Настоящее издание продолжает работу, начатую автором в середине 1980-х гг., по изучению различных аспектов психологической войны в период битвы за Ленинград, воздействию разнообразных факторов на настроения защитников и населения города. Представленные в нынешнем издании документы из российских и зарубежных архивов проливают свет на многие малоизученные темы, в частности: взаимодействие Кремля и Смольного в военные месяцы 1941 г.; отношения институтов власти в Ленинграде в период блокады, особенно в связи с обеспечением политического контроля в городе и на фронте; развитие политических (главным образом оппозиционных) настроений среди жителей Ленинграда, которые сопоставлены с ситуацией на оккупированной территории Ленинградской области.
Проблематика изучения ленинградской эпопеи чрезвычайно разнообразна и многопланова. История битвы за Ленинград является поистине неисчерпаемой темой для историков, политологов, социологов, психологов, криминологов, медиков, демографов и специалистов в области международного права. Несмотря на то, что многое уже сделано1, предстоит еще большая работа по изучению социальной истории, влиянию голода на настроения и поведение людей в период войны и после нее,[1] на восприятие населением Ленинграда власти в разные периоды ленинградской эпопеи и, более широко, воздействия крупнейших битв и трагедий Второй мировой войны на развитие международного права в целом, а также права ведения войны, в частности.
Проблема голода в годы войны и в послевоенной истории нашла свое отражение в целом ряде официальных документов — нотах наркома иностранных дел В. Молотова, материалах Нюрнбергского трибунала, документах редакционного комитета по подготовке Всеобщей Декларации прав человека (ВДПЧ), Женевских конвенциях 1949 г. и Дополнительных протоколах к ним 1977 г. Однако количество жертв и то, что происходило в Ленинграде в период блокады, тщательно скрывалось от советской и международной общественности. О трагедии Ленинграда не было сказано ни слова в нотах наркома иностранных дел В. Молотова, адресованных прежде всего народам союзников с целью мобилизации там общественного мнения для более активной борьбы с гитлеровской Германией (январь — апрель 1942 г.)3 Ни до внутреннего, ни до внешнего читателя информация о страданиях Ленинграда не доходила. В первой ноте, в которой говорилось о зверствах немцев в отношении гражданского населения, речь шла не только об освобожденных Красной Армией районах в результате контрнаступления под Москвой. Наряду с ними упоминались также крупные города Минск, Киев, Новгород, Харьков, которые оставались в руках противника. Однако о Ленинграде не было сказано ни слова. Борьба за город продолжалась, положение было архитяжелое, и признание массовой гибели людей в Ленинграде могло негативно повлиять на настроения не только защитников Ленинграда, но и настроения населения страны в целом. Характерно, что Молотов в нотах от 27 ноября4 и 27 апреля5 1941 г. упоминал о нарушениях немцами норм международного права (Гаагской конвенции 1907 г.).
Отметим также, что ленинградская тематика в материалах Нюрнбергского военного трибунала занимала большое место «в общем потоке» и незначительное — как самостоятельная тема. Существует документ под номером СССР-85, подготовленный Ленинградской городской комиссией по расследованию злодеяний и представленный в Нюрнберге. Один из представителей СССР М. Ю. Рагинский, выступавший 22 февраля 1946 г. на судебном заседании, привел данные о разрушениях, причиненных Ленинграду и его пригородам германскими войсками, ни разу не упомянув о количестве жертв блокады.6 В том же выступлении имеется ссылка на директиву военно-морского штаба Германии относительно будущего Ленинграда от 22 сентября 1941 г., ставившего задачу «стереть город с лица земли»7, а также на решение Гитлера от 7 октября 1941 г. не принимать капитуляции Ленинграда, а позднее и Москвы8. Показательно, что на процессе неоднократно подвергались разбирательству обстоятельства, связанные с использованием германскими властями голода как одного из средств своей политики. В частности, при рассмотрении вопроса об условиях содержания в немецких концлагерях специально отмечалось, что их узники подвергались длительному процессу голода9. В материалах трибунала также был приведен документ, распространенный еще в декабре 1942 г. министерством информации польского эмигрантского правительства в Лондоне, под характерным названием «Как немцы убивают голодом Польшу»10.
Несмотря на боязнь сказать всю правду и признать собственные ошибки, в том числе и в период битвы за Ленинград, именно советская делегация на заключительном этапе переговоров по подготовке Всеобщей Декларации прав человека осенью 1948 г. внесла предложение принять важную норму, запрещавшую использование голода в качестве метода ведения войны. В телеграмме МИД советскому представителю в Комиссии по правам человека (31 августа 1948 г.), был предложен следующий текст ст. 4-й Декларации:
«Каждый человек имеет право на жизнь. Государство должно обеспечить каждому человеку защиту от преступных на него посягательств, а также обеспечить условия, предотвращающие угрозу смерти от голода и истощения…».
По злой иронии судьбы вторая часть этого предложения, в которой говорилось о необходимости отмены смертной казни в мирное время, вскоре была восстановлена в СССР для расправы по т. н. «ленинградскому делу»11 над руководителями героической обороны Ленинграда.
В обилии литературы о самой продолжительной и наиболее жертвенной битве Второй мировой войны лишь малое место занимают собственно документы[2] — документы высших органов власти и управления противоборствующих сторон, военного командования группы армий «Север» и Ленинградского фронта, а также спецслужб Германии и СССР. В тоталитарных государствах в условиях современной войны им отводилась исключительная роль в обеспечении успеха. Стратегия блицкрига исходила не только из военного превосходства над противником, но и умения его дезинформировать, с тем, чтобы нанести удар там, где его ждут в наименьшей степени. Кроме того, большое значение уделялось пропагандистскому обеспечению военной кампании, разложению армии и населения противника. С другой стороны, «теория обострения классовой борьбы» по мере приближения к социализму еще до начала войны с Германией материализовалась в том, что НКВД стал одним из важнейших институтов советского государства. В связи с этим необходимость введения в научный оборот новых источников о деятельности спецслужб противоборствующих сторон самоочевидна. Составители одного из редких сборников документов по истории обороны Ленинграда отмечают, что «залогом, необходимым условием развития исторических знаний должны быть доступность архивных фондов и публикация важнейших документов»13.
Исследователи вполне справедливо указывают на то, что, при всех достижениях советской исторической науки14, отечественная историография Второй мировой войны страдает рядом серьезных недостатков как методологического, так и предметного характера. А. Мерцалов отмечает:
«На Западе понимают, что ситуация в нашей историографии препятствует развитию мировой литературы о войне. Мы должны достаточно четко представить себе, что вследствие отставания российской военной историографии нам волей-неволей придется воспользоваться опытом зарубежной, очевидно, в первую очередь германской исторической науки в исследовании весьма важных проблем войны. Среди них — военное управление в условиях авторитаризма, сопротивление тирании, повседневная жизнь солдат и армии, преодоление пагубных последствий авторитаризма»15.
Изучение настроений представляет весьма сложную исследовательскую задачу. Под массовыми настроениями в политике обычно понимают психические состояния, охватывающие значительные общности людей, переживания комфорта или дискомфорта, в интегрированном виде отражающие три основных момента: во-первых, степень удовлетворенности или неудовлетворенности общими социально-политическими условиями жизни; во-вторых, субъективную оценку возможности реализации социально-политических притязаний людей при данных условиях; в-третьих, стремление к изменению условий ради осуществления притязаний. Массовые настроения становятся заметными при расхождении двух факторов: притязаний (в более пассивной форме — ожиданий) людей, связанных с массовыми потребностями и интересами, с одной стороны, и реальных условий жизни, — с другой. Главная функция массовых настроений — политико-психологическая подготовка, формирование и мотивационное обеспечение социально-политических действий достаточно больших общностей людей. Сплачивая массу, массовые настроения проявляются в массовых действиях и выступлениях, сперва инициируя, а затем регулируя социально-политическое поведение. За счет этого осуществляется функция субъективного обеспечения динамики социально-политических процессов. Массовые настроения выполняют также ряд других важных функций. Настроения, формирующие потенциально-действенные общности (например, массовые движения), способствуют появлению субъекта потенциальных политических действий. Настроения, ведущие к модификации политической системы, инициируют и регулируют политическое поведение. Наконец, настроения, формирующие долгосрочное отношение к политической реальности, способу ее осмысления, выполняют функцию стратегической политико-психологической оценки. Реакции в виде переживаний могут приобретать различные формы — от ненависти до восторга. Особые формы — «пассивные настроения» типа безразличия и апатии, когда люди не верят в возможность преодоления разрыва между притязаниями и возможностями их достижения. Это своеобразный паралич притязаний и стремлений, лишенных опор в действительности, утрата веры в себя, паралич мотивации и активных действий.
В целом же массовые настроения в политике — это субъективная оценка социально-политической действительности, как бы пропущенной сквозь призму интересов, потребностей, притязаний и ожиданий того или иного множества людей, массы. На практике наиболее существенной проблемой является возможность воздействия на массовые настроения. Комплексное социально-политическое воздействие на массовые настроения складывается из двух основных компонентов: пропагандистско-идеологического (манипуляция притязаниями) и социально-политического, включая социально-экономические факторы (манипуляция уровнем реальной жизни). Стабилизация настроений достигается за счет уравновешивания притязаний и возможностей их достижения16.
Политические настроения — динамичное социально-психологическое состояние, в котором могут превалировать:
1) оптимистические ожидания и пессимистические предчувствия в отношении того или иного события или субъекта политики;
2) готовность к решительному действию (действиям), нерешительность, сознательное уклонение от участия в политической акции (и в политической жизни вообще), пассивное ожидание;
3) ценностно-содержательное отношение к политическим реалиям, критическая оценка их с намерением изменений в лучшую сторону; цинизм, проявляемый в политике и в отношении политиков. В политических настроениях непосредственно преломляется экономическое и социальное положение больших групп людей, степень их приобщенности либо отлученности от политики, их социокультурное положение, равно как их ожидания и претензии, связанные с текущим политическим процессом, его реальными или имитируемыми модификациями. Политические настроения находят проявление в отношении разных групп населения к официальным (и неофициальным) политическим мероприятиям, в реакциях на текущую деятельность политических лидеров, представляющих различные течения и уровни17.
До сих пор существует проблема доступа к необходимым источникам, находящимся по-прежнему на специальном хранении. Весьма фрагментарно представлены воспоминания участников событий и их дневники. Помимо проблемы, связанной с известным недостатком воспоминаний, следует иметь в виду, что сама тема изменения настроений среди защитников и населения Ленинграда, а также оккупированных районов Ленинградской области, является новой, в связи с чем предстоит не только выявление и освоение нового материала, но и соответствующая его интерпретация. Указывая на некоторые из названных трудностей, автор нескольких блестящих книг по советской истории, американский историк Питер Кенец в одной из своих работ, посвященных советской пропаганде в 1917–1929 гг., признался, что исследование настроений широких слоев народа в первое десятилетие советской власти оказалось делом настолько сложным, что ему пришлось изменить тему. Изначально он собирался «изучить меняющееся мировоззрение русского народа в период тяжелых потрясений, показать, насколько люди понимали то, что происходило с ними, что они думали о своих вождях, политических институтах, о тех идеях, с которыми большевики пришли к власти». Кенец пишет:
«Чем больше я читал, тем все более очевидным становилось для меня, что мне никогда не удастся восстановить мировоззрение обычных людей. Рабочие и крестьяне не оставили воспоминаний; мысли и чувства простых людей присутствуют в источниках фрагментарно. В этих условиях мое исследование постепенно переросло в изучение способов, с помощью которых новая политическая элита пыталась воздействовать на обычный народ; по сути, я писал книгу о пропаганде»18.
За исключением, пожалуй, так называемого Гарвардского проекта, посвященного изучению социальной системы советского общества на основании интервью выходцев из СССР в послевоенный период, серьезных исследований на эту тему не проводилось. И все же, на наш взгляд, воссоздание общей картины массовых настроений представляется возможным. В случае изучения настроений в период битвы за Ленинград мы располагаем не только отдельными дневниками, воспоминаниями и письмами тех, кто жил в Ленинграде или защищал его, но и разнообразными обзорами настроений, составленными политическими органами Ленинградского фронта и КБФ, а также спецслужбами противоборствующих сторон. Более того, в процессе работы над книгой нами была предпринята попытка выявить документы в американских и английских архивах о том, что знали руководители союзных держав о положении в Ленинграде в период блокады. Такое любопытство было вполне оправданно, поскольку союзники (особенно англичане) были кровно заинтересованы в точной информации о том, что происходило в СССР в целом и на важнейших театрах военных действий, в частности. Возможность сепаратного мира с Германией в начале сентября 1941 г.19,[3] судьба Ленинграда и Балтийского флота, как известно, нашла свое отражение в переписке Сталина и Черчилля. Однако, ни в архиве Черчилля в Кэмбридже, ни в Национальном архиве США и Архиве Национальной безопасности в Вашингтоне, в материалах дипломатических ведомств и спецслужб каких-либо интересующих нас сведений о положении в Ленинграде, настроениях, страшном голоде, массовой смертности гражданского населения нам обнаружить не удалось. Активная работа американской разведки в отношении СССР началась несколько позднее20,[4] и в 1945–1946 гг. она уже была в состоянии представлять американскому президенту аналитические обзоры о важнейших внутриполитических событиях и настроениях населения.
Другие источники по интересующей нас проблематике, находящиеся в зарубежных архивах (архивах Гуверовского института, Колумбийского и Гарвардского университетов), представляют собой, в основном, воспоминания эмигрантов, переживших блокаду в Ленинграде или же находившихся в непосредственной близости от него в оккупированных немцами пригородах. Фрагменты дневника Лидии Осиповой приведены в Приложении к заключительной главе книги. Иными словами, ожидать каких-либо сенсаций в расчете на зарубежные архивы не приходится. В связи с этим, очень важными нам представляются материалы германских спецслужб и УНКВД ЛО о положении в Ленинграде, а также разнообразные источники из партийных архивов.
Источники
Какое место занимают материалы советской и германских спецслужб в изучении настроений населения? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо дать краткую характеристику источников по избранной теме. Нами выявлены следующие источники по рассматриваемой теме:
1) Спецсообщения УНКВД, включая материалы военной цензуры (архив УФСБ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области).
2) Политинформации о настроениях населения, подготовленные партийными органами предприятий, райкомов и горкома партии (Центральный архив историко-политических документов Санкт-Петербурга).
3) Приказы военных советов Ленфронта и КБФ, политдонесения и директивы политорганов частей, находившихся в городе, а также материалы военной цензуры (ЦАМО и ЦАВМФ).
