В БЕГАХ

Выехав из Москвы 3 марта 1869 года, Нечаев проследовал через Бельгию и 17-го благополучно прибыл в Женеву. Где остановился Сергей, мы не знаем. 18 марта по городской почте он отправил Огареву письмо для Герцена «с просьбой напечатать послание к студентам от одного студента, только что удравшего из Петропавл[овской] крепости».[212] На Огарева «послание» произвело неблагоприятное впечатление, но он, поколебавшись, все же отнес его в типографию Л. Чернецкого. Через неделю текст нечаевской прокламации «Студентам Университета, Академии и Тех[нологического] института в Петербурге»[213] был набран, и его оттиск отправили Герцену в Ниццу.

Познакомившись с Нечаевым лично, Огарев решил «передать» его Бакунину. Встреча состоялась 25 марта. Беглец рассказал о своем участии в строжайше законспирированном сообществе, состоящем из хорошо разветвленной сети кружков, и тайном Комитете, распоряжающемся всеми революционными силами России. В Комитет входят решительные молодые люди, но не имеющие серьезного опыта политической борьбы. Все они его товарищи, и он делегирован ими в Женеву с просьбой к Бакунину, Герцену и Огареву снабдить российских заговорщиков прокламациями и принять на себя теоретическое руководство революционным движением. Требуется совсем немного, и в скором будущем империю охватит всенародный бунт.

Кто бы из эмигрантов не польстился на такие предложения? Стареющие революционеры хотели слышать от Сергея подтверждение того, что их жизни не растрачены на пустяки, что начатое ими дело не пропало, а, наоборот, в крепких и надежных руках; хотели верить, что он, Нечаев, и есть долгожданный посланец от их многочисленных почитателей и преемников на родине. Чувство покинутости никому не нужных стариков, прозябавших в забвении, холодные, порой даже враждебные отношения с молодой эмиграцией (Н. И. Утин, М. К. Элпидин, Л. И. Мечников, В. М. Озеров, А. Д. Трусов и другие), — все это начало рассеиваться и отступать под впечатлением рассказов Нечаева. И они поверили в существование несуществующего.

Видя, что его внимательно и с удовольствием слушают, Сергей доверительно сообщил, что именно он руководил студенческими выступлениями в Петербурге, вдохновенно описал свои подвиги с ночными погонями и перестрелками, чудесными вызволениями с помощью отчаянных смельчаков-единомышленников, побегами от растерявшихся жандармов, да не откуда-нибудь, а из самой Петропавловской крепости. Воодушевленные встречей, Бакунин и Огарев решили не откладывая приступить к печатанию революционной литературы и ее переправке в Россию. Так начался первый акт драмы, которую предстояло пережить старым русским революционерам из-за ворвавшегося в их жизнь Сергея Геннадиевича Нечаева.

В тот день, когда в Женеве Бакунин, Нечаев и Огарев решили «развернуть пропагандистскую кампанию», Герцен в Ницце прочитал корректуру нечаевской прокламации. Текст прокламации его возмутил. В препроводительном письме Огарев требовал от Герцена не только финансирования зародившейся в Женеве затеи, но и его подписи под этой прокламацией и теми, что выйдут вслед за ней.

«И если ты видел, — писал Герцен в ответе Огареву 9 апреля, — что воззвание необходимо, — отчего же ты его не написал сильной и благородной кистью? Ведь и Нечаева воззвание ни к черту не годится. — Я искренно и истинно не понимаю, что за ослепление и неразумье».[214] Огарев пытался убедить Герцена, что, начав с прокламаций, они возродят вот уже два года молчавшую «заграничную прессу», так много значившую для русской интеллигенции, заменившую ей отсутствовавшую в России свободу печати. Но Александр Иванович отказался от любого сотрудничества с женевским триумвиратом. Ни содержание, ни язык нечаевской прокламации его не устраивали, он разглядел в ней худший вариант бакунинского творчества с призывами к разрушению. Александр Иванович нервничал, сотрудничать с Бакуниным ни при каких обстоятельствах он не желал: на слишком уж разных позициях они стояли. Как Огарев не может этого понять? А тут еще вновь прибывший мальчишка. Судя по почерку, наверняка будет смотреть в рот Бакунину… От встречи с Нечаевым Герцен уклонился.

Ни Бакунина, ни Огарева очаровать с первого взгляда Нечаев не мог: необразован, неотесан, грызет ногти, груб, неряшлив, явно привирает. Но эти два человека, целиком посвятившие себя освободительному движению и оторванные от России тысячами верст и десятилетиями ожиданий, впервые после приезда Худякова познакомились с молодым человеком из народа, из глубин студенческой среды, создателем таинственных законспирированных кружков и членом еще более таинственного Комитета, намеревавшегося поднять народ и возглавить всероссийский бунт.

Характеризуя малочисленную русскую колонию в Женеве, 3. К. Ралли-Арборе, соратник Нечаева по петербургским баталиям, писал: «Все эмигранты жили врозь; Бакунин разошелся со всеми, кроме Огарева и Н. Жуковского; будучи совершенно один, он уже собирался покинуть Женеву и переехать куда-либо поближе к Италии, где имел искренних прозелитов (приверженцев. — Ф. Л.) среди итальянской молодежи. Нечаев увлек Бакунина своим темпераментом, непреклонностью воли и преданностью революционному делу Конечно, Бакунин сразу увидел и те крупные недостатки, и отсутствие какой-либо эрудиции в новом эмигранте, но как М. А. (Бакунин. — Ф. Л.), так и все те, которые встречались в те времена с Нечаевым, прощали ему все ради той железной воли, которой он обладал».[215] Не случайно Ралли упоминает только о Бакунине — ко времени первого появления Нечаева в Женеве Огарев уже сильно пил, опускался на глазах, его нетрудно было склонить в любую сторону. Сергей понял это сразу и приступил к обработке Бакунина, полагая, что от Огарева никаких сюрпризов ожидать не придется.

Переговорив с Нечаевым, Бакунин и Огарев решили приласкать его, приручить, а то, чего доброго, уйдет к Утину и Мечникову, негоже терять такого человека. Они не сомневались, что смогут руководить им, что Нечаев станет их послушным помощником, а они будут направлять его энергию по нужному им пути. Казалось бы, на первых порах дела пошли хорошо.

«Мой мужичок, — писал Огарев Герцену, — тебе с первого взгляда, пожалуй, не понравится; мы с ним сблизились только весьма постепенно».[216] Огарев лукавил, «сблизились» они легко, да и Бакунин сразу обнаружил, что у него с прибывшим молодым революционером нет никаких разногласий. А Нечаев ему просто подыгрывал, наполняя свои речи мыслями, почерпнутыми из разговоров с самим же Бакуниным. Он куда раньше раскусил Бакунина, чем Бакунин его. Приведу впечатление Бакунина от встречи с Нечаевым и его рассказов о петербургских студентах: «Наша молодежь — и в теории, и на практике, быть может, наиболее революционная молодежь в целом свете — волнуется в настоящую минуту до такой степени, что правительство оказалось вынужденным закрыть петербургский, московский и казанский университеты, а также академии и некоторые другие школы. Я имею в эту минуту перед собою один образчик этих молодых фанатиков (Нечаев. — Ф. Л.), которые ни в чем не сомневаются, ничего не боятся и руководятся тем убеждением, что много, много еще должно пасть от руки правительства, но что не следует успокаиваться ни на одно мгновение пока не поднимется народ. Они изумительны, эти молодые фанатики — верующие без Бога и герои без фраз!»[217]

То, что повергало в ужас и уныние одних, у других вызывало восторг. Невежество и фанатизм Нечаева, желание жертвовать чужими жизнями возмущали Герцена, а Бакунин в своем уютном женевском пристанище, погрузившись в глубокие кресла, с умилением и нежностью глядя на беглеца, восхищался его чудовищной болтовней и сотрясался в одобрительном хохоте.

В первый приезд Нечаева в Женеву ни с Бакуниным, ни с Огаревым разногласий у него не было и быть не могло. Он ставил перед собой главнейшую задачу — любой ценой, чего бы это ни стоило, внедриться в среду старых революционеров, притягательную для всех молодых русских радикалов, заручиться доверием и поддержкой хотя бы одного Бакунина, что бесспорно сделает его имя в России популярным и авторитетным. Уж до разногласий ли… Достаточно того, что произошла осечка с Герценом.

Бакунину надоели многолетние изнурительные споры с Герценом и Марксом, укоры Огарева. Стареющий Мишель вдруг обнаружил, что в прибывшем представителе русского освободительного движения он приобрел единомышленника, верного ученика и соратника, настоящего молодого друга. Оказывается, в России преобладают сторонники его, а не Герцена, у Маркса же их вовсе нет, его там не знают. Увлекающийся Бакунин, желавший практических дел в России, увидел в Нечаеве связного с нешуточными силами, увидел в нем свою молодость, себя, страстного, энергичного. Ему показалось, что исчезает астма, легче дышится, что он становится стройнее, подвижнее. Это ничего, что приезжий необразован и туповат, зато напорист и совершенно свой, а сколько интересного и приятного порассказал.

Чтобы обработать слабохарактерного, расслабленного Огарева, Бакунину с Нечаевым не потребовалось больших усилий. Огарев устал от томительного ожидания практических дел, устал от упреков и поучений Герцена. Александр Иванович видел, как опускается Огарев, как кружит над ним Бакунин, склоняет его на свою сторону, а тот, не сопротивляясь, сдается и отдаляется от него. Женева превратилась для Герцена в «раскаленную сковороду», и он сбежал в Ниццу. С 22 ноября 1868 года Александр Иванович с семьей жил на Лазурном Берегу, в Женеве он появился лишь 28 апреля 1869 года и вырвался из нее «на волю» 16 июня.[218] Но воля была относительная, она более всего напоминала пустоту. Нет Бакунина, но нет и Огарева, самого близкого человека. Их связывала почти полувековая дружба, проверенная передрягами и невзгодами, благородством поступков. Конечно же, Герцен был Огареву духовно ближе, но в последние годы он проявлял излишнюю придирчивость, перешедшую в раздражительность. К тому же Ницца далеко от Женевы. А тут настоящее дело, можно написать стихотворение в виде листовки, отправить его в Россию, и о нем, Огареве, вспомнят… И не нужны никакие умствования, излишне строгая критика.

У Бакунина, Огарева и их молодого друга установились «интимно-политические» отношения, очень быстро образовался триумвират и наладилась пропагандистская кампания, главной движущей силой в ней был Нечаев. Прокламации и другие печатные материалы, написанные Нечаевым в первой эмиграции, редактировались Бакуниным и Огаревым, моральная ответственность за эту продукцию лежит на них не менее, чем на ее творце.[219]

В первый приезд Нечаевым написано и издано три прокламации и еще четыре с его участием.[220] В их число входит большая часть прокламаций, изданных Бакуниным, Огаревым и Нечаевым во второй половине 1869 года; упомянутая выше прокламация «Студентам Университета, Академии. Тех[нологического] института в Петербурге», в конце текста: «Ваш Нечаев. 17 марта 1869» — содержит призыв к революционной части студентов идти в народ и бороться за его интересы. Эта прокламация была перепечатана в первой половине июня в той же типографии.[221]

«Начало революции» (1869, май) впервые обнаружена в России среди изданий, полученных из-за границы 5 июня. Содержит изложение программы революционной партии — разрушение общественного строя, не останавливаясь ни перед какими средствами борьбы.

