ВМЕСТО ЭПИЛОГА

До сих пор помнится ясно, словно было это совсем недавно, как в субботу двадцать первого июня, в самый канун войны, мы впервые после окончания школы вновь собрались все вместе.

— Отныне этот день будет днем традиционной встречи учащихся, — сказал, открывая вечер, директор школы Виталий Валерьянович.

Цвели тополя за окном актового зала, назойливые пушинки влетали в окна, цеплялись за волосы, оседали на ресницах. Разноцветные фонари сияли между ветвей во дворе.

Мои друзья выглядели необычно празднично. Может быть, потому, что кругом все дышало непринужденностью общего семейного торжества. И все были очень веселы, вдруг вновь ощутив себя много моложе.

Валя пришла в белом шелковом платье, очевидно специально сшитом к этому дню. Красивой Валю трудно было назвать. Она никогда не была красивой, но лицо ее дышало здоровьем, глаза сияли радостью. И весь вечер она танцевала со Зденеком.

Под утро мы отправились в Нескучный сад. Казалось, никогда еще деревья не были такими цветущими, а Москва-река такой спокойной и величавой.

Мы пели во все горло:

Если завтра война,

Если завтра в поход…

Пели мы весело, легко и лихо произнося хорошо знакомые слова.

Могли ли мы думать, что пройдет несколько часов, всего лишь несколько часов, и слово «война» обернется для каждого из нас своим первозданным грозным звучанием?

И вот прошли годы, и снова двадцать первого июня мы встретились в старых, знакомых стенах.

Мы старались не пропускать этот день. Конечно, в войну было не до встреч. Но, когда окончилась война, редкий из нас, оставшихся в живых, забывал о дне традиционной встречи.

Еще за несколько дней в «Вечерке» появлялось короткое извещение:

«День встречи учащихся 29-й школы будет 21 июня».

И снова мы вместе. Ходим по коридорам, сидим за партами в классах, где прошло наше детство, выбегаем во двор, в котором обычно проводили перемены.

Мои друзья сильно изменились за эти годы. Должно быть, и я изменилась, но по себе никогда не видно. Однако, когда я вижу седые волосы Роберта или шрам на лице Вали, когда я слышу стук протеза Виталия Валерьяновича, я снова думаю о том, что прошедшие годы ни для кого из нас не прошли даром.

Мы сидим в учительской на широком диване, обитом потертой, зеленого цвета тканью. Верхний свет потушен, горит настольная лампа под коричневым колпаком, сделанным из плексигласа.

Виталий Валерьянович вытянул здоровую ногу; откинувшись на стуле, задумчиво поглядывает на нас.

Как и прежде, он — директор школы. Сразу же после госпиталя вернулся в Москву и опять в свою школу. Он постарел, весь как бы ссохся; ходит он с палкой, вместо правой ноги у него протез, и он никак не может к нему привыкнуть.

— Эх, — замечает Зденек, — нет моего старика, он бы вам такой какой-нибудь хитроумный шагатель приспособил!

Зденек работает в заводской многотиражке. Он пополнел, обрюзг, красивое лицо его несколько расплылось.

Жена его немного старше, чем он. Я как-то видела ее, и она мне не понравилась. Может быть, потому, что я хотела бы на ее месте видеть Валю. У них двое детей.

Валя — главный инженер на том же заводе. Недавно защитила диссертацию. Она так и не вышла замуж. Жизнь ее заполнена работой и Зденеком, его делами, его семьей, его детьми. Она любит все, что имеет какое-то отношение к нему: его газету, его детей, даже его жену.

Я смотрю на Роберта, на его большие, красивые руки. Как и когда-то, в давние времена, Роберт немного заикается. Я знаю, он был ранен и потом после ранения, когда его признали ограниченно годным, стал санитаром. Он был отличным санитаром, очень терпеливым, выносливым. А после окончания войны решил стать врачом. Ему было нелегко: он работал и учился на вечернем отделении медицинского института, а теперь работает врачом в маленьком приволжском городке. В Москву он приехал специально на встречу друзей.

Каждый раз, когда он приезжает, он заходит к родителям Лешки. Они живут все там же. Отец Лешки вернулся с фронта, и ему несколько раз предлагали новую квартиру со всеми удобствами. Но ни он, ни тетя Паша не захотели переезжать. Здесь жил Лешка, и сюда до сих пор приходим мы, его товарищи.

Вот и сегодня, до того, как отправиться в школу, мы побывали там.

Все как было: Лешкины книги лежат на полках в том же порядке, как лежали при Лешке, и на комоде альбом с марками, который Роберт подарил ему когда-то. И мы говорим о Лешке так, словно он где-то недалеко, уехал ненадолго и скоро вернется.

Должно быть, никогда не забыть мне февральский морозный день 43-го года, когда я пришла навестить тетю Пашу, мать Лешки.

Возле холодной печки-времянки лежали ровные кубики дров, на подоконнике стояла тарелка с нехитрой снедью военного времени — паштетом из белковых дрожжей.

Тетя Паша встретила меня необычно, так, словно никогда до этого не видела. Она сидела за столом и, не глядя на меня, долго перебирала пальцами бахромки скатерти. Потом сказала:

— А Лешка-то, знаешь…

Я похолодела. Казалось, сердце сперва замерло, потом принялось вдруг бурно и часто стучать.

Всего лишь несколько дней назад я получила от него письмо. Тогда я побежала к тете Паше, показала ей письмо, и мы вместе читали его.

