Георгий Котлов НЕСКОЛЬКО МЕРТВЕЦОВ И МОЛОКО ДЛЯ РОБЕРТА

Глава первая

1

В ванной комнате живет паук. У него продолговатое тельце и восемь длинных, тонких ножек. Его паутина густо оплела левый угол под потолком, прямо над моей головой. Сам паук неподвижно застыл в центре паутины, ожидая, когда к нему еще кто-нибудь попадется, — в паутине виднелось несколько засохших мух и таракан.

Мне непонятно, откуда здесь взялся таракан, потому что этих мерзких насекомых в нашей квартире сроду не водилось. Не водилось раньше. А это было давно.

«Наверное, прибежал от соседей, — подумал я, — когда они в очередной раз разрисовывали китайским карандашом плинтуса и кафельную плитку».

Спасаясь, таракан полз внутри вентиляционной трубы, а потом сквозь отверстие отдушины попал в ванную, где и угодил в паутину.

Я лежу в ванне, которая медленно наполняется теплой водой, и смотрю на паука. Кажется, он тоже наблюдает за мной. По крайней мере, мне так кажется.

Сливное отверстие я прикрываю пяткой, а когда вода начинает полностью покрывать мое тело, как покрывает во время прилива часть берега, я убираю ее и опускаю воду. Не люблю лежать в полной ванне. Мне нравится, когда воды в ней чуть-чуть, на дне, и она медленно набирается тонкой струйкой. Внизу ванна теплая, а выше, где воды нет, стенки прохладные, и лежать в ней очень приятно.

Паук затаился, неподвижен, и я засомневался, живой ли он или, как мухи и таракан, дохлый.

Я набрал горсть воды и бросил ее вверх — несколько крупных капель долетели до паутины, застряли в ней, и тогда паук дернулся в их сторону. Наверное, решил, что кто-то попался, а мне ясно, что паук не дохлый. Потом, видно, поняв, что это не муха и не таракан, а всего лишь обыкновенная вода, он снова замирает и ждет дальше.

Я тоже жду. Дверь в ванную приоткрыта, чтобы я мог услышать звонок, но та, кого я жду, не идет вторую неделю. Почти две недели я в квартире один, но каждый день жду, когда раздастся ее звонок. Она звонит особенно — три раза чуть коснется кончиком пальца кнопки звонка, паузы между касанием одинаковые, и ее звонок я сразу узнаю. Почти две недели я не слышал ее звонка, даже по нему соскучился. Она сказала, что я чудовище, маньяк, извращенец и что я никогда-никогда ее не увижу. Но я все равно жду.

На трубе, напротив меня, висит забытое ею нижнее белье — черные трусики и черный бюстгальтер. Белый цвет мне нравится больше, но все равно, когда я смотрю на них, меня переполняет волна нежности и возбуждения. Она всегда меня возбуждала одним своим присутствием или голосом, даже если я разговаривал с ней по телефону, и один вид ее нижнего белья меня безумно возбуждает, хотя оно и черного цвета, а не белого, как мне нравится. Глядя на него, я запросто могу кончить, и это почти каждый день происходит со мной, когда я лежу вот так в ванне.

Сейчас мне захотелось большего. Я снял с горячей трубы бюстгальтер и, вывернув его, провел им по лицу, губами и языком ощущая его тонкую сетчатую ткань. Трусики из такой же тонкой полупрозрачной ткани. Когда она надевала это белье, оно просвечивало насквозь, и ее было видно всю, были видны ее маленькие соски, и светлая полоска волос на лобке тоже была видна. Мне показалось, что от бюстгальтера пахнет ее телом, на самом деле пахло хозяйственным мылом.

Потом я снял с трубы трусики и, встав в ванне, натянул их на себя. Когда я надевал их, мне уже было так приятно, словно я прикасался к ней. Затем я снял их, проделывая это очень медленно, как профессиональная стриптизерка, и мне представлялось, что я стягиваю трусики не с себя, а с нее. Потом я прижал их к лицу, а бюстгальтером нежно провел по своей тощей груди, лаская ее. Трусики я тоже вывернул наизнанку, и мне казалось, что мое лицо прижимается не к сетчатой ткани, пахнущей ее телом и хозяйственным мылом, а к самому телу, — подумать только, несколько дней назад эти трусики были на ней, прижимались к ее ягодицам, волоскам на лобке и всему остальному. Жаль, что она успела их постирать, уж лучше бы бросила в корзину для грязного белья, и тогда запах действительно бы сохранился, а не чудился мне.

Повесив белье снова на трубу, я лег обратно в свою ванну. Воды на дне оставалось немножко, и я пяткой заткнул отверстие, через которое она и уходила.

Я дрожал от возбуждения, как от холода, кровь бешено пульсировала в моем жале, и мне не пришлось даже онанировать. Всего лишь глазея на белье на трубе, которым только что ласкал себя, я кончил буквально через две секунды — большие белые капли брызнули мне на живот, грудь и даже шею. Если бы я нагнул голову немного ниже, мог запросто угодить себе в глаз собственным ядом.

Хотя я и получил удовлетворение, видеть ее мне не расхотелось.

Наверное, я сошел с ума… А может, это любовь?

2

И тут сверху опять послышалась эта мелодия, потом запел Джордж Майкл.

Моя душа съежилась и застыла, затем растворилась, как мыло в теплой воде. И, если бы не пятка, она отправилась бы путешествовать по канализационной системе. Я даже воду выключил, чтобы было лучше слышно. Песня старая, очень мне нравится, но ее названия я не знаю. Наверное, это самая лучшая песня Майкла. Песня мелодичная и красивая; помню, что много лет назад, я был еще сопляком, на эту украденную музыку Сергей Минаев сочинил свою песню, что-то о бедном скрипаче, и в припеве еще были слова: «Наверно, я сошел с ума…»

Я частенько слушаю вот так музыку, лежа в своей ванне, почти каждый день за те две недели, что я дома. Сверху, на третьем или четвертом этаже, живет меломан, и магнитофон он берет с собой, даже когда идет мыться. В ванну он залезает по нескольку раз за день, так же, как и я, мне хорошо слышно, как он плещется, и слышна музыка. Он живет на третьем или четвертом, потому что, если бы он жил на втором, музыка звучала бы громче; если бы на последнем, пятом, была бы едва слышна. Я живу на первом, в обыкновенной «литовке», а в литовских домах всегда плохая звукоизоляция.

От удовольствия я закрыл глаза и открыл их только тогда, когда песня кончилась. Я снова включил воду.

Вдруг свет погас, и я очутился в темноте. Было слышно, как из крана лилась вода, а мне сделалось страшно. Маленький мальчик все еще боится темноты.

Я вылез из ванны, голым прошел на кухню, отыскал там упаковку больших свечей и, вернувшись, наставил их на край ванны, на полочку для мыла и зубной пасты, на пол и даже на трубу рядом с ее бельем. Потом я зажег их все и снова лег в ванну, как вампир в свой гроб.

Страх отступил, но мне представилось, что я снова нахожусь там, на войне, потому что тогда, три с лишним года назад, все было почти точно так же… Ванна… Зажженные в темноте свечи… Я лежу в теплой воде, и ее в ванне меньше половины…

Я и еще один парнишка из нашей автороты занимали второй этаж полуразрушенного особняка, и в тот день мы решили устроить себе баню. На нашем этаже была ванна, и мы, натаскав в нее на свой страх и риск восемь ведер питьевой воды, стали разогревать ее чугунные стенки двумя паяльными лампами. За использование питьевой воды не по назначению мы могли получить от нашего командира большой нагоняй, но желание помыться, да еще в настоящей ванне, пересилило, и нам на все было наплевать. Мы тогда не мылись почти два месяца, сами понимаете, что это такое.

Когда вода нагрелась, мы вот так же наставили на пол и на край ванны большие свечи, потому что электричества в особняке не было, и зажгли их. «Прямо Новый год», — сказал он, и это были последние слова, что я от него услышал.