«Русское дворянство!» (1869, июль, Женева; в тексте местом печатания указан Брюссель). Содержит призыв от имени мифической дворянской организации объединиться для завоевания власти, предупредив таким образом народное восстание.

Эти прокламации приписываются Нечаеву, далее идут прокламации, выпущенные членами триумвирата при его участии (кроме стихотворных, принадлежавших перу Огарева).

«Несколько слов к молодым братьям в России» (1869, март). Впервые обнаружена в России среди изданий, полученных из-за границы 8 апреля. Содержит призыв идти в народ и взять на себя организацию надвигающегося народного восстания. Эта прокламация была перепечатана в мае.

«Постановка революционного вопроса» (1869, конец апреля) впервые обнаружена в России среди изданий, полученных из-за границы 10 мая. Содержит призыв к студентам, изгоняемым правительством из университетов, отрешиться от науки, слиться с народом и сплотить постоянные, но разрозненные народные бунты — крестьянский и разбойничий — в единую народную революцию. Ее авторство приписывается Бакунину, идеи, наложенные в ней, неоднократно использовал Нечаев.

«Мужикам и всем простым людям работникам» (1869, август) упоминается в циркуляре министра внутренних дел от 14 августа. Содержит призыв к крестьянскому восстанию, поголовному истреблению всех господ и уничтожению городов. Кроме прокламаций, Нечаевым написаны две брошюры: «Народная расправа» № 1 (условно ее можно назвать журналом) и «Катехизис революционера».

Летом 1869 года в Женеве вышел первый номер журнала «Народная расправа», весь его текст написан Нечаевым и, возможно, отредактирован Бакуниным. На первой странице местом издания указана Москва, автор надеялся создать впечатление, будто на территории России действует конспиративная организация, имеющая свою подпольную типографию и печатный орган: Нечаеву очень хотелось напугать власти и подтолкнуть радикальную молодежь к объединению в кружки. В странах Западной Европы действовало значительное количество секретных агентов российского политического сыска. И тем не менее примитивная хитрость Нечаева удалась на славу — в III отделении поверили, что «Народная расправа» издана в Москве.[222] Этот ее номер практически нечитаем. Он печатался на очень тонкой бумаге, и краска проступила насквозь, почти все экземпляры оказались дефектными. В передовой статье «Народной расправы» Нечаев писал:

«Всенародное восстание замученного Русского люда неминуемо близко!.

Мы, то есть та часть народной молодежи, которой удалось так или иначе получить развитие, должны расчистить ему дорогу, то есть устранить все мешающие препятствия и приготовить все благоприятные условия.

Ввиду неминуемости и близости, мы находим необходимым соединить в одно неразрывное дело все разрозненные революционные усилия в России; вследствие чего постановили издавать от имени Революционного Центра листки, из которых каждый из наших единомышленников, разбросанных по разным углам России, всякий из работников святого дела обновления, хотя и незнаемый нами, всегда будет видеть, чего мы хотим и куда мы идем.

Цель этих листков, разумеется, не литературная и не ученая, пусть люди, у которых остается много времени от безделья, продолжают тешить себя и морочить других, праздноглагольствуя о литературе и науке, о просвещении и воспитании, о прогрессе и цивилизации! Нам некогда! По нашему мнению, нет теперь в России литературы, а есть печатная лесть и доносы. Нет науки, а есть софистика, искажаюшая прошлое и возводящая в непременный закон страдания народных масс, как неизбежную основу развития господствующего меньшинства. Нет просвещения и воспитания народного, а есть выработка шпионов и чиновников.

Нет прогресса и цивилизации, а есть громадная государственная эксплуатация народных сил для удовольствия вечно праздного и пресыщающегося барства, эксплуатация, обхватывающая со всех сторон Русский народ, сосущая его грудь, удушающая и подавляющая всякое проявление жизни в нем.

Мы хотим, чтобы наши задавленные господством отцы, братья и сестры сбросили с своих плеч праздное, тунеядствующее меньшинство; мы хотим, чтобы Русский мужик широко, свободно вздохнул мощной, вольной грудью.

Мы хотим народной, мужицкой революции.

Для нас дорога мысль только, поскольку она может служить великому делу радикального и повсюдного всеразрушения. Но ни в одной из ныне существующих книг нет такой мысли. Кто учился революционному делу по книгам, будет всегда революционным бездельником. Мысль, способная служить революции народной, вырабатывается лишь из народного революционного дела, должна быть результатом ряда политических опытов и проявлений, стремящихся всеми средствами и всегда неуклонно к одной и той же цели беспощадного разрушения. Все, что не идет по этому пути, для нас чуждо и враждебно».[223]

Агент Департамента полиции, журналист А. П. Мальшинский, назвал текст брошюры «документом звероподобного неистовства». Как же далеки друг от друга ивановский юноша и женевский «эмигрант». Один тянулся к знаниям, к науке, но ничего не достиг, другой отрицал науку и достиг того, что его разрушительные мысли подхватили и реализовали. Продолжим знакомство с главнейшими замыслами творца «Народной расправы» (отрывок из статьи «Взгляд на прежнее и нынешнее положение дела»):

«Мы имеем только один отрицательный неизменный план — беспощадного разрушения.

Мы прямо отказываемся от выработки будущих жизненных условий, как несовместной с нашей деятельностью; и потому считаем бесплодной всякую исключительно теоретическую работу ума.

Мы считаем дело разрушения настолько серьезной и трудной задачей, что отдадим ему все наши силы и не хотим обманывать себя мечтой о том, что у нас хватит сил и уменья на созидание.

А потому мы берем на себя, исключительно, разрушение существующего общественного строя; созидать не наше дело, а других за нами следующих.

Мы беремся сломать гнилое общественное здание, в котором мучается большинство обитателей для доставления нечистых радостей и грязных наслаждений небольшой горсти счастливцев. Пусть новое здание строят новые плотники, которых вышлет из своей среды народ, когда мы дадим возможность вздохнуть ему полной вольною грудью, сбросив с нее тяжкий гнет государства.

Сосредоточивая все наши силы на разрушении, мы не имеем ни сомнений, ни разочарований; мы постоянно одинаково, хладнокровно преследуем нашу единственную, жизненную цель».[224]

Ну что ж, хотя бы откровенно. Здесь Нечаев перекликается с молодым Бакуниным, призывавшим все сокрушать, а состарившийся Бакунин в своей «Постановке революционного вопроса»[225] — с молодым Нечаевым. После призывов Нечаева революционеры только и делали, что стремились к разрушению, а когда появилась возможность реализации устремлений, то вполне преуспели на этом поприще. Даже сегодня разрушительные бакунинско-нечаевские идеи не всем кажутся дикими.

«Катехизис революционера» был напечатан в нескольких экземплярах летом 1869 года в типографии Чернецкого, текст его зашифрован, он не предназначался для распространения. «Катехизис» — наставление, поучение (греч.) — главнейший памятник литературного творчества Нечаева, откровеннейший документ нечаевщины и последовавших за ней этапов российского освободительного движения. «Катехизисом» подпитывались корни всех революционных течений, включая большевизм. Его необходимо и полезно прочитать полностью, от первой до последней строчки.

«КАТЕХИЗИС РЕВОЛЮЦИОНЕРА»

«Отношение революционера к самому себе:

1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единым исключительным интересом, единой мыслью, единой страстью — революцией.

2. Он в глубине своего существа, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условностями и нравственностью этого мира. Он для него враг беспощадный, и если бы он продолжал жить в нем, то для того только, чтобы его вернее разрушить.

3. Революционер презирает всякое доктринерство и отказывается от мирской науки, предоставляя ее будущим поколениям. Он знает только одну науку — науку разрушения. Для этого и только для этого он изучает механику, физику, химию, пожалуй, медицину. Для этого изучает денно и нощно живую науку — людей, характер, положения и все условия настоящего общественного строя во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее и наивернейшее разрушение этого поганого строя.

4. Он презирает общественное мнение. Он презирает и ненавидит во всех побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность. Нравственно для него все, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что помешает ему.

5. Революционер — человек обреченный, беспощаден для Государства и вообще для всякого сословно-образованного общества, он не должен ждать для себя никакой пошады. Между ним и обществом существует тайная или явная, но непрерывная и непримиримая война на жизнь или на смерть. Он должен приучить себя выдерживать пытки.

6. Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности должны быть задавлены в нем единою холодной страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение — успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ее достижению.

7. Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увлечение; она исключает даже личную ненависть и мщение. Революционная страсть, став в нем обыденностью, ежеминутностью, должна соединяться с холодным расчетом. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личные, а то. что предписывает ему общий интерес революции.

Отношения революционера к товарищам по революции:

8. Другом и милым человеком для революционера может быть только человек, заявивший себя на деле таким же революционным делом, как и он сам. Мера дружбы, преданности и прочих обязанностей в отношении к такому товарищу определяется единственно степенью его полезности в деле всеразрушительной практической революции.

9. О солидарности революционеров и говорить нечего; в ней вся сила революционного дела. Товарищи-революционеры, стоящие на одинаковой степени революционного понимания и страсти, должны, по возможности, обсуждать все крупные дела вместе и решать их единодушно. В исполнении, таким образом, решенного плана, каждый должен рассчитывать, по возможности, на себя. В выполнении ряда разрушительных действий каждый должен делать сам и прибегать к совету и помощи товарищей только тогда, когда это для успеха необходимо.

10. У каждого товарища должно быть под рукою несколько революционеров второго и третьего разрядов, то есть не совсем посвященных. На них он должен смотреть как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение. Он должен экономически тратить свою часть капитала, стараясь всегда извлечь из него наибольшую пользу. На себя он смотрит как на капитал, обреченный на трату для торжества революционного дела, только как на такой капитал, которым он сам и один без согласия всего товарищества вполне посвященных распоряжаться не может.

11. Когда товарищ попадает в беду, решая вопрос, спасать его или нет, революционер должен соображаться не с какими-нибудь личными чувствами, но только с пользою революционного дела. Поэтому он должен взвесить пользу, приносимую товарищем, с одной стороны, а с другой — трату революционных сил, потребных на избавление, и на которую сторону перетянет, так и должен решить.

Отношение революционера к обществу:

12. Принятие нового члена, заявившего себя не на словах, а на деле, в товарищество не может быть решено иначе, как единодушно.

13. Революционер вступает в государственный, сословный, так называемый образованный мир и живет в нем только с верою в его полнейшее скорейшее разрушение. Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире. Он не должен останавливаться перед истреблением положения, отношения или какого-либо человека, принадлежащего к этому миру. Все и вся должны быть ему равно ненавистны. Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские или любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку.

14. С целью беспощадного разрушения революционер может и даже часто должен жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционер должен проникнуть всюду, во все высшие и средние классы, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в 3 отделение и даже в императорский дворец.

15. Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий: первая категория неотлагаемо осужденных на смерть. Да будет составлен товариществом список таких осужденных, по порядку их относительной зловредности для успеха революционного дела, так чтобы предыдущие номера убрались прежде последующих.

16. При составлении таких списков и для установления вышереченного порядка должно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждаемой им в товариществе или в народе. Это злодейство и эта ненависть могут быть отчасти и полезными, способствуя к возбуждению народного бунта. Должно руководствоваться мерой пользы, которая должна произойти от смерти известного человека для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации, а также внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергичных людей, потрясти его силу.

