Ицукусиму, храм в краю Аки, в давние времена посетил император Такакура[144], он прибыл морем, на корабле; меня манило морское странствие, хотелось пройти по его следам, по белопенным волнам, и я решила отправиться на богомолье в Ицукусиму. Как повелось, я села в лодку в селении Тоба, спустилась вниз по речке Ёдо и в устье пересела на морское судно. Робость невольно проникла в сердце, когда вверилась я жилищу на волнах...
Услышав, как люди на корабле толкуют: «Вот бухта Сума!...», я вспомнила, как в древности тосковал здесь в изгнании тюнагон Юкихира[145], и захотелось спросить хотя бы у ветерка, пролетавшего над заливом, где же стояла его одинокая хижина...
На ночь судно причалило к берегу. Было начало девятой луны; в увядших, побитых инеем зарослях слабо, прерывисто звенели цикады, а откуда-то издалека долетал к изголовью неумолчный стук — то в окрестных селениях отбивали ткани деревянными колотушками. Приподняв голову, я невольно прислушивалась к этим унылым звукам, без слов передававшим печальную прелесть осени.
Утром, когда я проснулась, мимо проплывали суда, скрываясь в неведомой дали, как тот корабль, о котором сложена старинная песня:
Я вослед кораблю,
что за островом в бухте Акаси
предрассветной порой
исчезает, туманом сокрытый,
устремляюсь нынче душою...
Куда плывут они — кто знает?.. Вот оно, грустное очарование плавания по морям...
Когда наше судно проплывало мимо бухты Акаси, мне показалось, я впервые по-настоящему ощутила, что было на сердце у блистательного принца Гэндзи, когда, тоскуя о столице, он обращался в стихах к луне:
Месяц, чалый скакун,
ты ночью осенней сквозь тучи
мчись в далекий дворец,
чтобы там хоть на миг увидеть
милый лик, меня покоривший!...[146]
Так плыли мы все дальше и дальше, и вскоре наш корабль пристал к берегу в гавани Томо, что в краю Бинго.
Это очень оживленное место, а неподалеку есть там маленький остров, именуемый Тайгасима. Здесь живут покинувшие мир девы веселья, выстроив в ряд хижины-кельи. Все они родились в семьях, погрязших в грехе, и сами тоже жили в плену пагубных земных страстей и желаний.
Нарядившись в пропитанные благоуханием одежды, мечтали они о любовных встречах и, расчесывая длинные черные волосы, гадали лишь о том, чья рука вновь спутает эти пряди на ложе любви следующей ночью; с заходом солнца ожидали, с кем свяжет их ночь в любовном союзе, а на рассвете грустили, что приходится расставаться... Не странно ли, что эти женщины отказались от такой жизни и затворились на этом острове?
— Какие же обряды совершаете вы по утрам и вечерам? Что привело вас к прозрению? — спросила я, и одна из монахинь ответила:
— Я была хозяйкой всех этих дев, ныне удалившихся от мира сюда, на остров. На пристани держала я дом, где обитало много красавиц, и жила тем, что добывали они своей красотой. Проезжие люди заходили к нам в гости, мы радовались, когда они приходили, а когда корабль уплывал, — грустили... Так жили мы день за днем. Первым встречным, совсем незнакомым людям клялись в любви до гроба; под сенью цветущей сакуры, в знак вечной любви, подносили полную чарку сакэ, меж тем как в сердце не было ни капли настоящего чувства... Незаметно промчались годы, и вот мне уже перевалило за пятьдесят. Не знаю, видно, такова моя карма, — так, кажется говорится? — только разом очнулась я от этой жизни, подобной сновидению, полному пагубных заблуждений, и решила навсегда расстаться и с домом своим, и с грешной жизнью. Здесь, на острове, каждое утро хожу я в горы собираю цветы и подношу их буддам всех трех миров!
Слушая речь этой женщины, я почти позавидовала ее судьбе. Корабль стоял у этого острова день-другой, а потом поплыл дальше.
— Посетите нас снова на обратном пути! — говорили отшельницы, горюя, что наступает разлука, но я подумала: «Нет, мы расстаемся навеки, больше мне не суждено побывать здесь...» — и ответила:
Если б знать я могла,
сколько зорь еще встретить придется
в этом долгом пути!
Только страннице бесприютной
жребий свой угадать не под силу...
Наконец, корабль прибыл к острову Миядзима. Над безбрежными волнами издалека виднелись храмовые ворота, Тории, Птичий Насест: галереи храма, длиной в сто восемьдесят кэн[147], как будто поднимаются из воды; множество лодок и судов пристают прямо к этим галереям. Предстояла большая служба, и мне удалось полюбоваться разнообразным искусством здешних жриц «найси»: в двенадцатый день девятой луны, готовясь к предстоящему празднику, жрицы пели и танцевали на предназначенном для представлений помосте — так же, как галереи, помост устроен над водой, пройти туда можно прямо из храма, по галереям. Выступали восемь жриц «найси», все в разноцветных косодэ с длинными белыми шлейфами. Музыка была обычная, мне было отрадно слышать знакомую мелодию и видеть пляску «Платье из перьев», изображавшую Ян-Гуйфэй[148], возлюбленную танского императора Сюань-цзуна.
А в день праздника танцовщицы в синих и красных парчовых одеждах были прекрасны, как бодхисаттвы! Нарядные шпильки в волосах, блестящие позолоченные головные уборы — точь-в-точь такой же была, наверное, Ян-Гуйфэй! С наступлением темноты зазвучала музыка еще громче, мне особенно запомнилась мелодия «Осенние ветры». Когда же совсем стемнело, праздник окончился и люди — их собралось здесь множество — возвратились по домам. Все опустело, остались лишь редкие богомольцы, решившие провести всю ночь в молитве. Из-за гор, позади храма, взошла полная луна тринадцатой ночи; казалось, она выплыла прямо из сада, окружавшего храм. Волны прилива подступили под самые галереи, луна, сиявшая на безоблачном небосводе, отражалась в воде, так что невольно брало сомнение — уж не поселилась ли она на дне этих вод? Меня вдохновляло сознание, что светлый бог, с душой, чуждой грешных земных страстей, чистой, как это безбрежное море, обитает здесь, в Ицукусиме, и, так как в облике этого бога явил себя будда Амида, я шептала слова молитвы:
— О ты, сиянием озаряющий мир! Спаси и не отринь все живое, взывающее к тебе! Укажи и мне путь к спасению!
«О, если бы в сердце моем не было греха! Как счастлива я была бы!» — думала я, и против воли душа полнилась нетерпением.
* * *
Я недолго оставалась в Ицукусиме и вскоре пустилась в обратный путь по Внутреннему Японскому морю. На том же корабле ехала некая женщина почтенного вида.
— Я живу в Вати, что в краю Бинго, — сказала она. — По обету ездила молиться в Ицукусиму... Приезжайте погостить в нашем доме! — пригласила она меня.
— Я еду в край Тоса, хочу побывать на мысе Отчаяния, Асидзури... — ответила я. — Но на обратном пути навещу вас!
На этом мысе есть храм, посвященный бодхисаттве Каннон. Нет в том храме перегородок, нет и священника-настоятеля. Собираются только паломники да случайные прохожие, все вместе — и знатные, и простолюдины.