Я ответил, что, скорее все, это напоминает церковь, когда в ней отпевают покойника, а он, улыбнувшись, промолчал. Наверное, глядя на эти зажженные свечи, ему было приятнее думать не о церкви в час, когда в ней отпевают покойника, а о новогодней елке в кругу своей семьи — матери, отца, младшей сестренки и здоровенного кота по кличке Киса Воробьянинов. Он сам рассказывал мне о своей семье, о родителях, младшей сестре, которая перешла в третий класс, и о всеобщем любимце Кисе Воробьянинове. Показывал и фотку, где все запечатлены за празднично накрытым столом, сам он сидел между усатым отцом и матерью с грустными глазами, его сестренка с большим бантом и без переднего верхнего зуба прижимала к груди угрюмого и полусонного кота…

Я залез мыться первым, отмачивался и блаженствовал, наверное, с полчаса, а когда вышел из ванной, растираясь казенным вафельным полотенцем, увидел, что товарищ мой валяется мертвым возле окна — снайпер влепил ему пулю прямо в глаз, — и он уже успел снять брюки, готовясь залезть в ванну после меня…

И сейчас все было так же.

Ванна… Свечи…

Я подумал, что, если сейчас выйду из ванной, увижу своего мертвого товарища снова.

Наверное, я на самом деле немножечко спятил, потому что действительно вылез из ванны и заглянул на кухню, а потом в единственную комнату, где была разложена широкая тахта, стояли два кресла, шифоньер, телевизор с видеомагнитофоном на подставке и книжный шкаф. Все было на месте, не было лишь мертвого товарища у окна с черно-красной дырой вместо левого глаза. Неудивительно, ведь я был дома, а товарищ навсегда остался там, три с лишним года назад…

Мокрые ноги оставляли на голом полу блестящие следы, это на кухне и в коридоре, в комнате был ковер, но заходить в нее я не стал. Я вернулся в свою ванну снова и только лег в нее, как, несколько раз моргнув, лампочка вспыхнула ослепительным белым светом — настолько ярче, чем обычно, что глазам сделалось больно. Я на секунду зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что из крана хлещет кровь.

Я смотрел на эту кровь и никак не мог понять, как из обыкновенного водопроводного крана вместо воды может литься темная и густая кровь.

Я подумал, что или я окончательно спятил, или сам Дьявол устроился в городе главным водопроводчиком, подсоединил к венам и артериям трубы и пустил по ним грешную человеческую кровь. И я должен был купаться в этой крови. И другие должны были купаться — матери должны купать в крови своих кричащих младенцев, те, кто любит развлекаться в ванне с подружкой, должны трахаться в этой крови, — а кто не хочет купаться, будут эту кровь пить… Может, и мне стоит сделать глоток, подумал я, раз уж кто-то Всемогущий захотел сделать из всех людей вампиров?.. Тогда, хлебнув из крана, мы будем пить кровь друг у друга…

Я подставил под тонкую, чуть толще спички, струйку руку, и только тогда сообразил наконец, что это никакая не кровь, а всего лишь очень ржавая вода. Я совсем позабыл, что из крана может литься очень ржавая вода, очень похожая на кровь.

— Это не кровь, — сообщил я пауку. — Ржавчина, но не кровь. Совсем забыл, что вместо воды иногда идет ржавчина. Наверное, где-то меняют трубы. Там, где я жил все это время, нет водопровода, воду нужно набирать из колодца, и она всегда очень чистая. Интересно, попади я к тебе в паутину, ты тоже высосал бы из меня всю кровь, как из мухи?

Паук не шевелился в своей паутине. Наверное, он слушал меня. Наверное, я сошел с ума…

Мне представилась огромных размеров ванная комната с огромной паутиной под потолком, где виднелось несколько огромных мух, огромный засохший таракан и я в нижнем женском белье, а огромный паук высасывал из меня кровь. Теряя ее, мое тело постепенно съеживалось и уменьшалось, превращаясь в пустую мертвую оболочку, — нет крови, значит, нет и жизни.

— Ты любишь кровь, приятель? — снова спросил паука.

Он мне не ответил, а я добавил:

— Мне она не очень нравится, она очень густая и пахнет… Неприятно пахнет. Хуже даже, чем пахнет дерьмо в общественном туалете. Может быть, если бы я, как ты, питался кровью, она мне и нравилась, но, знаешь, приятель, когда мне пришлось несколько часов сидеть возле своего мертвого товарища, у которого из глаза натекла целая лужа свежей крови и которая воняла так сильно, что можно было подумать: воняет не кровь, а сам человек… тогда я понял, что кровь — чертовски отвратительная штука. Можешь мне, приятель, поверить. И все дело в том, что он был нормальным парнишкой, и мы с ним становились вроде как друзьями, рассказывали о доме и все такое, но раньше от него никогда так не пахло…

Паук, застыв среди своих трофеев, мух и таракана, слушал меня. Мне хотелось поговорить, и он был моим единственным слушателем. Наверное, я сошел с ума… Музыка сверху больше не была слышна. Помывшись, меломан, наверное, ушел из ванной, прихватив свой магнитофон.

На полочке для мыла, возле флакончиков с шампунями и бальзамами для волос, лежали два одноразовых станка для бритья «Жиллетт», синих, с двойными лезвиями. «„Жиллетт“ — лучше для мужчины нет?» Так утверждает реклама. И так тоже: «Первое лезвие бреет чисто, второе еще чище?»

Я взял один из станков и, вставив в кран, разломал. Кусочки синей пластмассы посыпались мне прямо в ванну. Я долго собирал их под водой по дну, некоторые из них вдобавок плавали, а потом из самого большого осколка я выковырнул узенькую полоску стали, — лезвие было тонким, очень острым и отлично срезало волоски на моей руке.

Потом я провел им между большим и указательным пальцами, ранка получилась маленькая, кровь едва сочилась и, чтобы она пошла сильнее, ранку приходилось сжимать, выдавливая кровь. Но и тогда крови выступило очень мало, и я сделал разрез побольше. Боли я совсем не чувствовал. Кровь большими частыми каплями полетела в воду — кап-кап-кап…

Я отвинтил с флакончика яблочного шампуня колпачок и подставил его под эти капли. Когда он наполнился, я смыл с руки остатки крови и пальцами зажал рану — кровь перестала течь. Колпачок с кровью я поставил на угол ванны, между зажженных свечей. Хотя электричество дали, свечи продолжали гореть, и мне не хотелось их гасить. Было очень светло, и от их огня нагрелся даже воздух. Зеркало запотело, но все равно в нем были видны десятки расплывчатых огоньков. Отражение зажженных свечей.

— Иди, — сказал я пауку. — Хочешь крови — иди и пей.

Паук не шевелился и не спешил спуститься вниз, чтобы напиться — мой яд на груди и животе подсох — моей крови.

3

Вдруг в прихожей раздался звонок. Кто-то очень настойчиво давил на кнопку в подъезде.

Я даже не шелохнулся, хотя внутри весь так и напрягся. Но это был не ее звонок, а когда приходит тетка, она всегда стучит в дверь условным стуком. Это необходимость. Не стоит открывать дверь незнакомому человеку, если ты три с лишним года считаешься дезертиром и, как крыса, должен ото всех прятаться. Проклятая война.

Я — дезертир. Смешно сказать. И странно…

Странно потому, что три с лишним года назад я, как все, был нормальным, обыкновенным человеком, а теперь — дезертир. Три с лишним года назад я отучился в техникуме, какое-то время работал на заводе, а потом меня, не спросив, забрали служить, забрали, чтобы я отдал почетный долг Родине, забрали на эту чертову войну, с которой я убежал, став дезертиром.

Война давно закончилась, а я все еще дезертир. Как крыса, прячусь ото всех, сижу в ванной, смотрю на паука, а он, наверное, наблюдает за мной. И, наверное, не знает, что я — самый обыкновенный дезертир. А может быть, знает и именно по этой причине он не хочет пить мою кровь. Трусливую и холодную кровь дезертира.

Если мне подойти к зеркалу, можно увидеть жалкое отражение самого дезертира: круглая, коротко подстриженная голова с глубокими залысинами и оттопыренными ушами. Еще можно увидеть стеклянные от постоянного страха глаза и большой белый шрам на верхней губе. Если растянуть губы в улыбке, обнажатся ряды желтых зубов и два огромных клыка сверху. В свое время мне не поставили металлические пластинки, и клыки, запоздав в росте, не встали на свое место, а выросли прямо над другими зубами. Длинные и мощные, они здорово выделяются, а уж если широко улыбнуться, и вовсе становишься похож на графа Дракулу.