4) Спецсообщения немецкой службы безопасности СД о положении в Ленинграде (Национальный Архив США, Центр хранения историко-документальных коллекций — бывший Особый архив, ЦГИА СПб).
5) Спецсообщения военной разведки 18-й армии (Национальный архив США).
6) Дневники жителей блокадного города, письма родственникам и знакомым, а также представителям власти (рукописный отдел Российской национальной библиотеки, фонд воспоминаний ЦГАИПД СПб, фонд А. А. Жданова в РЦХИПД, коллекции архива Гуверовского института, материалы Гарвардского проекта в Бахметьевском архиве Колумбийского университета и 37 томов интервью выходцев из СССР, находящиеся в архиве Гарвардского университета).
7) Опубликованные сборники документов.
Каждый из перечисленных источников имеет свою специфику. Органы УНКВД ЛО, материалы которых о продовольственном положении и настроениях ленинградцев в период блокады, политических настроениях и агентурно-оперативной деятельности мы приводим, выполняли одну из важнейших функций в обороне города. Чем тяжелее становилось положение на фронте вокруг Ленинграда, и чем реальнее была угроза сдачи города, тем большее значение отводилось органам государственной безопасности. Все важнейшие мероприятия по превращению города в крепость, а в случае необходимости — и подготовке к его сдаче — проводились при непосредственном участии УНКВД. Информация УНКВД была чрезвычайно важна для корректировки пропагандистских усилий, для выравнивания дисбаланса между ожиданиями и объективной реальностью. Не случайно, что из центрального аппарата регулярно поступали директивы с просьбой «срочно сообщить отклики интеллигенции, рабочих и колхозников в связи с «докладом тов. Сталина», «сообщением Совинформбюро», «заключением договора» и т. п. Таким образом, знание массовых настроений было важнейшей предпосылкой «мудрой», отвечающей чаяниям народа политики Сталина. Нередко именно с представлениями научной интеллигенции, откликавшейся на те или иные события, вели скрытую полемику органы пропаганды и агитации.
В спецсообщениях УНКВД звучали голоса представителей практически всех слоев общества — домохозяек, рабочих, рядовых инженеров, известных ученых, академиков, деятелей культуры. Наверное, ни один другой источник не может обеспечить такой репрезентативности, как документы НКВД. Спецсообщения органов НКВД были очень детальными, в них приводились десятки примеров высказываний людей самых разных профессий, положения (за исключением партийной и советской номенклатуры), добытых агентурно-оперативным путем.
Спецсообщения НКВД о настроениях населения не дают нам возможности проследить эволюцию настроений какого-либо конкретного лица на протяжении всего периода блокады. Ведомство, призванное обеспечивать государственную безопасность, фиксировало главным образом потенциально или реально опасные настроения, удаляя малейшие ростки оппозиционности режиму. Как правило, период времени между первым проявлением нелояльности и арестом составлял несколько дней, уходивших на допрос свидетелей и получение санкции у прокурора. Однако «горизонтальный срез» морально-политического состояния различных слоев общества представлен в документах НКВД очень детально. Они позволяют воссоздать общее развитие настроений горожан в период битвы за Ленинград, особенно тех, что непосредственно граничили с оппозиционностью. Материалы о «контрреволюционной» деятельности дают возможность обозначить вторую границу спектра политических настроений в период войны (первая граница была задана самим режимом и господствовавшей идеологией). Надо все же отметить, что в период кризиса 1941–1942 гг., когда все, казалось, было плохо, УНКВД приводило примеры и типично просоветских настроений, хотя это, скорее, являлось исключением.
Вероятно, найдется немало скептиков, которые усомнятся в адекватности отражения в документах УНКВД настроений в осажденном городе или сочтут данную публикацию «очернительством», попыткой дегероизировать подвиг ленинградцев. Еще раз отметим, что поведение и, тем более, настроения населения не следует оценивать с позиции сегодняшнего дня и той информации о планах Гитлера в отношении Ленинграда, которая стала известна после войны. Осенью и в первую блокадную зиму даже начальник ГлавПУРККА Мехлис испытывал затруднения с доказательствами «человеконенавистнической сущности» немецкого фашизма и направлял в политорганы Красной Армии директивы предоставить такие материалы21.[5] Вполне естественно, что в Ленинграде были люди, искренне верившие в то, что превращение Ленинграда в «открытый» город могло спасти жизни сотен тысяч людей. В конце концов, в свое время не кто иной, как Ленин, настаивал на «похабном» мире с Германией.
Вопрос о том, кто виноват в голоде и трагедии Ленинграда, неоднократно поднимался ленинградцами в период блокады. Примечательно, что часть населения считала власть (центральную и местную) тоже причастной к массовой гибели населения, обвиняла ее в неспособности защитить горожан и даже подозревала во вредительстве (о последнем весьма красноречиво свидетельствовали широко распространенные в феврале 1942 г. слухи об отстранении от должности Попкова и других ленинградских руководителей и даже расстреле председателя Ленгорсовета).
Безусловно, необходимо привлекать самые разнообразные источники для восстановления полной картины эволюции настроений в Ленинграде. Но одно представляется совершенно очевидным — без материалов УНКВД исследователям социальной истории, массовой психологии, а также системы политического контроля обойтись не удастся. По сути, это практически единственный источник, в котором регулярно отражались взгляды, суждения и эмоции практически всех слоев населения (за исключением, пожалуй, партийно-советской номенклатуры, которая до 1944–1945 гг. пользовалась своеобразным «иммунитетом») в связи с важнейшими событиями общественно-политического и социального характера.
В отличие от документов УНКВД ЛО, материалы партийных органов с большой полнотой высвечивают спектр лояльных настроений и, наоборот, куда в меньшей степени отражают негативные настроения. Но уникальность материалов ВКП(б) состоит в том, что, во-первых, главным образом в них мы можем найти информацию об изменении настроений самих членов партии (привлечение к уголовной ответственности даже за контрреволюционную деятельность осуществлялось только после исключения обвиняемого из рядов ВКП(б)). Именно протоколы заседаний райкомов и горкома ВКП(б) являются тем источником, который лучше, чем какой-либо другой, позволяет ответить на вопрос о том, как вели себя рядовые коммунисты в наиболее тяжелые месяцы блокады. Сколько коммунистов поддались панике и спешно стали «терять» партийные билеты?
Как изменялась динамика численного состава партии в годы блокады? Много ли желающих было вступить в партию в условиях блокады и возможной сдачи города (это было однозначное решение, поддерживавшее режим)? И, наконец, только архивы ВКП(б) содержат информацию о настроениях среднего и высшего партийного звена. Подчас это стенограммы выступлений, реплики в ходе обсуждений, пометки на документах, переданных для ознакомления, воспоминания, написанные после окончания войны. Вместе с тем, следует учитывать, что возможности партийных органов по сбору информации были существенно меньше, чем у НКВД.
Еще в довоенный период секретари Ленинградского горкома ВКП(б) были проинформированы о том, что «качество политической информации… находится на крайне низком уровне…, что многие руководители партийных организаций не понимают значения информации, как одного из важнейших участков партийной работы»22. Райкомы и первичные партийные организации не уделяли должного внимания подбору информаторов. Поступавшая в райкомы информация в большинстве случаев была приурочена к кампаниям и состояла, главным образом, «из сухих, малосодержательных сводок о различных собраниях, митингах, которые проводятся в связи с тем или иным событием на предприятиях»23. Авторы докладной записки в ГК «О состоянии партийной информации в Московском, Фрунзенском, Петроградском и Свердловском РК ВКП(б)» подчеркивали, что «информация райкомов не отражает жизни районов, не выдвигает и не ставит перед городским комитетом ВКП(б) актуальных вопросов, не сигнализирует о недостатках, которые имеются на некоторых фабриках и заводах»24. В наиболее критический период октября — декабря 1941 г. заведующий отделом информации одного из РК сетовал на малочисленность актива информаторов ввиду недооценки информации некоторыми руководителями, а также на неоперативность ее доставки в РК. Это, в свою очередь, приводило к несвоевременному информированию ГК и ВС 25.
Морально-политическая ситуация в частях действующей армии, находившихся в Ленинграде, нашла свое отражение в сводках и донесениях политорганов, в материалах военных трибуналов Ленфронта и Краснознамённого Балтийского флота, в информациях особых отделов о настроениях военнослужащих, в письмах бойцов в редакции газет и руководителям партии и советского государства. Эти материалы характеризуются полнотой, регулярностью, наличием статистических данных о количестве антисоветских проявлений26.
Важным источником для изучения настроений населения в годы блокады являются документы немецких разведывательных служб — службы безопасности СД и военной разведки. Информацию о положении в городе немецкая разведка получала, анализируя советские трофейные документы, данные радиоперехвата, допросы перебежчиков и военнопленных, среди которых были и генералы, а также через свою агентуру. В центре внимания германских спецслужб были изучение общей политической ситуации в городе, настроений населения, вопросы обеспечения горожан продовольствием, информация о руководстве города и об ответственных должностных лицах, а также целый ряд чисто военных вопросов, которые представляли «исключительный интерес» для командования 18-й немецкой армии. Речь шла, прежде всего, о расположении военных и промышленных объектов Ленинграда.
Изучение документов немецких спецслужб о ситуации в блокированном Ленинграде и вокруг него, а также материалы регионального управления наркомата внутренних дел, меют своей целью ввести в научный оборот новый массив документов как в целом о битве за Ленинград, так и, в особенности, о продовольственном положении в городе, настроениях населения, смертности и др.
До сих пор в исторической литературе основное внимание уделялось решениям Гитлера «не брать» Ленинград, «стереть его с лица земли» и т. п., а изменение его взглядов объяснялось, главным образом, психологической неуравновешенностью. Сложный механизм принятия решений в нацистской Германии, роль спецслужб в формировании представлений по различным актуальным проблемам военного планирования у германского военно-политического руководства оставался вне поля зрения исследователей. Применительно к битве за Ленинград, материалы немецких спецслужб о положении в городе и на фронте в литературе представлены фрагментарно27. Немецкие документы, найденные нами в американских и российских архивах, существенно дополняют советские источники по истории блокады. Они позволяют нам судить о степени информированности (и, следовательно, ответственности) немецкого командования о положении в осажденном Ленинграде; показывают общее и особенное в оценках СД и военной разведки о ситуации в Ленинграде; расширяют наше представление о пропагандистской деятельности спецслужб Германии в ходе блокады; способствуют более глубокому изучению настроений защитников и населения Ленинграда.
Документы УНКВД, публикуемые в этой книге, в целом, посвящены продовольственному положению и настроениям населения, а также месту органов госбезопасности в системе политического контроля в годы войны. Для того, чтобы у читателя сложилось представление о настроениях среди защитников и населения Ленинграда, в книге приведены несколько документов о морально-политическом состоянии соединений Ленинградского фронта. Другие факторы, влиявшие на людей (прежде всего — ситуация на фронте, обстрелы и бомбежки, нехватка топлива, прекращение работы предприятий, деятельность союзников, немецкая пропаганда, репрессивная деятельность советского государства и др.), безусловно, также нашли отражение в публикуемых документах, но в несколько меньшей степени.
Документы УНКВД позволяют восстановить реальную ситуацию с наличием продовольствия в городе на всем протяжении блокады, дать представление местной и центральной власти о смертности населения, на основании которого принимались важные политические решения. Важно отметить, что мы вполне солидарны с А. Р. Дзенискевичем, полагающим, что в силу ряда причин у органов внутренних дел была «как бы своя, облегченная, уменьшенная статистика»28, и что приводимые чекистами данные обозначают минимальное количество жертв в период блокады Ленинграда.
Характеристика публикуемых документов
Документы УНКВД приведены в сборнике, с конца августа — начала сентября 1941 г., когда судьба Ленинграда буквально висела на волоске, а трудности с продовольственным положением приводили к росту отрицательных настроений. Нехватка продовольствия, выявленная комиссией ГКО еще накануне блокады, и начавшаяся вражеская осада с еще большей остротой поставили вопрос о необходимости жесткого контроля за расходованием продуктов питания и анализа настроений в связи с ухудшением продовольственного снабжения. Поэтому УНКВД ЛО начало систематический сбор информации по этой проблеме.
Большую часть материалов СД и военной разведки 18-й армии нам удалось выявить в Национальном Архиве США в Мэриленде. Недостающие сводки СД были найдены в бывшем Особом архиве в Москве (ныне — Центр хранения историко-документальных коллекций). Нами были изучены все донесения центрального аппарата СД о положении в СССР и отобраны те, в которых есть упоминания о положении в Ленинграде либо о положении на Ленинградском фронте29.[6] К сожалению, документы местных органов СД, находящиеся в ЦГИА СПб, до сих пор не рассекречены.
Еще раз обратим внимание на то, что в тотальной войне разведка играла огромную роль, предоставляя информацию для принятия решений военно-политического, экономического и пропагандистского характера. В каждом документе немецких спецслужб есть информация об общей ситуации в городе, положении на фронте, снабжении, настроении населения и личного состава Красной Армии, пропаганде, работе промышленных предприятий, деятельности органов власти.
Культура работы по составлению отчетов и донесений у немцев была традиционно высокой. Структура отчетов строго соблюдалась, информация тщательно отбиралась и подавалась без повторов. В документах СД и военной разведки в полной степени нашел свое отражение нацистский подход к войне и целям, достижение которых возможно любыми средствами. В них — расчет и педантичное фиксирование того, как гибнут мирные люди, женщины и дети.
У каждой из немецких спецслужб была своя специфика, задачи и источники информации. В отличие от СД, полагавшейся большей частью на материалы допросов военнопленных, перебежчиков, а также информацию, добытую агентурным путем, военная разведка активно занималась радиоперехватом и получала множество советских трофейных документов (в том числе приказы Ставки ВГК, Военного совета Ленфронта, отдельных армий и дивизий, материалы допросов военнопленных, среди которых были и генералы — Закутный, Егоров, Кирпичников и др.) Не случайно качество информации по ряду вопросов, подготовленной немецкой военной разведкой, было на порядок выше, чем в СД. Однако с наступлением позиционной войны под Ленинградом количество советских трофейных документов заметно сократилось, и военная разведка утратила одно из своих преимуществ.
Материалы немецких спецслужб проливают свет на до сих пор спорную в литературе тему об ответственности (или меньшей ответственности) Вермахта за преступления, совершенные нацистами в годы второй мировой войны. Что знало командование Вермахта о положении населения? Насколько был представлен «расовый» аспект в отчетах спецслужб? Были ли элементы прогноза в сводках СД и военной разведки? К чему эта информация подталкивала Берлин? Почему в материалах собственно о Ленинграде практически нет никакой информации о религиозной жизни в городе, в то время как на оккупированной территории Ленинградской области этой проблеме немецкими спецслужбами уделялось большое внимание?