17. Вторая категория должна состоять из таких людей, которым даруют только временно жизнь для того, чтобы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта.

18. К третьей категории принадлежит множество высокопоставленных скотов или личностей, не отличающихся ни особенным умом, ни энергией, но пользующихся по положению богатством, связями, влиянием, силой. Надо их эксплуатировать возможными путями; опутать их, сбить с толку и, по возможности, овладев их грязными тайнами, сделать их своими рабами. Их власть, влияние, связи, богатства и сила сделаются, таким образом, неистощимой сокровищницей и сильной помощью для разных предприятий.

19. Четвертая категория состоит из государственных честолюбцев и либералов с разными оттенками. С ними можно конспирировать по их программам, делая вид, что слепо следуешь за ними, а между тем прибирать их к рукам, овладев их тайнами, скомпрометировать их донельзя, так чтобы возврат для них был невозможен, и их руками мутить Государство.

20. Пятая категория — доктринеры, конспираторы, революционеры, все праздноглаголящие в кружках и на бумаге. Их надо беспрестанно толкать и тянуть вперед, в практичные, головоломные заявления, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящая революционная выработка немногих.

21. Шестая и важная категория — женщины, которых должно разделить на три главные разряда: один — пустые, бессмысленные, бездушные, которыми можно пользоваться, как третьей и четвертой категориями мужчин; другие — горячие, преданные, способные, но не наши, потому что не доработались еще до настоящего бесфразного и фактического революционного понимания. Их должно употреблять, как мужчин пятой категории; наконец, женщины совсем наши, то есть вполне посвященные и признавшие всецело нашу программу. Мы должны смотреть на них как на драгоценнейшее сокровище наше, без помощи которых нам обойтись невозможно.

Отношение товарищества к народу:

22. У товарищества нет другой цели, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, то есть чернорабочего люда. Но убежденное в том, что это освобождение и достижение этого счастья возможны только путем всесокрушающей народной революции, товарищество всеми силами и средствами будет способствовать развитию и разобщению тех бед и тех зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию.

23. Под революцией народной товарищество разумеет не регламентированное движение по западному классическому образцу — движение, которое всегда, останавливаясь перед собственностью и перед традициями общественных порядков так называемой цивилизации и нравственности, до сих пор ограничивалось везде низвержением одной политической формы для замещения ее другой и стремилось создать так называемое революционное государство. Спасительной для народа может быть только та революция, которая уничтожает в корне всякую государственность и истребит все государственные традиции порядка и классы России.

24. Товарищество поэтому не намерено навязывать народу какую бы то ни было организацию сверху. Будущая организация, без сомнения, выработается из народного движения и жизни. Но это — дело будущих поколений. Наше дело — страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение.

25. Поэтому, сближаясь с народом, мы прежде всего должны соединиться с теми элементами народной жизни, которые со времени основания Московского государства не переставали протестовать не на словах, а на деле против всего, что прямо или косвенно связано с Государством; против лворянства, против чиновничества, против попов, против торгового мира и против кулака-мироеда. Мы соединимся с лихим разбойничьим миром: этим истинным и единственным революционером в России.

26. Сплотить этот мир в одну непобедимую, всесокрушающую силу — вот вся наша организация, конспирация, задача».[226]

Нечаев не собирался публиковать «Катехизис революционера», более того, он не давал его читать даже самым близким единомышленникам, тем, с кем у него никогда не возникало разногласий. «Если задаться вопросом, — говорил на суде над нечаевцами присяжный поверенный В. Д. Спасович, — почему этот Катехизис, столь старательно составленный, никому не читался, то надо прийти к заключению, что не читался он потому, что если бы читался, то произвел бы самое гадкое впечатление».[227]

Вслед за первой публикацией «Катехизиса» в «Правительственном вестнике», во время процесса над нечаевцами,[228] разгорелись споры о его авторстве. Спасович утверждал, что его писал не Нечаев, подсудимые также отвергали авторство Нечаева — это было выгодно всем участникам судебного процесса. 3. К. Ралли приписывал авторство «Катехизиса» М. А. Бакунину, но с переработкой Нечаевым «на семинарский язык».[229] Известный революционер М. П. Сажин, разбирая архив Нечаева, после его ареста швейцарскими властями, видел среди бумаг папку с надписью «Катехизис» и в ней текст, написанный рукой Бакунина.[230] Исследователи разделились во мнении между Нечаевым и Бакуниным. Никаких надежных документальных указаний на авторство текста не было до начала 1960-х годов, когда французский историк М. Конфино обнаружил в Национальной библиотеке в Париже копию письма Бакунина Нечаеву от 2–9 июня 1870 года. «Помните, как Вы сердились на меня, — писал Бакунин, — когда я называл Вас абреком, а Ваш катехизис — катехизисом абреков».[231] Конфино утверждал, что соавтором Нечаева был П. Н. Ткачев. Известный историк Н. П. Пирумова[232] убедительно доказала, что некоторые положения «Катехизиса» заимствованы Нечаевым у Г. П. Енишерлова, возненавидевшего плагиатора, бесцеремонно отобравшего у него славу автора основных идей «Катехизиса».[233] Текст «Катехизиса» написан, безусловно, Нечаевым под влиянием трудов Бакунина и Ткачева в апреле-июле 1869 года во время первой эмиграции. На Нечаева оказали существенное влияние его непосредственные предшественники — идеологи тайного общества «Организация» и кружка «Ад», а также роман Н. Г. Чернышевского «Что делать?» с его «новым человеком» Рахметовым. Ни Нечаев, ни нечаевщина не могли родиться на пустом месте, но никто из его предшественников не достиг такого уровня откровенной бесовщины, как Нечаев. Это он стер грань между революционными приемами и бытовой уголовщиной, это он подменил общечеловеческую мораль вседозволенностью, первыми набросками революционной морали.

«Катехизис» в комментариях не нуждается, его текст говорит сам за себя. Три важнейших его положения — разрушение существующего государственного устройства, уничтожение «врагов народа» и опора революционеров на «разбойный мир» — заимствованы Нечаевым у Бакунина.

Еще осенью 1848 года в «Воззвании русского патриота к славянским народам» Бакунин писал: «Необходимо все смести с лица земли, дабы очистить место для нового мира. Новый мир, братья, это — полное и действительное освобождение всех личностей, как и всех наций — это наступление политической и социальной справедливости, это — неограниченное царство свободы!»[234] Год спустя Бакунин предлагал в случае благоприятного исхода революции в Богемии «изгнать и уничтожить всех противников победившего режима, за исключением некоторых чиновников, оставленных для совета и справок».[235] После Октябрьского переворота именно так поступили большевики. Получив «советы и справки», они истребили и советчиков.

«Разбой, — писал Бакунин в прокламации «Постановка революционного вопроса», — одна из почетнейших форм русской народной жизни. Он был со времени основания Московского Государства отчаянным протестом Народа против гнусного общественного порядка, не измененного, но усовершенствованного по Западным образцам, и укрепленного еще более реформами Петра и освобождениями Благодушного Александра (Александра II. — Ф. Л.). Разбойник — это герой, защитник, мститель народный, непримиримый враг государства и всего общественного и гражданского строя, борец на жизнь и на смерть против всей чиновно-дворянской и казенно-поповской цивилизации».[236]

Все это писалось всерьез авторитетнейшим и популярнейшим теоретиком революционного движения, его читали, им восхищались, за ним шли…

Не располагая теоретическими знаниями, Нечаев подбирал чужие мысли, казавшиеся ему привлекательными, и не задумываясь вставлял в свои листовки, катехизисы, программы, лишь бы эти мысли содействовали скорейшему крушению самодержавия. Будущего вождя «Народной расправы» нисколько не волновали нравственные категории, его влекла фанатическая страсть к разрушению, к революции, во что бы то ни стало, потому что он желал уничтожить тот строй, которому он не был нужен, в котором ему не было подобающего места, того вожделенного места, что он для себя предназначал. Сергей не пропускал даже самого малозначительного случая, пользовался любым обстоятельством, лишь бы они вели к сокрушению монархии, даже если они способны создать микроскопическую трещинку в ее фундаменте. Приведу извлечение из показаний Енишерлова, записанных им во время следствия над нечаевцами, и отрывок из его воспоминаний:

«Нечаев был одним из тех людей, которые хотели эксплуатировать студенческое движение для своих целей. Я находил всегда Нечаева в озлобленном и скептическом настроении человека, которому не удалось предпринять дело, который не услышал сочувственного отклика. По его выражению, русское общество состоит из холопов, в которых не вспыхнет революционная искра, как бы ни раздували. Из этого общества студенческая среда наиболее благоприятна революционной пропаганде; но и в ней пропаганда тогда только будет иметь успех, когда скроется на первых порах под каким-нибудь лично студенческим делом. Нечаев искал сочувствия в студенческой среде и не встретил. Разочарованный, он задался намерением, с одной стороны, отомстить несочувствующим людям, а с другой стороны, выставить, за неимением революционной оппозиции, ее призрак, смутить и встревожить общество какой-нибудь шумной, безобразной выходкой».[237]

Все, что пишет о Нечаеве Енишерлов, его бывший друг и единомышленник, хорошо ложится на канву из известных фактов и не вступает с ними в противоречие. Вскоре борец за свободу и счастье «холопов» начал проявлять странности, которых никак не ожидали петербургские знакомые Нечаева, хотя и хорошо его знавшие. «От Нечаева из-за границы получены письма, — вспоминал Енишерлов, — адресованные ко многим липам, на коих косо смотрит 3-е отделение. Письма — крайне нахального содержания — по всей вероятности, прочитаны (перлюстрированы. — Ф. Л.) перед их доставлением. <…> Это было скудоумие в сочетании с низостью».[238] А удивительного ничего не происходило, никакого «скудоумия» не было — Нечаев, в соответствии со своими убеждениями, желал репрессией в отношении своих адресатов и таким простым способом плодил недовольных правительством. Он впервые в России реализовал один из главнейших принципов революционера — чем хуже, тем лучше. Сергей превосходно понимал, что делает, и восторгался простотой и беспроигрышностью своей выдумки. Перехватит полиция конверт с прокламацией и письмом — хорошо: узнают о существовании в Европе мощного революционного центра, адресаты попадут в тюрьму и увеличат число недовольных; проскочит корреспонденция мимо перлюстрата — тоже хорошо: кто-то прочтет, передаст другим, авось ряды «прозревших» возрастут. А ведь недовольные и «прозревшие» — это его, Нечаева, ратники, будущие бойцы «Народных расправ».

Первое известие от «беглеца» пришло В. Ф. Орлову, его ближайшему другу и помощнику. «Европа ждет услышать слово из России», — писал он другу.[239] Томилова получила письмо еще из Брюсселя 8 марта 1869 года. Она под поручительство Орлова отправила Нечаеву 100 рублей. 17 марта из Женевы пришла телеграмма с просьбой занять денег у Зубкова,[240] а 25 марта Томиловой вручили второе письмо.

