему на квартиру в Измайловском полку (близ Технологического института, где Енишерлов числился вольнослушателем). Хозяин усадил ночного визитера и вручил ему записку. «Развернув бумажку, я (Ралли. — Ф. Л.) на ней прочел следующее (подлинный текст я не помню, конечно): «Когда Ралли понадобится человек, готовый стрелять в государя, он может обратиться ко мне и я (Енишерлов. — Ф. Л.) это исполню».[96] Ралли подумал, что Енишерлов — полицейский агент, заманивший его в западню. Он смял записку и срочно покинул жилище странного вольнослушателя, но по выходе арестован не был. На другой день Ралли рассказал о ночном приключении Нечаеву, и тот выразил крайнее огорчение — утраченная записка могла бы сослужить службу.[97] Уже тогда за Нечаевым замечалась склонность к собиранию любых документов, в особенности компрометирующих кого-либо.
Осенью 1868 года Сергей окончательно определил главную цель своей жизни — «социальная и политическая революция». Наиболее точным отражением его взглядов именно этого времени можно считать «Программу революционных действий». В ней Нечаев еще не очень четко сформулировал принципы построения революционного сообщества и не назвал средств, употребляемых впоследствии им самим в борьбе за достижение поставленной цели. Приведу из нее извлечение:
«Полная свобода обновленной личности лежит в социальной революции. Только радикальная перестройка нелепых и несправедливых общественных отношений может дать людям прочное и истинное счастье. Но достигнуть этого при настоящем политическом строе невозможно, потому что в интересах существующей власти — мешать этому всеми возможными способами, а, как известно, власть обладает для этого всеми средствами. Поэтому, пока будет существовать настоящий политический строй общества, экономическая реформа невозможна, единственный выход — это политическая революция, истребление гнезда существующей власти, государственная реформа. Итак, социальная революция — как конечная цель наша и политическая — как единственное средство для достижения этой цели. Для тою чтобы воспользоваться этим средством, приложить его к делу, мы имеем уже примеры, выработанные историей прежних революций; нам следует только отнестись к ним сознательно, то есть принять, что так как они составляют явление, повторяющееся в истории, то их следует признать за исторический закон и, не дожидаясь, пока этот закон проявит себя во всей своей полноте силою времени и обстоятельств — что неизбежно, так что все дело во времени. — ускорить это проявление, подготовить его. постараться подействовать на умы таким образом, чтобы это проявление не было для них неожиданностью и они могли бы действовать сознательно, по возможности спокойно, а не под влиянием страсти, с налитыми кровью глазами. Конечно, между прежними революциями и настоящим временем прошло много лет, много изменилось, следовательно, и приемы должны быть необходимо видоизменены и приспособлены к настоящему времени, но все же закон остается законом, и мы можем видоизменять приемы, привносить в них новые начала, но не игнорировать их».[98] Далее Нечаев подробно пишет о том, какой он видит революционную организацию, где на территории России и в какое время года должен находиться революционер, кого и как возбуждать к выступлению с решительными противоправительственными действиями, и предлагает начать всероссийское восстание в 1870 году.[99]
Весна 1870 года предлагалась Нечаевым не случайно. По положению об освобождении крестьян 19 февраля 1861 года, правительство установило девятилетний срок, в течение которого бывших крепостных обязывали обрабатывать закрепленную за ними «мирскую землю» и за это выплачивать в пользу помещика «установленные повинности». 19 февраля 1870 года крестьяне имели право отказаться от этой земли, возвратить ее помещику или сохранить за собой землю и продолжать нести «установленные повинности». Нечаев надеялся, что в этот день крестьянам захочется предпринять против помещиков столь враждебные выступления, что затем они перерастут во всенародный бунт. Как мы знаем, ничего подобного не произошло и произойти не могло.
