Машина промчалась вокруг площади Согласия. Сидя на заднем сиденье, Клэр наблюдала за множеством автомобилей всех форм и размеров: центростремительная сила выбрасывала их из круга площади, и некоторое время они двигались рядом, почти вплотную, а затем та же сила разносила их по улице Руаяль, Елисейским Полям или, как машину посольства, улице Жоржа Помпиду. Именно здесь был обезглавлен Людовик Шестнадцатый, а после него Мария-Антуанетта; площадь тогда содрогалась не от веса маленьких скоростных автомобилей, а от топота грубых башмаков разъяренных республиканцев. Клэр потерла шею. Считается, что гильотина убивает без боли. Тем не менее…
Они ехали над Сеной, по мосту Александра Третьего, направляясь к площади Инвалидов. Внезапно открывшееся пространство поражало воображение — именно здесь Париж представал во всей своей монументальности. Резвящиеся нагие купидоны, лошади с позолоченными крыльями, будто упирающимися в парижский небосвод. Из-под моста показался bateau mouche[55], и воды Сены плавно расходились вокруг его носа, словно мягкое масло по поверхности кусочка хлеба, оставляя за кормой мелкую рябь.
— Je descends devant la Musée Rodin[56], — сказала она водителю.
Вход в музей всего в нескольких шагах от резиденции. Ей понадобится не более четверти часа, чтобы отдать перевод. Выйдя из салона, она позвонила Амели — в резиденции все идет своим чередом.
Машина с шумом подъехала к фасаду Инвалидов и, развернувшись влево, вправо и опять влево, оказалась на улице Варенн. Водитель остановил машину у входа в музей. «Merci», — поблагодарила Клэр и, прежде чем выйти, внимательно оглядела прохожих. Только спешащие домой после рабочего дня служащие и несколько туристов во флисовых кофтах. Она захлопнула за собой дверцу машины.
Французское Министерство культуры недавно отремонтировало вход в музей. Клэр больше нравился старый, и она скучала по нему — полуразвалившемуся каменному закутку, выходившему прямо в парк, и сколоченной на скорую руку деревянной будке, в которой продавались билеты. Волшебный миг перехода сквозь невзрачный проем в окружающей территорию музея старой каменной стене в роскошную атмосферу восемнадцатого столетия. Новый вход из цельного куска однотонного камня, встроенный в часовню девятнадцатого века, выдержан в современном стиле, которому музеи в последнее время стали отдавать предпочтение: гладком, невыразительном, ложно египетском. Рядом с ним она чувствовала себя старой. Ворота в европейские музеи, сквозь которые она проплывала студенткой, пытаясь объясниться на своем тогда еще слабеньком французском, итальянском или испанском, были совсем иными.
У первой кассы сидел билетер, на котором в любую погоду надет темный свитер с высоким воротником. Он взглянул на Клэр, удивленно приподняв бровь.
— Bonjour… — начала она.
— C’est dix-sept heures seize, — перебил он и указал на часы на кассе. — Dernière entrée à dix-sept heures quinze.
Пять шестнадцать. Вход для посетителей до пяти пятнадцати.
— Благодарю, — ответила она по-английски. — Но я не в музей. Я с le service culturel.
К этому времени должны были доставить цветы, и Амели расставила их в вазы. Больше никаких доставок не ожидается. И никаких сюрпризов. Осталось лишь переодеться и завершить подготовку к ужину. Матильда во второй раз вымешивает тесто для булочек. Кузина Амели уже пришла, и они с Амели чистят картофель; потом его нужно вымочить в холодной подсоленной воде.
Она ждала, пока билетер звонил в издательский отдел.
— Personne ne répond[57]. — Он положил трубку и еще раз указал на часы.
Все уже разошлись. Или собирают папки на столах, закрывают файлы в компьютерах, оправляют юбки, заклеивают конверты с сегодняшней почтой — на звонок не ответят. Значит, все-таки не удастся отдать перевод. Ничего страшного, Сильви и не ждет его раньше понедельника. Во всяком случае, это не повод для препирательств с билетером.