Жалкая и легко запоминающаяся внешность. Если развесить на столбах портреты с надписью «Разыскивается», запросто могут поймать. Не потому, что опасный преступник и полагается большое вознаграждение, а потому что трудно не узнать. Портреты на столбах не болтаются, но я все равно сижу дома.

Я убежал, да, и произошло это на другой день после того, как я понежился в горячей ванне, а моего товарища убили. Снайпер влепил ему пулю прямо в глаз. И дело было не в мертвом товарище и не в том, что я боялся, что меня тоже могут убить, просто мне невыносимо захотелось увидеть ее, так сильно, как, наверное, никогда в жизни. Наконец-то мне захотелось сказать ей слова нежности и любви, сказать о том, что она для меня самая-самая любимая, самая милая, самая единственная и замечательная, — словом, всю ту пафосную и банальную чушь, которая может вызвать лишь смех, если, конечно, ты не влюблен. Сидя возле своего мертвого товарища и дыша вонью его крови, я понял, что должен сказать ей все это, и чем быстрее, тем лучше. Я понял, что люблю ее. И почему проклятая война должна быть помехой?

Еще дело было в небольшом листе бумаги, который я выдрал из найденного в том особняке журнала (может быть, раньше, до войны, в особняке жила влюбленная парочка, он и она, и каждую ночь они ложились в прохладную постель и занимались любовью так, как им нравилось, меняя позы, целуясь, облизывая друг друга, словно мороженое «Эскимо», а к утру, обессиленные, засыпали…). Он, этот листок, и сейчас хранится у меня, в кармане джинсов. Содержание небольшой статьи настолько понравилось мне, что я, безжалостно вырвав лист, даже не посмотрел на название журнала.

И я убежал с той чертовой войны, идти на которую у меня не было ни малейшего желания, и пока я добирался до своей тетки, мне пришлось многое пережить. Сперва нужно было выбраться из района боевых действий и, если бы не помощь одного парня-труповоза, с которым я познакомился еще в учебке, не знаю, как бы мне это удалось. Он вывозил тела убитых солдат, сопровождал на вертолете груз-200, и когда я подошел к нему и сказал, что мне срочно нужно домой, он сразу согласился помочь и все организовал. Ночью перед отправкой мы вытащили из блестящего мешка труп, всего таких мешков было не меньше десятка, и спрятали его в заранее приготовленное место, потом я залез в этот мешок и, словно граф Монте-Кристо, отправился в свое путешествие на волю. Несколько часов я провел в этом мешке, слушая шум винтов и в обществе молчаливых мертвецов точно в таких же блестящих мешках. Когда мы приземлились, я еще некоторое время лежал в своем мешке, изображая мертвеца, а потом всех покойников, и меня в том числе, куда-то отнесли, и я лежал тихо и боялся пошевелиться. Спустя еще несколько часов пришел тот парень-труповоз и расстегнул молнию на моем мешке. «Вылезай», — сказал он, остальное зависело только от меня и моей удачи. Мне везло.

Меня встречали разные люди, давали еду, одежду, оставляли ночевать, словно родственника, а у одной семьи я жил почти два месяца, и все относились ко мне с сочувствием, по-человечески, хотя и знали, что я дезертир. И тот листок из журнала всегда был при мне, и иногда я доставал его, разворачивал и перечитывал статью еще раз. Одна женщина, у которой я ночевал, вытащила его у меня из кармана, когда хотела постирать мне одежду, и, удивившись, стала допытываться, для чего он мне. Я, смущаясь, принялся что-то врать, но она, по-моему, не поверила, потому что смотрела на меня подозрительно, строго. На то, что я дезертир, ей было наплевать, а вот содержание статьи, видимо, возмутило ее до глубины души, настолько, что, когда на другой день я собрался уходить, она не стала меня удерживать, тогда как до этого, ну, до того, как вытащила листок из моего кармана и прочла, что там написано, хотела продержать меня у себя чуть ли не до Страшного суда.

Я ушел и, честно говоря, нисколько на нее не обиделся. В общем-то это была славная женщина, довольно пожилая, лет шестидесяти пяти, и по всей ее квартире были развешаны пожелтевшие фотографии родственников в бумажных рамках, жила она совсем одна, и от нее самой сладко пахло ванилином.

Потом я появился у своей тетки в селе Пикшень Нижегородской области, идти домой было нельзя, жил там почти три года, и за это время закончилась та война. Иногда моя любовь навещала меня, всегда не одна, ненадолго, и у меня не было момента, чтобы сказать ей все, что хотел. Когда мне это надоело (шутка ли, ждать три года!), я объявился дома, почти две недели назад, в понедельник, который, как известно, день тяжелый, и в тот же день она ушла от меня, сказав, что я никогда-никогда ее не увижу.

Да, именно так.

Я сказал ей, что очень люблю ее, а она мне ответила, что я чудовище, маньяк, извращенец и больше никогда-никогда ее не увижу. Не понимаю, почему она так сказала. На мой листок она и глядеть не стала, брезгливо отдернула руку, когда я пытался вручить ей его. Она ушла, но я все равно жду. Не теряю надежды. Может быть, она тоже меня любит? Пусть не так, как я ее, хотя бы капельку, совсем чуть-чуть, и тогда она все равно вернется. Ее нет вторую неделю, а прошла как будто вечность.

Кровь из ранки перестала течь. Колпачок с кровью стоял на краю ванны, окруженный зажженными свечами. Паук сидел в своей паутине, на мою кровь ему было плевать.

4

Я подставил под струю воды ногу, чтобы она не так громко журчала, и прислушался. В дверь звонить перестали, а вот меломан сверху снова включил свой магнитофон: Делон и Далида исполняли старую-престарую композицию, которая называется вроде бы «Слова», точно не помню. Видимо, он никуда не уходил, а просто менял кассету. После Делона и Далиды Б. Моисеев исполнил «Глухонемую любовь», и я снова выключал воду, чтобы было лучше слышно. Хотя я ни разу в жизни не видел того меломана, который живет на третьем или четвертом этаже и любит слушать музыку в ванной комнате, он все равно мне страшно симпатичен — все песни не только старые, но и строго в моем вкусе, медленные и грустные. Из тех, что действительно мне нравятся, что я готов слушать круглые сутки напролет, сидя, как и он, в ванне и зная, что не надоест. Еще он включает Глорию Гейнор, Хулио Иглесиаса и «Роксет». Сейчас он поставил Б. Моисеева.

После музыкального вступления последовало начало:

За столиком уютным я допивал свой кофе…

Мало того, что воду выключил, я еще привстал вдобавок, чтобы было лучше слышно. Если от песни Джорджа Майкла, которую я слушал с меломаном вначале, я балдею, то «Глухонемая любовь» в исполнении Б. Моисеева — для меня просто что-то фантастическое. С ума можно сойти от душевности и той невыносимой тоски, которой пропитана мелодия и каждое слово песни. И почему-то всегда под эту песню мне хочется плакать, словно ребенку, которого бросила мать. Маленький мальчик не только боится темноты, вдобавок его бросила мама.

Когда начинался припев, маленький несчастный мальчик присоединялся тоже и громко подпевал о том, как глухонемая любовь стучалась в окна, стучалась в двери… Получалось своеобразное трио: Б. Моисеев и одна из его шикарных леди с красивым и очень сексуальным голосом звучали по кассетнику на третьем или четвертом этаже, я — громко подвывал на первом, привстав в своей ванне, в которой воды было чуть-чуть, на дне, и окруженный, словно покойник при отпевании, зажженными свечами. По моим щекам действительно потекли слезы, а паук просто слушал нас.

Когда песня кончилась и новой не последовало, я решил, что теперь-то меломан точно намылся, наслушался музыки и ушел из ванной, прихватив свой магнитофон и все кассеты. Мне спешить было некуда и я, снова включив воду, остался.

