Уныло, мрачно текла моя жизнь. «Неужели до конца дней придется влачить столь безрадостное существование?» — думала я. Единственно желанным казался уединенный приют где-нибудь в глуши гор, но это стремление, увы, было невыполнимо. Да, нелегко бежать от суетного мира! — против воли роптала я на мой печальный удел. Я боялась, что государь со временем меня разлюбит, страх утратить его любовь преследовал меня даже во сне, я ломала голову, как предотвратить беду, но ничего не могла придумать. Наступила вторая луна, повсюду расцвели цветы, ветерок доносил благоухание цветущей сливы, но радость новой весны не веселила меня, ничто не могло развеять мою тревогу, мою печаль.
... Послышался голос государя — он звал людей, и я поспешила на его зов. Государь был один.
— В последнее время все женщины разъехались по домам, во дворце стало совсем уныло... — сказал он. — Ты тоже целыми днями уединяешься в своей комнате. Желал бы я знать, о ком ты тоскуешь?
«Опять ревнивые намеки!» — подумала я с досадой. В это время доложили, что во дворец пожаловал настоятель.
Его сразу провели к государю, и мне не оставалось ничего другого, как молча внимать их беседе. Этой весной захворала дочь государя, будущая государыня Югимонъин[88] (в ту пору она была еще ребенком и звалась принцессой Има), болезнь затянулась, и решено было служить молебны богу Айдзэну о ниспослании выздоровления болящей. Кроме того, государь хотел вознести моления созвездию Северного Ковша[89]; эту службу, если не ошибаюсь, поручили преподобному Нарутаки из храма Высшей мудрости, Ханнядзи.
... Завязалась беседа, даже более доверительная и теплая, чем обычно, я сидела тут же, внутренне трепеща от страха при мысли о том, что творится в душе настоятеля в эти минуты, как вдруг государю сообщили, что принцессе внезапно стало хуже, и он поспешил удалиться во внутренние покои.
— Дождитесь, пожалуйста, возвращения государя... — обратившись к настоятелю, сказала я.
Мы остались одни, кругом не было ни души, и настоятель стал горько упрекать меня, говорил, как тосковал обо мне долгие дни и луны после нашей последней встречи... Слезы, которые он при этом утирал рукавом своей рясы, невозможно было бы скрыть от постороннего взора... Я не знала, что отвечать, слушала молча, а меж тем государь вскоре вернулся. Не подозревая об этом, настоятель все продолжал свои сетования. Услышав его речь сквозь тонкую перегородку, государь остановился, прислушался и, будучи от природы человеком проницательным, скорым на догадку, сразу, конечно, все понял. Это было ужасно!
Государь вошел в комнату. Настоятель сделал вид, будто ничего не случилось, но следы слез, которые он тщетно пытался скрыть, были слишком заметны, государь не мог их не видеть. «Какой же гнев пылает сейчас в его душе!» — сама не своя, думала я.
Вечером, когда наступило время зажечь светильники, государь удалился в опочивальню, я растирала ему ноги; кругом было необычно безлюдно, тихо.
— Сегодня мне довелось услышать нечто весьма неожиданное! — сказал государь. — Мы с младенческих лет дружны с настоятелем, всегда были очень близки и, как мне казалось, друг от друга ничего не скрывали... А я — то думал, что он чужд любовной страсти... — с упреком сказал он мне.
Отпираться, уверять: «Нет, вы ошиблись, ничего такого нет и в помине!» — было бы бесполезно, и я поведала ему обо всем, начиная с первых встреч с настоятелем и кончая разлукой той памятной лунной ночью, рассказала все без утайки, вплоть до самых малых подробностей.
— Поистине, таинственный, необъяснимый союз! — сказал государь. — Подумать только, он так горячо полюбил тебя, что решился просить дайнагона Дзэнсёдзи устроить встречу... А ты так жестоко его отвергла! Это к добру не приведет! Любовь властвует над людьми без разбора, в древности тоже бывали тому примеры. Епископ Какиномото, превратившись в демона, вселился в государыню Сомэ-доно[90]. Любовь сгубила его, несмотря на то что силой духа он не уступал буддам и бодхисаттвам... Зато праведник из храма Сигадэра излечился от пагубной страсти, когда супруга императора Уды, сжалившись над ним, написала ему стихи «В чертоги рая отведи меня...». Но сдается мне, любовь, которую питает к тебе настоятель, еще сильнее, чем все, что случалось в прошлом. Помни об этом и не относись к нему так холодно и сурово... Я сам все устрою, но никто не должен об этом знать... — ласково говорил государь, — Ничего от меня не скрывай. Теперь, когда ему придется часто бывать во дворце, можно будет устроить так, чтобы он перестал страдать и гневаться на тебя...
Могла ли я без сердечной боли слушать эти слова?!
— Я полюбил тебя раньше всех, — продолжал государь, — с тех пор прошло уже много лет, и, что бы ни случилось, всегда буду нежно любить... Увы, многое в нашей жизни не зависит от моей воли, и мне прискорбно, что я лишен возможности доказать, как глубоко я тебе предан... Твоя покойная мать, Дайнагонноскэ, была моей первой наставницей в искусстве любви, тайно от всех я горячо привязался к ней, но в ту пору я был всего лишь подростком, не смел открыто признаться в своей любви... Я робел, меня смущали порядки нашего мира, отношения между мужчинами и женщинами приводили меня в смятение... А меж тем ее полюбил Фуютада, потом Масатада, а мне оставалось лишь униженно выжидать время, когда любовник не навещал ее... Ты была еще в материнском чреве, а я уже ждал тебя и потом, держа тебя на коленях, все ждал, когда же ты, наконец, подрастешь... Уже тогда я любил тебя! — говорил государь, повествуя о давно минувших делах, но все, о чем он поведал, касалось меня так близко, что я внимала ему с невыразимой печалью.
На следующее утро должен был начаться молебен. Поднялась суета, устанавливали алтарь, устраивали все необходимое для богослужения, а я опасалась лишь одного — как бы по выражению моего лица не догадались, в каком смятении я пребываю. Наконец, объявили: «Пожаловал его преподобие!» — и хотя внешне я спокойно сидела неподалеку от государя, мне было мучительно тяжело при мысли о том, что он задумал.
* * *
Мне и раньше часто случалось ходить к настоятелю с поручениями от государя, но сегодня совесть мучила меня особенно сильно. До вечерней службы еще оставалось время, и государь послал меня отнести настоятелю бумагу, отметив некоторые непонятные места в догмах вероучения Сингон[91]. В покоях настоятеля не было никого посторонних. Луна, подернутая туманной дымкой, смутно озаряла покой; настоятель, опираясь на подлокотник, вполголоса читал сутру.
— Я поклялся пред ликом Будды, что та злосчастная осенняя ночь будет нашей последней встречей, — сказал он, — но по-прежнему продолжал невыносимо страдать. Вижу теперь, что любовь мне дороже жизни... Я молил лишь о смерти, дабы уйти прочь от тебя в мир иной, но, как видно, боги не внемлют моим молитвам. Я бессилен справиться с этим чувством... — говорил он, и мне пришлось у него остаться. Я трепетала от страха, опасаясь, как бы люди не проведали о нашем свидании. Все свершилось словно во сне; я не успела еще толком досмотреть этот сон, как послышались голоса: «Время начинать службу!» — и я поспешила скрыться через раздвижную заднюю стенку. Невидимая преграда нас разделяла... «Непременно встретимся снова, когда служба окончится!» — твердил настоятель, но остаться и ждать его было слишком мучительно, и я удалилась в свою комнату. И все же я чувствовала, что образ настоятеля не в пример сильнее запал мне в душу, чем даже в ту памятную, далекую ночь, когда, расставаясь со мной, он написал мне стихи: «Лишь горечь осталась от печальных снов этой ночи...» Наверное, сама судьба уготовила наш союз... — думала я в слезах, и невольно хотелось знать, какие узы соединяли нас в прошлом существовании. Я прилегла отдохнуть, но очень скоро рассвело, и мне пришлось пойти к государю прислуживать при утренней трапезе.
— Вчера я нарочно послал тебя к настоятелю, — сказал государь, когда рядом никого не было. — Надеюсь, что он об этом не догадался... Ты тоже не показывай вида, что знаешь... Мне жаль его, нельзя, чтобы он при встрече со мной смущался...
Растерявшись, я не знала, что отвечать. Мучительно было думать, что настоятель страдает, творя молитвы с грехом на сердце. Шестая ночь молебна пришлась на восемнадцатое число второй луны. В этот вечер государь допоздна наслаждался дивным благоуханием сливы, цветущей в этом году особенно пышно перед одним из павильонов дворца Томикодзи. Я была с ним. Наконец, мы услышали, что богослужение закончилось.
— Вот и конец молебнам... — сказал государь. — Час уже поздний, можешь быть свободна, ступай к нему! — Я не ожидала, что он опять пошлет меня к настоятелю, было больно услышать его приказ, но с ударом колокола, возвестившего полночь, к государю пригласили госпожу Хигаси и они вместе отошли ко сну в Померанцевом павильоне, а я отправилась к настоятелю, туда, где мы всегда с ним встречались, — не столько из повиновения государю, сколько из жалости — ведь настоятель проводил сегодня последнюю ночь во дворце... Конечно, он ждал меня. «Нужно порвать эту связь, иначе со временем придется горько раскаиваться...» — думала я. В ушах моих еще звучали ласковые слова, которые говорил мне государь какой-нибудь час назад, одежда еще хранила аромат благоуханий, пропитавших его одежды, и вот пришлось снова соединить рукава — на этот раз с настоятелем. Но разве это была моя вина?
Настоятель плакал, горюя, как будто расставались мы навсегда, а я, напротив, все время думала — ах, лучше было навсегда прервать эту связь, когда я его еще совсем не любила, после той безрадостной ночи под кровом дайнагона Дзэнсёдзи... Но теперь поздно было жалеть об этом. Меж тем короткая летняя ночь вскорости сменилась рассветом, прервав наше свидание, недолгое, как сверканье росы в лучах утра. Впереди нас ожидала разлука, а новая встреча... — кто знает, состоится ли, и когда?
Немало мучений
пришлось мне в любви
претерпеть и все же сегодня
лью снова горчайшие слезы,
в разлуке тебя вспоминая...
* * *
Здоровье принцессы пошло на поправку, на седьмой день молебствий служили только вечерню, и настоятель уехал. Его образ глубоко запал мне в сердце, я очень о нем грустила.
Но вот что удивительно: в ночь нашей последней встречи я покинула настоятеля еще до рассвета и только успела было прилечь у себя в каморке, как за мной срочно прислали от государя. «Скорей, скорей!» — торопил меня его посланец Киёнага. Я встревожилась: эту ночь государь провел с госпожой Хигаси, отчего же такая спешка? Ведь я только что рассталась с настоятелем...
— Вчера ты пришла к настоятелю очень поздно, была уже глубокая ночь, — сказал мне государь. — Представляю себе, с каким волнением он тебя ждал... Такая любовь не часто встречается в нашем мире, иначе я не стал бы вам помогать... К тому же я глубоко почитаю настоятеля, оттого и разрешил вам встречаться... Слушай же, сегодня ночью мне приснился удивительный сон! Мне снилось, будто настоятель подарил тебе свой молитвенный жезл и ты прячешь его от меня за пазуху. Я тяну тебя за рукав и говорю: «Ведь мы так близки с тобой, почему ты хочешь утаить от меня его дар?» Тогда ты, такая печальная, утирая слезы, достаешь этот жезл. Я гляжу и узнаю жезл, серебряный жезл покойного отца, государя-монаха Го-Саги. «Отдай его мне!» — говорю я, хочу взять у тебя жезл... Но тут я проснулся. Сомнения нет — этой ночью что-то случилось... Помнишь стихи о сосне, что выросла на скале?..
Я слушала, верила и не верила, но с того дня государь целый месяц ни разу не призывал меня. Я не смела роптать, ибо, как бы то ни было, согрешила-то я, хоть и не по своей воле. В одиночестве встречала я утро и вечер и вскоре заметила, что и впрямь снова в тягости. И опять одолела меня тревога — как сложится отныне моя судьба?
