Глава вторая. Иштеребинт

События, в грандиозности своей подобные облакам, зачастую низвергают в прах даже тех, кто сумел устоять перед величием гор.

– ЦИЛАРКИЙ, Вариации

Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Иштеребинт

Анасуримбор – почти наверняка твой Спаситель…

Растерянности достаточно глубокой свойственна некая безмятежность, умиротворение, проистекающее из понимания того факта, что настолько противоречивые обстоятельства или качества едва ли вообще возможно свести к единому целому. Сорвил был человеком. А ещё он был принцем и Уверовавшим королём. Сиротой. Орудием Ятвер, Ужасной Матери Рождения. Он был уроженцем Сакарпа, лишь недавно ставшим мужчиной. И был Иммириккасом, одним из древнейших инъйори ишрой, жившим на этом свете целую вечность тому назад.

Он разрывался между жаждой жизни и вечным проклятием.

И был влюблён.

Он лежал, задыхаясь, пока мир вокруг него обретал форму, которую был способен вместить в себя его разум. Плачущая Гора вздымалась, нависая над ним, но казалась при этом эфемерной, словно бы вырезанной из бумаги декорацией, а не чем-то материальным. Его безбородое, наголо бритое лицо терзала колющая боль. Кучки обезумевших эмвама метались в тумане, разбегаясь так быстро, как только позволяли их хилые тела. Нахлынули воспоминания, образы, неотличимые от чистого ужаса. Спуск в недра Горы сквозь наполненные визгом чертоги и залы. Ойнарал, умирающий в Священной Бездне. Амилоас

Сорвил вцепился в свои щёки, но пальцы лишь промяли его собственную кожу. Он свободен! Свободен от этой проклятой вещи!

И разорван надвое.

Он вспомнил набитую свиными тушами Клеть, спускающуюся в Колодец Ингресс. Вспомнил ойнаралова отца, Ойрунаса – чудовищного Владыку Стражи. Вспомнил Серву – связанную, с заткнутым ртом… А сейчас она была рядом, всё ещё – как и тогда, когда он только нашел её в этом хаосе – облачённая в отрез чёрного инъйорского шёлка, настолько тонкого, что он казался краской, нанесённой на её кожу. Ветер растрепал её золотистые волосы. Позади неё, будто противостоя безумными образами и руинами своими всему Сущему, вздымался к небу Иштеребинт. Из множества мест на его необъятной туше вырывались столбы дыма.

Сорвил хотел было окликнуть её, но внезапно вспыхнувшие опасения заставили его умолкнуть. Известно ли ей? Сообщили ли ей упыри об Ужасной Матери? Знает ли она, кем он на самом деле является?

И что ему предначертано сделать?

Вместе с возвратившимся сознанием пришло и понимание, где они сейчас. Они находились на Кирру-нол – площадке, располагавшейся непосредственно перед сокрушёнными вратами Иштеребинта. Сорвил, поднявшись с холодного камня, привстал на одно колено.

– Что… что происходит? – прохрипел он, пытаясь перекричать окружавший их грохот и шум.

Она резко повернулась к нему, словно бы оторвавшись от каких-то тревожных дум. Её левый глаз заплыл, будто скалясь какой-то лиловой усмешкой, но правый со свойственной ей уверенной ясностью уставился прямо на него. Со следующим вдохом пришла радостная убеждённость, что она настолько же мало знает о той части истории, которая касается его, насколько мало он знает о том, что случилось с ними.

И Сорвил немедленно принялся репетировать в своих мыслях ту ложь, которую поведает ей.

– Последняя Обитель умирает, – отозвалась она. – Целостные сражаются против всех остальных.

– И хорошо! – прорычал чей-то голос позади Сорвила. Оглянувшись, юный Уверовавший король увидел Моэнгхуса, сидевшего над грудой каких-то обломков, словно над выгребной ямой – ссутулившись и положив свои огромные руки себе на колени. Чёрная грива волос скрывала его лицо. Он, как и его сестра, был одет в отрез чёрного шёлка, расшитый, в отличие от её одеяний, алым рисунком, изображавшим скачущих лошадей, но обёрнутый лишь вокруг бёдер. Кровь, стекая с пальцев его правой руки, капала на землю.

– Хорошо? – спросила Серва. – И чего же тут хорошего?

Имперский принц даже не поднял взгляда. Вопли эмвама, подобные блеянию овец, звучали где-то невдалеке.

– Я слышал тебя, сестрёнка…

Кровь алыми бусинками продолжала сочиться с кончиков его пальцев.

– Сквозь собственные крики… я слышал, как ты… распеваешь…

* * *

– У боли тоже есть своё волшебство, – прошептал ненавистнейший из упырей.

Они карабкались по склонам Плачущей Горы, стремясь прочь от Соггомантовых Врат так же резво, как и эмвама. Серва вела их к изукрашенным резными панно вершинам, двигаясь вдоль перемычек и насыпей, соединяющих восточные отроги горы с основным массивом Иштеребинта. Их путь устилали каменные обломки, осыпавшиеся с полуразрушенных каменных ликов и барельефов, украшающих отвесные скалы. Из бесчисленных шахт, вырытых упырями для вентиляции их мерзкой Обители, извергался дым – чёрные, серые, а иногда белые или даже гнусно-жёлтые, чадящие столбы и шлейфы. Каждый из беглецов вдоволь настрадался, но достаточно было только глянуть на Моэнгхуса, чтобы понять – именно на его долю выпали самые тяжкие испытания. Серва и Сорвил не спотыкались и не шатались, как он, выглядевший, словно внутри него вся тысяча его мышц сражается с сотней костей. Имперский принц горбился, вся его фигура выдавала бушующие в душе страсти, лицо искажалось гримасами боли, дыхание то и дело дрожало от всхлипов и рыданий, словно бы с каждым вдохом в его лёгкие проникала какая-то незримая погибель. Серва и Сорвил двигались как единое существо, будто ими владело одно-единственное побуждение, определявшее ныне их действия. Они вглядывались в горизонт, в то время как он мог смотреть только вниз, опасаясь поранить босые ноги. Они прошли испытание, и дух их остался подлинным.

Он же сделался жертвой.

Подвергнутый мучениям и издевательствам. Изнасилованный и обезумевший.

И способный ныне… лишь хныкать да ныть?

Вне зависимости от того, как далеко за их спинами и глубоко под ногами оставался Высший Ярус, ему мнилось, что воздух, напоённый тленом и порчей, жжёт дыхание и выворачивает наизнанку желудок. Все они частенько моргали и время от времени смахивали пальцами наворачивающиеся на глаза слёзы. Но лишь он скулил. Лишь он трясся, терзаясь оставшимися погребёнными в недрах Горы кошмарами.