«Программа революционных действий» написана под влиянием трудов Бланки и Прудона, которыми Нечаев начал увлекаться в 1867 году, а также «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса. Обращает на себя внимание отсутствие в Программе хоть сколько-нибудь строгой логики в размышлениях автора о необходимости изменения существующего строя революционным путем и неизбежности именно этого процесса. Известный историк Б. П. Козьмин высказал предположение, что «Программа революционных действий» написана Нечаевым в соавторстве с Ткачевым.[100]
Они познакомились осенью 1868 года. Поклонник Макиавелли, якобинцев и Бланки, дворянин Петр Никитич Ткачев был тремя годами старше Нечаева, ко времени их первой встречи дважды сидел в Петропавловской и раз в Кронштадтской крепостях, успешно закончил Петербургский университет, имел широкую известность среди молодежи как литератор радикальных взглядов. Его статьи «читались тогда молодежью в школах и заставляли биться много молодых сердец ненавистью к тирании и эксплуататорам народа».[101] Если Нечаев в российском революционном движении был никому не ведомым желторотым новичком, то Ткачев считался признанным ветераном со стажем более семи лет, по тем временам — гигантским. Казалось бы, даже это кратчайшее перечисление разнообразных качеств, характеризующих Ткачева, должно было исключить его сближение с Нечаевым. Однако сразу же после знакомства их прочно связало идейное содружество, питаемое жаждой ниспровержения ненавидимого ими монархического строя. Ткачев решительно примкнул к левому флангу радикального крыла петербургского студенчества, где в это время начал главенствовать Нечаев, в кружках они выступали сообща. На квартире Ткачева собирались ближайшие соратники Нечаева и там разрабатывали планы совместных действий. Они стремились придать студенческим волнениям революционную направленность. Вместе с Нечаевым Ткачев входил в состав никем не избранного комитета, намеревавшегося возложить на себя руководство всем столичным студенческим движением.[102]
Роль Ткачева в событиях зимы 1868/69 года осталась как бы затушеванной, просвечивается лишь его добровольное подчинение Нечаеву.[103] Возможно, Ткачев не хотел или не мог взвалить на себя бремя вождя, возможно, желал оставаться кукловодом, искусно управлявшим Нечаевым из своего укрытия. Лиц, собиравшихся в узком кругу на квартире Ткачева, называли кружком «красных» или кружком Ткачева — Нечаева.[104] Во время следствия по делу нечаевцев Ткачев просил студента университета Л. П. Никифорова «выгородить его от участия в студенческих беспорядках».[105] Просьбу Ткачева до некоторой степени удалось исполнить, но существеннее оказалось то, что подсудимые, защита, пресса, общественное мнение были единодушны в резко отрицательном отношении к Нечаеву. Его зловещая тень заслонила и поглотила всех, все подсудимые с их деяниями померкли и уменьшились в размерах. Нечаев более других своими поступками докучал современникам, мемуаристы отвели ему несоизмеримо больше места, чем Ткачеву. Принизить значение Ткачева постарались исследователи жизни и деятельности Нечаева. Но не следует забывать, что рядом с не окрепшим еще Нечаевым зимой 1868/69 года стоял многоопытный, талантливый, образованный Ткачев. 26 марта 1869 года его арестовали, в 1871 году приговорили к тюремному заключению на один год и четыре месяца. По окончании этого срока Ткачева отправили в имение матери Сивцово, Псковской губернии, откуда в декабре 1873 года он бежал за границу.
В XIX веке Ткачев был самым крупным из русских последователей Бланки, неистовым приверженцем захвата заговорщиками власти и диктатуры меньшинства над большинством. Народовольцы называли его своим теоретиком. Бланкизм Ткачева проявлялся еще в России и, наверное, оказал влияние на Нечаева. Впрочем, влияние было взаимным. Известный историк М. Я. Геллер утверждал, что Ткачев «продолжал и развивал идеи» Нечаева.[106] По всем внешним признакам Ткачев мог влиять на Нечаева в большей степени, чем Нечаев на него.
По приезде в Париж Ткачев попытался сотрудничать в журнале П. Л. Лаврова «Вперед!», но из этого ничего не вышло. Формально Лавров отказался от услуг Ткачева не из-за увлечения вновь прибывшего эмигранта бланкизмом, а из-за статьи, которую он попытался поместить в журнале. Приведу из нее отрывок, в нем автор яркими красками изображает жизнь крестьянина, какой он ее видел после победы революции:
«И зажил бы мужик припеваючи, зажил бы жизнью развеселою. Не медными грошами, а червонцами золотыми мошна бы его была полна. Скотины всякой, да птицы домашней у него и счету не было бы. За столом у него мяса всякие, да пироги именинные, да вина сладкие от зари до зари не снимались бы. И ел бы он и пил бы он, сколько в брюхо влезет, а работал бы, сколько сам захочет. И никто бы, ни в чем бы неволить его не смел: хошь ешь, хошь на печи лежи. Распречудное житье».[107]
Такое же представление о крестьянине и результатах «социальной революции» имел и Нечаев. Бывший полковник, преподаватель математики в Артиллерийской академии, Петр Лаврович Лавров не мог разделять столь примитивных взглядов юриста Ткачева, полагавшего преступным «откладывать» революцию до того времени, когда большинство народа осознает свое положение и убедится в необходимости изменить его насильственными средствами. Для осуществления революции, по Ткачеву, требовался хорошо организованный заговор и употребление всех средств, которые заговорщики сочтут нужными. Он не верил в способность народа к общественным преобразованиям. Лавров придерживался взглядов прямо противоположных.
Свои мысли Ткачев излагал в созданном им в декабре 1875 года журнале «Набат», вокруг которого группировались французские, польские и русские бланкисты. Незадолго до появления первого номера «Набата» молодой народник С. М. Кравчинский выразил Лаврову свое опасение: «В сущности это будет одна мерзость — политическая революция, но она прикрыта, разумеется, социальной <…> у него (Ткачева. — Ф. Л.) нет ни одной капли революционного инстинкта, у него есть только революционный зуд <…>».[108] Последние слова относятся не к одному Ткачеву, «революционным зудом» грешили многие. В 1877 году единомышленники русского бланкиста образовали конспиративную организацию «Общество Народного Освобождения». Ткачев спешил произвести в России революцию. Законспирированность Общества и почти полное отсутствие о нем документальных сведений наводят на мысль о том, что мы имеем дело с сильнейшим преувеличением. И Нечаев, и Ткачев частенько прибегали к подмене действительного желаемым.