— Отчего так? — спросила я, и мне рассказали:
«В давние времена служил здесь некий монах. И был у него служка, монах меньшего чина. У этого служки было доброе сердце. Однажды неизвестно откуда забрел сюда какой-то монашек и стал кормиться в храме утром и вечером — служка каждый день делил с пришельцем свою трапезу. Настоятель стал ему выговаривать: «Добро бы ты поделился с ним раз-другой... А день за днем отдавать половину своей еды не годится!» На следующее утро опять явился монашек. Служка и говорит: «Будь моя воля, я охотно делил бы с вами мою еду, но настоятель бранит меня, поэтому больше не приходите. Сегодня я в последний раз вас угощаю!» — и опять накормил его, отделив половину от своей доли. Тогда пришелец сказал: «Вашу доброту я никогда не забуду! Пойдемте со мной в мое жилище!» — и служка пошел за ним. Это показалось настоятелю странным, он тихонько отправился следом и увидел, что монашек и служка пришли на мыс, уселись в маленький челн и, отталкиваясь шестом, поплыли на юг. «Куда же ты едешь, покинув меня?!» — в слезах закричал настоятель, и служка откликнулся: «Еду в горный край Поталаку[149]!» Глядит настоятель и видит, что оба монашка вдруг превратились в двух бодхисаттв — Каннон и Сэйси[150], один стоит на носу, другой на корме. Тут раскаялся настоятель в своем поступке, горечь проникла в сердце, и, обливаясь слезами, стал он в отчаянии колотить оземь ногами. Из-за того, что делал он различие между людьми, не признавал их равными, случилось с ним такое несчастье! С тех самых пор в этом храме не разделяют людей на низкорожденных и благородных...»
«Вот каковы превращения богов и будд! Тридцать три раза меняют они свой облик, дабы преподать урок смертным...» — с благоговением подумала я, услышав этот рассказ.
А в храме Сато, что в краю Аки, почитают бога Суса-ноо; мне вспомнился храм Гион в столице, посвященный этому богу, и стало тепло на сердце. Я провела здесь ночь и пожертвовала храму священные бумажные ленты гохэй[151].
* * *
В Мацуяме, в краю Сануки, у кручи Белый Пик, Сираминэ, похоронен государь Сутоку. Мне давно уже хотелось побывать там, а тут как раз нашелся в тех краях человек, доводившийся мне родней, я решила его навестить и, когда судно причалило к берегу, сошла с корабля.
В храме Цветок Закона, Хоккэдо, где покоится в могиле прах государя Сутоку[152], монахи переписывали Лотосовую сутру. Увидев их благой труд, я подумала, что даже если душе покойного императора суждено было попасть в сферу Зла, теперь он непременно будет спасен, и на сердце у меня полегчало. Мне вспомнились дела давно минувших времен, стихи Сайгё, сложенные при посещении этой могилы, и, сама взволнованная до глубины души, я сложила:
Если в мире ином
ты память хранишь о минувшем,
о печалях земных, —
не оставь меня состраданьем
даже там, под могильными мхами!...
* * *
Меж тем уже наступил конец одиннадцатой луны, и тут как раз случился корабль, отплывавший в столицу; обрадованная, я решила вернуться домой с этим судном, но по дороге разбушевались волны и ветер, повалил снег, преграждая путь кораблю. «Зачем понапрасну обмирать от страха?» — подумала я и, узнав, что край Бинго недалеко, решила побывать там. В ближайшей гавани я сошла с корабля и стала спрашивать селение Вати, куда приглашала меня моя попутчица, когда я возвращалась из Ицукусимы. Оказалось, Вати отсюда очень близко, совсем рядом. Я обрадовалась и, долго не раздумывая, остановилась на несколько дней в доме у этой женщины. Однако я увидела, что каждый день к хозяину дома приводили мужчин и женщин и он так жестоко их избивал, что, право, глаза бы не глядели! «Что бы это значило?» — недоумевала я, но это было еще не все. Он спускал сокола — называя эту забаву «соколиной охотой» — и таким способом убивал разных птиц, а также охотился сам, приносил много дичи. Иными словами, этот самурай глубоко погряз в грехе. В это время пришло известие, что скоро в Вати прибудет из Камакуры по пути на богомолье в Кумано близкий родич хозяев, принявший постриг самурай Ёдзо Хиросава. Весь дом пришел в волнение, во всех близлежащих поселках стали готовиться к прибытию знатного гостя. Обтянули заново шелком раздвижные перегородки и очень огорчались, что некому их разрисовать.
— Если были бы под рукой кисти и краски, я могла бы это сделать, — сказала я без всякого умысла, но не успела вымолвить эти слова, как хозяева заявили: «Рисовальные принадлежности имеются в селении Томо!» — и приказали человеку бегом бежать туда за кистями и красками. «Вот незадача!» — раскаивалась я, но было уже поздно. Краски принесли, я нарисовала картину, и все домашние пришли в восхищение. Смешно было слышать, как они твердили: «Оставайтесь здесь жить!» Тем временем прибыл гость — знатный монах, или кто он там был... Его приняли с почетом, всячески ублажали, а он, увидев разрисованные перегородки, сказал:
— Вот уж не думал, что в такой глуши найдется человек, так хорошо владеющий кистью... Кто это рисовал?
— Это странница, живущая в нашем доме! — гласил ответ.
— Она, несомненно, умеет также слагать стихи. Среди богомольцев часто встречаются такие люди. Уверен, что не ошибся! Хотелось бы ее повидать... — пожелал гость.
«Ох, как нехорошо получилось!» — подумала я, но, зная, что он собирается на богомолье в Кумано, сказала, что встречусь с ним на обратном пути, когда он будет возвращаться, и сразу ушла.
Меж тем неподалеку от Вати, в селении Эда, жил старшин брат хозяина. Оттуда пришли несколько женщин, чтобы помочь принять гостя, и стали говорить мне: «Приезжайте и к нам в Эду! Там красиво, как на картине!» Жить в доме жестокого самурая было тягостно; вернуться в столицу, когда все кругом завалило снегом, тоже было никак невозможно, и я решила поехать в Эду, остаться там до конца года. Не придав особого значения своему переезду, я отправилась в Эду, но оказалось, что мой поступок привел в ярость самурая из Вати и он стал кричать что есть мочи:
— Эта женщина — служанка, служившая у меня долгие годы! Она удрала, ее поймали в Ицукусиме и насилу вернули домой! А теперь ее опять у меня сманили! Убью!...
«Вот так новость!...» — подумала я, но брат самурая успокоил меня:
— Не обращайте внимания на речи неразумного человека!
У него в доме было много молодых девушек, обладавших, как мне показалось, душой чувствительной; не скажу, что я так уж сильно к ним привязалась, но все же здесь мне было не в пример спокойней, чем в прежнем жилище. Однако услышав об угрозах самурая из Вати, я все-таки испугалась — «Да что же это такое?» К счастью, в это время, завершив паломничество в Кумано, по пути домой снова прибыл тот знатный монах Хиросава. Самурай из Вати стал жаловаться ему на старшего брата, дескать, тот поступил неблаговидно, сманил у него служанку... Дело в том, что Хиросава, родной дядя обоих братьев, был наместником всего этого края.
— В толк не возьму! Это что же, тяжба из-за служанки? — воскликнул он. — Разве ты знаешь, кто она? Испокон веков повелось, что люди ходят на богомолье... И кто она в столице — никому не известно. Стыдно затевать по такому поводу непристойную ссору!
А вскоре нам сказали, что наместник посетит Эду, и здесь тоже поднялась суета.
Здешний хозяин объяснил наместнику, отчего разгневался младший брат.
— Из-за богомолки, совсем непричастной к нашему дому, между братьями вспыхнула ссора... — сказал он.
— Какой позор! — ответил наместник. — Немедленно отправь эту женщину в край Виттю, и притом — с провожатым.
Я была рада услышать об этом его приказе и, встретившись с наместником, рассказала, как и почему очутилась в Вати.
— Да, иной раз талант вместо награды сулит беду... — сказал наместник. — Вы так прекрасно рисуете, что самураю из Вати не хотелось вас отпускать...
Потом мы слагали стихи-цепочки и нятистишья танка на заранее определенную тему. Присмотревшись хорошенько к наместнику, я узнала в нем одного из участников поэтических собраний, которые устраивал в Камакуре старший самурай Иинума. Мы оба подивились этой случайной встрече, и наместник отбыл в селение Ида. Мое внимание привлекли здешние бамбуковые ограды с необычным плетением, и я сложила:
Я хотела забыть
о превратностях бренного мира,
но настала зима —
и бамбуковым частоколом
поднялись заботы, тревоги...
