Ночью кое-где проглянули звезды, однако к утру небо сызнова захмарилось, ни проблеска. Хуже того: полил дождь. Ох, и осточертели же эти потоки воды! Но настроение нам поднял все тот же Трушин, обежавший перед маршем роты с известием: наивысшая отметка Большого Хингана преодолена, теперь будет постепенный спуск. Это, разумеется, хорошо. Плохо то, что неизвестно: легче подниматься или спускаться? Возможно, спускаться еще сложней. Большие надежды возлагаем на саперов, продвигающихся впереди: где срежут крутой выступ, где построят мост из бревен, где взорвут скалу, где камнем и щебенкой выстелют топкий участок. Без них мы бы пропали! Настоящие труженики фронтовых дорог!
Сумеречно. Сыро. Знобко. Зеваю раз, другой. Не выспался. Не отдохнул как следует. И все позевывают, потягиваются со сна: не придут в себя. Перематываем портянки — все равно влажные.
И нижнее белье влажное, хотя малость пообсохло на нас, когда согрелись во сне. Ничего, опять будет все мокрое: для того и дождь.
И вдруг поступает приказ от комбрига: личному составу немедленно побриться! Я оглядел солдат, провел по своим щекам: точно, подзаросли. И вот десантники, танкисты, пушкари, связисты, мотоциклисты, саперы, ездовые схватились как сумасшедшие за обмылки, за кисточки, за опасные и безопасные бритвы, — как сумасшедшие, потому что полковник Карзаиов отвел на все про все четверть часа. Для нас и пятнадцать минут значат — когда живот кладем, чтобы побыстрей форсировать Хингап, — но комбриг безусловно прав: победители-освободители должны быть гладко выбриты, можно без одеколона, но чтобы вид — опрятный! Думаю, этот приказ больше всех пришелся по душе старшине Колбаковскому, неизменному радетелю образцового внешнего вида воина Красной Армии. Кондрат Петрович чиркал бритвой с таким остервенением, будто заодно со щетиной хотел сбрить и кожу.
Намыливаясь холодной пеной — где же взять горячей воды, — скребя перед зеркальцем щеки безопаской, наблюдая суматошное, не без веселинки, массовое бритье, я подумал: весть о расправе над ранеными в «санитарке» словно бы уже потускнела, отодвинулась повседневными заботами. А те, раненные и после убитые, никогда уж не побреются… Но живым — жить, и после бритья, обтеревшись, я испытал удовольствие и легкость, как будто щетина могла что-то весить.
Да-а, в горах тяжеленько. Сюда бы специальные, горнострелковые части, в армии они есть. В Карпатах, например, такие действовали. Но разве на Большой и Малый Хпнган их напасешься, горнострелковых частей? Все мы на Забайкальском фронте (да и на других) стали горными стрелками, егерями, так сказать. Кстати, у немцев, говорят, были великолепные егерские частп, на Кавказе воевали. Правда, наши так долбанули этих великолепных егерей, что сердцу любо!
Меня это проняло: то рвали себе жилы, ухватившись за колеса, чтоб подвода не свалилась в пропасть, то сами столкнули танк на дно пропасти. Было это так. В головной походной заставе шел танковый взвод с десантом автоматчиков и саперов. Дымился дождь, густели сумерки, и, как ни высматривали автоматчики, они вовремя не заметили вжавшегося в щель за валуном смертника с миной. Как выяснилось после, она была у него не на шесте, а привязана к спине. Когда передний танк оказался рядом, в каком-нибудь метре, смертник выскочил — и под гусеницы. Автоматчик успел дать очередь, которая угодила в мину за спиной. Взрыв — уже под днищем. Смертника разнесло в клочья, а машина была подбита. Экипаж не пострадал, за вычетом механика-водителя: раненного, его вытащили через верхний люк. Подорванный танк загородил дорогу: не объехать ни справа, ни слева. И не развернуться: узко. Тогда-то комбриг мрачно и категорично приказал: сбросить! Это была высокая, но необходимая плата за то, чтобы подвижной отряд не задерживался, не терял темпа продвижения.
Основная задача — та же: вперед, быстрей вперед! Шедший следо. м танк пролязгал к подбитому и подтолкнул его к краю обрыва, и еще, и еще. Раненый танк не поддавался, не хотел умирать. Его толкнули сильней, и он завалился набок, медленно скользнул вниз по карнизу и, переворачиваясь и грохоча броней, покатился под откос.