Однажды, в начале третьей луны, когда во дворце было необычно пустынно и тихо, государь перед ужином удалился в Двойной покой, а меня призвали к нему. «Зачем он зовет меня?» — подумала я, но государь обошелся со мною ласково, говорил нежные слова, клялся в любви, а я не знала, радоваться мне или, напротив, печалиться...
— После того, как мне привиделся тот сон, я нарочно ни разу не призывал тебя... — сказал государь. — Ждал, чтобы прошел ровно месяц, и очень по тебе тосковал...
«Так и есть... Стало быть, он нарочно не звал меня, — пораженная, подумала я. — В самом деле, ведь с того месяца я понесла...» И тревога о ребенке, о том, что будет с ним и со мною, с новой силой сдавила сердце.
* * *
Ну, а тот, с кем меня соединяло столь глубокое чувство, кто был моей первой настоящей любовью, постепенно отдалился от меня после тех злосчастных ночей в Фусими, и я с грустью подумала, что он вправе на меня обижаться. В начале пятой луны я ненадолго вернулась домой, чтобы в годовщину смерти матери, как всегда, побывать на ее могиле, и он прислал мне письмо.
Пока я искал
тот корень, на сердце похожий,
что горечь таит,
не в росе — в слезах безутешных
рукава до нитки промокли...
Дальше следовали ласковые слова, а в конце стояло: «Если ничто не помешает, я навещу тебя, хотя бы ненадолго, пока ты живешь дома, где стража не стережет заставу...»
В ответ я написала только:
«Где еще и расти
корню горькой любви потаенной,
как не в сердце моем!
И мои рукава недаром
от безудержных слез промокли...
ведь я полюбила тебя на всю жизнь и буду любить не только в этом, но и в будущих воплощениях...» Но, по правде сказать, я чувствовала, что никакими словами не вернешь его былую любовь. Он пришел, когда уже наступила глухая ночь.
Мне хотелось рассказать ему обо всем, что наболело на сердце, но прежде чем я успела вымолвить хоть словечко, вдруг послышался шум и крики:
— Зарево над кварталом Сандзё-Кёгоку! Пожар на улице Томикодзи!
Ясное дело, он не мог оставаться у меня, если горит дворец, и поспешно ушел. Короткая весенняя ночь вскорости миновала, возвратиться было нельзя. Уже совсем рассвело, когда мне принесли от него письмо:
«Вчера я понял, как слабеют узы, что соединяли нас, и грустно думать, что помеха, нарушившая нашу встречу, — предвестник будущей разлуки навсегда...
Ужель в твоем сердце
иссякнет живительный ключ
и в реку забвенья
навеки канет любовь,
что нас друг к другу влекла?..»
В самом деле, мне тоже казалось, что неспроста прервалась в ту ночь наша встреча...
Союз этот нежный
продлить нам, увы, не дано,
но в любящем сердце
никогда не высохнут слезы,
ключ живительный не иссякнет!
Конечно, если бы я подольше оставалась в усадьбе, встречи со Снежным Рассветом не ограничились бы этим неудачным свиданием, но в тот же день, вечером, государь прислал за мной карету, приказал срочно вернуться, и я уехала во дворец.
* * *
В начале осени меня, наконец, перестала мучить тошнота.
— Кажется, для тебя наступила пора надеть ритуальный пояс, — сказал государь. — А настоятель знает, что ты носишь его ребенка?
— Нет, — ответила я, — откуда же? У меня не было случая сообщить ему об этом...
— Ему нечего стыдиться, — сказал государь. — Хотя сперва он, кажется, стеснялся меня... Человек бессилен перед велением судьбы, а ваш союз предначертан самим роком... Я сам скажу ему обо всем!
Я не знала, что отвечать, подумала только, как взволнован будет настоятель, услышав эту новость от государя. Но если бы я сказала: «Не надо, не говорите!» — государь подумал бы, что я слишком забочусь о настоятеле.
— Прошу вас, поступайте, как сами сочтете нужным! — только и могла я ответить.
* * *
В эти дни, как обычно, ученые монахи собрались для беседы о догматах вероучения Сингон, толковали государю различные заповеди, изложенные в святых сутрах. Настоятель тоже приехал во дворец на несколько дней. Когда толкование священных текстов, пояснений к ним и обрядов закончилось, устроили приличествующий случаю скромный пир. Я прислуживала государю во время трапезы.
— Итак, если вникнуть поглубже в священные книги, становится очевидным, что любовная связь между мужчиной и женщиной не содержит в себе греха, — сказал государь. — Мы наследуем любовный союз еще из прошлых наших существований, избежать его невозможно, человек не в силах справиться с могуществом страсти... В древности тоже не раз такое случалось... Праведный Дзёдзо, влюбившись в женщину из земли Митиноку, пытался убить ее, но не смог и, не устояв перед соблазном, в конце концов вступил с ней в любовный союз. Святой монах, настоятель храма Сигэдэры влюбился в государыню Сомэдоно и, не в силах справиться со страстью, превратился в демона... Люди бессильны сопротивляться любви. Бывает, что из-за любви они превращаются в демонов или в камни, как та скала, что зовется «Тоской о муже»[92]... Случается, люди вступают в союз с животными, с домашней скотиной — таков удел, предназначенный им из прошлых существований. Человек не властен одолеть любовную страсть! — говорил государь, а мне казалось, будто он обращается только ко мне одной, и у меня было такое чувство, словно я разом обливаюсь и слезами и потом...
Пиршество было скромным, вскоре все разошлись. Настоятель тоже хотел уйти, но государь сказал:
— На дворе глубокая ночь, кругом тишина, самое подходящее время не спеша поговорить о святом учении... — и задержал его у себя, но мне стало почему-то невыразимо тяжело на душе, и я удалилась.
О чем они говорили после моего ухода — не знаю, я ушла к себе в комнату.
Было уже далеко за полночь, когда государь прислал за мной.
— Я сумел весьма искусно рассказать ему обо всем... — сказал он. — Пожалуй, ни один отец, ни одна мать, как бы ни велика была их родительская любовь, не заботятся о своем дитяти так ревностно, как я забочусь о тебе... — И говоря это, он прослезился, а я, не находя слов, молчала, только слезы хлынули неудержимым потоком.
— Ты слышала, как я говорил, что человек не в силах убежать от судьбы... — ласковей, чем обычно, продолжал государь. — Я сказал настоятелю: «Однажды мне довелось ненароком услышать нечто совсем неожиданное... Возможно, вы испытываете неловкость, но разве мы не дали клятву всегда и во всем полностью доверять друг другу? Нельзя допустить, чтобы пострадала репутация священника столь высокого сана. Я убежден, что привязанность к Нидзё — результат каких-то ваших деяний в прошлом существовании, и потому ни в малой степени не питаю к вам враждебного чувства... Нидзё в тягости с начала этого года. Недаром я видел тот вещий сон — я сразу понял, что он приснился мне неспроста, и вплоть до начала третьей луны ни разу не призывал ее, ибо всецело заботился о вас. Да отвернутся от меня боги Исэ, Камо, Ива-Симидзу и другие покровители нашей страны, если я сказал вам неправду! Поверьте, мое уважение к вам нисколько не умалилось!» Услышав мои слова, настоятель некоторое время молчал, а потом, украдкой смахнув слезу, сказал: «В таком случае, больше нет смысла от вас таиться... Со скорбью вижу, что эта любовь — возмездие за грехи, совершенные в прошлой жизни. Я не забуду ваше великодушие не только в этом, но и в грядущем существовании, сколько бы раз ни суждено мне было переродиться! Три года я не в силах справиться с этой пагубной страстью. Я молился, читал священные сутры, старался забыть, вырвать из сердца греховную страсть, а сам все время помышлял только о Нидзё...
В конце концов, отчаявшись, я послал ей письмо с проклятием, но и тогда не смог освободиться от наваждения... Потом я снова увидел Нидзё — это было похоже на вращение колеса злого рока, — и снова скорбел о собственном малодушии, ибо опять горел в пламени грешных земных страстей... Из того, что вы только что мне сказали, я понял, что Нидзё понесла от меня... Сомнения нет, я — отец будущего ребенка... Позвольте же уступить мой сан настоятелю храма Добра и Мира вашему сыну, принцу Мицухито, а я удалюсь в глухие горы, затворюсь там, надену черную власяницу и буду жить как отшельник. Долгое время я пользовался вашими милостями, но на сей раз ваше теплое участие столь велико, что и в грядущих существованиях я буду с благодарностью и восторгом вспоминать о ваших благодеяниях». С этими словами он, в слезах, удалился. Он так любит тебя, что поистине достоин глубокого сострадания!
Я слушала рассказ государя и чувствовала и скорбь, и радость одновременно, а из глаз непрерывно струились слезы — наверное, именно о таких чувствах сказано в стихотворении «Насквозь промокли рукава...» в «Повести о Гэндзи», когда непонятно, от горя или от радости льются слезы.
Мне захотелось услышать обо всем из уст самого настоятеля, приближалось время его отъезда, и, притворившись, будто исполняю поручения государя, я решила пойти к нему. В его покоях спал только маленький мальчик-служка, посторонних никого не было. Настоятель вышел со мной в каморку, где мы всегда встречались.
— Я стараюсь помнить, что страдания в конце концов могут обернуться радостью, но нет — у меня так тяжело на сердце, что невольно жаль самого себя... — говорил настоятель. «Ах, надо было навсегда расстаться, — думала я, слушая его, — после той памятной безрадостной встречи...» Но в то же время, при мысли, что завтра молебны окончатся и сегодня я вижу его в последний раз, мне было жаль его покидать... Неисповедимы пути любви!
Всю ночь настоятель так горевал о предстоящей разлуке, что я позабыла даже собственные тревожные мысли о том, что ждет меня впереди. Он точь-в-точь повторил слова, которые я слыхала от государя.
— Когда я узнал, что государю известно о нашей связи, я испугался, что отныне мы больше никогда не сможем встречаться, и понял, как горячо я люблю тебя! Поистине, мое чувство к тебе — не обычная страсть! Ты беременна, стало быть, мы — супруги, а ведь известно, что супружеские узы нерасторжимы и в настоящем, и в будущем воплощении! Государь сказал, что сам бережно воспитает младенца. Это и радует меня, и печалит. Теперь я с таким нетерпением ожидаю рождения этого ребенка! — смеясь и плача, говорил он. Меж тем послышались голоса, ночь рассвела, и мы расстались. Прощаясь, он сокрушался: «Когда доведется снова тебя увидеть?» На сей раз я полностью разделяла его чувства.
Ах, если бы только
все так же на шелк рукавов,
слезами омытых,
в предутренний час нисходило
рассветной луны сиянье!...
Очевидно, в сердце моем возникла такая же большая любовь, какую питал ко мне настоятель. «Наверное, это и впрямь судьба...» — думала я. Не успела я вернуться к себе и только было прилегла отдохнуть, как за мной прислали от государя.
* * *
Государь еще не покинул опочивальню.
— Я тоже напрасно ждал тебя до утра... — сказал он. — Пришлось в одиночестве коротать ночь... Конечно, с моей стороны дерзко звать тебя сразу после свидания с возлюбленным, когда ты полна грусти, расставшись с ним... Представляю себе, как ты ропщешь в душе на бессердечие Неба, разлучившего вас!
Я не знала, что отвечать на эти язвительные, насмешливые слова. «Большинство людей на свете знать не знает таких мучений! Почему только на мою долю выпало так страдать?» — думала я, и слезы застилали мне глаза. Не знаю, как воспринял государь мои слезы, но мне было все равно.
— Вижу, вижу, ты, конечно, думаешь: «Как он мне докучает! Мне бы вздремнуть сейчас на досуге и сладко грезить о недавнем свидании...», да? — рисовал он в своем воображении картины, одну нелепее другой. «Вот оно... Так я и знала, что этим кончится!» — думала я, слушая его злые, оскорбительные слова, и будущее пугало меня, а слезы, одна за другой, одна за другой, неудержимо катились из глаз. Заметив, что я плачу, государь, как видно, еще сильнее ощутил ревность.
— Ты только о настоятеле и тоскуешь, — сказал он. — И сердишься, конечно, зачем я тебя позвал... — И, окончательно придя в дурное расположение духа, оборвал речь на полуслове, встал с постели и вышел, а я ускользнула к себе.
* * *
Мне нездоровилось, и до самого вечера я безвыходно просидела у себя в комнате. «Государь, наверное, решил, что я провела весь день с настоятелем. Какие насмешки опять меня ожидают?» — с горечью думала я.