* * *
Наступил Новый год, меня все сильнее тянуло назад, в столицу, но еще держались сильные холода, все говорили, что в такое время ехать морем опасно, я и сама боялась морской дороги, но в конце второй луны все-таки решила: «Пора!» Узнав, что я собираюсь в путь, наместник опять пожаловал в Эду, снова слагал со мной стихи-цепочки, а на прощание даже преподнес мне щедрые подарки на память, — наверное, потому, что знал, что я состою в родстве с госпожой Комати, у которой бывал в Камакуре, — у нее в доме жила дочь сёгуна, принцесса Накацукаса, а наместник состоял ее воспитателем...
Когда я добралась до селения Эбара, в краю Биттю, сакура уже была в полном цвету. Я отломила ветку, отдала ее моему провожатому и попросила передать наместнику Хиросаве.
Вместе с веткой я послала стихотворение:
Горных вишен цветы!
Даже если преградою встанет
между нами туман,
обо мне дуновенье ветра
пусть напомнит благоуханьем...
Наместник прислал ответ, хотя, чтобы доставить его письмо, нарочному понадобилось два дня пути...
Я цветы сохраню,
и так же останутся в сердце
лепестки ваших слов.
Лишь одно сожаленья достойно —
той беседы прискорбная краткость...
* * *
На пути в столицу я посетила храм Кибицу. Это очень причудливое строение, больше похожее на усадьбу, чем на храм, внутреннее убранство тоже напоминает скорое жилые покои. Это производит несколько странное впечатление...
Дни стали длиннее, ветры улеглись, и вскоре я вернулась в столицу.
На сей раз на мою долю выпало поистине странное приключение! Что было бы, если б не приехал наместник? Сколько бы я ни твердила, что этот самурай из Вати вовсе не мой хозяин, а я не его служанка, кто бы за меня заступился? Какая ужасная участь, быть может, меня ожидала!... Воспоминание об этом охладило мою страсть к паломничеству, я не решалась отправиться в новое странствие и надолго поселилась в столице.
* * *
Когда я спросила, что нового случилось в столице в мое отсутствие, мне рассказали, что больна государыня, захворала еще в самом начале года. «Что с ней?» — встревожилась я в душе, но мне не у кого было расспросить о больной, и только от совсем посторонних людей я узнала, что она безнадежна и поэтому ей пришлось покинуть дворец, переехать в загородную усадьбу Фусими. «Ничто в мире не долговечно — это старая истина, — подумала я, услыхав эту новость. — Но все-таки почему она вынуждена покинуть дворец — свой дом, с которым сроднилась, где прожила жизнь? Ведь она восседала рядом с Украшенным всеми десятью добродетелями, днем помогала ему управлять государством, ночи проводила в его опочивальне, казалось бы, в час кончины ей должны оказывать такие же почести, как государю! Почему же так обошлись с ней?» Но пока в голове моей теснились такие мысли, поднялся переполох: «Скончалась!»
В ту пору я жила в столице неподалеку от дворца Фусими и пошла туда, повинуясь безотчетному желанию увидеть, что происходит. Первой покидала дворец дочь покойной, государыня Югимонъин, двое самураев дворцовой стражи подали для нее карету. Правый министр Кинхира Сайондзи тоже, как видно, находился здесь, потому что я слышала, как стражники переговаривались: «Министр тоже сейчас отбудет!» Но прежде всего они торопились отправить государыню. Я видела, как подали ей карету, но потом опять последовало приказание повременить, и карета отъехала — государыня снова прошла назад, во дворец. Так повторялось несколько раз. Я понимала горе государыни, навеки разлучившейся с покойной матерью, и мне было жаль ее от души. Кругом собралось много народа, пользуясь этим, я подошла близко к карете и услышала, как люди говорили: «Нам казалось, государыня уже совсем уезжает, а она вдруг опять пошла во дворец...» А когда, в конце концов, государыня села в карету, ее облик выражал столь великое горе, что даже посторонние люди невольно заплакали с нею вместе, и все, кто слышал рассказ об этом, тоже пролили слезы.
У покойной государыни было много детей, но все они умерли во младенчестве, осталась только государыня Югимонъин, неудивительно, что мать и дочь любили друг друга особенно нежно. Теперь я сама воочию убедилась в этом, и мне казалось, что горе государыни было сродни тому, что пришлось пережить мне, ничтожной, когда я в давно минувшие годы схоронила отца. «Если бы я по-прежнему служила во дворце, какие чувства владели бы мной в эти минуты?» — думала я, глядя на похоронную процессию — последний выезд в этом мире императрицы, супруги государя Го-Фукакусы.
Удивительна мысль,
что всесильную императрицу
довелось пережить
мне, ничтожнейшей из ничтожных, —
уж не сон ли, не наважденье?
* * *
Заупокойную службу служили в загородной усадьбе Фусими, я слыхала, что присутствовали и государь, и государыня Югимонъин, и хорошо представляла себе их скорбь, но с тех пор, как не стало человека, служившего посредником между мною и государем, я лишилась всякой возможности поведать ему и его дочери о том, как искренне соболезную их горю; мне оставалось лишь молча скорбеть душой. Так жила я, в одиночестве встречая утро и вечер, а тем временем — кажется, это было в шестую луну того же года, — разнеслась весть, что государь Го-Фукакуса болен. Говорили, что у него лихорадка, и пока я, вне себя от тревоги, со дня на день ждала вести, что болезнь миновала, мне сказали, что больному, напротив, с каждым днем становится хуже и во дворце уже возносят моления богу Эмме. Я пошла во дворец, но не нашла никого из знакомых, у которых могла бы узнать, как чувствует себя государь, и ни с чем вернулась домой.
Что, если не сон,
тебе еще сможет поведать
о скорби моей,
о том, как, тоскою объята,
рукав орошаю слезами?..
Я изнывала от беспокойства, слыша, как люди толкуют: «Приступы лихорадки следуют один за другим...», «Как бы не случилось несчастья!...». «Что, если я, быть может, никогда больше его не увижу?» — теснились в голове тревожные думы. Я была в таком горе, что начиная с первого дня седьмой луны затворилась в храме Хатимана, совершила тысячекратное поклонение богу Такэноути, молила его отвести беду, послать государю выздоровление; на пятые сутки молитвы мне приснилось солнечное затмение и я услышала голос, возгласивший: «Солнце скроется с небосвода...»
Примечание переписчика: «В этом месте опять кусок рукописи отрезан, что следует дальше — неизвестно. Продолжаю переписку с начала уцелевших строк».
... Поглощенная заботой о том, как узнать о больном государе, я пошла к Северной горе, Китаяма, в усадьбу вельможи Санэканэ Сайондзи, и попросила передать: «Некогда я служила государю. Хотелось бы ненадолго встретиться с господином!», однако никто не спешил докладывать обо мне, может быть оттого, что облачена я была в убогую черную рясу. Я заранее написала и взяла с собой письмо, на случай, если не удастся самой повидать Акэбоно, и теперь достала его, попросив передать, но даже письмо сразу взять не хотели. Уже наступила ночь, когда ко мне вышел самурай но имени Харуо и взял письмо. Через некоторое время он вернулся и передал слова господина: «Может быть оттого, что я уже стар, что-то я ее не припомню... Пусть придет опять послезавтра!» Я обрадовалась, но вечером десятого дня, когда я снова пришла в усадьбу, слуги сказали, что господин уехал во дворец, потому что государь при смерти... У меня потемнело в глазах при этом новом известии, и я побрела домой. Проходя конским ристалищем Укон, кланяясь храму Китано, храму Хирано, мимо которых лежал мой путь, я молила богов взять мою жизнь взамен его жизни и с горечью думала, что, если молитва моя будет услышана, я исчезну, как исчезает роса, а государь даже не узнает, что умерла я ради него...
Если мне суждено
раньше милого с жизнью проститься,
я молю об одном —
пусть во сне меня он увидит
светлой каплей росы рассветной!...
