Еще получили пополнение — двадцать пять гавриков, в основном те же безусые, и теперь рота более или менее полнокровна. Хотя штатного состава не достигла. Да и не достигнет никогда. Не упомню за четыре года, чтоб стрелковые подразделения и части были полностью укомплектованы. Не берусь судить об артиллерии, авиации пли танковых войсках, а вот пехота она и есть пехота: в боях ее выбивало так, что не управлялись возмещать потери. Сколько же выбьет этих семнадцати-восемнадцатилетних и постарше?
Мне надо запомнить новеньких в лицо и пофамильно. Успею ли до войны? Может, она завтра начнется. А может, через месяц?
Об этом высшее командование не докладывает взводным и даже ротным командирам. Не тот, как говорится, уровень. Вообще-то о дне и часе, когда начнутся боевые действия, знают, наверное, лишь в самых верхах. Там, в верхах, все расписано, там предопределена и паша судьба. Вглядываюсь в ребят. Они бодрые, неунывающие, веселые. Взводные, осчастливленные Колбаковскпм, в кирзачах, которые не устают ваксить, тереть бархоткой при здешней-то пылюке, и сам старшина дышали у меня за спиной, словно дыханием своим поторапливая: пора, пора, товарищ командир роты, распустить строй. Я скомандовал:
— Разойдись!
До этого мы распределили пополнение по взводам, стараясь, чтоб друзья-товарищи не разлучались, а попадали вместе. Недовольных как будто не было. Галдя, толкаясь, новички гуртовались вокруг Иванова и Петрова, зачисленные в первый взвод жались на отшибе, словно боясь подойти. Я сказал им: "Давай сюда, хлопцы!" — и приглашающе взмахнул рукой. И в который раз ощутил себя отцом этих семнадцатилетних и восемиадцатилетнпх и постарше. Да что там семнадцатилетние! Отеческие чувства я испытывал даже к пятидесятилетним стариканам, которые демобилизовались еще весной в Восточной Пруссии. К Абрамкину Фролу Михайловичу, например. Тогда, на станции, перед посадкой демобилизованных в эшелон я перецеловался и переобнимался со старичками из своей роты (их было семь душ, а по полку около сотпи). Фрол Михайлович плакал у меня на плече, утирался платочком, и я подарил ему свои часы…
Ах, если б кто-нибудь испытывал ко мне отцовские чувства!
Скажем, командир дивизии или полка, да хоть батальона, — потому как, кроме отцов-командиров, некому. Мне так сейчас не хватает отца, как не хватало его, впрочем, и всю жизнь. Безотцовщина — худо, братцы.
Я тряхнул головой и сказал новичкам:
— Хлопцы, пойдемте к палатке, вы расскажете о себе — откуда родом, где служили, как служили… И я вам немного о себе расскажу… Познакомимся поближе!
И у офицерской палатки, тщетно прячась от солнца, солдаты смущенно, с неохотой рассказывали о себе. Никак не мог сразу запомнить имена и фамилии новичков. Раньше за мной этого не водилось. Память, что ли, слабеет? Или отвлекаюсь на постороннее? Вот гляжу на их кисти и думаю: старые руки у молодых людей. Натруженные, в ссадинах, в морщинах. Постаревшие на суровой воинской службе. И у меня такие. Руки что, не постареть бы преждевременно душой. Война с этим недурно справляется — умеет старить. А ведь надо пройти еще одну войну.
Солнечные лучи падали отвесно, как дождевая стена, но дождь несет прохладу, а солнце — зной и духоту. Никакой тени в полдень от палатки нет, в ней самой духотища непрошибаемая.
Дождей по-прежнему ни капельки, солнца хоть отбавляй. Изредка появляются облачка и тут же испуганно откочевывают за горизонт, и снова монгольское небо — ясное, чистое, как глаза у ординарца Драчева, когда он хочет соврать. Именно такими глазками глядел верный ординарец, отпрашиваясь в санчасть.
— Не сачкуешь? — спросил я без дипломатии.
— Что вы, товарищ лейтенант! Нога болит — спасу нету, ходить невозможно. Батальонный фельдшер подсказывает: покажись в санроте… Видать, растянул я сухожилия на занятиях, когда спрыгнул в траншею…
В занятиях-то, кажется, и загвоздка. Не отлынивает ли от них Драчев? Хромает, точно. Но не придуряется ли, выражаясь культурней, не симулирует ли? Не отпускать Драчева в санчасть у меня не было, однако, прямых оснований. Отпустил. И, к моему удивлению, Драчев приволок справку: на трое суток освобождается от всех занятий. Правильно, правильно: как раз на ближайшие три дня и намечены тактические учения: марш-бросок, прорыв долговременной вражеской обороны, сооружение своей обороны и прочие прелести полковых учений. Справка подписана командиром медсанроты. Сейчас там командиром — капитаыша, молодая и стройная, с полураскрытым в постоянной улыбке алым ртом и добрая-добрая, вокруг которой увивается все полковое начальство. Добрая, потому и подмахнула справку: жалобы есть — пожалуйста, получай освобождение. Чует сердце, смухлевал тут мой верный ординарец.
