ПРЕДМЕТЫ ПОЭЗИИ

Владислав Дрожащих НОВЫЕ СТИХИ

* * *

Моргает Орион. Дымится пахом.

Нагая в бездне вычислена осень

с подробностью до двух мерцаний после

судебной запятой, объятой страхом.

Я вижу плаху, как в бинокль стократный,

с прозрачной тонкостью до ледяного знака,

но после запятой, иной, невнятной

в сердечной стычке, быстротечней мрака.

И тороплюсь я до скончанья ночи

шагами плачущих ресниц — проснись! — измерить

твоё забвенье, ветром — опорочить,

лучом — поранить, чтоб во что-то верить.

Ненастный Орион ладонью взрезан

в земную нежность и в юдоль земную;

и с точностью до двух заноз железных

ночь исцеляет истину льняную:

«Чужая нелюбовь мне ближе крови,

то страсть раздетая или юдоль земная,

под шелудивый лёд, утяжелив покровы

в озябшей слепоте, льнёт, притесняя».

Не судит судия, а вытирает

кровь рукавом; и с цельбоносною сноровкой,

и правотой пресыщен, осуждает.

Любить и верить. Тщетная уловка.

Мерцает Орион, мой плач посмертный.

И всё равно — новопришествие рыдает —

нагорный свет или палач усердный

у послесмертья роды принимает.

ВТОРНИКОВСКИЙ ТРИУМФАТОР
I

Сапогам Шекспир не в пору,

вместе лучше не садиться.

Проводить вас к прокурору

или дать опохмелиться?

Или, может быть, по средам,

не сплошным, так агрессивным,

штурмовых тупиц полпредом

колесим и керосиним?

Вспомни, как ты фолиантом

бил по кумполу ацтеку,

куконосым эмигрантам,

растолкав библиотеку;

вспомни, как, литературен,

отбивал поэту почки

под покровом смолокурен

в носовом своём платочке.

II

Вспомни, как на манускрипте

нашустрил ты самопиской,

смастерил минет для скрипки

и оркестра с одалиской;

подмешав к стезе терзанья,

а к тюрьме слезу-нарымку,

корчил пьяные рыданья

с аллигатором в обнимку.

Всё тебе водицей с гуся,

с птеродактиля кошмаром:

хоть воруй, хоть соборуйся,

всё равно займёшься старым.

Ничего, что утром в парке

занят детскою привычкой.

Ни к чему тебе твой паркер,

если пишешь ты отмычкой.

III

Или, может, разучиться

рейсом чартерным, с обратом,

воровать зерно у птицы?

Запятая, триумфатор…

В букварях библейской ночи

есть картинка, прокуратор:

вифлеемский блеск отточий,

месяц — вылитый диктатор.

Под луною заполярной,

задунайской, забиблейской,

во степи глухой, радарной,

пел ямщик гиперборейский

не о том ли? Беспорточный

аллигатор голопятый,

оторвись на пятой точке,

попляши в колонне пятой.

IV

Злободневной доброй ночи,

безыдейный генератор!

Испуская дух чесночный,

ты врубаешь вентилятор.

В лепестковой Кали-Юге,

в люке вентиляционном,

с эпитафией о друге,

с павианом, с аполлоном

эта пьянка — без подруги,

а подруга — без затылка;

понимаешь, это флюгер

и шпион китайский с вилкой.

В лепестковой Кали-Юге

скрутит кукиш триумфатор —

понимаешь, это флюгер,

понимаешь, вентилятор.

ПРОНИКНОВЕНИЕ

Я понял ангельский язык,

когда, сгорая, прикоснулся

свет, неустойчивый на миг,

к изнанке неба; и очнулся

я с той, незримой, стороны,

где веют ангелы перстами,

тьму разделяя над веками

у изголовья тишины.

Прощался кто-то надо мной.

И отраженья трепетали.

И облака не пробегали

по глади слова ледяной.