Дни проводила я, погруженная в скорбные думы, ночами горевала, не смыкая глаз до рассвета, и вечером четырнадцатого дня снова пошла в усадьбу Сайондзи. На сей раз господин меня принял. Он говорил о былом, вспоминал разные события прошлого, а потом сказал:
— Похоже, что нет надежды на исцеление...
Не описать словами горе, охватившее меня при этих его словах! Я пришла в усадьбу с тайным намерением попросить Акэбоно, нельзя ли мне как-нибудь еще хоть раз встретиться с государем, но не знала, как об этом заговорить. Но Акэбоно, как видно, понял, что творилось в моей душе, и сказал, что государь вспоминал обо мне. «Приходи во дворец!» — сказал Акэбоно, и я быстро покинула усадьбу, чтобы никто не увидал моих слез. На обратном пути, близ Утино, мне повстречалось много людей, идущих на кладбище проведать своих родных, ныне уже бесплотных, и я подумала — придет время, и я тоже отойду к числу мертвых...
Те, кто ныне пришел
поклониться росе на могилах,
тоже обречены
в свой черед уйти безвозвратно,
ибо век наш, увы, недолог...
На следующий день, поздно вечером, я пришла во дворец Томикодзи, вошла во двор через ворота позади дворца, на пересечении Второй дороги и улицы Кёгоку, спросила вельможу Сайондзи и с его помощью, словно в каком-то призрачном сне, увидела государя...
А наутро — помнится, это было в шестнадцатый день — я услыхала: «Скончался!» Я готовилась к этому в глубине души, и все-таки, когда услышала, что все кончено, безысходное горе и жалость сдавили сердце... Я опять пошла во дворец. В одном углу двора ломали алтарь, воздвигнутый для молебнов о здравии, по двору сновали люди, но стояла тишина, не слышно было ни звука, в главных покоях — Небесном чертоге, Сисиндэн, — ни огонька. Наследник, как видно, еще засветло уехал во дворец на Вторую дорогу, удалившись от скверны, все опустело. По мере того как сгущались сумерки, становилось все безлюдней. Когда вечер перешел в ночь, почтить память покойного государя прибыли оба наместника из Рокухары. Токинори Ходзё расположился со свитой на улице Томикодзи, приказав выставить горящие факелы у карнизов крыш вдоль всей улицы, а Садзаки Ходзё сидел на походном складном сиденье у проезда Кёгоку, перед ярко горевшим костром, а позади двумя рядами стояли его вассалы; это выглядело, надо признать, очень торжественно.
Наступила уже глубокая ночь, но мне некуда было идти, я осталась одна на опустевшем дворе, вспоминала минувшее, мне казалось, вот сейчас, минуту назад, государь был рядом, живой, здоровый... Никакими словами не описать мое горе!
Я взглянула на луну, она сияла так ярко...
О скорбная ночь!
Так невыносимо сиянье
луны в небесах,
что для сердца черные тучи
будут нынче горькой отрадой...
В древности, когда Шакья-Муни переселился в нирвану, луна и солнце померкли, опечалились неразумные твари — птицы и звери. Вот и моя скорбь была так велика, что даже ясная луна, которую я всегда воспевала в стихах, теперь будила в душе лишь горечь...
Когда рассвело, я вернулась домой, но успокоиться не могла; услыхав, что распорядителем похорон назначен Сукэфую Хино, зять тюнагона Накаканэ, я пошла к его жене, с которой была знакома, попросить, чтобы мне позволили хотя бы издали еще раз взглянуть на государя в гробу, но получила отказ. Делать нечего, я ушла, но по-прежнему хотела во что бы то ни стало еще раз его увидеть. Переодевшись в светское платье, я целый день простояла возле дворца, но так ничего и не добилась. Наступил уже вечер, когда мне показалось, что гроб внесли в зал; я тихо приблизилась, взглянула сквозь щелку между бамбуковыми шторами, но увидела только яркий свет огней, очевидно, там, в окружении этих огней, стоял гроб. В глазах у меня потемнело, сердце забилось. Вскоре раздался голос: «Выносите!» Подъехала карета, гроб вынесли. Прежний император Фусими проводил гроб отца до ворот, я видела, как в горе он утирал слезы рукавом своего кафтана. Я тотчас же выбежала на проезд Кёгоку и пошла следом за погребальной каретой, шла босиком, потому что когда стали выносить гроб, обувь моя куда-то запропастилась, и я, растерявшись, так и не нашла ее в спешке. Когда карета сворачивала на запад от Пятого проезда Кёгоку, она зацепилась за установленный там бамбуковый шест, плетеная штора с одной стороны свалилась, и слуга, взобравшись наверх, стал ее привязывать; в это время я заметила тюдзё Сукэюки, одетого в глубокий траур. Скорбью веяло от его черных рукавов, насквозь промокших от слез.
«Пройду еще немного и вернусь. Еще немного — и вернусь...» — думала я, но повернуть назад все не хватало духу, я продолжала идти, босые ноги болели, я шла медленно и постепенно отстала. Где-то — кажется, возле Рощи Глициний, Фудзи-но Мори, — попался навстречу прохожий. «Процессия ушла далеко?» — спросила я.
— Мимо храма Инари покойников не везут[153], так что, наверное, повезли другим путем... — отвечал этот человек. — На дороге к храму никого нет... Уже час Тигра, скоро рассвет. Как же вы собираетесь их догнать? Куда вы идете? Как бы не случилось с вами беды... Ступайте домой, я провожу вас.
Но я была не в силах вернуться ни с чем, с полпути, и, плача, совсем одна, продолжала идти вперед, а на рассвете увидела лишь дымок, курившийся на месте погребального костра — все уже было кончено. Не передать словами, что пережила я в тот миг. Думала ли я, что доживу до этой скорбной минуты?
Усадьба Фусими была близко отсюда. Мне вспомнилось, как этой весной, когда скончалась государыня, ее дочь, государыня Югимонъин, провожала ее вместе с отцом. Теперь она осталась совсем одна. Я представила себе, как, должно быть, велико ее горе, и сложила стихи:
След вечерней роем
растаял, исчез безвозвратно —
я, скорбя о былом.
вновь и вновь рукава орошаю,
проливаю горькие слезы...
Государыня Югимонъин жила сейчас в усадьбе Фусими; уж с ней-то я могла бы поговорить о прошлом, поведать ей мою душевную боль, но по случаю траура ворота были на запоре, даже справиться о здоровье государыни было не у кого... Долго блуждать возле ограды не подобало, и я побрела домой.
Мне рассказали, что государыня опять облачилась в траур. А я? Если бы я по-прежнему служила во дворце, как встарь, — какой глубокий траур я бы надела! Когда скончался государь-инок Го-Сага, — вспомнилось мне, — отец хотел, чтобы я тоже носила траур, но государь воспротивился: «Она еще слишком молода, пусть носит обычное платье, только не очень яркое...» А вскоре, уже в восьмую луну того же года, мне пришлось надеть траур по отцу... Бесчисленные воспоминания вставали в душе, и я сложила стихи:
Нет, не станет черней
от скорби моей беспросветной
черной рисы рукав —
хоть горюю с императрицей
об одном ужасном несчастье...
* * *
Мне не с кем было поделиться моим горем, и я пошла молиться в храм Небесных владык, Тэннодзи, в надежде найти там успокоение, ибо слыхала, что в этом храме слово Будды обладает особой силой. Там, в тишине и покое, намеревалась я читать сутры, всецело предавшись молитве, но скорбные мысли о покойном государе преследовали меня. С грустью думала я о государыне Югимонъин, представляя себе, как велика, должно быть, ее печаль.
Как темнеет рукав
весеннего светлого платья
от осенней росы,
так душа моя омрачилась
безысходной тоской-печалью...
* * *
Приближался сорок девятый день после кончины государя. Я вернулась в столицу и в тот же день пошла на панихиду во дворцовую усадьбу Фусими. «Никто из многочисленного собрания не скорбит так сильно, как я», — с болью думалось мне. Когда служба закончилась, были сделаны щедрые пожертвования храму — увы, с этого дня официальный траур закончился. Стояла осень, начало девятой луны, когда обильна роса, но слезы, которые проливали теперь в женских покоях дворца, были еще сильнее...