Направляясь вечером прислуживать государю, мне хотелось лишь одного — поскорее покинуть суетный мир, скрыться куда-нибудь далеко-далеко, в горную глушь, и жить там тихой, спокойной жизнью. Меж тем толкование религиозных доктрин закончилось, настоятель находился в покоях у государя, текла спокойная, дружественная беседа. Я прислушивалась к их разговору с тревожным чувством. Потом я вышла и только было остановилась возле купальни, как ко мне подошел Снежный Рассвет.
— Что же ты? — сказал он. — Сегодня я состою на службе во дворце, а ты хотя бы подала мне какой-нибудь знак!
Я растерялась, не знала куда деваться от смущения, но, к счастью, в этот миг меня опять позвали к государю. Я встревожилась, но оказалось, что он всего лишь зовет меня прислуживать за вечерней трапезой. Ужин был скромный, прислуживали только одна-две женщины, но государь нашел это скучным и, уловив голоса вельмож Моротики и Санэканэ, дежуривших в большом зале, приказал пригласить их. Пошло непринужденное веселье, все жалели, что ужин окончился слишком рано. Настоятель удалился в покои принцессы служить вечерню, а я печалилась, что приходится с ним расстаться, чувствовала себя совсем одинокой, и все вокруг во дворце навевало на меня скорбь.
А вскоре подошла для меня пора надеть ритуальный пояс. Церемония совершилась очень скромно и незаметно. Наверное, государь очень страдал в душе. В эту ночь я прислуживала в опочивальне, спала рядом, и всю ночь до утра он беседовал со мной как ни в чем не бывало, ласковей, чем обычно, не упрекал, не сердился — но могла ли я не испытывать душевную муку?
* * *
В этом году государь приказал с особой пышностью отметить праздник Возложения цветов в девятой луне. Во дворце все заранее усердно готовились к этим дням, а я решила, что мне, в моем положении, неудобно участвовать в торжествах, и попросила отпустить меня на это время домой, но государь не позволил: «Ничего еще не заметно, оставайся!» На праздник я надела парадную красную накидку поверх косодэ бледно-лилового и зеленого цвета. Нижние легкие косодэ были красновато-коричневые, цвет постепенно переходил к желтым оттенкам. В таком наряде я пришла вечером прислуживать государю; в это время донесся голос:
— Пожаловал его преподобие!
У меня невольно забилось сердце. Был последний день праздника, и настоятель проследовал в молельню для завершающей службы. Разумеется, он не знал, что я тоже буду присутствовать на молебне. Неожиданно ко мне подошел какой-то слуга.
— Меня послал государь, — сказал он. — Он велит вам поискать, не обронил ли он в молельне свой веер, и, если найдете, принести!
«Странно!» — подумала я, но все же приоткрыла раздвижную перегородку, отделявшую молельный зал, посмотрела вокруг, но веера нигде не было. «Нету!» — сказала я, и слуга удалился. В тот же миг кто-то изнутри слегка раздвинул перегородку. Это был настоятель.
— Я так люблю тебя, — сказал он, — а теперь, когда ты в тягости, не передать словами, как я тревожусь о тебе, как тоскую... Я думал, ты сейчас живешь дома, и собирался послать тебе весточку с надежным человеком. Надо скрывать нашу любовь...
Я и сама больше всего боялась, как бы кто-нибудь не проведал о нашем союзе — было бы ужасно запятнать доброе имя настоятеля, — но вместе с тем у меня недостало духа запретить ему искать встречи.
— Хорошо, делайте как хотите... — согласилась я. — Лишь бы никто не узнал... — И с этими словами закрыла перегородку. Когда служба окончилась, настоятель уехал, а я пошла к государю.
— Ну, как мой веер? — с улыбкой спросил он, и я поняла, что он нарочно послал того слугу, чтобы я могла хоть словечком перекинуться с настоятелем.
* * *
Наступила десятая луна, с хмурого неба непрерывно лил дождь, соперничая с потоками слез, насквозь промочивших мои рукава. Никогда еще не случалось мне испытывать такую тоску и тревогу. Я уехала в Сагу, к мачехе, и затворилась на семь дней для молитвы в храме Колеса Закона, Хориндзи. Сорванные ветром красные листья клена с горы Бурь, Арасиямы, смятой парчой устилали волны реки Оигавы, а я перебирала в памяти прошлое, вспоминала свою жизнь, придворную службу, большие и малые события, даже лица вельмож во время чтения Лотосовой сутры, собственноручно переписанной покойным государем-монахом Го-Сагой, разные дары, возложенные в тот далекий день на алтарь Будды... В памяти теснились бесчисленные образы прошлого, всплывали строчки стихов: «Завидую волнам, дано им вновь и вновь к родному брегу возвращаться...» Где-то совсем близко в горах тоскливо трубил олень... «Отчего он трубит так жалобно? — думала я. — С кем заодно горюет?..»
В тоске безутешной
я слезы горючие лью,
не зная покоя.
Кого же в окрестных горах
так жалобно кличет олень?..
* * *
Как-то раз, одним особенно грустным вечером, к храму подъехал какой-то знатный придворный. «Кто бы это мог быть?» Я выглянула в щелку и узнала тюдзё Канэюки. Он прошел прямо к той келье, где я жила, и окликнул меня. В другой раз я бы не удивилась, но сейчас это было для меня неожиданно.
— Внезапно захворала матушка государя, госпожа Омияин, — сказал он. — Государь с утра находится у нее, здесь, в Саге, во дворце Оидоно. Он послал за вами в усадьбу, но ему сказали, что вы удалились в этот храм, и я приехал за вами... Государь собрался очень поспешно, никого из женщин с собой не взял. Ничего, что вы дали обет пробыть здесь известный срок, потом сможете продолжить сызнова ваше затворничество... А сейчас пожалуйте со мной во дверец Оидоно, государь нуждается в вашей службе!... — передал он мне приказ государя.
Шел пятый день моего затворничества, до выполнения обета оставалось всего два дня, обидно было прерывать молитвы до срока, но карета была уже здесь, к тому же Канэюки сказал, что государь не взял с собой никого из женщин, надеясь, что я сейчас живу в Саге... Стало быть, рассуждать было нечего, я тотчас же поехала во дворец. В самом деле, случилось так, что многие дамы разъехались по домам и при государе не оказалось ни одной опытной, привычной к службе придворной дамы. Да и зная, что я живу у мачехи в Саге, он не взял с собой никакой обслуги. Вместе с ним в одной карете приехал и государь Камэяма, а позади них сидел дайнагон Санэканэ Сайондзи. Я приехала, как раз когда из покоев госпожи Омияин обоим государям прислали ужин.
* * *
У госпожи Омияин случился всего-навсего легкий приступ бери-бери, недуг неопасный, и оба государя, обрадованные, заявили, что это надо отпраздновать. Первым устроить пир вызвался наш государь, распорядителем он назначил дайнагона Сайондзи. Перед обоими государями поставили расписные лаковые подносы с десятью отделениями, в которых лежал вареный рис и разные яства. Такие же подносы подали всем гостям. После того как трижды осушили чарочки сакэ, подносы унесли и снова подали рис и разные закуски. Теперь выпили трижды по три чарки сакэ. Госпожа Омияин получила подарки — алую и лиловую ткань, свернутую наподобие лютни, и пеструю ткань, сложенную в виде цитры. Государю Камэяме поднесли многопластинчатый гонг на деревянной раме, только вместо металлических пластин к раме подвесили свернутые четырехугольником лиловые ткани от темного до бледно-сиреневого оттенка, а жезл для ударов был сделан из ароматического дерева, инкрустированного кусочками горного хрусталя. Женщинам — дамам госпожи Омияин — поднесли дорогую бумагу «митиноку», ткани и прочие изделия, придав им самую неожиданную форму, мужчинам — нарядную кожаную конскую сбрую, тисненую замшу. Подарков была целая груда! Веселились до позднего вечера. Я, как всегда, разливала сакэ.
Государь играл на лютне, государь Камэяма — на флейте, царедворец Киммори — на малой японской цитре, принцесса, воспитанница госпожи Омияин, — тоже играла на цитре, Кинхира, сын дайнагона Сайондзи, — на флажолете, Канэюки — на флейте. Спустилась ночь, на горе Арасияма уныло зашумел ветер в соснах, издалека, из храма Чистой Истины, Дзёконгоин, долетел колокольный звон, и государь запел:
Там над башнями столицы
красный отсвет черепицы,
Колокольный слышен звон
из обители Каннон...
Это было удивительно к месту и так прекрасно! Пение государя затмило все прочие развлечения.
— А где же чарка сакэ? — спросила госпожа Омияин, и государь ответил, что она стоит перед государем Камэямой. Госпожа Омияин сказала, что теперь наступил черед послушать его пение, но государь Камэяма, смущенный, отнекивался. Тогда наш государь сам взял чарку и бутылочку с сакэ, прошел к матери за бамбуковую завесу, поднес ей полную чарку сакэ и снова запел:
Дни блаженства, дни отрады,
праздничные дни —
Нам утехи, как награды,
принесли они.
Пусть, мелодией певучей
долы огласив,
Дарит радостью созвучий
праздничный мотив!
Тут уж и государь Камэяма подхватил песню, присоединив свой голос к голосу старшего брата.
— Простите старухе докучные речи, — сказала госпожа Омияин, — но повторю снова... Горестно родиться в грешном мире в гиблое время, когда захирела святая вера[93], но все же я сподобилась, недостойная, высокого звания государыни, вы оба, мои сыновья, по очереди взошли на императорский трон, меня дважды именовали Матерью страны[94]... Мне уже больше шестидесяти лет, и я без сожалений расстанусь с миром. Единственное мое желание — возродиться к новой жизни в высшей из девяти райских сфер! Мне кажется, что сегодняшняя музыка не уступает той, что звучит в раю, и даже пение самой птицы Калавинки[95] не слаще того, которому мы сейчас здесь внимали... Хотелось бы, если можно, еще раз услышать какую-нибудь песню «имаё»! — С этими словами она пригласила обоих сыновей к себе, за занавес, придвинула низенькую ширму, наполовину приподняла занавес, и оба государя вместе запел»:
Как забыть мне нашу встречу!
В сердце память о былом:
Ожиданьем полный вечер,
Ночь счастливая вдвоем,
Шепот страсти, пыл обета —
Словно призрачные сны,
В час разлуки, в час рассвета
Лик померкнувшей луны.
Будто вновь я вижу это,
Рукава влажны...
Словами не описать, как прекрасно звучали их голоса! Потом, расчувствовавшись от выпитого сакэ, оба всплакнули, стали вспоминать минувшие времена и, наконец, растроганные, покинули зал. Государь остался ночевать во дворце Оидоно, император Камэяма пошел его проводить. Дайнагон Сайондзи, сославшись на нездоровье, удалился. Государя сопровождали только несколько молодых царедворцев.
* * *
Оба государя легли в одном покое.
— Из обслуги никого нет, — сказал мне государь, — поэтому оставайся сегодня при опочивальне! — И тут же приказал: — Разотри мне ноги!
Я стеснялась присутствия государя Камэямы, но заменить меня было некому, и, стало быть, надо было повиноваться, как вдруг государь Камэяма сказал:
— Прикажи ей, пусть она спит рядом с нами!
— Нидзё в тягости, — сказал ему государь, — она жила дома, я вызвал ее неожиданно, только потому, что не взял с собой других женщин. По всему видно, что ей уже трудно исполнять обычную службу. Как-нибудь в будущем, в другой раз... — Но государь Камэяма настаивал:
— Но ведь в вашем присутствии ничего предосудительного случиться никак не может! Император Судзаку не пожалел отдать принцу Гэндзи даже родную дочь, принцессу Третью, почему же вы ни за что не соглашаетесь уступить мне Нидзё? Разве я не говорил вам, что охотно предоставлю в ваше распоряжение любую даму из моей свиты, стоит вам только пожелать?.. Как видно, вы пренебрегаете моим великодушием...
В эти дни Сайгу, прежняя жрица богини Аматэрасу, жила у госпожи Адзэти, бывшей кормилицы государя Камэямы. Он пригласил ее сюда, потому что как раз в то время усиленно добивался ее расположения. Государь приказал мне остаться рядом, но вскоре крепко уснул, ибо чересчур много выпил. Кругом не было ни души.
