Горючее тогда возили в глубинку из Петухова. Все же на добрые сорок километров ближе, чем из Мамлютки. Зная об этом, Костя Радоев после госпиталя со многими пересадками добрался до Петухова. И тут, на заезжем совхозном дворе, выяснилось, что Мишка Афонин утром пораньше подался в путь-дорогу на своей расхристанной и надежной только в его руках полуторке. Ждать его назад можно было через неделю-полторы. Не раньше. Говорил — ремонтироваться станет, а то и недолго на ходу рассыпаться.
Других машин в ту сторону не было и не предвиделось. Правда, в чем Косте посчастливилось — директор совхоза спешил и уехал с Михаилом, а свою постоянную пару — рослого коренника, рыжего-Буяна и молодую кобылу, гнедую Стрелку с передними ногами в белых чулках, оставил на попечение Гали Корниенковой, счетовода из центральной бухгалтерии. Она почти три недели выверяла сложные взаимные расчеты с петуховской нефтебазой.
Галя успела соскучиться по дому и торопилась, и обрадовалась, что неблизкий путь ей предстоит проделать не одной. Еще ведь как покажет себя погода. А то хоть и на директорских, с ветерком, но три или четыре раза заночуешь, пока не покажутся приземистые, утонувшие в обильно снежной зиме дома Неесаловки и пологий берег озера, невидимого под снегом.
Поднялись они рано. В синем сумраке январского рассвета ровные столбы дыма еще припирали к земле темные бревенчатые избы, тускло светились изукрашенные ледяными разводами окна. Костя бы наверняка промерз в своей шинели, «подбитой рыбьим мехом», но директор, уезжая, оставил запасной тулуп, длинный, которым можно укрыть ноги, когда сидишь.
Кошева легко плыла по наезженной дороге, Отдохнувшие и подкормленные на ночь овсом Буян и Стрелка радовались свободе, не то чтобы за кнут надо было браться, а даже и вожжами пошевеливать их не приходилось. И путь в сто семьдесят километров не казался далеким.
Костя и Галя почти не разговаривали, отгороженные друг от друга высокими мохнатыми воротниками. Многое из того, что произошло с ним за два года после отъезда из Неесаловки, он успел ей вкратце рассказать накануне вечером, когда они долго пили чай в жарко натопленной заезжей избе. И про Алма-Ату, где он начал было учиться в кинотехникуме, и про то, как в конце концов ему удалось преодолеть сопротивление военной медицинской комиссии и все-таки добиться отправки на фронт, несмотря на очки, которые носил с детства, а на фронте — в артиллерийский расчет, подносчиком снарядов. И про госпиталь: как один парень, Герой Советского Союза, ни за что не хотел носить звездочку в присутствии своего полкового товарища, говорил, что тот сделал гораздо больше во время переправы под огнем и в его присутствии,— а товарищ тоже в их госпитале лежал,— он сам себя не может считать героем. Только о самом фронте Костя не мог рассказывать, хотя Галя и спрашивала. Слишком остро все это помнилось и слишком много там было всего — и потерь, и отчаянной удали, и страха, и веры в удачу... Пока еще не мог.
Галя поделилась с ним деревенскими новостями — кому пришли похоронки, а кто вернулся хоть без ноги или без руки, а все же хозяин есть в доме... И сказала, что его дружок Афонин Миша так и не добился, чтобы его призвали. Вот и война к концу вроде близится, а он как мотался с горючим для посевной и для уборочной, так и мотается. Директор наотрез против, чтобы его разбронировать, даже в райкоме сказал: «Будете моих шоферов забирать — и меня отправляйте. Я не похуже их». Мишка хоть матерится, но должен ездить и ездить... В райвоенкомате его письменные прошения и принимать перестали... А если б добился, то-то неесаловские девки заплакали бы и запричитали! «И ты бы?..»— спросил у нее в тот вечер Костя. Но Галя только бровями ровными повела. «У меня свой есть, по кому слезы лить... В самой Германии уже воюет. Танкист. Ишо спросит с меня, почему я с вами, Константин Алексеевич, в дальней дороге в одиночку побывала», Хоть Галя приходилась ему почти ровесницей — года ка два или на три помладше,— с тех пор, как Костя, эвакуированный, после недолгого шоферства потом все-таки работал в неесаловской школе, никто из девчат не решался говорить учителю «ты» и звать просто по имени.