Услыхав, что сын покойного, прежний государь Фусими, отныне поселится во дворце Томикодзи, я вспомнила прошлые времена, когда я там служила, и принц, только что назначенный наследником, поселился в Угловом павильоне. Все наводило на печальные воспоминания о прошлом. Осень — всегда самое грустное время года. Недаром сказано:
Слышен в плаче цикад
отзвук скорби непреодолимой —
как осенней порой
этот стрекот в ночи бессонной
душу старца томит и гложет!...
Вот и отец мой, и государь — оба скончались осенью. Горько было сознание, что бог не внял моей просьбе, — пусть я ничтожна, но ведь я так его умоляла взять мою жизнь взамен жизни государя. Увы, я все еще живу в бренном мире и должна теперь в седьмой раз встречать седмицу со дня его кончины. При мысли об этом, против воли становилось обидно.
... В монастыре Трех Источников, Миидэра, есть храм Вечная Обитель Дзёдзюин, посвященный светлому богу Фудо. Предание гласит, что когда первосвященник Тикоо захворал и был уже близок к смерти, его ученик, праведный Сёкуу, взмолился к богу: «Пусть я, ничтожный, не достоин милости божьей, но все же внемли моей просьбе, возьми мою жизнь взамен жизни учителя, которому я столь многим обязан!» Он прибегнул к помощи жреца Инь-Ян Сэймэя Абэ, чтобы тот перенес болезнь учителя на ученика. Но тут светлый бог возвестил через оракула: «Ты хотел перевоплотиться в учителя, я же ныне воплощаюсь в тебя!» Болезнь Тикоо прошла, и Сёкуу тоже остался жив...
Я видела от государя неизмеримо больше добра, чем получил от своего наставника Сёкуу, почему же остались втуне мои мольбы? Я молилась богу храма Ивасимидзу, недаром зовется он «Хатиман» — спаситель бессчетных мириад людей в нашем мире скорбей. Стало быть, как бы ничтожна я ни была, мои молитвы должны были дойти до бога. Государь тоже верил в него всем сердцем... «Поистине, невозможно изменить то, что предначертано человеку законом кармы!» — думала я по дороге домой, и всю ночь не могла сомкнуть глаз, и сложила:
Не узнает никто,
не узрит ясновидец премудрый
дальний путь той души,
что в заоблачные высоты
устремилась, землю отринув...
* * *
Мне осталось переписать еще двадцать свитков из Великого собрания сутр, я хотела завершить этот труд до истечения ста дней после кончины государя, но у меня не осталось никакого имущества, чтобы покрыть расходы по переписке, кроме одной-единственной монашеской рясы — не могла же я отдать и ее! Моих средств не хватало даже на скудное пропитание, ничего годного для продажи не было. Но я все еще сохранила два подарка, оставленные мне на память матерью и отцом. Перед смертью мать поручила отдать мне ее туалетный прибор — лакированный с позолотой ларец, с узором, изображавшим мандаринских уточек нарами; все туалетные принадлежности внутри ларца, и даже зеркало, украшал такой же узор. Отец подарил мне на намять письменный прибор для туши и кистей, но лакированной крышке были разбросаны золотые блестки и на их фоне — выпуклые гербы дома Кога — журавли в ромбовидной рамке, — а на внутренней стороне крышки сияла инкрустированная золотом надпись, собственноручно сделанная отцом: «Да не будет конца дням счастья!» Я берегла эти вещи пуще собственной жизни, а когда настанет мой смертный час, они должны были сопровождать мое бездыханное тело на погребальный костер. Отправляясь на богомолье, я оставляла дорогие предметы на хранение знакомым людям с такой душевной тревогой, будто расставалась с родным дитятей, а возвращаясь, прежде всего спешила забрать назад, и мне казалось при этом, будто я снова встречаюсь с матерью и отцом. Тридцать три года служил мне прибор для туши, а туалетным ларцом я пользовалась уже сорок шесть лет. Оба эти подарка были мне бесконечно дороги. И все же, если рассудить хорошенько, дороже всего на свете — жизнь, а ведь я готова была отдать этот бесценный дар в обмен на жизнь государя. Тем паче не стоит беречь мирские сокровища — они подобны наследству, которое некому завещать! Пусть эти вещи перейдут к чужим людям, зато я выполню мой обет... На средства, вырученные от продажи туалетного ларца и прибора для туши, смогу отслужить молебны за упокой государя, за блаженство моих родителей в потустороннем мире... С этим решением я достала мои сокровища, с которыми сроднилась за долгие годы. Они безмолвствовали, но могла ли я смотреть на них без грусти?
Как раз в это время мне сказали, что некая девица просватана за жителя Восточных провинций и перед отъездом хочет купить туалетный прибор наподобие моего, причем готова заплатить намного больше, чем я рассчитывала. Как ни жаль мне было расстаться с заветным ларцом, я обрадовалась — наверное, сам Будда сжалился над моей нищетой! Передавая ларец новой хозяйке, я сложила:
О, как горестно мне
с родительским даром прощальным
расставаться навек!
Ведь ларец драгоценный этот —
об отце и матери память...
* * *
Прежде чем начать переписку остававшихся двадцати свитков Великого собрания, я отслужила, как положено, службу покаяния в грехах в храме Двойных деревьев, Сориндзи, на Восточной горе, Хигасияма. Раньше, трудясь над перепиской, я ни на минуту не забывала о государе, вспоминала прошедшее, любовь к государю все еще переполняла сердце, я не в силах была его позабыть, но теперь, днем ли, ночью, твердила в душе только одно: «Да обретет вечное просветление душа усопшего!» — и с горечью думала о моей карме, судившей мне его пережить. На горе Отова, за храмом Киёмидзу, трубили олени — мне казалось, они горюют вместе со мной, печальный звон цикад невольно вызывал слезы. Я молилась всю ночь. Луна, взошедшая на востоке, постепенно склонилась к западу. Закончилась ночная служба в окрестных храмах, и только здесь, в храме Двойных деревьев, еще звучал одинокий голос монаха, читавшего сутру. Я сложила:
По кремнистой тропе
я хотела бы в горние выси,
в мир иной забрести,
чтобы встретить в пути, быть может,
отлетевшую светлую душу...
Я поручила одному из монахов доставить мне из Екавы бумагу и освященную воду, чтобы размешать тушь для переписки. Мы вместе пошли до Восточного подножья священной горы Хиэй, здесь я посетила храм Хиёси, посвященный богу-покровителю священной горы. Моя бабка, монахиня Кога, горячо почитала это святилище за благодеяния, ниспосланные ей здешним богом, она постоянно бывала здесь и часто брала меня с собой...
Примечание переписчика: «Здесь опять бумага отрезана ножом, и что написано дальше — неизвестно».
... — За чью душу вы молитесь? — спросил меня монах. Мне было больно слышать его вопрос. Конечно, мне хотелось бы отдать переписанный мною свиток в храм Фука-куса, где покоится прах государя, но что подумали бы об этом люди? Вспомнив, что покойный государь глубоко чтил богов храма Касуга, я отправилась туда и поднесла свитки главному святилищу на горе Микаса; а на горных вершинах в это время громко трубили олени, как будто понимали мои переживания.
Так жалобна песнь
оленей на кручах далеких,
цикад на полях —
будто вместе со мною стенают,
слезы льют в тоске безутешной...
* * *
В этом году наступила тридцать третья годовщина смерти моего отца. Я заказала, как положено, поминальную службу, ее вел тот же монах из храма Двойных деревьев, Сориндзи. По моей просьбе он прочел также стихотворение, которое я сложила:
Год за годом течет,
влачатся дни жизни бесплодной —
скоротала и я
тридцать лет да еще три года
с той норы, как отца не стало...