Командир сброшенного танка и заряжающий, сняв шлемы, отвернулись. Пехота не заплакала, но смотреть на гибель грозной — и дорогостоящей — машины было больно. Хотя разумели: иного выхода нет. И второе: пехота чувствовала себя виноватой, в общем-то по ее недогляду подорвался танк. В десанте находились солдаты третьей роты, но мне казалось — моей, первой. Плохо всетаки мы выполняем решение партсобрания о бдительности. И не схоронишься за объективные причины — дождь, сумрак, скверная видимость, смертник здорово замаскировался. Ладно, хоть экипаж уцелел, живые остались живыми. Главная ценность — люди, так ведь? Эта мысль немножко успокаивает.
Мои солдатики, разумеется, прокомментировали случившееся.
Егорша Свиридов сказал:
— За сброшенную тапочку по головке не погладят…
— Знамо. Техника денежек стоит, — поддерживает Кулагин.
— Это правильно. Но правильно также: путь-дорожку нужно ж было как-то расчистить, не стоять же нам на месте. Потому комбриг и принял данное решение. — Как обычно, парторг Симоненко уточняет ситуацию.
Однако Егорша Свиридов оставляет последнее слово за собой:
— Чего-ничего с каской либо с противогазом приключится, так душу вытрясут… А тут — тапочка, шутка сказать!
А я думаю: стоять на месте нельзя было и потому, что авиация японская могла налететь. Жару могла дать — не возрадовались бы. Конечно, погода сейчас нелетная. Но кто ж ведает, какой она будет через час-два? Возьмет и распогодится.
В разговор встревает Логачеев, но совсем, так сказать, не по теме. Вздохнув, он произносит с задумчивостью:
— На обед сызнова был пшенный супец… Приелась пшенка…
Хуже горькой редьки! А ведь существует на свете уха! В Дербенте я похлебал ушицы!
— Ты ж бывший рыбак, потому и похлебал. — Это Микола Симоненко.
— А знаешь, сержант, что такое архиерейская уха? Мигом обскажу… Сперва варят петуха, после его выбрасывают. А в том бульончике уже варят рыбочку! Объедение!
— Лучше тройной ухи?
— Сержант, ты меня удивляешь! Лучше архиерейской ухи на свете не бывает!
— Вношу уточнение, — сказал Кулагин. — Какая разница между рыбным супом и ухой? Рыбный суп — это без водки, уха — это рыбный суп с водкой!
— У тебя одно на уме…
А дождь льет, как пошутил Миша Драчев, без перерыва на обед. Что-то никак не распогодится.
Но вот проблеск! Тучи приподнялись, разредились, в окнах заголубело небо. Часам к десяти пробилось солнышко, и от одежды, от земли начал подниматься пар. Но ручьи продолжали, клокоча, течь с вершин, — видимо, ливень добре напоил их. Вообще благодать: ни дождя, ни испепеляющей жары, солнышко ласковое. Уши то закладывает, то отпускает: меняется, стало быть, давление, мы спускаемся, хоть высота еще — ого-го.
— Мировая погодка — мировой настрой! — говорит, подмаргивая, Толя Кулагин.
Воистину так.
— Врач больному: "Со снотворным спите? Или с женой?"
— Ха-ха! Даешь, Логач!
— Хохмит, а у меня в натуре вот чего было… В доме отдыха выбираю себе напарника, чтобы не храпел. Здоровенных, толстых и пожилых — в отставку, выбрал маленького, худенького. Но заморыш этот храпел, как великан! Влопался я, хоть сбегай…
Чей-то не вяжущийся с общим тоном говорок:
— Филипка Головастикова жалко. Сколь каши съели вместе!
И шуточки пресекаются, солдаты умолкают. А мне приходит на память: поздняя осень, мы уже за Шешупой, в Восточной Пруссии, отбивали контратаку за контратакой. И прибыл с пополнением в роту — даже не в мой взвод — сержант, большеглазый, стройный, с кудрями, а руки… пет, ручки — узкие, породистые, пальцы — длинные, тонкие, музыкальные. Он и был на гражданке пианистом. Я ему: чего в ансамбль не пошел? Он отвечает: у меня дружок всю войну прокантовался в ансамбле песни и пляски, а я хочу войну честно отработать. Через пару дней роту крепенько накрыло артналетом, пианисту оторвало обе кисти. Уж как он убивался: кто я теперь, что буду делать, лучше б сразу прикончило.