— Незачем выходить куда-то! — сказал государь Камэяма, загородил спящего государя ширмой и увел меня за ширму, а государь об этом ведать не ведал, и это было настоящее горе!
Когда стало светать, государь Камэяма вернулся в свою постель рядом с государем и разбудил его.
— Как я заспался! — воскликнул он. — А Нидзё, наверное, убежала?
— Нет, она только что была здесь, — отвечал государь Камэяма, — спала всю ночь рядом с вами... — Я содрогнулась от страха, услышав подобную ложь, в душе уповая лишь на то, что была неповинна в этом грехе, но в этот день государь не присылал за мной.
Вечером наступил черед прежнего императора Камэямы устраивать пир. Распорядителем он назначил Кагэфусу, одного из своих придворных, вассала дома Сайондзи.
«Вчера распорядителем был Сайондзи, — шептались люди, — а сегодня всего-навсего Кагэфуса... Конечно, он выступает от имени государя, но можно ли ставить на одну доску людей столь различного положения?..» Впрочем, пир был устроен как полагалось, и вино, и закуски приличествовали случаю. Госпоже Омияин поднесли миниатюрную скалу, свернутую из ткани, и лодочку из ароматической смолы, полную душистого масла, все это покоилось на подставке с узором, изображавшим воду. Государь получил миниатюрное изголовье из благоуханного дерева в серебряном ларчике, женщины — хлопчатую вату и нитки в виде ниспадающих со скалы струй водопада, мужчины — разноцветную кожу и ткани, свернутые наподобие плодов хурмы.
— А это — для нее за то, что прислуживала нам! — указав на меня, сказал государь Камэяма распорядителю Кагэфусе, и я получила десять штук китайского атласа и десять штук шелка, от темно-лилового до бледно-сиреневого, свернутых в виде пятидесяти четырех книжечек — глав «Повести о Гэндзи»; на каждой книжке значилось название соответствующей главы... Но вчерашний пир был не в пример веселее, так что на сей раз ничего особенно интересного не было. Дайнагон Сайондзи отсутствовал, сославшись на нездоровье. «Притворяется!» — говорили некоторые. «Нет, он и вправду болен!» — возражали другие. После пира оба государя прошли в покои на галерее, туда им подали ужин, а мне было приказано прислуживать. Ночью они опять легли рядом, в одном покое. Идти к ним в опочивальню мне не хотелось, на сердце лежала тяжесть, но ведь от придворной службы не убежишь... Пришлось с новой силой изведать, сколь мучительны порядки нашей земной юдоли!
Утром оба прежних государя, веселые, оживленные, вместе отбыли в столицу; с ними уехал и дайнагон Сайондзи. Государя Камэяму сопровождал его придворный Киммори. Я тоже хотела уехать, пояснив, что дала обет семь дней молиться в храме Колеса Закона, да и помимо этого, будучи в тягости, чувствую нездоровье... Но после отъезда государей стало так уныло и тихо, что госпожа Омияин выразила желание, чтобы я погостила у нее еще хотя бы денек, и я осталась. В это время ей принесли письмо от государыни. Разумеется, я не знала, что там написано.
— Что такое?! Да в своем ли она уме?! — прочитав письмо, воскликнула госпожа Омияин.
— А в чем дело? — спросила я.
— Я дескать оказываю тебе почести, словно законной супруге государя, и нарочно устраиваю разные пиры и забавы, чтобы все это видели. Ей, мол, остается только завидовать... Пишет: «Конечно, я уже постарела, но все же полагаю, государь не собирается меня бросить...» — прочитала госпожа Омияин и рассмеялась. Она смеялась, мне же было горько все это слышать, и я уехала к моей кормилице в ее усадьбу на углу проезда Оомия и Четвертой дороги.
* * *
Вскоре я получила письмо от настоятеля. Он писал, что находится в доме своего любимого ученика. Родные мальчика жили неподалеку, и я стала тайно бывать там. Однако чем чаще мы встречались, тем больше о нас судачили люди; я очень огорчилась, услышав об этих сплетнях, но настоятель сказал: «Пусть меня лишат сана, мне все равно. Поселюсь где-нибудь в глухом горном селении, в хижине, сплетенной из сучьев...» — и продолжал встречаться со мной, хотя я в душе трепетала от страха.
Меж тем подошла к концу десятая луна, мне нездоровилось больше чем обычно, я грустила, тревожилась, а тем временем государь приказал деду моему Хёбукё приготовить все необходимое к предстоящим родам. «Что меня ждет? — грызли душу печальные думы. — Моя жизнь подобна недолговечной росе...» Вдруг, как-то раз поздней ночью, послышался скрип колес, подъехала карета и постучали в ворота: «Пожаловала госпожа Кёгоку из дворца Томикодзи!» Я очень удивилась, но когда ворота открыли и карета въехала во двор, я увидела, что из плетеного кузова вышел государь, переодетый так, чтобы его никто не узнал. Я никак не ждала его посещения и совсем растерялась, а он сказал: «Мне нужно немедля с тобой поговорить...»
— Твой союз с настоятелем перестал быть тайной, — продолжал он, — все знают о нем, даже я не избежал наветов... Нечего говорить, как это неприятно! Я узнал, что на днях некая женщина родила, но ребенок ее сегодня вечером умер. Я приказал ей и ее домашним молчать об этом и делать вид, будто роды еще не начались. В эту семью мы отдадим твоего будущего ребенка, а ты скажешь всем, что младенец родился мертвым. Тогда злые толки несколько поутихнут и пересудам придет конец... Мне больно слышать, как люди бранят тебя, насмехаются... Поэтому я решил так поступить... — Долго говорил со мной государь, а на рассвете, когда запели птицы, уехал. Мне было отрадно убедиться, что он искренне заботится обо мне, — это напоминало какой-то старинный роман, — но было горестно сознавать свой печальный удел — одного за другим отдавать рожденных мною детей в чужие люди. Я была еще вся во власти печальных дум, когда мне принесли письмо государя.
«Не могу забыть нашу вчерашнюю встречу, — писал государь. — Все вокруг выглядело так необычно...
Слишком долго живешь
ты в хижине, хмелем увитой,
ото всех вдалеке —
ах, как трудно, должно быть, отринуть
эту прелесть уединенья!...» —
ласково писал он, а меня по-прежнему не покидала тревога — долго ли продлится его любовь?
Я ответила:
Навестив мой приют,
только прелесть в нем ты находишь,
но не вечна любовь —
я в раздумьях грустных блуждаю
среди трав заглохшего сада...
* * *
В тот же день, вечером, я узнала, что настоятель опять приехал, но не решилась пойти к нему, потому что еще днем почувствовала приближение родов. Когда стемнело, он сам пришел. Я не ждала его, сперва было испугалась, но в доме не было посторонних, при мне находились только две доверенные служанки, я позволила ему войти и рассказала о посещении государя минувшей ночью.
— Я знал, что не смогу оставить ребенка при себе... — сказал он, — но как прискорбно, что тебе тоже придется с ним разлучиться... На свете немало случаев, когда в сходных обстоятельствах мать все-таки не расстается с дитятей. Но коль скоро так рассудил государь, стало быть, иного выхода нет... — сокрушаясь, говорил он.
Дитя родилось одновременно с ударом колокола, возвестившего наступление утра. Это был мальчик! На кого он похож — еще трудно было понять, но все равно это был прелестный ребенок! Настоятель взял его на колени.
— Ты родился на свет, ибо нас соединяли прочные узы еще в былых воплощениях... — не в силах сдержать слезы, говорил он, как будто обращался к взрослому человеку. Меж тем ночная мгла посветлела, наступило утро, и настоятель ушел, скорбя о разлуке.
Я отдала ребенка, как приказывал государь, а всем сказала, что дитя оказалось мертворожденным; как мудро предвидел государь, на этом сплетни и зловредные пересуды постепенно сошли на нет. Ребенка забрал у меня один из приближенных к государю людей, он же прислал подарки для дитяти. Мне оставалось лишь тревожиться, надежно ли погребена эта тайна...
* * *
Я разрешилась от бремени в шестой день одиннадцатой луны; с того дня настоятель бывал у меня столь часто, что, к моему ужасу, это не могло сойти незамеченным. Тринадцатого числа он опять навестил меня поздней ночью.
— В мире, сейчас неспокойно[96], — рассказал он. — С позапрошлого года священное древо храма Касуга[97] находится в столице, но теперь люди, волнуясь, требуют, чтобы древо вернули назад, в Южную столицу, Нару, потому что неизвестно по какой причине пошло гулять по свету моровое поветрие; говорят, люди умирают всего через несколько дней с начала болезни. Страх невольно объемлет душу, в особенности когда слышишь о смерти близких знакомых... — рассказывал настоятель, и в голосе его звучала необычная робость. — Я подумал, вдруг я тоже заболею и умру, оттого и пришел сегодня... Сколько бы раз ни суждено мне было переродиться, только бы по-прежнему не разлучаться с тобой! Иначе, будь то самый распрекрасный трон в высшей из райских сфер, без тебя мне и там будет одна тоска! И наоборот — пусть суждено мне жить в самой убогой, крытой соломой хижине, лишь бы вместе с тобой — это высшее счастье для меня! — всю ночь не смыкая глаз, говорил он. Меж тем наступило утро. Теперь уходить было неудобно, рядом за той же оградой жили хозяева, кругом было много глаз; как бы он ни таился, это только вызвало бы лишнее подозрение, и он решил остаться у меня на весь день. Я замирала от страха, хотя никто, кроме его мальчика-служки, не знал о его приходе. Я боялась, не проведают ли о моем госте в доме кормилицы, сердце в груди тревожно стучало, но настоятель, напротив, казалось, вовсе не беспокоился, и мне пришлось согласиться.
Мы целый день были вместе.
— После нашей скорбной разлуки и потом, когда ты вдруг исчезла неизвестно куда, я не находил себе места от тоски, — говорил настоятель. — Я решил тогда с горя своей рукой переписать пять главных сутр и в каждый список внес по одному иероглифу твоего имени... Это для того, чтобы исполнилась моя слезная мольба — непременно еще раз родиться на этой земле в одно время с тобой и снова вступить в любовный союз!... Я закончил списки, но еще пе передал их в храм, не освятил, и это с умыслом — я хочу вместе с тобой принести эти сутры на алтарь Будды, когда мы вновь возродимся к жизни! А пока я сдам свитки на хранение морскому царю; там, в его сокровищнице, на дне морском они будут храниться вплоть до нашего возрождения! А если, не ровен час, суждено мне обратиться в дым на горе Бэйман[98], я распорядился бросить эти списки в погребальный костер.
Эти странные, бредовые мысли очень меня напугали.
— Будем молиться только о том, чтобы вместе возродиться в раю, в едином венчике лотоса! — сказала я, но настоятель не согласился.
— Нет, нет, мне слишком дорога наша любовь, и я твердо решил — хочу во что бы то ни стало снова родиться в облике человека на сей грешной земле! А если, по закону этого мира, наступит смерть, и в дым обращусь я, то и тогда с тобой не расстанусь[99]! — серьезно и грустно ответил он. Потом он ненадолго задремал, но вдруг проснулся, открыл глаза, и я увидела, что он весь обливается потом.
— Что с вами? — спросила я, и он ответил:
— Мне приснилось, будто мы, как две уточки-неразлучницы[100], соединились в союзе... А вспотел я оттого, что так сильно люблю тебя, что душа моя покинула тело и приникла к твоему рукаву...
Он встал и вышел; луна уже скрылась за гребнем гор, в небе белели полоски облаков, и горы на востоке чуть посветлели. Колокольный звон, возвестивший рассвет, заглушил рыдания разлуки. В это утро нам было почему-то особенно тяжело расставаться. Он еще не успел уйти далеко, а его мальчик-служка уже принес мне письмо:
Я оставил тебе
любовью объятую душу
почему же опять
не могу в покое забыться,
грудь стесняют скорбные думы?
Я прочла эти стихи, и на сердце защемило от жалости и горя.
Право, если сравнить,
кто больше в тоске о любимом
пролил горестных слез,
чей рукав тяжелее от влаги, —
я тебе уступить не посмею!
Я написала это сразу, не задумываясь, повинуясь охватившему меня горю.