«Милая тетенька, — писал Нечаев, — не удивляйтесь, что я в Женеве остался. Я не могу отправиться во Францию для закупок товара, пока не получу сполна всех счетов за последнее время. Поторопитесь составить из всех приходно-расходных книг за последнее полугодие хотя сжатую, но тем не менее ясную отчетность о том, сколько, где и когда было и есть товара нашего производства, полный перечень продуктов и мест где он теперь. Без таких данных можно закупить или очень много, или же очень мало.

Все эти счеты перешлите хоть с бабушкой Верой (В. И. Засулич. — Ф. Л.) что ли, потому я слышал, что она собирается за границу. Поскорей только! Милому дядюшке Владимиру Федоровичу (Орлов. — Ф. Л.) поклон! Зная его дряхлые руки, я конечно не жду от него писем; к чему ему портить зрение. Вы скажите, чтобы он тотчас же приступил к сделке с Зубатовым (Зубков. — Ф. Л.) на сумму самую большую от имени того негоцианта, что держал портерный завод в Лондоне в продолжении такого долгого времени (Герцен. — Ф. Л.). Захочет ли Зубатов сам повидать Бакурского (Бакунина. — Ф. Л.) или удовлетворится печатными отзывами о нем и дипломами, которые его контора, через своих агентов, может ему выслать для рассмотрения? Последнее, я думаю, лучше. Только скорее пожалуйста: надоело мне очень ждать; дело же теперь выгодное, торговое; в особенности здесь народ хлопочет и ропщет очень».[241]

В апреле 1869 года появились первые печатные издания — плод пропагандистской кампании триумвирата, и в Россию самым обычным образом, при помощи почты, потек ручеек ее продукции. Сергей вкладывал в конверты по нескольку экземпляров прокламаций и записки с просьбами распространить их в провинции. Далеко не все получатели нечаевской корреспонденции знали о его существовании. Многие адреса Нечаев выписывал из различных справочных книг, реклам и проспектов торговых фирм, что видно даже из доклада монарху от 9 августа 1869 года:

«Воззвания, присылаемые в империю из-за границы, размножаются и содержанием своим дошли не только до крайних пределов возмутительного, но просто до грязного… За последнее время участились случаи дохождения пакетов до назначения. Прежде пакеты были в 8-ю долю листа, и их не трудно было узнать на почте, тем более, что адреса на всех пакетах были написаны рукою Нечаева, хорошо известной почтовым чиновникам. Затем воззвания стали печататься на бумаге, близкой к почтовой, посылались в обычных конвертах, адреса на коих писались разными почерками. В видах извлечь для правительства пользу даже из столь негодного дела, как рассылка нашими беглыми агитаторами своих гадких воззваний, было принято за правило требовать от Губернских жандармских управлений сведений об образе мыслей и степени благонадежности лиц, на имя которых получались подобные посылки. Утешительно сказать, что, за немногими исключениями, полученные до сих пор отзывы благоприятны. Для ярых революционных учений почвы в России положительно нет».[242] С середины апреля по 9 августа 1869 года только на Петербургском почтамте III отделение задержало 560 пакетов, отправленных 387 адресатам.[243]

В Российском государственном историческом архиве в Петербурге хранится объемистая папка с названием: «Переписка с III отделением Собственной его императорского величества канцелярии и губернатором о волнении студентов Медико-хирургической академии. Петербургского, Московского и Харьковского университетов; о привлечении к ответственности участников волнений и о принятии мер к прекращению распространения антиправительственных воззваний».[244] В деле около семисот листов, значительный объем содержит следы нечаевской продукции, присланной из Швейцарии в Россию. В ней подшито по нескольку экземпляров всех листовок, отпечатанных в Женеве в 1869 году. По ним можно восстановить географию рассылки. Адресаты, получив от Нечаева конверт, углублялись в чтение его содержимого и передавали товарищам. Если полицейский фильтр, установленный на почтах, не фиксировал корреспонденцию, то ее получение могло пройти благополучно; если конверт попадал в «черный кабинет», его вскрывали, знакомились с содержимым и отправляли далее по пути следования. Полиция томилась в ожидании, не принесут ли крамольную корреспонденцию добровольно. Если ее не несли, устанавливалась слежка и наивных получателей ожидала неминуемая кара. Но часто конверты без понуждений отдавали в политическую полицию, отдавали, потому что Нечаев отправлял свою продукцию малознакомым и вовсе не знакомым людям, например в библиотеку Полтавского пехотного полка, расквартированного в Люблинской губернии,[245] или в Курск по адресу, ставшему ему известным из справочника. Приведу письмо курского губернатора министру внутренних дел А. Е. Тимашеву:

«7 сего Апреля в книжный магазин, содержимый в городе Курске девицами Емельяновою и Щеголевою, поступило с почты заграничное письмо, по вскрытие которого, в нем оказались печатные листы возмутительной прокламации к студентам университета, академии и технологического института в Петербурге и особая записка с просьбою передать эту прокламацию гимназистам старшего класса и семинаристам.

Письмо это в тот же день передано было девицами Емельяновою и Щеголевою Курскому Полицеймейстеру, а им передано ко мне.

Сделав распоряжение о строгом наблюдении за появлением подобных прокламаций в других местах губернии, я считаю долгом представить таковую Вашему Высокопревосходительству, вместе с запиской, при которой она была получена, и самим конвертом».[246]

Конверт, вероятно, утрачен, а прокламация и записка в деле имеются. Она написана на клочке тонкой бумаги, выцветшими коричневыми чернилами, рукой Нечаева:

«Как честных людей, в которых еше не погасло сочувствие к святому делу, прошу Вас передать прилагаемое Гимназистам старших классов и Семинаристам».[247]

Много писем послано из Женевы в Финляндию, Петербург, Москву, Киев. Направляя крамольный конверт в столицу, люблинское начальство писало, что «брошюра Нечаева одного почти содержания с Бакунинскою».[248] Полицейские власти не блистали глубиной познаний: Бакунин, Нечаев и все остальные сочинители противоправительственных воззваний виделись им на одно лицо, да и перо Бакунина не всегда отличалось от нечаевского, но по существу, принципиально, чиновники политического сыска промахивались исключительно редко.

В Государственном архиве Российской Федерации, в фонде III отделения хранится дело «О воззваниях, полученных из-за границы на имена разных лиц и о собирании по оным сведений».[249] Первые письма приходили конкретным лицам независимо от отношения к ним отправителя — друзья ли они ему или враги. Когда запас известных адресов иссяк, Нечаев принялся посылать корреспонденции в различные учреждения империи. Первые письма поступали главным образом из Женевы, позже они приходили из Берна, Кельна, Франкфурта-на-Майне, Фрейбурга, Бонна, Майнца.[250] Адреса на этих конвертах написаны разными лицами. Нечаев не заметал следы, наоборот, ему хотелось, чтобы в России сложилось впечатление, будто в Европе действует мощная организация, а не он один.

Целые губернии, удаленные от политики на почтительное расстояние, вдруг приблизились к ней вплотную, провинциальные сыскные службы оживились и закипели. Сотрудники жандармских управлений ликовали: наконец-то и на их горизонтах засветила революционная опасность, можно было действовать и ожидать чинов, наград, должностей… Они потирали руки и без устали слали письма, а столичные чиновники стонали, разбирая их донесения. Опять, но уже по III отделению, промелькнули курские девицы Емельянова и Щеголева.[251] О заграничных письмах жандармские капитаны и майоры доносили из Ковно 17 апреля, Орла 20 апреля, Одессы 25 апреля, Риги 14 мая.[252]

Не обошел Нечаев вниманием и безуездный город Иваново, первым из Женевы «французское письмо»[253] получил Зубков. Жандармское начальство перепугалось не на шутку. Ивановский учитель Н. М. Богомолов писал 1 мая 1869 года Ф. Д. Нефедову: «Два раза здесь прокурор Владимирского Окружного суда — зачем не знаю, можно думать, что все по этому пакостному Нечаевскому делу. Сколько тревоги и сколько расходов наделала эта свинья».[254] Нежданное письмо от благодетеля 2 мая 1869 года пришло Капацинскому. «Что, приятель, не пишешь, — интересовался Нечаев. — Получил ли послание? Как дела? Пришли адресов, а если есть, то денег лишних. Поскорей пиши. Адрес мой держи в секрете от должников».[255]

3 мая из Владимира в Иваново прискакал сам начальник Губернского жандармского управления де Лазари и перевернул жилище учителя вверх дном.[256] Жандармов ожидала большая удача — у Капацинского нашли фотографический снимок Нечаева, в руках у полиции впервые оказалось изображение «беглеца». 9 мая Нечаев прислал Капацинскому пакет с прокламациями, а 12 мая — письмо без подписи, в котором приглашал посетить его в Женеве. Ивановского учителя перевезли в Петербург и поместили на Фонтанке, 16, в III отделении Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Начались допросы, дело вел сам К. Ф. Филиппеус, руководитель политического сыска империи. Этому ловкому чиновнику за полтора месяца удалось запугать тихого, застенчивого Капацинского. Полагая, что арестант готов на все, лишь бы вырваться из его цепких объятий, Филиппеус 30 июня 1869 года передал главноуправляющему III отделением, графу П. А. Шувалову, следующую служебную записку:

«Нечаев зовет Капацинского в Женеву; его (Нечаева. — Ф. Л.) приезд Капацинского не удивил бы и не вызвал бы в нем подозрений. Мне кажется, что Капацинский принял бы на себя подобное поручение. В последний раз, когда я его видел и по предъявлении ему писем Нечаева дал прочесть два-три воззвания, а затем объявил ему, в какой степени несомненная близость его с Нечаевым его компрометирует, он вошел, наконец, в ярость и объявил, что если б Нечаев был здесь, то он бы его собственноручно повесил. Капацинский страшно озлоблен против Нечаева; он хитер, как все семинаристы, ни гроша не имеет за душою, — следовательно, едва ли захочет воспользоваться поручением в Женеве, чтобы там остаться; его личность для дела представляет мало пользы, так что и потеря была бы не велика, если бы он не вернулся, что, впрочем, как сказано, в высшей степени невероятно, так как он только и способен быть учителем в русском приходском училище.

Не прикажете ли, ваше сиятельство, сделать Капацинскому предложение насчет вышеизложенного предмета».[257]

Доложив монарху, Шувалов получил высочайшее согласие на вербовку Капацинского и его отправку в Женеву. Талантливый сыщик Филиппеус, еще только начинавший службу в III отделении, в предвкушении успеха с удесятеренной энергией накинулся на несчастного ивановского учителя. Сыщик путал и злил свою жертву, еще и еще терзая чтением писем и прокламаций Нечаева. Наконец разъяренный Капацинский в порыве ненависти к бывшему другу дал согласие на поездку в Женеву с целью получения от Нечаева корреспонденции для перевозки в Россию и выявления круга лиц, входивших в колонию русских эмигрантов. Предполагаемому эмиссару предстояло попытаться заманить беглеца на родину. Началась подготовка к проведению операции. Капацинский тем временем остывал и приходил в себя. Когда же он понял, в кого Филиппеус намерен его превратить, то, неожиданно для сыщика, наотрез отказался сотрудничать с политической полицией в какой бы то ни было форме. 28 сентября 1869 года его заключили в Петропавловскую крепость. Оснований для передачи дела в суд не было, и 15 июня 1870 года в административном порядке его выслали в Харьковскую губернию под гласный надзор полиции, где он и умер 2 января 1875 года.