Но почему-то никак не уйти. Ее заворожил льющийся из парка свет. Дожди наконец кончились, распустились цветы, и воздух наполнился их ароматом. Как, наверное, великолепен был парк в ярком солнечном свете дня, под легким дуновением весеннего ветерка. Сегодняшние события почти стерли из памяти заполнявшие квартиру косые лучи утреннего солнца, проникший сквозь открытые окна цветочный аромат, радостное ощущение ясного весеннего утра. Яркие пятна дикой глицинии во внутреннем дворике.
Вход еще открыт. Всего пять минут — все равно потратила бы их, чтобы передать перевод. Только один круг — взглянуть, расцвела ли дикая вишня. Из-за дождя Клэр несколько недель не была в парке. Ее охватило непреодолимое желание пройтись по нему. Вдохнуть его запахи.
— C’est pas grave, — сказала она билетеру. — Merci et bonne journée[58].
Но не пошла к выходу, а, порывшись в сумочке, нашла свой пропуск и предъявила его охраннику.
Впереди — величественный светлый фасад Отель де Бирон, главного здания музея, а перед ним веером расходятся симметрично расположенные сады роз и аккуратно подстриженные кусты самшита. Она, не останавливаясь, прошла мимо них и направилась к залитой солнцем главной части парка на южной стороне. Постояла немного перед «Вратами Ада»[59] у конца восточной стены, глядя на корчащиеся в муках фигуры грешников, ощущая идущее от их темных бронзовых тел тепло. Вот Ева, со склоненной головой, крепко обхватила полными руками округлый стан. В каталоге, который недавно переводила Клэр, говорилось, что натурщица Родена была на первых месяцах беременности и очень мерзла в его студии. И даже под весенним солнцем ей явно неуютно.
Обогнув здание, Клэр направилась к обширной южной части парка. На липах уже пробиваются зеленоватые листочки. Желтые нарциссы покачивают забавными мордочками на вечернем ветру, окруженные ярко-синими колокольчиками гиацинтов. Вдоль главной аллеи стояли и неспешно прогуливались посетители, болтали друг с другом, говорили по мобильникам, пялились на разбросанные среди растений бронзовые фигуры. Трое пожилых людей кивнули Клэр.
Она остановилась у Грота Орфея. Сейчас, лишенный пышной зелени лета, в окружении остриженных кустов самшита и еще не расцветшей сирени, он казался совсем пустым. В саду камней лишь голые стебли и редкие ростки лечебных растений. Без листвы и цветов вокруг мускулистая фигура Орфея, тянущего лиру к небу, кажется обреченной. У ног Орфея высечена строка из Данте, из надписи перед входом в ад: «Входящие, оставьте упованья». Жадность к жизни сгубила Орфея и обрекла его жену на возвращение в мир теней. Он слишком многого и слишком страстно желал. Пытался длить радости любви вечно.
Она двинулась вперед по центральной аллее и дошла до дорожки, ведущей на восток, в часть парка под названием Роща, сквозь которую можно вернуться к входу в музей. Липы сменились каштанами, может теми самыми, чей аромат наполнял улицу Варенн, когда она ходила за цветами, и потом проник в библиотеку сквозь открытые окна. Клэр глубоко вдохнула.
Среди деревьев установлена огромная согбенная фигура Андрьеда Андра, одного из шести граждан Кале[60], чье имя увековечено Роденом и вошло в историю не благодаря его невероятной храбрости, а из-за отчаяния, в которое он впал от сознания, что приходится жертвовать жизнью. Как всегда, она подошла поближе к скульптуре. Она впервые услышала историю о гражданах Кале от профессора колледжа, большеголового итальянца, который почему-то преподавал французскую историю. Лицо у него было чуть красноватое, он носил усы, и они шевелились, когда он говорил. Клэр отчетливо представила себе, как движется щетинка усов в ответ на вопросы студенток Гарварда и Радклиффа, пытающихся осмыслить, что значило самопожертвование в прежние времена. В ходе Столетней войны, в середине четырнадцатого века, король Англии Эдуард Третий осадил Кале, город на севере Франции. Через семь месяцев, когда в городе иссякли запасы воды и продовольствия, шестеро самых именитых граждан предложили себя в качестве выкупа за освобождение города и его жителей. Король согласился и объявил, что намеревается подвергнуть всех шестерых самой жестокой казни. Утром назначенного дня горожане, сняв дорогие одежды, вышли за городские ворота и обнаружили, что король отказался от своего намерения по просьбе своей беременной жены Филиппы. Она решила, что убийство горожан плохо отразится на судьбе ее еще не рожденного ребенка.