Я посетила Кагураоку, где обратилось в дым тело отца. Обильная роса покрывала древние мхи, под ногами шуршала палая листва, засыпавшая тропинку. Каменная ступа отмечала место, где был погребен прах отца. Мне было грустно, но более всего меня огорчало, что стихи отца не включили в очередное поэтическое собрание, составленное по императорскому указу. Разве случилось бы такое, если бы я по-прежнему служила во дворце, имела бы подобающий ранг? Стихи отца всегда помещали во все собрания, начиная с «Продолжения старых и новых песен». Я и сама принимала когда-то участие в придворных поэтических состязаниях. Неужели бесплодно угаснет поэтическая слава, сопутствующая нашему роду на протяжении восьми поколений, начиная с принца Томохиры, нашего предка? Мне вспомнились предсмертные слова отца, завещавшего мне продолжать семейную поэтическую традицию, и я сложила:
О печальная участь!
Не осталось от славы былой
и следа в мире песен —
как разбитая лодка рыбачья,
доживаю свой век в безвестье...
Так горевала я, стоя у могилы отца. А ночью мне привиделся сон: я увидела отца как живого, и я сама тоже была молодой, прежней, как в те далекие дни. Я поведала отцу, как мне больно, что угасла наша былая слава.
— Твой дед, Митимицу Кога, воспел в стихах опавшие листья клена, — отвечал мне отец.
О Синобу-гора!
На пределе терпенья под вечер
у подножья узрел,
как багрянцем в лучах заката
на листве роса заиграла...
— А мое стихотворение, — продолжал он, —
От дымки весенней
куда улетаете вы?
О дикие гуси!
Разве там, в краю чужедальнем,
вас не встретит весны цветенье?..
удостоилось чести войти в собрание «Второй августейший сборник». С тех пор ни одно поэтическое собрание не обходилось без сложенных мной стихов. Твой дед с материнской стороны, Такатика, глава Военного ведомства, тоже прославился стихотворением, написанным по случаю посещения государем его усадьбы в Васиноо:
Нашей ветхой усадьбе
выпадала высокая честь
принимать государей —
но еще не бывало доселе,
чтоб цвели так безудержно вишни...
Итак, твои предки и с отцовской, и с материнской стороны передали тебе способность к стихосложению. Не бросай же поэзию! Пусть ты осталась одна, последняя в нашей семье, но поэзия с тобой не угаснет! — И, постепенно удаляясь от меня, он произнес:
Неустанно трудись,
слагай с неослабным усердьем
строки песен своих,
как рыбачка — травы морские,
и признанье тебя не минет... —
С этими словами призрак исчез, и в то же мгновенье я проснулась, но облик отца, казалось, еще стоит перед моими полными слез глазами, а голос звучит подле моего изголовья.
С тех пор я стала с особым усердием заниматься сложением стихотворений танка. В полном одиночестве я на семь дней затворилась для молитвы близ могилы гения поэзии Хитомаро[154]. В седьмую ночь, которую проводила я в бдении, я сложила:
Был прославлен наш род
искусством сложения песен —
о великая скорбь
сознавать, что мне не под силу
миру дать нетленные строфы!
В это время словно во сне передо мной явилась фигура старца. Я набросала на бумаге его изображение и записала его слова. Этот мой рисунок и хвалебное слово Хитомаро послужили к прославлению поэта на празднике в его честь. Я надеялась, что если окажусь угодной душе великого стихотворца древности, заветное желание мое непременно исполнится — не угаснет поэтическая слава семейства Кога! Я отслужу тогда благодарственный молебен перед этим рисунком... А покамест я спрятала его на дно моего ларчика с тушью. Время шло, и вот, наконец, в следующем году, в восьмой день третьей луны, на празднике в честь Хитомаро, я поставила перед его изображением ритуальные подношения.
* * *
Меж тем уже наступила пятая луна, приближалась первая годовщина смерти государя. Я дала обет переписать к этому дню Пять великих сутр, три первых свитка были уже готовы, осталось переписать еще два. Но в нашем мире всегда опасно уповать на завтрашний день... С памятным подарком матери я уже рассталась, стало быть, и отцовский подарок хранить не было смысла. Все равно ведь, как его ни беречь, в мир иной его с собой не возьмешь... На этот раз я твердо решила расстаться и с отцовским письменным прибором. Сперва мне казалось, что лучше уступить его кому-нибудь из знакомых, чем продать совсем чужому, незнакомому человеку; однако, зная о данном мною обете, люди, чего доброго, могли бы подумать, будто, окончательно пав духом в борьбе за жизнь, я так обнищала и опустилась, что готова теперь спустить даже подарок, завещанный покойным отцом. Это было бы мне неприятно. Как раз в это время, проездом из Камакуры, в столице остановился помощник наместника острова Кюсю. Он-то и купил у меня прибор для письма. Так получилось, что подарок матери увезли на восток, а отцовский подарок ушел на запад.
Со слезами смешавшись,
течет моя черная тушь
в море вечной печали —
суждено ли нам свидеться снова
там, на Западе, в лучшем мире?..
с грустью думала я, передавая коробку с тушью новому владельцу.
Переписку двух оставшихся сутр — Нирваны и Высшей мудрости — я решила начать в середине пятой луны. В это время мне пришлось по кое-каким делам побывать в краю Кавати, в местности, где находится могила принца Сётоку. Я осталась там и завершила переписку первой половины — двадцати свитков, — сутры Высшей мудрости. Эти свитки я преподнесла святилищу при могиле принца и в начале седьмой луны вернулась в столицу.
Миновал ровно год со дня смерти государя. Я посетила его могилу в селении Фукакуса и оттуда прошла к дворцу Фусими. Там уже началось богослужение. По поручению сына покойного, прежнего императора Фусими, служил епископ Тюгэн, настоятель храма Каменного Источника, Сякусэн. Я слышала, как он читал сутру, собственноручно переписанную государем Фусими на обороте бумаг, оставшихся после покойного государя, и с болью душевной думала, что сын скорбит о покойном отце так же сильно, как я. Затем продолжалась служба от имени государыни Югимонъин, ее вел преподобный Кэнки, он тоже читал сутру, написанную на обороте рукописей покойного. Эти службы с особой силой запечатлелись в моем сердце.
Сегодня истекал срок траура, мне было больно при этой мысли, горе сжимало сердце. Служба уже кончилась, а я все стояла на коленях посреди двора и, хотя день выдался мучительно жаркий, совсем не ощущала зноя. Все разъехались, один за другим, двор опустел, и я осталась одна наедине с моей скорбью.
Никогда, никогда
не высохнут слезы разлуки
на моем рукаве,
хоть известно мне, что сегодня
завершается поминовенье!...
Я видела, как оба государя, отец и сын, Фусими и Го-Фусими, склонились перед изображением покойного государя, установленным в молитвенном зале. Одежды государя Фусими были особенно густого, темного цвета. «Неужели завтра он снимет траур?» — с горечью подумала я. Прибыл также супруг государыни Югимонъин, прежний император Го-Уда, и тоже прошел в молитвенный зал, где находилось августейшее семейство. Да, род государя не угас, продолжал процветать, и это было прекрасно!
* * *
Примерно в это же время захворал государь-инок Камэяма. Все ждали, что он скоро поправится, недуг был неопасный, государь Камэяма и всегда-то прихварывал, однако вскоре разнеслась весть, что больной безнадежен и уже отбыл во дворец Сага. Несчастья сыпались одно за другим: в прошлом году — смерть государя, в этом году — болезнь его брата, и, хотя не в моих силах было чем-нибудь тут помочь, все же я была глубоко огорчена.
Я дала обет завершить в этом году списки последних двадцати глав сутры Высшей мудрости, давно уже решив, что закончу мой труд в храмах Кумано, я хотела отправиться туда, пока еще не наступили сильные холода, и в десятый день девятой луны — Долгого месяца, — пустилась в дорогу. Зная, что государь Камэяма все еще болен, и притом — тяжело, я, конечно, тревожилась, но все же далеко не так сильно, как в прошлом году, когда смертельно заболел государь Го-Фукакуса. Наверное, это было грешно — ведь святой закон не велит делить людей на любимых и нелюбимых...