Сводки немецких спецслужб различаются по количеству и качеству информации, а также по оперативности. Материалы СД дают информацию не только о Ленинграде, но и о борьбе с партизанами, советской разведкой. Они показывают характер и содержание отношений СД и Вермахта. Некоторые документы обобщающего характера о Ленинграде имели своей целью уточнение общей стратегии продолжения войны и более глубокое изучение противника. Кроме того, заключения СД о ситуации в Ленинграде, сделанные в октябре 1942 г., легли в основу обращения Гитлера к высшему командному составу Вермахта относительно «бесчеловечности Советов» с целью оправдания методов ведения войны, которые являлись нарушением норм международного права.
Как явствует из документов германских спецслужб, немцы уделяли огромное внимание военному потенциалу Ленинграда, деятельности ленинградских предприятий и с удивлением для себя обнаруживали все новые и новые данные как о количественных, так и о качественных параметрах вооружений, производимых в городе на Неве. Очевидно, что если бы германское руководство обладало этой информацией раньше, оно, возможно, продолжило бы активные попытки с целью взятия города. Знание о том, что в городе производятся новейшие виды оружия (танки КВ, «катюши», подводные лодки, разнообразные приборы и др.) могло оказать такое же магическое влияние на Гитлера, как и то, что Ленинград был, по его мнению, оплотом большевизма.
Не повторяя содержание подготовленных немецкими спецслужбами материалов о положении в Ленинграде и вокруг него, отметим лишь несколько важных моментов. Во-первых, анализ немецких документов показывает, что между СД и военной разведкой осуществлялся обмен информацией. Нередко военная разведка в своих отчетах использовала данные, полученные органами СД. Вместе с тем нельзя не отметить, что в документах службы безопасности (СД) очевиден сильный идеологический компонент, проявившийся в воинствующем антисемитизме. Так называемому «еврейскому» вопросу неизменно отводилось одно из первых мест в сводках СД. Фиксировались малейшие проявления антисемитизма среди ленинградцев, давались рекомендации органам пропаганды усиливать именно это направление работы, поскольку «наконец-то природный антисемитизм проснулся в русских»30.[7]
Трофейные советские документы, допросы военнопленных и перебежчиков не оставляли сомнений в том, что капитуляции Ленинграда ждать бесполезно. Возможно, что знание о грядущем голоде вместе с рядом других факторов (желание местной власти биться до конца и фактическое превращение города в крепость) остановили немецкое командование, привыкшее брать города, а не осаждать их. В этом смысле совершенно иначе выглядят усилия многих тысяч ленинградцев, которые работали на строительстве оборонительных сооружений. Некоторые ленинградцы летом 1941 г. полагали, что эта деятельность в военном отношении была лишена всякого смысла. Документы немецких спецслужб свидетельствуют об обратном. В каждой сводке немецкой военной разведки упоминалось о том, что доступ в город был затруднен в связи с наличием противотанковых рвов, а важнейшие объекты заминированы.
В конце октября немцы были уверены в том, что вот-вот все запасы продовольствия иссякнут и наступит катастрофа. Многие «открытия» были сделаны с опозданием. Ясного указания военно-политическому руководству о том, что необходимо предпринять на ленинградском направлении (кроме бомбежек выявленных объектов) на уровне оперативном (не говоря о стратегическом) ни СД, ни военной разведкой не делалось. В этом смысле роль спецслужб в механизме принятия решений на уровне группы армий сводилась, по-видимому, лишь к информированию.
Отметим также ряд серьезных просчетов немецкой разведки. К ним следует отнести неверную оценку численности населения в блокированном городе (она была существенно завышена), а также недооценку возможностей промышленности Ленинграда обеспечивать части действующей армии оружием и боеприпасами. Итак, готовность продолжать сопротивление, превращение города в крепость (строительство укреплений, минирование объектов, военная подготовка, создание специальных отрядов), а также активная пропагандистская работа партии и постоянный контроль над населением заставили немцев задуматься о целесообразности наступления, тем более что продовольственный кризис в городе для них был уже очевиден. Речь шла о том, что город может продержаться приблизительно еще один месяц, т. е. до конца октября. Судьба распорядилась так, что таланты немецкого фельдмаршала Риттера фон Лееба в ходе Второй мировой войны использовались не по назначению. Он был признанным экспертом по организации обороны. Его работа «Оборона» была издана в 1938 г. германским военным ведомством и позднее переведена на английский язык. Некоторые из его ранних трудов изучались советскими военными экспертами и использовались при подготовке Полевого устава 1940 г. Однако именно ему было поручено взять Ленинград и осуществить успешно наступательную кампанию в северной части СССР. Нечеткость плана всей операции на северо-западе, недостаточность ресурсов возглавляемой им группы армий «Север» и, что существенно, отсутствие у Лееба опыта командования крупными танковыми соединениями и понимание сложностей, с которым может столкнуться его группа армий при штурме Ленинграда, наряду с изменением планов Гитлера в отношении северной столицы СССР — все это предопределили выбор иных средств борьбы за Ленинград31. Важна также характеристика настроений населения, которую давали немецкие спецслужбы. Можно ли на него рассчитывать в случае штурма? Возможно ли самопроизвольное восстание в городе? В чем проявляется недовольство? Были ли завербованные немцами ракетчики или же это была «местная инициатива»? Во втором случае — это проявление некоей самостоятельности некоторых горожан. Важно отметить, что немцы не призывали в своих листовках к подобного рода действиям. Для них информация о ракетчиках была сюрпризом. Что же касается оценки настроений ленинградцев осенью — зимой 1941/42 г., то в плане характера изменений настроений они, в целом, совпадали с информацией органов НКВД. СД и военная разведка вынуждены были констатировать, что советским органам власти и управления на протяжении всей блокады удавалось контролировать ситуацию в городе.
Немцы отмечали, что возможностей для сколько-нибудь значимого самопроизвольного выступления населения практически не было. Указывалось также на недостатки в работе органов немецкой пропаганды, которая далеко не полностью использовала имевшиеся возможности. Вспомним также, что военная разведка 18-й армии отметила в одном из своих отчетов факт, который неоднократно опровергался в отечественной литературе. Речь шла о том, что с целью дестабилизации системы распределения продовольствия с немецких самолетов было сброшено большое количество фальшивых продовольственных карточек.
Говоря о мемуарах ленинградцев военной поры, следует отметить, что немногие жители блокадного города (практически исключительно представители интеллигенции) вели дневники. Наиболее полно в них отражены первые военные месяцы и период с середины 1942 г. до конца войны. Примечательно, что ленинградцы старались избегать обсуждения в своих дневниках каких-либо внутриполитических тем. Дневники дают представление об общей повседневной картине жизни. В них много деталей быта, описаний ощущений, страхов. Материал по политическим вопросам весьма скуден. Да и цели написания дневников преследовались разные. О. В. Синакевич в конце ноября 1941 г. сделала следующую запись о значении ведения дневника:
«…сейчас важно вести дневник, записывать в него все, без разбора, — все мелочи нашей теперешней жизни, нашего домашнего быта в условиях осажденного города … все случайные уличные встречи и наблюдения, анекдоты, все мимолетные мысли, потому что не нам сейчас судить, что со временем явится наиболее ценным для воссоздания полной картины переживаемых нами исторических дней»32.
Общим для всех выявленных нами дневников была жесткая самоцензура их авторов (А. Болдырев, А. Остроумова-Лебедева и др.), нежелание высказывать свои суждения о политических вопросах. Образцом описания «физиологических настроений» был дневник известного ученого востоковеда А. Болдырева33. В нем, как и в подавляющем большинстве других дошедших до нас рукописей, почти нет политических оценок событий. Его цель — «зафиксировать лишь самые простые, повседневные факты нашего осадного быта — дома и в Эрмитаже», да и они отражались «…лишь в десятой части того, что видел и слышал»34.
А. Остроумова-Лебедева, например, в январские дни 1942 г. многократно отмечала, что она не будет рассказывать о тех преступлениях и ужасах, которые происходили в городе на почве голодания35. Тем не менее, сам факт этой внутренней цензуры говорит о многом. Однако избежать упоминания о страшных последствиях, связанных с голодом (о каннибализме, краже детей и др.) А. Болдыреву, А. Остроумовой-Лебедевой и многим другим не удалось.
В дневниках отразилось усложнение отношений между ленинградцами, разрыв внутренних связей, замена коммунитарности боязнью ближних, вытеснение милосердия и сострадания желанием мести и т. п. Дневники свидетельствуют о том, с какого времени тема смерти стала главной. С начала войны и до 1944 г. большое внимание у представителей старшего поколения проявлялось к информации СМИ о союзниках в борьбе с Германией. В дневниках есть упоминания и даже вырезки практически статей, посвященных выступлениям лидеров союзных держав. Если в первые два года войны в дневниках записи о лидерах союзников носили восторженный характер, то уже в 1944 г. отношение к союзникам изменилось. А. Остроумова-Лебедева, например, писала о том, что Рузвельт «копирует» советский опыт, что русский народ выполняет в войне мессианскую функцию, что «не нам нужны перемены, а им» (Франции, Англии и Соединенным Штатам).
Дневники свидетельствуют о сложной эволюции религиозных чувств ленинградцев, которая к концу войны у одних выразилась в разочаровании в христианстве, а у других — в обретении новой веры — веры в Бога. Дневниковые записи позволяют также выявить то, что присутствовало на «бытовом» уровне и не находило отражения в донесениях партийных органов и УНКВД. Например, бытовой и «внутренний» антисемитизм, как это явствует из дневников ленинградцев, был достаточно высок в первые военные месяцы. При этом интересно отметить, что если документы СД также свидетельствовали о росте антисемитских настроений в 1941–1942 гг., то в материалах УНКВД упоминания об этом встречаются куда реже. В условиях отсутствия успехов на фронте, непатриотичного поведения отдельных представителей лиц еврейской национальности, слабости советской пропаганды на фоне массированного пропагандистского воздействия нацистов на поверхность вышла «русская стихийность» — антисемитизм. Однако антисемитизм не смог развиться в мощное движение, так и оставшись, преимущественно, на бытовом уровне. Более того, эвакуация большей части еврейского населения сама собой сняла остроту этой проблемы. Вместе с тем, в отличие от сводок НКВД, в которых фиксировались антисоветские проявления (подчас спонтанно рефлексивного характера на то или иное событие), в дневники попадали более взвешенные суждения, лишенные, как правило, первой эмоциональной волны. При этом поводы для выражения того или иного мнения были одни и те же.
Особый интерес представляют дневники, в которых отражены взгляды тех, кто оставался в Ленинграде в течение всей войны. Такие дневники могут играть роль своего рода «стержня» книги, обеспечивая ей некую цельность. К сожалению, дневников подобного рода в распоряжении историков немного. Из выявленных нами дневников особое место занимают записи уже упоминавшейся А. Остроумовой-Лебедевой. Конечно, на основании взглядов пусть даже такой значительной представительницы русской интеллигенции, коей была А. Остроумова-Лебедева, нельзя делать широких обобщений об умонастроениях интеллигенции и тем более всех ленинградцев, особенно по такому традиционно болезненному в российской истории вопросу, как антисемитизм. Дневник А. Остроумовой-Лебедевой, находящийся на хранении в Российской национальной библиотеке, изобилует весьма резкими и несправедливыми суждениями в адрес еврейского населения в целом. Исключительная роль представителей Еврейского антифашистского комитета по мобилизации общественного мнения на Западе для помощи СССР, а также деятельность выдающегося советского дипломата М. Литвинова в США, была общеизвестна. Односторонность суждений Остроумовой тем более удивляет, что имена известных в Ленинграде руководителей местных предприятий и научных учреждений, а также писателей и ученых, оставшихся в блокадном городе, несомненно, были также у всех на слуху. Мы, тем не менее, используем записи Остроумовой-Лебедевой как ценный источник в связи с тем, что они отражают наличие проблемы антисемитизма на бытовом уровне, особенно остро звучавшей в военные месяцы 1941 г. и вновь ставшей весьма актуальной в период борьбы с «космополитизмом».
Письма ближе по объективности настроений к дневнику. Однако в условиях войны, когда все знали о существовании цензуры, вряд ли можно рассчитывать на наличие в них критических замечаний по отношению к власти. Самоцензура авторов писем была на порядок выше, чем тех же лиц при ведении ими дневников. Тем не менее, наличие статистических данных о количестве так назывемых «отрицательных настроений» позволяют судить о нарастании внутреннего кризиса в блокированном Ленинграде осенью — зимой 1941–1942 гг., когда по материалам военной цензуры в наиболее тяжелый период января — февраля 1942 г. 20 % корреспондентов высказывали негативные, по мнению власти, настроения. Несмотря на цензуру, ленинградцы давали оценку текущей ситуации и власти, неспособной их защитить и накормить. Эти цифры показывают не только динамику изменений настроений, но и опасную тенденцию к революционизированию населения, когда экономические требования все больше уступали место политическим, поиску модели оптимальной власти. Вероятно, статистические данные НКВД не отражают истинной картины с количеством недовольных — их в городе было гораздо больше, чем 20 % (очевидно, что далеко не все писали письма и свое недовольство проявляли в других формах — в частности, совершая противоправные действия). Материалы немецких спецслужб также указывали на то, что в городе большинство населения выступало за прекращение сопротивления, но, несмотря на большое количество недовольных в городе, власти удалось на протяжении всей битвы за Ленинград удерживать ситуацию под контролем.
Воспоминания (фонд 4000 в ЦГАИПД СПб и отдел рукописей РНБ) жителей блокадного Ленинграда, написанные после войны, также представляют большой интерес. Они необходимы для проверки информации, получаемой из других источников. При этом следует учитывать время, а также то, когда и кем написаны воспоминания, поскольку при всем стремлении их авторов к объективности, они не могли не стремиться соответствовать господствовавшим в тот период ценностям. Воспоминания носили подчас коньюнктурный характер.
До недавнего времени зарубежные историки, занимающиеся историей блокады, опирались в основном на немецкие трофейные документы, находящиеся в Национальном архиве США в Мэриленде. Однако ресурс этого комплекса материалов исчерпан далеко не полностью. Лишь Л. Гуре использовал в своей книге широкий перечень разнообразных немецких архивных материалов — сводки центрального аппарата СД о положении в Ленинграде, советские трофейные документы,[8] материалы допросов советских перебежчиков и военнопленных, воспоминания немецких офицеров и солдат, находившихся в непосредственной близости к осажденному городу. Вместе с тем, документы такого специфического ведомства, как СД, требуют всестороннего анализа и тщательной проверки, сопоставления с другими источниками, прежде всего советскими. Только привлечение архивных материалов спецслужб обеих сторон по интересующему нас вопросу, а также разнообразных документов из военных и партийных архивов позволяет воссоздать более или менее объективную картину истории блокады.