Впереди густыми клубами висел пар от дыхания лошадей. Можно было бы сидеть и сидеть, держа в руках ременные вожжи, и думать о заманчивом ночлеге, вспоминать случаи с собой самим и с людьми, которых ты знал. Но время от времени ноги застывали, и они с Галей по очереди, чтобы не упустить резвых лошадей, соскакивали и бежали следом за кошевкой, тяжело путаясь в полах тулупа.
Так прошел день.
На ночь они завернули з большое попутное село, к совершенно глухой старухе, которая никак не могла признать, что Галя приходится ей родней по материнской линии. Ну, признать так и не признала, но ночевать все же пустила и дала на ужин чугунок затомленной в печи картошки и кринку пахучего козьего молока.
Перед утром Костя поднялся засыпать лошадям овса, полмешка они с собой захватили, завхоз в Петухове расщедрился для директорской пары. Галя сперва сама хотела и распрягать, и выстаивать, и поить, и вообще кучерить в поездке, но скоро убедилась: Костя в своем артиллерийском расчете привык обходиться с лошадьми не хуже, чем она, и можно не бояться, что с ними что-нибудь случится и тогда директор живьем ее съест.
Когда он вернулся в избу, старуха уже гремела ухватом у сохранившей вчерашнее тепло русской печки, и Галя отбросила тулуп и поднялась, накинув на плечи платок.
Запрягли. Поехали. И снова сопровождал их неумолчный, точно у сварливой бабы, скрип полозьев. День выдался зимний, небо заволокла облачная пелена, в которой тонула степь, растворялись дымчатые березовые перелески; Костя помнил, что по-здешнему их зовут — колки. Но, хоть вчерашнего солнца и не было, а подмораживало жестче, чем накануне, и чаще, чем накануне, они соскакивали и шагали, разгоняя застывшую кровь, Для Мишки Костя вез неожиданный., бесценный подарок — привет и поклон от его старшего брата, Степан считался пропавшим без вести после Курской дуги, А пропал без вести — известно, погиб. Костя встретил его в Новосибирске, в невообразимой вокзальной сутолочи. Степан ехал в команду выздоравливающих. Написать ничего не успел — где там было писать,— а поклоны передал всей Неесаловке к все интересовался, как же это Мишка управляется со своей полуторкой, ока — точно натурная и покорная одному-единственному хозяину кобыла!.. Поговорили б Новосибирске, и Костя пока даже Гале ничего не говорил. Чтобы самому привезти добрую весть. Тем более дорогую, что война еще не кончилась и куда чаще сбывается плохое, а не хорошее...
В полдень им не повезло. Уткнувшись в свои воротники, ни Галя, ни Костя не заметили, что лошади по своей воле свернули с накатанной столбовой дороги. Сверток повел к лесу. Ошибка выяснилась только когда навстречу попался на быках мужичок с ноготок —парнишка лет двенадцати, перепоясанный материнским платком. Он вез дрова.
Пришлось возвращаться. И засветло им не удалось доехать до станицы Старореченекой, как они себе намечали. Короткий день растворился вскоре в морозной мгле. Костя на ходу, свесив ногу, пробовал, не сбиваются ли они опять с накатанной дороги на мягкий, пушистый сверток, который опять заведет их бог знает куда.
Буян стал и шумно вздохнул. Тотчас притулилась к оглобле и Стрелка. Костя слез, подставил ей плечо, потом — Буяну, чтобы они могли стереть образовавшиеся от дыхания толстые сосульки.
— До Старореченекой, верно, не доедем,— сказал Костя, одеревеневшие губы плохо его слушались.— А ты не помнишь, тут по дороге негде пристроиться? Никакого жилья нет?
— Помнится, должен быть аул казахский,— откликнулась Галя.— А точно не знаю... Мишка — тот бы сказал. Ему тут каждый бугорочек и кустик знакомый.