* * *
Потом я узнала, что в тот же день настоятель посетил дворец государя, а вскоре — помнится, в восемнадцатый день той же луны, — услыхала, что он заразился поветрием, ходившим тогда но миру. Мне рассказали, что к нему призвали врачей, что его лечат, но ему все хуже и хуже, и я не находила себе места от тревоги. А дня через два — кажется, двадцать первого — мне принесли от него письмо. «Не думал я, что вижусь с тобой в последний раз... — писал он. — Меня страшит не болезнь, от коей я, как видно, умру, а мои прегрешения, ибо мне жаль покидать сей мир, а это — великий грех! Хотелось бы знать, что предвещал сон, который приснился мне в ту последнюю ночь?..» Письмо кончалось стихотворением:
Вспоминая тебя,
ухожу из жизни с надеждой,
что хоть дым от костра,
на котором сгорю бесследно,
к твоему потянется дому...
Невозможно было спокойно читать это послание! Горе объяло душу при мысли, что наша недавняя встреча, быть может, была последней...
Если буду жива,
дым костра твоего распознаю
и скажу: «Это он!»
Только мне в тоске безысходной
уж недолго бродить по свету...
Писать ему сейчас, когда вокруг больного толпятся люди, было бы неосторожно, мое письмо могло бы не утешить, а, напротив, лишь смутить настоятеля; чувства, переполнявшие мою душу, так и остались невысказанными... Мне не верилось, что близится час вечной разлуки, однако на двадцать пятый день одиннадцатой луны я узнала, что настоятель скончался. Словами не описать, что испытала я при этом известии! Знаю, грешно любить так сильно, как я любила...
Мне вспоминались его слова, его грустные стихи «...пусть несбыточны мои грезы, только в них нахожу отраду...», перед глазами стоял его облик, когда он произнес: «...но печально струит сиянье светлый месяц осенний». «Лучше бы мы навсегда расстались после той безрадостной встречи и холодной разлуки, мне не пришлось бы теперь изведать такие страдания...» — думала я. Накрапывал мелкий дождь, клубились тучи, само небо, казалось мне, скорбит и плачет. В ларце для писем еще лежало его письмо, последний след его кисти: «...но дымом вознесясь в пустоту, я буду по-прежнему льнуть к тебе...»; рукава, служившие ему изголовьем, еще хранили знакомый аромат, пробуждая бесчисленные воспоминанья. Я давно мечтала принять постриг, но сейчас опять не смела этого сделать; люди связали бы мой поступок с кончиной настоятеля, я страшилась набросить тень на имя покойного и с болью думала, что даже схима мне недоступна.
Утром мне сказали, что пришел его мальчик-служка. Я сама поспешно вышла к нему, мне казалось, будто все это происходит во сне... Мальчик был одет в коричневатый кафтан на синем исподе, по ткани вышиты птицы фазаны. Смятые рукава без слов говорили, что он проплакал всю ночь. Заливаясь слезами, он поведал мне о последних днях настоятеля — поистине, ни словами, ни кистью не передать сей скорбный рассказ!
— Помните, в ту ночь, когда настоятель сложил стихи: «...но печально струит сиянье светлый месяц осенний...», он обменялся с вами косодэ. Ваше косодэ он бережно хранил и всегда держал возле своего сидения в молитвенном зале. Вечером двадцать четвертого дня он пожелал, чтобы его одели в это косодэ, и приказал не снимать, когда предадут сожжению его мертвое тело. «А это передашь ей...» — велел он... — С этими словами мальчик подал мне ларчик, на лаковой крышке коего была нарисована ветка священного дерева. В ларце лежало письмо. Иероглифы было трудно узнать, они больше походили на следы птичьих лапок.
«В ту ночь...» — с трудом разобрала я начальные слова. «В этом мире нам больше не суждено...» — читала я дальше, наполовину догадываясь о содержании, и сама чуть не утонула в слезах при виде этих вкривь и вкось написанных знаков.
Если б знать я могла,
что в загробной реке Трех быстрин
снова встречу его, —
без раздумья бушующим волнам
предалась бы, гонима любовью!
В ларце лежала горсть золотого песка, завернутая в бумагу. Мальчик рассказал, что памятное косодэ сгорело в погребальном костре, сутры, переписанные настоятелем, тоже исчезли в огне. Потом мальчик ушел, утирая горькие слезы, а я глядела ему вслед, и мне казалось, что свет померк перед моими очами.
* * *
Государя связывала с настоятелем тесная дружба, он тоже, конечно, очень скорбел о его кончине. Он написал мне, что понимает, сколь велико мое горе. Это письмо не только не утешило меня, но, напротив, лишь сильнее разбередило скорбь.
Я знаю, навеки
в душе твоей запечатлен
тот образ нетленный
лик месяца перед рассветом,
нежданно сокрывшийся в тучах... —
писал государь.
«Давно известно, что наш мир полон скорби, и все же сердце болит, когда вспоминаю, как он любил тебя и как горевал, что приходится с тобой расставаться...»
Я не знала, что отвечать на это письмо, послала только стихи:
К невзгодам и бедам,
что выпали мне без числа,
добавились ныне
прискорбные воспоминанья...
О, месяц, сокрывшийся в тучах!
Мне казалось, никакими словами не передать мое горе, в слезах проводила я дни и ночи, не заметила даже, как окончился этот год и наступил новый...
Государь продолжал писать мне, но спрашивал только: «Отчего ты не приезжаешь?» — а таких писем, как раньше, — «Немедленно приезжай!» — я больше не получала. С этого времени я почувствовала, что он охладел ко мне, хотя прямо об этом не говорил. «Так оно и должно было случиться...» — думала я, ведь я так много грешила, хоть и не по своей воле... Помню, когда до конца года оставалось всего несколько дней, мне было особенно грустно — «И год, и жизнь моя — все подошло к концу...», как написано в «Повести о Гэндзи». В душе жила тревога о настоятеле, не захотевшем молиться перед кончиной, и чтобы замолить наш грех, я писала на обороте его писем изречения Лотосовой сутры.
* * *
Наступил новый год[101], а я все так же лила слезы, ничего не замечая вокруг. В пятнадцатый день первой луны исполнилось ровно сорок девять дней со дня кончины настоятеля. Я отправилась в храм к святому праведнику, к которому питала особенное доверие и почтение, отделила часть золота, оставленного мне настоятелем, и заказала поминальную службу, а на бумаге, в которую завернула золото, написала:
Быть может, сегодня
ты путь мне укажешь сквозь мглу
к заре долгожданной, —
хоть порвались с твоей кончиной
наш союз скреплявшие узы!...
Праведник славился красноречием, я с волнением слушала его похвальное слово настоятелю, в котором перечислялись благие деяния покойного, и рукава мои не просыхали от слез.
Я безвыходно затворилась в этом храме. Вскоре наступило пятнадцатое число второй луны, день, когда Шакья-Муни переселился в Нирвану. С давних пор повелось отмечать этот грустный день, но в этом году, в моем горе, он показался мне особенно скорбным. В этот день в покоях праведника всегда читали и толковали Лотосовую сутру, чтение начиналось в день весеннего равноденствия и продолжалось четырнадцать дней. Я была рада, что оказалась в храме как раз во время этой торжественной службы. Монахи ежедневно читали поминальные молитвы по настоятелю. Я не смела во всеуслышание объявить, от чьего имени возносят эти молитвы, указала только — «от человека, связанного нерушимым союзом», а в последний день службы написала:
Не скоро настанет
иного рожденья заря
и выглянет месяц —
сквозят тоской несказанной
закатного солнца блики...
* * *
За все время, что я жила затворницей в храме на Восточной горе Хигасияма, государь ни разу не написал мне. «Так и есть, он забыл меня!» — со страхом думала я. Наконец, я решила, что завтра вернусь в столицу. Все вокруг казалось унылым и безотрадным... Один за другим совершались четыре молебна — шла служба Нирваны: праведные монахи бодрствовали всю ночь, читая молитвы. Я тоже проводила ночь в молитвенном зале. Подстелив под голову рукав, я ненадолго вздремнула, и во сне, как живой, мне привиделся настоятель. «Долгий путь во мраке — такова наша жизнь в скорбной земной юдоли!» — сказал он и обнял меня... Той же ночью я захворала, да так тяжело, что почти теряла сознание. Праведный старец уговаривал остаться в храме еще хотя бы на один день, подождать, пока мне станет полегче, но за мной уже прислали карету, отправлять ее назад было неудобно и сложно, и я пустилась в обратный путь, в столицу. У Западного моста через речку Имадэгаву, неподалеку от храма Киёмидзу, мне почудилось, будто тот, чей образ приснился мне накануне, наяву вошел ко мне в карету, и я потеряла сознание. Служанка привела меня в чувство. Мы приехали в дом кормилицы, и с этого дня я захворала, да так, что не могла проглотить даже глотка воды. Так, между жизнью и смертью, я оставалась до конца третьей луны, а когда, наконец, пришла в себя, обнаружилось, что я снова в тягости. С той памятной ночи, когда мы в последний раз встретились с настоятелем, я блюла чистоту, можно сказать — ни с кем даже взглядом не обменялась, стало быть, не оставалось сомнений, кто отец моего ребенка. Союз с настоятелем причинил мне одно лишь горе, и все же мысль о том, что наша связь тайным образом не прервалась, согревала мне душу, уже теперь я с любовью думала о ребенке и вопреки всем доводам разума с нетерпением ждала его появления.
* * *
Некоторое время спустя — помнится, был двадцатый день четвертой луны — государь послал за мной людей и карету, мол, я ему зачем-то нужна, но я еще не совсем оправилась после болезни, нужно было беречь здоровье, и я ответила, что не могу приехать, ибо хворала долго и тяжело. Он написал:
«Для чего до сих пор
лелеешь ты воспоминанья
о минувшей любви?
Ведь ушел предрассветный месяц
навсегда из бренного мира...
Представляю себе, как ты непрерывно льешь слезы. Очевидно, твой старый возлюбленный больше тебе не нужен...»
Прочитав это письмо, я подумала только, что государь недоволен — зачем я так сильно горюю о настоятеле. Оказалось, однако, совсем другое.
... Когда государь Камэяма еще не передал трон наследнику, при его дворе служил сын моей кормилицы, Накаёри, курандо[102] шестого ранга. (После отречения государя ему, как водится, присвоили следующий, пятый ранг.) И вот кто-то распустил слух, будто сей Накаёри свел меня с государем Камэямой, тот не чает во мне души, и по этой причине я будто бы собираюсь покинуть нашего государя... Разумеется, я понятия не имела об этих толках.
Здоровье мое тем временем улучшилось. «Надо вернуться на службу, пока моя беременность еще не заметна...» — решила я и в начале пятой луны прибыла во дворец. Но что это? Государь вовсе не обращал на меня внимания, и хотя внешне относился ко мне как будто по-прежнему, на сердце у меня все время лежала тяжесть. Всю пятую луну я прослужила во дворце как обычно, в унынии встречая и провожая утро и вечер, а с наступлением шестой луны уехала домой под предлогом траура по близкой родне.
* * *
На этот раз мне хотелось, чтобы предстоящие роды совершились в глубокой тайне; я поселилась у родных неподалеку от Восточной горы Хигасияма и жила там, таясь от всех. Впрочем, никто особенно не стремился меня проведать. Мне казалось, я стала совсем иной, да и обстановка, в которой я очутилась, тоже совсем не походила на все, к чему я привыкла. В конце восьмой луны я почувствовала приближение родов. В прежние времена я тоже скрывалась, но все же многие меня навещали, на сей раз одиночество делил со мной лишь печальный голос оленя на крутых горных вершинах. Тем не менее роды прошли благополучно, родился мальчик. Я полюбила его с первого взгляда. «Мне снилось, будто мы — уточки-неразлучницы...» — говорил настоятель в ночь нашей последней встречи, и я, как предсказывал этот сон, понесла... Что сие означает? Я всегда страдала оттого, что с двух лет рассталась с матерью и даже не помню ее лица; а этот ребенок еще в материнской утробе уже лишился отца... «Как же он будет со временем горевать об этом!» — с грустью думала я и ни на минуту не расставалась с дитятей, все время держала его подле себя. А тут как раз вышло так, что долго не могли найти кормилицу, искали повсюду, но безуспешно. Ребенок оставался со мной, я любила его всем сердцем, и если, бывало, он обмочит пеленки, я, вне себя от жалости, поспешно хватала его в объятия и клала рядом, в свою постель. Впервые дано мне было в полной мере изведать всю глубину материнской любви.