Кем? Кем же был этот маленький черноволосый мальчик? Кто же на самом деле это дитя, повсюду сталкивавшееся с ухмылками и сплетнями? Его называли имперским Ублюдком – прозвищем, которое он какое-то время осмеливался даже смаковать. Если носить что-либо достаточно долго, то начнёшь думать, что этого-то ты как раз и достоин.

Вроде того, как зваться Анасуримбором.

Плачущая Гора поплыла перед ним, вырезанные на вздымающихся скалах упыриные фигуры – и крошечные и огромные – принимали противоестественные позы, упыриные лики следили за ним своими мёртвыми глазами. Серва обнаружила его сжавшимся меж двух гранитных утёсов, жалко корчащимся и что-то бормочущим.

– Поди! Братец! Нам нужно спешить!

Она словно бы нависала над ним, находясь, как и всегда, уровнем выше – прекрасная девушка, одетая лишь в эти развратные нелюдские шелка. Лиловая трещина, которую собой представлял её левый глаз, не столько скрывала красоту Сервы, сколько будто бы вопияла об её соучастии. Над нею вздымались испещрённые барельефами гранитные стены и струились мерзкими потоками дымные шлейфы.

– Тыыыыы! – услышал он собственный рёв, надорвавший ему глотку. Вопль, настолько неожиданный в своей оглушительной громогласности, насколько были робки причитания, ему предшествовавшие. Впервые за всё время, что они были знакомы, ему довелось увидеть, как его сестра испуганно отшатнулась.

Но ей понадобилось одно-единственное мгновение, чтобы вернуться к своей обычной невозмутимости.

– Харапиор мёртв, – сказала она с яростью, достойной ярости брата. – Ты же всё ещё жив. И лишь тебе решать, как долго ты будешь оставаться привязанным к его нечестивой пыточной раме.

Но эти слова, пусть даже и бьющие единым дыханием в самую суть, лишь сделали Серву ещё более бесчувственной и ненавистной в его глазах.

Он отвёл взгляд и сплюнул, ощутив на губах вкус проклятия. Солнце. Даже придушенное облаками, оно остаётся чересчур ярким.

* * *

Быть человеком означает иметь пределы, ступить за которые ты попросту не способен, означает страдать, причём страдать в любом случае – будь то от своей немощи или же от собственного упрямства. Быть человеком означает вздрагивать от занесённой над тобою руки, роптать против обращённых на тебя унижений, пытаться избежать мук и скорбей, бежать прочь от ужасов и кошмаров. И Моэнгхус был человеком – теперь у него не оставалось в этом ни малейших сомнений. Мысль о том, что он, быть может, нечто большее, издохла в чёрных недрах Плачущей Горы… вместе с множеством других вещей и понятий.

Да – они сумели спастись из чрева Иштеребинта, что некогда был Ишориолом, Обителью, снискавшей такую славу и обладавшей такой мощью, что её имя, казалось, будут превозносить до конца времён. Сумели бежать прочь от последнего, затухающего света нелюдской расы. Он взбирался, карабкаясь, как и его спутники, вверх по почти отвесным склонам, но если меж ними и мерзким обиталищем упырей действительно увеличивалось расстояние – за его плечами копилась одна лишь пустота. Он не более был способен бежать прочь из Преддверия, чем вырезать из своего тела собственные кости. Он был человеком…

В отличие от его проклятой сестры…

Туша Горы теперь заслоняла солнце, и пролёгшие тени скрадывали рельефность вырезанных в камне изваяний, так, что эти фигуры теперь будто бы прятались в тех самых нишах, из которых взирали на беглецов. Статуи и барельефы, представлявшиеся под прямыми лучами солнца вычурными и замысловатыми, сейчас выглядели неухоженными и заброшенными, поддавшимися тысячелетнему небрежению. Носы изваяний казались комками засохшей глины, рты тонкими трещинками, глаза не многим более, нежели двумя дырами, зиявшими промеж бровей и скул. Моэнгхус внезапно осознал, что они сейчас стоят на огромной каменной ладони. Вздымающееся основание, оставшееся от большого пальца, напоминало бок умирающей лошади, прочие же пальцы и вовсе отломились так давно, что казались лишь едва заметными возвышениями.

– Спой мне! – услышал он вдруг собственный крик. – Спой мне ту песню снова, сестрёнка.

Серва взглянула на него с уязвляющей жалостью.

– Поди…

Вас силья… – с издёвкой проворковал он, подражая её нежному голосу, когда-то доносившемуся до его слуха сквозь собственные надрывные вопли. – Помнишь, сестрёнка? Вас силья энил’кува лоиниринья

– У нас нет на это вре…

– Скажи мне! – взревел он. – Скажи, что это значит!

На какое-то мгновение ему почудилось, что она заикается:

– Из этого не выйдет ничего хорошего.

– Хорошего? – услышал он своё хихиканье. – Боюсь, теперь уже слишком поздно. Я не жду от тебя ничего хорошего, сестрёнка. Мне нужна только правда… Или она неведома и тебе тоже?

Она смотрела на него с задумчивой печалью, которую, как он знал, никто из Анасуримборов не способен испытывать. Не по-настоящему.

– Твои губы… – начала она, на глаза её навернулись слёзы, а голос источал фальшивое страдание. – Лишь губы твои исцелят мои раны…

Её голос скользил, следуя за призрачным рёвом, исходившим из чрева Горы.

– И что это за песня? – рявкнул он. – Как она называется?

Ему так хотелось верить её увлажнённым слезами глазам и дрожащим губам.

– Возлежание Линкиру, – сказала она.

И тогда он потерял саму способность чувствовать.

– Песнь Кровосмешения?

Первая из множества предстоявших ему утрат.

* * *

– Оно гнетёт тебя, – сказал Харапиор, – это имя.

Всё, что мы говорим друг другу, мы говорим также и всем остальным. Наши речи всегда влекут за собой речи иные – произносимые впоследствии, и мы постоянно готовимся к тому, что их будут слушать. Любая истина, сказанная вслух, не является просто истиной, ибо слова имеют последствия, голоса приводят в движение души, а души движут голосами, распространяясь всё дальше и дальше, подобно сияющим лучам. Вот почему мы с готовностью признаём мёртвыми тех, кого уже не считаем живыми. Вот почему лишь палач беседует с жертвой, не заботясь о последствиях, ибо мы говорим свободно, лишь понимая, что дни собеседника сочтены.

И посему Харапиор говорил с ним так, как говорят с мертвецами.

Откровенно.

– Никто не видит нас здесь, человечек, даже боги. Этот чертог – темнейшее из мест во всём Мире. В Преддверии ты можешь говорить, не страшась своего отца.

– Я и не страшусь своего отца, – ответил он с какой-то идиотской отвагой.