Письмо было коротеньким. Лешка писал, что чувствует себя превосходно, надеется увидеть меня, когда приедет домой. Их часть должна была отправиться на переформирование через Москву. И Лешка рассчитывал, что сумеет побыть дома несколько часов, а может, даже и целые сутки.

Я все никак не могла ответить ему, откладывала со дня на день.

И вот простые, обжигающие слова.

— Когда?.. Когда это случилось? — спросила я.

— Вчера получила. — Голос у тети Паши был тусклый, словно бы погасший. И слова она произносила нехотя, как бы через силу. — Хотела к тебе пойти сказать, да ты сама…

Она встала, вынула из комода письмо.

— Читай…

Письмо было подписано командиром части, в которой служил Лешка. Строчки расплывались перед моими глазами:

— «Смертью героя… Мы никогда не забудем его…»

Я положила письмо на стол.

— А вчерашний день вдруг от самого Леши письмо пришло, — все так же неохотно, как бы преодолевая невидимое препятствие, продолжала тетя Паша. — Вечером… Я было глазам не поверила…

— От Лешки? — не выдержала я.

— От него. Только оно давно написанное. Долго шло очень.

Глаза ее были совершенно сухи. И голос звучал почти бесстрастно. И только пальцы безостановочно свивали и расплетали бахромки скатерти.


Тихий, как бы приглушенный свет настольной лампы располагает к задушевному, откровенному разговору. Весь вечер мы пели, танцевали, спорили о чем угодно, а теперь беседуем. И говорим все больше о прошлом.

«Что пройдет, то будет мило…»

И в самом деле, прошлое представляется нам безоблачно — ясным, греющим душу, даже наши недолгие ссоры, даже контрольные письменные у беспощадного ГЕМа.

Кстати, о ГЕМе. Перед самой войной он вышел на пенсию. В войну он не эвакуировался и стал снова ходить в школу, где был оборудован госпиталь. ГЕМ организовал в госпитале математический кружок для раненых, задавал им интересные, на его взгляд, задачи, рассказывал о различных оригинальных решениях теорем и, по слухам, читал иногда раненым стихи Пушкина.

Раненые привязались к нему, называли его «Папаша», угощали табаком. И ГЕМ, отроду не выкуривший ни одной папиросы, стал заядлым курильщиком.

— Я бы хотел повидать его, — замечает Роберт.

— А я — нет, — говорит Валя. — Вот уж кого мне никак не хочется видеть…

Зденек молча взглядывает на нее. Может быть, оба вспоминают о том давно позабытом всеми, кроме них двоих, случае с письмом Вали, попавшем в руки ГЕМа?

Мы вспоминаем о делах давно минувших дней. То и дело слышится одинаковое: «А помнишь?»

Перебивая друг друга, говорим о походах, о наших сборах, устраиваемых Гришей Четвергом, о его знаменитых пьесах.

А разве можно позабыть первые дни открытия метро, когда мы подолгу катались в новеньких поездах и все никак не могли достаточно насладиться!..

Роберт обращается ко мне, смеясь:

— А помнишь, как ты позвонила в «Известия»?

Еще бы не помнить! Мы все тогда говорили только об одном и том же — о спасении челюскинцев. Полосы газет были посвящены описанию жизни героев, рассказам о летчиках, спасавших челюскинцев. А я позвонила тогда в «Известия» и спросила: «Спасли ли собак, которые зимовали вместе с челюскинцами?» И мне ответили: «Конечно, спасли»…

— А помнишь, Роб, как ты дарил сны? — спрашивает Валя.

Улыбка загорается в глазах Роберта.

— Дела давно минувших дней…

— Вот уж о какой чепухе не стал бы вспоминать, — солидно замечает Зденек.

Валя качает головой:

— Разве это была чепуха?

Я снова вспоминаю о Лешке:

— Лешка считал, что ты, как никто, умеешь дарить сны.

— А теперь он дарит здоровье людям, — замечает Виталий Валерьянович.

Роберт не любит говорить о себе, но мы знаем, он организовал первую в их районе бригаду реаниматоров. Он возвращает к жизни людей, обреченных смерти.

— Ничего в этом такого особенного нет. — Роберт неохотно роняет слова. — Профессор Неговский еще в сорок четвертом впервые применил метод артериального нагнетания крови и таким образом оживлял людей, находившихся в состоянии биологической смерти, погибших от шока, от потери крови, от сильных ранений…

Он обрывает себя. Должно быть, опять вспоминает о Лешке. Если бы можно было оживить нашего Лешку!

На рассвете мы идем в Нескучный сад. Холодные утренние лучи чуть золотят верхушки деревьев, и Москва-река кажется совершенно розовой.

День обещает быть жарким. Мы молча стоим на гранитном берегу и смотрим на спокойные воды реки.

— Теперь до будущего года, — говорит Роберт.

Валя говорит:

— Давай на прощанье подарим друг другу что-нибудь на память!

— Что, например? — спрашивает Роберт.

— Не знаю.

Она думает. Лицо у нее становится сосредоточенным, почти сердитым, как когда-то на контрольной письменной по математике.

— Придумала, — говорит она. — Я подарю тебе Земляной вал, Сокольники и Калужскую улицу. Поедешь к себе, вспомнишь о них, сразу и обо мне тоже вспомнишь…

— Красивые названия, — замечает Роберт. — Самые что ни на есть московские — Сокольники, Земляной вал…

Он кладет Вале руку на плечо.

— А я подарю тебе Нескучный сад весь целиком, хочешь?

— Хочу, — серьезно говорит Валя.


Загрузка...