БЕЗВЕСТНЫЙ РАТНИК

— Так-так,— сказал майор.— Ну, поглядим.

Он взял карту военно-медицинского освидетельствования, там каждый врач из комиссии написал короткое заключение о состоянии здоровья Радоева Константина, 1924 года рождения.

Костя — голый, в одних очках — стоял перед столом, покрытым серым солдатским сукном.. В боковом флигеле школьного здания, где велись военкоматские медосмотры, было не жарко. Наверное, он со стороны походил на ощипанного гуся. А тут накануне в тех-никумовском общежитии топили баню, и теперь чистые волосы рассыпались, лезли в глаза, щекотали уши, и он поминутно откидывал волосы назад. Он думал, что это невероятно глупо — ожидать решения судьбы в таком нелепом, беспомощном виде.

— Непонятный ты, Радоев, человек,— вздохнул майор, продолжая изучать записи.— Вот, читаю одним глазом: статья тридцать первая, годен к нестроевой службе. Добро? Отправить на курсы шифровальщиков-переводчиков? Есть у нас такие, и как раз требуется туда набор.

— Так точно! Я же немецким владею,— сказал Костя обрадованно и переступил с ноги на ногу.

— А ты не лезь поперед батьки! Другим глазом смотрю — девяносто восьмая статья определяет зрение, как нам это известно. Пункт "д". К службе в армии негоден, но для физического труда годен. Одна статья Другую ну начисто отвергает. В трудармию, скажем, тебя призвать тоже не приходится.

— Товарищ майор, а может быть...

— Что "а может быть"»? Что «товарищ майор»? Сам нарушаешь приказ по расписанию болезней! И еще требуешь чего-то, бумажки подаешь — так, мол, и так, беспромедлительно отправьте в действующую армию.

— Я не требую... Хоть на курсы шифровальщиков, товарищ майор,— продолжал Костя свое, уже понимая всю бесцельность этого разговора.

— Хоть... Я тебя отправлю, а там своя медкомиссия, мандатная комиссия, свои умники. Умников-то всюду хватает... И они тебя пошлют подальше. Обратно пошлют по месту призыва. А твой проезд в оба конца и расходы по довольствию — на шею товарищу майору! Да? Отказать. Согласно того-то и того-то. Несоответствие, одним словом. Не маленький. Все, Радоев.

И майор отложил в сторону заключение, пришпилив к нему булавкой Костин рапорт — листок в клетку.

Костя одевался в большой комнате, с которой начинался его сегодняшний путь по врачам. Разложенная на подоконниках, на скамьях и просто по углам у стен одежда придавала комнате вид предбанника. Только в предбаннике обычно теплее.

Сразу за калиткой школьного двора Костя попал в людской водоворот. Улица вела к базару, и одни шли но ней вниз, другие — уже наверх, но их авоськи и сумки не очень-то распирало от покупок. А третьи покорно топтались на месте, потому что не сразу удавалось им сбыть с рук разную мелочь, вроде сапожной щетки, соломенной хлебницы или начищенной до блеска солонки из фраже. Зато с первого взгляда угадывались продавцы посолиднее, те, что могли предложить кусок мыла или катушку ниток, частый гребень, или спички, или телогрейку, накинутую поверх поношенного пальто.

Сквозь неясный шум доносился настойчивый голос. Невидимый одессит красноречиво предлагал прохожим радикальное средство от «поту ног»,— непонятно, правда, кому это средство может понадобиться в необычно суровую для Алма-Аты зиму.

Какая-то женщина, должно быть, молодая, тащила мимо Кости в гору салазки. На них было увязано несколько крючковатых палок саксаула. А сверху сидел кто-то закутанный, одни глаза блестели. Пацан лет трех или девчонка — не разберешь.

Салазки зацепились за камень, и он шагнул — помочь их отцепить. Но встретился глазами с женщиной — и второго шага уже не сделал. Так на него смотрели иногда те, у кого муж, или отец, или брат воевали где-то там, очень далеко от Алма-Аты.

Он резко повернулся и пошел наверх, через парк. Голые, черные деревья с нападавшим на их сучья снегом стояли здесь по стойке «смирно». В снегу были протоптаны узкие тропинки. Если навстречу попадался прохожий, то кому-то одному приходилось сворачивать в, сторону.