Методология исследования: война и настроения
Выявление источников является необходимым, но недостаточным условием решения поставленной научной задачи. Другой важнейшей предпосылкой является выбор соответствующих методов проведения исследования. В связи с этим представляются важными следующие моменты. Мы исходим из того, что войны традиционно оказывали большое влияние на общество в целом и приводили подчас к серьезным социально-политическим последствиям, создавали предпосылки для глубоких сдвигов в сознании людей. В нашем случае речь идет о влиянии тотальной войны на авторитарное общество, о воздействии самого мощного внешнего фактора — войны — на настроения и поведение всего населения Ленинграда. При этом сам масштаб события позволяет рассматривать эволюцию настроений горожан и защитников города как срез всего общества, находившегося в условиях войны.
Принимая во внимание характер войны с нацистской Германией и тяжесть страданий, выпавших на долю ленинградцев и защитников города, естественным было бы сделать предположение о роли войны как мощнейшего фактора революционизирования масс. В связи с этим описание нарастания протеста в условиях кризиса представляет особый научный интерес. Каковы были формы проявления протеста, его характер и масштабы, динамика изменения негативных настроений, их носители и т. д.? Можно ли выделить особенности негативных настроений у мужской и женской части общества (терпимость, меньший радикализм, неполитический характер протеста, «экономизм»)?
С исследовательской точки зрения очевидно непродуктивным было бы следование сложившемуся в отечественной историографии стереотипу относительно «морально-политического единства» советского общества накануне войны с Германией, явившегося важнейшим фактором победы. Ни в коей мере не ставя под сомнение патриотизм подавляющего большинства населения, отметим все же, что общность интересов советских людей (в том числе и ленинградцев) не была некоей данностью, действовавшей как стихийная сила, а складывалась и до, и в ходе войны под воздействием множества факторов.
Мы исходим из диалектической взаимосвязи бытия и сознания и того, что бытие советских людей в предвоенные годы было связано, в том числе, с принуждением и социально-экономическим неблагополучием (репрессии, антирабочее законодательство), которые усилились в ходе войны в результате голода и потерь родных и близких. История битвы за Ленинград и документы УНКВД свидетельствуют о том, что «революционизирование» населения Ленинграда в период блокады трижды начиналось почти «с чистого листа». В первый раз это произошло сразу после начала войны, когда обнаружился общий патриотический подъем и готовность защищать родину (в отношении этого периода имеются статистические материалы политорганов, военных трибуналов), во второй — перед началом блокады, когда почти весь «контрреволюционный» и потенциально «опасный элемент» был вывезен за пределы города, и в третий раз — после завершения эвакуации летом 1942 г., когда все, кто хотел покинуть город, могли это сделать и в городе практически не осталось лиц, не веривших в возможность выстоять еще одну блокадную зиму и победить.
Метод историзма предполагает рассмотрение изучаемого явления в развитии, в динамике и, следовательно, делает необходимым обращение к тому, что представлял собой habitus[9] ленинградцев накануне войны. Исследуя публикуемые материалы, мы должны принимать во внимание как специфику тех ведомств, в стенах которых они создавались, так и сознавать известные ограничения метода контент-анализа, который лучше иных подходит для работы с такими источниками, как спецсообщения УНКВД и политдонесения партийно-политических органов. Каким образом нам следует использовать эти источники? Гидденс и Витгенштейн отмечали, что языку принадлежит фундаментальная роль в объяснении социальной жизни, что использование языка (а материалы спецсообщений УНКВД состоят из краткого аналитического введения и многочисленных примеров высказываний и выдержек из писем) — это уже использование концепций. То, что авторы приводимых в материалах органов государственной безопасности высказываний думали о войне, блокаде, немцах, союзниках, голоде, местной и центральной власти, текущем моменте, зависело от их концептуального аппарата, имеющегося для восприятия окружающей действительности. Люди не могли описать мир вне их восприятия, а только с помощью слов, которые были в их лексиконе. Формула — «пределы моего языка — это пределы моего мира»37 — одна из основ нашей работы.
Оценивая настроения населения, особенно случаи, когда речь идет о перерастании недовольства в какие-либо асоциальные или антигосударственные действия, необходимо использовать уже отработанную методологию выявления стадий «революционизирования» масс38. В целом также представляется важным проводить данное исследование в контексте общей дискуссии о сущности сталинизма, ведущейся между сторонниками модели тоталитаризма и представителями школы «Анналов», и использовать сравнительно-исторический метод для выявления общего и особенного в развитии нацистской Германии и СССР в 30–40-е годы.
Современная западная историография о периоде сталинизма
Двумя основными направлениями современных исследований советской истории являются концепция тоталитаризма и школа, представленная ее критиками, именуемыми по традиции «ревизионистами» (представители школы Анналов):
«Две взаимосвязанные проблемы занимают умы ученых, занимающихся Советским Союзом и Восточной Европой: во-первых, это вопрос о генезисе сталинизма. В какой степени идеи Маркса и Ленина оказали воздействие на образ мышления Сталина? Насколько глубоко в европейскую мысль уходила его ментальность? Какова роль российской традиции в развитии сталинизма? Во-вторых, это концепция тоталитаризма. Какова роль сознательных действий, таких, как решения и инициатива лидеров, в сравнении с желаниями и настроениями больших групп людей, особенно тех, кто находится на нижних ступенях социальной шкалы?» (выделено мной — Н. Л.)39.
К противникам теории тоталитаризма относится молодое поколение американских социальных историков, находящихся под влиянием возникшей полвека назад французской школы Анналов, последователи Блока и Броделя. В области исследования СССР американские и британские социальные историки серьезно заявили о себе в начале 1970-х гг.40
Сегодня у теории тоталитаризма осталось мало защитников. Тем не менее, работа Ханны Арендт «Происхождение тоталитаризма»41 до сих пор сохраняет статус классической. По-прежнему часто цитируется книга Карла Фридриха и Збигнева Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия»42. И если популярность теории тоталитаризма пошла на убыль, то сама концепция получила новую жизнь. Многие в бывшем Советском Союзе считают, что слово «тоталитаризм» наилучшим образом описывает их исторический опыт. Многие западные ученые, в свою очередь, до сих пор считают концепцию тоталитаризма весьма ценной43. Если определение конкретного общества как тоталитарной системы считается слишком абстрактным, то понятие «тоталитарный», будучи своего рода «ключом», дает нам информацию о целях и практике различных правительств. Один из наиболее авторитетных сторонников концепции тоталитаризма писал:
«Меня критикуют главным образом за то, что я использую модель, взятую из сравнительной истории революции для интерпретации советского периода… Использование моделей или веберовских идеальных типов необходимо, если вы хотите сравнить и систематически выделить общее и особенное в реальных исторических событиях. Однако, эта методология часто неправильно истолковывается как социологами, так и историками. Модель не является законом или облегающим костюмом… Модель является всего лишь отправной точкой»44.
Вебер очень четко определил метод моделирования:
«…Идеальный тип формируется односторонним выделением одной или нескольких точек зрения и синтезом большинства… конкретных индивидуальных феноменов, которые организуются в соответствии с теми односторонне выделенными точками зрения в единую аналитическую конструкцию».
Таким образом, идеальный тип есть «утопия», оставляющая исследователю-эмпирику «задачу определения в каждом конкретном случае степени, в которой эта идеальная конструкция приближается или удаляется от реальности».
Изначально изучение сталинизма развивалось в рамках модели тоталитаризма. Этот подход характеризовался вниманием прежде всего к проблеме контроля государства и его расширения на новые сферы жизни общества. Первым документальным исследованием о сталинизме была книга М. Фэйнсода45, который положил в ее основу материалы Смоленского партийного архива. Применительно к проблемам изучения собственно советского общества в условиях отсутствия «независимых институтов» или «самостоятельных политических сил» было неясно, что же изучать, и было ли вообще общество как таковое46. Когда же речь заходила об изучении массовых настроений, то возникал естественный скептицизм в отношении официальных советских источников по этой теме.
Напротив, материалы, полученные после войны в ходе опросов эмигрантов и перемещенных лиц, дали много новой информации относительно истинных мыслей и чувств населения СССР. Однако и Фэйнсод, и те, кто участвовал в Гарвардском проекте47, должны были считаться с двумя важными обстоятельствами: во-первых, советский народ пошел на огромные жертвы в ходе войны с нацистской Германией, проявил чудеса героизма, во-вторых, свидетельств организованного выступления против сталинского режима было сравнительно мало, чтобы можно было говорить о нелегитимности режима. Объясняя это явление, сторонники тоталитарной модели обращали внимание на репрессивный характер советского государства, не уделяя, однако, должного внимания тому, что после смерти Сталина период стабильности в обществе сохранился.
Эта точка зрения на природу сталинизма вскоре попала под огонь критики со стороны «ревизионистов» во главе с Ш. Фитцпатрик. Используя более широкий круг источников по советской истории, а также опираясь на методы, используемые при изучении социальной истории, ревизионисты исходили из того, что только принуждение и насилие не могут объяснить феномена сталинизма, и попытались показать, что ценности и идеалы сталинизма разделяли многие, если не большинство. Особое внимание Фитцпатрик обращала на значительную по своей численности прослойку образованных и достаточно мобильных управленцев и инженеров, которые поддерживали режим постольку, поскольку они ощущали себя продуктом этого режима. Именно поддержка со стороны этой новой элиты, восхождение которой Фитцпатрик относила к началу культурной революции, обеспечивала впоследствии (начиная со сталинской революции сверху) способность режима к проведению мобилизации с целью поддержания стабильности. Для этой новой элиты (или так называемого среднего класса) были характерны пуританизм в личной жизни, готовность допустить расширение контроля со стороны государства, и, конечно же, лояльность к режиму. Одной из особенностей новой элиты было то, что подавляющее ее большинство получило техническое образование, давшее возможность для роста внутри развивающегося индустриального общества. Эти идеи Фитцпатрик и ее коллег ставили под сомнение утверждения Троцкого относительно того, что «социальной базой» сталинизма была, прежде всего, бюрократия48.
Параллельно ревизионистскому направлению в исследовании сталинизма, основанному, как и у Фитцпатрик, на идеях Троцкого, шло изучение истории формирования и сущности советской бюрократии. В ряде публикаций М. Левина содержится обоснованное утверждение относительно того, что «дегенерация» большевистской партии в бюрократическую административную структуру произошла в результате поспешной попытки преодоления промышленной отсталости страны посредством насильственной коллективизации. Чем быстрее большевики хотели уйти от «идиотизма» деревенской жизни, тем в большей степени проявлялся хаос, преодоление которого вызывало необходимость применения насилия. Отсталость деревенской социальной структуры была во многом перенесена в город, где, в конце концов, восторжествовала та же «отсталая» авторитарная политическая система.
По мнению С. Коткина, слабостью работ М. Левина49 было то, что, развивая «социальные основы» формирования политического режима при Сталине и показывая, как происходило «окрестьянивание» городов, он недооценивал степень проникновения государства во все сферы жизни общества. Главный вывод, к которому пришел Левин, определяется следующим образом: «Чем быстрее и радикальнее осуществляются перемены, тем дальше назад отбрасывается общество»50. Общим в подходах сторонников Фитцпатрик и Левина было внимание к социальной истории в рамках тоталитарной парадигмы. Они сходились во мнении, что государство испытывало на себе влияние социальных сил, тем самым значительно расширяя поле для дальнейших исследований истории советского общества. В дальнейшем Г. Суни показал, что Сталину удалось в довоенное время создать советский средний класс с собственными представлениями и ценностями. Стахановцы, начальники цехов, директора заводов, а также их жены составляли социальную опору режима. В связи с этим Суни сделал вывод о том, что Сталин сам создал сталинизм, его личное участие в формировании этого феномена было исключительным. Таким образом, Суни отстаивает «интенциональный» подход к объяснению сталинизма в противовес структуралистскому (или «функциональному»). В этом контексте ведутся дебаты и по поводу роли Гитлера в нацистской Германии51. Однако, отправной точкой является наличие общего по существу в двух или более обществах, которые анализируются как часть некоего целого.
Помимо вопросов собственно методологического характера относительно сущности сталинизма, выделим также те, которые важны для понимания проводимого нами исследования. Одна из таких тем относится к выяснению сущности власти накануне войны и той роли, которую играли в ней органы НКВД. Фэйнсод в своей работе отмечал, что различные формы контроля, а не легитимное политическое представительство были сутью сталинизма. Однако монополия режима на власть сопровождалась его неэффективностью52. Коткин подверг критике характеристику режима, данную Фэйнсодом, по следующим причинам: во-первых, у Фэйнсода отсутствует объяснение дублирования партийных и государственных структур управления. Во-вторых, анализ «большого террора» 1937–1938 гг. подменен описанием событий того времени, наконец, он не ответил на вопрос о сущности политической системы при Сталине.
Определенные противоречия имеются в работах другого известного советолога Т. Ригби. Его характеристика СССР как «моноорганизованного общества» завершается выводом о том, что «почти вся социальная деятельность осуществлялась кланом чиновников, находившимся под единым руководством», что советское общество на практике было «единой, огромной и внутренне сложной организацией», объединенной властью коммунистической партии53. Однако сам Ригби позднее отмечал, что параллельно существовали два центра власти — партия и правительство, хотя первая сохраняла свое доминирование. Почему же диктатура партии не дошла до своего логического завершения — уничтожения правительства — остается неясным. Именно проблема объяснения феномена дублирования государственных и партийных структур в наибольшей степени требует, по мнению Коткина, специального изучения54.
Еще одной проблемой остается объяснение террора. В историографии по-прежнему доминирует точка зрения Р. Конквеста55, согласно которой, террор, хотя и коренился в природе партии, созданной Лениным, являл собой последовательное и методичное уничтожение диктатором элиты страны. Таким образом, Конквест свел террор к проблеме объяснения мотивов Сталина (жажда власти, паранойя и т. п.). Другие же проблемы (язык обвинения и защиты, проблемы управления режима, включая изменение настроений населения, влияние террора на развитие институтов, международный контекст процессов и др.) остались без внимания, и сам террор, таким образом, показан как результат, а не процесс.
