Подлинные записки Фаддея Ивановича Балакирева

о его наиболее примечательных приключениях на суше и на море, в подводных и подземных глубинах, на крайнем выступе земной оси, а также на Луне и некоторых небесных светилах с кратким Прибавлением о том, почему эти записки написаны и с какой целью ныне публикуются
(повесть)

Несколько слов вместо вступления

Я – не писатель. Никогда им не был и в мыслях даже не имел когда-нибудь им стать.

Но друзья мои – давнишние слушатели этих правдивых историй – уговорили меня изложить на бумаге некоторые, наиболее удивительные из пережитых мною приключений. По совести говоря, я не привык коротать часы в обществе чернильницы и стопки бумаги. То ли дело опасные путешествия, головокружительные похождения в межзвездных и подводных безднах, в таинственных и грозных недрах нашей славной старушки Земли.

Но, увы, годы мои уже не те. Ревматизм и одышка давно сделали меня домоседом. Последнее мое сколько-нибудь стоящее приключение (имею в виду то, что я пережил во время путешествия верхом на страусе) насчитывает больше двадцати лет давности. А ведь мне и тогда уже было далеко за пятьдесят. Нет, видно, и впрямь пора приниматься за воспоминания.

Однако только я, наконец, взялся за перо, как меня не на шутку стало мучить опасение: как бы ненароком не перепутать последовательность событий, или географические названия, или еще какие-нибудь немаловажные подробности.

А это для меня страшней тайфуна, солнечного удара, акулы, да что там акулы! – страшнее двадцати тысяч бенгальских тигров и евфратов.

Надо вам сказать, дорогие читатели, что среди тех, кто знает меня близко, никогда не возникало никаких сомнений в моей правдивости. Раз Фаддей Иваныч сказал (меня зовут Фаддей Иваныч), – и проверять нечего. Кем поведана из ряда вон выходящая история? Самим Балакиревым? (Моя фамилия Балакирев). Значит, глупо пускаться по ее поводу в какие бы то ни было споры.

Итак, приступая к опубликованию своих записок, я обеспокоен лишь тем, что кое-где могут быть перепутаны кое-какие подробности моих приключений. Взять, к примеру, историю, которую мне пришлось пережить во время неожиданной встречи с дикой лошадью Пржевальского. Вертится у меня все время на языке при этом слово «Тимбукту». Ну, помню: имеет какое-то отношение к этой истории Тимбукту. А что такое Тимбукту, хоть убей, не могу вспомнить. То ли это такая порода птиц, то ли – вид ветра, то ли – кушанье какое. А не исключено, что так называется опасное пресмыкающееся вроде скорпиона или зебры.

И так, к сожалению, у меня получалось в каждом рассказе. Поэтому когда я, отдохнув от несвойственных моей натуре писательских трудов, совсем недавно снова от корки до корки спокойно, на свежую голову, прочел все мои записки, я снова расстроился. Мною снова овладело опасение, как бы на старости лет не прослыть лгуном, и я наотрез отказался сдать рукопись в издательство: «Нет! Не согласен срамиться. Расторгайте лучше со мною договор!»

Тогда друзья накинулись на меня с утроенной силой. Но я оставался тверд, как скала, пока они не предложили решение, которое меня удовлетворило. Я согласился обнародовать свои записки в журнале «Костер» с тем, чтобы юные читатели внимательно, слово за словом и не торопясь, читали мои рассказы и посылали в редакцию замечания насчет всех ошибок в описок, которые я невольно допустил. А я уже на основе читательских поправок заново отшлифую записки и издам отдельной книжкой. Скажу прямо, я не лишен чувства благодарности. Пятерых юных читателей, которые пришлют по моим рассказам наиболее полные поправки и письма которых будут написаны наиболее грамотно и остроумно, я от себя лично отблагодарю книгой моих записок, лишь только она появится в свет.

Мне остается добавить только несколько строк. Зовут меня, как я уже вам говорил, Фаддей Иваныч Балакирев. По семейному преданию мы ведем свой род от Балакирева, прославленного шута Петра Первого, о котором (я имею в виду шута Балакирева) мой лучший друг писатель Л. И. Лагин пишет сейчас роман. Уже сын моего знаменитого пращура посвящал свои досуги путешествиям. Это он, между прочим, доказал в результате неимоверно трудной и опасной экспедиции, что Амур впадает в озеро Байкал не в Иркутске, а гораздо восточней, и что тюлени – единственные из рыб, которые плохо пережевывают пищу, почему и страдают хроническими желудочными заболеваниями. С тех пор почти все Балакиревы не только завзятые и правдивые рассказчики, но и бесстрашные естествоиспытатели и землепроходцы.

К сожалению, в одном мне очень не повезло. Внешностью своей я несколько напоминаю пресловутого враля барона Мюнхаузена. С юных лет из-за этого сходства пришлось мне пережить немало неприятных минут. Недруги – а у кого их нет! – прозвали меня Мюнхаузеном, и это имя так ко мне прилипло, что я иногда сам на него отзывался. Но я очень прошу дорогих читателей забыть об этом и никогда не называть меня больше Мюнхаузеном. Я не Мюнхаузен. Я Фаддей Иванович Балакирев. Все!

Восьмилетний капитан

Уши мне прожужжали о жюльверновском герое:

«Ах, пятнадцатилетний капитан!.. Ах, нет восхитительнее пятнадцатилетнего капитана!.. Ах, как я завидую пятнадцатилетнему капитану!.. Ах, с каким удовольствием я бы лично познакомился с пятнадцатилетним капитаном!.. Ах, расскажите нам еще какие-нибудь подробности о пятнадцатилетием капитане!..» Тьфу! Даже слушать противно. Будто на этом великовозрастном верзиле свет клином сошелся.

А не угодно ли вам ознакомиться с рассказом о восьмилетием, да, восьмилетием капитане!

То-то же! В свое время целая часть света, – и не какая-нибудь крохотулечка, а Антарктида, – только и говорила что о беспримерных делах автора этих строк. Ибо это я, именно я и никто другой, гремел из конца в конец этого громадного материка под именем «восьмилетний капитан».

А теперь? О, слава, слава людская! Как ты быстротечна!

Ведь с тех пор не прошло еще и полных семи десятков лет, а кто сейчас не только в Европе и Азии, но даже в самой Антарктиде помнит о выдающемся дитяти-капитане знаменитого корабля «Святой Нонсенс»? Увы, трижды, четырежды увы! Никто!..

Мы покидали гавань Хара-Хото – самого оживленного города северной Антарктиды – имея на борту свыше трех тысяч килограммов лыжной мази и стеганых шнурков для ботинок.

