На следующее утро пять газет Салдивара в один голос твердили о наличии грязного заговора против хозяина, инспирированного происками конкурентов и разыгранного как по нотам какими-то силами, которые использовали неправедную возню вокруг странной смерти ближайшего друга и соратника образцового бизнесмена. Три более умеренные издания изображали Гражданскую гвардию и судебную систему слепыми орудиями клеветы и невольными участниками интриги. А оставшиеся два, самые оголтелые, открыто намекали на подкуп судьи и «отдельных элементов военизированной структуры» и для вящей наглядности ссылались на прошлые служебные преступления судейских чиновников и на участие некоторых гвардейцев в наркотрафике. Спекулируя на имени Тринидада Солера, газеты вновь атаковали атомную станцию, давая понять, правда в обтекаемых терминах, что назревавший в связи с утечкой радиоактивных материалов скандал уже не за горами. Очевидно, Салдивар и сам не знал, как распорядиться этой информацией, чтобы не нанести ущерба собственным интересам, поэтому не снабдил журналистов четкими инструкциями.
Перейра, улыбаясь, словно римский полководец на триумфе, показал мне несколько заголовков.
— Нас можно поздравить, Вила, — сказал он. — Великий ум избрал капитулянтскую стратегию. Не хватает только обвинений в адрес Короля и Папы, и он кончит свои дни в сумасшедшем доме.
— Вы правы, он ведет себя глупо, — согласился я. — Но рано признавать его побежденным, господин майор. Он будет биться до конца. Уж кому-кому, а нам с вами известно, насколько велика вероятность оправдательного приговора.
— Это не важно. С ним навсегда покончено, даже если в судебный процесс вмешается сам Святой Петр и его отпустят годика через два. Каталажка на всех ставит клеймо позора, и, пройдя через нее, человек уже никогда не возвращается к прежней жизни. Те, кто еще вчера с раболепным трепетом жали ему на светских раутах руку и принимали от него конверты с деньгами, потом будут обходить его за километр. Для такого типа, как Салдивар, изгнание из общества хуже смертной казни.
— Я ни в коей мере не подвергаю ваши слова сомнению, господин майор, но мне было бы нестерпимо обидно видеть, что за него отдувается какая-то пешка вроде Эхеа.
Перейра смерил меня беспокойным взглядом.
— Слишком много эмоций, Вила. Надо срочно поручить тебе что-нибудь новенькое да позаковыристей, чтобы ты отвлекся и выкинул все это из головы.
— Дайте мне еще один день, господин майор, — попросил я. — Мне необходимо кое-что сделать.
Перейра отнесся к моей просьбе с недоверием. Наверное, догадался, что в данном случае мною руководит не служебное рвение, а личные мотивы. После недолгих колебаний он все-таки пошел мне навстречу:
— Лады. Но только один день. Удачи тебе.
Расставшись с Перейрой, я пошел искать Чаморро. Она заканчивала отчеты, раскладывала документы по порядку и подшивала их к делу. Ее лицо выражало полное умиротворение.
— Навела порядок? — спросил я.
— Почти, господин сержант.
— Не знаю, какие воспоминания у меня останутся от нашей работы, но сейчас, кроме чувства досады и опустошенности, на душе ничего нет, — пожаловался я, садясь за соседний стол и придвинув к себе телефон.
— Что тебе опять не нравится?
— Все. И то, как мы повелись на игру, затеянную с нами Салдиваром, и как, увлекшись поверхностными причинами гибели Тринидада Солера, пропустили самое главное — его участие в устранении Очайты Криспуло. Мы даже умудрились обвинить последнего в убийствах, не подозревая о том, что он сам явился объектом преступного умысла. Я никогда не делал столько ошибок.
— Утри слезы, — пошутила Чаморро. — Много ты видел дел, в которых убийца погибает на шесть месяцев раньше своей жертвы.
— Спасибо, Виргиния, — ответил я. — Ты всегда находишь мне оправдание.
— Выше нос — все обойдется.
— Я тебе очень признателен не только за сочувствие, но и за все расследование. Оно далось нам нелегко.
— Не стоит благодарности, — просто ответила Чаморро. — Я люблю свою работу.
