1 В ПОХОДЕ


1. УРОЧИЩЕ МОХОВОЕ

Долог путь к Орешку. Не скор и тяжек. Но пройти его надо, чего бы то ни стоило…

Всю ночь повозка Сергея Леонтьевича Бухвостова пробиралась сквозь Хотиловские леса. Родион подремывал на козлах. Васенка смотрела на черные, будто нехотя расступающиеся деревья. Она придумывала сказку. В сказке жили злые палачи — кнутобойцы. Они протягивали к Васенке лапы, норовили побольнее хлестнуть. За шумом деревьев слышны были их настигающие голоса.

Но что это? Мелькнул огонек и погас. Снова мелькнул, но в другом месте. Огонек не один, вот еще и еще…

Васенка закрыла глаза ладонью. Потом глянула в щелку меж пальцами. Огоньки были не в сказке. Они и взаправду светились. Девочка растолкала Бухвостова:

— Дядь Сергей, а дядь Сергей… Смотри!

Бухвостов поднялся с дурманно пахучего сена, набросанного в повозку, растер лицо, и сон с него словно ветром смахнуло.

Сразу заметил, что лошади дрожат и жмутся друг к другу.

— Гони! — крикнул он Родиону и взвел курки тяжелой, короткостволой пистоли.

Родион с перепуга вскочил, затряс вожжами над головой. Лошади понесли. Возок бился о деревья, чуть не опрокинулся, наскочив на пень. Крик Родиона воем отдавался в лесу.

Мгновенное зарево выстрела выхватило из темноты мохнатые ветви елей, толстые, в уродливых наплывах, стволы берез. Ночь стала еще темней. Крохотные огоньки отпрянули. Но вот зароились еще гуще. Все ближе, ближе.

Бухвостов высекал искру из кресала. Но отсыревший трут только дымил.

Огоньки уже рядом. Это совсем не страшно. Страшно, что кричит Родион и возок трещит так, будто сейчас развалится. Васенка изо всех сил зажмурилась.

Открыла глаза и увидела, что «дядь Сергей», раздувая щеки, дышит на тлеющий трут. Зажигает пучки сена и бросает их в темь. Горящие тонкие былинки разлетались и гасли.

Кони вдруг выскочили на луговину, заросшую высокими травами. Родион, почти падая назад, натягивал вожжи. Из-под веревок, накрученных на руки, сочилась кровь. Закиданные пеной кони остановились. Косят одичалыми глазами.

Наступало утро. Солнце выкатилось над зубчатым краем леса. Было очень тихо. Где-то невдалеке тихонько выпевала пастушечья жалейка.

Бухвостов выпряг лошадей и велел Родиону вы́водить их, а сам пошел на голос жалейки. Старика пастуха он нашел на краю лесного озера, посреди стада.

— Дед, скажи, будь ласков, где мы? — спросил его. — Из Оглоблина держим путь. Что за место лесом проехали?

Старик исподлобья посмотрел на зеленый мундир неожиданно появившегося человека. Шапку он, видать, потерял. Черные с проседью волосы шевелились под ветром. Глаза смотрели прямо, без доброты. Широкие усы топорщились над жестким ртом. Выскобленный и все же щетинистый подбородок торчал над красным суконным воротником. Нет, с этим человеком не пошутишь.

Старик долго шевелил губами, прежде чем заговорить:

— Поди, Моховое урочище перемахнули, — в голосе прозвучало сомнение; пастух разглядывал оловянные пуговицы на мундире незнакомца и двигал безволосыми бровями, — да ведь дорога там непроезжая, волки стаями ходят… Ну, а тут, стало быть, самый Хотилов и есть…

Бухвостов расспросил еще о дороге на Валдай. Возвратясь к повозке, он широкой темнокожей рукой растрепал Васенкины белобрысые косицы. Весело объявил:

— Доставай мешок с харчами. Привал!

Он расстегнул мундир и лег на росистую, еще не просохшую траву. Лежал и смотрел, как качаются в небе верхушки деревьев, похоже — хоровод ведут.

Правду сказать, жизнь не баловала сержанта Преображенского полка Сергея Леонтьева, сына Бухвостова. Нет, не баловала. Но сейчас необыкновенно мила она ему, жизнь на родимой неласковой земле. Так всегда бывает: после того как минует опасность, столкнешься нос к носу со смертушкой и обойдешь ее, курносую.

Вон оно небо какое раздольное, а лес-то синий, а озеро тихое. Но сколько же горя людского под этим небом, и пролитой крови, и слез, и ожесточения…

Бухвостов приподнялся, оперся о шершавый ствол березы, перегрыз зубами горькую травину. Потянуло к своим, в полк, к серебряно-трубным зо́рям, к артельному котлу с горячей кашей или сбитнем — одному на дюжину человек. В полк, в полк, где, как ни кинь, все равны перед бьющими наповал пулями, перед летящими ядрами.

Который месяц ездил сержант по вышневолоцким вотчинам с именным петровским указом — «кликать вольницу в солдаты». Да и не только вольницу. Сержант положил руку на грудь и ощутил в кармане, под сукном, твердую, вдвое сложенную бумагу с грозными словами; он знал их на память:

«Указали мы, великий государь, боярам нашим и окольничим, и думным, и ближним, и всяких чинов служилым и купецким людям наш указ сказать и по градским воротам прибить письма: чтоб о дворовых своих людях сказки подавали. И по тем сказкам тех людей к смотру объявляли в приказе военных дел, из дворовых пятого. А к смотру старее тридцати и моложе двадцати лет не приводили, а увечных и дураков не было б. А в сказках писать без утайки под смертною казнью…»

За словами указа Бухвостов видел того, чьим именем был он дан, долговязого, торопкого, исхудалого до черноты, с бешеными глазами, с верткой головой на смуглой шее. До чего же не подходит к нему титул великого государя, а вот любимое им простецкое звание шкипера, или бомбардирского капитана, или корабельного баса — в самую пору…

Подошел Родион, безъязыко залопотал, схватил сержанта за рукав, повел смотреть разнесенную в щепы ось. Тут же выбрали ровненькую елку, свалили ее, окорили, принялись прилаживать под возок.

У Васенки на костре кипит уже вода в закоптелом глиняном жбане с щербатыми краями. Пока чинили повозку, она успела обойти луг, побывать на озере. Вернулась с охапкой пахучих трав, корешков, веток. Сергей Леонтьевич заметил, что в охапке нет ни одного цветка.

Васена ловкими пальцами перебирала неказистую добычу, смешно по-старушечьи шепелявя — передразнивала бабку-знахарку, — рассказывала о травах. Вот это заячья капуста, без нее квас не забродит. Это одолень, от кликушной болезни. Это пупной, помогает, если кто с пупа сорвет. Вот еще одна полевая жительница — разрыв-трава: перед нею самые крепкие узы распадаются. А если надо, чтобы побыстрей рана затянулась и кровь унялась, то лучше этих корешков ничто не поможет, зовутся они петров крест. А вот это — истинное чудо!

Васена растерла в руках тонкие стебельки и шишечки. На ладонях осталась желтая пыльца. Медленным — Бухвостову показалось, — чародейным движением девочка рассеяла пыльцу над костром. Вспыхнула пыльца ясными звездочками.

— Плаун, плаун горит! — зазвенел тоненький голосок.

Сержанту невольно припомнилось прозвище, каким в деревне честили сиротку из хаты на отшибе: «Лешачья дочь!»

Васена уже сидит у костра, уткнув подбородок в острые колени, внимательно смотрит, как Бухвостов ест замешанное на озерной воде толокно. Взгляд не девчоночий, любопытство не детское, готовность все понять.

— Дядь Сергей, куда мы едем-то?

— Я ж говорил тебе, — сержант жует со вкусом, — едем к Орешку.

Васена знает, что так зовут крепость на острове, на далекой реке Неве. Но очень уж интересно рассказывает «дядь Сергей». Девочка готова слушать снова и снова. Она смотрит строгими, выпытывающими глазами.

Серые эти глаза не видят уже ни Бухвостова, ни догорающих угольков в костре. Видит Васенка высокие-превысокие каменные стены. За ними — русские ратники. Вокруг шведские воины, или, как их часто называют, «свей». Они на воде, в ладьях, на берегу с пищалями и мечами. Множество неисчислимое.

Вот герольд, в приметном алом плаще переправился через реку к крепости, подошел к стене, прокричал, что славный и могучий король шведский требует сдачи крепости. Орешек молчит. Тогда поверх боевых зубцов герольд пустил стрелу с грамотой, обещавшей русским дружинникам жизнь, а воеводам сверх того — деньги и почести на коронной королевской службе. Орешек молчит.

Тогда ладьи, взяв парусами ветер, черной тучей надвинулись на остров. На берегах пушки вместе с ядрами выбросили пламя. Вздрогнула земля. Волны пошли по воде.

День за днем, неделю за неделей, русские защищали Орешек. Отстреливались. Опрокидывали осадные лестницы. Забрасывали штурмующих камнями, обливали горячей смолой. Выпустили на врага рои разъяренных пчел.

Пришла пора, когда, по расчету шведов, у осажденных не должно было оставаться ни ядер, ни пороха, ни хлеба. Орешек все держался. Дружинники дрались мечами, дубинами, кулаками.

Но крепость уже горела. Пламя поднималось выше стен. В тот тяжкий час вдруг заскрипели на пудовых петлях окованные железом двери. Медленно стал опускаться подъемный мост через ров у воротной башни.

Бой прекратился. Шведы кинулись к мосту. Но тут же остановились в изумлении.

Из ворот крепости вышли двое, в окровавленных рубахах. Они шли, положив руки на плечи друг другу. Когда один обессиленно падал на колени, его поднимал товарищ. Они не хотели, чтобы враг видел их, хотя и полумертвых, на коленях. Только эти двое остались в живых из всей русской дружины, и они вдвоем держали крепость в последние дни.

Осаждающие молча расступились перед героями. Шведские солдаты сняли перед ними шеломы. Офицеры обнаженными клинками салютовали мужеству противника.

Так сдали врагу Орешек.

Случилось это давно. Не только Васенки, но и отца ее, и деда еще не было на свете. А прадеду, пожалуй, шел шестнадцатый годок, как сейчас Васене.

С тех пор, без малого сто лет, крепость — под чужеземцами.

И вот русские рати идут освобождать Орешек. Идет «дядь Сергей», идет Родион…

Девочка не слышала, как крепкие руки подняли ее и отнесли в возок. Не слышала, как пронзительно выпевали колеса на еловой оси.

С лесной дороги повозка свернула на большую, от Москвы к Новгородщине.

По ней тянулись обозы. Обгоняя рогожные кибитки, мчались конные фельдъегери. Вместительный неповоротливый рыдван увяз в грязи. За слюдяной дверцей виднелось старое, злое лицо в седых буклях. Солдаты проходили, сгибаясь под тяжестью заплечных котомок. Посмеивались, шутили над незадачливым путешественником.

Десяток лошадей в одной упряжи тащил медную мортиру. Пушкари, ухватясь за ступицы и лафет, в лад выкрикивая, подталкивали мортиру. Сизолицый пушкарский урядник орал, размахивал дубиной, бил ею по лошадям и по людям.

Повозка Бухвостова поравнялась с огромной, как башня, стенобитной пращой. Праща подвигалась едва заметно. Над нею косо торчало коромысло, вытесанное из цельного дуба.

Гуськом вытянулись двуконные телеги. В них — кожаные кули с порохом. Каждый куль затянут веревкой, наподобие кисета.

На огромных косматых лошадях с гиканьем промчались драгуны в темных накидках…

Войска спешили к шведскому рубежу.

Русь вела войну, тяжелую и неизбежную.

2. «НАРВСКАЯ КОНФУЗИЯ»

Веками утверждалось могущество Швеции, самой сильной державы на Варяжском море. Ее армия держала в страхе всю северную Европу. Шведы считались непобедимыми.

В 1612 году, после многолетних сражений, шведское войско захватило древние русские земли на побережье Невы и Ладожского озера. В Стокгольме, по русскому наименованию — Стекольне, собрался сейм. Король Густав-Адольф обратился к дворянству с гордой речью:

— Великое благодеяние оказал бог Швеции тем, что русские теперь навеки должны покинуть гнездо, из которого так часто нас беспокоили. Русские — опасные соседи… они могут выставить в поле большое войско. А теперь этот враг без нашего позволения не может ни одного судна спустить на Варяжское море. Большие озера — Ладожское, Пейпус, — Нарвская область, тридцать верст обширных болот разделяют нас. У России отнято море…

Так оно и было. Огромная Россия оказалась оторванной от европейского мира. Путь к морю перекрыт линией крепостей, над башнями которых вьются белокрестные шведские флаги. На западе — Нарва, на востоке — Нотебург, — так шведы теперь называют Орешек.