Близость к Южному полюсу давала о себе знать нестерпимым зноем. Этот зной несколько смягчался легким ветерком, несшим нам вдогонку с далеких плантаций нежный аромат отцветающих посевов пшена и манной крупы.

Было раннее летнее июньское утро. Солнце только что показалось из-за западных зубчатых стен Хара-Хото. День обещал быть ясным, светлым и тихим, но вдруг небо покрылось зловещими черными тучами, заблистали молнии, грянули оглушительные раскаты грома, и ветер засвистел в снастях.

– Боже! – прошептал в ужасе мой обычно невозмутимый отец. – Хотел бы я ошибиться, но кажется мне, что это бриз! Мы пропали! Боцман! Свистать всех наверх!..

И действительно, не успела команда рассыпаться по реям, вантам и шпангоутам, как на корабль с ревом и грохотом налетел с берега свирепый бриз – известный бич этих широт.

В мгновенье ока он сдунул в бушующие волны Южного Ледовитого океана всех, кто находился на палубе, мостике, реях, вантах и шпангоутах, с треском вырвал и унес за борт часть надпалубных построек. Как самый легкий из всей команды я, конечно, не избег бы общей участи, если бы отец уже на лету не столкнул меня в открытый люк ближайшего трюма. Он мог бы спастись, вцепившись в фок-мачту, но предпочел погибнуть, чтобы сохранить жизнь мне.

– Прощай, сынок! – успел он крикнуть, смахивая меня в люк. – Я верю, ты оправдаешь мои надежды!..

О, добрый, мужественный и бесконечно заботливый отец! Всю жизнь я старался, поскольку это было в моих слабых силах, оправдать твои надежды. И не мне, человеку предельной скромности, судить о том, насколько я преуспел в этих стараниях.

Я очнулся в густом мраке корабельного трюма. Конечно, мне здорово повезло, что я грохнулся с такой высоты на бунты шнурков. Подумать страшно, что бы от меня осталось, если бы на их месте лежали металлические ящики с лыжной мазью.

Не сразу я пришел в себя, не сразу решил выбраться наверх, на осиротевшую палубу из своего спасительного убежища. Можете себе представить мое состояние: только что я потерял отца и в довершение всего остался один-одинешенек на большом, тяжело нагруженном корабле, потерявшем управление.

По ржавому скоб-трапу я вылез на палубу. Она выглядела печально, пустынно. Только безрадостное поскрипывание мачт нарушало непривычную тишину! Один! Один-одинешенек остался восьмилетний мальчик на судне, затерявшемся в бескрайних голубых океанских просторах.

И вот, уже близкий к отчаянию, я, к великой моей радости, вдруг заметил на баке нелепо приплясывающего кока. Сказать по совести, то, на чем он приплясывал, никак нельзя было назвать баком в полном смысле этого слова. Это был уже еле-еле полубак, даже несколько меньше полубака, потому что большую часть бака начисто снесло за борт.

Не буду врать: в других условиях я бы никак не обрадовался обществу нашего кока.

Это был на редкость жадный и злобный человек. Достаточно отметить, что из скупости он обычно передвигался на руках, головой вниз, – чтобы экономить на обуви. Приближаясь к капитану или его помощнику, он, правда, вскакивал на ноги, но, получив приказания насчет всяких кухонных дел и удалившись от начальства на приличное расстояние, он, чтобы не стаптывать подошвы ботинок, снова, становился на руки. От постоянного пребывания вниз головой лицо его, и без того далекое от приятности, наливалось кровью и становилось цвета сырой говядины, а круглые крысиные глазки, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

Бриз уже затих. «Святой Нонсенс» тяжело покачивался на успокоившихся волнах, и кок был счастлив: он считал себя теперь единственным хозяином корабля и его груза. Меня он, конечно, серьезно в расчет не принимал. В любой момент ему ничего не стоило выбросить меня за борт на съедение акулам и полипам, которыми буквально кишели негостеприимные воды этих высоких широт. Но кок не хотел рисковать – он ничего не смыслил в управлении кораблем. А я – и он это отлично знал – уже с пятилетнего возраста недурно для своих лет разбирался в кораблевождении и, особенно, в штурманском деле.

Впервые предстояло мне самостоятельно применить свои знания на практике. Признаться, я несколько робел. Но делать было нечего. Рассчитывать приходилось только на собственные силы.

Однако и куда более опытному штурману трудно обходиться без навигационных карт. А все карты вместе со штурманской рубкой унесло в океан проклятым бризом. Было отчего прийти в отчаяние, и все же я не отчаивался. Я обшарил сверху до низу все помещения «Святого Нонсенса», забирался в самые немыслимые и труднодоступные уголки, и в конце концов труды мои увенчались успехом. Правда, неполным. В трюме, в самой глубине узкого и ржавого чугунного клотика, мне удалось раскопать помятую и изрядно отсыревшую карту Южной Америки. А наш путь лежал к западным берегам Африки. Но на нет, как говорится, и суда нет. Пришлось пользоваться картой Южной Америки, утешаясь тем, что часть Нового света своими очертаниями все же несколько напоминает Африку.

Потянулись дни однообразные, невеселые, полные трудов и забот. Только, бывало, закрепишь паруса на бушприте, как с душу выматывающим шорохом начинают расползаться узлы, с таким трудом затянутые мною на реях шпангоутов. Поправишь снасти на шпангоутах, – беги со всех ног в камбуз, потому что корабль успел свернуть с курса. А кок ничем помочь не мог да и не хотел. С утра до вечера он щелкал в кают-компании на счетах – подсчитывал, сколько он выручит, распродав в свою пользу грузы «Святого Нонсенса». Только время от времени, устав от непривычной возни с цифрами, он не торопясь поднимался на палубу и искоса кидал на меня взгляды, не обещавшие ничего хорошего.

На восемнадцатые сутки показалась Африка, на девятнадцатые «Святой Нонсенс» вошел в устье Голубого Нила по одному из многих его рукавов, и мы распростились с бурным Атлантическим океаном. Стремительные воды великой реки понесли корабль на север, туда, где по моим расчетам раскинулась цель нашего долгого пути – Абиссиния.

Но теперь, когда мы были уже почти у самой цели, мне надо было особенно востро держать ухо. Негодяй кок, видимо, решил, что теперь он уже может обойтись без меня. Еще накануне, во время мертвого часа я избежал верной смерти только потому, что догадался посыпать нюхательным табаком коридор, ведущий в мою каюту. Кок осторожно почти бесшумно, переставляя руки, совсем было приблизился к дверям моей каюты. Я даже расслышал его тяжелое сопенье. Но так как его голова при передвижении на руках почти касалась пола, то кок не заметил, как втянул в свои широченные ноздри изрядную порцию табаку, расчихался на весь коридор и с тихими проклятиями убрался восвояси. Открыто нападать на меня он все-таки опасался.