Давно подмечено: ординарцы, писаря, повара, парикмахеры и тому подобная публика со временем портятся, можно сказать, загнивают на корню, избалованные, хоть и маленьким, но в условиях армейского бытия ощутимым преимуществом своего положения в подразделении. Заедаются и малость теряют совесть. Есть, конечно, приятные исключения, однако опасаюсь, что Миша Драчев в их число не попадает. Подмечено также: для исправления заевшихся на своих теплых местечках субчиков полезно вернуть в строй, чтоб поорудовали винтовкой либо автоматом, а не черпаком, авторучкой, ножницами! Но, увы, вряд ли у меня поднимется рука на ординарское благополучие Драчева: жалко. Да и второй мировой скоро амба! Демобилизуемся, разъедемся в разные концы, что ж напоследок ломать друг другу судьбу? Потом, ежели разобраться, какое уж там теплое местечко! Ведь ординарец со мной в боях, передок его родной дом. А далеко ль от переднего края те же повара, писаря, парикмахеры либо сапожники? Да нет, рядышком, разве что в атаку не ходят. Впрочем, и в атаку ходят — когда большие потери и комдив подчищает резервы, всех, кто может держать оружие, — в строй! Так что, как говорится, все на свете относительно…
А с освобождением Драчева вышла накладка. В ту минуту, когда я с глубокомысленным, а в действительности недовольным видом вертел справку, подошел замполит батальона, гвардии старший лейтенант разлюбезный Федя Трушин, и с ходу:
— Что за бумаженция? Освобождение? Так, так, любопытно…
Даи-ка сюда!
И цоп у меня из рук. Столь же глубокомысленно и недовольно рассматривал справку, а затем к ординарцу:
— Рядовой Драчев!
— Я, товарищ гвардии старший лейтенант!
— Рядовой Драчев, слушай мою команду. — И рявкнул: — Бегом марш!
— Куда бежать, товарищ гвардии старший лейтенант? — ошалело спросил ординарец.
— Вперед! — еще оглушительней рявкнул Трушин. — Бегом!
Ординарец сорвался и — я не поверил — побежал резво, нисколько не хромая. Но метров через пятнадцать, словно опомнившись, перешел на шаг, захромал. Трушин одарил меня красноречивым взором и крикнул:
— Рядовой Драчев, ко мне!
Ковыляя, приблизился ординарец. Сперва его глазки ускользали от нас, но вскоре стали чистыми, ясными и безбоязненными.
Трушин сказал:
— Драчев, чего же ты сразу не захромал? Рванул как — любодорого!
— С перепугу, товарищ гвардии старший лейтенант! Опосли же испуг прошел, боль-то и взыграла…
— Брешешь!
— Никак нет, товарищ гвардии старший лейтенант!
— Брешет? — Трушин повернулся ко мне. — Чего в рот волы набрал, ротный?
Я молча пожал плечами. Конечно, у меня тоже подозрение, что Драчев словчил. С другой стороны, справка, официальный документ: по состоянию здоровья нуждается… Трушин сложил бумажку вдвое, сунул в планшет.
— Не терплю, когда ты вот этак неопределенно пожимаешь плечами. Как прикажешь тебя понимать? Уходишь от ответа…
Либеральничаешь! Либерал ты закоренелый! Черт с тобой, пусть этот симулянт валяется в палатке, пока полк будет вкалывать на учениях. Если ему не стыдно… А справочку заберу с собой.
Надо разобраться, почему в батальоне столько освобожденных.
А? Что?
Я молчу, но понимаю, откуда изобилие освобожденных — сердобольность полковой врачихи, очаровательной женщины с капитанскими погонами. И возникает беспокойство за нее. Чтобы рассеять его, говорю Трушину:
— Медицина! Она разумеет, что к чему, ей надо доверять…
— А кто будет проверять? Политработник! Он должен разбираться в медицине не хуже, чем врач!
— Загибаешь, Федор!
— Не я загибаю, Петро, а ты недопонимаешь!
Тут только обнаруживаем, что рядовой Драчев стоит, как столб, слушает наше собеседование. Трушин хмурится.
— Топай, топай, Драчев, — говорю я, и ординарец, сильно припадая на ногу, чуть не падая, удаляется.