У России осталось на дальнем севере Белое море с портом Архангельском. Но Белое море бо́льшую часть года подо льдом. Да и плавание в студеных водах столь опасно, что немногие иноземные купцы решаются рисковать своими кораблями.

Необходимо было исправить великую несправедливость и вернуть России море.

Шел к концу 1700 год. Война со Швецией началась несчастливо.

Сорокатысячный русский осадный корпус обложил Нарву. Первые бои показали, что армия, собранная Петром, плохо подготовлена. Пушки тонули в болотах. Некоторые взрывались на позиции, при обычном заряде. Гарнизон Нарвы держался упорно.

В Европе много говорили о потомке Густава-Адольфа, молодом короле Карле XII. Этот длиннолицый, бледный юноша удивлял Стокгольм своими сумасбродствами. То он с ватагой сверстников сломя голову мчался на охоту, то горланил на ночных улицах столицы, то требовал от сейма денег на пышные празднества. Никогда нельзя было знать заранее, что он еще придумает. Король был капризен, скрытен, не любил делиться планами даже с близкими друзьями.

Напудренные, затянутые в атлас вельможи европейских дворов ахнули, вдруг узнав, что Карл XII привел флот в сорок вымпелов к берегам Дании. Он первым, по пояс в воде, высадился из шлюпки и повел войска к Копенгагену. Дания, у которой были старые счеты с Швецией и потому поддерживавшая Россию, вышла из войны.

Прошло немного времени — и шведские войска, переплыв море, спешат на помощь осажденной Нарве.

В ненастный день 19 ноября 1700 года дождь, перемешанный со снегом, падал на русскую и шведскую армии, столкнувшиеся у нарвских стен.

Появление Карла XII было внезапным. Сеча разгорелась жестокая.

Петру сообщили, что его любимец, знаток огневого дела капитан Гумерт предался шведам. Но это была только первая измена.

Находившийся на русской службе, командовавший осадными войсками под Нарвой герцог де Кроа вместе со всем генералитетом отдал шпагу врагу.

Больно было смотреть, как гибли полки под шведскими ядрами. Плохо обученные, не видавшие боевого огня солдаты не могли выдержать натиска закаленной шведской пехоты.

От полного разгрома армию спасла только храбрость русской гвардии — семеновцев и преображенцев. Они стали у моста через Нарову. По примеру древних русских воинов быстро соорудили Гуляй-город, подвижную крепостцу из обозных телег. Приняли на себя удар и остановили врага.

Гвардия прикрывала отход разбитых войск. Она не пустила шведов к мосту. И дралась с такой отвагой, что Карл XII воскликнул:

— Каковы мужики!

В рядах петровской гвардии в том бою отличились знатнейший среди воинов — князь Михайла Голицын и потомственный конюший, преображенский сержант Сергей Бухвостов. Они бились рядом и получили ранения! Голицын — пулей в ногу навылет, Бухвостову палашом едва не рассекли голову.

Своими ранами оба занялись только после того, как гвардия последнею перешла на ту сторону реки и бой начал затихать.

С этого времени офицерам русской гвардии был дан медный знак, носимый на груди. На меди было оттиснуто: «Нарва. 19 ноября»…

Героем Европы стал храбрый, сумасбродный и удачливый Карл XII. В честь одержанной победы он велел отчеканить медаль. На ней был изображен царь Петр, бегущий от Нарвы: шапка упала, шпага валялась на земле. По лицу текли слезы. На медали написано: «Изшед вон, плакася горько».

Эта медаль, рисунок и надпись должны были напоминать Петру о том, что в день тяжкой битвы его не было в армии, терпящей поражение. Сумрачный, злой, в распахнутом лосином колете, искровавив плетью коня, он мчался в Новгород.

В Швеции, да и в России, многие упрекали Петра в трусости. Ни тогда, ни позже он не оправдывал себя. Нет, дело тут было в другом.

Петр знал, что уже давно в спальне Карла XII висит до мелочей разработанная карта — «марш на Москву». Эта карта сопутствует ему во всех походах.

Теперь русская армия разбита. Потеряна вся артиллерия. Кто может преградить Карлу путь на восток? Почти несомненным казалось, что шведы немедля вторгнутся в глубь России.

Петр спешил. Надо было собрать новые полки, укрепить Новгород, Псков, порубежные крепости.

В какое-то время он мог испытать ужас при поражении армии, гибели своего любимого детища — «большого огневого наряда», артиллерии. Но присутствия духа не потерял.

«Шведы бьют нас. Погодите, они выучат нас бить их», — сказал он сразу после «нарвского невзятия».

В походном «юрнале», который писался нередко под диктовку Петра, сказано о тех горестных днях:

«Полки в конфузии пошли в свои границы, велено их пересмотреть и исправить…»

Карл XII, который почти всегда делал противоположное тому, что от него ожидали, остался верен себе и на этот раз. Он оставил многотысячные войсковые заслоны против русских. Главные же силы направил против Польши, другого союзника России. Он был уверен, что там его ждет более ценная добыча.

Такого трудного года в жизни Петра давно не было. Он появлялся то в Москве, то снова в Новгороде, то в Архангельске.

Надо переучивать всю армию, от ратника до генерала. Надо отливать пушки; их должно быть вдвое больше, чем под Нарвой. Триста штук. Не меньше.

Именно тогда, наверное тогда, задумал он прорваться сквозь шведскую линию, замыкающую путь к морю, с другого ее края. И в мыслях Петра предстал маленький остров, который, по странному совпадению, был создан господом богом по всем правилам фортификационной науки, — древний Орешек, шведский Нотебург. Остров так стоит, что мимо него в Неву не то что корабль — малая ладья не проскользнет. У кого Орешек — у того Нева, путь к морю.

Правда, есть на реке, в низовье еще одна шведская крепость. Она не в пример слабее Нотебурга. Взяв одну крепость, нетрудно будет управиться с другой.

Но за Нотебург шведы будут драться не менее упорно, чем за Нарву. Надо так все наладить, чтобы не случилось новой «конфузии».

Нужна медь для литейных дворов, которые дымят в Москве и в Новгороде. Нужен строевой и мачтовый лес для верфей. Нужны деньги, много денег, чтобы накормить и одеть армию.

Петр не щадит себя. Не щадит Россию. Он ходит в заштопанных чулках и сношенных ботинках. Иной раз, в поспешности, сам кладет на них заплаты. Забывает сменить пропотевшую рубаху. Он становится скупым и жестоким. Случается, лошадей загоняет до смерти. Денщики при нем не знали покоя ни днем, ни ночью.

Все, что надобно было для армии, для чаемой победы, он просил, требовал, выколачивал дубьем и кулаками.

Главнейшая же его забота — добыть новых солдат. Армия без хорошего солдата — ничто. Солдат — он и есть армия.

Самых верных людей Петр посылает во все края Руси верстать холопов и вольных в полки.

Среди этих людей — сержант Сергей Бухвостов.

Его послали в Вышний Волочок.

3. ОГЛОБЛИНО

В ночь на 1 января кончился год 7208, и вслед за ним, вопреки обычаю и счету, наступил год 1700.

По городам и селам разослан был царев указ отсчитывать лета не от «сотворения мира», и не с 1 сентября, как велось исстари, а от новой эры, от «рождества Христова», и с 1 января, как принято у многих народов.

«В знак же того доброго начинания и нового столетнего века» приказано в церквах служить молебны, а жителям друг друга поздравлять с Новым годом.

В Москве дымно и трескуче лопались огненные хвостатые шары. Полную неделю палили пушки. По всей России били в колокола. Люди с поклоном говорили веленое «новогодие». Но, отворотясь и приметя, что поблизости нет «ясных пуговиц», крестились, плевали через плечо.

Пошли по Руси тайные грамотки. Церковным письмом и слогом они поносили Петра. Слова казались раскаленными ненавистью. Это он, проклятый вероотступник, «собра весь свой поганый синклит в 1-й день генваря месяца и постави храм ветхоримскому Янусу… и все воскликнуша ему: виват, виват, новый год!»

Грамотки вопрошали со скорбью и гневом: «Оле, благоразумные чада, вонмите здесь, кому празднуете новый год? Все господние лета истреблены, а сатанинские извещены…»

Листки эти — как огонь, поднесенный к сухой стружке. Многие ненавидят Петра. Всю страну взнуздал железом. Никому нет покоя — ни знатным людям, ни холопам. У одних вытряхивает мошну, у других — душу из тощего тела. Затеял царь войну с сильными свеями. Подавай ему то хлеб, то подводы, то деготь, то пеньку. Поборы такие, что люди стоном стонут. Потаенно бурлит Россия.

В селе Оглоблино, близ Вышнего Волочка, вот уж год как получены те грамотки. Приехал и поселился в боярских хоромах безвестный инок, тихонький, в скуфейке; елейным голосом говорил страшное. Дескать, государь свою землю всю разорил и выпустошил. Да и не государь он вовсе. Когда Петр ездил в немецкую землю, подменили его там… Писано о нем в книге валаамских чудотворцев, что он головою запрометывает и ногою запинается, и что его нечистый дух ломает… И солдаты все басурманы, поста не имеют… Дьявол, и семя дьявольское…

В первый день, как Бухвостов приехал в Оглоблино, приглянулось ему село. Серые избы прячутся среди вязов. За овинами петляет речушка. Берега овражистые, теряются в густолесье.

Для жилья сержант выбрал дом, стоявший с краю села, на речном обрыве. Дом был старый, но крепкий, сложенный из позеленевших от времени бревен.

Видно, давно уже здесь никто не жил. На припечье стыла холодная зола. Из светца торчала обгорелая лучина. Черепки разбитой глиняной посуды хрустели под ногами. Сквозь рассохшееся, до половины затянутое бычьим пузырем окно летел ветер, шевелил лежалую солому в углу.

Солдатский обиход проще простого. Сергей Леонтьевич раздобыл ведерко, скатил пол водою. Вбил колышек в щелистую стену. Повесил на него походный мешок. На пол, поближе к печи, набросал упругие еловые ветки. Вот и готов приют.

К вечеру Бухвостов вышел из хаты, сел на поросшую травой завалинку. От оврага, от реки наплывал холодный туман. Перед сержантом заметалась чернорясая тень, затрясла седыми патлами, разлетавшимися из-под скуфейки.

— Ох, недоброе же место выбрал ты, — проверещала тоненько, с гнусавинкой, — тут нечистая сила ходит, на разные голоса стонет. Свят, свят, свят! — и тень попятилась от порога.

Шагнул вперед Сергей Леонтьевич. Разглядел слезливые, испуганно умильные глаза.

— Не тревожься, отче. У меня от всякой нечисти зарок.

Наутро сержанта позвали на боярский двор. Владел селом окольничий Иван Меньшой Оглоблин. По всему видно было — хоромы богатейшие, и живет в них боярин — сам себе владыка. Бухвостова встретила челядь, приживалы, шуты, пронзительно верещавшие. Егери на длинных ременных поводках держали беснующихся псов.

На крыльцо, почесывая грудь, вышел в меховом халате нестарый мужчина, рыхлый, с висячими, наеденными щеками. Он шагал — одна нога в сафьяновой туфле, другая босая — и ревел сиплым голосом:

— Федька! Подай туфлю!

Мальчонка метнулся под руку, протянул туфлю, но тут же полетел с крыльца, оглушенный. Вскочил, смахнул с разбитого лица кровь и, не выпрямляясь, побежал прочь. Шуты еще громче заорали, засвистели.

Собаки, натягивая поводки, визжа, кинулись к хозяину. Он нагнулся к лохани, достал кусок кровавого мяса, кинул под ноги. Псы дрались, рвали мясо. Еще и еще куски полетели в лязгающую зубами свору. Окольничий вытер руки о халат. Досадливо покрутил под носом пальцами. Тотчас все смолкло. Егери увели накормленных собак.