Прошло еще два дня, и мы были уже почти у цели. И тут я убедился, что расчеты меня подвели. Вместо Абиссинии, где я надеялся найти друзей моего покойного отца, Голубой Нил принес нас в Эфиопию. Было от чего растеряться и более опытному человеку, нежели восьмилетний капитан.

Кок не преминул воспользоваться моим замешательством. Он с грохотом вскочил с рук на ноги и кинулся на меня с остро отточенным кухонным ножом.

Вот когда я был действительно на волосок от гибели! И спасло меня только знание психологии этого подлого скупердяя.

– Пожалей свои подметки! – вскричал я, замахав руками. – Ты их стопчешь!

Прежде чем до сознания кока дошла вся нелепость моих слов в данной обстановке, он машинально попытался снова встать на руки. Как раз в это время в борт ударила сильная волна, судно накренилось, и негодяй скатился за борт прямо в зубы кайману, который вот уже вторые сутки как будто специально дежурил у этого борта.

Теперь я мог спокойно и уверенно вести свой корабль в столицу Эфиопии – Аддис-Абебу. Там я довольно выгодно обменял груз «Святого Нонсенса» на вентиляторы и купальные костюмы, в которых семьдесят лет тому назад особенно остро нуждалось население Антарктиды. Дня три я потратил на то, чтобы набрать из опытных аддисабебских моряков команду, и через месяц без особых приключений вернулся в Антарктиду.

Весь Хара-Хото, от мала до велика, высыпал встречать меня на набережную, разукрашенную флагами и живыми цветами, а нужно учесть, что в это время года (конец июля – начало августа) цветы в Антарктиде – большая редкость. Гремели десятки оркестров. Тысячи голосов кричали: «Да здравствует восьмилетний капитан!.. Да здравствует краса и гордость харахотских моряков Фаддей Балакирев!»

Но вы даже приблизительно не можете себе представить восторг, охвативший местных старых морских волков, когда они узнали, что весь огромный путь из Аддис-Абебы и обратно я проделал, ориентируясь по карте Южной Америки.

Эта карта по сей день висит под стеклом на стене моей комнаты. Красивым инфракрасным пунктиром на ней нанесена трасса этого похода.

Я часто поглядываю на эту немую свидетельницу моего удивительного приключения, и размышления о суетности и непостоянности славы человеческой навевают на меня легкую и вполне простительную печаль.

Восхождение на Монблан

Знаете ли вы, что Монблан высочайшая в мире гора? И что именно с Монбланом связано одно из самых головокружительных моих приключений?

Случилось это много лет тому назад. Я еще тогда был завзятым альпинистом и, скажем без ложной скромности, был далеко не последним человеком среди любителей этого увлекательнейшего, хотя и не лишенного опасности спорта. Особенно прогремело мое имя, когда я, по сей день единственный из альпинистов, вскарабкался на острую, как отточенный карандаш, вершину знаменитой горы Куросиво. Говорят, что эта Куросиво как-то влияет на климат всей южной Японии. Каким образом? Этого я не берусь сказать. Лично я никогда на Японском полуострове не бывал и терпеть не могу говорить о том, чего я не знаю самым доскональным образом. Как бы то ни было, но именно после моего восхождения на Куросиво я был заочно избран почетным членом Лондонского географического общества.

Вскоре меня пригласили в столицу Великобритании для торжественной церемонии вручения почетного диплома и малой золотой медали. Как сейчас помню, отправился я в Лондон экспрессом прямого сообщения Москва – Лондон.

В начале восьмого часа утра наш поезд прибыл в Женеву. Здесь нам неожиданно пришлось задержаться на двенадцать часов: на перегоне Париж – Лондон бураном замело пути.

Что делать? На что убить целый день вынужденного простоя?

Взгляд мой упал на гору, высившуюся невдалеке в сумрачном зимнем тумане. Я хорошенечко присмотрелся и увидел, что это – Монблан, одна из немногих гор, на которые еще не ступала моя нога. Ну, значит, мы, дорогой Фаддей Иваныч, и пройдемся на этот самый Монблан и тем самым с пользой употребим время, предоставленное нам снежными заносами.

Так решил я, и тут же, как человек, начисто лишенный легкомыслия, занялся расчетами, чтобы не отстать от поезда.

А расчет был простой: 1. Высота Монблана, насколько мне помнится, равна 8880 метрам. Берем для ровного счета девять тысяч метров. Ладно – десять тысяч метров! 2. Обычно я хожу со скоростью четыре километра в час. В данном случае мне придется идти не по ровной местности, а в гору. Время зимнее. Снег. Скользко. Кладем для верности всего два километра в час. 3. Мне предстоит сделать вверх и вниз двадцать километров. Делим двадцать на два и получаем, что на весь этот путь мне потребуется от силы десять часов. Таким образом, у меня остается еще два часа про запас. Все в порядке.

Нет, не в порядке. Возникает проблема кошек. Вы, может быть, заметили, что все альпинисты при восхождении на горные вершины почему-то не пускаются в поход, не обеспечив себя кошками, каждый двумя, не более и не менее. В чем тут дело, я так толком и не дознался. Скорее всего это связано с какими-то древними суевериями. Ведь, к сожалению, приходится признать, что некоторые спортсмены и по сей день придерживаются нелепейших суеверий. А может быть, кошки создают видимость уюта, мурлыканьем своим, что ли, облегчая тяжелый труд восхождения. Во всяком случае я не собирался нарушать милую традицию моих товарищей по спорту.

Но где же мне в такой спешке достать кошек?

Своих я оставил в Москве на попечении соседских ребятишек.

Пришлось использовать все свое незаурядное красноречие, чтобы выклянчить у ближайшего путевого сторожа двух довольно невзрачных кошек.

Они-то, как вы увидите в дальнейшем, чуть меня и не погубили.

Шел девятый час утра, когда я, наспех позавтракав и набрав в свой рюкзак килограммов двадцать хорошего речного песка, взял под мышки обеих кошек и бодро начал свой подъем на Монблан.

Достойно сожаления, что никто из альпинистов, кроме меня, не додумался до такого прекрасного средства, как посыпать скользкие склоны гор самым обыкновенным песком. Дворники это проделывают уже многие годы на тротуарах всех мало-мальски приличных населенных пунктов. На горах дворников нет? Правильно. Значит, каждый альпинист должен сам себе быть дворником.