Улица вела его вверх и вверх. Наконец пройдя мостик у Головного арыка, Костя сверкнул влево и кинозал учебный корпус техникума. В общежитии, в комнате, где стояло семнадцать коек, сейчас пустых, он снял пальто и только хотел сесть, как раздался вкрадчивый стук в дверь.

— Да, входи, Маша,— сказал он.

Маша скользнула в комнату, плотно прикрыв за собой дверь, и обвила его руками за шею, вся прижалась к нету м застыла, ожидая, когда он ее поцелует. Костя поцеловал к осторожно освободился, присел на свою койку.

— А я не могла на лекциях, я ушла,— сказала Маша.— Что? Ну что они тебе сказали? Не томи! Костя махнул рукой.

— Трус он. Трус и дерьмо этот военкоматский майор,— сказал он, сворачивая самокрутку.— Боится. Если меня врачи с курсов погонят обратно, то деньги за мой проезд сдерут с него. Приказ, кажется, есть такой, новый.

Маша слушала, кутаясь в платок, и испуганно смотрела на Костю. Она села рядом и голову прислонила к его плечу,

— Что ж ты поделаешь, раз такой приказ,— сказала она, взяла его руку, приложила к своей груди.— Ты слышишь, как оно бьется? Око чувствовало, оно знало, что ты останешься.

Костина рука ничего не услышала, — .Подожди,— сказал он и стряхнул пепел в старую консервную банку.

Маша примолкла.

Костя взглянул на нее и подумал, как она в эти полтора месяца входит в аудиторию, каким победным взглядом обводит девушек. Девушек, которым остается хихикать с пятнадцатилетними, с четырнадцатилетними мальчишками, а те стали самоуверенными и держат себя по-взрослому. По вечерам в комнате, где девушки не могут увидеть их, пацаны становятся пацанами — начинают шумно возиться и кидаться подушками.

— Ты иди,— сказал он Маше.— Сейчас ребята начнут возвращаться с лекция.

— А вечером где мы свидимся?

— Не получится,— ответил он не вставая.— У меня ночная съемка на киностудии.

— Опять?

— Да, на сегодня вызывали.

Она на минутку задержалась в дверях, поправила косу, уложенную вокруг головы, хотя коса была в полном порядке. Хотела что-то сказать, но не сказала, а Костя не спросил, о чем это она. Маша вышла. Он постоял у окна, расположенного на уровне земли, выкинул окурок в форточку, потом стянул разлапые валенки и улегся на койку, заложив руки за голову.

Маша, понятно, рада, что у него все так получилось в военкомате. Она старается не показать, но это не скроешь, когда ты чему-то радуешься. Он бы не смог свидеться с ней сегодня, даже если бы не было в ночь съемки.

Но при чем тут Маша? Зачем на ней срывать? Она не виновата. И снова на него смотрела женщина, которой он хотел помочь отцепить застрявшие полозья...

На студию Косте надо было к семи. Он шел по той же улице — вниз. Фонари на столбах не зажигались, хоть здесь и не было надобности в затемнении. Желтыми пятнами расплывались в темноте окна приземистых домов. Прохожих не было видно, только слышались скрипучие шаги. Так что город по вечерам выглядел все равно притаившимся, тревожным, военным.

На киностудии знакомая по прежним съемкам женщина-помреж в заломленной солдатской ушанке встретила на проходной и повела их всех — человек сто — на второй этаж, в парикмахерскую. Вот уже несколько ночей в картине «Иван Грозный» снимался эпизод в храме, у гроба царицы Анастасии.

Как-то, ожидая очереди к гримерскому креслу, Костя заметил оставленный на столике экземпляр сценария и, конечно, заглянул в него. Он уже слышал, что сценарий написан белым стихом.

Гроб — не тесовый — долбленый,

Из цельного дуба выточен.

Черным покровом одет.

Спокоен лик мертвой Анастостии.

Иван с тоской глядит на нее

В горе бросился ниц.