Сергей Леонтьевич изумился тишине на огромном дворе. Тишина была какая-то неживая, страшноватая. Показалось даже, что шуты вопили, скоморошили единственно ради того, чтобы тишину эту не расслышать.

Оглоблин подозвал сержанта. Бухвостов подошел.

— Пошто на селе живешь, а не в моем подворье? — спросил окольничий.

О Меньшом Оглоблине сержант немало наслышан был еще в Вышнем Волочке. Род Оглоблиных старинный. С незапамятных времен правили они царской охотой. Иван Большой Оглоблин в последний год царствования Алексея Михайловича упал с коня и разбился насмерть. Наследовал вотчины и дворцовую должность его сын, Иван Меньшой Оглоблин.

Но ему так и не удалось показать себя. Петр Алексеевич псовую охоту не жаловал. Боярина он отставил от должности, велев ему служить по мытной части. Тут выяснилось, что окольничий не знает ни грамоты, ни счета. Приказано было ему учиться. Но как боярская пыха — спесь — не дозволяла потомку рода Оглоблиных слушать наставления простого пономаря, то царь указал ему великий штраф: не жениться, пока не научится грамоте.

С тех пор окольничий безвыездно жил в селе. Пожалуй, он уже смирился со своей обидой. Вдруг велено было боярам немедля явиться к войску. Мало того, негаданно приехал в вотчину петровский сержант набирать холопов в солдаты.

Что же это? Людей своих отдай царю. Боярин в родительском доме, выходит, уже не господин!

Но теперь Оглоблин знал, что ни с Петром, ни с его посланцами спорить не годится. Сержанту он попенял только за то, что тот поселился не на его подворье.

— Прощенья прошу, — ответил Бухвостов, — я солдат и несвычен жить на боярских хлебах.

Приживалы при таком неучтивстве заголосили. Окольничий посмотрел на них и сокрушенно вздохнул. Дескать, слыхали, какие слова говорят самому Оглоблину!

Смиренно, с поклоном подошел седой инок, потряс скуфейкой. Бережно тронул боярский локоток. Оглоблин по-медвежьи неуклюже повернулся, тяжело ступая, ушел с крыльца…

Бухвостову приходилось много разъезжать по окрестным деревням. Ночевать всегда возвращался в Оглоблино.

В солдаты мужики шли с охотой. Не потому, что ждали там калачей с медом. Знали, что на царской службе хлеб горек. В походах семь потов прольешь, а в бою и кровушку не удержишь. Век солдатский — короткий век. Да и не было другого пути избыть тяжкую крепостную неволю.

Как-то к Бухвостову пришел парень, рослый, крепкий, на голове копна рыжих волос, ресницы рыжие, глаза коричневые с золотинкой. Парень, ничего не говоря, скинул свитку, показал исполосованную в кровь спину. Подождал, что скажет сержант. Но тот молчал.

— Видел? — коротко спросил рыжий.

— Ну, видел.

— Пиши в солдаты! — крикнул парень. Скрипнув зубами, он вцепился пальцами в столешницу, толстые доски ходуном заходили. — Эх, тут — смерть, на войне — смерть. Так уж лучше помереть молодецки, хоть душу потешу. Пиши в солдаты!

— Ты из оглоблинских? — задал вопрос Сергей Леонтьевич.

— Из оглоблинского пекла.

— Был я у боярина. Там, вроде, все тихо.

Рыжий упал головой на стол, заворочался, точно давился чем-то.

— Я тебе расскажу про оглоблинскую тишь…

Бухвостов спросил имя, прозвание.

— Чернов я. А зовут Жданом.

— Ну, прощай, Ждан. Приходи завтра.

Рыжий поднялся. Разодранная свитка плохо держалась на плечах, не прикрывала багрового, в подтеках, тела. Сергей Леонтьевич порылся в мешке. Достал белую полотняную рубаху, протянул ее Чернову.

Парень попятился.

— Что ты? Я же замараю кровью.

— Бери.

Прижимая рубаху к груди, Ждан толкнулся в дверь. Может, за всю свою жизнь он впервые услышал доброе слово…

В ту же ночь, после разговора Бухвостова с Черновым, в хате над речным обрывом случилось такое, что поневоле заставило сержанта припомнить слова седого инока про «нечистую силу».

Сергей Леонтьевич проснулся от скрипа половиц в сенях. Скрип был мерный, кто-то шел крадучись. Сержант лежал неподвижно, с открытыми глазами.

Потом начала подаваться дверь. И вдруг через порог скользнуло нечто легкое, белое. Метнулось по освещенному луной полу. Задержалось у печи. Вдруг упала, загремела заслонка.

Сергей Леонтьевич вскочил, одним прыжком кинулся к печи. В руках у него забилось, затрепыхалось.

— Вот дьявольщина, — в недоумении крикнул сержант, — ты кто? Что надо?

Плачущий голос ответил:

— Хлебушка мне, хлебушка…

— Да ты кто?

— Васенка я.

4. «СЛОВО И ДЕЛО»

Девчонка-подросток всю ночь просидела в закутке за печью. Сергей Леонтьевич и добром звал ее, и пытался вытащить из темного убежища. Она, как зверек, царапалась, кусалась. Но хлеб и миску с молоком взяла, унесла в темноту.

Рано утром снова пришел Чернов. В новой рубахе он казался повзрослевшим, важным. Степенно поклонился, пожелал здоровья.

Девчонка, услышав разговор, вдруг выбежала из закутка, уткнулась Ждану в грудь, затихла.

— Васенушка, ты живая! — только и мог выговорить Ждан.

Не веря себе, отстранил ее, посмотрел в залитое слезами лицо и снова прижал к груди.

— Живая, живая!

Кажется, парень забыл все слова, кроме этого одного. Бухвостов не скоро добился от Чернова объяснения, что это за девчонка и почему она ночью негаданно появилась в хате.

— Так куда же Васенке еще идти, — сказал наконец Ждан, — если хата ее. Здесь она последняя хозяйка.

И сразу же остерег:

— В селе никому не надобно знать, что Васенка тут. Оборони, боже…

Во весь этот день Сергей Леонтьевич никуда не уходил и не ездил. Слушал рассказ Ждана об избе на отшибе, о страшной судьбе ее обитателей.

…Крутовы исправно работали барщину. В селе у них было немало родичей. И все-таки Крутовых считали ведунами, «лешачьим отродьем». Если кто занеможет либо крепко ушибется, спешили в хату над рекой, просили снадобья. Отец и мать Васенки дивились:

— Чего пришли? Ну какие мы знахари?

Но часто, сжалясь над му́кой болящих, давали им сухие травы, корешки. Толковали, какие надо на настое пить, какими натираться. И вот ведь чудно́ — крутовские «корешки» помогали.

Выздоровевшие оглоблинцы благодарили. Но коль не было нужды, стороной обходили старую хату. Кто знает, что взбредет в голову лешакам, — не навели бы порчу. На всякий случай лучше подальше держаться.

Боялись, и все-таки шли к Крутовым. Особенно часто доводилось давать пособие от «железа». Приходили те, кого Оглоблин гноил, но не доконал в цепях…

Тут Ждан прервал свой рассказ и, понизив голос, хотя никто посторонний не мог его услышать, заметил, наклонясь поближе к Бухвостову:

— Ты мне вчера сказал про тишь на боярском дворе. Нет, ты взгляни на потайные клети в лесу. Там хоть кричи — никто не поможет.

В тех клетях Оглоблин держал непокорных боярской воле. Томил на цепях, вделанных в стену, по году, по два и больше. Иные в цепях умирали. Помилованные же выходили на белый свет слепые, с отгнившими ногами или с другим увечьем. Только ведуны, жившие в старой хате, утоляли их муку.

Крутовы были бессильны вернуть зрение, не могли влить силу в отсохшую руку. Но «железные» язвы закрывались от их «корешков».

Оглоблин знал об этом. Он не любил Крутовых за то, что открыто им было слишком многое. А тут еще сказалось и прямое непокорство. Окольничий велел прислать Васену в девичью холсты белить. Старик Крутов упал в ноги, просил повременить, пожалеть девчонку.

Оглоблин пригрозил упрятать «лешака» в клеть. Однако больше о Васене не заговаривал.

Наверно, так все и осталось бы по-старому. Но вышневолоцкий воевода, родственник окольничьего, предупредил его, чтобы был настороже. Потаенные клети — дело пустое. Запоротые кнутами на дровнях — молодецкое играние. Господин волен в жизни и смерти своих рабов. В том и царь ничего не переменит.

Но есть молва, что боярин неладное говорит о Петре, будто не даст ему своих мужиков в солдаты и сам на войну не пойдет. Сие дело опасное. Можно и без головы остаться.

Оглоблин встревожился. Сам-то он был с глуповатинкой. Но отец духовный в келейном разговоре посоветовал ему, как одним махом государев гнев толкнуть на другой путь, отвести от себя беду, да еще и наказать непокорных «лешаков».

Вот тогда-то в селе и сказано было «слово и дело»…

— Крутовых куда взяли? — прервал Ждана Сергей Леонтьевич.

— В Преображенский приказ, — ответил парень, — увезли отца, мать и старшего сына Родиона, моего ровесника.

— Ох, то худо, — нахмурился Бухвостов.

«Слово и дело» на Крутовых возвели по подсказке безвестного инока односельчане, те самые, кто лечились у них. «Государево слово» сказано было в ведовстве и чародействе.

Вместе с изветчиками ведунов доставили к воеводе в Вышний Волочок. Там в губной избе Крутовым велели есть добытые ими в лесу травы — не помрут ли от них. Травы поели, живы остались и в ведовстве не покорились.

Воеводе только и осталось написать челобитную и при ней отослать Крутовых и их обвинителей в Преображенский приказ.

Бухвостов хорошо знал, что это за приказ, называвшийся тем же именем, что и полк, в котором он служил.

За порядком в стольном городе России Москве смотрел Преображенский полк. Солдаты в положенное время обходили Кремль и ближние улицы. Виноватых в разбое ли, в нарушении ли благочиния приводили в подмосковное село Преображенское, в приказную избу.

За малую вину здесь же, на глазах у «мира», виноватого били батогами. При подозрении в тяжком преступлении его отдавали в застенок пыточным дьякам и палачам.

Так служилые люди приказной избы, наблюдавшие вначале порядок в полку, стали главными смотрителями за всей Москвой, а вскоре и за всей Россией. Должно быть, князь-кесарь Ромодановский, начальник той избы, в большом был фаворе, коль велено ему заниматься изветами «слова и дела». Тут уж разговор шел не о пьяной болтовне либо драке, но о покушениях на государево здоровье и честь, о бунтах, об измене, о чародействе. Здесь расплачивались чаще всего жизнью. От самого названия «Преображенский приказ» у людей стыла кровь в жилах.

«Слово и дело» или «государево слово», где бы оно ни было сказано, хоть в самом глухом месте России, кем бы ни было сказано, воеводой либо холопом, приостанавливало все законы. Мужик, избиваемый своим господином, в лютой муке кричал: «Слово и дело» — избиение прекращалось. Приведенный на казнь на помосте говорил: «Слово и дело» — и топор, уже занесенный над головой, опускался, не нанеся удара.

Оно, слово это, значило, что человек знает государственную тайну. И человек сразу становился неподвластным ни господину, ни палачу. Его доставляли в Преображенское. Здесь он должен был дать ответ. Спрос только один — под пыточными клещами, на дыбе — ви́ске. Так что если «государево слово» сказывали ложно, оно служило лишь отсрочкой смерти, еще более мучительной.

Вот на каком тяжком разборе, в самом страшном месте России, вдруг оказались жители села Оглоблино.

В тот день, когда стариков Крутовых вместе с сыном Родионом увезли в Преображенское, из села исчезла Васена. Ее поискали у родичей, покликали в лесу, не нашли и решили, что девчонка либо утопилась, либо медведь ее задрал.

Она же почти все лето пробыла в лесу, питалась ягодами, травой, спала на деревьях. Никто ничего не знал о ней до того дня, когда одичавшая, в истлевшем на плечах платье, полуобезумевшая от голода и одиночества она появилась в родимой хате. Но и тогда о действительной судьбе Васены узнали только двое — Бухвостов и Ждан.

К этому времени в Оглоблино стали уже возвращаться изветчики из Преображенского. Лишь самым близким родным рассказывали они, как в кибитках, зашитых рогожей, везли их к Москве, как потом на веревке водили по улицам просить милостыню, чтобы совсем не оголодать в тюрьме, как начался застеночный розыск.