Большинство участников семинара были разочарованы. В том же семестре они узнали о Норманнском завоевании и о массовых убийствах катаров[61]. Поэтому ждали рассказа о многочисленных жертвах и отрубленных головах. Одна из девушек даже заявила, что спасение граждан Кале умаляет их героизм.
Обсуждение приняло грубоватый характер, и Клэр смеялась вместе с остальными, хотя в глубине души считала, что неожиданное освобождение свидетельствует в пользу патриотизма граждан; ей казалось, что случайность избавления подтверждает его невероятность. Лишь начав переводить каталоги музеев и выставок и увидев знаменитое роденовское изображение граждан Кале у городских ворот, она поняла, какими дурачками все они должны были казаться профессору: мальчики в плотных спортивных рубашках и девочки в аккуратных вязаных свитерах с узорами, спорящие о самопожертвовании, сидя в аудитории с обшитыми дубом стенами. После переезда в резиденцию Клэр вновь и вновь возвращалась к выразительным, почти живым фигурам шестерых мучеников в парке Музея Родена. Скульптурный ансамбль, как его задумал Роден, выполняя заказ города Кале, — все шестеро вместе, одного роста, одинакового сложения, — стоит в глубине сада, ближе к выходу. Отдельные фигуры каждого из граждан расставлены среди лип, каштанов и пионов. Самый величественный, Эсташ де Сент-Пьер, тот, кто первым предложил себя в жертву, стоит в самом центре, твердо, с выражением печали и решительности на лице, — предмет гордости французов. Но более всех ее притягивала фигура бедняги Андрьеда. Роден закрыл его бронзовое лицо огромными ладонями, согнул темную поблескивающую шею под тяжестью неодолимой скорби; в фигуре Андрьеда он представил оборотную сторону самопожертвования. Скорбь. Клэр любила спокойно посидеть на скрытой от посторонних глаз скамье возле фигуры, предаваясь раздумьям.
Мокасины мягко ступают по молодой траве. Вечернее солнце падает на склоненную голову Андрьеда, отражаясь от его сведенных мукой металлических пальцев. Клэр протянула к ним руку.
Вот он. На скамье, скрытый огромным падубом с темными и острыми как бритва листьями.
Клэр безвольно опустила руку на руку статуи. В полной тишине обручальное кольцо с легким звоном коснулось бронзы. Сейчас это не мираж, не мимолетное видение. Он такой же настоящий, как скамья под ним.
— Ты, — выдохнула она так же, как много лет назад. Голос прервался.
От лучей заходящего солнца и от его взгляда ее бросало то в жар, то в холод.
— Как делишки? — спросил он.
— Неужели это ты, Найл?
Он чуть подвинулся вправо, освобождая ей место.
Она села.
Он не попытался взять ее за руку. Она не протянула к нему руки. Но ей казалось, будто он не просто обнял ее за плечи или прижался щекой к щеке, а всем телом обвился вокруг нее. Опять лето, и она ощущает жар его тела.
— Бедолага, — заметил он. — Совсем скис от страха умереть за свой народ. Таким его и запомнили.
Голос такой знакомый, низкий, похожий на перекаты грома вдали, и тот же отчетливый ритм с легким подъемом в конце предложения.
— Эта фигура вызвала много споров, — заметила она наконец. — Настоящий скандал. Жители Кале думали так же, как ты. И восприняли фигуру как оскорбление.
— А ты не согласна.
Она покачала головой:
— Андрьед не струсил: он добровольно вызвался отдать свою жизнь, никто его не заставлял. Но он был всего лишь человек. И оплакивал неотвратимую гибель.