– Нет, страшишься, Сын Лета. Страшишься, ибо знаешь, что он дунианин.

– Довольно этих безумных речей!

– А твои братья и сёстры… Они тоже боятся его?

– Не больше, чем я! – крикнул он. Мало на свете вещей столь же прискорбных, как та лёгкость, с которой наш гнев проистекает из нашего ужаса, и тот факт, с какой готовностью мы выдаём свои настоящие помыслы, яростно изображая вызов и неповиновение.

– Ну да… – сказал упырь, вновь сумевший услышать намного больше сказанного вслух, – конечно. Для них разгадать тайну, которой является их отец, означает также разгадать тайну, которой являются они сами. В отличие от тебя. У тайны, сокрытой в тебе, природа иная.

– Во мне нет никаких тайн!

– О нет, Сын Лета, есть. Конечно, есть. Как была бы она в любом смертном, которому довелось провести своё детство среди подобных чудовищ.

– Они не чудовища!

– Тогда ты просто не знаешь, что значит быть дунианином.

– Я знаю об этом достаточно!

Харапиор рассмеялся так, как он это делал всегда – беззвучно.

– Я покажу тебе… – сказал он, указав на фигуры в чёрных одеяниях позади себя.

И затем Моэнгхус обнаружил себя прикованным рядом со своей младшей сестрой и разрыдался, осознав ловушку, в которой они оказались. Ему суждено было стать стрекалом для неё, как ей – для него. Упыри извлекли разящий нож, что прячется в ножнах всякой любви, и отрезали, искромсали им всё, что смогли. Харапиор с подручными сокрушили и раздавили его прямо у неё на глазах, сделав из его страданий орудие пытки, но Серва осталась… невозмутимой.

Когда они пресытились мирскими зверствами, то обратились к колдовству. Во тьме их головы тлели алыми углями, порождая какое-то мутное свечение, расползавшееся вокруг бело-голубой точки. Будучи созданиями из плоти и крови, они в этом отношении не отличались от людей. У боли было своё волшебство, и Моэнгхусу, прикованному рядом со своей обнажённой сестрой, довелось познать непристойность каждого из них. Он кричал не столько из-за обрушившихся на него мук, сколько из-за их изощрённого разнообразия, ибо они были подобны тысяче тысяч злобных маленьких челюстей, наполненных злобными маленькими зубиками, вцепившимися в каждый его сосуд, каждое сухожилие, жующими их, терзающими, рвущими…

Он вопил и давился своими воплями. Он опорожнял кишечник и мочевой пузырь. Он потерял остатки достоинства.

И более всего прочего он умолял.

Сестра! Сестра!

Яви им! Пожалуйста! Молю тебя!

Яви им отцово наследие!

Но она смотрела сквозь него… и пела… пела, источая сладкие слова на упырином языке, которого он не понимал, – на проклятом ихримсу. Слова, что струились, дрожа и отдаваясь эхом в окружающей темноте, скользили разящим лезвием, остриём коварного ножа. Она пела о своей любви – любви ко всем, кто ещё только остался на этом свете, ко всем… но не к нему! Она пела, исповедуясь в своей неизбывной любви к ним – к этим мерзким созданиям, к упырям!

Он едва помнил подробности. Бесконечные судороги. Себя самого, висящего на цепях, казалось бы внешне невредимого, но при этом искалеченного, изуродованного… ободранного до костей и раздавленного. Харапиора, шепчущего ему на ухо издевательские прозрения и откровения…

– Задумайся о Преисподней, дитя. То, что тебе довелось испытать, – лишь малая искрящаяся капелька в том безмерном океане страданий, что тебя ожидает…

И его божественная сестра, Анасуримбор Серва, та, которую прославляли и которой ужасались все Три Моря, единственная душа на свете, способная изречь своими устами немыслимые чудеса, подвластные её отцу… способная спасти своего истерзанного брата – если бы лишь пожелала… она… она… да… если бы она пожелала!

Струились во тьме слова древних песен… побуждая упырей на всё новые блудодейства, всё новые Напевы Мучений, да такие, что неведомы прочим гностическим чародеям. Харапиор с подручными погрузили его в бесконечность мук и терзаний – немыслимых, невообразимых для душ, обретающихся по эту сторону Врат. С терпением пресытившихся волков они отделили одну его боль от другой, отчаяние от отчаяния, ужас от ужаса, сделав из его души нить, вечно дрожащую им в унисон и соткав из неё гобелен чистого, возвышенного страдания.

Телесные унижения же они лишь намазали поверх него, словно масло. Подобно всем художникам, упыри не могли не оставить на сотворённом ими шедевре своих тщеславных отметин.

– Лишь ка-а-а-пелька…

Когда всё закончилось, Владыка-Истязатель остался рядом с ним, во тьме, наблюдая, как душа его… течёт.

– Я знаю это, ибо я видел…

* * *

Я знаю.

И кем же всё-таки было это волчеглазое дитя, сидящее на коленях Аспект-Императора?

Истина, как позже понял Моэнгхус, всегда скрывалась от него за объятиями Эсменет, дававшими возможность избежать вечно преследовавшего его безотчетного отчаяния, представлявшимся ему способом, решением чего-то, что всегда ожидало извне, за пределами их заботливой теплоты. Он любил её, любил более страстно, чем способен был любить любой из его братьев или сестёр, но всё же он каким-то образом всегда знал, что Анасуримбор Эсменет, Благословенная императрица Трёх Морей, никогда не ловила его, не стискивала и не сжимала в объятиях так, как остальных своих детей.

Однако же, несмотря на это, вопрос о его особенном происхождении никогда не приходил ему в голову – вероятнее всего потому, что у неё были такие же чёрные волосы, как у него. Он бросался к ней, обожая её так, как обожают своих матерей все маленькие мальчики, восхищаясь, что её сумеречная красота рядом с его светловолосыми сёстрами и братьями становится только заметнее. И он решил тогда, что остановился где-то на полпути между своими родителями, обладая его струящимися волосами и её алебастровой кожей. Он даже гордился тем, что отличается от прочих.

А затем Кайютас рассказал ему, что матери суть не более чем почва для отцовского семени.

Даже после рождения Телиопы Эсменет всегда приходила, чтобы обнять перед сном «своих старших мальчиков», и однажды ночью он спросил её – она ли его настоящая мать.

Её колебания встревожили Моэнгхуса, и он навсегда запомнил, как сильно, хотя жалость, прозвучавшая в её голосе, со временем и забылась.

– Нет, мой сладкий… я твоя приёмная мать. Так же как Келлхус – твой приёмный отец.