Поток нечаевской корреспонденции все увеличивался, его листки достигли Пскова, Твери, Смоленска, Керчи, Витебска, Симбирска, Гродно.[258] Многие конверты содержали по нескольку экземпляров воззвания «Постановка революционного вопроса», их получили в петербургских магазинах «Гамбург» и «Русская книжная торговля».[259] Анализ документов архива III отделения показывает, что уже в конце апреля 1869 года Нечаев ощутил недостаток адресов, по которым он мог бы отправлять свою корреспонденцию. Не случайно он просил их у Капацинского. В конце лета в России появилась брошюра «Народная расправа», по цвету типографской краски, которой она напечатана, в III отделении ее называли «красным воззванием».[260]

Не забывал Нечаев и петербургских друзей. 7 апреля 1869 года он отправил Томиловой очередное послание.

«Уезжая, — писал женевский беглец, — я не разорвал связи с делом по примеру других и тотчас после того, как успею устроить здесь связи, я вернусь, что бы меня ни ожидало. Вы тем более должны были знать, что я пока жив, не отступлюсь от того, за что взялся, и если это знали, то должны были извещать о малейшем изменении, о всех подробностях, если вам тоже дорого дело! <…> Что же вы там теперь руки-то опустили? Дело горячее: его как железо, надо бить, пока горячо!. Присылайте скорее (сейчас по получении письма) человека надежного, т. е. не только честного, но и умного, и ловкого вдобавок. Если кто уже поехал, тем лучше. Но если поехал тряпичный человек, то немедля пошлите другого. И до тех пор, пока посланный не воротится, не начинайте большого процесса. Всего лучше, если бы приехал Бирк (если он в провинции, то верните его и тотчас же сберите, если он болен, то пришлите Евлампия). Дело, о котором придется толковать, касается не одной нашей торговли, но и общеевропейской!. Здесь дело кипит! Варится такой суп, что всей Европе не расхлебать! Торопитесь же, друга! Торопитесь, не откладывайте до завтра, что можно сделать сию минуту».[261]

Если предыдущие корреспонденции Нечаева, шедшие на адрес горного инженера, полковника К. Н. Томилова, и могли проскочить незамеченными мимо черного кабинета Петербургского почтамта, то это письмо было перлюстрировано и доставлено по назначению именно в то время, когда на квартире супругов Томиловых производился обыск. Кроме писем Нечаева, у Томиловой обнаружили две записки Орлова;

«Все друзья по делу! Вы, которым знакомы имена Нечаева, Ралли, Аметистова и пр., доверьтесь во всем Томиловой и на кого укажет она. Ей передан весь план нашего дела и через нее вы найдете и средства, и лучших друзей для продолжения нашего дела. Орлов».

«Все друзья по делу! Вы, которым знакомы имена Ралли, Нечаева и друзей их, доверьтесь этой госпоже, как вы доверяли им и доверяете мне. Ей передан весь ход дела, и через нее вы можете узнать и пользоваться всеми нашими средствами и всеми друзьями, которых имели мы; я пишу это на случай того, что если я сойду со сцены, то чтобы вы могли встать в связь с тем, что мы слышали и кого имели».[262] Подпись — Хомутовский, под этой фамилией беспаспортный Орлов проживал с января 1869 года.[263]

После таких находок все оказавшиеся в квартире Томиловых — помощник присяжного поверенного А. Н. Колачевский, Анна Нечаева и невеста Ф. В. Волховского М. О. Антонова — были арестованы. На свободе оставили лишь хозяина квартиры К. Н. Томилова: полицейские власти знали, что он не разделял странных революционных увлечений своей жены. Вскоре всех арестованных, кроме А. Г. Нечаевой, выпустили.[264]

Раньше других, 22 марта, арестовали Езерского,[265] 26 марта — Ткачева и Дементьеву. В Петербурге 20 марта появилась печатная прокламация (рукописных зимой 1868/69 года ходило много) с требованиями студентов.[266] Двумя днями позже, клеймя власти за «либерализм», верноподданническая газета «Весть» в передовице перепечатала эту прокламацию под заглавием «К обществу!». Приведу извлечение из текста, опубликованного в газете:

«Мы, студенты Медицинской Академии, Университета, Технологического института, Земледельческой Академии, желаем:

1. Чтобы нам предоставлено было право иметь кассу, т. е. помогать нашим бедным товарищам.

2. Чтобы нам предоставлено было право совещаться об наших общих делах в зданиях наших учебных заведений.

3. Чтобы с нас снята была унизительная полицейская опека, которая с ученической скамьи налагает постыдное клеймо рабства.

Начальство на наши требования отвечает закрытием учебных заведений, противозаконными арестами и высылками. Мы апеллируем к обществу. Общество должно поддержать нас, потому, что наше дело — его дело. Относясь равнодушно к нашему протесту, оно кует цепи рабства на собственную шею. Протест наш тверд и единодушен, и мы скорее готовы задохнуться в ссылках и казематах, нежели задыхаться и нравственно уродовать себя в наших Академиях и Университетах».[267]

Полицейские власти забеспокоились: печатная прокламация свидетельствовала о том, что в России возродились подпольные типографии. Начались обыски и аресты. Вскоре по результатам исследования шрифтов выяснилось, что прокламация печаталась на недавно купленном Дементьевой станке. Ее арестовали, а заодно и ее жениха, Ткачева, по подозрению в составлении прокламации. Вскоре Дементьева призналась, пришлось признаться и кандидату права Ткачеву в авторстве прокламации от имени не уполномочивших его студентов, чему-то да научился он у Нечаева, впрочем, как и Нечаев у него.

В Москве 16 апреля арестовали Волховского и при обыске нашли «Программу революционных действий». 21 апреля приехавшая к нему Антонова оказалась в руках полиции, она дала откровенные показания, приведшие к новым арестам. В конце апреля в Управление московского обер-полицмейстера добровольно явился скрывшийся из столицы Енишерлов и выложил все, что знал.[268] Однажды он уже побывал в руках политической полиции — отец написал донос, в котором сообщалось, что сын «намерен взорвать нитроглицерином Зимний Дворец».[269] Тогда Енишерлова быстро выпустили, теперь его отправили в Петербург, допросили и выслали на родину, в Харьковскую губернию. Возможно, в III отделении решили, что Енишерлов-старший вполне добросовестно присмотрит за сыном. «В Иванове же произведен обыск у купца Алексея Зубкова, — писал С. С. Татищев, — встретившего его (обыск. — Ф. Л.) народным гимном, исполненным духовым оркестром».[270] Поводом для обыска послужила телеграмма Нечаева, обнаруженная у Томиловой. В Петербурге в апреле был арестован Евлампий Аметистов, а Коринфский и Иван Аметистов высланы, вскоре арестовали и Ралли.[271] Поводом для ареста его и Е. В. Аметистова послужила записка Орлова, найденная при обыске у Томиловой. Орлов, сбежавший из Петербурга в начале марта, метался по России, пытаясь скрыться от полиции, но в конце июня в Кубанской области поймали и его. Только Н. Н. Николаеву удалось избежать ареста, он жил под чужой фамилией в Туле.

С отъездом Сергея из Петербурга его сторонники продолжали собирать свои секретные сходки. «На них уже не тащили всех и каждого, — вспоминала В. И. Засулич, — а если приводили новых лиц, то только коротких знакомых, о которых предупреждали заранее. Ни о кассах и сходках, ни о демонстрациях речей уже не говорилось. Да общих речей с влезанием на стул и вообще уже не говорили, а рассуждали, разбившись на группы, и только если в какой-нибудь из групп разговор сильно оживлялся, остальные примолкали и окружали ее. Говорили обо всяких более или менее запрещенных вещах: о предстоящих бунтах; те, кому случалось быть очевидцами или слышать рассказы о бунтах в своей местности, рассказывали подробности, расспрашивали о каракозовщине, — мало кто знал об ней что-нибудь определенное, — пытались говорить и о социализме, и наивные же то были речи!»[272]

Сильнейший удар по студенческому движению зимы 1868/69 года нанес сам же Нечаев присылкой по почте «возмутительных» прокламаций и провокационных писем. Многочисленные аресты породили предположение — не агент ли Нечаев III отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Эффект подавления студенческих волнений был столь велик, что даже в Германии газета «Фольксштаат» задавала вопрос — не полицейский ли шпион Нечаев? От пропагандистской кампании женевского триумвирата более всех выиграла полиция. Известный сербский публицист С. Маркович писал в августе 1871 года: «Но самое гнусное во всем этом деле заключается в том, что русскому правительству хорошо известно значение всего заговора; оно знает, что все прокламации, расправы и статуты напечатаны в одной и той же типографии, что, следовательно, вся революция сфабрикована на бумаге, и тем не менее хватает всех подряд, разыскивая по России заговорщиков.

Если заговор Нечаева и не является делом русской полиции, то в целом это не было больше, чем простой детский шум, который не имеет никакой другой цели, кроме того, чтобы его как можно больше было слышно».[273]

Не все справедливо в этом высказывании Марковича: полиция не имела представления о силах, стоявших за Нечаевым, что подтверждается ее действиями в 1869 году и позже. Борьба политической полиции с российским освободительным движением напоминает сражение незрячих со слепцами — одни кидались, не видя куда и зачем, другие отбивались от невидимого врага. Власти раз и навсегда усвоили, что все зло исходит от Герцена и его приспешников, женевские конверты так ими и рассматривались. Если невозможно изловить тех, кто пишет, то следует изолировать получателей. А Нечаеву представлялось полезным помогать полиции плодить недовольных. Если в России сажают, значит, там неспокойно, доведенные до отчаяния люди борются; чем большее число борцов оказывается в тюрьмах, тем масштабнее сражение. Докатившиеся до Женевы слухи об арестах в Петербурге и Москве Нечаев объяснял Бакунину и Огареву развернувшимися противоправительственными выступлениями его единомышленников, подогреваемых женевскими прокламациями.

Полиция желала извлечь свою специфическую пользу из нечаевской затеи. Капацинского III отделению завербовать не удалось, зато успех явился к киевскому политическому сыску. Воспитанник Духовной академии В. А. Маврицкий, получив от Нечаева письмо с приглашением приехать в Женеву, тотчас отнес ею ректору Академии. Разумеется, письмо оттуда попало к жандармскому полковнику А. С. Павлову. С согласия киевского генерал-губернатора, князя Д. М. Дондукова-Корсакова, Павлов предложил Маврицкому написать в Женеву, что к Нечаеву явится его, Маврицкого. доверенное лицо. 18 июня 1869 года Павлов доносил в III отделение:

«Вчерашнего числа возвратилась в Киев доверенная особа, которая умышленно была посылаема в Женеву для собирания сведений о замыслах находящегося там русского революционного кружка и его главного руководителя эмигранта Бакунина. Исполнив весьма удачно означенное поручение, этот агент доставил 14 посланий, адресованных на имя разных лиц, проживающих в России, а также значительное число революционных прокламаций, предназначенных для учащейся молодежи, крестьян и других людей простого звания».[274]

Начальник Киевского жандармского управления Павлов полагал, что своей инициативой заслужит хотя бы поощрение столичного начальства. Но вместо благодарности шеф жандармов Шувалов потребовал от Дондукова-Корсакова не проявлять более инициативы и представить подробный отчет о своих действиях. Дополнительное донесение от ретивых киевлян поступило в III отделение 3 августа 1869 года. Со слов прибывшего из Женевы агента, в нем, в частности, сообщалось:

«Положение русского революционного кружка крайне стеснительное, ибо местные власти следят весьма строго и бдительно за его действиями. Число приверженцев Бакунина довольно значительное, примерно около 50 человек; они распознаются по искусственным цветам, вроде гвоздики, которые носят в петлице. Бакунин называется у них генерал-губернатором, а Нечаев — губернатором. Материальные средства их до такой степени ограничены, что агенту моему было отказано в самом ничтожном пособии по неимению денег. Бедность наших второстепенных революционеров проявляется не только в их более чем скромном образе жизни, но и в одежде, которая у них вся в лохмотьях».[275]

Киевский агент, сочинивший небылицу о знаках отличия и званиях, снабдил Бакунина и Нечаева адресами, и те принялись посылать по ним свою продукцию… Упрямец Павлов решил не отказываться от начатой игры и с разрешения Дондукова-Корсакова весной 1870 года сделал еще одну попытку связаться с Нечаевым. Новое письмо Маврицкого попало прямо в III отделение. Отправителя решили арестовать, и Дондукову- Корсакову стоило больших трудов уладить разгоравшийся скандал.[276] Желание киевлян участвовать в поимке Нечаева путало планы столичного начальства. Политический сыск не был заинтересован во вмешательстве кого бы то ни было в эту историю: пока продолжалась пропагандистская кампания, Нечаев был полезен ему на свободе.