Наверное, меломан живет все-таки на третьем этаже, в 84-й квартире, а раньше там жила семья Филькиных: родители, отец — инженер на заводе, мать — бухгалтер в продуктовом магазине, и две их дочки, одна — моя ровесница, вторая — младше года на четыре. Теперь они здесь не живут — переселились задолго до того, как я пошел служить, отправился отдавать долг Родине.

В детстве с девчонками я дружил, ходили друг к другу в гости, чаще я к ним, и мы играли в карты, лото, разглядывали снимки в порнографических журналах, которые они доставали из нижнего ящика письменного стола своего отца. Он всегда прятал их в нижний ящик под стопку каких-то документов, думая, что уж там дочки на эти журналы не наткнутся, но он ошибался.

Когда я приходил к ним, они неизменно вытаскивали из письменного стола папашины журналы, и мы втроем, склонившись голова к голове, валялись на полу и с волнением разглядывали яркие цветные снимки. При этом я, дурачась, констатировал: «Наташ, это ты? Блин, что делаешь, а?..» — и дальше в похабно-подобном духе. Старшую сестру звали Наташей, младшую Леной. Они краснели от моих слов обе, но Лена, хоть и младше, была бойче, и, вряд ли понимая до конца, что за дела творятся на снимках, заступалась за сестру, лупила меня маленьким кулаком по спине и отвечала, что это я сам там и есть. А когда у одного из запечатленных на снимках мужчин кроме большого жала обнаружилась еще и широкая ухмылка, открывающая мощные, как у меня, клыки, их радости и насмешкам и вовсе не было предела.

Однажды в халате своего отца они нашли презерватив, вытащили его из блестящей оболочки, развернули и долго разглядывали. Потом они предложили мне примерить его. Я ради смеха с самым серьезным видом стал расстегивать ширинку на брюках, а они, подумав, что я действительно собираюсь это сделать, прыснули и убежали в другую комнату. В тот огромный, развернутый и скользкий резиновый мешок я, наверное, мог поместиться целиком. Потом мы наполнили презерватив водой и сбросили с крыши на прохожего.

Они переехали, да, и я не знаю, где они сейчас живут и чем занимаются. Может, давно повыскакивали замуж и вовсю занимаются тем, что видели в отцовских журналах и от чего краснели.

Как-то Наташа здорово подшутила надо мной, сказав, что отец принес с работы такой приборчик, с помощью которого можно смотреть сквозь стены. Я знал, что отец у них инженер, конструирует что-то на заводе в своем конструкторском бюро, и почему-то сразу этому поверил, хотя сам приборчик Наташа, как я ни упрашивал ее, показать категорически отказалась. Зато узнав, в какое время вечером я пойду мыться, пообещала, что будет сверху за мной подглядывать. В своей наивности я дошел до крайности и, когда вечером залез в ванну, был в трусах и прикрывался вдобавок старой газетой «Труд». Я полагал, что все это сможет уберечь мою срамоту от Наташиного взора, наблюдающего за мной в папин приборчик с высоты третьего этажа. Почему-то я был уверен, что если бетонные плиты для этого приборчика не помеха, все равно как стекло, то красные трусы и несколько газетных листов — это то, что надо.

И я лежал тогда в своей ванне, в которой, как и сейчас, было совсем чуть-чуть воды, и, глядя на потолок, всячески кривлялся и показывал язык, действительно думая, что она видит меня, но только не то, что у меня в трусах.

На другой день я принялся расспрашивать Наташу, какого цвета у меня были трусы и какой газетой я прикрывался, но она смеялась и не думала мне отвечать. Я долго не мог сообразить, что она просто дурачит меня и никакого приборчика, который позволял бы смотреть сквозь стены, у ее папаши нет.

Вода постепенно заполняла ванну, пяткой я регулировал ее уровень. В голову мне пришла одна мысль.

«Интересно, — подумал я, — если бы девочки все еще жили здесь и у них на самом деле был бы такой приборчик. Они сидели бы сейчас у себя в ванной и смотрели, как я ласкаю себя нижним женским бельем, кончаю себе на грудь, а потом хочу напоить паука собственной кровью и, плача, подпеваю Б. Моисееву. Наверное, решили бы, что я извращенец и совсем спятил».

Хорошо, что девочки давно переселились. Хорошо, что такого приборчика у них нет.

5

Иногда Наташа, Лена и еще несколько девочек из нашей пятиэтажки занавешивали вход в подъезд тремя старыми покрывалами, которые должны были изображать пыльные театральные кулисы, и устраивали представление. И сами же в этом представлении участвовали: обе сестры Филькины, Наташина ровесница Ольга Чувалова, у которой отца раздавило трактором, самая младшая из них Таня Миронова и еще одна девочка по имени Марина.

Каждое новое представление удивительно напоминало предыдущее. Наташа и Лена под аккомпанемент баяниста-алкаша из 44-й квартиры неизменно исполняли одну и ту же старую песню про то, как «на улицах где-то одинокая бродит гармонь…» — забыл, из какого кинофильма. Ольга Чувалова танцевала. Марина, толстая и сердитая девочка в очках, исполняла на скрипке что-нибудь из классиков, она училась в музыкальной школе, очень гордилась этим и своим каждодневным пиликаньем сводила с ума соседей. Таня Миронова, очень симпатичная девочка, громко и с выражением рассказывала стишок, каждый раз новый, но всегда очень длинный, пока добиралась до середины, я забывал, о чем он вначале; иногда это был ее собственный стишок.

Пытаясь внести разнообразие, они ставили короткие сценки из «Тома Сойера» и русских сказок и каждый раз, затевая свое представление, намеревались втянуть в это дело меня, чтобы я, шут гороховый, тоже исполнил какой-нибудь номер, но я в силу своей застенчивости шарахался от всего этого, как черт от ладана, я и в школе-то никогда ни в одном представлении не участвовал, за что имел по поведению неуд. Тогда они заставляли меня расклеивать афишки, которые они нарезали из куска ватмана и раскрашивали цветными фломастерами, и это занятие было мне больше по душе. И я ходил по улице и кнопками прикреплял эти афишки на подъездных дверях как нашего дома, так и соседних.

Приходили зрители, в основном из нашего дома, меньше из других, еще останавливались прохожие, ну и, разумеется, собиралось полным-полно ребятни. Выносили стулья, ставили их в два-три ряда перед «сценой», и те, кто был пошустрее, успевал занять место и смотрел представление сидя; остальные стояли. Хулиганистая ребятня собиралась сзади и громко ржала, комментируя каждый номер, особенно выступление толстой и серьезной Марины.

«Смычок не проглоти, жиртрест?» — выкрикивал кто-нибудь из них, и они начинали ржать еще громче.

Марина на секунду прекращала игру, рявкала басом в толпу зрителей: «Сам жиртрест?» и возобновляла ее. У нее было плохое зрение, она носила очки с толстенными стеклами и, думаю, того, кому предназначались ее слова, ни разу так и не увидела. И хулиганов это тоже веселило.

Зрители хлопали, как сумасшедшие, а после представления баянист-алкаш из 44-й квартиры неизменно напивался. Он два раза падал с четвертого этажа и ни разу даже палец не сломал. Зимой он ходил без головного убора, в расстегнутом пальто, надетом на одну рваную майку, а лет пять или шесть назад он умер, отравился, выпив с похмелья какую-то гадость. Умер он уже после того, как сестры Филькины переехали. После того, как пропала Таня Миронова и девочки забросили свои представления.

Пропала Таня очень просто, пошла утром в школу, но до нее так и не дошла. И домой она не вернулась. Тогда это было в нашем городе ЧП, было много шумихи, не то что сейчас, когда дети исчезают десятками, и ее фотографии регулярно печатали в газетах, местных и центральных, показывали по телевидению, но результата это не принесло. Ходили разные слухи, был даже такой, что ее утащили инопланетяне (за несколько дней до того многие в городе видели в ночном небе странный переливающийся предмет), но лично мне правдоподобным казался другой, где утверждалось, что в городе объявился маньяк и Таня стала его жертвой. Мне даже казалось, что я знаю этого маньяка — высокий мужчина в очках, с большой черной родинкой на носу, который, хотя и не жил в нашем доме, приходил на каждое представление.