– Вииидишь, – сказал Кайютас, прижимавшийся к ней справа, – вот почему у тебя чёрные волосы, а у нас бел…

– Вернее, светлые, – перебила Эсменет, ткнув мальчика локтем в бок за дерзость. – В конце концов, ты же знаешь, что одни лишь рабы подставляют макушку солнцу, не имея крыши над головой.

Когда речь идёт о собственной сущности, мы не знаем, но попросту верим, и посему человек, убеждённый в своей принадлежности к чему-либо, никогда не обращает внимания на несоответствия. Но если невежество более не может послужить нам щитом – тогда помочь может лишь безразличие. Возможно, именно поэтому Благословенная Императрица решила рассказать ему правду – дабы похоронить его сущность заживо.

– И кто же тогда мои настоящие мать и отец?

В этот раз её колебания были приправлены ужасом.

– Я – вторая жена твоего отца. А его первой женой была Серве.

Ему понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать услышанное.

– Женщина с Кругораспятия? Она моя мать?

– Да.

Факты, представляющиеся нам нелепыми, зачастую вынести легче всего, хотя бы потому, что, столкнувшись с ними, можно изобразить растерянность. То, что встречаешь, пожимая плечами, как правило, оказывается легче не принимать во внимание.

– А мой отец… кто он?

Благословенная Императрица Трёх Морей, глубоко вздохнув, сглотнула.

– Первый… муж твоей матери. Человек, который привёл Святого Аспект-Императора сюда – в Три Моря.

– Ты имеешь в виду… скюльвенда?

И ему внезапно стало со всей очевидностью ясно, что за бирюзовые глаза смотрели на него из зеркала всю его жизнь.

Глаза скюльвенда!

– Ты моё дитя, мой сын, Моэнгхус, – никогда не забывай об этом! Но в то же время ты дитя мученицы и легенды. Попросту говоря, если бы не твои отец и мать, весь Мир оказался бы обречённым.

Она говорила поспешно, стремясь сгладить острые углы, придать иную форму и тому, что произнесено, и тому, что опущено.

Но сердце чует горести так же легко, как уста изрекают ложь. В любом случае, едва ли она могла бы сказать ему в утешение нечто такое, что безжалостный испытующий взор его сестёр и братьев не пронзил бы до самого дна, непременно добравшись до сути.

И именно детям Аспект-Императора дано будет решать, что ему стоит думать и чувствовать на этот счёт. И они будут решать…

Во всяком случае, до Иштеребинта.

* * *

Они вернулись в гиолальские леса и, волоча ноги, вереницей тащились под сучьями мёртвых деревьев, будучи слишком уставшими и опустошёнными для разговоров. Они осмелились развести костёр, поужинав щавелем, дикими яблоками и не успевшим удрать хромым волком, на которого им посчастливилось наткнуться в лощине. Моэнгхус не был способен даже притвориться спящим, не говоря уж о том, чтобы уснуть по-настоящему. В отличие от него Серва и юный сакарпец немедленно погрузились в сон, ему же, взиравшему на спящих спутников в свете затухающего пламени, удалось найти лишь нечто вроде успокоения или памяти о нём. Они за него беспокоились, понимал имперский принц.

Гвоздь Небес, опираясь на плечи незнакомых Моэнгхусу созвездий, сверкал над горизонтом так высоко, как ему только доводилось когда-либо видеть. Ночной ветерок целовал его раны, во всяком случае, те из них, до которых способен был дотянуться, и на какое-то мгновение ему почудилось, что он почти что может дышать…

Но стоило смежить веки, как на него обрушивалось всепожирающее сияние упыриных пастей, исторгающих немыслимые Напевы. Какую бы надежду на облегчение ни принесли наступившие сумерки, достаточно было только прикрыть глаза, чтобы она разорвалась в клочья, лишь прищуриться, чтобы бушующий в его душе ураган, завывая, унёс её прочь.

Его плечи содрогались от безмолвного смеха – или то были рыдания?

– Братец? – услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. – Братец, я боюсь за те…

– Нет, – прорычал он. – Ты… ты не будешь со мной говорить.

– Да, – ответила Серва. – Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами – это право всякой младшей сестрёнки.

– Ты мне не сестра.

– А кто же тогда?

Он одарил её усмешкой.

– Дочь своего отца. Анасуримбор… – Он наклонился вперёд, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. – Дунианка.

Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.

– Братец, – молвила Серва, – тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.

– Харапиоров яд? – поинтересовался он с насмешливой издёвкой.

Понуждаемый потребностью в каком-то яростном самоуничижении, он рассказал языкам пламени о том, как Серва и Кайютас с самого рождения играли с ним, а точнее, в него. Как, забавляясь, тешились его качествами и привычками настолько глубинными, что побуждения эти властвовали над его душой даже тогда, когда он не осознавал самого их существования. Он был познан без остатка и направляем, был забавой, игрушкой для маленьких расшалившихся созданий, для дунианской мерзости. Если прочие отцы дарили своим детям собак, дабы научить их иметь дело с кем-то, имеющим зубы, но в то же самое время любящим их, то Анасуримбор Келлхус даровал своим детям Моэнгхуса. Он был их питомцем, зверушкой, которую детишки Аспект-Императора могли обучить доверять им, защищать их и даже убивать ради них. Он чувствовал, как сжимается его глотка, а глаза раскрываются всё шире и шире, по мере того как невообразимое безумие, что ему довелось постичь в недрах Плачущей Горы, извергалось наружу вместе с речами. Он был их дрессированным человечком, их головоломкой, сундучком с игрушками…

– Довольно! – вскричал сакарпский юнец. – Что это за сумасшест…

– Это – истина! – рявкнул Моэнгхус. Ухмылка, казалось, расколола надвое обожжённую глину его лица. Он словно чувствовал, как внутри него плещутся помои и липкая жижа. – Они всегда на войне, Лошадиный король. Даже когда притворяются спящими.

Сорвил, столкнувшись с ним взглядом, невольно сглотнул. Яростно треснули угли костра, но юнец сумел притвориться, будто не вздрогнул, а лишь сделал то, что и собирался – повернулся к Серве.

– Это правда?

Она пристально смотрела на него один долгий миг.

– Да.