Мне было жаль даже на короткое время расстаться с мальчиком, я сама ухаживала за ним; да и после, когда удалось найти и договориться с подходящей женщиной из местности Ямадзаки, все еще держала его постельку рядом с собой. Как не хотелось мне возвращаться на службу во дворец государя!
Меж тем наступила зима. От государя пришло письмо. «Как понимать, что ты все время уединяешься?» — писал он; в начале десятой луны я опять начала служить при дворе, а там вскоре год подошел к концу.
* * *
В Новом году я прислуживала государю все три первых праздничных дня; не счесть, сколько горьких минут мне пришлось пережить за этот короткий срок! Чем я не угодила — государь прямо не говорил, но я чувствовала, что он уже отдалился от меня сердцем. Жить во дворце становилось все безрадостней и тоскливей. Только он, Снежный Рассвет, когда-то меня любивший (подумать только, как давно это было!), часто справлялся обо мне, говоря: «Сильнее обиды любовь...»[103]
Во вторую луну молебны в День успения Будды служили во дворце Сага, присутствовали оба государя. Я тоже была там. Образ настоятеля, год назад покинувшего наш мир, преследовал меня неотступно, я была безутешна. «О великий Будда, чье учение пришло к нам из Индии и Китая! — думала я. — Да исполнится твоя клятва, помоги душе настоятеля сойти со стези блужданий, отведи его в Чистую землю рая!»
Эти слезы любви
текут на рукав, словно воды
бурной Ои-реки.
Если б знала, что отмель Встречи
ждет меня, — предалась бы волнам!
Ничто не занимало меня, любовь, соединяющая мужчин и женщин, приносит, казалось мне, только одни страдания. «Не лучше ли покончить с жизнью, утопиться в волнах? — думала я, перебирая старые, теперь уже ненужные любовные письма. — Но что станет с моим ребенком, если я тоже его покину? Кто, кроме меня, его пожалеет?.. Вот они, узы, привязывающие нас к земной юдоли!» — думала я, и любовь к отданному на воспитание младенцу с новой силой сжимала сердце.
Молодая сосна
поднялась на пустынном прибрежье,
где никто не бывал, —
как узнать, от чьего союза
проросло из завязи семя?..
* * *
После возвращения из Саги я ненадолго отлучилась со службы, чтобы проведать мое дитя. Ребенок вырос на удивление, уже что-то лепетал, улыбался, смеялся; после этой встречи я полюбила его еще сильней и, вернувшись во дворец, так тосковала, что думала — лучше б я его не видала!
Меж тем наступила осень; неожиданно я получила письмо от моего деда Хёбукё. «Собери вещи, — писал он, — да не кое-как, а все до последней нитки, и уезжай из дворца. Вечером пришлю за тобой людей!» В полном недоумении я пошла к государю.
— Вот что пишет мой дед... Отчего это? — спросила я, но государь ни слова мне не ответил. Все еще не в силах уразуметь, что случилось, я обратилась к госпоже Хигаси:
— Что случилось, не понимаю... Мой дед прислал мне такое письмо... Я спрашивала государя, но он молчит...
— Я тоже не знаю! — отвечала она.
Что оставалось делать? Не могла же я сказать: «Не поеду!»
Я стала собирать вещи, но невольно заплакала при мысли, что навсегда покидаю дворец, куда меня впервые привезли четырех лет от роду, дворец, к которому так привыкла, что тяготилась даже недолгим пребыванием дома, в усадьбе. Тысячи мелочей приковывали мой взор, я мысленно прощалась с каждым деревцем, с каждой травинкой. В это время послышались шаги — это пришел тот, кто был вправе держать на меня обиду, — Снежный Рассвет.
— Госпожа у себя? — спросил он у моей девушки. Услышав его голос, я еще острее ощутила свое несчастье и, приоткрыв двери, выглянула; по моему залитому слезами лицу каждый с первого взгляда понял бы мое горе.
— Что случилось? — спросил он. Не в силах вымолвить ни словечка, я продолжала заливаться слезами, потом, впустив его в комнату, достала письмо деда, сказала только: «Вот, из-за этого...» — и снова заплакала.
— Ничего не понимаю! — сказал Снежный Рассвет. Так говорили все, но никто не мог толком объяснить мне в чем дело.
Старшие дамы, давно служившие во дворце, утешали меня, но они тоже были в полном неведении и только плакали со мной вместе. Меж тем наступил вечер. Я боялась еще раз пойти к государю, было ясно, что меня прогоняют по его приказанию... «Такова его воля!» — думала я. Но когда же удастся теперь снова его увидеть? Меня охватило желание взглянуть на него, — быть может, в последний раз! — и, не помня себя, я неверными шагами пошла к государю. При нем находились придворные, всего двое или, кажется, трое, они непринужденно беседовали. Государь бросил на меня беглый взгляд — по моему голубому шелковому одеянию зеленой нитью были вышиты лианы и китайский мискант.
— Что, уезжаешь? — сказал он.
Я молчала, не находя слов.
— Жители гор добывают лианы, цепляясь за их побеги... — продолжал он. — Собираешься, верно, снова навестить нас? — И сказав так, он удалился в покои государыни. Сколько гнева звучало в его словах! Но как бы он ни гневался, ведь он так долго любил меня, столько лет клялся: «Ничто не разделит наши сердца!...» Почему же, из-за чего он теперь мною пренебрегает? Мне хотелось умереть, навсегда исчезнуть тут же, на месте, но это было не в моей власти... Карета ждала меня, и хоть я готова была уехать как можно дальше, скрыться от всего света, мне все-таки хотелось узнать, почему меня вдруг прогнали, и я поспешила в усадьбу моего деда Хёбукё, на пересечении Второй дороги и переулка Мадэ-но-кодзи.
Дед сам вышел ко мне.
— Я стар и болен, мой смертный час уже недалек... В последнее время совсем ослабел, не знаю, долго ли еще протяну... Меня тревожит твоя судьба, отца у тебя нет, Дзэнсёдзи, твой дядя и опекун, так о тебе радевший, тоже сошел в могилу... Государыня потребовала, чтобы тебя не было во дворце. При таких обстоятельствах лучше повиноваться и оставить придворную службу! — с этими словами дед достал и показал мне письмо.
«Нидзё прислуживает государю, а меня ни во что не ставит, — читала я собственноручное письмо государыни. — Это великая дерзость, немедленно отзовите ее домой! Поскольку у нее нет ни матери, ни отца, обязанность принять необходимые меры всецело лежит на вас...»
«Раз дело зашло так далеко, оставаться во дворце и впрямь было бы невозможно...» — пыталась я утешить себя разными доводами, но обида не проходила. Потянулись долгие осенние ночи; мне не спалось, и, то и дело просыпаясь, я с горечью прислушивалась к стуку бесчисленных деревянных вальков, долетевшему к моему одинокому изголовью, а грустные клики гусиной стаи высоко в небе казались каплями росы, унизавшей лепестки кустарника хаги вокруг дома, где в печальном одиночестве коротала я теперь дни и ночи. Наступил конец года, но могла ли я радоваться предстоящему празднику, весело провожать старый и встречать новый год? Я давно уже собиралась затвориться на тысячу дней в храме Гион, но до сих пор так и не удалось осуществить это желание, вечно возникали какие-нибудь помехи. Теперь же я наконец решилась, и во второй день одиннадцатой луны, в первый день Зайца, прежде всего поехала в храм бога Хатимана, где как раз в эти дни исполнялись священные пляски кагура. Мне вспомнились стихи «Отдаюсь радению душой...», и я сложила:
На всесильных богов
уповать я в скорби привыкла,
но бесплодны мольбы —
и осталось лишь сокрушаться
о своем плачевном уделе...
Я провела в храме Хатимана ровно семь дней и затем сразу уехала в храм Гион.
* * *
Теперь мне было не жаль расстаться с жизнью в миру.
— Покидаю суетный мир, укажи мне путь к просветлению! — молилась я.
В этом году исполнилась третья годовщина со дня смерти настоятеля. Снова обратившись к мудрому старцу на Восточной горе Хигасияма, я заказала семидневное чтение Лотосовой сутры. Днем я слушала чтение, а вечера проводила в храме Гион.
Последний, седьмой день чтений совпал с днем смерти настоятеля. В слезах внимала я колокольному звону, вторившему богослужению.
Бою колоколов
всякий раз я рыданьями вторю
и не знаю, зачем
до сих пор еще обретаюсь
в этом суетном, бренном мире...
* * *
Маленький сын мой подрастал, я скрывала его от всех, опасаясь людской молвы, но часто навещала, и ребенок был мне отрадой. В этом году он уже ходил, бегал, разговаривал, не ведая ни скорби, ни печалей.
Мой дед Хёбукё скончался минувшей осенью, когда на мою долю выпало столько тяжелых переживаний. Конечно, его смерть должна была причинить мне глубокое горе, но, поглощенная свалившимся на меня несчастьем, я, кажется, не полностью осознала в те дни тяжесть этой утраты. Зато теперь, в эти долгие весенние дни, проведенные в молитве, память о покойном вновь воскресла в моей душе. Дед был последним близким мне человеком по материнской линии, и скорбь о нем с новой силой сжимала сердце, — наверное, оттого, что теперь, обретя, наконец, некоторое спокойствие, я вновь могла воспринимать события в их истинной сути.
В ограде храма Гион пышно расцвела сакура. В минувшие годы Бунъэй здесь было знамение — рассказывали, что сам великий бог Сусаноо[104] сложил здесь песню:
Вишни, что расцветут
в изобилье за прочной оградой
подле храма Гион,
принести должны процветанье
всем, кто их посадил в этом месте.
С тех пор вокруг храма посадили множество деревьев сакуры — поистине можно подумать, что так повелел сам великий бог Сусаноо! Мне тоже захотелось посадить сакуру, не важно — деревце или всего лишь ветку, лишь бы принялась; это было бы знаком, что я тоже могу сподобиться благодати... Я попросила ветку сакуры у епископа Коё, настоятеля храма Будды Амиды[105] на святой горе Хиэй (он был сыном епископа Сингэна, в прошлом — дайнагона, и я давно состояла с ним в переписке), и во вторую луну, в первый день Коня отдала эту ветку управителю храма Гион. Вместе с веткой поднесла храму одеяние, алое на темно-красном исподе, и заказала чтение молитвословий норито[106]. Ветку привили к дереву перед восточным павильоном храма, где помещалось книгохранилище. Я привязала к ней маленькую бледно-голубую дощечку со стихами:
Нет корней у тебя,
но расти, покрывайся цветами,
одинокая ветвь!
Пусть же внемлют боги обетам,
в глубине души принесенным...
Ветка привилась, и я воспрянула духом, увидев, что не бесплоден мой душевный порыв. В этом году я впервые участвовала в молитвенных чтениях Тысячи сутр. Все время жить в комнате для приезжих было неудобно, да и не хотелось никого видеть, поэтому я присмотрела себе восточную из двух келий позади Башни Сокровищ Хотоин, одного из строений храма, и безвыходно там поселилась; здесь и застал меня конец года.
* * *
В конце первой луны я получила письмо от вдовствующей государыни Омияин: «Госпожа Китаяма, — писала она, — достигла почтенного возраста, этой весной ей исполняется девяносто лет. С начала года мы готовимся торжественно отметить это событие. Хотя ты больше не служишь при дворе, это не имеет значения, ты обязательно должна принять участие в празднестве как одна из дам свиты госпожи Китаямы. Непременно приезжай!»
«Благодарю за милостивое приглашение, — написала я в ответ. — Я удалилась от двора потому, что, судя по всему, государь недоволен мною. Как же мне участвовать в пышных празднествах?..»
«Не тревожься об этом, — собственноручно написала мне в ответ государыня. — Твоя мать, да и ты с детских лет снискали расположение госпожи Китаямы, она любит тебя не меньше, чем родных детей и внуков, ты непременно должна присутствовать!»