Поднимали на ви́ску, выворачивали суставы, жгли огнем. Оглоблинцы хвастали, что пороли их особливо сваренными в молоке кнутами — они как ножом режут. Заплечный мастер ожгет да скажет: «Кнут не архангел, души не вынет».

С подъему и с огня изветчики начали оговаривать друг друга. Старик Крутов снес все муки, твердил одно: в ведовстве невинен и чародейного замысла на государское здоровье не имел, а добрые травы лесные действительно знает, тому еще от отца научен, а колдовства никакого не знает.

Помер он на шестом подъеме, и как по правилам розыска указано предсмертным речам верить, то помер он от вины очищенным. Жена его в застенке ничего не говорила, только слезами заливалась, и окончила свой век не от пытки — от тоски.

Что касается Родиона, о нем известно немногое: под кнутом он злыми словами обругал дьяка, и за эту уже новую вину отнят у него язык. После того никто не встречал парня.

Хоть изветчики сделали черное дело, в селе на них не сердились. Понимали — не их воля, не их вина…

Вот так чужое горе коснулось сердца Сергея Леонтьевича Бухвостова. Мало ли всяких бед повидал он? Все проходило, всему был конец. То горе в начале…

Васенку от посторонних глаз оберегали тщательно. Но однажды, среди бела дня, она с криком выскочила из хаты. Хорошо еще, что побежала в сторону от села, к реке, к дороге, которая вилась по берегу. Бухвостов со всех ног кинулся за девчонкой. Нагнал ее на повороте, у расщепленного молнией тополя.

Она держала за руку высокого хлопца, в сером азяме, в пропыленных насквозь онучах, в стоптанных лаптях. Хлопец стоял, опустив голову. Когда он поднял ее, на губах Бухвостова замерли все вопросы, которые он собирался задать.

Человек на дороге был очень схож с Васеной, только черты лица грубее. На лбу глубокие ссадины. Шрамы у разорванного рта еще не заросли, кровоточили. Он смотрел на Васенку и бормотал невнятное.

Можно было только дивиться тому, что она из окошка вдалеке разглядела брата, идущего к родному селу, Сейчас она сжимала его руку и шептала:

— Ох, Родя, горюшко. Что же это сделали с нами?

Сергей Леонтьевич при встрече брата и сестры почувствовал, как у него слезы закипают. Однако времени терять нельзя. На дороге в любую минуту могли показаться случайные путники. Он сказал Родиону, чтобы поскорее шел к хате. А сам повел Васенку домой огородами…

Начиналась осень. Подступал срок, когда сержант должен был возвращаться к войску вместе с набранными в солдаты. Приходилось немедля решать судьбу осиротевших Крутовых.

Ждан говорил, что оставлять их в селе в воле окольничьего — все равно, что убить. Бухвостов соглашался: это и в самом деле так.

Можно было подумать о том, как Родиона заверстать в солдаты. Он, хотя и увечный, но все хорошо слышит и разумеет, а силен на редкость. Заступничество Бухвостова за Родиона могло, конечно, много значить.

Но когда Ждан Чернов сказал, что надо непременно увезти и Васенку, сержант в испуге замахал руками:

— Ты в уме? Увезти беглую! За это как раз под кнут угодишь!

Новоизбранных солдат Бухвостов послал вперед. Сам задержался в селе.

Накануне Ждан сказал Сергею Леонтьевичу:

— Христом-богом молю — не погуби Васенку.

Бухвостов прикрикнул:

— Ты забыл, что теперь солдат и говоришь с сержантом? Я тебе напомню!

И погрозил кулаком.

Сердился Сергей Леонтьевич оттого, что увезти Васену не мог. И оставить не мог. Все время думал, что делать с девчонкой. Да так ничего и не придумал.

Через несколько дней из села выехал возок Бухвостова. На козлах сидел Родион Крутов. А на дне возка, под сеном, пряталась Васена.

5. НОВИКИ

Оглоблинские новоизбранные солдаты, или, как их называли, но́вики, миновали Валдай и пошли краем поля. Урожай был уже убран. Стерня колола ноги.

Шли все в лаптях или босиком, в деревенских портах и зипунах. Ничего солдатского в этих людях не было.

Встретившаяся как-то на проселке ямская телега с кладью вдруг повернула, и кучер погнал лошадей во всю мочь. Не иначе, подумал, что встретился с разбойниками. Оглоблинцы улюлюкали, свистели вслед.

За Валдаем но́виков нагнала повозка Бухвостова. Он велел до ночи идти, не останавливаясь.

Ждан невесело приветил безъязыкого возницу:

— Здорово, Родя.

Тот ухмыльнулся — дескать, чего со мной одним здороваешься? — и кивнул в сторону русой головенки, чуть высунувшейся из-под крытого верха возка. Возок был новый, в одной из попутных деревень пришлось бросить старый, совсем развалившийся после скачки по колдобинам Мохового урочища, и взять этот.

— Васенушка! — завопил от радости Ждан.

Но подбежал он не к ней, которую чаял оставленной в селе, — от этой мысли у него холодело сердце. Чернов кинулся к Сергею Леонтьевичу. Сержант снова, как уже было раз, погрозил ему кулаком. Но сейчас этот жест означал другое: втравил ты меня, парень, в неизбывные хлопоты, что теперь делать будем?

Тут уж и все оглоблинцы заметили Васену. Без конца дивились ей. Откуда взялась? Где пропадала? Уж не на войну ли она вместе с ними собралась.

Так как ни на один из этих вопросов ответа не было, рекруты тут же сами придумали историю, будто Васенка пешим манером ходила в Москву к Ромодановскому и вызволила брата из беды.

Только Ждан Чернов ничего не выдумывал, потому что знал правду. Он забыл про усталость, бросился плясать, да так и шел за возком с версту вприсядку.

Васенка кричала ему:

— А ну, еще, Жданушка! Ах, хорошо…

Новикам предстоял путь большой. Лаптями месили грязь на дорогах. Мочило их дождем. Грелись у костров. Васена кашеварила для всех. Щи кипятила в ведре, кашу налаживала в другом. Веселая, как птица, она скрашивала людям дорогу.

Бухвостов называл ее «господин каптенармус». Васенку смешило это незнакомое наименование. Она морщила свой короткий нос, фыркала в кулак.

С интересом наблюдал Сергей Леонтьевич, как помалу и неприметно для себя оглоблинцы, коренные мужики, становились солдатами. Учились слушать команду, подтягивались и поспешно заканчивали перебранку, увидев сержанта; привыкали к мушкетам.

Мушкетов было всего-навсего две штуки. Сначала никто не хотел их нести: еще выстрелит ненароком. Бухвостов толковал о ружье любовно, как о живом существе, самом надежном друге солдата.

— Вот, к примеру, штык-багинет, — говорил он, — остер, крепок, врагу погибель. Под Нарвой мы тем багинетом обходились так: отстрелялся, воткнул багинет в ружейное дуло — и катай-валяй на шведа. Ловко? Ловко, да не очень. Колоть можно, стрелять нельзя. Теперь — гляньте: багинет поверх ствола кольцом надет. Хоть стреляй, хоть коли. Вот и выходит, что один солдат за двоих годится… Но дело самоважнейшее — ружейный прием. Он всему начало.

Новики внимательно слушали сержанта. А он вдруг по-дьячковски загнусавил:

— Подыми мушкет ко рту, содми с полки, возьми пороховой зарядец, опусти мушкет книзу, посыпь порох на полку, положи пульку в мушкет, положи пыж на пульку, вынь забойник, добей пульку и пыж до пороху, приложись, стреляй!

Бухвостов оглядел пораскрывавших рты оглоблинцев и объяснил:

— Этак по старинному артикулу командовали к стрельбе. Пока слушаешь капрала, враг уйдет. Нынче команда куда проще: «Подними мушкет, заряжай, стреляй!..» Всего-навсего.

Дружелюбным, но оценивающим взглядом смотрел сержант на рекрутов. Думал: «Погодите, ужо напялите на себя мундиры, сносите подметки в походе, подышите порохом, и такими еще станете боевыми солдатами…»

Ему и самому, прошедшему трудную службу, казалось обычным и понятным, что вчерашние мужики завтра станут воинами. Многое повидал он в походах, в баталиях. Сергей Леонтьевич хорошо знал, что на горестном «нарвском невзятии» возросло новое российское войско.

Теперь уж не будет, как когда-то: на все государство — стрелецкие полки. А жили стрельцы в слободах с семьями, землю пахали, а многие торговлишкой занимались. Покрывались ржой мушкеты, в избах по углам стояли сабли. Орудия сберегались в крепостях, пока не прискачет за ними стрелецкий голова, велит готовить огневой наряд. Пушкарское дело было не в почете. Стрельцы считали зазорным для себя служить пушкарями.

Только в войну, по набату, собиралось ополчение. Поднимались копейные роты, низовая казанская да донская сила с боем лучным. В поместья мчались гонцы от воевод с наказом дворянам «строиться к службе, запасы готовить, лошадей кормить». Одни сказывались в нетях. Другие не спеша снаряжались в поход. Ехал дворянин на откормленном аргамаке, в панцире, с булатной саблей. За ним тряслась на клячах челядь с рогатинами.

Теперь вся российская армия — тот же но́вик. Все в ней по-другому, по-новому супротив «отцовского артикула». Дворяне в вотчинах не засидятся. Мужики, набранные в полки, с землей распростились. Волей-неволей подружись с ружьем да с пушкой. Руки до локтей сотри, а научись стрелять, огнем жечь врага. Ежели в поле не выстоишь, струсишь, побежишь, — хоть князь, хоть смерд — будешь своими же бит.

Войско мужицкое, не наемное, цена солдату, как и холопу, невелика. Трудно. Тяжко. Да что же сделаешь? Не отстоять иначе родную землю, не вернуть то, что коварно взято у нас врагом.

С глубокой думой бродил Сергей Леонтьевич среди оглоблинцев, раскинувших на ночь лагерь. Слушал, как спорили они, громко галдели. Где-то в темноте немудреным перебором тренькала трехструночка-балалайка… Кто из них беспробудно ляжет в Волховских лесах? Кто найдет вечный покой на приневских болотах?..

Ждан Чернов подкатился к Бухвостову, тряхнул кудрями.

— Дядь Сергей!

Бухвостов нахмурился. Ждан сообразил — возможное Васене ему заказано, — тотчас поправился:

— Господин сержант!

— Чего тебе?

— Господин сержант, а ты настоящее море видывал?

— Ну, видывал.

— А какое оно?

— Большое. Без берегов.

— Без берегов? — недоверчиво спросил парень. — Может ли такое быть?

— А вот сам увидишь, поверишь, — ответил Бухвостов.

Ждан замолчал, стараясь представить себе море. Не с чем сравнить. Воду-то он только в речушке видел. А реку в тысячу раз умножь, расширь — все равно моря не получится. С полем сравнить? Не то. Вот разве — с небом, на землю опрокинутым, дном вниз. Опять не то. Мысли путались…

Сергей Леонтьевич отослал молодого солдата посмотреть за лошадьми. Хотелось остаться одному. Вспомнились дорогие друзья, с кем побратались под Нарвой: маленький, остроносенький, верткий балагур и песельник Трофим Ширяй, сильный, безудержно смелый Михайла Щепотев, лохматый, всегда с обожженными руками пушкарский всеведец Логин Жихарев…

Мыслью к ним, троим, обращался сержант. Помните, братцы, как с жизнью прощались у моста, горевшего злым пламенем, как смотрели на мутные волны Наровы и тонущих бомбардиров, что бросились с моста вслед за сорвавшейся пушкой? Помните ли, как в час, который казался последним, поменялись мы крестами и с того часа уж держались друг возле друга, чтобы вместе спастись или вместе погибнуть?

Где вы, Трофим, Михайла, Логин?.. Всех разбросала по разным дорогам солдатская служба…

До света поднял рекрутов сержант Бухвостов. Надо было спешить.

Идут, идут лесами и долами лапотники, вчерашние мужики, завтрашние солдаты. Идут к Орешку. За Орешком — Нева. За Невой — море.

6. ГОРОД АРХАНГЕЛЬСКИЙ

В это время далеко на севере Михайла Иванович Щепотев пробивал дорогу через леса, рубил просеки, гатил болота. Строил дорогу неслыханную: кораблям плыть посуху, как по большой воде.