И с притемнённой стороны

стекла таинственной природы

скользили демоны вины,

кружились ангелы свободы.

Шли целокупной целиной.

И чьи-то тени обретали

покой за скобкой ледяной

и тьму в бездонный свет бросали.

Лучились комья тишины

в горсти у звёздного безмолвья;

и свет стоял у изголовья

среди светильников вины.

И страх, с иголкой ледяной,

всё полагал, что берег лучший

такой же, как и я, заблудший,

прощённый собственной виной.

Но почему не плачешь ты,

не слышишь, что в огне открылось,

как погружаются персты

незрячие во тьму, в немилость.

И приглушая в бездне дрожь

необозримого мерцанья,

ты понял ангельскую ложь,

что не безмолвье, а молчанье.

от нас глухонемая кровь

позор свой прячет сокровенно

неразделённую любовь —

и та, за кромкою, мгновенна.

И не меняется ничто

в порывах безглагольной речи

за кромкой молчаливой встречи

с безмолвьем, что глядит в окно.

ПОСТРОЕНИЕ РИФЕЙСКОГО ЛЕЖБИЩА ПИРАМИД
A

Пересмешник огня, заплывающий в мёртвое небо,

как пилотный проект; расцвела там ничья пустота

пирамидой огня изо льда. Крылатая форма набега

из горсти твоей тихой изъята; и форма погоста проста.

В черневе пирамиды трепещет ухмылкой багровой

рукописное солнце в наплывах чернильных страниц;

цельбоносного ужаса ночь — на бумажном носителе крови,

и судьбы приговор под нулёвку стригущих ресниц.

Хоть шаром покати в летаргической спячке рассвета;

глубоко в катакомбах идёт дорогая работа теней.

Знает волчья моча, в чём исход ледяного банкета,

потайные ходы разрыдавшихся кривдой кровей.

Глубже смерти проспись на высокой рифейской перине.

Ветра стёсанный шар накатил на зимовье пуховых камней.

Пирамида огня недостроена. Ветра нет и в помине,

он себя округлил тишиною забытых полян и полей.

Лёгкий крест из огня раздувается. Скудность равнины.

Ветра шар недвижим, и трепещут становья огней.

Пирамида огня недостроена. Тьма и правёж на вершине,

когда солнце забито по глотку камнями, глотая Рифей,

и цветёт пустота, притесняя приют погорельца;

видно, впору пришлось ей дублёная шкура веков.

И текут в эфиопскую згу небожители и однодельцы

понукать пирамиды воловьей побудкой волов.

Если ярость углов содрогается в сборке увечной,

не учи резидента обломки расчёски смыкать;

кроме как тошноты наизнанку, пирамиде пятиконечной,

с островерхою поступью ребер, некуда больше шагать.

B

В Междуречье — ты царь, а в межзвёздье — твой крик затуманен веками,

мерзлотой нелюбви, где по-птичьи прилёг фараон;

вроде ласточки спит в земляной пирамиде над Камой,

в пирамиде железного света, в игольчатой нише времён.

Не своротится солнце; и ты ни на йоту не сдвинься,

сочинение ветра и влаги. С волоокостью первопричин

циклопический берег нарезан сырой заготовкою сфинкса

в пирамидальном проекте с ручной маркировкой вершин.

C

Тьмоначальнику ночи сполна угодила, паскуда,

в мерзлоте нелюбви возлежит фараона жена —

фараонова смерть. В деревянной ладье круглогрудой,

с парой бусинок зрячих острее веретена,

мёртвой ласточкой спит; заплывая небесной двухвосткой

в нелегальную дрожь, что любовники делят тайком;

перекручены нитью времён фараоновы крепкие кости,

в пустоте пирамиды постукивая веретеном.

D

Неподъёмная тень на погосте незрячей судьбой зарастает;

ужас уши прижал; под рукой — колыбель ходуном;

и гремит пустота, и забвение очи терзает;

и по брови рыданье, как мёртвый корабль, зарастает песком.