А. Гетти, также опираясь на Смоленский архив, обращает внимание на хаос, неэффективность сталинизма, но идет дальше Фэйнсода, утверждая, что террор был ничем иным, как проявлением серии «конфликтов» на основе «естественной» борьбы центра и периферии56. Гетти отчасти преодолел статизм версии Конквеста, но, по мнению Коткина, его интерпретация страдает отсутствием логики и достаточных и убедительных источников, поскольку к своим выводам он пришел на основе анализа документов партийных архивов, в то время как архивы НКВД остаются для него (да и для других зарубежных исследователей) недоступными.
Г. Риттерспорн объясняет террор тем, что партия оказалась не в состоянии обеспечить руководство всеми сферами жизни и в попытке выйти из кризиса прибегла к террору — т. е. гражданской войне внутри аппарата. Он подчеркивает, что террор во многом носил хаотичный характер, что у него не было единого и четкого плана57.
С. Коткин предлагает на время («пока не будут доступны архивы НКВД») отложить спор о причинах террора и обратить внимание на то, как международная обстановка влияла на современников, как развивались институциональные взаимоотношения партии и НКВД, обращая особое внимание на их политический язык (терминологию). Во введении к своей книге Коткин определил другие задачи своего исследования следующим образом: «Показать, как народ жил и как воспринимал свою жизнь». Поэтому, по его мнению, «необходимо дать возможность народу, наконец, говорить»58.
Проблема протеста у С. Коткина исследуется по-новому, а именно и как пассивное поведение. Коткин использует методологии М. Фуко, который считал сопротивление важнейшим элементом формирования субъективности, но никогда не занимался соответствующими эмпирическими исследованиями. Коткин же во главу угла поставил именно эмпирическое исследование сопротивления населения сталинскому режиму, распространяя его, в том числе, и на повседневную жизнь советских людей.
Фуко показал, что изучение власти на микроуровне вовсе не означает игнорирование государства. В то же время он демонстрировал, что власть не находится в центральном аппарате. Это верно даже тогда, когда кажется, что не существует разделения «государства» и «общества», как это было в СССР, где все было частью государства59. В СССР при Сталине в не меньшей степени, чем в новое время во Франции, государство осознавало, что власть основывается на поведении народа60. Действительно, сталинизм не был просто политической системой. Это была система ценностей, определенная социальная идентичность, способ жизни. Объясняя природу власти Сталина, упоминавшийся уже нами Г. Суни отказался от объяснения ее лишь через проведение террора и пропаганды, доказывая, что сам по себе террор опирался на широкую поддержку народа. Суни обратил внимание на стремление Сталина к централизации власти, монополизации принятия решений. Это привело, однако, к необходимости передачи власти на местах «маленьким сталиным», зависимым от него не только в связи с их карьерными устремлениями, но и даже в смысле физического существования.
Нет необходимости полностью приводить аргументы сторон в дискуссии о сталинизме, кроме вопросов, относящихся к проблеме изучения собственно настроений. Подытоживая сказанное, отметим, что сторонники «тоталитарной» модели практически не уделяют внимания обществу как таковому, которое они рассматривают как нечто единое, находившееся под полным контролем Советского государства. Они подчеркивают использование им пропаганды и принуждения, подразумевая, что «массы» были настроены конформистски под влиянием «промывки мозгов» или ненавидели режим молча, боясь репрессий. Напротив, «ревизионисты» представляют общество в качестве активной и автономной силы, отнюдь не подчиненной абсолютно государству. В споре со сторонниками «тоталитарной» модели некоторые «ревизионисты» пытаются показать наличие социальной базы для поддержки Сталина среди различных социальных групп — выдвиженцев, членов комсомола, стахановцев и др. Эту точку зрения поддерживает Р. Суни, который считает, что Сталину удалось создать себе опору в лице «среднего класса» и тем самым обеспечить стабильность режима61. Эту же точку зрения разделяют и несколько авторитетных российских историков, полагающих, что именно в довоенное время возникли десятки тысяч вакансий, которые заполнились новыми людьми. «Долго не засиживаясь на одном месте, они быстро прыгали с одной ступеньки номенклатурной лестницы на другую… Не все сумели пробежать эту дистанцию, многие оступались и падали. Ну а те, кому удалось остаться невредимым, затем всю жизнь вспоминали о том лихолетии как о самом светлом периоде своей жизни и славили того, кто расчищал им дорогу на Олимп. Именно с этой новой элитой вождь, партия, государство вошли в новое десятилетие, прошли войну 1941–1945 годов»62. Как вели себя эта элита и новый «средний класс» в условиях блокады?
Наше мнение относительно споров по поводу концепции тоталитаризма заключается не в выборе одной из позиций, а в попытке использования рациональных составляющих как теории тоталитаризма, так и концепции Бурдье и его последователей. Мы используем теорию тоталитаризма как веберовский идеальный тип, но одновременно исходим из того, что в период войны общество как социальный организм претерпевало существенные изменения, что социальная и политическая активность населения СССР (в том числе и направленная против существующего режима) имела место. Теория тоталитаризма, лишенная своего идеологического подтекста, по-прежнему объективно способствует лучшему пониманию сути того политического режима, который сложился в СССР63.
Habitus ленинградцев накануне войны
На настроения населения в период ленинградской эпопеи влияло множество факторов — военный, социально-экономический, политический (пропаганда сторон), психологический. С чем пришли ленинградцы к тяжелейшему испытанию, коим явилась для них блокада? Каков был их habitus («воплощенная история, ставшая второй натурой и, таким образом, забытая как история» (Бурдье)? Дюркгейм отмечал, что «в каждом из нас в различной степени есть тот, кем мы были вчера и, на самом деле, … верно даже то, что наша прошлая личность преобладает, т. к. настоящее всегда менее значимо по сравнению с длительным периодом прошлого, благодаря которому мы такие, какие мы теперь». С другой стороны, исторический феномен никогда не может быть объяснен вне его времени. «Люди больше походят на свое время, чем на своих отцов»64.
Говоря о психологических особенностях людей, живущих в авторитарном обществе, во-первых, необходимо учитывать предрасположенность (традиция монархизма) и желание «убежать от свободы» к тому, чтобы подчиниться «революции сверху». Февраль и Октябрь проходили под знаком поиска реальной свободы (не только свободы «от», но и свободы «для»), свободы в позитивном смысле слова — крестьяне хотели стать собственниками земли, рабочие хотели принимать участие в управлении через советы и т. п. Однако, эта свобода «для» не была закреплена ни институционально, ни продолжительностью своего существования во времени, хотя НЭП был наиболее радостным (за исключением рабочих) периодом в послеоктябрьской истории. 1929 г. знаменовал собой начало революции «сверху», начало культурной революции в плане закрепления «авторитарного типа». Первая мировая война и Гражданская война во многом подготовили этот переход, приучив народ к насилию. Можно сказать, что к началу Второй мировой войны этот «тип» окончательно сформировался. Анализируя проблемы развития общественного сознания в годы войны, нужно учитывать, что habitus — «авторитарный тип» у значительной части населения уже существовал65.[11]
Принцип историзма предопределяет необходимость выделить основные характеристики политических настроений советских людей в довоенный период. По этому вопросу в историографии также нет единства. Последние исследования западных специалистов привели к взаимоисключающим результатам. Так, Р. Серстон утверждает, что к началу войны подавляющее большинство советских людей поддерживало режим, имело возможности влиять на своих руководителей на заводах, хотя рабочие как класс были весьма слабы. С. Дэвис, напротив, считает, что ужесточение рабочего законодательства в 1938–1940 гг. привело к серьезным политическим конфликтам. Р. Серстон пишет:
«Террор и страх — ядро любого исследования, которое основано на использовании концепции тоталитаризма. Возможно, что страх государства присутствовал в настроениях значительного числа немцев и русских, но не был определяющим. Было множество ограничений свободы слова, многие возможности были закрыты для народа, степень принуждения и контроля со стороны правительства и правящей партии была значительной. Но были и те, кто не боялся государства, было огромное количество тех, кто поддерживал режим в Германии и СССР. В современных исследованиях Третьего рейха принуждению отводится малая роль. Добровольная поддержка была намного важнее…» (выделено нами — Н. Л.)
По мнению Серстона, «до сих пор мы попросту мало знаем о таких сферах советской жизни периода «зрелого сталинизма», как возможности рабочих критиковать местные условия (жизни), отношение народа к режиму и террору, настроения солдат в начальный период войны с Германией…»66. При этом Серстон не задается вопросом о том, каковы были представления советских людей о предстоящей войне, а то, что она не за горами, было ясно всем. Итогом исследования Серстона является утверждение, что без лояльности народа к власти «трудно объяснить готовность народа добровольно вступать в армию в 1941 г., уровень советской военной экономики, достигнутый в экстремальных условиях, саму победу в целом»67.
Той же проблеме посвящена книга С. Дэвис. Ее цель — «освободить» содержащиеся доселе в закрытых архивах секретные документы о настроениях советских людей в 1934–1941 гг68. С. Дэвис не согласна с теми, кто пришел к выводу о лояльности большинства рабочих режиму69 и отмечает, что «недавние исследования, посвященные рабочим и крестьянам, показывают, что они на самом деле ощущали на себе давление государства и боролись с ним, используя различные способы пассивного сопротивления»70. С. Дэвис пишет:
«Очевидно, …между активной поддержкой режима и активным сопротивлением ему была значительная группа гетерогенных настроений. Чистых сторонников и противников режима было мало. На самом деле настроения людей были неопределенными и подчас противоречивыми: осуждение одних действий властей или какой-либо черты режима вполне сосуществовала с поддержкой других его проявлений, что в целом весьма характерно для других авторитарных обществ»71.
С. Коткин в одной из наиболее популярных ныне на Западе книг о советской истории отказался от дихотомии «тоталитаризм — ревизионизм», «поддержка режима — оппозиция режиму», и уделил особое внимание «тактическому использованию языка обычных людей». Как уже отмечалось, по мнению Коткина, «для подавляющего большинства тех, кто пережил сталинизм и для большинства его противников, он …, тем не менее, оставался прогресивной перпективой»72, более того, в то время «мало кто мог представить альтернативу» режиму73. Эту точку зрения разделяет П. Кенец. В частности, он утверждает, что «режим преуспел в предотвращении формирования и проявления альтернативных точек зрения. Советский народ, в конце концов, не столько разделял большевистское мировоззрение, сколько принял его на веру. Не осталось никого, кто бы указывал на противоречия и даже бессмысленность лозунгов режима»74.
Дэвис ставит под сомнение верность высказанных Коткиным и Кенецем тезисов, ссылаясь на «новые источники». Информация о слухах, личные письма, листовки, надписи — все это дает основания говорить о наличии «значительного количества» оппозиционных настроений, включая национализм, антисемитизм и популизм75. Главная задача Дэвис — показать «альтернативные» настроения в советском обществе в 1934–1941 гг.[12] Дэвис, по-видимому, права, отмечая, что достаточно трудно говорить о гипотетической «политической культуре русского народа». Зачастую ценности, выраженные советскими людьми, противоречили друг другу, не подходили к традиционным социалистическим, анархистским, консервативным, либеральным и др. системам. Однако часто отмечались враждебность и антипатия к государству и официозу в целом. Вместе с тем, были широко распространены мнения, что государство должно заботиться о народе. Патерналистский стиль поведения руководства страны ценился очень высоко.
Другими характерными чертами были материализм и эгалитаризм, «социализм с его классовым подходом, а также социальный консерватизм. Отношение к политике и праву было различным: многие были безразличны к ним, хотя некоторые относились к ним серьезно. В целом же, настроения населения были гетерогенными, зависели от сущности проводимой в данный момент политики, а также конкретных проблем»77. Это относилось как ко внутренней, так и внешней политике советского государства. Если большинство населения по разным причинам поддерживало сталинский внешнеполитический курс (одни полностью находились в плену официальной пропаганды относительно «освободительной» и «благородной» миссии Красной Армии по оказанию братской помощи украинцам и белорусам в Польше и верили в необходимость смены внешнеполитической команды Литвинова78, другие принимали на веру заявления советской пропаганды о вероломстве «белофиннов» и необходимости оказания помощи в создании народного правительства в Финляндии, третьи были уверены в праве сильных мира сего распоряжаться судьбами «картофельных республик» и т. д.), то все же были и те, кто с этим курсом не соглашались, высказывая сомнения в прочности альянса с Германией, а также обоснованности разрыва с демократическими государствами79.
Опыт финской кампании был весом для ленинградцев, обретших самый разнообразный опыт жизни в прифронтовом городе — необходимый антураж в условиях войны (затемнение, очереди, изъятие вкладов из сберкасс)80; невероятное распространение всевозможных слухов; большие ожидания легкой победы в начале кампании, сменившиеся разочарованием в силе собственной армии; свидетельства очевидцев о многочисленных потерях среди красноармейцев не были тайной для горожан. Наличие близких и знакомых в армии, транзитный характер города, главным образом Финляндского вокзала, работа добровольцев в госпиталях, информация с фабрики по изготовлению ортопедической обуви и, конечно, общение с военными существенным образом выделяли население Ленинграда — ленинградцы в большей степени, чем другие жители СССР, знали, что такое война и каково состояние армии81.
Анализ содержания тысяч писем, которые направлялись в Смольный накануне войны, подтверждает, что «квартирный вопрос» и материальные условия в целом были основными темами, волновавшими горожан82. Ленинградцы жили тяжело, их письма свидетельствуют о «гапоновских» настроениях — добрый и мудрый «местный царь» восстановит справедливость, накормит и напоит. Собственно внутрипартийные вопросы в корреспонденции занимают в количественном отношении второстепенное место. Примечательно, что в декабре 1939 г. на имя А. Жданова пошли письма с фронта — о положении в частях (6 писем), о положении в госпиталях (1 письмо), патриотического содержания (20). С октября 1939 г. стали поступать письма о поездках на Западную Украину и Западную Белоруссию (октябрь — 16, ноябрь — 4, декабрь — 5). Большинство писем обрабатывалось в течение месяца. Затем они переправлялись по инстанциям. В довоенные месяцы 1941 г. общение с властью посредством писем сохранялось на стабильно высоком уровне. Тематика писем в целом сохранилась та же, что и в 1939 г. с доминирующим местом вопросов обеспечения жильем, материальной помощи. На третьем месте, тем не менее, находились просьбы о пересмотре решений судов. Очевидно, население понимало, что суды не являются независимым институтом, а в своей деятельности руководствуются решениями партийных органов. Среди писем ленинградцев было много ходатайств об отмене высылки за принадлежность к оппозиции.