Он стоял всегда сзади, среди хулиганов, выделяясь не только своим высоким ростом, но и строгим серым пальто, белой рубашкой и галстуком. Однажды я заметил, что на каждой руке он носит по часам, и это показалось мне очень странным. Я частенько смотрел представление прямо из-за кулис, и все зрители были у меня как на ладони. Этот солидный и очень серьезный господин притягивал, как магнит, мой взгляд. Он никогда не улыбался, никогда не хлопал, как другие, в ладоши, и лишь как-то особенно оживлялся, когда выступала Таня, и я сразу это заметил. Он доставал платок, сморкался в него, тщательно вытирал нос и бородавку, потом им же протирал стекла очков, а после ее выступления, не задерживаясь, уходил. Этот тип сразу показался мне подозрительным, и особенно подозрения усилились, когда Таня пропала. После этого я его больше не видел и о своих подозрениях никому не рассказывал. Это было моей тайной и, может, боясь насмешек, или же по какой-то другой причине, все свои умозаключения я старался держать при себе. Иногда я об этом жалею.

В то время мне было лет тринадцать, а Таня перешла во второй класс. Она была очень красивой девочкой. Ее так и не нашли.

6

В дверь больше не звонили, и я решил, что это был почтальон. Он уже приходил однажды, в прошлый вторник, на следующий день после того, как она ушла, и звонил так же настойчиво. Я, забыв о предосторожности, открыл дверь и почему-то удивился, увидев не ее, а почтальона, совсем молодого парня, в руках у него была тощая стопка газет и журналов; одну из газет он вручил мне лично в руки, потому что из ящика, который прибит к нашей двери, неизменно воруют или поджигают.

И сейчас, скорее всего, был почтальон. Это звонила не она и не тетка, а больше прийти ко мне некому. У меня совсем нет друзей. Когда забирали на войну три с лишним года назад, их не было тоже. Приятели — да, были всегда, но настоящего друга, с кем можно было поговорить по душам и чтобы он понимал тебя, а не смотрел, как на чудовище или сумасшедшего, такого нет, пожалуй, никогда не было. Три года назад там был хороший товарищ, но его убили, снайпер влепил ему пулю прямо в глаз. Я мог бы назвать его и другом, но это было бы неверно, все дело в том, что мы с ним никогда об этом не говорили и выдранный из журнала листок я не успел ему показать.

Свечи, расставленные на полу, на краю ванны, на полочке для мыла и зубной пасты, на трубе рядом с ее бельем, продолжали гореть, и от их огня запотело зеркало и нагрелся воздух. В ванной становилось очень душно, и тогда я принялся дуть на них: пламя, колеблясь, гасло, оставался черный обгоревший кончик, торчавший из расплавленного воска, от которого поднимались к потолку тонкие полоски белого дыма. Запах стоял, как в комнате, где отпевают покойника. Я хорошо помню этот запах.

Несколько лет назад, когда умерла от рака одна наша дальняя родственница, ее, перед тем как похоронить, отпевали в небольшой деревенской церквушке. Народу в нее набилось тьма — родня, знакомые, соседи, и все обливались потом, потому что окна и двери были закрыты, а дело было в жаркий июльский день.

Как сейчас помню, мы обступили гроб с телом родственницы, когда его втащили в церковь и поставили на широкую лавку четыре здоровенных мужика с белыми повязками на рукавах, а потом кто-то сказал, что мужчинам нужно встать по правую сторону гроба, женщинам по левую, и тогда все мужчины перебрались к стене, женщины встали у трех деревянных колонн, а меня, сопливого мальчишку, прижали к самому гробу.

На деревянных колоннах висели три огромные иконы, судя по надписям на них, на первой был изображен Святой Мефодий, на второй — Святой Варсонофий, на третьей — Спаситель Игнатий; у всех троих были хмурые, злые лица. Я стоял в изголовье гроба, в каких-то сантиметрах от страшного синего лица, по которому ползали жирные мухи и которых муж покойницы, стоявший справа от меня, то и дело отгонял платком; тогда мухи, громко жужжа, взлетали с мертвого лица и садились на нас.

Всем нам дали по зажженной тощей свече, и мы должны были их держать. Батюшка, молодой, с реденькой бородкой, как у Арамиса из кинофильма «Три мушкетера», установил в ногах и в изголовье покойницы по две такие же тощие свечи и зажег их красивой зажигалкой. Потом он принялся распевать свои молитвы, помахивая кадилом с тлевшим ладаном, и иногда подкладывал новые кусочки, очень похожие на сухой кошачий корм. На пару с батюшкой причитала пожилая женщина в синем рабочем халате, и всякий раз она путалась — начинала какую-нибудь молитву, а батюшка тут же сердито ее перебивал началом другой. Больше всего мне запомнилась фраза, которая часто повторялась: «Научи меня оправданиям твоим…»

Она била по моим мозгам, а предназначалась, видимо, Господу Богу.

В церкви и без того было очень жарко, душно, а когда зажгли несколько десятков свечей да еще батюшка задымил своим кадилом, и вовсе стало нечем дышать. Запах был почти такой же, как сейчас в ванной, правда, тогда еще сладковато воняло формалином. Да еще потом из-под мышек родни, знакомых и соседей покойницы.

Батюшка отпевал покойницу на совесть: не меньше двух часов. У меня кружилась голова и подкашивались ноги. Я с нетерпением ожидал, когда наконец кончится вся эта канитель, и, если бы не держался одной рукой за край гроба, в другой я торжественно держал зажженную свечу, наверное, запросто мог свалиться без чувств на скрипучий деревянный пол, до того мне было плохо. Уходить было нельзя, и все мы терпели. Батюшка, не переставая гнусавить свои псалмы, скрипел половицами, кругами расхаживая вокруг гроба и меня, — я был единственным из ребятишек, кто затесался сюда и крепко, чтобы не свалиться на пол, держался за край гроба. На страшное синее лицо и ползавших по нему мух я старался не смотреть, но потом, когда родственницу отпели и принесли на маленькое деревенское кладбище, нужно было с ней попрощаться, поцеловать ей руки и лоб, и, честно говоря, меня холодный пот прошиб в жаркий июльский полдень, когда прощаться очередь дошла до меня.

Лучше бы никуда и не ездил, сидел бы себе дома, обреченно подумал я тогда. Сперва задыхайся пару часов в церкви от духоты, чадящего ладана, запаха формалина и батюшкиного гнусавого голоса, а теперь еще и расцеловывай покойника.

Маленький мальчик, который боялся мертвецов, с ужасом глядел на скрещенные синие руки, ползавших по ним мух и никак не мог заставить себя склониться над гробом и прикоснуться к ним губами; мне казалось, стоит к ним приблизиться — и они тут же оживут и схватят меня за нос. Сзади напирала толпа ждущих своей очереди, чтобы попрощаться. Видя, что я замешкался, кто-то нетерпеливо и незаметно ткнул мне в бок кулаком: дескать, поторапливайся, уродец. Получилось вполне деликатно, но было больно.

Пришлось наклониться и ткнуть плотно сжатыми губами в холодные пальцы, которые почему-то, к моему удивлению, остались неподвижными и поленились схватить меня за нос. Зато потом, когда я поднес свое лицо к белой повязке на лбу покойницы, ее-то и следовало целовать, черные губы мертвой родственницы вдруг раздвинулись, и она улыбнулась мне, показав желтые и какие-то полупрозрачные зубы. Может быть, все это мне просто померещилось, как померещилось и то, что она подмигнула мне своим чуть-чуть приоткрытым глазом, внутри черного зрачка была страшная пустота, но я так напугался, что, не притронувшись к повязке на лбу, отскочил от гроба и нырнул в толпу, не попрощавшись с родственницей до конца. Мне было тогда лет двенадцать, я все еще спал вместе с матерью и до ужаса боялся покойников.