Найл откинулся на скамье и глубоко вдохнул воздух. Пристально посмотрел на нее сбоку:
— Ты сделалась болтливой, Клэр.
— Нет, — возразила она. — Красноречивой.
Найл рассмеялся:
— Один — ноль.
— А ты выучил французский.
Он опять рассмеялся:
— Ты всегда была умницей. Тихоней и умницей. Этим ты меня и зацепила. А еще…
Они одновременно взглянули на ее руки. Такие тонкие, изящные, со сверкающими кольцами, подаренными ей Эдвардом. Она сцепила руки на коленях, прикрыв бриллианты.
— Где ты был все эти годы, Найл? Ты же как будто умер.
Найл закрыл глаза. Кожа вокруг глаз усталая, в морщинках. Все тот же — и другой, когда-то казался старше своих лет, теперь у него как будто нет возраста, тело до сих пор худощавое, но в темных, коротко остриженных волосах густо пробивается седина. Одет в темно-синий свитер из хлопка, вылинявшие синие джинсы, на ногах высокие ботинки. Вопреки рассудку, Клэр охватило знакомое волнение. Он открыл глаза, и ей, как прежде, показалось, что он видит ее насквозь.
— Можно и так сказать. Ты меня вроде как убила. Но, клянусь Богом, я тут не для того, чтобы спрашивать, зачем ты это сделала. Я не обвинять тебя пришел и не жаловаться. Мне просто нужна моя жизнь.
Ласточка слетела к их ногам, поклевала что-то на земле и улетела прочь. Клэр не спускала глаз с его лица, стараясь понять. Возможно, не встреть она Найла, у нее теперь была бы совсем другая жизнь, может, она бы и за Эдварда не вышла. Преподавала бы иностранные языки в хорошей частной школе или служила в международном банке, посылала своих детей к первому причастию и носила кладдахское кольцо как знак своего ирландского происхождения. Стала бы женой сокурсника по Гарварду или кого-нибудь из своего родного городка в Коннектикуте. Они ходили бы вдвоем на встречи выпускников и вспоминали тех, с кем учились, потягивая пиво или сладкие коктейли вместе с другими супружескими парами. Если бы не Найл, она бы ничего не добилась и ничего не узнала. Благодаря ему ей пришлось воскреснуть из пепла после того, как его предательство сожгло ее дотла. Но она-то что ему сделала? Она ничего не значила для него. Он просто использовал ее и бросил.
Клэр взглянула на свои руки на коленях, те самые руки, что когда-то привлекли его. Кожа совсем прозрачная. Руки стареющей женщины. Утром, глядя на них, она заметила выступившую сетку сосудов. А взглянув на себя в зеркало, увидела все годы, прожитые без него.
— Не понимаю, — произнесла она.
Сигнал телефона, нелепый обрывок из «Маленькой ночной серенады» Моцарта. Оба уставились на ее сумочку. Клэр достала смартфон и увидела на экране имя Эдварда.
Крепко зажала аппарат в ладонях, словно маленького извивающегося зверька, ненужного и своевольного, и не отпускала, пока звонки не прекратились. Отключила звук, засунула телефон в сумочку и закрыла молнию.
— Деньги, — ответил он. — Я о деньгах.
Она взяла сумочку с колен, отодвинулась к самому краю скамьи и повернулась к нему лицом. С приближением вечера небо посветлело. Поют птицы. Ветер шумит в липах.
— Ты намерен меня шантажировать? И для этого вернулся?
Всё видящие синие глаза резко открылись и тут же закрылись, словно распахнулась пружинная дверь, открыв синеву летнего дня, и вновь захлопнулась. Он собирался ответить, но вдруг отвернулся и прикрыл лицо рукой.
Она услышала шаги и оглянулась: со стороны Рощи по дорожке медленно шли две дамы средних лет, взявшись под руку. В прекрасном настроении. Смеются. Клэр взглянула на Найла. Он быстро окинул их настороженным взглядом, успокоился, сложил руки на груди и обратился к ней:
— Шантажировать? После всего, что я для тебя сделал? А если бы и хотел, как бы мне это удалось? Пошевели мозгами, Клэр. Мы оба в этом замешаны.