И что же? Когда раненых эвакуировали, рядом с санитарным автобусом ахнула полутонная бомба, о таких солдаты говорят: "Ну и дура! Ну и корова!" После мы подошли к краю огромной воронки, заполнявшейся бурой вонючей водой…
В вёдро прилетел «кукурузник», сбросил кипы газет — за несколько дней кряду, — и мы узнали, что еще десятого августа Малый хурал и правительство Монголии объявили священную войну Японии, что монгольские войска, оперативно входя в состав Забайкальского фронта, успешно действуют на его правом фланге.
Значит, где-то правее нас. Спасибо, братья-монголы!
О Забайкальском фронте тоже пишут. Например, я прочел, что в боях за Халун-Аршанский укрепрайон совершил подвиг комсомолец Шелоносов — бросился грудью на амбразуру дота. Мы этот укрепрайон обошли, но часть сил его блокировала, штурмовала город Солунь, и вот забайкалец Шелоносов повторил подвиг Александра Матросова. Да, многое из того, что было на Западе, повторяется на Востоке. А многое — в новинку…
Танк едва не зависал над пропастью — столь узкой была горная тропа. Десантники из предосторожности — не дай бог, танк скувырнется, загудишь вниз заодно с ним — поспрыгивали, двигались позади, вглядываясь в нависшие гранитные скалы. Машина повторяла извивы тропы, лязгая гусеницами и стреляя в лица выхлопными газами. Автоматчики временами отворачивались, но не отставали: надо быть вблизи машины, а ну как опять какой-нибудь фанатик с миной на спине выпрыгнет из волчьей ямы? Скалы отвесные, голые, скользкие, неплохо просматриваются, да мало ли что? Ведь не усмотрели же вчера, и смертник подорвал танк. Помним об этом и напряженно шарим глазами и биноклями по скалам. Ну и под ноги — уже без биноклей — не забываем посматривать: не споткнуться бы, по сверзиться бы.
Танк поддал, и мы пошли резвее, почти побежали. А он, скрежеща траками по камням, вилял, довольно резко забирая то вправо, то влево. За крутым поворотом плюхнулся в глубокую вымоину, заелозил. Приоткрылся люк, по пояс высунулся командир таика. И тут пуля щелкнула о люк, танкист погрозил кулаком, проворно юркнул, опустил крышку люка. Машина пошла было дальше, по в ротной цепи вдруг упал один боец, второй: откуда-то в нас стреляли, хотя выстрелов не было слышно. Кто из бойцов залег за камнями, кто за танком. Пули перестали свистеть. Однако стоило кому-либо встать — опять пуля. Что не слыхать звука — объяснимо: японская снайперская винтовка «арисака» стреляет бесшумно.
Я оглядел в бинокль ближние высоты: груды камней, огромные валуны, вывороченные бурен дубы, — везде могли прятаться снайперы. Танкисты тоже так считали, потому что пушки ударили по этим подозрительным местам, ударили и самоходки. Стреляли, конечно, наугад. Началось движение — опять засвистели пули.
Значит, снайперов надо выкуривать пехоте. Чтоб наверняка. Комбат приказал сделать это моей роте.
— Слушаюсь, товарищ капитан!
— Как только поставим дымовую завесу, сближайся с гребнем! С него, по-видимому, и бьют.
— Вас понял, товарищ капитан!
— Ну, коль такой понятливый, удачи тебе!
— Спасибо…
— Спасибо скажу тебе, когда снимешь самураев…
Дымовые шашки подожгли так, что кисея дыма скрыла колонну, но гребень и подступы к нему были видны отлично. Мои солдаты по-пластунски поползли меж кустами и небольшими каменистыми обломками; если препятствием вставала едва ли не отвесная скала, один солдат подсаживал другого, тот кошкой извивался, цепляясь за выступы, залезал — бросал вниз веревку, по ней уже забирались остальные. И так — скала за скалой. Альпинизм на Хингане!
По гребню садили наши пушки, пока мы не подобрались достаточно близко: свои же осколки могли поразить. Я дал сигнальную ракету. Снаряды перестали взрываться, но пыль и дым стояли плотные. Развернувшись в цепь, мы приступили к прочесыванию.
Оступаюсь, больно стукаюсь коленками, в горле першит от гари.
Дуб с расколотой верхушкой горит, похожий на крест ку-клуксклана (видел когда-то на фотографии, изображавшей сборище куклуксклановцев в белых балахонах). Этот маньчжурский дуб — как ориентир, по нему выдерживали направление на гребне. Снайперы затаились, не стреляют, чтоб не выдать себя. Да и видимость скверная. Врешь, найдем, выкурим!