Набирая номер телефона, я исподтишка наблюдал за моей напарницей, с головой ушедшей в бумаги. Такому человеку, как я, — с комплексами, искореженным сознанием и прочими изъянами, сам Бог велел чувствовать удовлетворение от работы, требующей постоянного погружения в мерзости жизни. Но чтобы молодая женщина с чистой душой и благородными устремлениями открыто объявляла о своей приверженности к раскрытию убийств, было выше моего разумения и заставляло меня серьезно задуматься. При первом знакомстве с ней многие, и я в том числе, приняли ее за изнеженную девчонку, которая вряд ли выдержала бы столкновения с жестокой криминальной средой, и, когда она с одержимым упорством стала добиваться права на участие в расследованиях, испугались за ее психическое здоровье. Но Чаморро, наперекор тем, кто сомневался в ее способностях, успешно преумножала количество раскрытых дел, не получая никаких сколько-нибудь ощутимых душевных травм. И поразительнее всего, в глубине своего естества она сохраняла остатки наивности. Иногда мне казалось, что именно на этом безыскусном простодушии и держалась ее непреклонная воля, доходившая порой до жестокости.
Сначала я поговорил с Давилой. Мы уже созвонились накануне и обговорили процедуру изъятия радиоактивного источника из-под сиденья «ламборгини». До сих пор я неукоснительно выполнял взятые на себя обязательства по защите станции от чрезмерного внимания журналистов, и не ради спокойствия ее владельцев — им я ничего не был должен, а ради человека, не побоявшегося рискнуть своим положением в переломный момент следствия. Давила не только оказал мне услугу, но и убедил свое начальство в необходимости такого шага. Прочитав газеты Салдивара, я посчитал своим долгом позвонить ему и заверить в нашей непричастности к распространению секретной информации в прессе.
— Я ни минуты в вас не сомневался, — сказал Давила в дружелюбно-примирительном тоне. — Все равно рано или поздно ружье бы выстрелило. Ничего страшного — наденем шлемы и ринемся в бой. В любом случае это не моя война — пусть побегают люди из отдела по связям с общественностью. Я буду заниматься тем, чем занимался раньше.
— Рад вашему спокойствию, поскольку кампания, развернутая против станции, будет идти по нарастающей, — предупредил я. — Хозяин газет заинтересован сделать вас козлом отпущения. Обоснованно или нет, ему без разницы. Тот, кто вкладывает деньги, контролирует качество своей продукции, независимо от ее назначения. В наше время газеты похожи на фабрику, которая поставляет истину на заказ, разумеется, если дело поставлено с соответствующим размахом.
— Газета — штука серьезная, не чета какой-нибудь яхте, — заметил Давила.
— Именно так, — согласился я. — Но мы по рукам и ногам скованы тайной следствия, поэтому не сумеем вам помочь.
— Мое начальство подсуетится там, где нужно. Не стоит излишне драматизировать ситуацию. В конце концов, люди хотят каждый день зажигать свет, смотреть телевизор, готовить еду и не на простой кухонной плите, а подавай им электрокерамическую. Даже тем, кто разгуливает по улицам с лозунгами. Поэтому мы существуем и будем существовать.
— И все-таки неплохо бы найти альтернативные источники, — усомнился я.
— Сейчас в моде природный газ, — засмеялся Давила. — Однако у него есть свои недостатки: пресловутый парниковый эффект и ограниченные запасы. А энергия солнца и ветра годится лишь на то, чтобы вскипятить пару кружек воды. Во всяком случае, пока преждевременно делать на нее ставку. Откровенно говоря, мирный атом пугает меня не меньше, чем любого обывателя, но я не вижу иного пути. Хотя придется менять технологию, поскольку отработанное топливо заведет нас в тупик. Или мы придумываем безотходный реактор, или все провалится в тартарары. Людей приучили к благам цивилизации. Если провести опрос, то девяносто пять процентов населения Западной Европы предпочтут гибель планеты в обозримом будущем, только бы продолжать пользоваться стиральной машиной.
Я решил закончить разговор на этой оптимистической ноте. Сила убеждения Давилы могла поколебать мое, мягко говоря, настороженное отношение к той сфере производства, где работал этот здравомыслящий человек.
— Благодарю вас за все, сеньор Давила. Общение с вами доставило мне подлинное удовольствие.
— Мне тоже, — ответил он. — Особенно принимая во внимание необычность обстановки, в которой оно происходило.
Затем я поискал в записной книжке еще один номер. Через несколько секунд на другом конце линии сквозь треск и помехи прорезался неизменно энергичный голос Василия Олекминского. В первую очередь я подвел итоги нашему расследованию, но не стал вдаваться в подробности, боясь сболтнуть лишнее. Потом попросил его не исчезать, так как он должен был выступить на процессе. И в связи с последним обстоятельством предупредил его об опасности, предложив защиту. Василий отделался шуткой:
— Вот чего нет, так нет, сержант! Забавная ситуация: Василий идет по улице, а за ним по пятам следует целый выводок полицейских. Тогда уж точно — конец моему бизнесу.