Костя снова уселся в кошеву. И теперь уже мало было шевельнуть коренника вожжами, пришлась подхлестнуть и кнутом, чтобы снова стронуться с места. — Не проехать бы в темноте,— озабоченно сказал Костя.
— Ихние собаки не пропустят...
Костя, державший в руках вожжи, внезапно почувствовал, что шаг у Буяна стал пружинистей и уверенней. Очевидно, это же почувствовала и Галя.
Она спросила:
— Близко, что ли?..
Оказалось, что близко. И хорошо, что дорога подводила почти к стенам глинобитной мазанки, стоявшей на окраине аула. А то б свободно проехали мимо. В мазанке было темно. И в ауле, который угадывался по правую руку, тоже не светилось ни огонька. Собаки же в такую морозину предпочитали жаться к теплым хозяйским дверям, а не носиться без толку по улицам в поисках, кого бы облаять.
Буян остановился и коротко заржал.
На скрип полозьев, на его ржание с протяжным визгом отворилась низенькая дверь, и, пригнувшись, из дома в темноту шагнул к саням высокий казах без шапки.
— Нам бы переночевать у вас, аксакал,— сказал Костя: луна как раз проглянула в разрыв облаков, и он увидел, что перед ним старик.
— Ходи...— отозвался тот, даже не разглядев проезжих.
Костя же сразу сообразил, пускает их хозяин на ночлег или нет. Но старик взял Буяна под уздцы и повел в загон, крытый лишь наполовину. То ли на топку его разобрали, то ли на корм корове пошла плотная, свалявшаяся солома. Корова стояла в углу, в затишке. Обнажившиеся жерди торчали, словно пики.
— Иди в дом,— сказал Костя толокшейся рядом Гале.— Я их сам распрягу и поставлю.
Здесь у стены хотя бы не было ветра, который весь день налетал сбоку и даже за борта плотно запахнутых тулупов запихал полные горсти снега. Костя накоротко, чтобы они выстоялись и чтобы не могли дотянуться до сена, привязал лошадей, и старик помог ему занести в дом сбрую.
Он зажег фитилек в щербатой граненой стопке, и сразу потемнело пятно окна, которое до этого отливало голубым серебром. А когда он еще раздул угли в железной печурке, подложил сухого тала и нетолстых поленьев и вспыхнуло, загудело в топке пламя, то комнатка с голыми деревянными нарами показалась им домом обетованным после непроглядной ветреной ночи, когда они тащились по степи без всякой надежды скоро попасть к жилью.
— Клеб нету... Майорка нету...— пожаловался старик, нахлобучивая малахай и натягивая отнюдь не щегольской черный чапан.— Садис...
Костя скинул тулуп, а шинель не снимал, пока печурка не нагреется. Галя достала из мешка и положила на конфорку полбуханки совершенно каменного, замерзшего за день пути хлеба. А потом, чуть отодвинувшись, они стали греть над печуркой затомившиеся на морозе, припухлые руки.
Еще Галя поставила чайник, зачерпнув в ведре у окна талого льда. Костю в тепле разморило и стало клонить ко сну, и он, чтобы встряхнуться, полез в верхний карман гимнастерки — там он держал трофейные часы, плоский «Мозер».
— Хорошо это мы с тобой!..— сказал он. .
— А сколько уже?
— Половина одиннадцатого.
Старика не было долго.
Стрелки подошли почти к двенадцати, когда он вернулся. Под мышкой держал дряхлую ситцевую тряпку, в нее было завернуто мясо.
Килограмма два.
Костя был голоден. Но ему в эту минуту не стало радостно от предвкушения ужина. Скорее он испытал горечь. Он представил себе: в такое трудное время занять где-то мяса, и вовсе не занять, а выпросить без отдачи, стоило старику немалых, должно быть, унижений. Но унижения — это осталось позади, и даже в скудном свете коптилки замечалась гордость на его лице — он в состоянии, как положено, как завещано предками, принять незваных, случайных гостей, чьи сани возле его дома заскрипели полозьями в буранную, кромешную ночь.
В лоскуте, оторванном от этой же тряпки, он принес чаю — заварки на две, вечером и чтобы утром еще можно было попить. Чаю у него в доме не водилось — крохотный узелок он достал из кармана ватных штанов.