Вообще-то я всегда опасался снайперов. Особенно, пожалуй, в обороне. У немцев были так называемые ягдкоманды, то есть охотничьи команды, сформированные из наиболее метких стрелков.
Многих они уложили в наших траншеях — там, где она недорыта, или кто-то неосторожно высунулся, или был простреливаемый сверху участок. Выслеживали в первую очередь офицеров, хотя не брезговали и рядовыми. В наступлении тоже охотились преимущественно за офицерами и еще за артиллеристами, танковыми экипажами. Как сейчас японцы. Моего лучшего друга Витю Сырцова тоже срезал снайпер в наступлении, в атаке — в Смоленске, в сорок третьем. Выстрел снайпера неожидан и коварен. Может пулю влепить тебе в лоб, может и в спину, промахивается снайпер редко…
Как обычно в атаке, сердце билось у глотки, пот заливал глаза, руки-ноги дрожали от напряжения и усталости. Все-таки взобрались на этакую верхотуру и топали по ней резво. И внезапная, посторонняя для сиюминутной ситуации мысль: "Взобрались-то взобрались, а как спускаться будем?" Ну, до спуска надо еще найти и обезвредить снайперов-смертников. Атака? Да что это за атака, ежели не видать противника? Ничего, увидим. И уничтожим.
Взрывы гранат, автоматные очереди — мои ребята обрабатывали подозрительные груды камней, поваленные деревья, вымоины, где могли быть гнезда снайперов. Минут через двадцать эти гнезда были обнаружены. Их было три, неподалеку друг от друга: в ямс, обложенной плоскими камнями, под сосной и за маньчжурским дубом, за его вывороченным корневищем. Кустарник, жесткая трава. Тряпье, сумочки с галетами, консервные банки, бутылки из-под сакэ и ханжи — гаоляновой водки. Снайперские винтовки, стреляные гильзы. И смертники, корчившиеся в крови. Это не наши гранаты и пули. Это — самоубийство: японцы совершили харакири, вспороли животы ножами. Вот уж изуверы, даже над собой изуверствуют! Сизые и розовые кишки ползли из нутра, как змеи, налезая друг на друга. Меня едва не стошнило. Сколько же метров этих кишок в брюхе? Японцы дернулись, затихли, но кишки — уже из мертвых — продолжали выползать.
— А от них ханжой несет, — сказал Егорша Свиридов.
— Смертники были пьяные, — подтвердил Микола Симонеико.
Да, это так. Для храбрости напились? В пьяном возбуждении учинили над собой расправу, чтобы только не попасть в плен? Парням лет по двадцать, не больше. Загубленные молодые жизни…
У нас был ранен Готя Астапов — и двадцати нет, — тот самый Готя из Иркутска, прибывший с пополнением перед началом наступления, тот скромный, неприметный и слабосильный Готя, которому гвардии старший лейтенант Трушин помог нести винтовку на марше уже по эту сторону маньчжурской границы. Раздроблена ключица. Жить будет, хотя помучается. Прощай, Готя Астапов, и поправляйся! Толком не узнал тебя, а уж прощаюсь. Не успев свести людей, война тут же разводит их. Как правило, на веки вечные. Так она устроена, война.
У танкистов не перебранка, не перепалка, однако разговор со значением.
— Товарищ младший лейтенант! Докладывает старший сержант Бредихин!
Бредихин так выделяет слова «младший» и «старший», что попятно: лучше быть старшим сержантом, чем младшим лейтенантом. Тот, в свою очередь, с уничижительным нажимом на определении «старший» роняет через губу:
— Ну, давай, старший сержант, что там у тебя?
Борьба самолюбий, что ли? Выясняют отношения? С молодой прыти взбрыкивают? Нашли время и место.
Запало в памяти высказывание одного офицера, комбата, на полковых сборах. Он сказал:
— Не спорю: когда солдат закрывает собой амбразуру, это подвиг. Но в то же время это и показатель плохой организации боя, свидетельство беспомощности командира, коль скоро. приходится идти на крайний шаг. Надо бой провести так, чтобы не было необходимости бросаться грудью на дот…
Безусловно, доля истины в этом рассуждении есть. Но большая часть истины в том, что в бою всего не предусмотришь, война соткана из крайностей, и бывают ситуации, когда единственный выход — упасть грудью на амбразуру. Чтобы спасти товарищей, чтобы они могли продвинуться, отдается жизнь. Не каждый способен на это. Поэтому бессмертная слава всем, кто совершил подобный высокий подвиг, — от Александра Матросова до забайкальца Шелоносова!