Костя, оглянувшись, стал читать дальше — как вбежал в собор Басманов-отец, с ним сын Федор. Они принесли черную весть об измене князя Андрея Курбского, которого царь в чрезмерной доверчивости посчитал за друга. И старый Басманов, набравшись смелости в своем великом рвении, бил челом царю, просил, чтобы он окружил себя людьми новыми, обязанными ему всем, такими, чтобы отреклись от роду-племени, от отца-матери, только бы царя знали, только бы творили царскую волю. И сына своего Федора схватил и поверг перед царем на колени.

Ими одними власть держать будешь.

Яки одними боярстве сломишь.

Изменников раздавишь.

Дело великое сделаешь.

Жадно слушает Иван:

«Верни говоришь, Алешка?

Железным кольцом себя опояшем...

Опричь тех опричных никому верить не буду...

— А вот это вам совсем не положено,— раздался у него над ухом женский голос, и помреж решительно отобрала у него сценарий.— Ни к чему простому ратнику заранее знать, что там дальше происходит.

Но сказала она так для красного словца. Ведь то, что там было написано, Костя уже мог наблюдать в павильоне. Казалось, все идет как надо. И все же что-то не устраивало этого коренастого человека с серыми глазами. Он сердито ерошил волосы, его голос становился пронзительным когда он с высоты операторского крана командовал царем и его опричниками, и боярами, и теми ратниками, которые без оружия, с одними только факелами, окружали высокий помоет с гробом» действительно не дощатый, а выдолбленным из цельного ствола.

Так было в на этот раз, когда Костя, уже загримированный, в долговолосом парике, расчесанном по обе стороны, и в длинном зеленом кафтане, проскользнул в павильон, где репетировал Эйзенштейн, вежливый, злой, беспощадный к малейшей фальши.

Спокойнее всех в этом большом и напряженном эпизоде было царице Анастасии. Она лежала в гробу достаточно правдоподобно и убедительно, только время от времени гример подправлял мертвенную бледность на ее точеном лице.

Костя смотрел, как царь Иван в черном монашеском одеянии опять и опять поднимается на помост, останавливается, широким, царственным движением кладет руку на край гроба. Из-за осветительного прибора, за которым Костя прятался, было хорошо видно резкое лицо Ивана с острой бородкой. И взгляд — с сумасшедшинкой, острый, как нож, этот взгляд заставлял забыть об артисте Черкасове, о том, что события четырехсотлетней давности происходят всего-навсего в Алма-Ате, в съемочном павильоне, на Центральной объединенной киностудии.

Косте начинало казаться, что и сам он уже никакой не Костя Радоев, а безвестный ратник, пришедший хоронить любимую жену Грозного-царя, отравленную Старицкими. И его в дрожь кидало при мысли, что этот ратник подслушал великой тайны известие о вероломном Курбском-князе. Проведай о любопытном подозрительный и вездесущий Малюта Скуратов — и не миновать допроса с пристрастием, на дыбе.

Но тут Эйзенштейн снова вернул всех в двадцатый век:

— Николай Константинович! Николай Константинович! Как лежит у вас рука? Это в соседней картине так держат руку... У нас так не держат. Еще раз, пожалуйста.

Черкасов выслушал, повернув голову к режиссеру, и сошел с помоста.

Они повторяли еще раз и еще раз. Но, видимо, на взгляд Эйзенштейна, дело сегодня шло лучше. Его голос роже становился пронзительным, и он давал последние наставления актеру, игравшему молодого Басманова, царского любимца:

— Что вы мне по-комсомольски креститесь, Миша? Когда вы с отцом входите в притвор, помните одно — Не надо по-комсомольски креститься. Так, начали...

Потом репетировался конец этой сцены, целиком, с массовой, полным светом. От зажженных факелов пахло не смолой, а мазутом. Костя стоял у помоста первым и то поднимал, то опускал факел по команде человека в очках с золотой оправой. Тот сидел на кране рядом Эйзенштейном, прильнув к камере. Это был его оператор — Андрей Москвин, и киношники второго состава говорили, никто лучше его не умеет работать со светом.