— Как хочешь. Но будь осторожен.
— Само собой. Позвольте спросить, сержант?
— Спрашивай.
— Зачем они убили Ирину?
У меня имелось много ответов. Например, по показаниям Эхеа получалось, будто изначально они планировали использовать Ирину в качестве наживки, и лишь неожиданная смерть Тринидада побудила их перестроиться на ходу и устранить девушку, чтобы избавиться от свидетелей. А по моей гипотезе выходило совсем по-другому: расправа над Ириной была предрешена, так как, увезя ее за шестьдесят километров от дома и бросив труп в уединенном месте, они надеялись сбить полицию со следа. Оба предположения сводились к одному: для убийц Ирина означала не больше, чем инструмент для совершения преступления. Но я не отважился сказать такое Василию, поэтому тотчас сочинил новую версию.
— Человек, которого ты узнал на фотографии, до умопомрачения влюбился в твою девушку. А поняв тщетность своих надежд, взбесился и окончательно сошел с ума. Убив Ирину, он отомстил ей за пренебрежение.
Вполне правдоподобная история. Безусловно, Эхеа мог бы выбрать какую-нибудь менее привлекательную девушку. Но кто теперь знает, какими соображениями он руководствовался, выбирая себе жертву для заклания.
— Жизнь — сплошное дерьмо, сержант, — хриплым от слез голосом сказал Василий после непродолжительного молчания. — Ты мне говоришь, когда суд, и я обязательно приеду. Не беспокойся, — мне самому не терпится посмотреть на этого козла и плюнуть ему в лицо.
— Тебе не позволят подойти близко, Василий.
— Не важно. Я умею плевать метко и на большое расстояние, — похвастался он.
Что до остальных дел, то я не имел морального права решать их по телефону. И не хотел тащить за собой Чаморро. Она достаточно потрудилась, помогая мне в расследовании, чтобы взваливать на нее ответственность за то, что касалось только меня. Итак, я оставил ее в офисе, а сам спустился в гараж и, найдя свободную машину, отправился по знакомой дороге в Алькаррию.
День выдался пасмурный. Низкое хмурое небо отравляло душу невыносимой хандрой. Я медленно двигался по автостраде в сплошном потоке дождя, который «дворники» не успевали смахивать с лобового стекла, и чуть не прозевал нужный поворот. На проселочной дороге дождь стал стихать, а когда машина подъехала ко входу в штаб-квартиру местного отделения Гражданской гвардии, то почти прекратился, роняя на асфальт лишь мелкие рассеянные капли.
— Вила! — восторженно завопил Марчена, не сумев обуздать своего темперамента. — А мы уж подумали, что ты о нас совсем забыл. Куда нам с суконным рылом да в калашный ряд. Следователям по особо важным делам не больно-то нужны какие-то провинциалы!
— Ты неправ, — запротестовал я. — Мой приезд — тому подтверждение.
Я ввел его в курс последних событий, так как чувствовал перед ним и его ребятами моральные обязательства, и потом, дело имело к нему самое непосредственное отношение. По меньшей мере два из преступлений — смерть Тринидада и незаконный вынос радиоактивных материалов с территории станции — произошли в его округе.
— Ну, признайся, я ведь сразу вышел на верный след, — потребовал он самодовольно. — Хотя Тринидада укокошили здесь, а вот дымком тянуло из другой кухни, где и готовилось блюдо. Я знал, что убийство не дело рук местных, и твердил об этом с самого начала.
— Похоже на правду, — заметил я. — Однако единственный признавшийся фигурант до сих пор клянется, будто смерть Тринидада оказалась несчастным случаем, — они-де планировали сделать лишь пару-тройку компрометирующих снимков.
— Держи карман шире! Слушай сюда, Вила. У меня не хватило мозгов изучить латинский, зато у меня есть нюх. Повторяю, беднягу хотели исключить из кругооборота. Фотографии, говоришь? А куда же тогда подевался фотограф?
— У меня возник точно такой же вопрос, — согласился я.
Марчена буквально силой заставил меня выпить кофе. Я сел за руль машины только в начале первого и направился к последней цели моего путешествия, однако не застал Бланку Диес дома — она ушла на кладбище, воспользовавшись кратковременным просветом в тучах. Так мне сказала открывшая дверь девушка. Я спросил дорогу и отправился вслед за вдовой.