Дэвис отмечает, что дисциплина на предприятиях упала в 1937 г. На отдельных предприятиях до 400 рабочих не выходили на работу, особенно летом. В ответ на это правительство издало закон 28 декабря 1938 г., предусматривавший строгое наказание за прогулы и другие нарушения дисциплины. Были введены рабочие книжки для контроля за дисциплиной. По данным УНКВД, объявление о принятии этого закона вызвало «значительное число негативных настроений», особенно в той его части, где речь шла об увольнениях прогульщиков и опоздавших на работу. Закон, по мнению рабочих, нарушал их права, завоевания революции, а также свободы, закрепленные в Конституции83. Закон 26 июня 1940 г. в еще большей степени вызвал недовольство рабочих. Прогул и опоздание на работу на 20 минут и более влекли за собой уголовную ответственнность. Кроме того, вводился 8-часовой рабочий день.
В сентябре 1940 г. партийные информаторы сообщали о нездоровых настроениях в связи с этим указом. В частности, рабочие заявляли, что «в Германии безработные живут лучше», «Прибалтийские республики скоро поймут, что такое советская власть», «в случае войны в СССР будет большая измена, так как существующими новыми законами недовольны все, но пока ждут удобного случая» (курсив мой — Н. Л.), «в старое время против таких законов народ бы бастовал», «не того ждали от революции»84. Доклад НКВД от 21 октября 1940 г. сообщает о том, что «большинство рабочих с энтузиазмом отнеслось к новому закону. Антисоветские проявления имели место только среди квалифицированных рабочих». Тем не менее с 26 июня 1940 г. по 1 марта 1941 г. в Ленинграде 142 738 человек было осуждено к исправительным работам сроком до 6 месяцев. Среди них: 3961 коммунист и 7812 комсомольцев. Суды и тюрьмы были переполнены. В предвоенные месяцы 1941 г. обком и горком ВКП(б) несколько раз обращались к вопросам деятельности УНКВД, прокуратуры и органов юстиции. В частности, 30 мая 1941 г. было принято постановление «О мероприятиях по разгрузке тюрем г. Ленинграда и Ленинградской области», а 13 июня 1941 г. — «Об извращениях в системе лагерей и колоний УИТЛК НКВД ЛО и ГУЛАГ НКВД СССР».
В одном из писем Жданову осужденный призвал обратить внимание на положение в тюрьмах города: «Тов. Жданов, дайте воздуха в тюрьмы г. Ленинграда»85. Это письмо было переадресовано из Секретариата Жданова начальнику УНКВД Лагунову, который направил соответствующую записку в Смольный.86 В ней сообщалось, что по вине органов прокуратуры и суда тюрьмы Ленинграда и области оказались переполнены в 3–4 раза против установленных нормативов. Причинами такого положения были нарушения, допущенные следственными органами УПК, несвоевременное рассмотрение в судах уголовных и кассационных дел, «перегибы» в привлечении к уголовной ответствености со стороны органов милиции и чрезмерная суровость судов87.[13]
Весьма важной является констатация того, что в самом преддверии войны правоохранительные органы не справлялись с возложенными на них задачами, будучи не в состоянии совладать с реальной и мнимой преступностью. В условиях мирного времени понадобилось вмешательство партийного руководства в разрешение проблемы «разгрузки тюрем». Занимаясь «загрузкой», а затем «разгрузкой» тюрем Ленинграда, правоохранительные органы не обеспечивали общественную безопасность горожан. Настроения неблагополучных подростков накануне войны были немаловажным фактором стабильности «внутреннего фронта».
С осени 1939 г. в редакцию «Ленинградской правды» и в Смольный непрерывным потоком шли письма, в которых говорилось об усилении хулиганства, драках, росте числа изнасилований, поножовщине, нападениях на прохожих и т. п. и бездействии органов милиции. Эти письма переправлялись начальнику Управления милиции Грушко88. Авторы одного из коллективных писем призывали создать общества содействия милиции, организовать дежурства на улицах города, поскольку «милиция совершенно не справляется с создавшимся положением». К бандидам и хулиганам предлагалось применять «самые жестокие меры, вплоть до высшей меры социальной защиты», т. е. расстрела89. Депутат Фрунзенского районного совета профессор Августинин после одной из встреч с избирателями в сердцах написал письмо в «Ленинградскую правду», указав, что он как депутат ничего не мог ответить на вопрос о борьбе с возрастающей уличной преступностью:
«Что я мог ответить, ведь я тоже вижу, как год от году количество преступлений возрастает, как втягиваются в хулиганство и бандитизм все большие и большие массы ребят, как у милиции опустились руки, как безнаказанно орудуют нарушители, начиная от вскакивающего на ходу в трамвай, и кончая школьником-бандитом, втыкающим «финку» в бок товарищу… Ведь все мы знаем, что дело дошло до того, что родители не знают, куда уже идти жаловаться на своих детей, идут в милицию, идут в райсовет, плачут и проклинают своих ребят. Пойдите, товарищи, в любой райсовет и загляните в дела секции по борьбе с детской беспризорностью — ведь это ужас, что делается среди детей — воровство, насилование, пьянство, не говоря уже о таких «обыденностях», как курение табака и похабщина»90.
Даже начавшаяся война с Финляндией не изменила ситуации с хулиганством в городе. 10 декабря 1939 г. секретарям горкома вновь была направлена информационная сводка, в которой говорилось, что «за последнее время на улицах Ленинграда участились случаи хулиганства деклассированных и антиобщественных элементов». Среди подвергшихся нападению были начальник цеха одного из номерных заводов и его сын, сотрудник института прикладной химии, работница одного из райкомов партии и многие другие. Работники милиции «до последних дней не предприняли решительных мер по борьбе с хулиганством», а «в ряде случаев из-за попустительства милици хулиганы чувствуют себя безнаказанно», — говорилось в сводке91. Подчас происходили вполне анекдотичные случаи, показывавшие бессилие власти обеспечить безопасность даже наиболее важных политических мероприятий. Например, 7 декабря 1939 г. в клуб завода «Ильич» (Красногвардейский пер., д. 23), где происходило собрание избирателей заводов имени К. Маркса, «Светлана» и «Ильич», «ворвалась шайка хулиганов, опрокинула бак с водой, погасила свет и воспользовавшись темнотой, закрыла всех находившихся в зале. Милиция, несмотря на вызовы, не явилась» 92. По информации в горком, рабочие Кировского завода, проживавшие в районе Автово-Стрельня, боялись вечером возвращаться домой. Многие из них обращались в партком завода с просьбой походатайствовать перед Ленсоветом принять эффективные меры по борьбе с хулиганством, так как милиция бездействовала. Более того, агитаторы Кировского, Володарского и ряда других районов боялись ходить на этот участок93.
Кроме того, накануне войны проявилась еще одна важная особенность системы — состязательность (а иногда и конфликтность) органов НКВД, с одной стороны, и прокуратуры и суда, — с другой. Если инициатором постановления ОК ВКП(б) о перегрузке тюрем был начальник УНКВД (действовавший, как отмечалось, по указанию Смольного, который, в свою очередь, счел необходимым отреагировать на анонимное послание из «Крестов»), то в случае с нарушением законности в системе лагерей в этой роли выступил облпрокурор Балясников, представивший секретарям ОК перечень вопиющих фактов о случаях массовых нарушений законности в обеспечении режима и содержания заключенных. В справке ОК ВКП(б) отмечалось, что избиения, незаконные аресты, взяточничество за освобождение от работы, выведение больных, отказавшихся от работы, в «воспитательных целях» на мороз, обвешивание при выдаче пайков, воровство, игнорирование правил техники безопасности, предательство интересов службы (помощь в совершении побегов из лагерей) — «порождало … антисоветские настроения и контрреволюционные разговоры не только среди политических и уголовных преступников, но и среди бытовиков и указников». И далее, желая подчеркнуть всю серьезность сложившегося положения и большой вред, наносимый практикой лагерей и колоний УИТЛК УНКВД ЛО и ГУЛАГа НКВД СССР, указывалось, что «через родственников, приходящих к заключенным на свидание и освобождающихся из заключения после отбытия срока, о положении в местах заключения становится известным населению, среди которого бывшие заключенные распространяют антисоветские разговоры» (курсив наш — Н. Л.)94.
Реакция населения на непопулярные мероприятия правительства накануне войны — ужесточение рабочего законодательства и проведение займов — отчасти уже приведена нами со ссылкой на работы С. Дэвис и Р. Серстона. Добавим, что нездоровые настроения в связи с реализацией займа практически накануне войны с Германией захватили самые различные категории трудящихся — от привлеченных к ответственности по указу 20 июня 1940 г. до стахановцев, включая членов комсомола и ВКП(б). Нежелание подписываться на значительные суммы рабочие объясняли тяжелыми условиями жизни, ее удорожанием, нецелевым использованием полученных средств («стотысячные премии артистам»), выражали недовольство его принудительным характером. На предприятиях машиностроительной, текстильной, пищевой промышленности охват был около 50 %, а в резиново-химической — всего 35 %. При этом на лучших предприятиях не более чем 60 % рабочих подписывалось на трехнедельный заработок. С огромным трудом, в конце концов, удалось разместить заем на предприятиях Ленинского района95. В целом по городу, несмотря на весьма активную работу администраций предприятий и учреждений, а также широкую пропагандистскую кампанию, развернутую партийными организациями, на 8-й день план подписки на заем третьей пятилетки в Ленинском, Выборгском, Петроградском, Смольнинском, Красногвардейском и Московском районах выполнен не был. Сумма подписки на целом ряде предприятий, включая «Красный треугольник», завод им. Карла Маркса, фабрику «Работница», составлял в среднем менее недельного фонда заработной платы, что втрое было ниже «контрольных цифр»96. Партийные функционеры были не в состоянии разъяснить рабочим обоснованность сумм подписки, а встретив резонные аргументы с их стороны, сразу же информировали горком ВКП(б) о «фактах антисоветской агитации». Например, плотник судоремонтного завода Драницын подписался на 180 руб. при заработке в 670 руб., заявив: «Заем выпущен на сумму в 6 млрд руб. Население СССР — 170 млн. Если разделить, то на каждого жителя приходится только 35 руб. У меня семья 5 человек. Поэтому я подписываюсь на 180 руб. и тем самым выполняю свой долг…». Авторы информационной сводки секретарям Ленинградского ГК в связи с этим весьма цинично указали, что «Драницын малограмотный и самостоятельно не мог произвести такой расчет». На заводе «Красная Вагранка» грузчик Чеканов подсчитал, что если 100 миллионов человек подпишутся каждый на 100 руб., будет собрано 10 млрд руб. «При этом, — отмечалось в партийной сводке, — он нагло заявил: «Почему же вы с меня требуете 2–3-недельный заработок?»97. Фрезеровщик Кировского завода Серов с надетой веревкой на шее пришел к мастеру участка Миневичу и демонстративно на глазах у рабочих порвал подписной лист, заявив, что если его будут принуждать подписаться на заем больше, чем он хочет — «у него веревка приготовлена». Рабочий одного из номерных заводов 4 августа 1939 г. открыто распевал сочиненный им куплет: «Налоги, налоги, налоги давай, а осень придет — штаны продавай»98. «Антисоветские и нездоровые» настроения были зафиксированы на многих предприятиях Ленинграда («правительство поступает по-гитлеровски»; «советская власть обдирает рабочих»; «советские займы хуже царских»; «меня и так правительство раздело», «не видно никакого улучшения в жизни, хожу без ботинок и штанов» и т. п. 99)
Рост самоубийств во второй половине 1940 г. также был весьма симптоматичен. Закон вызвал волну политического протеста, включая открытые политические заявления, распространение слухов и листовок, призывы к забастовкам. Тема революции и восстания как никогда прежде обсуждалась среди рабочих. Листовки и надписи гласили: «Скоро мы начнем бастовать», «Долой правительство насилия, нищеты и тюрем». Распространялись слухи о забастовках на других заводах. Рабочие говорили о «второй революции», о бунте против правительства. «Чувствовалось, что терпению народа пришел конец, и надо еще чуть-чуть, чтобы 1940 или 1941 гг. стали свидетелями конца Советской власти»100. Многие критиковали закон 1940 г. из-за того, что в нем содержалось ущемление конституционных прав и свобод, происходило «закрепощение рабочих». К концу 1940 г. недовольство рабочих было официально воспринято сторонниками режима. Рабочие считали, что этот закон оказал на них большее влияние, чем террор 1937 г. Распространялись слухи об издевательствах над заключенными в тюрьму рабочими. Один из рабочих отказался подписываться на заем 1941 г., заявив: «Я не дам денег на строительство тюрем для рабочего класса»101.
Т. Ригби в своем исследовании «теневой культуры» в СССР утверждает, что политическое лицемерие власти было бомбой замедленного действия с самовоспламеняющимся механизмом. Крах советского режима был облегчен существованием официальной риторики относительно демократии, прав и т. д., что могло быть использовано теми, кто действительно стремился к реальной демократии102. Материалы горкома ВКП(б), а также Управления НКВД по Ленинграду и Ленинградской области отчасти подтверждают это утверждение — накануне и после войны в ходе кампаний по выборам депутатов в Советы разных уровней неоднократно звучали ссылки на нарушение конституционных прав и свобод граждан. В то же самое время, следуя в предвыборных кампаниях все более утверждавшейся в обществе практике возвеличивания кандидатов, ряд партийных организаций доводили ее до абсурда, что вызывало недовольство ГК ВКП(б). Например, на собрании Ленинградского института инженеров транспорта кандидата в депутаты Панфилова выступающие называли вождем, «за которым идут массы, и он их приведет к коммунизму». О кандидатуре директора Пушкинского театра Пущанского говорилось, что «в лице Григория Михайловича мы видим боевого руководителя чрезвычайно ценного качества, тов. Пущанский нетороплив, мудр, у него огромная скромность, пользуется большим авторитетом — чувствуем его мудрое руководство… Это настоящий руководитель сталинской эпохи». На заводе «Союз» восхваление кандидата в районный Совет домохозяйки Молевой дошло до того, что в завершение собравшиеся кричали «ура». На собрании Фармацевтического института свои выступления некоторые заканчивали приветствием: «Да здравствует тов. Сталин и наш кандидат тов. Кашкин!»103.
К сказанному следует добавить, что изучение настроений в предвоенный период нельзя ограничивать событиями нескольких предвоенных лет. Практически весь период советской истории, а также Первая мировая война уместились в жизнь одного (старшего) поколения. Таким образом, сравнение с прошлым, в том числе выходом России из войны путем заключения с Германией «похабного» Брестского мира, было вполне предсказуемым при определенных обстоятельствах. Память об этом «компромиссе» также стала частью habitus советских людей.