* * *

Сорвил проснулся ещё до рассвета. Его терзала какая-то потаённая боль, укоренившаяся, казалось, где-то в мышцах и сухожилиях, но каким-то образом выплёскивавшаяся наружу в таких местах, где и болеть-то вроде было нечему. Он моргнул, пытаясь избавиться от преследовавших его во сне видений, от образов нелюдей, скачущих на своих колесницах и пускающих в поля цветущего сорго огненные стрелы, а затем смеющихся над призраком голода, который за этим непременно последует. Серва, свернувшаяся калачиком ради тепла, всё ещё спала возле мёртвого кострища, положив под голову левую руку. Щека её смялась, надвинувшись на рот и нос, и она выглядела так безмятежно, что казалась не столько уязвимой, сколько попросту невосприимчивой к грозящему неисчислимыми опасностями окружению. Его воспоминания об их спасении из недр Плачущей Горы были местами совершенно отчётливыми, а местами туманными. Стоило ему закрыть глаза, и, казалось, он вновь видел её, висящую в Разломе Илкулку, просвеченную до голого тела сверкающими гранями и сияющими росчерками Гнозиса, отражающими и отбрасывающими прочь вздымающуюся колдовскую Песнь последних квуйя… А сейчас она лежала, уснув на куче сгнивших в труху и давно ставших грязью листьев, замотанная в отрез инъйорского шёлка, но умудряющаяся при этом выглядеть всё такой же величественной и непобедимой.

Что бы там ни произошло с её братом, было очевидно, что Анасуримборов сломать невозможно. Квуйя сами сломались об неё. Как и её брат…

Как и он сам.

А ещё он теперь осознал со всей определённостью факт, который накануне не сумел заставить себя принять в полной мере, дабы не потерять самообладания. Он чувствовал себя так, словно его обезглавили, или выпотрошили, или сделали с ним нечто вроде… ампутации души. Он ощущал отсутствие Иммириккаса, испытывал какое-то ноющее, царапающее нутро чувство потери, тщетные попытки чего-то, оставшегося внутри него, вслепую нашарить свои истоки, сорванные вместе с Амилоасом. Он чувствовал собственную неполноту так же остро, как и свою страсть и желание обладать удивительной девушкой, дремавшей сейчас поблизости – вроде бы и рядом с ним, но чересчур далеко, чтобы суметь до неё дотянуться.

Он был влюблён в неё. В Анасуримбора. И если Моэнгхуса Иштеребинт заставил порвать со своей сестрой, Сорвила же он, напротив, подтолкнул к ней, заставив поверить в её мотивы. Да и как бы могло быть иначе, если он помнил Мин-Уройкас? Был свидетелем того, как Медное Древо Сиоля рухнуло в чёрную пыль Выжженной Равнины! Своими глазами видел все инхоройские ужасы и их нечестивый Ковчег! Как мог он служить Ужасной Матери, со всей определённостью зная, что она беспомощна и слепа, ибо, как сказал Ойранал, не может узреть даже саму возможность того, что для Неё является невозможностью?

Не-Бог реален.

Разумеется, оставалось множество вопросов и бесчисленных сложностей. Сорвил, благодаря Амилоасу, словно бы родился заново. Его будущее лежало перед ним неопределённым и совершенно непостижимым вне факта его перерождения, а его прошлое пока что оставалось не переписанным – история ненависти и даже злоумышлений против Аспект-Императора, человека, бросившего ради человечества вызов самим богам.

Она вдруг открыла глаза, разом избавив его от этих тяжких раздумий. Её подбитый глаз оставался опухшим, а изо рта, как со сна это часто бывает и у прочих людей, ниточками сочилась слюна.

– Как, Сорвил? – спросила она голосом настолько нежным и тихим, будто бы опасалась вспугнуть наступавший рассвет. – Как ты можешь по-прежнему любить меня?

Он всё ещё лежал так же, как спал, – голова его покоилась на сгибе локтя. Сглотнув, он перевёл взгляд на маленького паучка, спешившего по своим делам вдоль ободранной ветки, валявшейся меж ними на лесной подстилке, а затем опять посмотрел ей в глаза.

– Тебе ведь никогда не доводилось любить, не так ли?

Нечто непостижимое поблёскивало в её бездонных очах.

– Я, как и сказал мой брат, дочь своего отца, – ответила она. – Дунианка.

Улыбка Сорвила слегка скривилась, когда он поднял голову с локтя. Сердце его яростно стучало, кровь пульсировала в ушах, но раздавшийся вдруг кашель и харканье Моэнгхуса исключили любую возможность ответа.

* * *

Они стояли под пологом, казалось, доверху напоённого недоверием и дышащего взаимными подозрениями леса. Они выжили и находились в относительной безопасности, но ни у кого из них не было ни малейшего желания обсуждать вчерашние события, не говоря уж о том, что за ними последовало. Сон будто бы утвердил и скрепил печатью тот факт, что между ними и вздымавшейся на юго-западном горизонте Плачущей Горой ныне пролегли дали и расстояния. Вчера они, спасаясь, бежали; ныне же вновь путешествовали, пусть и пребывая по-прежнему в какой-то стылой обречённости.

– Отец сейчас почти наверняка в Даглиаш, – заявила Серва. – Он должен узнать о том, что здесь произошло.

– Будем прыгать? – спросил Сорвил, одновременно и встревоженный предстоящим магическим перемещением и взволнованный, ибо руку его уже обжигало трепетным предвкушением, готовностью и жаждой ощутить все изгибы её миниатюрной фигуры.

Она покачала головой.

– Пока нет. Мы слишком углубились в чащу.

– Она боится, что Гора её запятнала, – прохрипел Моэнгхус, сплёвывая сгустки крови. Если в его словах и была какая-то толика озлобленности, то Сорвилу её услышать не удалось.

– О чём это ты?

Имперский принц вздрогнул, будто его ткнули вилкой. В ярком свете восходящего солнца Моэнгхус выглядел ещё более раздавленным и сокрушённым. Он держал голову и лицо опущенными, словно бы собираясь блевать, но его льдистые голубые глаза, сверкавшие из-под бровей, взирали сквозь спутанные пряди длинных волос прямо на Сорвила.

– Напев Перемещения. Эти смыслы выворачивают Сущее наизнанку, не так ли, сестрёнка? Метагнозис… на самом пределе её возможностей. И если Гора её изменила, то она могла и потерять эти способности…

Свайяльская гранд-дама не обратила на его слова ни малейшего внимания.

– Мы пойдём туда, – сказала она, указывая в сторону севера – прямо на высившуюся неподалёку верхушку какого-то лысого холма.

– Но мне почему-то кажется, – продолжал, как ни в чём не бывало, Моэнгхус, – что ничегошеньки с ней не случилось…

Серва окинула его непроницаемым взором.

– Мы пока слишком глубоко в этой чаще.

И они двинулись вперёд под огромными, лишёнными листьев ветвями, что торчали в разные стороны, словно высеченные из пемзы бивни, а потом, расходясь и переплетаясь, превращались в увенчанные острыми шипами сучья, сквозь которые, изливая на землю дробящиеся тени, струился солнечный свет. Сорвил держался неподалёку от Сервы, в то время как Моэнгхус плёлся где-то позади. Никто не произносил ни слова. Морозный утренний воздух постепенно теплел, и боль в разогретых движением конечностях утихала.