«Но Ткачев был не только бланкистом и якобинцем, — писал В. С. Варшавский- Он первый из русских политических мыслителей изучил и принял марксизм и первый стал прибегать к марксистскому анализу. Только в отличие от классических марксистов он допускал возможность для России миновать период капиталистического развития и непосредственно, одним скачком, перейти к социализму».[109] Именно поэтому Ленин с особой теплотой относился к первому русскому марксисту.
О сотрудничестве с Нечаевым Ткачев вспоминать не любил. Даже в большой статье «Больные люди», написанной в 1873 году и посвященной критике романа Ф. М. Достоевского «Бесы», он ни разу не упомянул о Нечаеве.[110] Однако в статьях, печатавшихся на страницах «Набата», в уставе «Общества Народного Освобождения»[111] Ткачев и его единомышленники развивали идеи, почерпнутые у Нечаева. В начале 1882 года у Ткачева появились признаки психического расстройства. Возвращаясь с похорон Луи Блана, 8 декабря 1882 года Петр Никитич был задержан полицией и освидетельствован врачами. Последние годы жизни ему пришлось провести на больничной койке. Он умер 25 декабря 1885 года в Париже, в приюте Святой Анны для душевнобольных.
Возвратимся в осенний Петербург 1868 года. На одной из сходок вольнослушатель-технолог Енишерлов, тогда еще ходивший в самых яростных радикалах, изложил свою программу действий и заявил, что для достижения поставленной цели допустимо применение любых средств, так как правительство в борьбе с революционерами не брезгует ничем. Выступление Енишерлова среди собравшихся сочувствия не встретило. «Только один худой, с озлобленным лицом и сжатым судорогой ртом, безбородый юноша, горячо пожав мне (Енишерлову. — Ф. Л.) руку, сказал: «С вами — навсегда, прямым путем ничего не поделать: руки свяжут… Именно иезуитчины-то нам до сих пор и недоставало; спасибо, вы додумались и сказали. Я ваш».
Это был тогда еще вовсе безвестный народный учитель Сергей Геннадиевич Нечаев».[112]
Сохранился автограф воспоминаний Г. П. Енишерлова, написанных красивым, несколько вычурным, витиеватым почерком на листах большого формата (22x35,5 см, бумага № 6 фабрики Способина и K°), сшитых в тетради нитками. Автор передал их в 1896 году на хранение в Румянцевский музей. Воспоминания чрезвычайно интересны и поучительны главным образом тем, что принадлежат перу наиболее близкого к Нечаеву человека по политическим убеждениям и своеобразному пониманию нравственности, но непримиримо враждебно к нему относившегося.
Раздосадованный Еиишерлов обрадовался поддержке нового знакомого, они быстро сошлись, вместе ходили по сходкам, вербовали сторонников. Но вскоре Енишерлов начал замечать, что Нечаев высказывает суждения все резче и резче, смелее выступает один против всех и его известность в студенческих кружках Петербурга стремительно растет и, что самое обидное для Енишерлова, — известность Нечаева основана на пропаганде его, Енишерлова, взглядов, выдаваемых Нечаевым за свои. Он почувствовал себя ограбленным и опозоренным, все забыли, а ведь он первый предлагал то, что теперь проповедует Нечаев: против произвола властей — произвол революционера, против неправды — ложь, против интриг — система иезуитских приемов, конспирирование всех действий, шантаж. Енишерлов рыдал от обиды,[113] он сам надоумил вероломного друга, он страстно желал известности и не мог так просто отдать ее первому встречному. Чтобы отомстить обидчику, Енишерлов завел дружбу с умеренными и даже перебрался в их лагерь. А Нечаев тем временем становился вождем левых — «красных» радикалов и все настойчивее призывал к организации политической демонстрации студентов. Однажды участник одного из московских кружков самообразования Ф. В. Волховский в очень мягкой форме попытался объяснить нелепость требований, выдвигавшихся Нечаевым, и предложил отказать ему в поддержке. «Тогда Нечаев скинул, наконец, свою личину, — вспоминал Енишерлов. — Он ответил ему в таких недопустимо резких выражениях, что я заметил после его речи:
— Так говорить на общих сходках, где никто не знает всех присутствующих, — значит скликать ищеек III отделения, трубить в призывный рог.
Он подошел к самому лицу моему и спросил: «А хотя бы?. Пусть видят, что мы не манная каша!».[114] Наверное, уже тогда Сергей видел себя Бонапартом революционного подполья.
Выступление Нечаева произвело удручающее впечатление. На сходке присутствовало много народа, следовательно, все происходившее на ней не могло остаться незамеченным политической полицией. Никому не хотелось из-за его призывов оказаться за решеткой. Сторонников у Нечаева сильно поубавилось. После этой сходки умеренное крыло студенчества приступило к подготовке решающего боя против Нечаева и его сторонников. Главным оратором оно выдвинуло самого красноречивого своего представителя, студента университета С. В. Езерского,[115] одноклассника Енишерлова по Харьковской гимназии. Сражение состоялось 5 января 1869 года, умеренные одержали оглушительную победу над радикалами.