Начиналась та дорога у Белого моря.

Беломорье. Студеный край. Зверовые пущи, тундра, скупое, не греющее солнце.

По первому снежку и всю зиму напролет тянулись сюда обозы от Новгорода, Москвы, Поволжья. Везли сало и воск, деготь и ворвань, юфть и воловьи кожи. По весенней полой воде Северной Двиной гнали карбусы с мехами беличьими и соболиными, с пенькой и льном.

Чужеземные корабли, едва море освободится от льдов, забирали все это купленное по дешевке добро в трюмы, везли в далекие страны. Купцы спешили прийти в Архангельск. Спешили уйти с товарами. Северное лето коротко. Случалось — суда вмерзали в льды, оставались на вынужденное зимовье.

В Архангельске Петр — частый гость. Здесь в юные годы он впервые увидел море. Было так. Из Москвы через Вологду он пришел конным караваном. Свиту оставил у воеводы, а сам с дружками — на шняву. Задувал упругий ветер-шелоник. Шнява легко заскользила к двинскому устью, и оттуда — в Белое море. Петр опьянел от простора, от шири. Сам переставлял паруса, ловил ветер, менял галсы.

Мать, Наталья Кирилловна, прислала ему в Архангельск письмо: «Виданное ли дело — государь по морю ездит!» Сердцем, полным тревоги, вверяла сына богородице. Петр писал — раз уж она передала его «в паству божьей матери, почто печаловать?». Подписывался с мальчишеским озорством: «Малитвами тваими жив. Сынишка твой Петрус».

Здесь, на суровом Белом море, Петр Алексеевич впервые бедовал в бурю. Буря же была жестокая.

При ясном небе судно плыло к Соловкам. Берега исчезли из виду. Легкий туман на горизонте никого не тревожил. Ждали — к полудню рассеется. Но туман густел, стирая грань между водой и потемневшим небом. Ветер налетел внезапно и с таким бешенством, что вода закипела на палубе.

Миновал час, другой. Буря крепчала. Стало темно, как ночью. С пушечным гулом прорвало самый большой парус. Мачты скрипели, того и гляди рухнут в ревущий мрак.

Судно заливало водой. Архангельский епископ, сопровождавший Петра, творил отходную молитву. Гибель казалась близкой.

У руля стоял кормщик Антип. Ветер вздувал рубаху горбом на спине. Босые ноги вросли в палубу. Лицо мокрое от колючих брызг.

Сквозь туман темной грядой стал нарастать, наваливаться берег. Все, кто был на палубе, бросились на колени. Вот-вот суденышко ударится о скалы, разобьется, уйдет под воду.

Петр подбежал к кормщику, схватился за рулевой брус. Кормщик сквозь бурю проревел:

— Пошел прочь…

Наверно, не видел, что рядом царь. А может быть, и видел, да в эти минуты опасность всех сравняла. Тревога на палубе росла. Шнява на единственном парусе неудержимо мчалась в бухту Унские рога, страшную своими подводными камнями.

Антип налег всем телом на брус. Судно прошло рядом со скалой. С грохотом обрушилась на палубу последняя мачта. Но она была уже не нужна. Отлогий берег защищал бухту от ветра. Шнява покачивалась на тихой воде. Невдалеке белели стены Пертолинского монастыря.

Скуповатый Петр наградил кормщика рублем и подарил ему свою насквозь промокшую одежду.

Переодетый в смешную короткую рясу — в монастырских кладовых не нашлось одежды по государеву росту, — он, чтобы разогреться, вытесал топором крест из двух бревен и воткнул это сооружение в каменистую землю. В дерево врублено: «Этот крест сделал капитан Петр…».

В другой раз государь всея Руси наверняка не стерпел бы грубого мужицкого слова. Нынче же промолчал, будто не расслышал. Открывался ему мужественный и строгий характер. Только не все еще знал он о поморах, смелых добытчиках Моря Студеного.

Теперешняя поездка Петра в Архангельск была во многом необычной. Из Москвы в поход на север отправились пять боевых батальонов. Петр, не любивший ни пышности, ни лишних разговоров о своей персоне, на этот раз взял большую свиту. О каждом его шаге иноземные послы давали знать своим дворам. Казалось, Петр был очень озабочен тем, чтобы весь мир знал: он едет к Архангельску, и все внимание его обращено к Белому морю, а не к какому-либо другому.

Позаботиться же о Белом море было очень и очень нужно. Противник, ободренный успехом под Нарвой, внезапно сделал попытку закупорить и этот последний выход России на запад.

В Архангельске давно уже трудился сержант Михайла Щепотев. Он ставил пушки в Новодвинской крепости, на море. Забот у сержанта — через край. Задуманы деревянные бастионы, такие, чтобы и каменным не уступали. Не напрасно торопились Михайла Щепотев и его бомбардиры.

Когда царский поезд въехал в Архангельск, в первый же день Щепотев показал Петру человека, которого назвал Иваном Рябовым, героем сражения у Новодвинки. Вот что произошло незадолго перед тем.

_____

Погожим летним утром 1701 года на бастионах пробили тревогу. Два чужеземных фрегата, не убирая парусов, шли прямо на крепость. В Новодвинке у пушек стояли бомбардиры с тлеющими запальниками. Но Щепотев не велел стрелять. Очень уж чу́дно и непонятно было это явление.

На пути кораблей лежали обширные мели. Когда крушение стало уже совершенно неизбежным с минуты на минуту, когда фрегаты, развернувшись на ходу, показали люки бортовых пушек, сержант скомандовал пушкарям:

— Начинай!

Рассеялась пороховая мгла от залпа, и Щепотев увидел оба фрегата, навалившихся на мель. Похоже было, что шведские капитаны обезумели: идти прямиком под русские пушки! Ну, за это их ждет расплата.

Новодвинцы, прилежно целясь, громили непрошеных гостей. По мачтам пополз огонь, один фрегат окутался дымом и стал валиться набок.

Михайла Щепотев, оставив в крепости только пушечную прислугу, остальным велел садиться в лодки. Работая на весь взмах веслами, поплыли к кораблям. Мушкетный огонь уже не мог остановить солдат.

Спрыгнули с лодок на отмель. По пояс в воде, держа над головой ружья, чтобы не замочить заряд, достигли фрегатов, поползли по покатым, накрененным бортам. Схватка на палубах была недолгой.

На первом корабле, затылком к грот-мачте, раскинув руки, лежал помор в кровавой луже. Он был в разорванной русской рубахе. Как только подбежали солдаты, раненый запекшимися губами подозвал старшего. Щепотев наклонился, чтобы услышать:

— Я с острова Соснового, Иван Рябов…

В Новодвинке Рябова отмыли от крови, перевязали ему раны. Он рассказал сержанту, что с ним случилось.

…Он стоял на берегу острова и смотрел на плывущие корабли. Мало ли ходит судов к Архангельску — не диковинка. Но с причалившей шлюпки выскочили гребцы, сбили Рябова с ног, связали и увезли на головной фрегат.

Капитан велел пленнику показывать дорогу к Архангельску. Рябов покорно ответил, что дорогу укажет.

Шведы полагали, что их фрегаты идут к порту. Но они плыли кратчайшим путем под пушки Новодвинской крепости. Спохватились поздно. Рябова прислонили к мачте. Он упал при первом залпе, но был только ранен.

Вот так отстаивал свой родной край храбрец помор…

_____

Петр вскоре после приезда в Архангельск осмотрел плененные фрегаты, побывал в Новодвинке.

Потом позвал Щепотева и долго с ним беседовал в каморе, где кроме них двоих никого не было. О чем шел разговор, для всех осталось неведомым.

Но на следующий день Михайла Щепотев исчез. Что приключилось с ним, никто не знал.

В Архангельске у Петра дела много. Надо обезопасить порт на случай нового нападения. Укреплялись берега. Пушки поворачивались к морю.

На верфи строили два фрегата: «Курьер» и «Святой дух», на каждом — по двенадцати орудий. Петр до спуска кораблей не уходил с верфи. Работы — на месяцы.

Пролетело лето. Осень глянула в окна, вздыбила чугунно-тяжелые волны. Новостроенным кораблям назначено морское крещение. «Курьер» и «Святой дух» вышли в Белое море. Все было по заведенному в таких случаях порядку. Изрядно повеселились, изрядно выпили во славу Ивашки Хмельницкого — так на русский манер окрестили эллинского Бахуса.

Но то, что произошло в дальнейшем, весьма озадачило иноземных послов, следовавших за Петром.

«Курьер» и «Святой дух» ушли к полуденным берегам Белого моря. Говорили, что фрегаты бросили якоря у маленького рыбацкого селения Нюхча и что там высадились гвардейские батальоны вместе с отрядами поморов.

Зачем? Для чего? Никто не отвечал на эти вопросы.

Вдруг в одну ночь селение Нюхча опустело: не стало ни кораблей, ни гвардейцев, ни Петра.

Эта осень, казалось, полна загадок.

7. «ГОСУДАРЕВА ПРОСЕКА»

После разговора с Петром в Новодвинке сержант Михайла Щепотев усомнился в возможности задуманного. Все это виделось ему невероятным. Лишь позже понял, что весь расчет основан именно на том, что и противнику покажется сие невозможным. Тем неожиданнее будет удар.

Сержант по петровскому указу поднимал целые деревни, гнал мужиков в леса. Там, где от века не ступала человеческая нога, стучали топоры, падали деревья. Лес расступался широкой просекой.

Еще в Архангельске Петр получил от Щепотева цидулку, доставленную верховым. Сам вид посланного, его измученное лицо, кожа, натянутая на скулах, руки, до крови искусанные оводами, пропотелая одежда в белых соляных пятнах — все говорило, что он приехал оттуда, где людей не щадят и работают без роздыха.

«По слову твоему, — писал сержант, — послал я для чистки дорожной, и тое дорогу делаю от Нюхоцкой волости, и сделана от Нюхоцкой волости до Ветреной горы 30 верст, дорога вычищена и намощена, а место было худое…»

Ветреная гора крепко запомнилась и тем, кто позднее, в осеннюю непогодь, вышел в небывалый путь.

Под парусами фрегаты «Курьер» и «Святой дух» доплыли до Нюхчи. Здесь без мачт, обнажив гнутый из цельного дуба киль, двинулись в глубь леса. Двинулись на руках сотен солдат, поморов, крестьян.

Плыли фрегаты меж густых елей. Березы клонились над ними, обдавая шелестом суховатой листвы. Осинки махали ветвями, тронутыми холодным огнем ранней осени.

Солдаты бросали под суда катки, деревья с начисто снятой корой. Толкали, в самых трудных местах тянули воротами, пеньковой снастью. Фрегаты плыли, как на морской волне, раскачивались на людских плечах.

Первые тридцать верст отмахали скоро. Но у Ветреной горы начались каменные гряды.

День, когда пошел счет тридцать первой версты, был тяжким. Северодвинские ватажники тянули фрегаты лямками, помогали себе старой бурлацкой песней. Сиплые голоса звучали тоскливо:

Ой-ёй, ой-ёй.

Дует ветер верховой!

Мы идем босы, го́лодны,

Каменьем ноги по́рваны.

Ты подай, Микола, по́мочи,

Доведи, Микола, до́ ночи.

Головной корабль, достигнув каменной седловины, падал, грозя раздавить людей. Его выравнивали. Снова толкали вперед.

Ватажники надрывно пели:

Эй, ухнем! Да ой, ухнем!

Шагай крепче, друже,

Ложись в лямку туже.

Ой-ёй, ой-ёй!

Уж и солнце нырнуло за вершины деревьев. Землю широким крылом осенила ночь. Из темноты пахну́ло сыростью, холодом. Старши́е все еще считают тридцать первую версту. Капрал прокричал:

— Передых!

Ватажники попадали на землю и тут же, в лямках, заснули. Двое, надорвавшись, так и не поднялись поутру. Фрегаты продолжали свой лесной путь, оставив за кормой две могилы у Ветреной горы.

По солдатскому складу своего ума и характера, Щепотев не очень любил задумываться над трудными вопросами жизни. Годами он помоложе Бухвостова, нет в нем степенной рассудительности Сергея Леонтьевича. Всегда говорливый, насмешливый, развеселый, он считал, что все в жизни ясно и раздумьем только запутывают простые вещи. Того и гляди, либо пуля шлепнется в тебя, либо вражеская сабля достанет. Так чего же унывать загодя? Сегодня живой — и день твой.