– Ойрунас принёс тебя к Висящим Цитаделям… – наконец проговорила она.

Сорвил убеждал себя не казаться тупицей.

– Ну да…

Он не многое помнил из того, что случилось после смерти Ойнарала в Священной Бездне.

– И как же человеческий юноша оказался в руках нелюдского Героя?

Сорвил пожал плечами:

– Да просто сын этого самого Героя взял юношу с собой в безумное путешествие сквозь всю их свихнувшуюся Обитель и привёл его в Глубочайшую из Бездн, где, собственно, и обитал его отец.

– Ты имеешь в виду Ойнарала?

Его сердце дрогнуло, когда он понял, что ей известно о Последнем Сыне.

– Да.

Я видел, как шествует Вихрь…

– Ойнарал привёл тебя к своему отцу… К эрратику. Но зачем?

– Чтобы его отец узнал о том, что Консульт ныне правит Иштеребинтом.

Теперь она взглянула прямо ему в лицо.

– Но зачем брать с собою тебя?

Он взмолился о том, чтобы Плевок Ятвер, который когда-то втёр в его щёки Порспариан, не подвёл его и сейчас, пусть он и стал отступником.

– П-полагаю, для того, чтобы я запомнил случившееся.

Она ему поверила – он сумел углядеть это в её голубых глазах, и эта убеждённость показалась ему самым восхитительным и чудесным из всего, что ему доводилось когда-либо видеть.

– И что произошло, когда вы нашли Ойрунаса?

Уверовавший король Сакарпа пробирался вперёд, одновременно и вглядываясь в замысловатые переплетения сухого, безжизненного подлеска, и томясь отчаянием, в которое его повергало собственное, не менее замысловатое, положение.

– Ойнарал спровоцировал его… намеренно, как мне кажется, – он судорожно выдохнул, – и в припадке древней ярости Ойрунас убил его… предал смерти собственного сына.

Его друга. Ойнарала, Рождённого Последним. Второго из братьев, что подарил ему этот Мир помимо Цоронги.

– А затем?

Юноша снова пожал плечами:

– Ойрунас словно… опомнился. И тогда я, дрожа от ужаса, встал перед ним на колени – там в Глубочайшей из Бездн… и поведал ему всё, что мне велел рассказать Ойнарал… рассказал, что Иштеребинт достался Подлым.

Какое-то время она молча двигалась рядом. Склон становился всё круче, так что им временами приходилось не столько идти, сколько карабкаться по уступам. Впереди, меж вздымавшихся круч, проглядывало белёсое небо, обозначая очертания бесплодных вершин.

– Я имею представление об Амилоасе, – внезапно сказала она. – Сесватхе трижды доводилось носить его – чаще, чем кому-либо из людей. И каждый раз из-за Иммириккаса он менялся безвозвратно. То, почему Эмилидис использовал в качестве посредника для своего артефакта душу столь яростную и мстительную, всегда оставалось предметом ожесточённых споров. Иммириккас был упёртым и свирепым упрямцем, и Сесватха считал, что это Нильгиккас заставил Ремесленника использовать в Амилоасе его мятежную душу в надежде на то, что переполняющая её ненависть передастся каждому человеку, которому доведётся носить Котёл.

Сорвил нервно выдохнул. Закрыв на мгновение глаза, он увидел оком души своего любовника, Му’мийорна, грязного и измождённого, плетущегося куда-то по Главной Террасе. Встряхнув головой, он прогнал прочь явившийся образ.

– Да, – сказал он резче, чем ему хотелось бы, – он упрямец.

Они взбирались по бесплодным склонам, карабкаясь вверх по глыбам затейливо мерцающего в лучах солнца песчаника. Небо казалось чем-то отстранившимся от всего земного, чем-то изголодавшимся и безликим. Моэнгхус всё больше отставал от них, и отставал уже, как представлялось Сорвилу, тревожно, но Серву, похоже, это совершенно не беспокоило. Вместе они добрались до безжизненной, лысой вершины и теперь стояли, дивясь тому, как приветственно вздымаются выси и простираются дали, салютуя воле, сумевшей покорить их. Рассматривали холмы, становящиеся отвесными кручами, отроги и утёсы, превращающиеся в горные хребты, взирали на режущую глаз синеву Демуа.

Их первый прыжок перенесёт их так далеко.

Он повернулся к Серве, вспомнив с внезапно вспыхнувшим беспокойством о том, что говорил недавно Моэнгхус. Она уже смотрела на него – в ожидании, и у него перехватило дыхание от её непередаваемой красоты и от того, как инъйорские шелка, вроде бы и скрывая, в то же самое время подчёркивают её наготу.

– Мне нужно тебе сказать кое-что до того, как сюда доберётся мой брат, – промолвила она. Порыв ветра швырнул её льняные локоны прямо ей на лицо.

Юноша бросил взгляд на взбиравшегося по склону Моэнгхуса, а затем, сощурившись, вновь посмотрел на неё.

– И что же?

– Любовь, что ты питаешь ко мне…

Здесь слишком ветрено, чтобы дышать, подумалось ему.

– Да…

– Мне никогда не доводилось видеть ничего подобного.

– Потому что это моя любовь, – солгал он, – а тебе никогда не доводилось видеть никого, подобного мне.

Она улыбнулась в ответ, и Сорвил едва не вскрикнул от восхищения.

– Я полагала, что доводилось, – сказала она, всё ещё пристально глядя на него. – Считала, что ты лишь юнец, истерзанный ненавистью и тоской… Но то было раньше…

Уверовавший король судорожно сглотнул.

– Сорвил… То, что ты совершил, там, в Горе… И то, что я вижу на твоём лице! Это… божественно.

Каким-то тёмным, сугубо мужским уголком своей души Сорвил вдруг осознал, что Анасуримбор Серва, свайяльская гранд-дама, невзирая на все свои почти безграничные познания и могущество, по сути всё ещё дитя.

И разве имеет какое-то значение его ложь, если любовь его при этом реальна?

– Остерегайся! – прохрипел Моэнгхус, карабкавшийся по голым камням чуть ниже по склону. Он взобрался на вершину холма, очутившись прямо между ними – тяжко дышащий, хмурый, сгорбившийся.

– В их словах не бывает нежности, Лошадиный Король… одни лишь колючки, цепляющие твоё сердце.