«Гордись же, обездоленный, избитый и замученный русский народ! — патетически завершил свою речь Езерский. — У тебя нет ни земли, ни скотины, ни школ, ни врачей, одни лишь недоимки и становые… Но близок час: о тебе думают — в Женеве Бакунин и Нечаев в Петербурге».[116]
Енишерлов злорадствовал, от счастья он не находил себе места — авторитет его злейшего врага катастрофически падал, над ним открыто насмехались. Его ставили рядом с Бакуниным, чтобы оттенить пигмея на фоне гиганта.
Во время следствия по делу нечаевцев Езерский в своих показаниях описал происшедшее иначе. На одной из сходок, состоявшейся около 1 января, было решено 8 января устроить большое собрание в университете с приглашением студентов других учебных заведений столицы. 5 января сjстоялось предварительное обсуждение тактики поведения студентов на предстоящей сходке. Езерский, убежденный в том, что сходка за бесполезностью не нужна, выступил с требованиями ее отмены и заодно подверг критике позицию Нечаева, инициатора университетской сходки и автора обращения студентов с требованиями к начальству.[117]
Возможно, речь против Нечаева Езерский произнес не 5-го, а 7 января на собрании, состоявшемся в ломе Бенуа. В эти дни сходки следовали одна за другой, и документы не всегда позволяют установить точные даты.
И до победы Езерского Нечаев не раз терпел поражения от умеренных. Ему не всегда удавалось быстро найти возражения, остроумно парировать нападки оппонентов, убедить аудиторию в правильности своей позиции. В этих случаях он терялся, становился беспомощным и одновременно до ужаса страшным. Казалось, что еще немного, и он вцепится в чье-нибудь горло, начнет визжать, царапаться… Он избегал больших собраний, куда приходили и радикалы, и умеренные, где непременно возникали дискуссии. Он предпочитал выступать среди студентов из провинции, из разночинцев, там к нему чаще всего относились дружелюбно, там он был свой, ему верили, соглашались со всем, что бы он ни предлагал, там он главенствовал.
Известный революционер О. В. Аптекман запечатлел спор Нечаева с одним из основателей кружка чайковцев, крупным народником, впоследствии членом ЦК партии социалистов-революционеров М. А. Натансоном (тогда слушателем Медико-хирургической академии):
«В это время неожиданно является Нечаев и бросает в эту взволнованную среду искры революционной агитации; зовет молодежь на улицу, убеждает ее устроить политическую демонстрацию.
Нечаев говорит смело, убедительно, прибегает к аргументам веским, не стесняется цитировать Канта, вообще импонирует слушателям. Силою и мощью веет от него, но что-то отталкивающее и демагогическое. Натансон энергично выступает против него со всем жаром искреннего, глубокого убеждения. На стороне Натансона большинство академиков, а потом пристают и прочие студенты. Нечаев терпит поражение в высших заведеньях и переносит свою агитацию в замкнутые ячейки и кружки молодежи».[118]
Натансон не оставил воспоминаний, но некоторые фрагменты записаны людьми, слышавшими его выступления. Так, 31 декабря 1905 года на вечеринке, устроенной членами партии социалистов-революционеров. Натансон рассказывал о студенческих волнениях 1868–1869 годов и Нечаеве. Присутствовавший при этом С. П. Швецов записал услышанное и через четверть века передал для публикации историку Б. П. Козьмину:
«Мне не раз приходилось слышать от Нечаева отзывы о студенчестве и студенческих «волнениях». Нечаев расценивал их не очень высоко. Он утверждал, что студенческие движения в том виде, в каком они у нас проходят, дают очень мало. Студенчество волнуется, главным образом, на первых двух курсах, а затем втягивается в занятия, к четвертому-пятому курсу делается совсем ручным, а по выходе из университета или академии, смотришь, вчерашние бунтари превращаются в совершенно благонадежных врачей, учителей и прочих наименований чиновников, становятся отцами семейств, и глядя на иного, трудно даже верится, что это тот самый человек, который всего три-четыре года назад так пламенно говорил о страданиях народа, горел жаждой подвига и готов был, казалось, умереть за этот народ! Вместо борца революции мы видим какую-то безвольную дрянь, из которой очень скоро многие сами превращаются в прокуроров, судей, следователей и вместе с правительством начинают душить» тот самый народ, за который еще недавно они сами, как им казалось и как они говорили, готовы были положить свои головы. Нет, если вы хотите, чтобы из нашего студенчества вырабатывались действительные революционеры, старайтесь вести дело так, чтобы правительство возможно больше сажало их в тюрьмы, вышибало бы навсегда из школы, отправляло бы в ссылку, выбивало бы их из обычной колеи, не давало бы им опомниться, оглушало бы их своими преследованиями, жестокостью, несправедливостью и тупостью. Только тогда они закалятся в своей ненависти к подлому правительству, к обществу, равнодушно взирающему на все его зверства и всю его бесчестность, ко всем тем, кто вместе с правительством и народными угнетателями. Только тогда наше студенчество будет давать настоящих революционеров. К этому мы и должны стремиться, пользуясь для того естественным недовольством юного студенчества, драконовыми требованиями, какими обставляет его пребывание в высшей школе правительство. Так говорил нам Нечаев. Он твердо держался этой точки зрения и сообразно ей вел свою линию во время студенческих беспорядков в 1869 году в петербургских высших учебных заведениях».[119]
Натансон не упомянул еще об одной мысли, высказанной Нечаевым: «Ходить в школу, учиться — ерунда, ибо все развитые люди и самое достижение ими развитости есть — эксплуатация, так как развитые неизбежно эксплуатируют неразвитых».[120] Ему показалось правильнее препятствовать просвещению, а не бороться с невежеством. Наука не помощник в его деле, следовательно, ученость надобно отрицать и высмеивать, показывать ее вред народу, уравнять всех в невежестве. Как же похожи подобные мысли на тексты из шигалевских тетрадей в «Бесах», как же легко они возбуждают восторг толпы. Невежество — страшнейшая беда человечества, спасение человечества в борьбе с невежеством.