Нечаевские прокламации побудили политическую полицию не только к арестам их получателей в России, но и засылке шпионов в губернские и уездные города империи. Во всеподданнейшем докладе главноуправляющего III отделением сообщалось:

«В начале июня [1869 года] всем начальникам Губернских жандармских управлений было дано циркулярное предписание, в коем указывалось на то, что последователи нигилизма, не довольствуясь более одним отрицанием начат нравственного и гражданского порядка, стремятся к утверждению и распространению учений вредных в общественном и политическом отношениях; на каковой конец они сближаются между собой, собираются в общество, приступают к сбору денежных средств и завязывают сношения с разными местами империи. Поэтому особенно в виду 19 февраля 1870 г., с каждым днем должны были прекратиться обязательные отношения к владельцам бывших крепостных крестьян, в среде коих злоумышленники предполагали агентировать, — чинам Корпуса жандармов было поручено иметь самое зоркое наблюдение за сношениями сомнительных лиц с простонародьем. <…> Кроме сих мер, в течение всего прошлого лета были рассылаемы агенты в местности, которые по характеру населения представляют наиболее удобную почву для агитаций, а именно: места фабричные и промышленные. Агенты, вращаясь среди различных классов населения, живя иногда подолгу в более интересных местах, знакомившись с настроением умов вообще, прислушивались к народным толкам, старались подметить малейшие признаки противузаконной агитации, изучали образ жизни, нравы и нравственность жителей в местностях, порученных их наблюдению и собирали сведения о лицах, выдающихся в этих местностях своим значением и влиянием на народ. Эта мера оказалась весьма полезною и только недостаток в средствах и надежных агентах, достаточно развитых для такой задачи, не дозволили распространить ее в одно лето на большее число местностей. Исследованы были в вышеизложенных отношениях: село Иваново, весь Шуйский уезд и вообще фабричные центры Владимирской губернии <…>».[277]

Интересная деталь — первым в списке мест, назначенных политической полицией к неусыпному наблюдению, стоит родное село Нечаева, и это не случайно. К лету 1869 года имперские власти причислили Нечаева к особо опасным государственным преступникам и предполагали обнаружить в Иванове главный источник крамолы.

Нечаев не только создавал безнравственные вредоносные творения, он инициировал пропагандистскую кампанию триумвирата, побудил «стариков» Бакунина и Огарева к аналогичному творчеству. Будущий глава «Народной расправы» все более проявлял независимость, женевские наставники и не пытались жестко руководить его действиями. Даже Николай Платонович, опасаясь отстранения от общего дела и полной изоляции, позабыл прежние убеждения и, не без влияния Бакунина, старательно подлаживался к молодому другу. Б. П. Козьмин называл Огарева инициатором печатания листовок,[278] пытавшимся втянуть в это предприятие и Герцена. Герцена, разумеется, втянуть не удалось, и не Николай Платонович положил начало потоку прокламаций. «Огарев все шалит, — писал Герцен сыну. — Закусил удила да и только — шумит, бранится, еще написал манифест. Что с ним это? Ведает Бог, да Бакунин».[279]

Отрицательное отношение к пропагандистской кампании не уберегло Герцена от упреков молодой эмиграции. Женевский журнал (газета) «Народное дело», орган русской революционной эмиграции, поместил запрос «По поводу прокламаций» с обвинениями Герцена, Бакунина и Огарева в публикации «тупоумных листков», содержащих «бред беззубого старчества рядом с бормотанием доморощенных Митрофанов (Нечаева. — Ф. Л. )».[280] «Тебе и Бакунину будет больно, — писал Герцен Огареву, — что мое имя замешано в деле, против которого я протестовал всеми силами. Оно было нелепо».[281] Молодые эмигранты совершенно справедливо возмущались деятельностью триумвирата, ничего подобного революционная журналистика еще не производила.

Одним из авторов запроса, напечатанного в «Народном деле», был Н. И. Утин. От кого-то из петербургских корреспондентов, возможно от брата, Е. И. Утина, ему стали известны подробности поведения Нечаева во время студенческих волнений, обстоятельства героических «побегов» от жандармов и странного отъезда из империи, а также истинное положение дел в столице. Утин понял, что перед ним лжец, а быть может, шпион из III отделения, такое случалось, в круг женевских эмигрантов полицейских агентов уже засылали. Утин еще в апреле 1869 года выразил крайне отрицательное отношение к Нечаеву, но на него не пожелали обратить внимание. «Старики» решили, что молодая эмиграция пытается внести раскол в триумвират. Весной 1869 года в Женеве появился М. Ф. Негрескул, зять П. Л. Лаврова, то есть свой человек в эмигрантских кругах, пользовавшийся всеобщим доверием. Он принимал деятельное участие в студенческих выступлениях 1868–1869 годов и знал о Нечаеве все. Негрескул объяснил молодой женевской эмиграции и «старикам», что их новый друг — самозванец, шарлатан и подлец, что никакие революционные кружки его не делегировали представлять их за границей, что он никогда никем не арестовывался и ниоткуда не бежал, поэтому его надлежит опасаться, избегать общения и ни одному слову не верить. Рассказал он также, что пересылка Нечаевым прокламаций в Россию по почте привела лишь к одному — наиболее активные молодые люди оказались в руках политической полиции.

Сергей Геннадиевич забеспокоился, пытался смягчить суждение Негрескула о себе, несколько раз приходил к нему с объяснениями. Один из таких визитов описала М. П. Негрескул (Лаврова):

«Вошел молодой человек, представившийся мужу (я не расслышала фамилии), издали поклонился мне и сел на стул у окна, спиной к свету. Муж присел против него, и они стали разговаривать. Молодой человек мне показался некрасивым и неинтересным — сухощавый, широкоплечий, с коротко остриженными волосами, почти круглым лицом. Я села в стороне на диван, но так как разговор они вели вполголоса, из скромности взяла книгу и перестала обращать на него внимание. Через несколько времени муж вышел зачем-то из комнаты. Я опустила книгу, подняла глаза и встретилась с глазами незнакомца. Небольшие темные глаза смотрели на меня с таким выражением холодного изучения, с такой неумолимой властностью, что я почувствовала, что бледнею, не могу опустить век, и страх, животный страх охватил меня, как железными клещами. Никогда, ни раньше, ни после в своей жизни я не испытывала ничего подобного. Должно быть, вошел мой муж, потому что он отвел глаза, и я овладела собой. Сколько времени он у нас пробыл, я не знаю. Я машинально перевертывала страницы и чувствовала себя слабой и разбитой. Когда он ушел, я спросила у мужа: кто это? — Нечаев… Ни разу я не говорила с этим необыкновенным человеком, видела всего три раза в жизни почти мельком, но и теперь, через сорок лет, я помню его глаза, я понимаю, что люди могли рабски подчиняться ему».[282]

Попытки Нечаева склонить Негрескула на свою сторону ни к чему хорошему не привели. Негрескул не пожелал «рабски подчиниться ему». Он настроил против Нечаева всю русскую колонию в Женеве. Многоопытные Бакунин и Огарев, имея о Негрескуле самые лестные отзывы, казалось бы, обязаны были к нему прислушаться, но не прислушивались и отношения своего к Нечаеву не переменили: не были они в этом заинтересованы. Несколько раз Негрескул разговаривал и с А. И. Герценом.[283]

Человек глубочайших знаний и культуры, гениальный писатель Александр Иванович Герцен обладал потрясающей интуицией. Не встречаясь с Нечаевым, прочитав лишь первую его прокламацию, он проникся к новоявленному революционеру стойкой брезгливой неприязнью. Герцен обнаружил в Нечаеве нечто худшее, чем гнуснейший шарж, гипертрофированную карикатуру на молодого и не только молодого Бакунина с ярко вырисованными наихудшими его чертами. От его писаний исходило нечто дремучее и кровавое. Рассчитанные на неопытного, малообразованного читателя, прокламации и другая нечаевская продукция состояли из искаженных компиляций трудов не лучших представителей философской мысли, скрепленных между собой демагогической болтовней.

Появление 28 апреля 1869 года в Женеве А. И. Герцена объясняется его беспокойством за Огарева. Он не желал отдавать старого друга во власть «беспардонного бунтаря» Бакунина и сомнительного молодого эмигранта. Александр Иванович знал, как легко Огарев поддается влиянию. К тому времени на свет появилось уже несколько прокламаций. Более других его потрясла бакунинская «Постановка революционного вопроса». Но была и другая причина приезда Герцена — Огарев требовал от него денег из бахметевского фонда на финансирование пропагандистской кампании триумвирата. Здесь необходимо сказать несколько слов об истории бахметевских денег.

Летом 1857 года в Лондоне Герцена посетил некто П. А. Бахметев и сообщил ему, что в Россию не вернется, а едет на «Маркизовы острова», чтобы там «завести колонию на совершенно социальных основаниях».[284] Перед отъездом в дальние края молодой человек пожелал оставить Герцену часть денег, вырученных от продажи деревни, и просил его потратить их «для русской пропаганды». Александр Иванович не сразу согласился на неожиданное предложение незнакомца. На издание «Колокола», «Полярной звезды» и других изданий он тратил свои средства и в пожертвованиях не нуждался. Герцен отказался брать на себя единоличную ответственность за чужие деньги и согласился быть сораспорядителем фонда на равных правах с Огаревым. В результате нелегких обсуждений родился следующий документ:

«Милостивый государь, Александр Иванович.

Вверяя Вам 800 фунтов стерлингов для закупки для меня канадских билетов, гарантированных британским правительством, уполномочиваю Вас:

1) продавать эти билеты и покупать другие — по Вашему усмотрению;

2) в случае смерти моей употребить весь вверенный Вашему распоряжению капитал и состоящий в настоящее время из 800 фунтов стерл. со всеми процентами, которые на оный будут причитаться, помимо всех моих наследников — так, как лично теперь между Вами, мною и г. Огаревым условлено.