* * *

У Сервы не возникло сложностей с Метагнозисом, в отличие от Сорвила, которого состоявшийся прыжок привёл в состояние какого-то неописуемого и невыразимого возбуждения. Там, где они теперь оказались, он беспрестанно бродил с места на место, словно бы пытаясь каждым своим шагом добраться до самого края мира. Ему было трудно сосредоточиться, ибо почти любая его мысль обращалась к душе, которая более не была его собственной, тянулась к знаниям, долженствующим быть, но ныне отсутствующим, и к пламени страстей, ныне лишённому топлива. Он знал, что расколот на части, что Амилоас навечно превратил его в обломок самого себя, но, общаясь с Сервой и Моэнгхусом, он понял, что случившаяся с ним метаморфоза странным образом сделала его более уверенным в себе и непроницаемым.

Постоянные оскорбительные подначки её обиженного на весь свет братца заставили их разделиться, и он, нежданно-негаданно, обнаружил, что остался наедине с дочерью Аспект-Императора на отроге Шаугириола, или, как его назвала Серва, Орлиного Рога – самой северной из вершин Демуа. Найти на склоне горы подходящее для сна место оказалось задачей не из простых. Моэнгхус как-то умудрился устроиться первым, но чересчур узкий уступ, на котором они очутились, заставил их с Сервой забраться вдоль идущей вверх по диагонали расщелины к гранитному наплыву, торчавшему двадцатью локтями выше из голой скалы, словно высунутый наружу язык. Руки Сорвила, казалось, воспарили, а ноги сделались будто свинцовыми. Голова его кружилась так сильно, а ощущение тяготения, стремящегося утащить его куда-то вбок и наружу, было настолько властным, что он опасался за свою жизнь. Но он цеплялся и карабкался, прижимаясь лицом к камням так тесно, что был способен почуять даже их запах. Дыша неглубоко, ибо дыхание причиняло ему острую боль, Сорвил взобрался следом за Сервой на край гранитного выступа и сел рядом, пожирая её глазами и безмолвно благодаря Охотника за отсутствие ветра.

Гвоздь Небес блистал высоко в небе, указывая направление на север и заливая бледным своим светом укутанные в серебрящийся иней дали, лежащие у их ног. Сорвил слушал, как она рассказывает о тех краях, что простёрлись сейчас перед ними. Она говорила и о струящейся вдали ленте Привязи, и о лежащей за ней Агонгорее, и о парящих где-то у горизонта очертаниях Джималети, но он слушал несколько отстранённо, ибо его сейчас влекли не её познания, а её близость и жаркое дыхание, в этом морозном воздухе вырывающееся белыми облачками из её уст. Он слушал её голос и задавался вопросом о том, как это вообще возможно – ухаживать за дочерью воплощённого Бога, пользуясь орудием, которым его одарило нечто, находящееся вне пределов самого времени и пространства.

– И далее, вон в том направлении, – сказала она, – находится Голготтерат.

Если бы она произнесла «Мин-Уройкас», то его кости, наверное, треснули бы прямо внутри тела, пронзив осколками плоть. Вместо этого он, повернувшись, поцеловал её обнажившееся плечо. Его сердце яростно колотилось. Она же, обхватив ладонями небритые щёки Сорвила, с силой впилась в его губы. Опрокинувшись на спину, он потянул её за собой. Укрывшись пологом ночного неба, расшитого сияющими звёздами, Серва оседлала его, тихонько шепнув:

– Я не та, кем ты меня считаешь.

И опустила свой огонь на его пламя.

– Как и я, – ответил он.

– Но я вижу тебя насквозь…

– Неееет, – простонал он, – ты не в силах…

И они занялись любовью на вершине Орлиного Рога – горы, с которой в древности было замечено немало вторжений. Они двигались медленно, скорее охая и постанывая, нежели исторгая крики страсти. И всё же любовь эта будто бы полнилась каким-то отчаянием, заставившим их отринуть прочь все различия и побудившим сплестись, слиться друг с другом, скользя в смешавшемся в общую влагу поте. Бурлила неистовством, понудившим их дышать в одно дыхание, словно бы они и вовсе стали ныне единым человеческим существом.

* * *

Он проснулся от позывов переполнившегося мочевого пузыря. Каменный язык, выступавший из вершины Орлиного Рога, в действительности оказался намного жёстче, чем ему почудилось в тумане плотских утех: поверхность скалы обжигала тело холодом и кусала щербинами зернистых неровностей. Серва пристроилась рядом, прижавшись ягодицами к его бёдрам, и он, не желая, чтобы его вновь наливающаяся жаром страсти мужественность разбудила её, осторожно отодвинулся и повернулся. Она нуждалась во сне гораздо больше, нежели он сам или Моэнгхус. И посему Сорвил лежал, стараясь не потревожить её своим дыханием и трепетной жаждой, а его набухшее естество, овеваемое потоками холодного ветра, болело и ныло.

Стараясь отвлечься, он посмотрел на север. Где-то там, вдали… царапали небо Рога Голготтерата. Он вглядывался в горизонт, надеясь уловить проблеск их сказочного мерцания, но вместо этого заметил лишь какое-то движение в небе меж горных вершин. Нечто странное скользило там, паря над пропастью. Сорвил сощурился и даже поднял ладонь, пытаясь прикрыть взор от сияния Гвоздя Небес…

И почуял, как внутри него вскипающей пеной вздымается ужас, охватывая тело от самых кишок до конечностей…

Аист парил в ночной пустоте, его бледные очертания плыли в потоках ветра. Сорвилу показалось, будто вся гора целиком вдруг покатилась куда-то – слишком медленно, чтобы его глаза способны были это заметить, и всё же достаточно быстро, чтобы до тошноты закружилась голова.

Ужасная Матерь следит за ним.

Она не забыла о своём ассасине-отступнике.

Она знает.

Его мысли понеслись вскачь. Как именно Старые Боги покарают его за предательство и вероломство? Заклеймят Проклятием?

Уготовано ли ему адское пламя за его любовь к Анасуримбор Серве?

За то, что видит незримое для Святой Ятвер?

Он лежал неподвижно, будто бы его тело вдавило в клочок скалы меж ним и заворожившей его женщиной. Рыдающий вопль пронзил морозный воздух, и Сорвил снова вздрогнул, поражённый какой-то безумной убеждённостью, что этот выкрик исходит от него самого. Но то был лишь всхлипывающий и плачущий уступом ниже Моэнгхус. Могучие, почти что бычьи вздохи перемежались со скулящими стонами, и было очевидно, что исходят они от человека взрослого и сильного, но в то же самое время по-прежнему остающегося ребёнком, черноволосым мальчиком, выросшим среди дуниан.

И Уверовавший король вновь погрузился в сон, надеясь, что уж ему-то это доступно по-прежнему.

* * *

Му’миорн прижимал его к подушкам, издавая с каждым толчком страстные хрипы. Нестриженые ногти оставляли на молочно-белой коже розовые и пурпурные царапины.

А затем Серва уже что-то кричала ему, и он пришёл в себя, дрожа и дёргаясь на грани забытья.