Нечаев не только говорил, но и действовал, не стесняя себя никакими рамками. Махину. Капацинскому и Пуциковичу он слал письма и прокламации, чтобы обратить на них внимание полиции и таким способом, подвергнув репрессиям, «вычеркнуть их из обычной колеи». Так поступил он с сотнями знакомых ему лиц, малознакомых и вовсе не знакомых.
После саркастического выступления Езерского авторитет Нечаева сильно потускнел, а число его приверженцев существенно поубавилось. Неудача ввергла Сергея в ярость. Каждое возражение оппонента, подхваченное аудиторией, воспринималось им как жгучая пощечина, публичная порка, плевок. В минуты поражения самообладание покидало его. Злоба выливалась в ненависть к интеллигентам, к их знаниям. Мысль его отчаянно металась в поисках выхода из положения. Надобно менять облик, менять биографию, вернее, автобиографию, так точнее, иначе здесь не пробьешься. Потекли легенды о крестьянском происхождении, тяжелом труде с малолетства, поздней грамотности. Но этого явно не хватало, и тогда он начал обдумывать нечто новое. Требуется превратиться в героя. Как? Да очень просто — совершить побег, а для этого подвергнуться аресту. Итак, арест — побег, арест — побег и так далее. Надобно только обождать, удобный случай придет. И действительно, вскоре возникла опасность ареста наяву.
Осенью 1868 года, после возвращения Сергея из Иванова, на службу в Сергиевское училище поступил И. Сливков, сменивший прежнего сторожа, с которым у Нечаева были хорошие, доверительные отношения. Семья нового сторожа с разрешения Нечаева поселилась в кухне казенной трехкомнатной учительской квартиры. Между 12 и 14 января 1869 года Сливков подал начальству жалобу на Сергея, приведу из нее извлечение:
«Во время класса он постоянно уходит давать уроки на дом, за что получает вознаграждение, а с приходящими в училище мальчиками, вместо преподавания им уроков, занимается с ними его жилец, фельдшерский воспитанник (Е. В. Аметистов. — Ф. Л.), разными глупостями, чему дети и рады.
Через это родители сих детей стали брать своих детей с вышеуказанного училища и определять в другие училища. С 8 января и по 10-е сего года не то чтобы во время класса, но даже 2 дня вовсе не являлся и домой. 9 января с[его] г[ода] смотритель застал сидящего с мальчиками вышеозначенного воспитанника, а когда бывает Нечаев дома, то постоянно бывает сборище человек 15 мужчин и также девиц, делают разные огни и выстрелы; в то же самое время он приказывает уходить в кухню; даже когда подаю самовар, принимают от меня в передней, чтобы я не видел и не слыхал бы их разговоров. 10 числа, бывши он в пьяном виде, приказывал топить печку в 12 часов ночи. Я сказал ему, что не в показанное время топить печку нельзя, через что быть пожарная команда, а он, ни слова не говоря, взял толкнул меня в дверь, а 11 числа приказал искать место. Я спрашивал, за какую причину он отказывает; тебе дела нет, а ищи себе квартиру и уезжай».[121]
Расследование доноса Сливкова произвел штатный смотритель С.-Петербургских училищ А. К. Богданов. Как выяснилось, Сливков имел жалованье сторожа 5 рублей в месяц и получал от Нечаева ежемесячно по 3 рубля за дополнительные услуги. «В объяснении, представленном Нечаевым, он отрицал существование сборищ у него на квартире, а «выстрелы и огни» объяснил химическими опытами, необходимыми ему при университетских занятиях. Директор училищ удовлетворился этим объяснением и не дал делу дальнейшего хода. Лишь спустя год, после того как открылась нечаевская история, вся эта переписка была представлена попечителем С.-Петербургского учебного округа в III отделение. В секретной записке от 29 января 1869 года сказано, что «Нечаев и прежде обращал на себя внимание». На памятной записке от 14 февраля о поручении нашим заграничным агентам проследить, не появился ли Нечаев за границей, шеф жандармов собственноручно написал: «личность эта едва ли заслуживает внимания».[122] Эти строки написаны С. С. Татищевым, служившим в Министерстве внутренних дел[123] и, быть может, единственным из историков видевшим все или почти все документы, касавшиеся Нечаева (со временем часть документов оказалась утраченной).
Богданов признал положение дел в Сергиевском училище удовлетворительным, Сливкова уволили за пьянство и плохое исполнение своих обязанностей.