Костя, сунув очки за борт кафтана, держа факел на заданной высоте, думал о разговоре с майором, о том чувстве пустоты, которое охватило его после разговора, когда стало понятно, что все остается по-старому, и не будешь же каждой встречной женщине объяснять несоответствие двух статей приказа номер 336... Хорошо было во времена Иоанна Четвертого — никаких комиссия?.. Никаких осторожных майоров. Хватай саблю, пищаль или секиру или что там еще — и иди!

— Внимание! Мотор!..— скомандовал Эйзенштейн и откинулся на спинку низкого кресла, и вид у него был такой, как будто все, что здесь происходит, больше его не касается.

Иван положил руку на царицын гроб и снова полоснул челядь недобрым взглядом, словно бы повторяя мысленно слова, что отныне единым хозяином в державе будет он.

— Два Рима пали,— сказал он вслух.— А третий — Москва — стоит. И четвертому Риму не быть!

И оба Басмановых — Алексей и Федор — в боковом притворе переглянулись и осенили себя крестным знаменем.

Здесь, в павильоне, Эйзенштейн все равно что на самой передовой, наблюдая, думал Костя. И не он один — и оператор Москвин, и Черкасов, конечно, и Жаров, играющий страшного в своей преданности Малюту, и Бучма — Басманов, и Михаил Кузнецов — его сын, который больше не крестится по-комсомольски. Наверное, это нужно не меньше, чем идти ночью в поиск за «языком», или отбивать танковые атаки, или подрывать эшелон с живой силой противника. А вот стоять и держать факел, как велел тебе оператор, могла бы и Машка, потому что лиц в кадра все равно не будет видно, так он строится по свету. Только мятущиеся пламя факелов и смутно угадывающиеся тени людей... Им объяснял один парень из осветителей. Сняла один раз, второй, третий.

После трех дублей Эйзенштейн подозвал помрежа, свесился к ней, что-то сказал, и та приложила к губам жестяной рупор:

— Перерыв!

Костя не сразу пошел в столовую. Он подождал в коридоре, когда мелькнет черная ряса Ивана.

— Николай Константинович!

— Что!— обернулся к нему Черкасов.

Несмотря на грим, бороду, парик, на портретное сходство, он не был сейчас Иваном. Просто усталый после работы человек. Косте припомнилась подсмотренная в сценарии фраза: «Дело трудное — дело царское».

— Я из кинотехникума... Меня наши ребята очень просили поговорить с вами. Вы у нас не выступите?

Они стояли лицом к лицу, и это был тот редкий случай, когда Костя приходилось смотреть чуть вверх, чтобы встретиться с глазами собеседника.

— Выступить?..— не сразу переспросил Черкасов.— Нет, не смогу, съемки каждую ночь, вы же сама видите. Но вот недели через две разыщите меня, я живу в гостинице «Дом Советов».

И он пошел дальше по коридору, который невысок был для него и узок.

В холодной столовой каждому ратнику выдали по миске лапши без хлеба. Лапша была горячая. Костя поставил миску на подоконник и ел стоя. Заспанная официантка, громко зевая, пронесла поднос с такими же мисками — наверх, в актерское фойе.

Костя снова держал перед собой пылающий факел.

Он слушал гневные слова Ивана и думал, что хоть майор и сказал: все, больше не переводи бумагу,— но это еще но все!.. Он пойдет в военкомат, к самому полковнику, которого он однажды видел во дворе с другими офицерами. Должен он понять, что не только статьи приказа о болезнях определяют судьбу-человека. А не поймет — Костя пойдет выше.

Маше скорей всего не придется с видом превосходства поглядывать на подруг, вынужденных пересмеиваться с безнадежными юнцами. И в кафе «Лето», на заснеженную веранду, где иногда без карточек продают суфле из соевого молока, она пойдет одна или е кем-нибудь из них. Бедная Маша...

Съемка кончилась под утро. Их отпустили, сказав, что пока можно больше не приходить.

На улице было темно. Но во многих домах тускло светились окна. Костя шагал по рельсам, не опасаясь, что его собьет трамвай,— в ту зиму трамваи в Алма-Ате не ходили. Он шел, и стало немного проясняться, ужа можно было угадать впереди сизые горы, покрытые снегом и лесом.

Загрузка...