На меня никто не обращал внимания, все шло своим чередом, две женщины принялись голосить. Наверное, подумал я, мне действительно все померещилось, мертвая родственница, чинно лежа в своем гробу, и не думала улыбаться мне и подмигивать. Тем не менее к гробу я больше не подходил. Даже когда его накрыли крышкой и на длинных полотенцах опустили в могилу — нужно было подойти и бросить в могилу горсть земли, но я этого не сделал. Я сидел на лавочке возле старой могилы, заросшей вишней, и на ржавой табличке пытался разобрать фамилию похороненного здесь человека. Это мне не удалось, зато я узнал, что родился он в 1927-м, а был похоронен в 1948-м. Двадцать один год всего прожил тот человек на белом свете. Столько сейчас мне, и тот человек, тоже когда-то молодой парень, давно сгнил в земле, а я лежал сейчас в своей ванне, окруженный, словно покойник, свечами, и от их черных, обугленных кончиков продолжали подниматься к потолку, к пауку, тонкие полоски белого дыма. Запах стоял, как в помещении, где отпевают покойника, как в той деревенской церквушке. Из-за запаха я и вспомнил ту историю.

«А может быть, — вдруг подумал я, — мертвец — это я сам, и паук над моей головой отпевает меня?»

7

Негромко журчала вода, набираясь в ванну. Когда она начинала покрывать мое тело, как покрывает во время прилива часть берега, я убирал пятку и немного спускал воду. В дверь больше не звонили, на третьем или четвертом этаже не была слышна музыка, а я все лежу в своей ванне, торопиться мне некуда. Я жду. Может быть, все-таки она придет, и мы снова, как раньше, будем вместе. Проклятая война разлучила нас, похоже, навсегда, но верить в это я отказывался. Я все еще надеюсь, поэтому жду. Поэтому дверь в ванную приоткрыта, чтобы не прозевать ее звонок. Наивный дурак, ведь у нее должен быть ключ.

Колпачок с кровью стоял на прежнем месте. Я поднес его к паутине.

Паук даже не пошевелился. Я встряхнул колпачком, и несколько капель застряли в паутине, остальные упали мне на грудь, рядом с каплями подсыхавшего яда.

Пить мою кровь паук отказывался, так же решительно, как она отказалась принять мою любовь. Кровь дезертира. Кровь извращенца, маньяка и чудовища — последние слова принадлежат ей, она наградила меня ими перед тем, как уйти. Она, принцесса, фея из сказки, ушла. Чудовище и извращенец из фильма ужасов остался, торчит день-деньской в ванной, онанирует и кончает, глядя на ее белье, а потом собственной кровью хочет напоить паука, который живет в паутине под потолком.

Я вылил кровь из колпачка, завинтил его обратно на флакончик с яблочным шампунем и посмотрел на себя в зеркало, предварительно протерев его рукой, потому что оно было запотевшее и мутное; из глубины его на меня уставился странный тип с стеклянными, как у наркоманов, глазами, с тощей грудью, заляпанной спермой и кровью, с огромными, если растянуть губы в улыбку, желтыми клыками сверху и глубокими, как у взрослого мужика, залысинами. Жалкая, непривлекательная и легкозапоминающаяся внешность. Настоящий уродец. Вдобавок дезертир. Внизу, там, где зеркало я не протер, за мутными капельками на поверхности, прятался сморщенный член дезертира, жалкий, как все остальное. Тот, ради кого она меня бросила, настоящий красавец, из тех, что нравятся любой женщине: высокий брюнет с голубыми глазами. Еще он богат, я же нищ, как церковная крыса. Наверное, все дело в нем, голубоглазом брюнете, а не в том, что я, как она выразилась, чудовище, маньяк и извращенец.

Я натянул губы, обнажив свои огромные клыки. Оскал получился замечательный. Из-за этих клыков в школе со мной не хотели дружить девочки, а благодаря большим и оттопыренным, как у гоблина, ушам я получил прозвище Ушаноид. Теперь еще эти залысины… Мне двадцать один год, а волосы начали выпадать еще там, на войне, и все это, наверное, от нервов. Если так будет продолжаться, скоро стану совсем лысым. Можно и не ждать.

На полочке оставался еще один станок для бритья, одноразовый «Жиллетт». Там же были крем для бритья, помазок.

Я намочил волосы (проторчал в ванне несколько часов, а они все еще оставались сухими), потом, выдавив немного крема в ладонь, прямо в ней взбил помазком пену и равномерно распределил ее на влажных волосах. После этого стал их сбривать.

Когда станок забивался, я подставлял его под струю воды и хорошенько промывал. Сперва я сбрил узкую полоску между залысинами (точно такая же у Кортнева из группы «Несчастный случай»), потом выбрил макушку, после этого принялся за виски и затылок. Брить самому себе затылок — это не так сложно, как может показаться, нужно лишь приловчиться и помогать второй рукой, натягивая кожу и почаще промывая лезвие. Я так приспособился, что и в зеркало почти не смотрелся. На башке было несколько прыщей или болячек, я срезал их, текла кровь. Когда не осталось ни единого волоска, я подставил голову под струю холодной воды, затем смочил лосьоном после бритья и снова посмотрелся на себя в зеркало. Теперь залысин не было, гладкая голова отливала синевой, уши из-за отсутствия волос, казалось, сделались еще больше, а порезы продолжали кровоточить. Один порез был настолько глубоким, что сочившаяся кровь, сползая по лбу, подбиралась к моему левому глазу.

Я на секунду закрыл глаза, а когда открыл их снова, из глубины зеркала на меня смотрел Леша Храмов, он учился в параллельном классе, а в седьмом его придавило грудой стекла, когда он и еще несколько мальчиков помогали завхозу выгружать его из грузовика позади школы. Он с товарищами был внизу, а завхоз с грузовика подавал им большие листы стекла, которые они осторожно брали рукавицами и носили в мастерскую, а потом что-то случилось с этим грузовиком, вроде бы немного приподнялся кузов, и все стекло поехало вниз. Завхоз с грузовика сразу спрыгнул, и Лешины одноклассники успели отскочить в сторону, а вот сам он не успел ничего сделать, стопки тяжеленного стекла с противным скрипом скатывались с кузова и падали на Лешу, заваливая его. Когда его откопали из-под груды разбитого стекла, он был уже мертв и весь изрезан. Во время перемены вся школа бегала смотреть на него, пока его не увезли в морг. У него было прозвище Лысый за то, что частенько брил голову наголо, и в тот раз она у него тоже была обрита и блестела так, что в ней, как в осколках стекла, отражалось солнце. Еще оно отражалось в крови, которая не переставала сочиться из многочисленных порезов.

На похороны Леши согнали всю школу, и все мы были страшно рады, лишь бы не учиться. Старшеклассники несли гроб, все остальные просто смотрели. Леша лежал в гробу в костюме, при галстуке, с лысой в порезах головой, как у меня сейчас, вот только крови у него уже не было. Вид у него был какой-то непривычно серьезный и важный, потому что раньше он вечно кривлялся, и смотреть на него было совсем не страшно. Его мать работала в нашей школе техничкой и почему-то на похоронах сына не плакала. И совсем никто не плакал, как будто его никому не было жалко. Правда, один из моих одноклассников, стоя рядом со мной, то и дело шмыгал носом, и я решил, что он хочет заплакать, но потом выяснилось, что он едва сдерживался, чтобы не заржать. Он сам рассказывал мне об этом после похорон. Дескать, ему показалось очень смешным, что мертвый Леша с лысой головой лежит в гробу и у него такое подходящее для этого момента прозвище — Лысый. Мне тогда это смешным вовсе не показалось, но я почему-то все равно улыбнулся тому смешливому подонку, показав свои клыки, — обычно, когда я улыбался, я прикрывал рот ладошкой.

С кладбища нас на автобусах привезли обратно в школу, где в столовой были накрыты столы, а у входа на старой парте стояла Лешина фотография, у которой один нижний угол был перетянут черной лентой. Поминки проходили шумно, словно отмечали какой-нибудь веселый праздник. Напившись лимонаду, мы были хуже пьяных. А что вы хотели? Дети все-таки.

Сперва за столами негромко переговаривались, а потом, освоившись, стали ржать во все горло, галдеть и бросать друг в друга конфетами, которые были на столах. Завуч, костлявая женщина, носившая парик, не могла с нами справиться, орала, отвешивая направо и налево затрещины, и обзывала нас дикарями и монстрами. А мы, словно обезумев, никак не могли угомониться, вовсю давали волю эмоциям, снимая скопившееся напряжение, разве что на ушах не ходили.