Начальство относилось к Нечаеву вполне сносно. В апреле 1869 года полицейские власти потребовали от учебного округа сведения о его служебной деятельности, в ответ на это появилась «Записка о бывшем учителе Сергиевского приходского училища Сергее Нечаеве», положительно его характеризующая. В записке сообщалось:
«В службу определен Нечаев в августе 1866 г.; будучи по прошению допущен в совет с. — петербургской дирекции училищ к испытанию на звание городского приходского учителя, он выдержал это испытание с большим успехом, и так как он просил об определении его учителем, то директор училищ предназначил Нечаева к занятию учительской должности в младшем классе Андреевского двухклассного училища, но предварительно допущения к должности он был командирован в приходский класс Владимирского уездного училища под руководство опытного учителя. Посему, убедясь в усердии и успехах занятий Нечаева, директор представил г. попечителю с. — петербургского учебного округа о допущении его к исправлению должности учителя 1-го класса с. — петербургского Андреевского приходского училища, на что последовало разрешение начальства округа от 6 октября 1866 г. за № 4072. Затем в 1867 г. циркуляром по управлению с. — петербургским учебным округом, № 20 в сентябре Нечаев перемещен в Сергиевское приходское училище».[124]
Донос сторожа Сергиевского приходского училища, по мнению начальства, не содержал ничего такого, что могло бы позволить уличить учителя Закона Божия в злоумышлениях и необходимости его ареста. Дирекция училища и попечитель учебного округа не передали в III отделение сведений о взрывах и сходках на казенной квартире для учителей, но вскоре чиновники политической полиции сами обратили на Нечаева внимание.
28 января 1869 года на квартире слушателя Медико-хирургической академии Ф. Г. Любимова в доме 34 по Фурштатской улице состоялась сходка. В самом ее начале Нечаев потребовал слова и заявил, «что уже довольно фраз, что все переговорили, и тем, кто стоит за протест, кто не трусит за свою шкуру, пора отделиться от остальных; пусть поэтому, они напишут свои фамилии на листе бумаги, который оказался уже приготовленным на столе».[125]
Подписной лист, о котором шла речь, назывался: «Подпись лиц, учащихся в высших учебных заведениях, протестующих против всех тех условий, в которые они поставлены, и требующих для изменения этих условий право сходок для всех учащихся высших учебных заведений вместе. Форма протеста примется по соглашению подписавшихся».[126] На этом же листе в тексте содержалось предложение собрать «сходки и объявить начальству высших учебных заведений, чего желает студенчество, а в объяснении указать, что несмотря на его (начальства) благие желания помочь студентам, оно не способно, потому что слишком удалено от студенческой жизни».[127] Под этой нелепой бумагой Нечаеву удалось за несколько дней собрать 97 подписей.[128] Подписей могло быть и больше, но многие понимали, что затевается не борьба за расширение прав студентов, а стравливание их с начальством. Развернулись бурные прения, большинство оказалось не с Нечаевым.
Приведу отрывок из воспоминаний Л. Б. Гольденберга-Гетройтмана, присутствовавшего на этой сходке: «Нечаев явился с бумагой и прочитал что-то вроде того, что мол все мы недовольны существующим порядком вещей и что мы обязываемся собраться такого-то числа на площади перед Зимним дворцом для демонстрации. Я заявил, что не буду подписывать этой бумаги, так как не вижу смысла во всей этой затее. Многие из присутствовавших дали подписку. Вдруг кто-то сообщил, что идет полиция. Почти все бросились к выходу. В оправдание своей точки зрения я обратил внимание оставшихся на этот факт и заявил, что этот опыт показывает, что нельзя организовать демонстрацию путем подписки, данной под влиянием радикальных речей. Нечаеву нужна была эта подписка, чтобы держать опрометчивых молодых людей в кулаке, чтобы запугать их и заставить делать, что ему захочется».[129]
Позже лиц, подписавших составленное Нечаевым требование, он выдавал за своих единомышленников, входивших в некую революционную организацию. Он всеми средствами пытался создать хотя бы видимость силы, готовой выступить с революционными действиями. Из его кружка исходил миф о том, что в Европе два миллиона интернационалистов готовы восстать ради поддержки революции в России.[130] Этим история с подписным листом не закончилась. Какими-то до сих пор невыясненными путями копия его оказалась в распоряжении III отделения и хранилась там в числе особо секретных документов. Зная Нечаева, можно с уверенностью предположить, что он не мог подписной лист выпустить из своих рук случайно. Если это так, то копия подписного листа попала в политический сыск или в результате ее изготовления кем-либо с подлинника, временно выкраденного у владельца, или ее переправил в III отделение сам Нечаев с той же целью, с которой впоследствии посылал свои письма из Женевы в Россию.
На следующий день после сходки у Любимова хозяина квартиры вызвали в градоначальство «и спросили, для чего и по какому случаю у него собирались в таком количестве гости. Любимов ответил, как было условлено, что один товарищ просил уступить ему квартиру для вечеринки, желая отпраздновать свои именины или рождение».[131] Когда же у Любимова полюбопытствовали, кто сей «товарищ», он назвал Нечаева.