— Я ни в чем не замешана.
— Ну, были замешаны, если тебе так больше нравится, — пожал он плечами.
К ним направлялись еще двое: мать с ребенком в коляске, говорит по телефону. Музей закрывается, люди идут к выходу.
На этот раз Найл не вздрогнул и не отвернулся, но подождал, пока женщина с ребенком не пройдут.
— Слушай, тебе нечего бояться — о тебе никто не знает. Я никому не сказал и не скажу. Если бы сказал, тебя бы тоже давно закопали после того, что ты натворила, уж будь уверена. Потому-то я и устроил собственную смерть. Я даже не сказал никому, что ты — моя женщина.
Клэр бросило в жар, краска залила шею и лицо до корней волос. Когда-то они вместе лежали на влажных простынях, истомленные летней жарой, и рядом с ним ее неуклюжее девичье тело превратилось в тело женщины. Его белая кожа, и весь он — как натянутая струна. Вмятины, которые они оставляли в песке, когда ездили вдоль побережья. И сейчас — его колено почти вплотную к ее колену. Потом в библиотеке Уайденера[62] она посмотрела, что значит его имя: «Найл — от древнеирландского, страстный».
Но ведь он член ИРА. Найл ни разу не произнес этого названия — не было необходимости. А она была всего лишь ошалевшей от любви марионеткой, готовой выполнить любую его просьбу, и он таки обратился к ней с просьбой, а потом быстренько избавился от нее. Найл говорил, что они всего лишь помогают простым людям. Найл прилепил все эти деньги, еще хранившие тепло его рук, к ее телу. Найл ушел от нее прочь в аэропорту и ни разу не оглянулся.
— Кому они предназначались? — спросила она и приготовилась услышать то, чего ни разу не слышала от него и ждала все эти годы. — Те деньги.
Найл достал сигарету из пачки, постучал по ней. Но не прикурил.
— Я понимаю, что это не твоя страна. Мне говорили, когда дали билет: американцы считают, что переирландили ирландцев, но они там у себя имеют хорошую работу, ездят на машинах, по дороге завозят детей в хорошие школы. Никто не говорит им: «Отвали, фенианский ублюдок», никто не жжет их домов, они могут спокойно ходить по улицам, и никто их за это не отметелит. И бомбы у них перед глазами тоже не взрываются. Мне тогда поручили самое легкое дело: собрать с американцев деньги. — Он убрал сигарету в пачку и пристально посмотрел на Клэр — она хорошо помнила этот взгляд. — Но ты, Клэр, была не такая.
Негодяй. Она отодвинула ногу.
— Ты сказал, что это помощь простым людям.
— Так оно и было.
— А фургон?
— Да ладно тебе, Клэр, — вздохнул Найл. — Шла война. И мы сражались как могли. А чем бы мы защищались? Палками и булыжниками? Лучше бы все было иначе, но что сделано — то сделано, и я ни о чем не жалею. Мы боролись за свободу ирландского народа — и за нее стоило бороться.
— Стоило проливать кровь невинных? Гибли люди, Найл. Те самые простые люди.
— Мы тоже гибли.
— Не только вы.
Найл пожал плечами:
— Ты же не знаешь, как мы жили. Когда я был мальчишкой, у нас в доме даже ванны не было. У мальчишки вроде меня выбор был небольшой: либо землю до смерти пахать, либо погибнуть в борьбе. Но я сюда не спорить пришел. Думай что хочешь. Я с этим покончил. Мне просто нужны деньги.
— Какие деньги?
— Я знаю, что ты их не потратила на себя. Припрятала где-то, да?
— Честное слово, Найл, я понятия не имею, о чем ты говоришь!
— О деньгах. Тех самых.
— Тех самых?
— Вот именно.
— Найл, ты же знаешь, у меня их нет. Я отдала их тому человеку в Дублине, как ты велел.