С глубочайшим уважением остаюсь Вам, милостивый государь, готовый к услугам. Павел Бахметев».[285]

Так произошло рождение бахметевского фонда, а его основатель покинул Лондон навсегда.

О Павле Александровиче Бахметеве почти ничего не известно. Он родился 8 августа 1828 года в семье захудалого дворянина, губернского регистратора в небольшой деревушке Изнаир (ныне село Саратовской области), состоявшей из 84 крестьян мужеского пола, в 1851 году окончил Саратовскую гимназию, где Н. Г. Чернышевский некоторое время преподавал словесность и подписал его аттестат. По окончании гимназии Бахметев поступил в Горыгорецкий земледельческий институт, но весной 1853 года ушел со второго курса. Бахметев послужил прообразом Рахметова, героя романа Чернышевского «Что делать?». Наверное, поездку в Лондон и передачу денег Герцену Бахметев обсуждал с Чернышевским, посвященным в его планы. Известный революционер П. Ф. Николаев в своих воспоминаниях запечатлел финал одного из устных рассказов Чернышевского: «Дело кончается тем, что компания, разбитая и разочарованная в попытках общественной деятельности, решается устроить по крайней мере свое личное счастье и для этого уезжает куда-то на Маркизские острова, где и основывают свою коммуну на новых началах».[286]

Первое время о бахметевских деньгах никто не знал, но постепенно слухи о них распространились и достигли России.[287] Возможно, Нечаев, отправляясь в эмиграцию, был осведомлен о существовании солидных сумм и рассчитывал до них добраться. Легенды о размерах фонда слагались самые невероятные, разумеется, назывались цифры, многократно превосходившие реальную сумму, в сущности небольшую. На бахметевский фонд Нечаев претендовал не первый. В конце декабря 1864-го — начале января 1865 года в Женеве состоялся съезд «молодой эмиграции», на котором присутствовал Герцен. Н. И. Утин обратился к Огареву с длинным письмом, посвященным подготовке этого съезда и выносимым на него вопросам, в том числе о бахметевском фонде.[288] Л. И. Мечников вспоминал: ««Молодая эмиграция» требовала, чтобы редакция газеты зависела от целой корпорации эмигрантов, которой должен был быть передан и фонд Бахметева и еще сумма, обеспечивающая «Колокол». Герцен, основываясь, главным образом, на том, что «Колокол» есть литературное дело, а из молодых эмигрантов мало кто доказал свои способности к литературе, не соглашался выпускать редакцию «Колокола» из своих рук, хотя обещал печатать подходящие писания эмигрантов, даже платить за них гонорар и допускать постоянных сотрудников газеты в состав редакции, но не соглашался передать газету и фонды в руки корпорации, не представляющей никаких гарантий своей умелости и прочности».[289]

Щепетильный Герцен не желал сам прикасаться к бахметевским деньгам и тем более отдавать их в чужие руки до тех пор, пока не установится факт смерти основателя фонда. Деньги к «Молодой эмиграции» не попали — позицию Герцена тогда полностью поддерживал Огарев, и их победить не удалось. Теперь же, понимая, что от настойчивых требований Огарева отписками не отделаться, Александр Иванович покинул Ниццу и прибыл в Женеву. «Там на этот раз Герцена ожидали разные неприятности, — вспоминала Н. А. Тучкова-Огарева. — Бакунин и Нечаев были у Огарева и уговаривали последнего присоединиться к ним, чтобы требовать бахметевские деньги, или фонд. Эти неосновательные просьбы раздражали и тревожили Герцена. Вдобавок его огорчало, что эти господа так легко завладели волей Огарева.

Собираясь почти ежедневно у Огарева, они много толковали и не могли столковаться. Рассказывая мне об этих недоразумениях, Александр Иванович сказал мне печально: «Когда я восстаю против безумного употребления этих денег на мнимое спасение каких-то личностей в России, а мне кажется, напротив, что они послужат большей гибели личностей в России, потому что эти господа ужасно неосторожны, — ну, когда я протестую против всего этого, Огарев мне отвечает: «Но ведь деньги даны под нашу общую расписку, Александр, а я признаю полезным их употребление, как говорят Бакунин и Нечаев». Что на это сказать, ведь это правда, я сам виноват во всем, не хотел брать их один».

Размышляя обо всем вышесказанном, я напала на счастливую мысль, которую тотчас же сообщила Герцену. Он ее одобрил и поступил по моему совету; вот в чем она заключалась: следовало разделить фонд по 10 тысяч фр[анков] с Огаревым и выдавать из его части, когда он ни потребует, но другую половину употребить по мнению исключительно одного Герцена».[290]

Нечаев явился к Герцену перед самым его отъездом из Женевы, 16 июня 1869 года. Ему не терпелось получить наконец долгожданные деньги. Унизительное существование впроголодь, на подачки, кончалось, можно было продолжать издание прокламаций, кое-что оставалось на дорогу в Россию. Он извелся в ожидании этого дня, ему надоели и Бакунин, и Огарев, деньги позволяли обрести материальную независимость, хоть чуть реже видеть «стариков», Герцена Нечаев возненавидел, от одной мысли о нем его бросало в ярость. Главнейшая цель поездки — коротко сойтись с Герценом, самой авторитетной фигурой в русском революционном движении, не удалась. Старый аристократишка, чертов философ, не пожелал, видите ли, его принимать, побрезговал народным посланцем, истинным революционером. Сергей так сжился с придуманным им для себя образом, что сам поверил своим собственным вымыслам о несуществующих сообществах, комитетах, народных посланцах, истинных революционерах, в себя как единственного знатока и заступника простых людей.

«На другой день соглашения их (Герцена. — Ф. Л.) с Огаревым относительно фонда, — вспоминала Тучкова-Огарева, — Нечаев должен был прийти к Герцену за получением чека. Я была в кабинете Герцена, где он занимался, когда явился Нечаев. Это был молодой человек, среднего роста, с мелкими чертами лица, с темными короткими волосами и низким лбом. Небольшие, черные, огненные глаза были, при входе его, устремлены на Герцена. Он был очень сдержан и мало говорил. По словам Герцена, поклонившись сухо, он как-то неловко и неохотно протянул руку Александру Ивановичу. Потом я вышла, оставив их вдвоем. Редко кто-нибудь был так антипатичен Герцену, как Нечаев».[291] Это была их единственная встреча… Слухи о победе триумвиров над Герценом и начале трат бахметевских денег распространились по Женеве и достигли ушей младоэмигрантов. Н. И. Утин поспешил потребовать от Александра Ивановича объяснений. «Деньги эти, — писал Герцен из Брюсселя, — даны на полное безусловное распоряжение нас двоих — Огарева и меня. Мы обязаны в них отчетом давшему господину и своей совести. Отданы они были не ошибкой, не по незнанию, как и кому отдавать, — а propos deliber (обдуманно — фр.). Выбор не совсем был неудачен — потому что капитал, вверенный нам в 1859, к 1 июля 1869 интегрально цел. В важных случаях мы его употребляли (напр[имер], когда вы, обещая молчанием покрыть дело, брали для спасения товарища) — и тотчас дополняли. Но если б капитал был весь растрачен, то и в таком случае мы вовсе не были бы повинны отчетом какой-нибудь веме (тайное судилище в средневековой Германии, выносившее приговор в отсутствие обвиняемого. — Ф. Л.) или коморре (тайная террористическая организация в Южной Италии. — Ф. Л.), избирающей себя, — потому-то я и рассказываю вам дело. Примите это как знак уважения, — мне просто приятно заявить, что беспокоящий капитал цел — и мы всегда готовы его употребить согласно с желанием давшего — и с нашими убеждениями. С тем вместе вы понимаете, с каким отпором мы приняли бы всякое требование отчета — как это предполагалось.

Я не могу с вами согласиться с вашим мнением, очень враждебным, относительно Бакунина. Бакунин слишком крупен, чтобы с ним поступать somnariremment (бесцеремонно — фр.). У него есть небольшие недостатки — и огромные достоинства. У него есть прошедшее, и он — сила в настоящем. Не полагайтесь на то, чтобы всякое сменяющее поколение интенсивно было лучше предыдущего. Если бы это было так — то англичане при Генрихе были бы далеко выше кромвельцев — а французы Реставрации заткнули бы за пояс якобинцев. В людях, как в винах есть cru (vin de cru — вино, вкус которого зависит от почвы, климата, винограда — фр.). Я думаю, что Бакунин родился под кометой».[292] Утин напрасно упрекал Герцена и требовал отчета — не ему его упрекать. Цену Бакунину Александр Иванович знал, знал лучше и вернее других, но отдавать старого товарища на растерзание молодым эмигрантам не пожелал.

Герцен провел в Женеве более полутора месяцев не только из-за бахметевского фонда. Его беспокоил Огарев, все более отдалявшийся от него. Участие Николая Платоновича в пропагандистской кампании приводило его в бешенство. А тут еще бакунинская «Постановка революционного вопроса». Ничего более вредоносного ему читать не приходилось. Современники, читая призывы великого революционера покидать университеты, объединяться с «разбойным миром», устраивать «народную революцию, осмысленную и беспощадную»,[293] осеняли себя крестным знамением — «одна резня на уме» (выражение Герцена). Предчувствуя возможное появление подобных воззваний, Александр Иванович почти весь 1869 год работал над письмами «К старому товарищу». Первые два письма он закончил еще до выхода «Постановки революционного вопроса», остальные — после, все четыре письма впервые опубликованы Огаревым в «Сборнике посмертных статей» (Женева, 1870). Приведу из них извлечения:

«Следует ли толчками возмущать с целью ускорения начатую работу, которая очевидна? Сомнения нет, что акушер должен ускорять, облегчать, устранять препятствия, но в известных пределах — их трудно установить и страшно переступить. На это, сверх логического самоотвержения, надобен такт и вдохновенная импровизация. Сверх того, не везде одинаковая работа — и одни пределы.

Петр I, Конвент научили нас шагать семимильными сапогами, шагать из первого месяца беременностей в девятый и ломать без разбора все, что попадется на дороге. Dei zerst vende Lust ist ein schaffende Lust — и вперед за неизвестным Богом-истребителем, спотыкаясь на разбитые сокровища — вместе со всяким мусором и хламом».[294]

Это цитата из первого письма, датированного 3 января 1869 года, то есть до появления Нечаева в Женеве. Но и тогда Герцена беспокоили бакунинская торопливость и страсть к сокрушению. Этих двух человек природа соткала из разных материалов, они могли сосуществовать, но не в одной упряжке. Их связывала общая молодость, общая Родина, общие друзья и учителя. Александр Иванович, обладавший редкостным умом и рыцарским благородством, талантом глубокого и тонкого психолога, бесспорно, понимал, что изменить взгляды состарившегося Мишеля он не в силах, но не предупредить его о его заблуждениях, преступных заблуждениях, он не мог.

Возражения Бакунину, и заодно Нечаеву, Герцен сформулировал в последнем, четвертом письме:

«Наука — сила; она раскрывает отношения вещей, их законы и взаимодействия, и ей до употребления нет дела. Если наука в руках правительства и капитала — так, как в их руках войска, суд, управление, то это не ее вина. Механика равно служит для постройки железных дорог и всяких пушек и мониторов.

Нельзя же остановить ум, основываясь на том, что большинство не понимает, а меньшинство злоупотребляет пониманьем.

Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу, оставить науку — и идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии и к самой вредной. За ним так и следует разнуздание диких страстей — le dechainemt des mauvaiss passions (разгул дурных страстей — фр.). Этими страшными словами мы шутим, нисколько не считая, вредны ли они для дела и для слушающих.

Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Христианство проповедовалось чистыми и строгими в жизни апостолами и их последователями, аскетами и постниками, людьми, заморившими все страсти — кроме одной. Таковы были гугеноты и реформаторы. Таковы были якобинцы 93-го года. Бойцы за свободу в серьезных поднятиях оружия всегда были святы, как воины Кромвеля, — и оттого сильны.

Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежеминутная проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде саперов разрушенья, — апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам.

Проповедь к врагу — великое дело любви: они не виноваты, что живут вне современного потока, какими-то просроченными векселями прежней нравственности. Я их жалею, как больных, как поврежденных, стоящих на краю пропасти с грузом богатств, который их стянет в нее, — им надобно раскрыть глаза, а не вырвать их, — чтоб и они спаслись, если хотят».[295]

Человек с такими взглядами не мог принять нечаевшину или хотя бы пойти на компромисс; он видел ее в зародыше. Все его существо противилось любым проявлениям нечаевщины. Воспитываясь с Бакуниным на одних книгах, увлекаясь учениями одних философов, принадлежа к одной среде, они пришли к совершенно противоположным выводам, превратились в антиподов. Одни и те же марши увлекли их в разные стороны. Один желал на своем пути созидать и раскрывать глаза, другой — крушить и вырывать глаза. Сколь мудр был Герцен, мы можем окончательно оценить лишь сегодня, когда воочию убедились, к чему приводит одержимость нечаевшиной и созиданием разрушения. Продукция дружного триумвирата, рассчитанная на самых примитивных читателей, на самые низменные инстинкты, проповедовавшая правовую и политическую неразборчивость, бесила Герцена. Он понимал, что младые побеги нечаевщины требуется выполоть, выжечь, иначе катастрофа. И он метался по жаркой, раскаленной Женеве к Огареву, Бакунину в отель, обратно, по нескольку раз в день, больной, обремененный тысячами забот и обязательств. А триумвират хотел не только выпускать свои листовки, он желал оплачивать типографию из бахметевского фонда. Все это омрачило последние дни жизни Александра Ивановича. Женеву Герцен покинул навсегда, ему оставалось жить менее семи месяцев. Из Брюсселя 17 июля он отправил в Париж старшей дочери, Н. А. Герцен, полное горечи письмо: «Если же ехать — куда? В Женеве можно было бы жить. Огар[ев] в очень хорош[их] отношениях с N (Н. А. Тучковой-Огаревой. — Ф. Л.), и она с ним. Но нельзя себе представить — как удушлив Бакун[ин] и как Огар[ев] совершенно под влиянием дома — этой дурочки (М. Сатерленд. — Ф. Л.), и вне — разных юношей (Нечаева. — Ф. Л.). Это составит тяжесть неимоверную — и будет раздражать денно и нощно».[296]

А триумвиры продолжали резвиться. Они сочиняли прокламации, Чернецкий их печатал, Нечаев закладывал в конверты вместе со своими записками и отправлял в Россию.

Полицейские власти вылавливали женевские гостинцы и не понимали, чего от них хочет странный «беглец», — а он хотел, чтобы его знала вся революционная и полицейская Россия, чтобы все трепетали перед ним, героем, непримиримым борцом с самодержавием.

Енишерлов и другие недоброжелатели Нечаева, помогая ему сесть на корабль, надеялись, что «бегством» из России он осрамит себя окончательно и уж никогда в пределах империи его никто не увидит, а если и увидит, то тихого и скромного, далекого от революционных кружков. Осрамит он себя и в эмиграции — петербургские друзья позаботятся сообщить в Европу о Сергее все, что для этого потребуется, даже сочинять ничего не понадобится. Там-то уж разберутся.

«Нечаев явился за границу ничем, — размышлял Енишерлов, — он бывал на студенческих сходках и его за это «хотели», как он думал, арестовать. С таким багажом предстать перед эмиграцией было совестно. Надо было создать о себе мнение — и для эмиграции, и для святой Руси. И вот. перед лицом Бакунина предстает Нечаев — страдалец, мученик за свои убеждения, коновод великой «партии действия», арестованный русским правительством, государственный преступник, наконец — герой, бежавший с помощью своих могущественных друзей даже из крепости. Этого героя спросили: — А что же там у вас, в России, ваша партия действия ничем себя не заявляет? Сейчас представление начнется, отвечает он расшаркиваясь — и настрочил свои письма, прокламации и даже стишонки в честь самого себя; он был на вершине: или произойдет демонстрация, или последуют аресты».[297]

Конечно же, в действительности все обстояло вовсе не так, как хотелось Енишерлову. Нечаев не собирался покидать Россию навсегда, на то было несколько причин. Кроме Бакунина и Огарева, вся женевская эмиграция отнеслась к нему и его кровавым воззваниям враждебно. Теоретическая подготовка и знания эмигрантов были несравненно выше, чем у учителя приходской школы, ему нечего было делать в Западной Европе, он там тихо истлел бы. Но самая главная причина заключалась в том, что Нечаев предпринял путешествие в Европу, чтобы там подготовиться к завоеванию России. Эту свою задачу он выполнил — выпустил несколько листовок, подружился с легендарными революционерами, приобрел их доверие и полную поддержку. Огарев даже написал стихотворение, посвященное Нечаеву, вернее, он первоначально посвятил его другому лицу. Но Бакунин уговорил Николая Платоновича разрешить напечатать стихотворение в виде листовки и назвать его «Студент (Молодому другу Нечаеву)».[298] В России листовка появилась в августе 1869 года. Если ее находили при обысках, то могли возбудить судебное преследование. История с этой стихотворной листовкой имела неожиданное продолжение. Ф. М. Достоевский сочинил и поместил в «Бесах» пародию на это стихотворение Огарева. Народники использовали текст Достоевского в пропагандистских целях и, когда его списки находили при обысках, ссылались на цензурное разрешение публикации романа.[299] Полиция недоумевала…

После выхода огаревской прокламации с увековечившими Нечаева стихами ему не сиделось в тихой Женеве, он стремился к немедленному осуществлению своих планов в России — к скорейшему основанию несуществующей «Народной расправы.

Оставалось одно: придумать документ, удостоверяющий полномочия Нечаева, данные ему какой-нибудь солидной международной революционной организацией, такой документ, чтобы все, прочитав его, трепетали и повиновались беспрекословно.

Документ сочиняли сообща Огарев, Бакунин и Нечаев. Кроме Интернационала, никакой солидной революционной организации в это время не существовало. Отношения с лицами, входившими в состав Всемирного рабочего союза, у Бакунина были испорчены, а к Нечаеву они относились враждебно. Членом Славянской секции Интернационала и секретарем его Русской секции был Н. И. Утин. Просить у него хоть какой-нибудь документ было не только бесполезно, но и небезопасно, просьба эта, с соответствующими комментариями, могла тут же проникнуть на страницы европейских газет. Триумвиры решили поступить очень просто: если нет организации, ее можно придумать. Придумав организацию, составили текст мандата:

«12 мая 1869 года.

Податель сего есть один из доверенных представителей русского отдела всемирного революционного союза

Печать: 2771

Alliance revolutionnaire europpenne

Comite general

подпись: Бакунин».[300]

Печать оттиснута синей краской.

Подпись Михаила Александровича Бакунина, вождя чешского и саксонского восстаний, узника Секретного дома Алексеевекого равелина, бежавшего из Восточной Сибири в Европу через Америку, человека, состоявшего из отваги и решительности, кумира молодых радикалов, знавших о нем понаслышке, несомненно, придавала обладателю мандата весомый авторитет. Для солидности подпись великого бунтаря была скреплена печатью бакунинского Альянса, к тому времени основательно захиревшего.

Итак, мандат в кармане, можно трогаться в обратный путь, можно въезжать в революционную Россию на белом коне, для этого, как Сергею казалось, оснований у него предостаточно: «побеги» из Петропавловской крепости и от одесских жандармов, авторство потока листовок, дружба с великими революционерами, никто не может похвастать такими заслугами. Жаль, половина бахметевского фонда растаяла раньше, чем полагал Нечаев, и 22 июля пришлось отправить И. И. Флоринскому в Иваново телеграмму с просьбой выслать денег на дорогу.[301]

Сергей никогда никому никаких обид не забывал, он превосходно помнил свое поражение на петербургских сходках зимой 1868/69 года. Жгучая, непроходящая злоба возбуждала в нем ненависть к этому надменному городу. В Петербурге он не мог себя чувствовать уверенно, свидетели его провала имели о нем сложившееся представление, к тому же он знал, что столичные студенты уличили его во лжи, а пострадавшие от женевских корреспонденции будут мстить, как он мстил им за поражение. Реванш за петербургское поражение Нечаев решил брать в Москве.

Чтобы добраться до Москвы, требовалось пересечь русскую границу с надежными документами. Сергей бежал из России с паспортом Николаева, полицейские власти могли об этом знать. Показываться с таким документом на пограничном пропускном пункте было рискованно. Поиски нового паспорта ни к чему не привели: кроме Бакунина и Огарева, в Женеве ему никто не желал помогать. Обстоятельства требовали переезда из Западной Европы куда-нибудь на юго-восток, где его еще никто не знал и была надежда раздобыть документы. В конце июля представился удобный случай. В Женеву прибыла группа болгарских революционеров для переговоров с русскими эмигрантами, в начале августа один из них возвращался домой.[302] Нечаев решил ехать с ним. Бакунин снабдил Сергея рекомендательным письмом для передачи в Бухаресте писателю и публицисту Л. Каравелову, имевшему связи с болгарской эмиграцией в Румынии. Каравелов отправил Нечаева к одному из руководителей освободительного движения, поэту X. Ботеву. Около 10 августа Сергей выехал из Бухареста в Брэилу, небольшой уездный городок на Дунае, и там провел около двух недель в беседах с Ботевым. Исследователи русско-болгарских связей считают, что Нечаев оказал на Ботева существенное влияние.[303] Ботев поселил Сергея у Д. Паничкова (Паничка). водившего знакомство с секретарем турецкого консульства, «выправлявшего турецкие и сербские паспорта» для лиц, отъезжавших в Россию учиться. Секретарь согласился раздобыть в турецком посольстве в Бухаресте паспорт для «русского социалиста-нигилиста Нечаева».[304] В последних числах августа 1869 года паспорт был получен, и Сергей через Одессу двинулся завоевывать Россию.[305]

Стремление «разбудить Россию», возбудить в ней «социальную революцию», превратилось в навязчивую идею молодых радикалов. Она цепко завладевала их умами и отвращала от созидания. В 1850-е годы желание сокрушать преследовало людей образованных. На смену им пришли фанатичные невежды, не имевшие даже отдаленного представления об управлении государственными и общественными институтами, их назначении и потребностях. Наверное, Нечаев понимал, что не следует необученного юношу ставить к ткацкому станку, он не сможет на нем работать. Но ему причудилось, что он способен главенствовать в революции и управлять державой. Гениально простой текст шекспировского «Гамлета» (монолог о флейте) писался для всех. Но почему-то многие думают, что он не для них и, уж конечно, не для таких, как Сергей Геннадиевич Нечаев.

Загрузка...