Кладбище было небольшим. В старой части виднелось несколько замшелых, почти стертых надгробий. Проходя мимо, я обратил внимание на одну из могил, над которой вместо памятника возвышалась отполированная до блеска металлическая табличка, гласившая: Частное владение, и подумал, что куча заботливых отпрысков стоят дороже всякого мрамора. Загородка, отделявшая старое кладбище от нового, повалилась на землю, а боковые стены были продолжены в длину, образуя новое пространство метрах в пятидесяти от того места, где стоял я. На этом только что освоенном и обновленном десятком захоронений участке я и увидел прямой силуэт Бланки. Она положила на могильную плиту несколько белых гвоздик. Эпитафия на плите не отличалась оригинальностью: «Ты навечно останешься в сердцах детей и жены».
— Добрый день, сеньора Диес, — сказал я негромко.
Бланка ответила не сразу. Она продолжала смотреть на надгробие отрешенным взглядом. Я стал в нескольких шагах за ней и молча ждал.
— Здравствуйте, сержант, — заговорила она наконец. — Сегодня утром я вновь прочла имя своего мужа в газетах. Вы, должно быть, знаете почему.
— Кое-что знаю.
— А со мной поделитесь?
— Отчасти я за этим и пришел.
Бланка повернулась. Она недавно плакала, и ее черные глаза блестели, словно озаренные внутренним светом.
— А еще зачем?
— Затем, чтобы принести вам мои глубокие извинения, — объяснял я. — Сейчас, когда все кончено, я отдаю себе отчет, насколько неделикатным выглядело мое поведение в некоторых случаях. Надеюсь, вы поймете: я действовал так во имя достижения благой цели.
— Вы вправе не только надеяться, но и рассчитывать на понимание, сержант, — поправила меня она. — И этим все сказано. Только Господь может судить о справедливости тех или иных поступков. И что же вы узнали в конце вашего многострадального пути?
Не очень удобно изливать душу, стоя на кладбище по колено в грязи. Но я принял удар на себя и рассказал ей о последних событиях, понимая, что Бланка, как никто другой, имела право о них знать. Она выслушала меня, не изменившись в лице, даже тогда, когда я не стал утаивать от нее участие Тринидада в организации убийства. Я умолчал лишь о некоторых деталях, характеризовавших степень его падения: например, о том, с каким хладнокровием он рассчитал толщину стенок свинцового контейнера, благодаря чему радиация медленно и мучительно отравляла организм Очайты изнутри, почти не обнаруживая себя во внешних проявлениях. Но Бланка, по-видимому, сделала выводы сама, потому что спросила:
— Зачем он это сделал?
Такая уж у меня профессия — иметь на все случаи жизни готовые объяснения. Может, с досады, может, из-за ненависти или от желания отомстить за публичное унижение, кто теперь знает? Сильный, здоровый человек иной раз не состоянии осмыслить, какому риску он себя подвергает, унижая более слабого соперника. Вполне вероятно, тут сыграли свою роль несколько причин: и страх перед угрозами Очайты, и деньги, и беспрецедентное давление, оказанное на него Салдиваром. Если бы мне пришлось выбирать, я остановился бы на первом варианте. Однако для Бланки я подобрал другие слова:
— В такого рода делах никогда нельзя быть уверенным до конца. Несомненно одно: ваш муж совершил преступление.
Вдова Тринидада Солера на секунду повернулась ко мне спиной. Она устремила взгляд на долину, мрачно расстилавшуюся под свинцовым небом. Дул ветер и трепал пряди волос на ее голове. Она подобрала их руками.
— Трансмутация, — сказала она вдруг, не глядя на меня.
— Простите?
— Превращение, сержант, — повторила она. — Основная задача алхимиков. Пару лет назад я переводила одну английскую книжку как раз на эту тему. Она меня поразила. Знаете, чего на самом деле добивались алхимики?
— Насколько я помню, они хотели превратить свинец в золото, — проговорил я, пытаясь нащупать связь между алхимиками и чудовищным поступком Тринидада, изготовившим для Очайты смертоносный контейнер.
— Холодно, сержант, холодно, — отклонила она. — Этого хотели плохие алхимики. Меж тем как хорошие преследовали иную цель, а именно: улучшить природу человека, а не металла. Металлы служили инструментом. Поэтому те из них, кто проявлял нетерпение и был одержим золотом, получали от своих опытов обратный эффект, они ухудшали себя. Превращение, идущее вспять.
— Извините, я не совсем понял.
Бланка заглянула мне в глаза.