Оставляя за собой ярко-рыжий песчаный след, я не за пять, а за три с половиной часа проделал нелегкий путь до вершины. Правда, не плохое время? Я с наслаждением окинул взором величественную картину горной страны, окружавшей меня. Младший брат Монблана – Эверест казался отсюда совсем рядом, но я прекрасно понимал, что это только оптический обман: до Эвереста было не меньше шестидесяти – шестидесяти двух километров. Высоко-высоко надо мною парили два огромных горных орла. А как легко дышится на высоте почти девяти тысяч метров! Словом, все было замечательно. И я бы, пожалуй, рискнул отдохнуть на вершине с полчасика, если бы не кошки. Им, представьте себе, вдруг захотелось мяукать. И только они размяукались, я услышал позади себя чье-то глухое и весьма неприятное урчание. Оборачиваюсь и чувствую, как у меня под шапкой зашевелились волосы: прямо на меня, неуклюже переваливаясь с лапы на лапу, шел матерый медведище килограммчиков этак на пятьсот весом.

Мне не стыдно признаться, что я кинулся улепетывать от него, словно заяц. Но куда бежать? Медведь не оставлял мне времени, чтобы посыпать спуск песочком, а по не посыпанному песком склону Монблана бежать стремглав вниз – слуга покорный! И не заметишь, как сорвешься и полетишь в пропасть.

Стал я бегать, точно заводной, вокруг вершины Монблана.

Представляю себе, как я выглядел со стороны, с кошками под мышками, с полупустым рюкзаком, болтающимся за спиной. Сейчас я не могу вспомнить об этом без улыбки.

Но тогда, поверьте, мне было не до смеха. А тут еще эти омерзительные кошки, которые со страху стали царапаться и при этом выли с такой силой, что их было слышно километров на двадцать в округе. И как раз по их вою медведь снова нападал на мой след каждый раз, когда он временно терял меня из виду.

Побегали мы таким манером десять минут, двадцать, полчаса. Батюшки, да этак я чего доброго и от поезда отстану! Сорок минут бегу, сорок пять… Все ближе и ближе чувствую за собой горячее дыхание разъяренного хищника.

Десять, восемь, пять, три шага остаются между нами! Вот она, совсем близка, страшная и неминуемая смерть!

И вдруг мои ноги нащупывают под неглубоким рыхлым снегом что-то очень напоминающее толстый канат. Земной меридиан!

Я быстро (уже из последних сил) приподнял его метра на полтора и, пропустив под него медведя, прихлопнул зверя меридианом, как крысу крысоловкой.

Медведь взвыл, захрипел и вскорости околел.

Теперь, чтобы не опоздать на поезд, следовало немедленно возвращаться в Женеву. Между тем быстро стемнело. Спускаться прежним путем можно было бы только очень медленно, и я неминуемо отстал бы от поезда.

Я спустился путем, который, насколько мне известно, никогда не используется альпинистами: по сетке, образованной пересечением меридианов и параллелей. Иногда, устав, я отдыхал, свесив ноги с параллели, как маляр на подвесной люльке.

Спуск обещал быть вполне благополучным, если бы не наступившая темнота. Во мраке я не заметил дырки, которую на географической сетке, образуемой широтами и меридианами, можно заметить на том самом месте, где напечатана буква «А» от слова «Альпы». И этот недосмотр чуть не стоил мне жизни. Я сорвался с сетки и кубарем покатился вниз.

После первых двух-трех километров от меня осталось бы только мокрое место, если бы, на мое счастье, зима в том году не была на редкость снежная. Катясь по крутым снежным склонам Монблана, я вскоре оказался внутри все растущего огромного снежного кома, который со свистом и грохотом мчался вниз. От все убыстряющегося вращения у меня в конце концов закружилась голова, и я почти потерял сознание. Во всяком случае, я долго не мог подать голоса. Это привело бы к ужасным последствиям, так как внизу, на женевском вокзале этот огромный ком так понравился, что его решили облить водой и заморозить на радость проезжающим пассажирам. Так что скорее всего я бы задохнулся внутри этого оледеневшего шара, если бы не кошки.

Не подверженные головокружениям, они орали во все свое кошачье горло. Рабочие, обливавшие водой снежный шар, вовремя остановились, осторожно разбили его и извлекли меня за какие-нибудь две-три минуты до отхода поезда. Я еле успел добежать до своего вагона.

С тех пор я видеть не могу кошек.

Зайцем в Арктику

Еще юношей я мечтал побывать в Арктике и, если представится возможность, открыть Северный полюс. В ту пору он еще не был открыт.

Сначала я честно пытался попасть в состав какой-либо из тогдашних, крайне редких, полярных экспедиций. Год проходил за годом в хлопотах. Наконец я убедился, что только зря теряю драгоценное время. Тогда я решил действовать на собственный страх и риск и уехал в Архангельск. Несколько недель я прослонялся по его дощатым пристаням, просился хоть палубным матросом на лю-бой из пароходов, уходящих на Север, пока не понял, что ничего путного не предвидится, деньги кончаются, а отступать поздно. Оставался единственный исход: ехать в Арктику зайцем.

Улучив удобный момент, я прокрался в трюм парохода «Балык», который направлялся в Шпицберген с грузом угля для тамошнего населения.

Уже далеко в Баренцовом море меня обнаружили, да я и сам не очень скрывался: ссадить меня было некуда. Отнеслись ко мне довольно снисходительно, потому что по старинному поверью «заяц» на судне – к счастью.

Прошло еще несколько дней, и по этому суеверию был нанесен сокрушительный удар. Темной, безлунной августовской ночью «Балык» на полном ходу наскочил на гигантский планктон, раскололся пополам и мгновенно пошел ко дну, как принято в таких случаях, со всем своим экипажем. Я спасся только потому, что еще не успел оформиться в качестве члена экипажа.

Двое с половиной суток я скитался по волнам, вцепившись в обломок реи, покуда меня не выбросило на берег одного из многочисленных островов архипелага Франца Иосифа. Я промок до нитки, дьявольски озяб, был голоден как десять тысяч изотерм, но полон самых радужных надежд. Кое-какие деньжата у меня еще сохранились, я их подсушил, пересчитал и бодро пошел разыскивать ближайший птичий базар.