Траур в школе длился недолго. Через несколько дней Лешину фотографию убрали, и все забыли про него, как забыли про безумство на поминках. А я почему-то Лешу всегда помнил, хотя и не очень хорошо был с ним знаком. Вспомнил и сейчас. Увидел в глубине зеркала, живого, с лысой головой в кровоточивших порезах.

— Привет, Леш, — сказал я.

— Привет, — ответило отражение, и я увидел, что это не Леша Храмов, а я сам, голый, лысый и жалкий. Дезертир, заляпанный спермой и кровью.

Тот шустрый семиклассник, который любил брить голову, вечно кривлялся и задирал на переменах девочкам юбки, заглядывая под них в надежде найти ответ на ночные поллюции, давно был мертв. Я собственными глазами видел, как он лежал в гробу под охапками гвоздик и роз, и было это лет семь назад. Скорее всего, он умер девственником и его мальчишеское жало, не выбросив в теплое влагалище ни одного заряда спермы, давно сгнило. Ваш покорный слуга все еще был жив, торчал день-деньской в ванне и вызывал эякуляции, глядя на ее белье, — черные полупрозрачные трусики когда-то прижимались к ее теплому влагалищу, несколько дней назад, совсем недавно.

Я улыбнулся, и отражение тоже улыбнулось, показав огромные клыки и подтверждая, что это я. У Леши таких клыков не было, были нормальные, ровные зубы, и теперь его облезлый череп скалит их в темноте внутри гроба. Наверное, он улыбается мне. Наверное, я сошел с ума…

Меломан, который живет на третьем или четвертом этаже, ушел из ванной, прихватив свой магнитофон. Жаль. Я еще раз с удовольствием послушал бы Джорджа или Б. Моисеева. Очень жаль.

Я вытер со лба кровь, потом наконец-то намылил мочалку и стал неторопливо мыться.

8

Когда я вышел из ванной и сел у окна, как перед телевизором, было три часа дня. Когда я залезал в нее, было восемь утра, семь часов в ней просидел и, если не придет она или тетка, залезу в ванну еще вечером. Свежевыбритую голову пощипывало.

Я надел ее махровый халатик, белый с розовым, он был мне как раз, и от него действительно пахло ее телом. Каждая женщина имеет свой запах и, если ты ее любишь, этот запах лучший на всем белом свете, хотя он и состоит всего из трех компонентов: пота, выделений из теплого влагалища и духов, которыми она пользуется. Ее любимыми всегда были «Сальвадор Дали» и, пошевырявшись в одном из выдвижных ящиков книжного шкафа, можно найти несколько пустых флакончиков в форме губ и носа. Если бы я служил дизайнером на какой-нибудь парфюмерной фабрике, придумал бы духи, можно одеколон, под названием «Клыки Дезертира» или «Член мертвого семиклассника» — как будет выглядеть флакончик, догадайтесь сами.

Перед домом растут огромные тополя, и в начале лета пух от них так застилает асфальт и лавочки возле подъездов, что кажется, это снег и снова началась зима. У аллергиков в это время обострение, они сидят дома, а ребятишкам забава: они бросают в пух спички, поджигая его.

Сейчас август, и пуха на грязном асфальте и двух лавочках возле нашего подъезда уже не было. За тополями видна большая трансформаторная будка из красного кирпича, а за ней, через дорогу, начинаются ряды гаражей.

Я устроился на кухне, смотрел на улицу сквозь тюль и вспоминал, как однажды из нашего подъезда выносили завернутое в покрывало тело двадцатичетырехлетнего парня, татарина по имени Рашид, который работал водителем грузовика и попал в автокатастрофу. Он жил с родителями и младшим братом на пятом этаже, а в своем подвале, где у него стояли диван, два кресла и старый радиоприемник, перетрахал, наверное, всех местных шлюх. С улицы можно было заглянуть в подвал через небольшое застекленное и зарешеченное окошко, и, когда он забывал выключить свет, я, сопливый школьник с едва прорезавшимися клыками, и еще несколько пацанят и девочек (иногда это были сестры Филькины) из нашего дома толпились возле этого мутного окошечка поздним вечером и подсматривали, как Рашид, сверкая своей белой задницей, подпрыгивал на очередной шлюхе. Нам были слышны их громкие стоны, а когда Рашид узнал, что за ним подглядывают, он, вместо того чтобы рассердиться, специально перестал гасить свет, собственными трусами протер изнутри матовое от пыли стекло и каждый раз так старался повернуть свою партнершу, чтобы нам, придуркам любопытным, было лучше видно ее задницу в красных прыщах, противную сморщенную грудь или мохнатое влагалище. Видимо, ему очень нравилось делать это, когда на него смотрят. Выглядывая из-за спины шлюхи, когда она была сверху, выставив на обозрение огромную задницу с широко раздвинутыми ягодицами, он довольно щерился и показывал нам язык в белом налете.

Посмотреть на то, что выкаблучивает Рашид, стали приходить из соседних домов. Почти каждый вечер у маленького окошка собиралась порядочная толпа ребят, затевавших возню за лучшее место. Некоторые из зрителей еще не ходили в школу, иные здоровенные балбесы давно закончили ее и отращивали усы и жиденькие бородки. Обычно старшие бесцеремонно теснили младших, заявляя, что на «сеанс» дети до восемнадцать лет не допускаются. Младшие не оставались в долгу, отвечая, что это не кинотеатр, где на каждое место есть билет, и старались пробраться к заветному окошку ближе. На «сеансах» неизменно присутствовал младший брат Рашида, противный десятилетний татарчонок с гнилыми зубами по имени Марат. Он гордо сообщал всем подряд, что там, на диване, сверкает голой задницей его родной брат, но на него смотрели с презрением, потому что все об этом и так давно знали. Изо рта у него вечно воняло не пойми чем.

Рашид мог бы стать настоящей порнозвездой нашего района, если бы на своем «ЗИЛ-130» не врезался в другой грузовик, груженный репчатым луком, который, рассказывали, собирали потом по всей дороге.

Его хоронили погожим летним днем, и я так же, как сейчас, через тюль смотрел, как его выносят из подъезда. Прощаясь с ним, под окнами вовсю сигналили десятка три больших грузовиков, а мать прогнала меня тогда от окна, сказав, что смотреть в окно на покойника — очень плохая примета.

Сейчас никого не хоронили, можно было смело пялить глаза на улицу. Народу возле подъезда не наблюдалось, лишь автомобили подъезжали к гаражам и отъезжали от них. Когда по дороге прогромыхал чем-то в кузове грузовик, я снова подумал о Рашиде. Наверное, он давно сгнил в своей могиле, как Лешин член, и его никто не вспоминает, ни шлюхи, перетраханные им в подвале на наших глазах, ни даже братец с гнилыми зубами, а я почему-то до сих пор помнил его. Я хорошо помню всех мертвецов, с которыми когда-то был знаком и которые когда-то были живы, а не гнили в своих могилах.

9

Когда мне надоело смотреть в окно, я пошел в комнату, включил телевизор и развалился на тахте. Халатик при этом распахнулся, и все мое жалкое добро вывалилось наружу. Стесняться мне было некого, я был в доме совсем один, если, конечно, не считать паука.

Я не очень люблю смотреть телевизор (разве что фильмы ужасов и старые отечественные комедии, вроде «Афони» и «Бриллиантовой руки»), но делать мне было нечего, потому и включил его. Те почти три года, что жил у тетки, я только и делал, что смотрел телевизор, частенько засыпая под него. Я даже выяснил, что есть телепередачи, под которые хорошо засыпать, и есть такие, под которые ни за что не уснешь.

Лучше всего усыпляет «Подводная одиссея команды Кусто», и не потому, что до чертиков скучно, наоборот — передача интересная; просто убаюкивающе действуют сцены из жизни разных там животных, рыб и приятный голос переводчика.