В Кумано я поселилась близ водопада Нати — здесь было удобней черпать утром и вечером святую воду — и начала переписывать сутру. С каждым днем все сильнее дули ветры с горных вершин, а брызги водопада, шумевшего рядом, казалось, сливались с потоками моих слез. Беспредельно очарование сего священного края!
Почему же никто
хоть вчуже не спросит с участьем:
«Сколько плакала ты,
безутешна от тяжкой утраты,
если так рукава промочила?..»
У меня больше не сохранилось ни зеркала, ни прибора для туши, оставленных мне на память отцом и матерью. Я все продала ради служения богам; наверное, мое усердие оказалось угодным богу Кумано, потому что кисть бежала легко, труд спорился, до завершения оставалось уже немного. Пришло время покинуть Кумано, но мне было жаль расставаться с этими святыми местами, и я всю ночь провела в молитвах. На рассвете я слегка задремала, и мне привиделся сон.
... Мне снилось, будто я сижу рядом с покойным отцом; вдруг кто-то объявляет о прибытии государя. Я поднимаю глаза и вижу государя — на нем кафтан из ткани, окрашенной соком хурмы, узор парчи изображает двух птиц, повернутых головами друг к другу; государь как-то странно клонится на правую сторону. Я выхожу из-за занавеса и усаживаюсь напротив, а государь удалился в храм бога Кэцумико и, немного приподняв занавес, улыбается, и так весел... Опять слышится голос: «Пожаловала государыня Югимонъин!», и я вижу ее сидящей за занавесом в храме бога Мусуби, в простом наряде, на ней всего лишь косодэ и белые хакама; государыня приподнимает до половины занавес, достает два белых косодэ и подает мне.
— Мне так жаль, что тебе пришлось расстаться с памятными подарками матери и отца... — говорит она. — Вот, возьми взамен эти косодэ!
Я беру ее дар, возвращаюсь на свое место и говорю отцу:
— Как же так, ведь он украшен всеми Десятью добродетелями... По какой же причине, унаследованной из былых воплощений, стал он таким калекой, что не может держаться прямо?
— Это оттого, что с одной стороны у него нарыв... — отвечает мне дух отца. — А нарыв этот означает, что под властью государя много таких, как мы с тобой, неразумных смертных людей, и он всех их жалеет и лелеет... Так что вовсе не по своей вине он не может держаться прямо...
Я опять взглянула на государя и вижу, что он все так же ласково улыбается.
— Подойди поближе! — говорит он. Я встаю, опускаюсь перед ним на колени, и он подает мне две ветки — стволы у них обструганы добела, как палочки для еды, а на кончиках — по два листочка дерева наги[155]...
... На этом я открыла глаза. Как раз в это время началась служба в храме Нёирин. Безотчетным движением проведя рукой по полу рядом с собой, я внезапно нащупала какой-то предмет — это оказался веер на каркасе из кипарисовых спиц. Поистине чудесной и благостной показалась мне эта находка, ведь лето на дворе давно миновало! Я взяла веер и положила его рядом со столиком, на котором писала сутру. Когда я рассказала о своем сновидении одному из местных монахов, он сказал:
— Веер — символ Тысячерукой Каннон. Вам привиделся благой сон, стало быть, вы непременно сподобитесь благодати!
Образ государя, увиденный во сне, сохранился в моей душе: закончив переписывать сутру, я, в слезах, пожертвовала храму последнее из косодэ, некогда подаренных государем, ибо какой смысл было бы по-прежнему держать его при себе?
Печалюсь о том,
что больше уже не увижу
придворный наряд,
бесценный дар государя,
которым так дорожила...
Я оставила у священного водопада Нати и мои списки, и косодэ, приложив к ним стихотворение:
Предрассветной норой
от сна пробудившись на ложе,
слышу издалека
ропот горного водопада,
что моим стенаниям вторит...
Теперь памятным даром государя стал для меня веер, найденный в ту ночь, когда мне приснился тот вещий сон, и я взяла веер с собой в столицу. Вернувшись домой, я узнала, что государь Камэяма уже скончался. Давно известно, сколь жесток наш бренный мир и как все здесь недолговечно, но все же скорбь охватила меня, когда я узнала о его смерти. Только моя жизнь все еще тлела, курилась, как бесплодный дымок над угасшим костром...
* * *
В начале третьей луны я, как обычно, пошла на поклон в храм Хатимана. Два первых месяца нового, 1-го года Токудзи[156], я провела в Наре. Никаких вестей из столицы не получала. Откуда ж мне было знать, что в храме Хатимана ожидают прибытия государыни Югимонъин?
Как всегда, я поднялась к храму со стороны холма Кабаний Нос, Иносака. Ворота павильона Баба-доно были открыты, и мне вспомнились минувшие времена. На дворе, перед храмом, я тоже заметила приготовления к встрече какой-то знатной особы. Я спросила, кого ждут, и в ответ услыхала: «Государыню Югимонъин!» Меня поразило, что мой приход словно нарочно совпал с ее посещением, я вспомнила сон, приснившийся в прошлом году, в Кумано, облик государя, явившийся мне в том сне; взволнованная, всю ночь я провела в молитвах. Наутро, едва забрезжил рассвет, я увидела пожилую женщину, похожую на придворную даму, — она занималась приготовлениями к приезду государыни. Я обратилась к ней, спросила, кто она, и она рассказала, что зовут ее Оторан и что состоит она при дворцовой трапезной. С волнением слушала я ее речь.
— Из тех, кто служил в прежние времена, никого уже не осталось, — сказала она в ответ на мои расспросы о жизни при дворе государыни. — Теперь там все молодые...
Мне захотелось как-нибудь дать знать государыне, кто я такая, взглянуть на нее хотя бы издалека, когда она, павильон за павильоном, будет обходить строения храма, ради этого я даже не пошла перекусить в хижину, служившую мне приютом. Как только послышались восклицания: «Вот она, вот!», я спряталась в сторонке и увидела богато украшенные носилки, которые поднесли к храму.
Священный дар «гохэй» вручил жрецам храма сопровождавший государыню царедворец наследника, вельможа Канэсуэ Сайондзи. Он был так похож на своего отца Акэбоно, в ту пору, когда тот, еще совсем молодой, служил в Правой дворцовой страже, что одно это уже наполнило мою душу волнением.
Был восьмой день третьей луны. После посещения главного храма государыня, как положено, проследовала к павильону Тоганоо. Прибыли всего два паланкина, очевидно, выезд совершался как можно более незаметно, так, чтобы не привлекать внимания. «Стало быть, разгонять народ не будут, а значит, и меня в толпе не заметят, взгляну на нее хотя бы одним глазком...» — подумала я и пошла следом. В свите государыни было еще несколько женщин, пеших. Как только я увидела, узнала сзади знакомый облик, я уже не могла сдержать слезы. Уйти, однако, тоже была не в силах и осталась стоять у входа. Церемония поклонения закончилась, государыня вышла.
— Откуда вы? — спросила она, остановившись возле меня.
Мне хотелось рассказать ей все-все, начиная с давно минувших времен, но я сказала только:
— Из Нары...
— Из храма Цветок Закона? — переспросила государыня. У меня выступили на глазах слезы, я испугалась, что ей покажется это странным, и хотела молча уйти. Но уйти, так и не сказав ничего, я была не в силах и так и осталась стоять на месте, а государыня меж тем уже удалилась. Вне себя от сожаления, я взглянула ей вслед и увидела, что она в нерешительности остановилась у лестницы, затрудняясь спуститься по высоким ступеням. Не теряя мгновения, я приблизилась и сказала: «Обопритесь на мое плечо!» — она посмотрела на меня удивленно, но я продолжала:
— Я прислуживала вам, когда вы были еще ребенком... Вы, конечно, меня забыли... — И слезы хлынули градом. Но она обратилась ко мне ласково, обо всем расспросила и сказала, чтобы отныне я всегда приходила к ней, когда захочу.