Вот и верь после этого книгам! Сколько раз я читал о том, что острова архипелага Франца Иосифа изобилуют птичьими базарами! Но никаких признаков не только птичьего, но хоть какого-нибудь базара, даже самой захудалой торговой точки я ни на этом, ни на четырех соседних островах не обнаружил. Больше того, мне не попались не только торговые работники, но и вообще представители рода человеческого. Правда, один раз я различил в отдалении что-то похожее на человека, но на поверку это оказался самый заурядный пингвин, да и тот, завидев меня, моментально кинулся в воду и пропал.

Мне оставалось только вплавь добираться до островов, видневшихся на самом горизонте. Они привлекли меня не совсем обычной своей формой и приятным перламутровым блеском, который почему-то возбудил во мне смутные надежды на спасение.

Я плыл зажмурившись, так как соленые волны били в лицо. И вдруг мои руки ощутили в волнах что-то вьющееся, шелковистое, длинное, походившее на ощупь на очень мягкие и гибкие водоросли. Что ж, на худой конец можно и водоросли пожевать. Но представьте себе мой ужас, когда я открыл глаза и увидел, что это не водоросли, а китовые усы! А острова, к которым я с таким нечеловеческим упорством плыл, вблизи оказались, как вы уже, наверное, догадались, самыми обыкновенными китами, блиставшими на холодном арктическом солнце своей густой чешуей.

Мысль, что через мгновение я могу быть проглочен китом, удесятерила мои силы, и я стремительно поплыл прочь от этих чудовищных рыб.

Однако вскоре голод и усталость все же снова взяли свое. С каждым взмахом руки слабели, мною все больше овладевало тяжелое, мертвенное оцепенение, вялость, безразличие. Я и не заметил, как стал захлебываться, тонуть. И знаете что? Не начни я захлебываться, я бы обязательно погиб. Зато хлебнув полон рот соленой воды, я вдруг почувствовал, что вместе с нею мне в рот попало что-то очень вкусное и питательное. Это была известная всем гурманам китовая икра. Я был спасен. Я вынырнул на поверхность и увидел, что вся она на многие сотни квадратных метров густо покрыта миллиардами аппетитных кругленьких китовых икринок. Подумать только, что из таких крохотулечек-икринок вырастают в конце концов самые крупные животные наших дней. Но поначалу я ни о чем этом не думал, а только глотал и глотал эту икру и радовался самому процессу насыщения.

Сытый, набрав себе про запас полные карманы икры, я добрался до островов, где и был в скорости подобран аборигенами архипелага Франца Иосифа, отважными зулусами, бесстрашно пускавшимися на своих утлых, обтянутых моржовой кожей койотах далеко от родных становищ. С ними я провел долгую полярную зиму, обдумывая планы моего второго арктического похода. О том, как я его организовал и чем он закончился, я расскажу когда-нибудь в другой раз.

Путешествие на Луну

Бьюсь об заклад – пройдет лет десять-пятнадцать, и слетать на Луну будет не более сложно, чем в наши дни – в Сочи или на самый худой конец – в Хабаровск. Позвонит человек по телефону в кассу межпланетных путешествий, закажет себе уютное спальное местечко, билет на ближайшее представление в знаменитом лунном цирке Архимеда, сядет в ракету – и полетит без забот и тягот.

В мои годы, когда я отправлялся на Луну, было куда сложнее и опасней. Прежде всего, конечно, возникал вопрос: на чем лететь?

Пришлось мне над этим поломать голову не день и не два. Из пушки, по примеру жюльверновского Пушечного клуба? Но уже давно доказано, что при таком способе от пассажиров межпланетного снаряда осталось бы одно мокрое место сразу после выстрела, еще в стволе этого громадного орудия. Да и не по средствам мне было сооружать такие дорогостоящие приспособления. Думал я, думал и в конце концов остановился на ракетном двигателе. Надо помнить, что дело происходило еще на заре ракетостроения. Ракеты тогда были малюсенькие, заполнялись они не сложными смесями, а самым обыкновенным бензином. Так что, кроме всех прочих неудобств, и курить нельзя было во время космического перелета, из опасения в любую минуту вспыхнуть, как пакля, и сгореть без остатка. Я довольно удобно приспособил ракетный двигатель у себя на спине на манер ранца и, невзирая на слезы и упрашивания моей милой матушки, пустился в полет.

Но представьте себе мое невезенье: я не рассчитал потребности в горючем – уже почти в самом конце пути бензина не хватило. Я стал падать на Землю.

Ужасная мысль, что я могу снизиться не на сушу, а в Тихий или Атлантический океан, вдали от друзей и человеческого жилья, заставила мою прирожденную изобретательность работать с утроенной энергией. И сразу же мне пришла в голову спасительная идея. Я скинул с себя пиджак, растянул его пошире и стал изо всех сил дуть в него, как в парус, искусно направляя его вверх, в сторону Луны.

Конечно, хорошо, что это случилось со мною в каких-нибудь двадцати – двадцати пяти километрах от лунной поверхности. Даже моих богатырских легких не хватило бы надолго. В последние секунды я дул уже из самых последних сил и почти не помню, как шлепнулся в тихие и прохладные волны лунного моря. Как мне удалось впоследствии выяснить, это было знаменитое море Дождей.

К счастью, я неплохой пловец. Другой бы, пожалуй, на моем месте утонул. Подумать только, я упал в море на самом рассвете, а достиг берега только тогда, когда солнышко было в зените.

Выбравшись на прибрежный песочек, я первым делом, конечно, плотно закусил, потом повалялся на полуденном солнышке, пока не подсохла одежда, и не спеша направился в раскинувшийся неподалеку главный лунный город.

Не знаю, возможно, дело было в новизне обстановки, но тогда мне показалось, что я никогда не видел такого удивительного заката. Налюбовавшись закатом, я отправился развлечься в ближайший цирк. В ближайший, потому что в отличие от Земли на Луне цирков видимо-невидимо. Мне повезло. Я попал на гастроли одного из тех лунных цирков, чья слава докатилась до нашей земли. Я говорю о цирке Птоломея, который известен любому человеку, мало-мальски интересующемуся астрономией. Цирк был переполнен. Зрители толпились во всех проходах. Многие умудрялись устроиться прямо на барьере манежа. Словом, был полный сбор или, как говорят администраторы, – «аншлаг» – не менее двух тысяч человек.