Рассудив, что дальнейшие отказы были бы неуместны, я приняла приглашение. В то время я как раз выполняла обет провести ровно тысячу дней в молитве, в храме Гион, и прошло уже больше четырехсот дней, так что на время моего отсутствия пришлось оставить вместо себя заместителя. По распоряжению государыни Омияин, Санэканэ Сайондзи прислал за мной карету. Мне казалось, я совсем одичала вдали от света, и я немного робела, отправляясь в столь блестящее общество, но все же нарядилась в трехслойное белое косодэ на темно-красном исподе, а сверху надела просторное верхнее одеяние зеленоватого цвета на лиловой подкладке. Приехав во дворец госпожи Китаямы, я увидела, что и впрямь праздник готовится очень пышный.
Уже прибыли оба прежних государя, государыня с дочерью Югимонъин, будущей супругой императора Го-Уды (в то время она была еще принцессой). Присутствовала, хоть и неофициально, госпожа Син-Ёмэймонъин, супруга младшего ранга прежнего императора Камэямы. Торжества должны были начаться в последний день второй луны; накануне, в двадцать девятый день, прибыл царствующий император Го-Уда и наследник, принц Хирохито.
Первым прибыл император. Его паланкин поднесли прямо к главному входу, где под звуки музыки его с величайшими почестями приветствовали главный жрец и глава Ведомства Церемоний и музыки. О прибытии императора доложили госпоже Омияин, после чего военачальник Канэмото принял на хранение императорские регалии — священный меч и яшму. В это время прибыл наследник. Его паланкин опустили на землю перед воротами, через весь двор расстелили циновки, по которым наследник прошел ко главному входу. В специально построенном для пребывания императора павильоне его приветствовали вельможи — распорядитель Акинэ Фудзивара, канцлер Канэхира Коноэ, Левый министр Такацукаса, военачальник Канэмото. Адъютант наследного принца, Левый министр Моротада Нидзё, прибыл вместе с ним, в той же карете.
Наступил день праздника. В главном зале на южной стороне дома воздвигли алтарь, повесили изображение Будды, по обе стороны алтаря поставили светильники, впереди — подставку для цветов и здесь же — возвышение для священника. Рядом, на молитвенном столике, стояли два ящичка со свитками сутры Долгой жизни и сутры Лотоса. Благодарственную молитву сочинил, как передавали, вельможа Мотинори, а переписал набело канцлер Канэхира. Все столбы в зале были украшены нарядными стягами и ажурными бронзовыми пластинами. Сидение императора, отгороженное бамбуковыми завесами, находилось на западной стороне, на циновках, окаймленных парчовой тканью, лежала плоская подушка, обтянутая китайской парчой; рядом установили сидение для прежнего государя Го-Фукакусы, тоже обтянутое парчой, и на некотором расстоянии — такое же сидение для его брата, прежнего государя Камэямы. На восточной стороне расположилась госпожа Омияин, ее сидение было закрыто ширмами, из-под бамбуковых штор виднелись края разноцветных шелковых рукавов — там сидели дамы из свиты. Я смотрела на них издалека с невольным волнением, чувствуя себя уже совсем посторонней... Для виновницы торжества, госпожи Китаямы, сидение устроили на западной стороне, рядом с императором; на циновки, окаймленные узорчатой тканью, положили подушку, обтянутую драгоценной парчой, доставленной из Аннама.
Госпожа Китаяма, супруга Главного министра, вельможи Санэудзи Сайондзи, была матерью вдовствующей императрицы Омияин и государыни, супруги прежнего императора Го-Фукакусы. Она приходилась бабкой государям Го-Фукакусе и Камэяме и прабабкой ныне царствующему императору Го-Уде и принцу Хирохито, наследнику. Неудивительно, что теперь все собрались, чтобы как можно торжественнее отпраздновать день ее рождения. Внучка дайнагона Такафусы Сидзё, дочь вельможи Такахиры Сидзё, она доводилась моей матери близкой родственницей — теткой — и очень ее любила, мать выросла и воспиталась у нее во дворце. Ко мне госпожа Китаяма тоже относилась очень тепло, оттого я и удостоилась приглашения на этот праздник.
Я стеснялась — как же мне присутствовать на таком торжестве в обычном моем скромном наряде, но государыня Омияин позаботилась, чтобы я присоединилась к свите госпожи Китаямы, переодевшись в пятислойное косодэ разных оттенков лиловато-пурпурных цветов. Однако потом она передумала и сочла более уместным, чтобы я состояла в ее свите. Все ее придворные дамы были в пурпурных и алых верхних одеяниях и красных парадных накидках. Только я одна, благодаря заботливой любезности Санэканэ Сайондзи, получила особенно пышный наряд — коричневое нижнее косодэ, поверх него — набор из восьми других, красноватых, постепенно переходивших в лиловый цвет, затем алое узорное одеяние с рукавами, украшенными золотым и серебряным шитьем, далее — просторное верхнее косодэ на желтом исподе и, наконец, парадную голубую накидку. Но меня не радовало такое убранство, я предпочла бы остаться незамеченной, где-нибудь в укромном углу. Наконец церемония началась. Торжественное шествие открыли оба прежних государя — Го-Фукакуса и Камэяма, наследный принц Хирохито, вдовствующая государыня Омияин, обе супруги прежних государей, юная принцесса Югимонъин и вельможа Санэканэ Сайондзи — Главный дворецкий резиденции принца. Зазвучали молитвословия, слышался громкий перезвон колокольцев. У лестницы, ведущей в сад, расположились канцлер Канэхира Коноэ, Левый министр Моротада, Правый министр Таданори, советник государя Камэямы Нагамаса, советник Цутимикадо и с ними еще множество царедворцев. Военачальники дворцовой стражи все были в полном парадном убранстве, с луком и полными стрел колчанами за спиной.
Музыканты заиграли старинный танец. Под мерную дробь барабана танцоры, построившись друг за другом, ритмично взмахивали копьями вправо и влево. Музыканты не умолкали и тогда, когда оркестранты с танцорами направились туда, где собрались священнослужители. Поднявшись по ступенькам, монахи вошли в зал и расположились по обе стороны алтаря у помоста. Наконец заняли свои места главный проповедник епископ Кэндзити, затем чтец сутры — епископ Сюдзё и священнослужитель Доё, которому предстояло произносить молитвы за здравие живущих и за упокой усопших. Ударили в гонг. Отроки из благородных семейств ожидали в зале, разбившись на две группы. Когда певчий начал петь хвалу Будде, эти отроки, держа в руках корзинки, полные искусно нарезанных из цветной бумаги лепестков лотоса, обошли зал, рассыпая вокруг эти цветные лепестки. Старший музыкант — его звали Хисаскэ — преклонил колени перед императором. Ему была вручена награда.
После того как убрали посох с рукоятью[107], венчанный изображением голубя, начались пляски. Накрапывал легкий весенний дождик, но, казалось, никто из собравшихся его даже не замечал, на дворе собралось много народа, но на меня это зрелище наводило лишь грусть, ибо недолговечна вся эта суета сует... Сперва одна половина ансамбля исполнила мелодии «Многая лета», «Славим дворцовый покои» и «Царский дворец». Потом вступила вторая половина с мелодиями «Земля вечная», «Долгая радость» и «Насори». Танцовщик Оо-но Хисатада исполнял под эту музыку танец «Награда государя». Правый министр Таданори поднялся со своего места, подозвал танцовщика Тикаясу и вручил ему награду. Награды удостоились также танцовщик Хисаскэ и музыкант Масааки. Этот последний распростерся ниц, не выпуская флейты из рук, и, поднявшись, принял награду, по-прежнему держа флейту это вызвало всеобщее одобрение. Но вот главный проповедник Кэндзити встал со своего места, и вновь зазвучала музыка. Потом награды раздали всем монахам.
Офицеры дворцовой стражи были в полном боевом снаряжении, но большинство придворных явились в придворных нарядах с небольшими парадными мечами. Прозвучали еще две мелодии, которые обычно исполняются под конец, и музыканты вместе с танцорами удалились. Госпоже Китаяме, вдовствующей государыне Омияин и государыне подали угощение. Прислуживали вельможи Такаясу Сидзё и Кинхира.
Назавтра был первый день третьей луны. Императору, наследнику и обоим прежним государям был подан завтрак. Из зала убрали помост для танцев, по стенам развесили драпировки, а на западной стороне, в углу поставили ширмы. За ширмами находилось сиденье для императора — подушки, обтянутые китайским атласом, окаймленные парчой. Там же, в главном зале, разместились и оба прежних государя. В восточной стороне были положены подушки Тонкинского шелка для наследного принца. Канцлер Канэхира дежурил у бамбуковых штор перед императором, а наследному принцу прислуживал вельможа Санэканэ, поскольку министр Моротада, которому надлежало выполнять эту обязанность, опоздал к утреннему выходу. Государь был в обычном придворном платье, из-под которого виднелось другое, алого цвета на ватной подкладке. В отличие от них наследный принц надел легкое шелковое платье без подкладки.
Кушанья императору подавал советник Нагамаса, а советники Такаясу и Кинцура убирали подносы. Принцу прислуживал мой дядя Такаёси, одетый весьма элегантно: на нем было белое придворное платье на пурпурной подкладке, под ним светло-лиловое платье и такого же цвета шаровары, алый исподний халат, высокая придворная шапка, а за спиной колчан.
По окончании трапезы играли на струнных и духовых инструментах. Для императора вельможа Тадаё принес в ларце знаменитую флейту «Айвовый павильон». Канцлер Канэхира принял у него ларец и почтительно поставил перед императором. Для наследного принца Тикасада Минамото принес прославленную лютню «Сокровенный образ». Лютню с поклоном принял вельможа Санэканэ Сайондзи и положил перед его высочеством. Для остальных также принесли флейты в отдельных ларцах, и концерт начался. Император и вельможи играли на флейтах и на лютнях, на цитрах и арфах. Старший советник Ёинтака отбивал такт деревянными колотушками, а вельможа Мунэфую пел. Исполнили пьесы из придворной музыки, а также несколько простых песен.
По окончании концерта началось поэтическое состязание. Чиновники младших рангов принесли стол и постелили в зале круглые соломенные циновки. Затем все присутствующие, начиная с самых низших чинов и званий, стали сдавать листки бумаги с написанными стихотворениями. Первым вышел младший начальник дворцовой стражи Тамэмити Нидзё в придворном платье с мечом на кожаной перевязи и с колчаном. Листок со своими стихами он нес на дуге лука. Поднявшись но ступеням, он положил листок на стол. Вслед за ним принесли стихи и другие вельможи. До начала состязания Акииэ Фудзивара распорядился устроить сиденье для наследного принца с восточной стороны от стола. Многие говорили, что нынешнее состязание живо напоминает дворцовые празднества давно минувших дней... Наконец объявили, что стихотворения сдали все высшие военачальники и государственные чиновники, включая самого канцлера, а также Правого и Левого министров. Среди участников турнира, одетых в придворное платье, с мечами на перевязи, выделялся мой родич, военачальник правого крыла Митимото Кога в красно-коричневой парадной одежде на желтом исподе. Держа листок вместе с мечом на вытянутых руках, он почтительно положил на стол свое стихотворение. Многие участники турнира были с луками и колчанами за спиной.
Тюнагон Кадзанъин пригласил курандо быть арбитром, и тот вышел к столу. Сначала выступил вперед Левый министр и прочел свое стихотворение. Затем велено было читать также Правому министру, военному министру, тюнагону Кинъясу Фудзиваре и еще пятнадцати вельможам, чьи стихи были признаны лучшими.
Госпожа Гон-тюнагон, свитская дама государыни Омияин, протянула из-под бамбуковой шторы свое стихотворение, написанное на тонком листе алой бумаги, и тут государь Камэяма, вспомнив обо мне, осведомился: «Почему же мы не видим стихов дочери благородного Масатады?»
— Она нынче не в духе и стихи слагать, должно быть, не станет, — ответила государыня Омияин.
— Почему ты не сдала стихотворения вместе со всеми? — спросил меня Санэканэ Сайондзи.
— До меня дошло, что государыня просила госпожу Китаяму не принимать от меня стихов, — объяснила я, а в душе повторяла стихотворение:
Слух дошел до меня,
что, увы, не нужны мои песни —
волны в бухте Вака[108].
Даже в помыслах не осмелюсь
предложить их на состязанье...