— Ловкач, комбинатор, симулянт, — произносит сердито Трушин. — А ты сызнова роту распускаешь?
— Бог с тобой.
— Сама распускается?
— Никто не распускается! Что ж ты из единичного случая делаешь столь далеко идущие выводы? Да ведь и не доказано, что Драчев симулянт, налицо же официальная справка…
— Липовая, — обрывает Трушин. — С этой липой мы еще разберемся… А тебе совет: держи вожжи в руках, события близятся.
Чуешь, чем пахнет воздух?
— Чую, Федор.
Это было и так и не так. Конечно, я немало думал о грядущей войне, но удивительная штука: учеба, уч" еба до одури, до изнеможения, — и тревожные предчувствия как-то глохли, а то и вовсе забывались за повседневной маетой. И я переставал чувствовать, чем пахнет воздух, — разве что прокаленной пылью, привядипш полынком и едким солдатским потом. А ведь он еще пах и войной!
Дивизионная, армейская и фронтовая газеты пестрели шапками: "Тяжело в ученье — легко в бою!" и "Больше пота в ученье — меньше крови в бою!". Учиться, конечно, надо. Но как бы ни тяжело было в учениях, в бою будет еще тяжелей, и, сколько б пота ты ни проливал, крови тоже достаточно прольется. И еще: все то, что мы отрабатывали, давным-давно изучено и, так сказать, неоднократно опробовано ветеранами на практике. Молоденьких, свежего призыва солдат полезно погонять, поучить умуразуму, но гонять прошедших Отечественную Голсвастикова, Кулагина, Логачеева, Свиридова, Черкасова, Симонепко и прочих зубров? Однако я из них пот выжимаю, как и изо всех, как и из себя. Не люблю что-либо делать для блезиру. Если уж взялся, так делай с полной отдачей. Если проводить занятия, так на совесть.
Мои взводные, Иванов и Петров, тоже не щадят живота своего на занятиях. О старшине Колбаковском и говорить нечего: старый армейский конь тянет ротную телегу, как коренник.
От ветеранов я еще требую: передавайте свой опыт, свое умение молодым солдатам. Занимаемся с утра и дотемна: тактическая подготовка, огневая, строевая, занятия по матчасти, по противохимической защите и так далее и так далее. Наитяжкое — тактические учения то в масштабе батальона, то в масштабе полка, а предстоят еще, сулит нам комбат, дивизионные учения. На учениях схема одна: марш по степи, потом копаем окопы и траншей (будто их не накопала до нас Семнадцатая армия, пользуйся готовенькими, по нельзя: будет упрощение, а боевые действия надо усложнять, приближая к реальным), занимаем оборону, потом идем в наступление, прорываем оборону, потом идем в наступление, прорываем оборону другого батальона или полка, отбиваем контратаки, продвигаемся в глубь укрепрайона, и опять марш по степи. Иногда наш батальон выступает в роли обороняющейся стороны.
Трехдневные учения дались тяжко потому, очевидно, что солнце окончательно взбесилось и пекло, как никогда. А к тому же спали мало; ночами были марш-броски. Скатки через плечо натирают шею, противогазы оттягивают бок; снова нам их выдали: команда "Газы!", и мы натягиваем на потные грязные рожи резиновые маски; и так дышать нечем, а тут еще душишься в противогазе. Команд хватает: "Воздух!", "Танки справа!", "Танки слева!", "Конница с тыла!" — мы рассредоточиваемся, залегаем в цепи, изготовившись к отражению атаки самолетов, танков или кавалерии. "Огонь, залпом, пли!" — хлопают холостые патроны, вместо ручных гранат летят взрывпакеты, грохает вполне натурально. Вижу: фронтовикам эти игрушки осточертели, новенькие, молоденькие, прилежны, восточники во главе с Ивановым и Петровым столь же прилежны: привыкли за тыловые годы ко всяким учениям, составлявшим смысл их существования. Но надо действовать по правилам, и я требую от всего личного состава серьезности, всамделишности, попутно внушая себе: так нужно! И захлебываюсь сухим, прокаленным воздухом и горьким потом…
Полуживые воротились с учений, и первым, кого я увидел в расположении, был ординарец Драчев. Он нисколько не хромал, шел нормальной, шустрой походкой. Я еле вымолвил:
— Прошла нога?
— Так точно, товарищ лейтенант. Потому как учения и освобождение кончились. — И ощеряется, плут.
А между прочим, на учениях ординарец ой как был потребен, пришлось временно назначить молоденького Яшу Вострикова, расторопного и услужливого. У меня нет ни сил, ни желания выяснять что-то у Драчева, совестить, читать мораль. Молча прошел к палатке.