Я уселся в одной из боковых лож, на приставном кресле, и с удовольствием смотрел непривычную для жителя Земли разнообразную программу, стараясь не обращать на себя внимания. Представьте же себе мое смущение, когда ко мне неожиданно подошел цирковой служитель и учтиво, но настойчиво пригласил на манеж. Оказывается, на Луне существует обычай, освященный веками: каждый приезжий должен в цирке перед местными горожанами показать свое мастерство в выжимании тяжестей и прыжках. Возник этот странный обычай, по-видимому, из-за особенностей лунного притяжения. Я сразу смекнул, что раз Луна значительно меньше Земли, то все на Луне во много раз тяжелее, нежели на нашей родной планете. Достаточно сказать, что за все время существования Луны только одному лунному жителю удалось с разгону перепрыгнуть через сравнительно низкорослую кошку. Обычный же лунный житель счастлив, если окажется в состоянии перепрыгнуть через двухмесячного котенка. Такова сила лунного притяжения!

Вывели и мне котенка. Я шутя перепрыгиваю через него и прошу привести мне кошку.

Все кругом начинают благодушно посмеиваться над моей самоуверенностью, уговаривают отказаться от такой безумной затеи. Я продолжаю настаивать. Наконец, выводят мне кошку – довольно крупную, чуть пониже сибирской. Весь цирк насторожился, затаил дыхание. Стало слышно, как жужжат высоко под куполом массивные лунные мухи. Я разбежался, прыгнул и, хотя не без некоторого напряжения, оказался по ту сторону кошки. Восторженные крики, возгласы «ура!», буря аплодисментов.

Теперь мне предстояло выдержать испытание по тяжелой атлетике – с рывка поднять цыпленка весом от двухсот (для легковесов) до двухсот пятидесяти пяти граммов (для тяжеловесов). Затем, разгоряченный успехом, я требую чтобы мне подали курицу. Я хочу поднять курицу! Это невероятно, фантастично, но я настаиваю на своем, и четверо цирковых служителей, грузно ступая под непосильной ношей, выносят на носилках курицу, которая весит не более и не менее как один килограмм четыреста тридцать два грамма! Я засучиваю рукава, хватаю курицу прямо с носилок и могучим рывком взметаю ее высоко над своей головой.

Невозможно передать, что творилось в цирке. Казалось, он вот-вот рухнет от бури рукоплесканий. Но эта буря превратилась в настоящий ураган, когда на арену вышел сам мэр города и торжественно объявил, что новый чемпион Луны по прыжкам и поднятию тяжестей Фаддей Балакирев награждается орденом Кота и Курицы первой степени и пожизненной почетной должностью главного билетера всех лунных цирков. На Луне это вторая по значению должность после председателя кабинета министров.

Как в высшей степени скромный человек, я стал отказываться от этой высокой чести, ссылаясь на то, что собираюсь в скорости покинуть Луну.

– Покинуть Луну?! – возмущенно заорали две с лишним тысячи глоток, – Какая дерзость! Мы не позволим!.. Мы не можем разбрасываться такими выдающимися мастерами спорта! Хватайте его! Вяжите его! В тюрьму этого проходимца!..

– Лучше смерть, чем оставаться всю жизнь на чужой планете! – крикнул я в ответ и бросился что есть силы бежать. За мною с диким ревом ринулись в погоню те самые зрители, которые только что готовы были вознести меня до небес. А цирковые служители стали тем временем разводить огромный костер, на котором по местным законам полагалось сжигать всякого, кто осмелится отказаться от должности главного билетера лунных цирков или его первого помощника.

Я неплохой бегун, но на сей раз я превзошел себя. Я понимал, что единственное мое спасение – это как можно скорее покинуть Луну.

Страшно подумать, чем бы вся эта неприятная история для меня кончилась, если бы она произошла во время полнолуния. Но удача и на сей раз сопутствовала мне. Луна была на ущербе, от нее оставался только тоненький серп. Уже из последних сил я добежал до самого острия лунного серпа, зажмурил глаза, спрыгнул в мрачную бездну и, спустя шесть с половиной суток, усталый, голодный и счастливый со свистом прорезал родные земные тучи и шлепнулся в огромный снежный сугроб неподалеку от северо-западной окраины города Можайска.

Двадцать тысяч метров под водой

Кто из нас в детстве не мечтал о собственной, пусть хоть небольшой, подводной лодке? Лавры капитана Немо не давали нам покоя. Но очень скоро мы начинали понимать, что только такой фантастический богач, как этот герой Жюля Верна, мог приобрести себе подводный корабль.

Я помню, каким страшным разочарованием для меня было то, что подводная лодка фабричного производства мне не по карману и никогда по карману не будет.

Другие, не такие упорные, как я, возможно, отказались бы от своей мечты и стали бы мечтать о чем-либо более доступном, вроде коньков или велосипеда. Но я с малых лет отличался редкой настойчивостью: нет денег на покупку подлодки, что ж, буду исподволь работать над изготовлением самодельной.

К двадцатому году своей жизни мне удалось-таки собрать себе небольшую, но достаточно прочную подводную лодку из железного утиля. Она была не бог весть как красива, но, в конце концов, под водой ее могли видеть только осьминоги, морские окуни, кильки, шпроты и тому подобные рыбы, а их мнение меня волновало в самую последнюю очередь.

Я назвал свою лодку «Белуха» (я очень люблю эту рыбу в любом виде, кроме сырого), набрал команду из трех человек и как-то под вечер скромно, безо всякой шумихи, которую я терпеть не могу, мы вышли на «Белухе» из Кутаисского порта в открытое море, держа курс на вест-норд-вест.

Гданьск и Данциг мы миновали еще ночью. Утром мы обогнули сначала Старую Зеландию, а потом Новую, которая была вся в строительных лесах, весь день шли в виду Баффиновой земли и Бретани, вошли в Па-де-Кале, зарядили аккумуляторы и ушли под воду.

И вот глубиномер показывает тысячу метров, две тысячи, три, четыре, восемь, десять, тринадцать тысяч шестьсот семьдесят метров!

Благоразумие требовало прекратить погружение – для самодельной, да еще впервые вышедшей в поход, лодки это была вполне приличная глубина. Да и вообще никогда не следует гоняться за рекордом ради рекорда.

Но тогда, в те далекие годы, я был еще очень легкомыслен и глупо самоуверен.

Я даже не могу оправдаться тем, что мне никто не указал на опасность дальнейшего погружения. Боцман Кутерьмин – мой старый друг и спутник во многих моих опаснейших приключениях – прямо сказал:

– Капитан! (Во время исполнения служебных обязанностей он держался со мной официально.) Капитан! Не стоит рисковать. Для первого раза нам бы за глаза хватило и десяти тысяч метров глубины.

– Трусишь? – усмехнулся я и тут же пожалел о сказанном. Это были очень грубые и несправедливые слова. Не было у меня когда-либо товарища храбрее Кости Кутерьмина.