Стихи императора и государя Камэямы прочитал вслух канцлер Канэхира, особо выделив их, а стихотворение наследного принца зачитали в обычном порядке вместе со стихами министров и других вельмож. Сочинения императора и государя Камэямы, а также начальника Левой стражи были признаны лучшими по единогласному суждению главного арбитра канцлера Канэхиры и всех его помощников. После того как судьи огласили свое решение, августейшее семейство удалилось. Первым проследовал во внутренние покои наследник. Оставшимся участникам турнира были розданы различные награды.
Стихотворение императора канцлер Канэхира переписал своей рукой. (Ныне сей император, приняв монашескую схиму, обитает в храме Дайкакудзи под именем Дзэндзёсэн-ин.) Оно гласило:
Стихотворение, сложенное в ознаменование девяностолетия благородной госпожи Тэйси Фудзивара, придворной дамы младшего первого ранга
Долго длится весна
и явственно тем обещает
долгих лет череду,
безмятежных, как вешний полдень —
достославной жизни продленье!
Стихи государя Камэямы взялся переписать Средний министр Из -Иэльмото. Посвящение было точно такое же, как и у императора, только в имени виновницы торжества опущены иероглифы «Тэйси»:
С девяностой весной
Вас цветистою трелью поздравить
поспешил соловей —
и звучит его трель пожеланьем
в добром здравии встретить столетье!
Фудзивара Канэтада, сын канцлера, переписал сочинение наследного принца, которое звучало так:
Ныне ведомо мне,
что жить сей достойнейшей даме
до окончанья веков, —
та, что встретила девяносто,
встретит тысячу новых весен!
«Вторя государю, сложил сие стихотворение в весенний день в усадьбе Китаяма по случаю девяностой годовщины рождения благородной госпожи из рода Фудзивара, придворной дамы младшего первого ранга». (Вслед за подписью были добавлены слова «почтительно преподношу» — учтивое обращение, принятое с давнего времени.)
Прочие стихи я приведу в другом месте, а здесь упомяну еще только поздравление вельможи Санэканэ:
Возвышаетесь Вы
меж старейших мужей государства,
как утес среди волн, —
да минуют Вас времени волны,
нашим дружным моленьям внемля!
Все участники поэтического турнира высоко оценили красоту и изящество этого стихотворения.
Придворные говорили, что стихотворение Санэканэ не уступает стихам, некогда сложенным его дедом, министром Санэудзи Сайондзи по случаю посещения его усадьбы государем-иноком Го-Сагой:
Расцветайте пышней,
аромат несравненный струите
вешних вишен цветы!
Послужите на вечные веки
дому славному украшеньем...
А государь-инок сложил:
Распростерлись вокруг
роскошные пышные ветви,
мой приют осенив.
Как и жизнь моя — вешние вишни
ныне в самой поре цветенья.
После поэтического турнира затеяли игру в мяч. Право, стоило посмотреть, как мелькают разноцветные рукава императора, наследного принца, прежнего государя Камэямы, канцлера и прочих вельмож, подоткнувших длинные полы верхнего платья. По примеру императора Го-Тобы, государь Камэяма самолично изволил открыть игру, ударив мяч ногой.
Сразу после окончания игры император отбыл к себе во дворец. В тот вечер предстояло составить список весенних назначений на должность, и потому, как ни жаль было покидать праздничное собрание, оставаться ему было нельзя.
На следующий день, поскольку император отсутствовал, не было необходимости в столь строгом ритуале и все почувствовали себя гораздо непринужденнее. Около полудня застелили соломенными циновками дорожку, ведущую от главного здания усадьбы до храма Сайондзи, Райского сада. Оба прежних государя в парадных одеяниях и высоких парадных шапках вместе с наследным принцем обошли все приделы и часовни и вышли наконец к храмовому павильону Божественных звуков Мёон-до, посвященному богине музыки и красоты Бэндзайтэн. Там взорам их предстало одинокое дерево сакуры с запоздалыми цветами на ветвях; казалось, дерево давно ожидало появления высочайших особ. «Хотела бы я знать, кто научил эту сакуру следовать мольбе поэта древности?» — думала я, любуясь цветущим деревом.
Вишня в горном краю!
Ты цветешь, недоступная взорам,
ото всех вдалеке, —
но прошу, хоть немного помедли,
дай красою твоей насладиться!
Как подсказывало само название павильона, решено было устроить здесь небольшой концерт. Пока шла подготовка, собралось много народа, немало было и женщин, кутавшихся с головой в шелка, чтобы спрятать лицо от нескромных взоров. Я тоже пришла послушать музыку. Государи Камэяма и Го-Фукакуса вместе с наследником разместились внутри павильона, а придворные вышли на открытую веранду. Дайнагон Нагамаса играл на флейте, начальник Левой стражи Кимпира — на свирели, господин Канэюки — на флажолете, наследный принц — на лютне, вельможа Санэканэ — на цитре. На большом барабане играл господин Томоюки, на малом — господин Норифудзи. Сначала исполнили напевные мелодии «Переправа» и «Старик, собирающий ягоды тута», затем мелодии в более быстром, прерывистом ритме — «Белые колонны» и «Тысяча осеней». Господин Канэюки под аккомпанемент музыкантов продекламировал китайские стихи «Персик и слива цветут в парке Шанлинь...». Читал он прекрасно, применяясь к музыкальному сопровождению, так что декламация вызвала всеобщий восторг и ее пришлось повторить. Затем государь Го-Фукакуса прочел вслух стихотворение Митидзанэ Сугавары на китайском языке: «Нежна и воздушна, танцует она...», а государь Камэяма и наследник хором вторили ему. Это было поистине великолепно. Когда концерт окончился и государи удалились, все вокруг только и говорили:
— Жаль, что так мало! Вот бы еще послушать!
Я наблюдала беспечную жизнь блестящего императорского двора, и на сердце у меня было мрачно, я даже раскаивалась, что приняла приглашение и приехала на этот праздник. Голос государя, декламировавшего стихи, все еще звучал у меня в ушах, пробуждая воспоминания. Я слышала голоса, объявлявшие о начале игры в мяч, но решила не ходить и осталась в отведенной мне комнате.
Я сидела одна, когда неожиданно явился мой дядюшка Такаёси с письмом от государя. «Полно, уж не ошибка ли это?» — удивилась я. Однако Такаёси чуть ли не силой вручил мне послание, и я прочитала:
«Не писал я тебе
и встреч не искал, полагая,
что сумею забыть...
Почему же за все это время
от тебя не слышал упрека?
Я не в силах забыть тебя. Прошло уже столько времени, но, увы, сердце мне не нодвластно. О, если бы встретиться вновь сегодня ночью и забыть страдания разлуки!»
Я ответила:
Верно, ведомо вам,
что живу я, обет не исполнив,
и поныне в миру —
лишь о том скорблю и печалюсь,
год за годом сетую горько...
Вечером, когда час Петуха был уже на исходе и я собралась было прилечь отдохнуть, государь неожиданно посетил меня.
— Я еду кататься на лодке. Поедем с нами! — сказал он. У меня вовсе не было настроения для подобных забав, и я не двигалась с места, но государь настаивал. — Переодеваться не надо, это платье сойдет... — сказал он, помогая мне потуже завязать пояс моих хакама.
Я удивилась: с каких пор он вновь стал так нежен и внимателен ко мне? Однако едва ли минутный порыв мог искупить страдания, что довелось мне испытать за два года. И все же, понимая, что дальше противиться не пристало, я утерла слезы и последовала за государем. Уже смеркалось, когда мы сели в лодку и отчалили от Рыбачьего павильона.
Сперва в лодку взошел наследный принц с дамами — госпожой Дайнагон, госпожой Уэмон-но-ками, госпожой Ко-но-Найси. Все они были в полном парадном одеяний. Оба прежних государя сели в маленькую лодку, и я в своем незамысловатом наряде — трехслойном косодэ и всего лишь в одном верхнем одеянии и парадной накидке — последовала за ними, но затем принц пригласил меня в свою лодку, и я не посмела отказаться. В лодки погрузили музыкальные инструменты. Вскоре к нам присоединилось еще несколько маленьких лодок с придворными. Дайнагон Кадзанъин играл на флейте, наследный принц на лютне, госпожа Уэмон-но-ками — на цитре, еще двое вельмож отбивали такт на большом и малом барабанах. Исполнялись те же пьесы, что мы слышали днем в павильоне Мёондо, а потом еще «Синие волны морские», «Бамбуковая роща» и «За гранью небес». Некоторые мелодии повторялись многократно — так они были хороши. Господин Канэюки продекламировал китайские стихи: «Кто тот умелец, кто вырезал формы этих причудливых гор вокруг?..», а государи Камэяма и Го-Фукакуса продолжили: «О, как изменчив их облик...» Так прекрасно звучали в лад их голоса, что даже духи вод, должно быть, внимали в немом восторге.
Когда лодки отплыли достаточно далеко от Рыбачьего павильона, взорам открылось ни с чем не сравнимое зрелище: мшистые ветви столетних сосен, переплетаясь в вышине, живописно свисали над гладью дворцового пруда. Казалось, будто мы вышли в открытое море и плывем по безбрежной равнине вод. «Словно две тысячи ри за кормой...» — переговаривались вельможи, а государь Камэяма сложил первые строки стихотворения-цепочки:
Будто меж облаков,
летит по волнам белопенным,
вдаль стремится ладья...
— Ты поклялась больше никогда не брать в руки музыкальных инструментов и, конечно, ни за что не коснешься струн, — обратился он ко мне, — но, надеюсь, твой обет не помешает тебе слагать стихи...
Мне очень не хотелось участвовать в сочинении стихов-цепочек, но все же я добавила две завершающие строки:
беспределен, как даль морская,
век преславного государя!
Вельможа Санэканэ продолжил:
Древних в том превзойдя,
воздаем мы усердно и щедро
государю хвалу...
Томосаки закончил:
не померкнет слава вовеки,
божьим промыслом осиянна!
Наследный принц подхватил:
Пусть гряда за грядой,
к девяноста стремясь, набегают
волны славных годов —
Государь Камэяма:
хоть от века столь многотруден
скорбный путь наш в земной юдоли!...
Я продолжила:
В сердце скорбь затаив,
дано нам терпеть злоключенья
и обиды копить...
— Знаю, знаю, какую боль ты затаила в сердце, — сказал государь и закончил стихотворение:
проливая горькие слезы
в час предутренний под луною...
— В этом упоминании о рассветном месяце есть какой-то особый смысл? — поинтересовался государь Камэяма.
Меж тем совсем стемнело. Прекрасно и увлекательно было наблюдать, как дворцовые смотрители разжигают там и сям костры на берегу, чтобы направить лодки к берегу. Наконец мы пристали у Рыбачьего павильона и все вышли на берег, хотя были, пожалуй, не прочь покататься еще. Казалось бы, люди должны были понимать, как грустно на сердце у меня, влачащей такие безрадостные, горькие дни, но никто не обратился ко мне со словами участия и привета — наверное оттого, что дворцовый пруд совсем не походил на Небесную реку, на берегах которой встречались влюбленные звезды...
На следующий день всеобщее внимание привлек военачальник Киёнага из свиты принца. Его синий с красноватым отливом кафтан на голубом исподе был сплошь покрыт вышивкой, изображавшей сосновые ветви, увитые гроздьями глициний. Такой наряд, равно как и подобающая манера держаться, вызвали всеобщее одобрение. Только было отправили его посланцем ко двору императора, как, разминувшись с ним, из дворца к наследнику прибыл от имени императора посол Тадаё Тайра. Я слышала, что на этот раз госпожа Омияин преподнесла императору лютню, а наследнику — японскую цитру. Состоялась также раздача наград и званий. Государь пожаловал Тосисаде Фудзивара старший четвертый ранг второй степени, а наследник пожаловал Корэскэ Тайра старший пятый ранг второй степени. Вельможа Санэканэ Сайондзи уступил полученную в награду лютню офицеру дворцовой стражи Тамэмити, кроме того, этому Тамэмити был пожалован младший четвертый ранг первой степени. Было много и других наград, все и не перечислить.
После отъезда наследника все кругом погрузилось в тишину. Государь собрался посетить усадьбу вельможи Санэканэ Сайондзи, несколько раз приглашали и меня, но я отказалась, ибо понимала, что, куда бы ни ехать, моя печальная участь всегда будет со мной, и на сердце у меня было горько.