– Мы в опасности, сын Харвила! Просыпайся! Скорее!

Он зажмурился, ослеплённый нестерпимо ярким сиянием восходящего солнца, и, со стоном перекатившись, встал на четвереньки, немедленно осознав, что покрытый скудной почвой участок каменного выступа, который показался ему ночью удобным местом для сна, в действительности завален грудами птичьего помёта. Он заставил себя подняться на ноги, лишь для того чтобы вновь быть повергнутым наземь внезапно закружившимися и заплясавшими вокруг обрывами и пропастями…

Серва, присев на корточки у края скалы, смотрела вниз.

– Ты их видишь, братец? – спросила она. – Они приближаются с востока!

Сорвил встал, опираясь на одно колено, и, прищурившись, посмотрел на гранд-даму, ошеломлённый как её красотой, так и мерзкими ошмётками незваных снов и не принадлежащих ему видений. Он задыхался от самой мысли о том, что они возлежали вместе, как муж и жена – муж и жена! А теперь…

Ужасная Матерь?

– Шранки? – сипло спросил он.

И в этот момент стрела, свистнув в воздухе практически рядом с его правой щекой, ударилась в скалу за их спинами. Он вжал голову в плечи и пригнулся, всеми фибрами своей души ощутив пламя тревоги, мигом разогнавшее сон.

– Нет! – довольно резко ответила она. – Люди. – Она вновь наклонилась вперёд, чтобы позвать Моэнгхуса. – Ты видишь их, братец?

Сорвил, потерев глаза, уставился на восток, но так и не сумел там ничего углядеть.

– Люди? – снова спросил он, ползком перебираясь в более удобное для наблюдения место. – Из Ордалии?

– Нет… – Ещё одна стрела, мелькнув над вздымающимися склонами, отскочила от невидимой защиты, окружавшей и не подумавшую укрыться гранд-даму, а затем покатилась куда-то, стуча по камням. – Скюльвенды…

Скюльвенды?

Новая стрела, выпущенная немного под другим углом, пронзила колдовской Оберег, сумевший отразить предыдущий удар. В этот раз защита не помогла. Однако Серва, откинувшись назад, легко увернулась… Странным образом это показалось ему совершенно естественным, однако казалось изумительным и даже чудесным, что древко стрелы вдруг будто бы возникло прямо в её руке. Колдунья, держа стрелу ближе к оперению, взглянула на заменявшее наконечник утолщение хоры, но, заметив, что костяшки её пальцев и запястье начали, словно искрящимся инеем, покрываться солью, тут же швырнула в пропасть убийственный снаряд.

– Поди! – крикнула она.

С высочайшей осторожностью выглянув из-за скалы, Сорвил начал подсчитывать нападавших, карабкавшихся по уступам совсем неподалёку. Отряд преследователей выглядел, словно поднимающийся по склону клочок тумана или лёгкое облачко, состоящее, однако, из облачённых в поблёскивающие шлемы голов и покрытых доспехами плеч. Ещё две стрелы бессильно клюнули незримую защиту Оберега.

– Их там, кажется, человек сорок пять?

– Шестьдесят восемь, – поправила она.

– Застрельщики… – прохрипел Моэнгхус, поднявшийся к ним вдоль расщелины – тем же путём, которым они добрались сюда прошлой ночью. Он по-прежнему подчёркнуто смотрел лишь на Сорвила. – Похоже, они заметили наше вчерашнее прибытие.

– Сюда, – крикнула Серва, жестом призывая присоединиться к ней.

Сорвил почти ползком отодвинулся от края скалы и шагнул к ней. Окружающий пейзаж вместе со всеми своими обрывами и пропастями плясал у него перед глазами, вызывая почти нестерпимое головокружение.

Хмуро скалившийся Моэнгхус стоял, перекосившись и сгорбившись, словно бы его сухожилия были повреждены, не позволяя ему распрямиться, хотя выступ, на котором они находились, по своему характеру и наклону не требовал от него столь странной позы. Очередная стрела сломала древко о скалу высоко за их спинами, но Моэнгхус даже не вздрогнул.

– Ну давай же, – взмолилась его сестра, протягивая руку. – Отсюда я вижу далеко вглубь Агонгореи.

Какая-то дикая ярость, вздымавшаяся из самых глубин его существа, воспламенила взор её брата. Ещё одна стрела ударилась об Оберег, заставив воздух вспыхнуть свечением тонким и плоским, словно бумажный лист. Уже обхвативший Серву своей левой рукою Сорвил, проследив за взглядом имперского принца до низа её живота, увидел на чёрной ткани инъйорских шелков влажную выемку, где сквозь одеяния проступил остаток его семени.

– Братец!

Моэнгхус опустил ледяной взор ещё ниже и, помедлив одно тягостное сердцебиение, шагнул в её объятия, возвышаясь своею мощной фигурой над ними обоими. Небольшой дождь стрел забарабанил о колдовскую защиту Сервы, вызывая в застывшем воздухе одну вспышку голубоватого света за другой. Утреннее солнце обжигало их обращённые на восток спины.

Серва откинулась назад, выгнув позвоночник уже знакомым ему способом и непроизвольно, как показалось Сорвилу, ткнув его в бок костяшкой большого пальца. Её голова запрокинулась, а изо рта, ответствуя исторгнутому ею чародейскому крику, вырвалось жемчужно-белое сияние, глаза же вспыхнули так ярко, что излившийся из них свет полностью выбелил лицо колдуньи, скрыв от взора всю её невозможную красоту.

Метагностический Напев, казалось, выпустил откуда-то целое сонмище пауков, скользнувших со всех сторон вдоль его кожи и в точно выверенное время соединившихся своими лапками и внутри него и снаружи. Вокруг, закручиваясь белыми спиралями, возникла туманная дымка, таинственным образом совершенно неподвластная завывавшему в горах ветру. Замерший в лучах рассветного солнца пейзаж внезапно и вовсе превратился в плоскую, застывшую картинку. Он стиснул зубы, ощутив тяготение, стремящееся швырнуть его куда-то вовне, причём словно бы сразу во всех направлениях… а затем почувствовал, как нечто вдруг рухнуло, казалось, расколов само Сущее, зазмеившееся трещинами, курящимися дымными всполохами… Моэнхус вопил и ревел. Сорвил почувствовал, как рука имперского принца вяло дёрнулась, а затем увидел его самого, падающего на бесплодные скалы Орлиного Рога, а потом…

Яростное сияние, хлещущее по глазам, словно плеть. Их прибытие куда-то – такое резкое и внезапное, будто он был всего лишь младенцем, внезапно вырванным прямо из материнской утробы.

И, задыхаясь, они оба повалились в лишённую даже признаков жизни грязь.

Загрузка...