Пока варилось мясо в небольшом казане, Костя, узнав, где тут поблизости поят лошадей, сводил их к колодцу, вернулся и гадал им сена. В комнате уже был расставлен на кошме низенький круглый стол, и Галя ждала его, чтобы чай нить перед едой, как положено у казахов.
Костя держал в руках горячую пиалу, чувствуя, как тепло расходится от пальцев по всему телу. И хлеб, не успевший оттаять как следует, хрустел крохотными льдинками на зубах.
— Аскер? Солдат?— спросил старик.
— Был солдат...
Мешая русские слова с казахскими, но так, что все можно было понять, старик рассказывал... Маржа нету... Сын тоже был аскер, теперь нету. Воевал, Германы убили. Как прислали черную бумагу, скоро и маржа ушла. Совсем один живет... А баскарма в колхозе чужой человек, мало помогает. Сена дал немного. Только пришлось свою корову в сани запрягать, чтобы привезти.
В это сено, хоть его и немного было свалено у стены, уткнули сейчас морды Буян и Стрелка, привязанные в загоне. Потому что накормить проезжих и оставить голодными их лошадей тоже большой грех.
Мясо сварилось, и они неторопливо, соблюдая приличия, ели его, а потом пили жаркую сорпу. Снова заварили чаю. Старик, держа, двумя пальцами толстую цигарку, свернутую из Костиной махорки, другой рукой осторожно дотронулся до кармана на его гимнастерке, где были нашиты две полоски — желтая и красная»
— Нашивки это,— объяснил Костя.— За ранения... Одно тяжелое и одно легкое.
— Рана?— переспросил старик.— Болит?
— Болит, но теперь не так часто.
— О, жаман, жаман...— сочувственно вздохнул старик, и Косте подумалось, как бы тот дорого дал, чтобы сейчас здесь сидел его сын, хоть бы и с пятью желтыми нашивками, пусть и не здоровый, но живой!
Старик взял чайник и подлил Косте в пиалу, добавив ложку молока.
— Пей, маладой...
Они немного помолчали, а потом старик, снова вздохнув, сказал, что вчера утром мимо его дома проехала машина... Он знает: «этот шофыр» всю войну ездит, наверное, ни разу не слыхал, как стреляют... Только если на охоту ходит, там слыхал.
Костя понял, что речь идет о Мишке, и посчитал нужным заступиться. Этот шофер, сказал он, просился на фронт много раз, Не пускают. Он уйдет — кто будет горючее возить в совхоз и всякие другие грузы?
— А еще брат у него погибший,— сказала Галя.
— Пропал без вести — еще не значит, что погиб,— возразил ей Костя, все еще сберегая почему-то свою тайну,— А Мишку я хорошо знаю,— снова обратился он к старику.— Он парень боевой. Не трус. Не из тех, что прячутся. Я бы с ним на какое хочешь дело пошел. Хоть в разведку, хоть прямой наводкой танки бить...
Старик покивал, но было понятно, что ему, одинокому на старости лет, лишившемуся всего, трудно от души согласиться с самыми убедительными доводами.
Настало время ложиться, и снова поголубело окно, составленное из многих кусочков стекла. А Галя улеглась еще раньше, отказавшись от чая.
— Маржа?— спросил у Кости старик...
— Нет не маржа. Я пока не женился.
— Если маржа, вместе спи...
Чем они могли утром отблагодарить старика за гостеприимство? Костя отсыпал ему махорки из госпитальных еще запасов и оторвал кусок газеты, чтобы было во что завертывать. Газета представляла собой ценность — чаще приходилось пользоваться для цигарок толстой и невкусной книжной бумагой, она при затяжках то и дело вспыхивала синим пламенем. Еще отрезали хлеба.
Хлеб он принял. Махорку тоже. А от мятой красной тридцатки, которую Костя, смущаясь, протянул ему, отказался. Грех это, сказал он, брать деньги с гостей. Если возьмет, его сыну будет плохо на том свете.
Потом они уехали.