Скопидомка, транжирка, нелепица, скручена жизнь-самобранка!

И неважно — княжна, половчанка; пляши, фараона жена!

Повернётся из птичьего профиля жирная тьма-египтянка.

Неповоротливо солнце, когда пустота влюблена.

E

В злоигольчатом воздухе тьму расклюёт на терцины

перелётная тень, напылённая дрожью ресниц;

недостроена взглядом неясного страха вершина

для бескормицы ветра с надстроенной пляскою птиц.

Раздвоившейся лирой трепещет в руках густокрылое чудо.

Прерывая закат, в отражённое небо сбежать по воде

ароматом забвенья, короткого ветра запрудой

в пирамидальном проекте с вершинами ABCDE.


Пермь, 1997

Аркадий Застырец ИЗ КНИГИ «ЦИТАДЕЛЬ»

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ПРИНЦА

Сергею Курёхину

Усни, мой принц, усни. Венеция с тобой.

Начертан долгий путь до Басры до Багдада.

Уложен груз в ларцы с обивкой голубой —

В прохладной глубине заполненного склада.

С тобою добрый меч и честные весы,

Каирский амулет под чистою рубахой.

В гербе фамильном — три косые полосы

И белый мантикор над попранною плахой.

Я знаю о тебе, я видел жаркий взор,

Сверкающий скорей стекольного сполоха.

Ведь за твоей спиной растёт с недавних пор

Чуть слышный ветерок страдательного вздоха.

Но даже эта ночь не в силах отменить,

Созвездия швырнув возлюбленному в ноги,

Ни путанной судьбы серебряную нить,

Ни лунный обелиск подпарусной дороги.

Усни, мой принц, — и так недолго до утра.

Вот-вот — и полетят блистающие брызги,

И в якорных цепей летящем к небу визге

Морская даль взойдёт, как дымная гора…

* * *

О нет, не погода, не в градусах резких шкала

Даёт мне построчно глубокого воздуха глыбы.

Откуда бы взял я в зеркальном листе шеколад?

Куда бы девал нержавеющий гром діатриба?

Не грех, неизменно из грёзы толкающий в грязь,

Из вены берёт на просвет голубые чернила.

Куда бы я скрылся, когда бы душа извелась

Хотя бы на треть? — до молчания б трети хватило.

И где над поэтами сказанный этот забор?

Давно он распахнут косыми, как небо, вратами.

И с вечностью вечер до ночи ведёт разговор,

А утро, быть может, жестоко расправится с нами.

И где это рабство? И где это «более, чем…»?

Отчаянья смерч проясняет пейзаж по спирали,

И смертному только «Не вем тебя, Боже, не вем!»

Вопить остаётся, пока до земли не разъяли.

О нет, не надежда в затылок мне дышит, когда

Я слышу диктовку плетущих над временем сети

Невидимых духов… Ещё раз грядут холода,

И старцы хохочут, и плачут от ужаса дети.

* * *

В моём представлении грань — это ровная площадь,

Что доброй и твёрдой верстой разделяет обрывы,

И, если угодно, здесь можно выгуливать лошадь,

А нет — так выращивать розы и чёрные сливы.

Но вовсе тут нету тугой геометрии плаца,

На миг возле неба гранитные оползни стали,

Не больно, поверь, и до смерти на грани остаться

И встретить конец, удивляясь, как в самом начале.

По-моему лучшее — всё происходит на грани:

Далёкие волны, поёт до рассвета цикада.

И кто из двоих погибает по горло в тумане,

Ты — после наверно узнаешь. А мне — и не надо.

* * *

От ощущений вездесущих

Спасает лишь беззвучный ряд…

О говорящих и поющих

Такие ужасы дымят,

Такой решён удел позорный,

Такой обол им в зубы дан,

Такой надрочен рукотворный

Над их трудами истукан.