Западная литература о блокаде Ленинграда
В тех работах, где каким-либо образом затрагивалась проблема настроений, превалировал весьма односторонний подход к сложным процессам, происходившим в общественном сознании в разные периоды битвы за Ленинград. В частности, по вполне понятным причинам, вне поля зрения советских историков оказались оппозиционные и пораженческие настроения, что не позволяет воссоздать целостную картину морально-политического климата в городе и действующей армии в ходе самой продолжительной битвы всей второй мировой войны. Исследования западных авторов, за исключением книги Л. Гуре и статей Р. Бидлака, опираются главным образом на воспоминания участников событий и страдают узостью источниковой базы. Как уже отмечалось, даже те историки, которые использовали немецкие трофейные документы (Л. Гуре), не имели доступа к советским архивным материалам.
В книге Х. Солсбери есть интересные наблюдения о настроениях населения Ленинграда в разные периоды битвы за город, а также весьма любопытные предположения относительно реальности выступления рабочих против местного руководства в военные месяцы 1941–1942 гг. Солсбери был уверен, что сознание опасности городу, исходившей изнутри, было достаточно глубоким у ленинградского руководства с самого начала войны. По мнению американского журналиста, это обстоятельство всегда было существенным для Сталина и Берии и играло важную роль в политическом маневрировании вокруг вопросов обороны Ленинграда особенно в августе и сентябре 1941 г.104
Автор наиболее основательной с точки зрения использованных источников зарубежной книги о блокаде Л. Гуре отмечал, что лояльность ленинградцев режиму была предопределена их страхом перед полицейским аппаратом советского государства, деятельность которого в годы войны носила превентивный характер105. Опираясь на обширный материал, почерпнутый из донесений немецких спецслужб, а также армейского командования, Л. Гуре поставил много вопросов относительно изменения настроений населения города в период блокады и на многие из них смог дать ответы. Кроме того, в заключени своей книги Л. Гуре наметил основные направления отношений власти и народа, сложившиеся в период блокады. В частности, он указал, что дисциплина и сознание долга горожан, имевших все основания для ухудшения настроения и проявлений оппозиционности, превзошли все ожидания властей. Хотя представители прогермански ориентированных элементов никогда не были в большинстве, количество недовольных властью было значительным. Кроме того, руководители города, по мнению Гуре, все же полагали, что многие ленинградцы не верили в их способность отстоять Ленинград или же в сохранение режима в целом осенью 1941 г., когда немцы наступали на Москву. Часть населения задавалась вопросом о смысле жертв, если судьбы Ленинграда и страны были предопределены.
Наконец, власти не знали того, сколь долго население и особенно оппозиционно настроенная его часть будут оставаться пассивными и подчиняться приказам Смольного в условиях, когда их близкие умирают от голода и бомбежек. С другой стороны, присутствие каких-либо открытых форм протеста Гуре выявить не удалось, и он связал это с тем, что в силу географического положения города властям было легко контролировать население, которое к тому же полностью зависело от власти (продовольствие и другие ресурсы) и привыкло подчиняться ей. Отсутствие предшествующего опыта политической свободы, политических групп, лозунгов действия, а также каких-либо групповых интересов, отличных от интересов власти, 24-летнее уничтожение всяких ростков оппозиционности, атмосфера недоверия в обществе и поведение немцев, не давших населению Ленинграда идеологической альтернативы советскому режиму — все это минимизировало возможность возникновения реальной оппозиции режиму. К тому же ленинградцы полагали, что армия настроена решительно и будет сражаться до конца, и потому сопротивление властям не только бесполезно, но и самоубийственно. Прежде чем ленинградцы поняли, что представляют собой немцы, они ожидали, что те сами решат «проблему Ленинграда», и оставались пассивными. Затем они полагали, что либо «женщины», либо «армия» возьмут инициативу в свои руки и принудят местное руководство сдать город. Поскольку одиночные выступления против власти были бессмысленными, ленинградцы должны были делать выбор между подчинением или стремлением каким-либо образом покинуть город. Позднее власти использовали продовольственные карточки в качестве надежного инструмента контроля и добились практически полного политического конформизма. Голод, холод и физическая слабость, в конце концов, привели к тому, что господствующим фактором стала апатия. Все силы были брошены на то, чтобы выжить. Усилия власти, направленные на продолжение борьбы, также имели большое значение. Коллективный труд на предприятиях и общественных работах, пропаганда, растущее сопротивление немцам на других фронтах — все это оказывало позитивное влияние на настроение людей. Кроме того, горожане проявили умение адаптироваться к сложнейшим условиям и многие проблемы решили самостоятельно106.
А. Верт в своей книге о войне также попытался дать ответ на вопрос об изменениях настроений в Ленинграде. Во-первых, он не согласился с мнением, что ленинградцы были «вынуждены быть героями», что при возможности (как это было, например, в Москве 16 октября 1941 г.) они бы просто покинули город. Не соглашаясь с Л. Гуре, который указывал на то, что количество недовольных в дни блокады если и не составляло большинство, то, по крайней мере, было значительным107, А. Верт ссылается на интервью с ленинградцами, которые весьма редко упоминали о наличии немецкой «пятой колонны» в Ленинграде в годы войны. А. Верт вслед за Гуре указывал на то, что патриотизм, гордость за свой город, ненависть по отношению к немцам, растущая по мере продолжения войны, а также нежелание предавать солдат, защищающих город, были определяющими в поведении ленинградцев.
А. Верт отмечал, что в городе «не было никого, за исключением нескольких антикоммунистов, кто рассматривал возможность капитуляции немцам. В самый разгар голода лишь единицы — не обязательно коллаборанты или немецкие агенты… а просто те, кто обезумел от голода — писали властям, прося объявить Ленинград «открытым городом»; но никто из них, находясь в здравом уме, не смог бы этого сделать. В период немецкого наступления на город народ быстро понял, что из себя представляет противник; сколько подростков погибло в результате вражеских бомбежек и обстрелов во время рытья окопов? А когда город оказался в блокаде, начались бомбардировки и распространение садистских листовок, наподобие тех, что были сброшены 6 ноября с целью «отметить» праздник революции: «Сегодня мы будем бомбить, завтра вы будете хоронить»108.
А. Верт считал, что «вопрос об объявлении Ленинграда «открытым городом» никогда не мог быть поставлен так же, как, например, в Париже в 1940 г.; это была война на уничтожение, и немцы никогда из этого не делали секрета; во-вторых, гордость за свой город была важна сама по себе — она состояла из большой любви к городу, его историческому прошлому, его исключительным литературным ассоциациям (это особенно справедливо в отношении интеллигенции), а также огромной пролетарской и революционной традиции в рядах рабочего класса; ничто не могло так объединить эти две большие любви к Ленинграду в одно целое, как угроза уничтожения города. Может быть, даже вполне сознательно, здесь присутствовало старое соперничество с Москвой: если бы Москва пала в октябре 1941 г., Ленинград продержался бы дольше; и если Москва выстояла, для Ленинграда было делом чести тоже выстоять»109.
А. Верт полагал вполне уместными те формы контроля и дисциплины, которые были установлены в Ленинграде. Он писал:
«Вполне естественно, что осажденному городу были необходимы суровая дисциплина и организация. Но это не имеет ничего общего с «укоренившейся привычкой покорности по отношению к властям» или, еще в меньшей степени, со «сталинским террором». Очевидно, что продукты питания должны были распределяться очень строго. Но сказать, что население Ленинграда работало и «не восстало» (с какой целью?) с тем, чтобы получить продовольственные карточки… — значит полностью не понимать духа Ленинграда. Не приходится сомневаться, что партийная организация после многих грубых ошибок начала войны играла очень важную роль в жизни Ленинграда: во-первых, она установила, насколько это было возможно, справедливое нормирование выдачи продуктов; во-вторых, организовала в широких масштабах гражданскую оборону; в-третьих, мобилизовала население на лесозаготовки и добычу торфа; в-четвертых, организовала разнообразные «дороги жизни». Не вызывает сомнения и то, что в самый тяжелый период зимы 1941–1942 гг. организации типа комсомола проявили величайшую готовность к самопожертвованию и выносливость. Не может быть никакого сравнения и с Лондоном… Бомбардировки Лондона были, действительно, хуже, нежели бомбардировки и обстрелы Ленинграда, по крайней мере, в отношении потерь. Но только если представить себе, что каждый житель Лондона голодал бы на протяжении всей зимы и каждый день в городе от голода умирало 10–12 тысяч, можно было бы поставить знак равенства между ними (Лондоном и Ленинградом). В Ленинграде выбор состоял в том, чтобы умереть в позорном немецком плену или погибнуть геройски (или, если повезет, выжить) в своем непокоренном городе. Любая попытка дифференцировать русский патриотизм, революционный заряд или советскую организацию или задавать вопрос о том, какой из трех факторов был наиболее важен в сохранении Ленинграда, также является бесплодной — все три переплелись в исключительном «ленинградском» пути110. Однако справедливо ли говорить о сложившейся «ленинградской идентичности» применительно к тем, кто лишь в середине тридцатых годов приехал в Ленинград из деревни и так с нею до начала войны не порвал, уезжая на все лето в привычные и близкие сердцу места? А этих «новых» ленинградцев были многие тысячи».
C локальным «ленинградским» патриотизмом было связано, по мнению А. Верта, возникновение «ленинградского дела». Верт писал:
«Будучи в Ленинграде в 1943 г., я имел возможность наблюдать это на каждом шагу. Для ленинградцев их город со всем тем, что он сделал и перенес, был чем-то уникальным. С каким-то презрением они говорили о «московском бегстве» 1941 г. и многие, в том числе очень замечательный человек П. С. Попков, руководитель Ленсовета, чувствовали, что после всего того, что сделал Ленинград, он заслуживает какого-то особого отличия. Одна из идей того времени состояла в том, что Ленинград должен стать столицей РСФСР или России, в то время как Москва останется столицей СССР. Эта ленинградская исключительность совсем не нравилась Сталину»111.
За пределами книги
Естественно, далеко не на все вопросы истории блокады можно ответить с определенностью. В ряде случаев по-прежнему не хватает источников и необходима кропотливая работа в архивах. Очевидной представляется потребность в использовании сравнительно новых для отечественной историографии методов исследования — методов устной истории, интервью с блокадниками, которые могут рассказать о фактах, которые не отложились в архивах. Пример Д. Гранина и А. Адамовича дает основания для оптимизма. Однако время неумолимо, и интервьюирование блокадников должно начаться безотлагательно.
Один из многих вопросов, ответ на который еще предстоит найти, касается того, как нескольким сотням тысяч ленинградцев удалось выжить в условиях, когда физиологические потребности получавших продовольствие по карточкам удовлетворялись в лучшем случае наполовину? Какие «стратегии выживания» (термин Ричарда Бидлака) выбирали разные категории населения и почему?
Одной из гипотез может быть то, что часть населения (недавние выходцы из деревень) сумели сделать сравнительно большие запасы продовольствия (крупа, мука, сахар) накануне войны. Материалы партийных архивов свидетельствуют о том, что одной из проблем ленинградских заводов в летний период был значительный отток рабочих в июле-августе, которые брали отпуска с целью поездки в деревню. В торговой сети также отмечался повышенный спрос на бакалейные товары именно весной и в июне. В расчете на два месяца жизни в деревне с детьми бывшие крестьяне, ставшие рабочими в период ускоренной индустриализации, и делали запасы. В пользу этой гипотезы говорит то, что одной из причин относительной неудачи в проведении займа третьей пятилетки было отсутствие в городе значительного числа рабочих, находившихся в отпуске (на «Русском дизеле», например, в отпуске были более 500 человек, на фабрике «Октябрьская» — более 600). Некоторые предприятия были даже в коллективном отпуске112.
Интервью с теми, кто приехал в Ленинград в 30-е гг., подтверждают эту точку зрения — 50–60 кг муки и крупы были тем минимумом, который имелся у многих «новых» ленинградцев. Это обстоятельство, наряду с умением рационально расходовать продовольствие, приобретенное в годы тяжелой жизни в деревне, имело, по-видимому, критически важное значение в условиях начавшейся войны и блокады. Коренные ленинградцы, напротив, такой привычки не имели, и посему голод и лишения стали испытывать значительно раньше, чем выходцы из деревни. Однако, эту гипотезу необходимо тщательно проверить.
Публикуемые документы объединены в приложения. Гриф секретности воспроизведен в тех случаях, где он имелся в подлиннике. При подготовке документов к печати исправлялись опечатки и сохранялись нормы правописания, существовавшие на момент их появления. Письма, адресованные руководству Ленинграда, даны без исправлений.
Неоценимую помощь в работе над книгой оказали руководители и сотрудники Управления Федеральной службы безопасности РФ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области, особенно С. В. Чернов и [О. Н. Степанов], а также директор Центрального государственного архива историко-политических документов Санкт-Петербурга И. П. Бабурин и заведующая читальным залом И. В. Лисовская.
На протяжении работы над рукописью мне посчастливилось общаться со многими российскими и американскими историками. Их вопросы, комментарии и замечания были чрезвычайно полезны. Я глубоко признателен моим университетским учителям [М. О. Малышеву], И. В. Ткаченко, [М. С. Кузьмину], А. Н. Мячину и А. Ф. Жукову, поддерживавшим меня на всех этапах изучения истории блокады. Особая благодарность американским коллегам Ричарду Бидлаку и Джеффу Хассу, с которыми меня связывают многие годы дружбы и сотрудничества.
Профессор Ричард Бидлак оказал неоценимую помощь в работе над этой книгой как многочисленными идеями и комментариями, так и отдельными материалами, обнаруженными им в библиотеках США (например, воспоминания В. Ершова и сына Л. Берии Серго). Он первым начал глубокое исследование «стратегий выживания» в блокадном Ленинграде, провел изучение настроений ленинградских рабочих, а также отношений Смольного и Кремля, особенно в связи с эвакуацией предприятий из Ленинграда.
Идеи Ричарда Бидлака, высказанные им в ходе подготовки к изданию в США нашей совместной монографии о блокаде, имели важное значение и с точки зрения уточнения структуры предлагаемой вниманию читателей книги. За все это я безмерно ему благодарен.
Естественно, что всю ответственность за суждения и выводы, содержащиеся в книге, несу только я.
Значительная часть документов из партийных архивов была собрана благодаря поддержке со стороны Фонда Сороса в рамках программы RSS (грант № 751/2000). Завершающий этап работы над книгой был проведен при поддержке Центра по изучению России Гарвардского университета в 2002 г., за что руководству Центра и всем его сотрудникам моя глубокая признательность.