А вот под «Угадай мелодию» и «Два рояля» заснуть невозможно — Пельш и Минаев, ведущие, от избытка эмоций то и дело кривляются, жестикулируют и так орут, что иногда не только участников, но и оркестра не слышно. Какой там сон? Да и сами передачи, в отличие от «Подводной одиссеи Кусто», мне не нравятся. Еще не нравится «Утренняя звезда», где Николаев, этакий Гумберт Гумберт российского пошиба, регулярно меняет своих помощниц, словно нимфеток по мере созревания. Сперва у него была, помню, Маша, потом вроде бы Юля, а теперь еще черт знает кто. Когда она повзрослеет, он найдет и ей замену. Гнусно все это.

По первому каналу шли новости — опять в стране одни несчастья. Где-то сошел с рельсов пассажирский поезд, пропасть жертв. Там, откуда я убежал, опять обостряется обстановка. Наши футболисты опять кому-то продули. Была и хорошая новость: американская официантка выиграла в казино тридцать семь миллионов долларов.

Я на другой канал и переключаться не стал, просто выключил телевизор и вернулся в свою ванну.

10

— Привет, приятель? — сказал я пауку, включая воду, ложась в холодную ванну и пяткой затыкая сливное отверстие.

Пауку, видимо, надоело сидеть в своей паутине, и он решил попутешествовать — болтался на своей призрачной паутинке прямо над моей головой. Не знаю, что потом случилось у него, но паук вдруг свалился ко мне в ванну, я едва успел голову убрать. Воды было совсем чуть-чуть, на дне, еще не успела набраться, и паука я быстро выловил и положил его на край ванны, возле свечи, и он от воды весь съежился и сделался похожим на нитяной катышек.

Я слегка подул на него.

— Эй, приятель, ты чего? — сказал ему. — Решил оставить меня совсем одного? Давай-ка вставай? Не хватало мне еще одного мертвеца!

Паук лежал возле свечи и не шевелился. Мне было жаль его, как родного, но чем ему помочь, я не знал. Все-таки это не человек, утопленник, наглотавшийся воды, которому нужно делать искусственное дыхание, разводить руки в разные стороны и дуть в рот. Как поступают в подобных случаях с пауками, я решительно не знал.

Я снова подул на него. Мне хотелось, чтобы он ожил и снова сидел в своей паутине, рядом с дохлыми мухами и тараканом, приползшим от соседей, а не валялся, как мертвый нитяной катышек, возле свечи.

В голову мне пришла сумасшедшая мысль: набрать «03» и вызвать «скорую». А когда бригада этих придурков в белых халатах ввалилась бы ко мне в дом, отвести их в ванную комнату и, ломая руки и роняя слезы, потребовать, чтобы они до последнего боролись за жизнь моего приятеля-паука и подключали к нему разные приборчики и кислородный баллон.

Вряд ли они стали бы заниматься всем этим, а вот меня не забыли бы прихватить в психушку, это уж точно. Вдобавок там выяснилось бы, что я дезертир, и… Черт возьми, об этом даже думать не хотелось! Но все равно паука я прихватил бы с собой и устроил бы ему пышные похороны прямо в больничной палате в присутствии дураков соседей.

Я еще раз подул на паука, думая, что это действительно необходимо, и дул на него до тех пор, пока у него не оттопырилась одна ножка, потом другая, и мне стало ясно, что он жив. Через несколько минут он совсем обсох (и все это время я не переставал на него дуть), поднялся и медленно покарабкался по плиткам наверх, к своей паутине. Я не отводил от паука глаз и держал под ним раскрытые ладони на случай, если бы он вдруг сорвался. Все обошлось благополучно. Через полчаса, все это время я следил за пауком, он устроился в своей паутине, а я, развалившись в пустой холодной ванне, затыкал пяткой сливное отверстие.

Я был очень доволен. Паук снова сидел в своей паутине, я валялся в своей ванне, как вампир в гробу, на трубе висело забытое ею нижнее белье — черные трусики и бюстгальтер. Идиллия. Было бы совсем хорошо, если бы пришла она и, выслушав меня еще раз, поверила бы в мои чувства и в то, как я ее люблю, и осталась бы навсегда. И тогда я видел бы ее каждый день, и мы принимали бы ванну вдвоем, как это было очень давно, и я прикасался бы к ее телу, гладил его, прижимался к нему, как прижималось когда-то это забытое или оставленное специально, чтобы досадить мне, белье, и еще я целовал бы это тело — от кончиков пальцев ног до родинки на левой, как у лермонтовских героинь, щеке. И то, что находится между кончиками пальцев ног и родинкой, я тоже бы жадно целовал, ее бедра, ягодицы, клитор в раздвинутом влагалище, небольшой шрам на правой коленке и маленькую грудь с нежными розовыми сосками. Возможно, ей нравилось бы все это, и она покорно и с благодарностью принимала бы все эти жалкие ласки, на которые было способно мое не менее жалкое воображение.

Негромко журчала вода, набираясь в ванну.

Я прикрыл глаза и представил, как она открывает дверь и входит сюда, улыбаясь своей милой улыбкой. Воздух в ванной комнате моментально пропитывается «Сальвадором Дали», и она начинает медленно раздеваться, небрежно бросая свои вещи прямо на пол. Потом она поворачивается к зеркалу и поправляет волосы, а я, облизываясь, смотрю на ее ягодицы, зная, что сейчас она перешагнет стенку ванны и окажется в моей власти. Раньше ей всегда нравилось, когда я сзади, и мне это нравилось тоже, но теперь я хотел бы, чтобы она была в классической позе — лицом ко мне. И мы свободно уместились бы в этой тесной посудине, и я лежал бы сверху, а она, постанывая, подо мной, и я смотрел бы ей прямо в глаза, и губами чувствовал бы ее губы. Я бы не торопился и погуще развел бы свой яд, погружаясь в нее осторожно и медленно, как в девственницу, у нее там и правда все очень узко, и все ее выделения я хотел бы выпить, словно яблочный сок.

Намечтавшись, я снова надел ее халатик и снова пошел в комнату. Делать мне было совсем нечего, и я, послонявшись из угла в угол и перебрав в шкафу на одной полке книги (несколько исторических романов и фотоальбом «Русские художники от А до Я»), опять включил телевизор.

В это время заканчивалась какая-то гнусная передача, где выступали две грустные старухи и один плохо одетый бородач, в руках они держали персонажей из «Спокойной ночи, малыши» — Хрюшу, Филю и Степашку. Оказалось, что именно эти люди озвучивают всю живность из детской передачи, а потом одна из старух, та, что озвучивает Хрюшу, призналась, что делает это уже тридцать пять лет.

Я даже присвистнул от удивления. Надо ведь, полжизни человек просидел под столом, заставляя двигаться и говорить этого противного и вредного, в отличие от положительных Фили и Степашки, поросенка Хрюшу. Пропасть детишек, наверное, успела стать взрослыми за эти тридцать пять лет, кое-кто уже и умер давно, а старуха все еще сидит, как сыч, под столом, говорит визгливым поросячьим голосом и, глядя на ноги ведущего, грустит. Да и где тут веселиться? Просиди-ка тридцать пять лет под столом рядом с чьими-то ногами. Знай я все это раньше, в жизни не стал бы смотреть этих «Малышей», а ведь в детстве это была моя самая любимая передача, за уши нельзя было оттащить от экрана, и особенно мне нравилось, когда в ней показывали мультфильм про маленького гиппопотама, у которого маму похитил злодей, а сам он, ее сынок, ходил и искал ее всюду, и везде, когда у него спрашивали, как она выглядит, он отвечал, что она самая красивая, и ему приводили какую-нибудь шикарную красотку, а он обиженно отвечал, что его мама еще красивее, и все никак не мог найти свою уродину.

Передача закончилась, и все эти жалкие люди отправились, наверное, снова под свой стол.

Кстати, у моей тети, у которой я хоронился все это время, имеется в хозяйстве живность, и здоровенного борова она ласково зовет Хрюшей, собаку Филей, а несколько десятков кроликов Степашками. Еще осталось ворону Каркушу завести, и был бы полный комплект, шутят соседи и зовут ее тетей Линой, хотя ее имя — Татьяна.

Я выключил телевизор и лег спать.

Загрузка...