И договорились, что ночевать постараются где-нибудь подальше, а в Старореченской только покормят лошадей и сами погреются. Старик, провожая их, объяснил, что тут считают кто — двенадцать, кто — пятнадцать верст.
Была та же дорога, только день выдался помягче, и они следили, чтобы не сбиться, и до Старореченской докатили быстро. Погреться их приютила пожилая говорливая женщина, и пока Буян со Стрелкой хрумтели овсом, хозяйка выкладывала новости, о чем утром хрипела черная тарелка репродуктора — наши ликвидировали какую-то фрицевскую группировку, а скоро уже — и сам Берлин... Ж что картошка у них в станице под это дело вроде бы дешевле стала продаваться...
— А ты чего, неесаловская родом?— повернулась она вдруг к Гале.— С Озерновского совхозу?
— Оттуда я...
— Ой, чего тут у нас вчерась было!
Сам не понимая почему, Костя замер от предчувствия какой-то неотвратимой беды.
Хозяйка, правда, сама при том не присутствовала, корову водила к ветфельдшеру. Ей рассказала соседка, но такая, что врать не врет. Возле чайной на площади днем остановилась совхозная озерновская полуторка. Шофер пошел чайку попить, а директор с ним был, так тот отправился в райком, о чем-то там договариваться. А Мишка этот,— шофера, значит, Мишкой зовут, его тут все знают,— пьет чай и видит в окно: прокеросиненное в кузове у него сено вдруг занялось пламенем! День-то был ветряной, искру какую занесло — и сразу. Кинулся он, борта пооткрывал, хотел бочки раскидать, И его самого прихватило. Кое-как он машину все ж таки завел. Бочки рассыпались. А на ем на самом и телогрейка, и штаны ватные пылают, как тот факел. По снегу катался, потом его одна хваткая — не растерялась — баба тулупом накрыла. Сбили огонь. Но обгорел этот Мишка порядком. В больницу его свезли.
Костя случайно взглянул на Галю.
Красное, незамерзшее ее лицо было белым, как побеленная недавно грубка.
— Живой?— с трудом прошептала она.
— Вчерась, бают, был живой.
Потом Галя, как-то утробно, нечеловечески вскрикнув, бежала по длинной прямой улице к больнице. А Костина рана на ноге мешала ему поспевать за ней, и когда он наконец очутился на широком дворе, поднялся, скользя, по обледенелым ступенькам — в приемном покое Галя, одетая, лежала на кушетке, и глаза у нее были закрыты. В комнате остро пахло валерьянкой, и над Галей склонилась невысокая женщина в белом халате и сером пуховом платке.
— Что с ним?— не успев отдышаться, спросил Костя, хотя можно было, кажется, и не спрашивать.
Молодая врачиха не оборачиваясь ответила:
— Третьей степени ожог... Ничего нельзя было.
— А е ней?
— Сейчас. Придет в себя. Истерика... Я так поняла — у них любовь была.
— У них?
— Она кричала — какой-то ее фронтовой друг, жених, давно уже прислал письмо: не жди, не надейся... А Миша хоть и улыбался многим, и балагурил со всеми, а только с ней бывал. Они собирались, как война кончится, пожениться. Вы подождите в соседней комнате. Ее надо раздеть и уложить хотя бы на день. Уж, конечно, сегодня ей никуда нельзя ехать.
Костя вышел в пустой коридор и сел на скамейку.
Это было хорошо знакомое, к сожалению, чувство непоправимости. Вот ведь... Мишка считал, что ихний Степан погиб в сорок третьем, и сам аж зубами скрежетал, так на фронт рвался. А Степан сейчас считает, что Мишке в глухом тылу ничего и грозить не может, что он живой и здоровый и что Костя как снег на голову передаст ему привет вроде бы с того света, как только приедет в Неесаловку.
Костя понимал: Галя отлежится, и они с ней приедут в Неесаловку, но для него эта зимняя дорога теперь никогда не кончится. И этот безымянный старик казах, приютивший их на ночь, и Галя со своим горем, и погибший далеко от фронта, но фронтовой смертью Мишка Афонин — все они, как и многие, многие другие, стали его неразлучными спутниками.
И еще он знал — он когда-нибудь расскажет о них.