Кэмбридж — Санкт-Петербург, июнь 2002 г.
1См: Гриднев В. П. Историография обороны Ленинграда (1941–1944). СПб., 1995.
3The Molotov Notes on German Atrocities. Notes sent by V. M. Molotov, People's Comissar For Foreign Affairs to All Governments with which the U.S.S.R. Has Diplomatic Relations. London, 1942. Посольством СССР в Лондоне были распространены ноты от 6 января, 27 ноября 1941 г. и 27 апреля 1942 г.
4Там же. Р.16–20.
5Там же. Р.22–26.
6Trial of the Major War Criminals before the International Military Tribunal. Nuremberg 14 November 1945 — 1 October 1946. Volume VIII. Official Text in the English Language. Proceedings 20 February 1946 — 7 March 1946. Nuremberg, 1947. Р.114–115.
7Номер документа С-124, СССР-113, см.: Trial of the Major War Criminals before the International Military Tribunal. Nuremberg 14 November 1945 — 1 October 1946. Volume VIII. Official Text in the English Language. Proceedings 20 February 1946 — 7 March 1946. Nuremberg, 1947.Р.113.
8Номер документа СССР-114. — Там же. Р.113.
9Trial of the Major War Criminals before the International Military Tribunal. Nuremberg 14 November 1945 — 1 October 1946. V. XXXVII. Р.624.
10Ibid. P.627–629.
11Архив внешней политики России. Фонд Секретариата А. Я. Вышинского. Опись 21-в. Папка 48. Д. 37. Л.206.
13Ленинград в осаде. Сборник документов о героической обороне Ленинграда в годы Великой Отечественной войны 1941–1944.//Отв. ред. А. Р. Дзенискевич. Санкт-Петербург: Лики России, 1995. С. 4.
14Наиболее точный и глубокий анализ историографии блокады представлен в кн.: Дзенискевич А. Р Блокада и политика. Оборона Ленинграда в политической конъюнктуре. СПб: Нестор, 1998; см также: Гриднев В. П. Историография обороны Ленинграда (1941–1944). СПб., 1995; Правда и вымыслы о войне. Проблемы историографии Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. СПб., Пушкин, 1997.
15Мерцалов А. Н., Мерцалова Л. А. Освещение в СССР — России второй мировой войны: итоги и проблемы.// В кн.: Россия в XX веке. Судьбы исторической науки. Под общей ред. А. Н. Сахарова. М.: Наука, 1996.С. 627.
16Цит. по: Политологический словарь. М., 1994. С. 169–170.
17Там же. С.193.
18Kenez, Peter. The Birth of the Propaganda State. Soviet Methods of Mass Mobilization, 1917–1929. Cambridge University Press, 1985. Р. IX.
19Churchill Archive (CHAR), 20/42A/ P.73.
20Barry M. Katz. Foreign Intelligence. Research and Analysis in the Office of Strategic Services 1942–1945. Cambridge (Mass.). Harvard University Press, 1989. P.138–149.
21ЦАМО. Ф. 217. Оп. 1217. Д.3. Л.138.
22ЦГАИПД СПб. Ф.24. Оп.2 в. Д.3721. Л.160.
23Там же. Л.161.
24Там же. Ф.24. Оп.2 в. Д.3721. Л.163.
25ЦГАИПД СПб. Ф.4. Оп.3. Д.354. Л.57.
26См.: Ломагин Н. А. Борьба Коммунистической партии с фашистской пропагандой в период битвы за Ленинград (1941- январь 1944 гг.). (На материалах Ленинградской партийной организации, политорганов Ленфронта и Краснознаменного Балтийского флота). Диссертация на соискание ученой степени канд. исторических наук (для служебного пользования). Ленинград, 1989; Lomagin, Nikita. Soldiers at War: German Propaganda and Soviet Army Morale During the Battle of Leningrad, 1941–44. The Carl Beck Papers in Russian & East European Studies. Number 1306. Pittsburgh, University of Pittsburgh, 1998.
27См., например, материалы Нюрнбергского процесса, а также ряд публикаций научного характера: Война Германии против Советского Союза. 1941–1945. Документальная экспозиция./Под ред. Р. Рюрупа. Берлин, 1992; Соболев Г. Л. Блокадный мартиролог: будет ли он закончен? // Вестник Санкт-Петербургского университета. Серия 2. Выпуск 3 (№ 16). 1994. С.3–8.
28Дзенискевич А. Р. Блокада и политика. Оборона Ленинграда в политической конъюнктуре. Санкт-Петербург: Нестор. 1998. С.65.
29См.: Trial of the Major War Criminals Before the International Military Tribunal. Volume XXXVII. Official Text. English Edition. Documents and Other Material In Evidence. Numbers 257-F to 180-L. Nuremberg. 14 November 1945 — 1 October 1946. Nuremberg, Germany, 1949. P.671–717.
30ЦГАИПД Спб. Ф.417. Оп.3. Д.34. Л.2–3.
31См.: Митчел, Сэмюэл. Фельдмаршалы Гитлера и их битвы. Смоленск: Издательство Русич, 1998. С.13–14, 181–182.
32Российская национальная библиотека. Отдел рукописей. Фонд 163 (Второвы И. А. и Н. И. и Синакевич О. В.). Д.311 (Синакевич Ольга Викторовна. Дневник. Зима 1941–1942 гг. Ленинград, Казахстан). Л.5.
33Болдырев А. Н. Осадная Запись (Блокадный дневник). СПб., 1998.
34Там же. С.25, 41.
35РНБ. Отдел рукописей. Фонд 1015. Д.57, Лл.171, 175об.
37Цит. по: Леденева А. В., Давыдова И. В. Современная социальная теория. Новосибирск, 1994. С.9.
38Проблема революционизирования масс применительно к военному периоду истории советского общества была впервые детально проанализирована в книге Дж. Фишера — Fisher, George. Soviet Opposition to Stalin. A Case Study in World War II. Harvard U. Press. Cambridge, Mass., 1952.
39George Enteen. Robert V. Daniels's Interpretation of Soviet History // The Russian Review. An American Quarterly Devoted to Russia Past and Present (далее-The Russian Review), vol.54, July 1995. P. 315–29.
40О том, что разделяет социальных историков и так называемую тоталитарную школу, см: Vladimir Andrle, Demon's and Devil's Advocates: Problems in Historical Writing on the Stalin Era //Stalinism: Its Nature and Aftermath: Essays in Honor of Moshe Lewined. Nick Lampert and Gabor T. Rittersporn. Armonk, NY: M.E. Sharpe, 1992.
41Hannah Arendt, The Origins of Totalitarianism, 2d ed. New York, 1958.
42Carl Fridrich, Zbignev Brzezinski, Totalitarian Dictatorship and Autocracy. Cambridge, MA, 1956.
43Martin Malia, From under the Rubble, What? // Problems of Communism (January-April 1992): 89–106.
44Robert V. Daniels, Thought and Action under Soviet Totalitarianism: A Reply to Gelrge Enteen and Lewis Siegelbaum //The Russian Review, vol.,54, July 1995. P.341–50.
45Merle Fainsod, Smolensk under Soviet Rule, Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1958.
46Kotkin Stephen, Magnetic Mountain. Stalinism as a Civilization. Berkeley, University of California Press, 1995. P.2.
47Raymond A. Bauer, Alex Inkeles & Clyde Kluckhohn, How the Soviet System Works. Cultural, Psychological, & Social Themes. New York, Vintage books, 1960.
48Sheila Fitzpatrick, The Cultural Front: Power and Culture in Revolutionary Russia, Ithaca, Cornell University Press, 1992. Р. 118, 218–219, 233.
49Moshe Lewin, The Making of the Soviet System: Essays in the Social History of Interwar Russia, New York, Pantheon, 1985; Russian Peasants and Soviet Power. A Study of Collectivization, New York, W. W. Norton & Company, 1968.
50Kotkin Stephen, Magnetic Mountain. Stalinism as a Civilization. Berkeley, University of California Press, 1995. Р.5.
51Оценку дискуссии по этому вопросу см: I. Kershaw. The Nazi Dictatorship. Problems and Perspectives of Interpretation. 3rd edn. London, 1993.
52Kotkin S. Magnetic Mountain. Р. 283.
53T. H. Rigby, «Stalinism and the Mono-Organizational Society», in Robert Tucker, ed. Stalinism: Essays in Historical Interpretation, New York: Norton, 1977. Р.53–76.
54Kotkin S.. Magnetic Mountain P.287.
55Conquest Robert, The Great Terror: A Reassessment, 3d ed., New York, Oxford, 1990.
56A. Getty. The Origins of the Great Purges: The Soviet Communist Party Reconsidered, 1933–1937, Cambridge: Cambridge University Press, 1985. P.12, 156, 171, 198, 203, 206.
57G. Ritteresporn, Stalinist Simplifications and Soviet Complications: Social Tensions and Political Conflicts in the USSR, 1933–1953. Chur, Switzerland, Harwood Academic, 1991. P.18–19, 211.
58Kotkin S. P.21.
59Michel Foucault: Beyond Structuralism and Hermeneutics, 2nd ed. Chicago: University of Chicago Press, 1982, 1983; Power-Knowledge: Selected Interviews and other Writings, 1972–1977, ed. Colin Gordon, New York, Pantheon, 1980; The Foulcault Reader, ed. Paul Rabinow, New York: Pantheon, 1984.
60Kotkin S. P.23.
61См. Stalinism and Nazism. Dictatorships in Comparison. Ed. by I. Kirshaw and M. Lewin Cambridge, 1997. P.10.
62Власть и оппозиция: Российский политический процесс ХХ столетия. — М.: РОСПЭН, 1995. С.173–174.
63См. Т. Ю. Игрицкий. Концепция тоталитаризма: уроки многолетних дискуссий на Западе// История СССР. 1990. N 6. С.172–190.
64М. Блок. Апология истории, или Ремесло историка. М.: Наука, 1986. С.23.
65Подробнее об авторитарном типе («тенденции соединить самого себя с кем-то или чем-то внешним, чтобы обрести силу, утраченную индивидуальным «Я»), см.: Л. Хьел, Д. Зиглер. Теории личности. Основные положения, исследования и применение. СПб: Питер, 1999. С.249.
См.: Erich Fromm, Escape from Freedom. New York, Rinehart & Company, Inc., 1941. P.141–169.
66Robert W. Thurston, Life and Terror in Stalin's Russia, 1934–1941. New Haven, Yale University Press, 1996. P.XX.
67Ibid. P.198.
68Sarah Davies. Popular Opinion in Stalin's Russia. Terror, Propaganda and Dissent, 1934–1941. Cambridge University Press, 1997. P.1.
69Ibid, р.6; см.: Robert Thurston. Fear and Belief in the USSR's «Great Terror» Response to Arrest 1935–1939 // SR, 45/2, 1986, 213–234; Life and Terror in Stalin's Russia. 1934–1941. Yale University Press, 1996; Вежливость и власть на советских фабриках и заводах. Достоинство рабочих 1935–1941 гг.//Российская повседневность 1921–1941 гг. Новые подходы. Санкт-Петербург, 1995. С.59–67.
70См.: Donald Filtzer, Soviet Workers and Stalinist Industrialization. The Formation of Modern Soviet Production Relations 1928–1941, London, 1986.
71Davis S. P.6.
72Kotkin S. P.6.
73Ibid. P.358.
74P. Kenez. The Birth of the Propaganda State. Soviet Methods of Mass Mobilisation 1917–1929, Cambridge, 1985. P.353.
75О слухах см: R. Bauer and D. Gleicher. Word-of-Mouth Communication in the Soviet Union // Public Opinion Quarterly, 17/3, 1953. P.297–310.
77Davis S. P.9.
78Приложение о довоенных настроениях, документ № 6.
79Об отношении населения к торговому соглашению с Германией, пакту о ненападении и договоре о дружбе и границе см.: ЦГАИПД СПБ. Ф.24. Оп.2 в. Д. 3721. Л. 226–228; 233–235; 241–243; 262; 317–324; д.3667. Л.34–36; Архив УФСБ ЛО. Ф. 21/12. Оп.58. П.н. 8. Л.83–91; об отношении к нападению Германии на Польшу и вступлению СССР на территорию Польши см.: ЦГАИПД СПб. Ф. 24. Оп.2 в. Д. 3721. Л. 277–282; 287–292; 299–301; д.3834. Л. 1–11; об обношении к войне с Финляндией см: ЦГАИПД СПб. Ф. 24. Оп.2 в. Д.3722. Л. 174–176; 262–264; 267–269; 286–288; 292–295; д.3723. Л. 3–4; 11–15; д.3729. Л. 35–36 и др.
80Приложение о довоенных настроениях, документ № 8.
81Там же, №№ 1 и 3.
82Приложение о довоенных настроениях, документ № 7.
83Davis S. P.43–44.
84ЦГАИПД СПб. Ф. 415.Оп. 2. Д.32. Л 80–81.
85Приложение о довоенных настроениях, документ № 4.
86Там же, документ № 5.
87ЦГАИПД СПб. Ф.24.Оп.2а. Д.179 (особая папка) Л.15.
88ЦГАИПД СПб. Ф.24. Оп.2 в. Д.3393. Л.83–85, 128.
89Там же. Л.142.
90Там же. Л.143об.
91Там же. Д.3723. Л.37.
92Там же. Л.38.
93Там же. Ф.24. Оп.2в. Д.3723. Л.38
94Там же. Ф.24.Оп.2а. Д.181 (особая папка). Л.1-14.
95Там же. Ф. 409. Оп.2. Д.57. Л.12–13, 111–133.
96Там же. Ф.24. Оп.2 в. Д.3721. Л.197.
97Там же. Л.200.
98Там же.
99Там же. Л.177–178, 193.
100Davis S. P.45.
101Ibid. P.47.
102T. Rigby. Reconceptualising the Soviet System // S. White, A. Pravda, and Z. Gitelman (eds.) Developments in Soviet and Post-Soviet Politics, 2nd edn, London, 1992.P.313–314.
103ЦГАИПД СПб. Ф.24. Оп. 2 в. Д.3722. Л.196.
104Harrison E. Salisbury. The 900 days: The Siege of Leningrad, NY, 1969. P.448.
105Goure L. The Siege of Leningrad, Stanford, 1962. P.63, 80.
106Ibid. P.300–307.
107Ibid. P.304.
108Alexander Werth. Russia at War. 1941–1945. Barrie and Rockliff, London, 1964. P.356. 109Ibid. P.356–357.
110Ibid. P.358.
111Ibid. P.358–359.
112ЦГАИПД СПб. Ф.24. Оп.2в. Д.3721. Л.198.