Что заразительное тщанье

Во рту сшибающихся слов

Страшней, чем вечное молчанье

Отроду мёртвых языков.

Но жить во мне не перестанет

Весь этот шёпот или крик,

Пока единственная тянет

За намозоленный язык

Надежда, что, начав осанной,

Достигнет мной рождённый звук

Тоски, слепой и безымянной,

Как курда нищего дудук.

* * *

Прочитав на барометре термин «великая сушь»,

Я представил песок, раскалённый, как пыточный камень,

И на круглом стекле растерев драгоценную тушь,

Написал для тебя: «Только влага становится нами».

Я у полночи выведал слово «кромешная тьма»

И кровавым винтом погрузился в зыбучую сушу.

Но меня возвратила к себе на поверхность зима,

Кратким светом пронзив средь червей оробевшую душу.

Я услышал в кладбищенской мгле завывание «смерть»,

Ощутив пустоты перекрёстную рваную рану,

И под гробом пошла на излом бесполезная жердь,

И забвение — в круг, проведённый в душе по стакану.

Но на утро нашлись за оградою свет и вода,

Лоб и грудь я омыл над ключом ледяного рассвета

И спросил у воды: для чего мы случились сюда?

И сначала молчание было мне вместо ответа.

Но рассыпались звёзды, и солнце луна догнала,

И глаза мои явь на мгновенье любовно разъяла.

Чтобы пел я с листа, оброненного ею крыла…

Только воздуха в рёбрах для звука уже не достало.

* * *

Такое море за спиной, такие толпы,

Такие свитки долгого житья,

Что ветер каменеет, и, прощаясь

Со светом в предвечернем помраченье,

Ты чувствуешь тяжёлой головою

Течение житейской пустоты

Как миро, мускус, камфару и мёд,

И блещет бликом редкостного звука

В созвездиях откованная тишь.

Такая пропасть огненной печали,

Такой торфяник дымный под луной,

Прародина, базальтовая рита,

Изгнанников бездонные труды…


Екатеринбург

Татьяна Титова ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ

* * *

А вы не узнаете, откуда вдруг там осина?

Приметное дерево похоже на саксаул:

В чернеющем вывихе шеи — бравада от ассасина,

Законченность — от камикадзе, если не сам Вельзевул

Перетасовал одномастные вехи событий

С подстрочной усмешкой, ведь в жизнь не перевести

Таких безотказных, таких соимённых убытий, —

Как будто история эта не может перенести…

Откуда куда географии резкость сместилась?

Сухая осина в литой Палестине растёт?

Как в детской советской предчувствие вдруг очутилось:

«Сейчас упаду!» — но игрушка, качаясь идёт…

И вновь Бел-Баал зеленями украсит отаву,

Уйдя в расстояние смерти, где линии сочтены,

Но — есть расстояние боли от рук до спины костоправа,

Как то расстояние боли: от рук до спины.

* * *

Изменчивость в неслыханном плывёт.

Не выбирая форму полуночи.

Вдруг робкое движение мелькнёт,

И тень останется, пристанет, залопочет,

И отплеснёт, и обнажатся омуты,

И зацветёт сирень на берегу.

Седые молнии доподлинно изломаны

В знобящем хриплом крике на бегу.

* * *

В холодных лицах остыл помутневший вечер,

И гладит худой котёнок пугливой лапкой

Кошачий язык, шершавый… коробит плечи,

Шерстит и шерстит, лижет. И лапке сладко.

Как приторно мне притворство — родных морочить!

Глядит незакрытым глазом во сне Трёхглазка.

Пройти сквозь больное ухо, не смяв повязки? —

Пускай лучше спит окаянство — кого урочить?

И чьи-то ноги дубили камень вокруг улики,

И чьи-то руки носили лёд в Синюшкин колодец…

Котёнку бросили банку в полфунта лиха,

И над сгущённым и сладким эхом рыдал уродец.


Нижний Тагил, 1996

Загрузка...