– Если бы вы не были моим капитаном, – прохрипел Кутерьмин, и лицо его налилось кровью, – я бы…

Но дисциплина была для него важнее всего. Он замолк, и только ожесточение, с которым он швырял уголь в топку, свидетельствовало о том, как глубоко он был оскорблен моей репликой.

Вместо того чтобы призадуматься над словами этого опытнейшего подводника и преданнейшего друга, вместо того чтобы, кроме всего прочего, попросить у него извинения, я повел лодку на дальнейшее погружение.

Четырнадцать тысяч метров!.. Пятнадцать тысяч!.. Восемнадцать тысяч!.. Девятнадцать тысяч восемьсот метров!..

– Может быть, все-таки хватит, капитан? – снова спросил меня Кутерьмин. – Так глубоко, насколько мне известно, не опускалась еще ни.

Он не успел договорить. Страшный удар потряс нашу лодку от киля до ходового мостика. Погасло электричество. Посыпались на палубу осколки зеркал, абажуры, стаканы и приборы. С грохотом свалились со своих крючьев ведра, и в центральный отсек с тихим, но особенно зловещим в наступившей темноте журчанием стали просачиваться ручейки забортной воды.

Случилось самое страшное, что только может случиться с погрузившейся подлодкой, – мы со всего хода наткнулись на какую-то подводную скалу. Как уже потом выяснили, это была одна из второстепенных вершин подводного хребта, названного впоследствии хребтом Фаддея Балакирева. Моя бы воля, я назвал бы его хребтом имени Константина Кутерьмина.

– К помпам! – скомандовал я, сразу оценив весь ужас нашего положения.

Увы! Мы ударились о скалу с такой силой, что помпы безнадежно вышли из строя.

Что делать?

Еще несколько минут, и нас зальет водой.

– Плиту! – крикнул я тогда что есть силы. – Кутерьмин! Сейчас не время для обид! Растапливайте плиту, или мы захлебнемся, как мыши в ведре!

Этот старый морской волк понял меня с полуслова.

Замысел был хотя и прост, но не совсем обычен.

Раз воду нельзя откачивать за борт, единственное, что нам оставалось, – это испарять ее насколько возможно.

В мгновение ока Кутерьмин растопил плиту в нашем крошечном камбузе, раздал мне и обоим матросам ведра, и, пока мы лихорадочно черпали воду всеми наличными ведрами и ставили их на пышущую жаром плиту, Кутерьмин швырял в топку лопатой уголь из бункера, который, к нашему счастью, еще не успело затопить.

Нас было слишком мало, чтобы испарить всю воду, поступившую из-за борта. Единственное, что нам удавалось ценой поистине нечеловеческих усилий, – это держать воду на уровне чуть повыше наших щиколоток.

Представьте себе хоть на минуту тесную и темную внутренность нашей лодки. Она еле освещена синеватым пламенем каменного угля и раскаленной почти добела плитой, которая вот-вот распаяется. Четыре еле различимые человеческие фигуры, задыхаясь во все густеющем горячем пару, молча и яростно борются с навалившейся смертельной опасностью.

Трое без устали, как заводные, снимали с плиты раскаленные ведра, зачерпывали плескавшуюся вокруг воду (ведра шипели, погружаясь в воду, так они были раскалены!), ставили ведра на плиту и еле успевали это проделать, как вода из вёдер испарялась, и все надо было начинать заново. А Кутерьмин без устали работал, бросая в ненасытную топку плиты все новые и новые лопаты тяжелого угля.

В этой адовой работе прошел час, другой, третий, четвертый.

По самым скромным подсчетам мы испарили за это время не меньше трех с половиной тысяч ведер, а вода все не убывала. Она даже несколько прибавилась и теперь плескалась чуть пониже наших колен.

Мы устали, как черти, мы проголодались, как волки, мы промокли, как мыши, мы работали молча, как немые.

И все же любым человеческим силам имеется предел. Все более вялыми становились наши движения, все выше и выше подымалась вода. Вот она уже поднялась выше колен. Вот мы уже наполовину в воде… Скоро конец.

И вдруг мы ощутили, как чуть заметно содрогнулась наша лодка. Потом она качнулась.

Я бросил ведра и кинулся к глубиномеру: фосфоресцирующая стрелка быстро скользила вверх – лодка стремительно поднималась. Наполненная до отказа горячим паром, она уподобилась воздушному шару.

– Продолжайте работать! – крикнул я, видя, что матросы на радостях бросили свои ведра. – Не забывайте, нам предстоит целых двадцать километров подъема!..

Это продолжалось еще около получаса. Наконец стрелка глубиномера достигла нуля.

Я кивнул Кутерьмину. Он понял меня с полуслова – надо было поскорее отдраить люк и освежить воздух.

Вода к этому времени уже была нам по грудь. Все продовольствие было безнадежно испорчено. Опасность захлебнуться сменилась не менее серьезной опасностью – умереть с голоду.

Кутерьмин вскарабкался по скоб-трапу, отдраил и откинул тяжелый чугунный люк.

В ту же секунду его выстрелило в воздух, как ядро из катапульты, – так сильно было давление пара, собравшегося в лодке за время наших спасательных работ.

Мы бросились на ходовой мостик, чтобы попытаться спасти боцмана. Я уже стал стаскивать с себя ботинки.

Но Кутерьмин, еще находясь высоко в воздухе, замахал мне руками:

– Не надо! – кричал он что есть силы. – Не над-да-а-а!.. Ошпа-а-ри-те-е-есь!

Только теперь мы обратили внимание на то, что над морем стоит густой и горячий туман. Одновременно всем нам почудилось, что где-то поблизости варится превосходная уха. «Начинаются голодные галлюцинации!» – подумал я с горечью.

Кутерьмин уже подплывал к лодке. Лицо у него было распаренное, красное, как после бани.

Он поднялся на борт, отряхнулся и первым делом скомандовал:

– Василий, ведро! Капитон, накрывай на стол!

Когда Василий принес ведро, Кутерьмин нагнулся и зачерпнул им забортной воды. Она была непривычно густая, дымилась и вкусно пахла ухой.

– Ничего удивительного, – объяснил Кутерьмин. – Мы попали в горячее течение Гольфстрим. Я в нем только слегка ошпарился. А для рыбы достаточно жарко, чтобы получилась самая настоящая уха.

– А лавровый лист? – спросил я. – Откуда посреди Атлантического океана лавровый лист?