Велено проложить через лес путь кораблям. Сделаешь — Петр, пожалуй, хлопнет лапищей по плечу: «Молодец, Михайла!». Не сделаешь — дубину обломает о твои бока. Это тоже ясно. Ничего запутанного, идущего не прямым путем, а потаенными тропами, Щепотев не любил.

Но, может быть, впервые здесь, между Белым морем и Онегой, повстречалось сержанту многое, над чем поневоле задумаешься. Очень уж тут все необычно, и люди — на особую стать. Спорить не любят, но упорны, молчат, непокорствуют.

Михай́ла Иванович отправлял сначала в Архангельск, потом к уже вышедшему в поход войску короткие записки о работах на просеке. На сколько верст прорубились. Сколько лошадей для тяги взято. Много ли народу перемерло… Но писал он не обо всем.

Так, в его письмах ни слова не было сказано о том, что случилось в безымянной деревне.

Сержант со своей армией, — это была настоящая армия, которая насчитывала уже много тысяч крестьян, щепотевская армия — подвигался к Онежскому озеру. Шли такими местами, где даже в зимнее время никто не хаживал. Сейчас, в ненастье, когда все болота распустило, страшно было подумать о том, чтобы нос высунуть из палатки.

Но сержанту нельзя сидеть на месте. Ему надо быть впереди своей армии: разведывать дорогу, чтобы не уйти в сторону от Онеги, а главное — разыскивать деревни, забирать там припасы, то уговором, то угрозой выводить на работы все новых и новых людей.

С одним лишь солдатом, на конях, Михайла Иванович с утра далеко отъехал от просеки. Лес становился все глуше. Сержант надламывал ветки, чтобы по ним найти обратную дорогу.

За деревьями вдруг поманила свежей зеленью полянка. Михайла Иванович на своем коне одним махом выскочил вперед. Лошадь задними ногами осела сразу по колени. Заржала, запрядала ушами. Солдат спешился, закричал:

— Сержант, назад езжай! Зыбун под тобой! Назад!

Щепотев и сам уже разобрался, в какую беду попал. Дергает уздечку, старается коня на дыбы поднять. Зыбучее болото держит крепко. Конь бьется. Передние ноги вскинет — задними еще глубже увязнет. Сержант встал на седло.

Солдат, торопясь и громко охая при каждом взмахе, рубил тесаком дерево. Наконец оно упало на поляну, больно хлестнув Щепотева вершиной. Сержант понимал, что нельзя спрыгнуть с седла на этот ненадежный мост. Нужно осторожно ползти.

Нетолстые ветви плохо держали, погружались в холодную трясину. Михайла Иванович хватался за них, подтягивал к берегу теряющее силы тело.

Отдохнул, только когда вцепился в крепкий ствол. Выпрямился, пошатываясь, дошел до края зыбуна. Тяжело дыша, остановился. Но оглянуться не смог.

Слышал, как бьется, как ржет конь. Вдруг долгий, словно человеческий крик прорезал воздух. И все смолкло. Сержант повернулся лицом к трясине. На ее поверхности ничего не было. Лужайка по-прежнему звала к себе тихим шорохом трав.

Хуже всего было то, что Щепотев и солдат сбились с пути. Обошли болото кругом. Не нашли ни единой заломанной ветки. Пережитый страх стер с памяти все приметы обратной дороги.

Надо возвращаться к просеке. Повернули, как казалось, в ее сторону. Но шли, шли, а к просеке даже не приблизились. Обычно голоса работающих людей слышны были версты за две. Вокруг держалась плотная тишина.

Неожиданно вышли к деревне в десяток домов. В первой хате никто не отозвался. В соседней — двери открыты настежь. Старик качал в люльке ребенка. Старик не удивился гостям, кивнул на лавку.

Неприметно в хату набились чуть не все жители поселка. Мужики бородатые, разбойного вида, бабы в белых платках, с смиренно опущенными глазами. Входя, кланялись иконам в углу.

Щепотев объявил, что он государев сержант и что всем мужикам до последнего надобно быть к утру на просеке, к неотложным работам. По правде сказать, Михайла Иванович и сам понимал, что в изорванном мундире, весь перемазанный грязью, он больше походил на бродягу, чем на сержанта. Но приказывал привычно уверенно. В ответ не услышал ни слова. Щепотев не смутился.

— Что за деревня, — крикнул он еще громче, — чьи вы?

Отозвался старик с ребенком на руках:

— Деревня наша без имени. А мы люди божьи.

— Тебя как звать? — спросил сержант.

— Отродясь Ерофеем звали.

— Фамилия?

— Ерофеем и кличь. Другого имени нет.

— А ты кто? — Щепотев ткнул пальцем в грудь молодого кудлатого парня.

— Кузьма я, — ответил он, чему-то без доброты посмеиваясь.

У него тоже не оказалось фамилии. И у всех, кто находился в хате, не было фамилий.

Щепотев велел расходиться, а к утру быть готовыми к походу.

До вечера сержант ходил по избам, расспрашивал, увещевал. Отвечали ему неохотно. Выяснилось, что деревня эта не внесена ни в какие писцовые книги. Ее население податей не платит и состоит из одних беглых крестьян.

Работать на просеке не отказывались. Улыбчивый парень, назвавший себя Кузьмой, сказал:

— Утром все с тобой пойдем. Не изволь серчать, господин хороший.

Сержант и солдат ночевали в хате у старика. Подивились, что отец и мать ребенка так и не появлялись. Дед сам пеленал и кормил внука нажеванным хлебом в тряпице.

Ночью Щепотев проснулся от удушья. В хате полно дыма. Ни старика, ни ребенка не было. Разбудил солдата, вместе выбежали на улицу. Дым плыл по всей деревне.

Бросились в одну избу — пусто, в другую — пусто. В деревне — ни живой души.

Лес вокруг горел жарким кольцом. Закрывая лица ладонями, чтобы уберечь глаза, сержант и солдат, обожженные, полуудушенные дымом, вырвались из проклятой деревни.

Рассвело. Они брели прямо, держа солнце все у правого плеча. Миновали еще сутки, прежде чем удалось разыскать просеку…

Так прошли два дня в полной опасностей жизни главного строителя «государевой дороги».

На этот раз он никого не привел на работу.

Люди упрямо, с ожесточением пробивались сквозь лес. Щепотевские посланцы ускакали в другие деревни за подмогой. Просека становилась все длинней — на сажень, другую, на версту, на десяток верст.

Научились управляться с огромными камнями — валунами. Если нельзя было обойти, камни «топили» в земле: рядом рыли большущую ямину и в нее сталкивали многопудовую громаду.

Отдыхали только возле озер и речек. Здесь фрегатам идти на плаву. Ватаги спешили по берегу, чтобы прокладывать путь все дальше и дальше.

Чем ближе к Онежскому озеру, тем больше сел, и люди здесь покрепче, посноровистей. Видимое уже окончание работы радовало.

Щепотев писал свои записки коротко, особливо не расписывая труд-му́ку и вовсе не упоминая о смертях, через которые он шагал жестоким солдатским шагом.

«Извествую тебя, государь, — писал он, — дорога и пристань, и подводы и суда на Онеге готовы… а подвод собрано у меня августа по 2-е число более 2 тысяч, а еще будет прибавка…» Позже во всем мире заговорят о том, как Петр со своими батальонами и двумя фрегатами прошел лесом от Белого моря к Онежскому озеру за десять дней. Но дивно другое: как была проложена эта 160-верстная просека сквозь нехоженые леса. О сержанте Михайле Щепотеве, о безвестных мужиках, работавших и умиравших в глухом краю, не вспоминали…

«Курьер» и «Святой дух» раскачивались на последних верстах небывалой дороги.

Впереди уже блестят воды Онежского озера. А дальше — Свирь и Ладога.

Идут солдаты, идут поморы. Плывут корабли посуху через леса. Спешат к Орешку. За Орешком — Нева. За Невой — море.

8. ТРОХА И ФЕЛЬДМАРШАЛ

Тем временем на другом краю российской земли, от Новгорода, по крутому берегу Волхова шли походом полки Бориса Петровича Шереметева.

Впереди одного из полков, наигрывая на березовой сипке, приплясывал низенький, сухой и жилистый Трофим Ширяй. За ним угрюмо тянулись ратники. Устали, пот падал в дорожную грязь. Но услышат ширяеву прибаутку, ухмыльнутся, и ноги сами делают шаг шире.

В обозе того же полка ехал при пушках литец, медного дела мастер, чернокудрявый Логин Жихарев. Работать бы ему в покое, хоть на Московском, хоть на Новгородском литейных дворах. Так нет же, не сидится на месте. Надо ему видеть свои медные детища в деле, в бою, в огне. Вот и меряй дорогу, будь сыт сухарем, спи под звездами, под дождем и ветром. В бою же того и жди, что ядром голову снесет.

Но Логин не сетовал на свою судьбу. Хлестнул клячу, нагнал Ширяя:

— Жги, Троха!

Шматки грязи из-под копыт лошаденки летели в ратников. Жихарев уж во весь опор мчался к показавшемуся за поворотом дороги большому селу. Солдаты завистливо кричали вслед:

— Всегда первый поспеет к парному молочку!

— Эх ты, литец — «железный нос»!

Сбоку дороги ехал со своими офицерами Шереметев. Он грузно сидел на вороном жеребце. Лицо серое, невыспавшееся. Под глазами мешки. Широким утиным носом презрительно тянул воздух.

Борис Петрович с недавних пор носит звание фельдмаршала. Иноземное слово по несвычности коверкалось каждым на свой лад. Чаще называли фельт-маршалком. Это самое высокое в войсках звание дано ему за битву при Эрестфере.

Ох, уж этот Эрестфер. Шереметеву — маршальский жезл, а скольким воинам — крест и вечный покой. Запомнится и шведам Эрестфер, селение нарочито небольшое, поблизости от Дерпта, старинного русского Юрьева. Здесь, в заснеженной речной низине, впервые после Нарвы, встретились крупными силами русские и шведы.

Всего-навсего год миновал после «нарвской конфузии». Генерал Эрик Шлиппенбах, командовавший шведскими отрядами прикрытия, посылал в Стокгольм красноречивые и остроумные послания, в коих без особой злобы посмеивался над московитами: о да, они еще помнят урок, преподанный им на берегах Наровы. Но погодил бы Шлиппенбах рассуждать об уроках, погодил бы хоть до этой декабрьской ночи.

Декабрь тогда выдался до жути морозный. Шведы стояли лагерем под Эрестфером. Войска Шереметева скрытно приближались к ним со стороны Пскова.

В полках набирали охотников для первого боевого промысла. Небольшим отрядом надо было подойти к лагерю Шлиппенбаха.

У сиповщика Трофима Ширяя — среди сотоварищей какая-то нескладная слава. Дудочник. Скоморошья душа. Без его сипки в походе не обойтись. Привыкли шаг мерять по ладам этого бесхитростного инструмента. Мастерил же его Трофим всегда сам. Выберет молодую березку, непременно молодую, потому что старое дерево, как уверял Ширяй, дает звук жесткий, без перебора. Сдерет Троха с березки лоскуток коры, свернет его, вырежет четыре дырки — и готово. Задудит, засвистит на соловьиный манер.

Многие для интереса пробовали выреза́ть сипку. Не получается. Пытались дудеть в инструмент, сделанный Трофимом. Молчит, как заколдованный. А Ширяй только поднесет сипку к губам — запела, заруладила, словно ждала, когда Троха возьмет ее в руки. Значит, дан человеку талант.

Все понимают это. Но дудочник все же остается дудочником. И в бою его место в обозе.

Правда, под Нарвой он вдруг блеснул смелостью. Так ведь там как было? Струсишь — умрешь. Хочешь жить — дерись… Ширяева отвага в том бою как-то позабылась. А слава дудочника была привычная, постоянная.

Вот почему многие не поверили, когда Трофим вызвался идти с охотниками под Эрестфер. Сначала подумали — как всегда шутит, сейчас выкинет коленце. Но ничего смешного не последовало.

— Троха, — сказали ему, — там ведь убить могут.

Сиповщик осклабился, показал черные, выщербленные зубы и ответил:

— По дважды не умирают, а однова́ не миновать.