Утром 30 января 1869 года Сергей сказал Евлампию Аметистову, что его вызывают в полицию и, вероятно, арестуют. Он отправился на Гороховую, 2, в градоначальство, и имел там беседу с начальником Секретного отделения Канцелярии петербургского обер-полицмейстера Ф. А. Колышкиным. Нечаева пригласили в полицию вслед за Любимовым как организатора сходки 28 января 1869 года.[132] Подробности разговора, состоявшегося во владениях обер-полицмейстера, нам неизвестны. Бесспорно лишь, что Нечаева предупредили о недопустимости устройства сходок и отпустили на все четыре стороны.[133] Вечером Сергей появился на квартире Е. X. Томиловой, где часто собирались студенты-радикалы и уже более месяца жила младшая сестра Нечаева, Анна. Он сказал, что провел несколько часов у Колышкина и тот отпустил его на поручительство директора училищ.[134] «На замечание Анны или Томиловой, что ему не следует ходить на них (сходки. — Ф. Л.), он возразил, что это все равно: ему сказали, что будет он ходить или нет, арестован будет во всяком случае».[135] Странное заявление полицейских — зачем тогда отпустили? Утром в квартире Томиловой вновь появился Нечаев и попросил спрятать сверток с бумагами, а вечером на студенческую сходку прибежал Евлампий Аметистов и заявил, что Нечаев арестован. На следующий день к Томиловой пришла В. Засулич и принесла конверт с двумя записками, полученными ею по городской почте. В первой записке говорилось:
«Идя по мосту, я встретил карету, в какой возят арестованных; из нее выбросили мне клочок бумаги, и я узнала голос дорогого для меня человека: если вы честный человек доставьте; это я спешу исполнить и в свою очередь прошу вас как честных людей, сию минуту уничтожить мою записку, чтобы не узнали меня по почерку. Студент».
Вторая записка была написана рукой Нечаева на клочке серой бумаги:
«Меня везут в крепость; не теряйте энергии, друзья-товарищи, хлопочите обо мне! Даст Бог — свидимся».[136]
Несмотря на то, что записки вызывают серьезные подозрения, даже если не углубляться в анализ их содержания, все, кто их читал, нисколько не усомнились в правдивости написанного. При перевозке в карете арестант сидел между двух жандармов и напротив офицера или унтер-офицера. В такой обстановке ни написать записку, ни выбросить ее из наглухо зашторенного окна невозможно, как невозможно ничего прокричать. Кроме того, арестант никогда не знает, куда его везут. Но все поверили. Поразительная доверчивость объясняется вовсе не тупостью или необыкновенным простодушием всех, кто сталкивался с Нечаевым. Дело в том, что в студенческой среде 1860-х годов (и ранее) традиционно доверяли друг другу. Молодые люди не смели даже вообразить, что их товарищ может обмануть, подвести, украсть, предать. В студенческом братстве царило безграничное доверие. Этим не раз пользовался Нечаев, и не он один. Позже Орлов признался, что записки — их с Сергеем рук дело. Анне Нечаевой было все известно, но она помчалась по полицейским учреждениям искать брата и везде получала один и тот же ответ — Нечаев арестован не был. В архиве III отделения сохранилась справка, приведу из нее извлечение:
«Анна Нечаева знала о проделках своего брата и намерении его скрыться, что доказывается тем, что на следующий же день после исчезновения Нечаева, когда никому еще об этом не было известно, она пришла на его квартиру и забрала все оставленные им вещи, а затем, чтобы поддержать распушенный слух будто бы Нечаев заключен в крепость, она явилась к Обер-Полицмейстеру просить свидания с братом».[137]
Записка Нечаева перекочевала от Засулич и Томиловой к Орлову, и он показал ее студенту университета Л. П. Никифорову, постоянному участнику сходок. Известие об аресте Нечаева взволновало университетских студентов, и они решили потребовать от ректора заступничества за своего однокашника. Ректор университета, профессор К. Ф. Кесслер, пообещал им «расследовать все дело и хлопотать об освобождении Нечаева. Студенты разошлись по своим аудиториям, — вспоминал Никифоров. — и в скором времени получили ответ ректора, гласивший, что никакого Нечаева в числе слушателей университета не значится и не значилось, а потому ректор отказывается хлопотать об его освобождении. Такая лживая увертка страшно нас возмутила. Знавшие, где Нечаев вешал свое пальто, побежали к его вещам, чтобы узнать номер и хотя бы этим изобличить ректора во лжи, но швейцар не допустил их, а когда нас собралось побольше, то на вешалке уже красовался вновь наклеенный ярлык с новой фамилией».[138] Требования об освобождении Нечаева растворились в других событиях. В это время столичное студенческое движение достигло наивысшего подъема.