— Мне не дано знать того человека, о котором вы мне рассказываете, сержант, — проговорила она. — Я выходила замуж за другого. Потом вдруг все изменилось. Полагаю, его преобразили деньги, как в давние времена золото преображало нетерпеливых алхимиков. Сейчас меня гнетут мысли о детях: вдруг завтра они зададут мне вопрос, почему я не сумела предотвратить подобное превращение, более того, даже поощряла тягу Тринидада к богатству и радовалась росту нашего состояния. Что я им отвечу? Теперь у меня дом, миллионы; даже после того, как меня основательно общиплет Министерство финансов, я останусь относительно богатой женщиной. Но у меня нет его. А он — самое драгоценное, чем я когда-либо располагала в жизни.
В ее глазах заблестели слезы. Но Бланка не отвернулась. Слезы текли по щекам, а она задерживала дыхание, чтобы не сорваться и не зарыдать в голос.
— Не стоит казнить ни его, ни себя, — посоветовал я. — Тринидад попал в сложную ситуацию. Такие вещи хорошо начинаются, но плохо кончаются, и никогда не знаешь чем. Не все люди одинаково сильные.
— Тринидад был сильным человеком, уверяю вас.
— Иногда сила хуже слабости. В конце концов, все в нашем мире превращается в свою противоположность: добродетель в безнравственность, сила в слабость.
— Понятно. Жаль, однако китайская философия никогда не служила мне утешением. Ни мне, ни другим тоже, насколько я могу судить, — насмешливо отозвалась Бланка, скривив рот в улыбке.
— Я не хотел вас обидеть, — оправдывался я.
Бланка задумалась. Казалось, она пыталась обобщить все услышанное и мучительно соображала, какой вопрос прошел мимо ее внимания. И нашла:
— А чего они добились, убив его?
Опять я не находил единственно правильного ответа. И выбрал наиболее щадящий для ее самолюбия вариант. Истина — это то блюдо, которое не подается на сладкое в силу своей сомнительности и непостижимости. Вместо нее приходится придумывать истории, сдобрив их небольшой порцией правдоподобия. Если ты в состоянии хоть немного помочь людям своей выдумкой, незачем говорить правду, тем более что она часто выглядит куда более спорной, чем откровенная ложь. Поэтому я не стал рассказывать ей ни о Патриции, ни о возможной мести со стороны параноика отца, хотя из такого привлекательного материала можно было состряпать довольно сердобольное повествование, не забыв упомянуть про ее необычайное сходство с Патрицией.
— Думаю, они ничего не добились, — ответил я. — Просто хотели избавиться от вашего мужа; он, по-видимому, чувствовал угрызения совести и в любой момент мог предупредить Очайту или, обратившись в полицию, выдать своих сообщников. Подобное развитие событий кажется мне наиболее вероятным.
Бланка не отличалась наивностью. И, похоже, снова мне не поверила.
— Спасибо, сержант, — сказала она, опустив глаза. — Вы прощены.
Она направилась к выходу, и мне показалось неделикатным идти за ней. Я остался около могилы, наблюдая, как, удаляясь, ее фигура становилась все меньше и меньше, и ко мне вдруг пришло мучительное осознание того, что я никогда больше не увижу ее лица. Тем не менее я отнюдь не был уверен в своем увлечении этой женщиной. В ней ощущалось что-то противное человеческой природе, какое-то стойкое неприятие слабостей и заблуждений. Проблема заключалась в том, насколько они повлияли на жизнь и смерть Тринидада, но она меня абсолютно не касалась: не мое дело проливать свет на тайные движения человеческой души. Хотя думать о них мне никто не запрещал.
С тех пор я часто вспоминал о Тринидаде Солере. По какой-то неведомой причине я представлял его на перекидном мостике в тот момент, когда он, опершись на поручни и низко склонив голову, с отрешенностью смотрел на голубую воду бассейна, хранящую под своей толщей смертоносные урановые стержни. А иной раз я видел его в последние мгновения жизни, когда он в наркотическом угаре пытался отыскать свою голубую мечту в бездонных глазах Ирины Котовой и понимал: в них притаилась все та же смерть, которая подстерегала его на дне бассейна. Сколько раз я сам, вглядываясь в чистое утреннее небо, ощущал за ним бесконечную мертвую черноту.
Я хотел понять, почему он смиренно шел навстречу смерти. Я никогда его не осуждал: во-первых, моя работа заключалась в другом, во-вторых, ни одно наказание не может сравниться с тем, что он уже получил и получил почти добровольно, а в-третьих, я дал ему обещание и должен был его выполнить. Мне лишь хотелось узнать, почему он преступил черту, почему однажды он вдруг решил купить билет в один конец в ту темную одинокую страну, где нет места голубому цвету, ибо он поглощается мраком вечности.