Это оставалось для нас загадкой, покуда мы не вернулись в Кутаиси. Здесь, швартуясь у старой торговой пристани, я случайно узнал, что в том районе, где мы терпели бедствие, за день до нас пошел ко дну американский пароход, везший в Грецию, в порядке экономической помощи, пять тысяч тонн лаврового листа.

Как греки обошлись без американского лаврового листа – уму непостижимо.

В подземных глубинах

У кого бы узнать, чем наш знаменитый путешественник Н. М. Пржевальский кормил свою лошадь? Второй год бьюсь над этим.

Для меня этот вопрос далеко не праздный. Дело в том, что в прошлом году, в бытность мою в Средней Азии, обратил я внимание на красивую молодую лошадку с пышной гривой и хвостом до копыт, а сама такая беленькая, какими бывают только жеребята, за которыми очень хорошо ухаживают. Я погладил ее шелковистую холку, скормил ей бутерброд с чайной колбасой и отпустил обратно в колхозное стадо. В общем, как будто ничего особенного? Представьте же себе мое удивление, когда оказалось, что это была лошадь Пржевальского!

Если учесть, что Николай Михайлович скончался в 1888 году, и даже предположить, что его лошади тогда было всего два года, сейчас, в 1958 году, ей должно быть не меньше СЕМИДЕСЯТИ ДВУХ лет! Семьдесят два года и так превосходно сохраниться!

А моя Тетка, которой я так много обязан, с трудом дотянула до двадцати восьми, хотя я ухаживал за нею по самому последнему слову ветеринарной науки. Ах, какая это была лошадь! Редкой души, поразительной выносливости и отменного ума.

Во время одного из моих путешествий она дважды спасла мне жизнь.

Как-то, тому лет шесть назад, совершал я верхом небольшую прогулку по степным раздольям Южного берега Крыма и ночью вдруг провалился в одну из самых больших угольных шахт. Добыча в ней прекратилась еще до революции, и поэтому никто ее не охранял.

Вы скажете: провалиться верхом на лошади в шахту глубиной в четыре с половиной тысячи метров и остаться целым и невредимым – невозможно.

Смотря на какой лошади.

Моя Тетка с детства была приучена падать с любой высоты обязательно на ноги, как кошка. Это спасло и ее и меня от верной гибели. Однако, не успел я еще как следует нарадоваться по поводу того, что не разбился в лепешку, как понял, что особенно радоваться, собственно говоря, нечему. Ведь мы оказались в ловушке. Кругом было темно, хоть глаз выколи, и холодно. Поистине собачий холод. Да и немудрено: попробуй спуститься в самый раз-обыкновенный подвал, – насколько в нем прохладней, чем на улице! А ведь мы очутились с Теткой не в подвале, а на дне шахты глубиной в четыре с половиной километра.

Я проплутал на своей верной лошади несколько часов по запутанному лабиринту штолен, штреков, терриконов и гезенков, и нас стал не на шутку терзать голод. Только там, на дне этой проклятой шахты, я понял глубокий смысл поговорки: «Голод не Тетка». Тетка своим бодрым ржаньем и ласковым пофыркиванием старалась поддержать во мне уверенность в скором спасении, а голод мучил нас все злее и злее.

Так в бесплодных скитаниях в густом мраке мы провели двое суток и одиннадцать с половиной часов. Признаюсь, я бы давно свалился с ног, если бы мне пришлось проделать этот адский путь пешком, а не в седле.

Но время брало свое. Я чувствовал, что силы и нервы мои уже на исходе, когда Тетка внезапно остановилась и стала лизать стену штрека. Лизнет, повернет ко мне свою умную голову и ласково фыркнет, как бы приглашая последовать ее примеру.

Я лизнул и не поверил своему языку. Лизнул еще раз, третий, четвертый, чувствуя, как с каждым разом силы мои прибывают.

Я зажег единственную оставшуюся у меня спичку и увидел, что стены штрека сверкают алебастровой белизной. Как вы уже сами, наверно, догадались, штрек был проложен в мощном пласте каменного сахара!

Мы спасены: перед нами фактически безграничные запасы вкусного, сытного и высокопитательного белкового вещества.

Но это было еще не все. Теперь мы получили первоклассный ориентир в наших печальных странствованиях.

Ведь если каменная соль откладывается в результате просачивания сквозь морское дно соленой морской воды, то каменный сахар?.. Ну, конечно же, каменный сахар откладывается в итоге просачивания сквозь речное дно сладкой речной воды. Значит, раз мы в пласте каменного сахара, следует понимать, что над нами протекает река – и не малая. От ручья много сахару не осядет.

Теперь мы уже знали, в каком направлении искать выход из нашей шахты. Надо было только держаться пласта, время от времени полизывая невидимые стены штрека, чтобы удостовериться, что мы не сбились с пути. Спустя несколько часов по довольно крутому гезенку я выехал на залитую солнцем равнину. Совсем рядом плескались голубые волны Южного Буга. Мы были где-то неподалеку от Джанкоя.

С тех пор для Тетки не было большого лакомства, чем кусок сахару. От Тетки любовь к сахару постепенно перешла и ко всем другим лошадям Средне-Русской возвышенности.

Вот какая эта была лошадь!

* * *

Итак, дорогие читатели «Костра», сегодня мы встречаемся с вами последний раз. И это вовсе не потому, что мне больше не о чем рассказать. О, нет! Я мог бы рассказать еще десятки – да что десятки! – сотни удивительнейших историй.

Но с тех пор, как я начал печатать в «Костре» свои записки, в редакцию каждый день приходят письма. Письма, в которых мне указывают на десятки грубейших ошибок. Подумайте, каково читать эти письма мне – Фаддею Ивановичу Балакиреву, самому правдивому человеку на свете! Да, я рассчитывал на помощь читателей, я знал, что в моих записках попадется одна-другая ошибка, но чтобы столько ошибок… Сначала я сердился, кидался к справочникам, листал географические атласы, и, увы, каждый раз убеждался в своей неправоте. Тогда я писал новую главу, надеясь, что теперь-то все обойдется благополучно. Но журнал выходил в свет, и повторялась старая история.

Вот поэтому, скрепя сердце, я решил больше не печатать свои записки. Пусть читатели так и не узнают о многих интереснейших происшествиях, но зато уж никто не посмеет упрекнуть меня во лжи. Разумеется, я был бы крайне несправедлив, если бы не отблагодарил достойным образом своих юных помощников. Впрочем, терпение. Скажу только по секрету, что фамилии тех, кто внимательно прочел мои записки от первой до последней строчки и прислал наиболее остроумные и правильные ответы, будут помещены в одном из номеров «Костра» за будущий год.

Ваш Ф. Балакирев.

Загрузка...