От него все еще ждали шутовства. И действительно, перед самым уходом Трофим сказал товарищам:

— Вот, робята, загану вам загадку. Летело, вишь, сто гусей. Навстречу им один гусь. «Здравствуйте, — говорит, — сто гусей!» — «Нет, нас не сто гусей: кабы было еще столько, да полстолька, да четверть столька, да ты, гусь, так бы нас было сто гусей». Сколько же их летело?

Солдаты до загадок охочи. Прикидывали и так и этак — загадка, как крепенький узелок, не развязывается.

— Ну, разгадай, — пристали к Ширяю солдаты, — а то шведы укокошат тебя, а мы не узнаем, сколько гусей летело.

— Думайте, думайте, — засмеялся Ширяй и пошел с поджидавшими его охотниками.

— Стой, — закричали ему, — сипку-то оставь!

— Да она пригодится мне, — ответил Трофим.

— Шведы услышат.

— А я тихохонько…

Про это «тихохонько» рассказывали потом охотники. Из десятерых вернулись четверо.

Когда уж подошли к самому шведскому лагерю, Трофим обернулся к остальным:

— Зачем нам, робята, всем идти? Больно уж приметно. Закопайтесь в снег. Я один управлюсь. Тихохонько.

Всю ночь пролежали солдаты в снегу, на лютом ветре. Рассвет уже обозначился. Видно, нечего ждать Ширяя — не иначе, попал в лапы к шведам. Решили день переждать в лесу, а ночью попытаться проникнуть во вражеский лагерь.

Только поползли к лесу, смотрят — елка, невысоконькая такая, густая, наперерез движется. Солдаты влипли в снег, головы поверх держат, ждут, что будет.

Елка подошла, опустила ветки, и все узнали Ширяя. От перепуга, от радости надавали ему тумаков.

— Что вы в самом-то деле, — взмолился Трофим, — от супротивника ушел, так свои лупят.

— Да ты шведов видел?

— Видел у каменного попа железные просфиры.

Трофим рассказал, как всю ночь ходил по вражескому лагерю.

— Береженья никакого, — говорил Ширяй, — я бы давно вернулся, да хотелось проведать, где у них главный шатер. Нашел, — он в сторонке от лагеря, в дубовой роще. Перед шатром кол с золоченой пикой, а на нем конский хвост вьется…

Из-под Эрестфера шли весь день. Близко уж шереметевская ставка. Но тут-то и наткнулись на конных шведов. Судя по всему, и они ходили в гости к нашим, да припозднились.

Смяли охотников лошадьми, начали полосовать саблями. Всех бы прикончили. Но на шум выскочили наши драгуны, выручили…

Вскоре войска Шереметева покинули бивак и, выслав вперед конницу, направились к Эрестферу.

Напали на шведов. Не дали им коней оседлать. Врубились в лагерь. Уверенно пробивались к дубовой роще. Но из лощины развернутым фронтом налетели шведские дворяне в кованых панцирях. Только утро прекратило сечу.

Враг, сбитый с поля, поспешно отступал. Там, где был лагерь, лежало около трех тысяч убитых. На земле валялось восемь шведских знамен.

Борис Петрович Шереметев писал в Москву о победе. Загоняя лошадей, мчались курьеры туда и обратно: в Новгород, в Псков, к армии. Они везли Шереметеву чин первого русского фельдмаршала.

«Мы можем, наконец, бить шведов!» — в радости писал ему Петр.

Под Эрестфером войско отдыхало, чистилось. Грелись у костров, разложенных еще шведами. Отсыпались в их палатках, поваленных, а теперь снова растянутых на подпорах. Палатки были из крепкой, не пропускающей ветер парусины.

Важно-спесивый, веселый, по лагерю ходил Шереметев. Он не любил тишины. И потому, шмыгнув еще более расплывшимся утиным носом, крикнул:

— Сиповщиков вперед! Песни играть!

Одурелые со сна сержанты выскочили из палаток. Трофим, хотя и знал, что сипки нет, растерянно шарил то по карманам, то за пазухой.

Борис Петрович милостиво, несильно ткнул Трофима в зубы и велел тотчас сделать новую сипку.

Никому в голову не пришло сказать фельдмаршалу, что Ширяй и есть тот самый солдат, который ходил во вражеский лагерь, и что сипку он потерял, когда охотники отбивались от шведского разъезда и многие его товарищи погибли под саблями…

Солдаты дружно смеялись над Ширяем.

— Что скажешь, Троха? Тяжела рука у фить-маршалка?

Сам же он всего больше обижался на то, что ему велели сейчас, зимой, делать новый инструмент:

— Сипку же не иначе, как из весенней коры режут. Понимать надо…

Все дни, пока войско стояло в лагере под Эрестфером, солдаты приставали к Трофиму, чтобы он разгадал им загадку про гусей. Но Ширяй не только не ответил про гусей, а спросил еще и про козу:

— После семи лет что козе будет?

Солдаты ахнули.

— Откуда у тебя, Троха, все это берется?.. А что козе будет?

— Осьмой пойдет! — лукаво щуря глаза, сказал Ширяй и под общий хохот добавил: — Думать же надо, это вам не саблюкой махать!

9. ЛИТЕЦ-«ЖЕЛЕЗНЫЙ НОС»

После победы у Эрестфера в русских войсках словно прибавилось и силы и веры. Шереметевские полки готовились к летней кампании.

У Логина Жихарева свои заботы. По правде сказать, в армию он отпросился неспроста. Была у него обида. В Москве на Пушечном дворе при отливке он малость промедлил, сердечник из пушки не вынулся и переломился.

Управитель при Литейном дворе не посмотрел, что у Логина прежде таких оплошек не бывало, тотчас настрочил: «За то мастеру до указу, дабы он впредь в таком деле опасение имел, государева жалованья на достальные месяцы не давать».

Логин не ругался с управителем. При первом же случае напросился ехать с новыми пушками в войско.

Среди «огневого наряда», отсылаемого из Москвы к Шереметеву, была мортира, отлитая Жихаревым. Делал он ее с поспешанием, но любовно, украсил как мог. На зарядной каморе медные дельфины изогнулись, играючи. На казенной части раскинул крылья чеканный орел. По жерлу, по меди вырезаны слова: «1701 год. Весу 76 пу 20 фу. Лил мастер Логин Жихарев». За пояском из перевитых цветов и листьев в неглубокой раковине — запал.

Этот запал особенно тревожил мастера. Мортира отлита из колокольной меди. А в ней многовато олова. Не будет ли прогорать?

Логин Жихарев, как почти и все пушечные мастера, был сначала колокольным литцом. Одинаковый металл шел на то и на другое дело. Одинаковой была сноровка. Потому и первые русские пушки украшались вязью, гирляндами, чеканным хитрым узором, будто ими не врага крушить, а сзывать людей на праздник.

Происходил Логин из старинного, известного на Москве рода мастеров. Он не мог назвать поименно своих предков-литейщиков. Но знал в точности, что они лили колокола и пушки еще при Иване Грозном. Очень хотелось Логину хоть что-нибудь проведать о зачинателе своего рода. Пробовал о том говорить с седыми старейшинами литейного двора. Но напрасно. Кроме причудливых побасенок, они ничего рассказать не могли.

Пришлось Жихареву примириться с тем, что имена его предков безнадежно позабыты, стерты временем.

Зато твердо знал он своих «отца» и «деда» в трудном мастерстве. Несмышленышем подручным работал Логин у «государева мастера» Харитона Иванова, который на всю Русь слыл первостатейным литейщиком. В Симоновом монастыре сладкогласно пели колокола его выделки. На боевых полях устрашающе ревела его же пищаль «Аспид».

Мудрым старцем с белой бородой до пояса запомнил Логин учителя своего учителя Александра Григорьева. Славился Григорий тем, что медь, отлитая им, имела необыкновенно густой и глубокий звук. За сотни верст приезжали любители в Звенигород, чтобы только послушать «григорьевский» колокол.

Вот чье мастерство наследовал Логин Жихарев. Так он и решил, что его безвестные предки мудростью походили на мастера Александра, верной хваткой — на мастера Харитона.

Подрастал паренек среди жарких печей и обжигающего огня. В этом багровом мире литейщики со своими крюками и молотами напоминали чумазых лихих чертей. Здесь чудно́ сплеталось богово и дьявольское, благолепное и смертоубийственное.

В юные годы слышал Логин рассказы мастеров о колоколах-«вестниках», дающих голос за десятки верст; о колоколах «лыковых», надтреснутых и связанных; о «карнаухих» и «опальных» — один из таких колоколов был в Новгороде «казнен» Иваном Грозным за то, что диким своим громогласием перепугал царя; велел Иван отрубить колоколу ухо…

Но еще интереснее было слушать о русских пушках, заставлявших врага бежать в страхе. Иные были многоаршинной длины и представляли собою трех змей, одна поглощала хвост другой; иные — короткорылы, похожи на лягушку, присевшую на задние лапы. Кидали они в стан противника железные или каменные ядра. А то еще были знамениты «Лев» и «Скоропея», у них на стволах выбиты изображения ощеренного зверя и ящерки…

Почему-то Логина больше привлекало пушкарское дело. Именно в этом деле, уже в зрелую пору, получил он мастерское звание и мастерской оклад — «на год деньгами 8 рублей, хлеба 15 четей ржи, овса тож и 4 пуда соли». Хотя много времени прошло с тех пор и стал он умелым пушкарским литцом, а все звали его «железный нос». Была у него привычка при всякой незадаче хвататься пятерней за нос и размазывать по нему копоть. Так и повелось: «железный нос» да «железный нос». Но Логин не сердился.

Под Эрестфером баталия была скоротечной. Жихарев даже не успел опробовать свою мортиру. Зато уж в летнюю кампанию довелось потрудиться.

Фельдмаршал Шереметев, выведя полки к шведскому рубежу, многократно искал встречи с врагом. Но Шлиппенбах уходил либо обманывал, подставляя под удар арьергард вместо главных сил.

Все же неподалеку от мызы Гумельсгоф 18 июля дано было генеральное сражение. Русские выиграли его. Честь победы во многом принадлежала пушкарям.

Жихарев вел огонь по каменной мызе. Со второго ядра она задымилась, побежали в стороны шведские солдаты. Логин спешил. Скрипя зубами, он закатывал в жерло ядро. Подносил фитиль к раковине. «А-ах!» — рявкала мортира; силой отдачи ее отбрасывало назад. Логин спешил с новым ядром. «А-ах!», «а-ах!» — голосила мортира.

От мызы остались развалины. Теперь уж каменные стены не прикроют шведов.

Отменно стреляет Жихарев. Но он ведь не только пушкарь, но и мастер. Логин тревожно кладет ладонь на разогревшийся ствол. Смотрит на почернелую раковину, качает головой и по привычке хвать-хвать себя за нос. Тут задумаешься. В затравке, обожжённая порохом, закипает медь.

Не годится дело. Чуть иное естество должно быть у пушечного металла. И в сознании мастера, в грохоте и гуле боя, незримо покачивается стрелка весов: красной меди столько-то, олова столько-то…

Под Гумельсгофом полегла почти вся шведская пехота, какой командовал Шлиппенбах. Сам же он едва успел бежать с конницей. Отныне именем «Гумельсгоф» отмечена знатная виктория российских войск.

Только ведь все это — половина дела. Попробовали силенки, не больше того. Понятно сие и маршалу и солдату.

Теперь уж шведы никого не запугают. Ясно, что бить их вполне можно. И молва о чарах и заколдованном оружии — просто россказни. Однако вот над чем приходилось поразмыслить. Грохнули оземь враги у Эрестфера и Гумельсгофа. А дальше что? К морю не подвинулись. Варяжское море, как и прежде, лишь издалека зовет.

Победа в поле многого не давала. Время было нанести удар решительный — по крепостям, замыкающим путь к морскому простору. И раньше всего — по Нотебургу. Казалось, без того России не быть Россией.

Прошлой зимой Петр писал Шереметеву о беспременном намерении «по льду Орешек достать». Но тогда не все было готово. А главное — еще не развеялся страх перед сильнейшей в Европе армией.

Теперь — все по-другому. Пора «доставать Орешек».