Тем временем Нечаев прятался у кого-то из друзей, вероятно у Орлова. Около 1 февраля они отправились в Москву и остановились на квартире бывшего ученика Орлова по Ивановской школе, надзирателя Титовского арестантского дома Н. Н. Николаева.[139] Орлов познакомил Нечаева с заведующим книжным магазином А. Л. Черкесова П. Г. Успенским и его женой Александрой, родной сестрой В. И. Засулич. Сергей тут же в присутствии Орлова рассказал, как ловко сбежал из Петропавловской крепости. Подробности этого фантастического подвига сохранились в пересказе присяжного поверенного Д. В. Спасовича, защищавшего Успенского на «Процессе нечаевцев»: «Его сажали в промерзший каземат Петропавловской крепости; он до того окоченевал в этих стенах, покрытых льдом, что ему ножом разжимали зубы, чтобы впустить несколько капель спирта; он ушел, надев шинель какого-то генерала и очутился в Москве».[140]
Из Москвы Орлов и Нечаев ездили в Иваново, там у фабриканта А. Ф. Зубкова им удалось получить 200 рублей. Офицер Владимирского губернского жандармского управления, капитан Тимофеев писал о нем: «…Зубков фабрикант с огромным состоянием, 25 лет, довольно посредственно образован, но вольного образа мыслей».[141] С деньгами ивановского вольнодумца и паспортом Орлова Нечаев через Москву двинулся в Одессу.[142] Там он несколько дней прожил в Ольвийской гостинице,[143] но вдруг вновь очутился в Первопрестольной. В это же время туда, с целью оформления документов на покупку печатного станка, прибыли Ткачев и его невеста Дементьева. Неутомимый Нечаев повторил новым слушателям, как бежал из Петропавловской крепости, а потом еще от нерасторопных одесских жандармов, И в Петербурге, и в Москве ему охотно верили, а ведь Ткачев сиживал в крепости и твердо знал, что сбежать оттуда невозможно. (В рукописи воспоминаний Ралли о мнимом аресте Нечаева имеются следующие строки: «Ткачев каким-то образом узнал об этой мистификации и отнесся к ней до крайности недоброжелательно, заявляя, что он не признает для себя возможным поддерживать этот слух и потому вообще будет заявлять, что Нечаев не арестован, а просто, боясь ареста, сбежал».[144] Ралли утверждал, что Нечаев с Ткачевым в Москве не встречались.) Орлов дал Сергею еще денег, а Николаев — свой заграничный паспорт. Третьего марта ловкий беглец покинул Москву и направился в сторону русской границы. Орлов тем временем вернулся в Петербург и гам рассказал о новых подвигах своего друга.[145]
В Петербурге исчезновение Нечаева умеренные восприняли с радостью. Еще в начале января Енишерлов требовал «решения вопроса с Нечаевым», который может своими высказываниями всех отправить за решетку. На одной из сходок «был поставлен вопрос об устранении Нечаева. <…> Я (Енишерлов. — Ф. Л.) высказался в пользу его смерти, но меня никто не поддержал. Было решено всеми голосами против одного моего выслать его за границу. Убедить Нечаева, что его ищут арестовать, было очень легко после той сходки, где он так несдержанно выражался…».[146] По утверждению Енишерлова, было решено поставить Нечаева в известность о том, что его неминуемо ожидает арест и избежать его можно только срочным отъездом за границу. Если его удастся вытолкать из России, полагал Енишерлов, то «он уж, разумеется, не вернется, будучи скомпрометированным и своим поведением на сходке, и самим своим самовольным выездом за границу».[147] Далее Енишерлов подробно описал «бегство» Нечаева в чужие края:
«Так и было сделано. Тут моя иезуитчина была применена с большим успехом. Нечаев был «похищен», снабжен паспортом и деньгами, посажен на английский корабль и увезен из России.
— Никогда не забуду я этой заслуги! — говорил при прощании бедняга, кидаясь мне на шею со слезами на глазах.
Я вытер свои губы и отвечал ему: «Так лишь в несчастье познаются истинные друзья!» и у меня сильно чесались руки скинуть его с борта… Чего я тогда этого не сделал? — При нем были компрометирующие письма».[148]
Подтверждений енишерловской версии «бегства» Нечаева из России не обнаружено. Но его рассказ не вступает в противоречие с другими событиями, происшедшими с Нечаевым в это же время. Любые воспоминания грешат неточностями, иногда чистым вымыслом, всегда тенденциозностью. Наш мемуарист напрасно пытался внушить, что это он выпроводил бывшего друга из России. Никем не преследуемый Нечаев бежал по собственной воле для создания автобиографии. Зачем было бы придумывать побеги от жандармов и остаться в России? Перейти на нелегальное положение и прятаться от тех, кто его еще не ловил? Желание Енишерлова совпало с планами Нечаева.
Итак, корабль покинул порт и направился к дальним берегам. На его палубе стоял худощавый молодой человек в неопрятной, поношенной одежде. Он заметно волновался, но нет, его никто не собирался преследовать, погоню за беглецом не снаряжали. Сергей Геннадиевич Нечаев нервничал совсем по другому поводу: он опасался встречи с А. И. Герценом, Н. П. Огаревым и М. А. Бакуниным. Доплыла ли молва до Швейцарии о петербургских баталиях, о его неудачах, о «побегах»? Как себя вести? Он надеялся на поддержку легендарных патриархов русской революции, жаждал часть их авторитета перетянуть на себя, желал дружбы с ними, особенно с Герценом. В голове Нечаева роились монологи, сцены встречи со стариками: нельзя промахнуться. И он решил прибыть в Женеву посланцем от Комитета тайного могущественного революционного сообщества, посланием, призванным установить связь между молодой революционной Россией и стареющими эмигрантами.