Вот он явился, сидит рядом с ней, в синем свитере, с теми же пронзительными светлыми глазами, и с тем же голосом, похожим на морские волны, и опять говорит об ирландском конфликте, и о борьбе своего народа, уводя ее на двадцать лет назад, вновь затягивая в ту жизнь, от которой она так старалась отделаться, — и она ему тут же все выложила. А если на нем микрофон? Может, он признал свою вину перед британским правительством и ему обещали прощение, если он ее выдаст? Удастся ли Эдварду нанять кого-нибудь, кто сумеет вытащить ее из этой беды? И захочет ли Эдвард?
— Отдала тому человеку? — нахмурился Найл.
Пожалуй, он еще более растерян, чем она. Нет на нем никакого микрофона, и сотрудники Интерпола не ждут в фургоне на улице.
Она кивнула: да.
— Ты что, издеваешься?
Листья зашумели на ветру и отбросили на его лицо резкие остроконечные тени.
Ей хотелось задать ему тот же вопрос. Но она ответила:
— Нет. Я сделала, как ты велел. А потом ждала тебя. А ты не пришел. — Ну вот, теперь все сказано, и возврата нет. — Почему ты не пришел?
— В Сент-Стивенс-Грин? После всего?
— Я ждала.
— Когда ты не появилась с деньгами, я думал, ты дала деру. Потом понял: вряд ли, на тебя это не похоже — не такая у тебя была жизнь. И тогда решил, что ты сдалась британцам.
Всему этому наверняка есть какое-то объяснение, нужно лишь найти код. Но он ей неизвестен.
— Как — не появилась? Говорю тебе, я все отдала ему, как ты велел.
Он крепко сжал ее запястье. Кожа у него сухая и горячая, как прежде.
— Я тут не в игрушки играю. Я всю жизнь скрывался. Мой кузен сказал, что в гробу я, он один знал, что это Шон О’Фаолейн, который утонул, и мой кузен выловил его. Шон О’Фаолейн лежит в гробу, а на плите мое имя, и все думают, что пропал он, а не я. Вид у бедняги был такой, что никто бы не догадался. А я уже двадцать лет числюсь мертвецом во всех бумагах графства. Ясно тебе? Меня нет ни среди живых, ни среди мертвых. Ты стерла меня с лица земли.
Он все тот же прежний Найл, решительный, загадочный, как исхлестанная волнами, но упрямо стоящая вопреки всему церковь на продуваемом всеми ветрами побережье, только теперь она открыла дверь и услышала отзвуки плача внутри. Как хочется захлопнуть дверь! Пусть бы он по-прежнему оставался для нее камнем, который нельзя выкорчевать из земли, огнем, который невозможно раздуть вновь. Был бы таким, каким она помнила его все эти годы. И жил бы только в ее памяти.
Она отняла руку. Однако не поднялась со скамьи.
— Только я не думаю, что ты пошла к британцам, — продолжал он, не пытаясь удержать ее силой, но не отводя взгляда от ее лица. — Эти ублюдки в два счета вытянули бы из тебя мое имя. И, даже мертвый, я бы об этом узнал. Но тогда что? Что ты с ними сделала?
Он смотрел на нее в упор. Нет, он не шутит. И не говорит загадками. Он спрашивает вполне серьезно.
— Я отдала их ему, — негромко ответила она. — Клянусь. Я сделала так, как ты велел.
Она вновь отчетливо увидела весь путь. Аэропорт. Такси. Жалкий дом не того цвета.
— Портобелло-роуд, дом восемьдесят три. Как ты сказал. Он поднялся за мной наверх. Почти сразу. Я все отдала ему. И потом ждала.
И теперь она опять ждет. Найл не ответил. Из глубины его глаз словно протянулись тени, окружили ее плотным кольцом и растворились в надвигающихся весенних сумерках. Он медленно вдохнул и выдохнул воздух. Раскинул руки по спинке скамьи и откинул на нее голову:
— Портобелло-роуд, восемьдесят три? Так ты там отдала деньги?
— Да, именно.
— Клэр, — сказал он, — я сказал не «восемьдесят три», а «тридцать восемь». Похоже, денежки ты отдала сутенеру. В восемьдесят третьем — бордель. Об этом знают все, кто едет в Дублин.