Мне снова вспомнился сон, приснившийся в Кумано, вспомнилось, что и с покойным государем случай свел меня тоже здесь, в обители Хатимана, и радость проникла в душу при мысли, что не напрасно уповала я на великого бодхисаттву. Разноречивые чувства теснились в сердце, но, кроме слез, не было им исхода...
Одна из женщин, пешком сопровождавших государыню, заговорила со мной, звали ее Хёэноскэ. Она сказала, что завтра утром государыня вернется в столицу, а сегодня вечером будут исполняться священные пляски и песнопения. Когда наступили сумерки, я сломала ветку цветущей сакуры, отдала ее даме Хёэноскэ со словами: «Я навещу вас в столице прежде, чем увянут эти цветы!» — а сама собралась утром, еще до отъезда государыни, вернуться домой. Однако мне пришла в голову мысль, что счастливая встреча с государыней состоялась не иначе как по милости великого бодхисаттвы, мой долг — поблагодарить его за эту великую милость, и я решила еще на три дня остаться в храме, дабы вознести благодарственную молитву.
Вернувшись в столицу, я написала государыне, спросила: «Как мои цветы?» — и приложила стихотворение:
Должно быть, цветы
давно на ветру облетели —
ведь минуло дней
много больше противу срока,
что указан был прежде мною?..
Ответ государыни гласил:
Разве может сорвать
цветы запоздалые ветер,
даже если прошло
много больше дней против срока
вами данного обещанья!...
* * *
С тех пор я стала часто бывать у государыни Югимонъин, разумеется стараясь, чтобы мои посещения не посчитали слишком назойливыми, и временами у меня было такое чувство, будто я снова служу во дворце, как в минувшие времена. Но вот наступила шестая луна, приблизилась третья годовщина со дня смерти покойного государя. Мне захотелось послушать проникновенную заупокойную службу. Теперь у меня уже ничего не осталось из подарков, полученных на память от государя, а меж тем надо было закончить списки сутры, оставалась еще одна, последняя глава, я боялась, что так и не сумею закончить мой труд до конца года, но все же решила пойти во дворец Фусими и хотя бы в сторонке, издали, послушать заупокойную службу. Ранним утром пятнадцатого дня я пришла в храм Цветок Закона в селении Фукакуса и увидела, что там устанавливают рисованное изображение государя, — могла ли я без волнения взирать на знакомый облик? Тщетно пыталась я скрыть слезы, падавшие на рукав. Монахи и прочие стоявшие в молитвенном зале люди, наверное, удивились, заметив, что я плачу. «Подойдите поближе, там лучше видно!» — сказал мне кто-то. Обрадованная, я подошла, поклонилась изображению государя и убедилась, что еще не все слезы выплакала, они продолжали литься...
Пусть растает роса,
но останется образ в портрете —
и при виде его
вновь росою прозрачной слезы
рукава мои увлажняют...
Ночью, когда луна сияла на безоблачном небе, я пришла к даме Хёэноскэ, в ее каморку, вспоминала прошлое, но мне все еще как будто не хватало чего-то, я вышла и приблизилась к храму Мгновенного Озарения. «Прибыли!» — услышала я людские голоса. «О чем это они?» — подумала я. Оказалось, что изображение государя, которое я видела утром в храме Цветок Закона, привезли теперь сюда, чтобы установить в храме Мгновенного Озарения. Четверо человек, очевидно дворцовые слуги, несли на плечах укрепленное на подставке изображение государя. Распоряжались двое в черных одеждах, по-видимому монахи младшего чина. Словно в каком-то сне смотрела я, как они, в сопровождении всего лишь одного распорядителя и нескольких самураев дворцовой стражи, вносили в храм картину, завешенную бумагой... Когда покойный государь восседал на троне Украшенного всеми десятью добродетелями повелителя десяти тысяч колесниц и сотни вельмож повиновались его приказам — того времени я не помню, в ту пору я была еще малым ребенком. Я пришла к нему в услужение уже после того, как, оставив трон, он именовался почетным титулом Старшего Прежнего государя, но и тогда, даже при тайных выездах, его карету встречали и провожали вельможи и царедворцы целой свитой следовали за ним в пути... «По каким же дорогам потустороннего мира блуждает он теперь, совсем одинокий?» — думала я, и скорбь с такой силой сдавила сердце, как будто совсем свежей была утрата.
На следующее утро я получила письмо от дайнагона Моросигэ Китабатакэ. «Какие чувства пробудила в вас вчерашняя служба?» — спрашивал он.
Я ответила:
Под осенней луной
цикадам я внемлю уныло,
вспоминая одно —
государя облик нетленный,
озаренный дивным сияньем...
* * *
На следующий, шестнадцатый день опять была служба, возносили хвалу Лотосовой сутре, творению будд Шакья-Муни и Прабхутаратны[157] — эти будды вместе восседают в едином венчике лотоса. Потом все по очереди делали подношения в павильоне Прабхутаратны. С самого утра на церемонии присутствовал прежний император Го-Уда, поэтому всех посторонних прогнали и со двора, и из храма. Мне было очень горько, что меня не пустили, — как видно, посчитали черную рясу особенно неуместной, — но я все же умудрилась остаться возле самого храма, стояла совсем близко, на камнях водостока, и оттуда слушала службу. «Ах, если б я по-прежнему служила при дворе...» На какое-то время я даже пожалела о жизни в миру, от которой сама бежала... Когда священник начал читать молитву за упокой и блаженство усопшего в потустороннем мире, я заплакала и, пока не кончилась служба, продолжала лить слезы. Рядом со мной стоял какой-то добрый с виду монах.
— Кто вы такая, что так скорбите? — спросил он.
Я побоялась бросить тень на память покойного государя откровенным ответом и ответила только:
— Мои родители умерли, и траур по ним давно закончился, но сейчас они вспомнились мне особенно живо, оттого я и плачу... — И сказав так, тотчас ушла.
Прежний император Го-Уда тем же вечером отбыл; опять опустел, обезлюдел дворец Фусими, все кругом, казалось, дышит печалью. Мне не хотелось никуда уходить, и я по-прежнему некоторое время жила неподалеку от усадьбы Фусими.
Прежний министр Митимото Кога доводится мне двоюродным братом, и мы изредка обменивались письмами.
В ответ на мое послание он написал мне:
Навевают печаль
и осенние виды столицы —
сколько грустных ночей
провели вы в горах Фусими,
предрассветной луной любуясь?..
Эти стихи заставили меня еще сильнее ощутить скорбь, я была не в силах сдержать горе и ответила:
Скорбя о былом,
провела я три ночи осенних
в безлюдных горах —
множит грустные воспоминанья
предрассветной порою месяц...
В свою очередь, он прислал мне ответ:
Как, должно быть, для вас
мучительны воспоминанья
о минувших годах!
В эту пору, когда тоскою
веет осень в краю Фусими!...
Помнится, в пятнадцатый день — день смерти государя, — я поднесла храму заветный веер — пусть он служит кому-нибудь из священников, — и на обертке написала:
Не чаяла я,
что в третью Его годовщину
осенней росой
вновь рукав окропить придется,
от горючих слез не просохший!...
* * *
После кончины государя Го-Фукакусы не стало никого в целом свете, кому я могла бы поведать все, что наболело на сердце. Год назад, в восьмой день третьей луны, я пошла почтить память поэта Хитомаро. Разве не удивительно, что в этом году, и как раз в тот же день, я встретила государыню Югимонъин? Мне показалось тогда, будто предо мной наяву предстал облик покойного государя, приснившийся мне в Кумано. Стало быть, напрасно я сомневалась, угодны ли будут богу мои труды. Нет, не зря была преисполнена горячей верой моя душа, не пропало втуне мое усердие на протяжении столь долгих лет!
Я думала о превратностях моей жизни, но размышлять в одиночестве о пережитом было невыносимо, вот почему, подражая Сайгё, я отправилась странствовать. А чтобы не пропали бесследно мои думы, написала я сию непрошеную повесть, хотя и не питаю надежды, что в памяти людской она сохранится...
Примечание переписчика: «В этом месте рукопись опять отрезана, и что написано дальше — неизвестно».