Из Москвы летят к армии указ за указом. Спешить, спешить! В Новгороде звенят пилы, стучат молоты. Столяры слаживают легкие, длинные — на весу прогибаются — штурмовые лестницы. Мехи яростно раздувают пламя в горнах. Кузнецы куют пики и сабли. В пригородных деревнях шьют льняные картузы для пороха, набивают шерстью мешки — стрелка́м защита от пуль.

Шереметевские ратники начали поход, несмотря на дожди и распутицу. Вниз по Волхову, минуя отмели и пороги, поплыли барки с двухнедельным, для всех полков, запасом печеного хлеба, вяленой рыбы и мяса. Лестницы, укрытые от чужого глаза рядном, везли в лодках.

Армия шла пешком по берегу. Месила оплывающую грязь. Объедала дочиста попутные деревни.

Впереди своего полка, как всегда скоморошничая, вышагивал Трофим Ширяй. У него новая сипка, лучше прежней.

— Эх-ма! — верещит Троха. — Веселое горе — солдатская жизнь!

Оступился солдат, чуть не растянулся в грязи, свалил заспинный мешок. Трофим тут как тут:

— Вот так паря — обычай бычий, а ум телячий.

Язвит, язвит, а все же мешок помогает вздеть на плечи.

В коляске, огибая дорогу, прямиком по жнивью проехал важный, толстый полковник. Ширяй остановился, шапку снял с головы, смотрит умильно. Коляска уехала вперед. В глазах Трохи — злые искорки. Говорит солдатам:

— А что, робятки, знать, мы и на том свете будем на бар служить: они станут в котле кипеть, а мы — дрова подкладывать.

Кругом — хохот, развеселый, удалой. Нет, без Трохи в походе нельзя. О том, как сиповщик ходил с охотниками в эрестферский лагерь, никто не вспомнит. Но под Гумельсгофом случилось — Ширяй на виду у всех удирал от огромного шведского гренадера, едва из-под гранаты увернулся, — об этом не позабыли. До сих пор пошучивают над Трофимом. Он огрызается:

Экой, подумаешь, грех великий! Без головы не ратник, а побежал, так и воротиться можно.

Полк еще только входил в деревню, а Логин Жихарев на своей клячонке уже возвращался со жбаном, полным молока. Ширяй крикнул пушкарю:

— Давай подержу, расплескаешь!

Логин отдает жбан, беззлобно смотрит, как сиповщик, запрокинув голову, пьет молоко.

— Эй, мне оставь!

— Да что молоко, — с недовольством говорит Трофим, опорожнивший жбан, — мне бы бражки. Молошник у нас на все войско один, да и того сейчас нетути.

Жихарев знает, про какого «молошника» говорит Ширяй.

— Где-то сейчас Бухвостов? В какою краю бедует?

— Скажешь тоже, «бедует», — с ухмылкой замечает сиповщик. — Я Леонтьича во как знаю! Он в сей момент сметану ложкой хлебает. Бражку не жалует. Он ведь сметанник, любитель…

За Бухвостова Логин рассердился, вылупив глаза, замотал кудрями.

— Ну тебя, пустослов… Я другое скажу. Как дело начнется, — Сергея Леонтьича рядом увидим… Он-то на тебя не похож. От гренадера не побежит.

Трофим руками замахал:

— Дался вам этот гренадер…

Привал в деревне был короткий. Налетела гроза с гулкими раскатами, с холодным ливнем, как из ушата. Солдат подняли.

— Поторапливайся! Быстрей! — слышно в рядах.

Вода в Волхове расходилась, под белыми сыпучими верхушками темная, неприветливая.

Идут, идут ратники и пушкари, герои порубежных боев. Спешат к Орешку. За Орешком — Нева. За Невой — море.

10. ВАСЁНКА-ВАСЁК

От Валдая оглоблинские новики повернули на север. Бухвостов намеревался, не заходя в Новгород, прямиком выйти на низовье Волхова.

В долгом своем пути новики обесхлебели. Посконные рубахи, азямы, армяки совсем износились, превратились в рвань. Сергей Леонтьевич подсчитал, что лапти служат ходоку верст семьдесят, не больше.

Но будущие солдаты не унывали. Веселило одно — не надо думать о барщине. От этого впору было запеть во все горло.

Нужно дойти до войска, которое сейчас тоже где-то в походе, а там все просто. Обуют, оденут, накормят, дадут ружье. Конечно, в бою любого могут прихлопнуть. Так об этом много раздумывать тоже ни к чему.

Шли рваные, голодные, с песнями, с ревом, с гамом.

Сергей Леонтьевич и сам помолодел с оглоблинскими молодцами. Загорел, лицо обветрилось, нос и уши лупились. Нередкое выражение мрачноватой сосредоточенности исчезло из глаз. Бухвостов научился шутить, чего раньше за ним не водилось.

— Объявляется голоштанному полку, — говорил он, поглаживая щетинистые усы, — на должность нашего интенданта пролез Медведь.

Пожалуй, это не было шуткой. «Голоштанный полк» прочно перешел на «лесное довольствие». Лес кормил, лес и обувал завтрашних ратников.

Васена и Ждан ходили за грибами с мешком и приносили его полнехоньким, даже верх не завязать. Приносили и спелую бруснику. Такая работа нравилась им больше, чем хождение по голодным крестьянским дворам. Просить не наловчились, а отбирать силой последнее совестились.

Нашел себе занятие и Родион. Он вырезал кленовый кочедык и плел лапти на всю братию. Лыка вокруг сколько угодно; научился он и сушить его наскоро, на огне.

Все шло своим порядком. Жить можно.

Только одно беспокоило сержанта. Чем дальше уходили на север, чем ближе день встречи с войском, тем неотложнее надо было решать трудный вопрос: как поступить с Васенкой?

Сергей Леонтьевич, человек бессемейный и порядочно огрубелый на войне, против воли все чаще думал о том, что ведь эта белобрысая девчушка могла быть его дочерью. Никому не высказывал, как тревожит его судьба Васены.

Отослать ее в Москву, к родным Бухвостова? Тогда надо им все объяснить, а кто согласится рисковать головой, скрывая беглую холопку? О возвращении ее в Оглоблино и думать нечего. Это дело невозможное.

Снова в мыслях Сергей Леонтьевич ругал Ждана Чернова, будто он виноват в Васенкиных бедах. Вина же у него одна: пожалел сироту. Да кто же не пожалеет ее в таком великом несчастии?

Один на один с Жданом Бухвостов озабоченно сказал:

— Что с Васеной будет?

— А девок в рекруты не берут? — задал вопрос Чернов, совсем осмелев и даже чуть насмешливо. Он понимал, что сержант никогда не выдаст почти ребенка на смертную муку.

— Скучает по нам плаха, — сокрушенно промолвил Бухвостов.

— Господин сержант, — сказал решительно Ждан, — я потолкую с нашими парнями, что они скажут?..

Начались у оглоблинцев споры-разговоры. День за днем гуторят. Как только к спорящим подойдет Васенка, все умолкают. А ей и невдомек, что людская забота — о ней.

Только раз случилось, что девчушке пришлось вмешаться в разговор.

Родион, слушавший все, о чем судили-рядили товарищи, вдруг взволнованно залопотал. Его спросили — чего он? Немой забормотал еще невнятней. Позвали Васену. Лишь она одна умела разбирать косноязыкую речь брата. Васена положила руки ему на плечи.

— Что ты хочешь сказать, Родя?

Он сразу успокоился. Девчушка прислушивалась и грустно качала головой.

— Родя обо мне толкует, — произнесла она, когда тот замолчал, — он говорит: надо, чтобы у него был брат, а не сестра. Чудно́, право.

Простая, смелая до дерзости мысль Родиона поразила всех. Когда Васенка отошла, заговорили еще горячей. Новики соглашались с немым. Родион колотил себя в грудь и старался объяснить, что если случится беда и все узнается, он один примет грех. Ему, побывавшему в застенке, отныне ничто не страшно.

Тайна Васены, о которой пока и сама она мало знала, теперь известна ее землякам. Ждан тут же от каждого взял великую клятву на кресте: ни под кнутом, ни в огне никому и никогда не выдавать тайну.

С этим Чернов пришел к Бухвостову.

В списке новонабранных ратников появилось новое имя: «Василий Крутов. В барабанную науку».

Теперь Васенку по общему сговору стали называть Васько́м. Как и всех новиков, ждала ее нелегкая жизнь, тяготы войны. Но, пожалуй, во всем мире не было для нее более безопасного места, нежели в полку, рядом с братом и Жданом.

Самый малорослый из земляков отдал ей свою Запасную одежду, свято оберегаемые смертную рубашку и порты. По старому обычаю, солдату полагалось перед боем одеваться во все чистое. Но до боя еще далеко, а ради такого дела можно и против обычая пойти.

Васенка с самого начала была уверена, что останется с братом и односельчанами, только не знала, как это будет. Она надела новую одежку, где надо подшила, где надо сузила. Повздыхала, расставаясь с белым платочком и косицами.

Бухвостов ахнул, увидев мальчишку в подвернутых штанах и в рубахе, съезжавшей с плеч. Васенку не узнаешь. Ее ребяческим рукам не удержать ружье. Но такого славного барабанщика, в самом деле, нет ни в одном полку.

— Дядь Сергей, а дядь Сергей, — проговорила смущенная Васенка, очень уж неловко чувствовала она себя переодетой, — а что это за барабанная наука?..

Произошло такое, на что ни Бухвостов, ни Родион, ни Ждан не могли вполне надеяться. Общая хранимая тайна накрепко соединила оглоблинских парней. У Васены было теперь полсотни братьев.

На привалах сержант учил будущего барабанщика:

— Слышь, Васенка, то бишь Васек, — на первых порах и все путали мужское имя с женским, — слышь, как сигнал играют. Это — «зорька», это — «приступ». А то есть еще «шамад».

Сергей Леонтьевич пальцами выстукивал по грядке телеги. Васена прислушивалась, наклонив голову. В одном сигнале ей чудилась бодрая прохлада утра, топот многих бегущих ног, в другом — призыв и решимость. Только «шамад» сразу не полюбился. Это был сигнал отступления, тревожный, как удары набата.

— Ты пойми, — внушал сержант, — каждый сигнал к месту нужен. Вперед пошли — барабанщик у знамени. Твой стук-перестук смелость людям дает. Солдату барабан что говорит? «Ты не один, ты не один, весь полк с тобой…» Но если неустойка вышла, отбит приступ — вот тут без барабана уж никак нельзя. По нему полк сбирается, раненые, услышав знакомую «дробь», к своим ползут… Понятно тебе, что есть барабанщик при войске?

Ритм сигналов Васенка усвоила быстро. Только удар сначала получался несильный — сержант вытесал для нее две палочки и кругляш. Полный день Васенка выпевала или выстукивала сигналы: «тра-тра! тра-та-та! тра-тра!»

Ухватки у нее появились мальчишеские, задиристые. Оглоблинцы шутили:

— Велико дело — штаны надеть.

К тому времени, когда новики вышли к Волхову, Васена уже вполне постигла нехитрую науку.

Впереди рядов вышагивал сероглазый, босоногий мальчуган. Он ладно и звучно выстукивал «дробь». По горделивой стати, по задранному вверх веснушчатому носу было ясно, что стучит он не в чурбачок, а в гулкий, с натянутой кожей орленый барабан, и висит тот барабан через плечо не на веревке, а на самой великолепной лосиной перевязи.

Волхов катил мутные, холодные волны. На высоких берегах виднелись курганы.

11. ПОБРАТИМЫ

В невеликом городке Ладоге все жило войной. Армия, не вместясь в дома, заполнила улицы. За городом, в полях белели ряды палаток.

Тут были и шереметевские полки, и дружины ладожского воеводы Апраксина. Все — солдаты обстрелянные. Новики, пришедшие из дальних волостей России, отличались среди них, как воробьи в шумной галочьей стае. Они с завистью смотрели на лихих вояк. С раскрытыми ртами слушали рассказы о вылазках, о стычках, еще не зная, что в тех рассказах правды — любая половина.

Но вот парни из тихого села Оглоблино надели зеленые мундиры и в ту же минуту слились со всей солдатской массой. Одна беда — они перестали узнавать друг друга. То и дело слышалось:

— Это ты, Ждан? А я думал — какая персона из самой Москвы. Важно!

— А Родя-то, Родя! Умора.

Крутов переминался, боясь шевельнуть плечами. Мундир на нем трещал по швам. Красные обшлага рукавов съехали к локтям.

Вместе с другими оглоблинцами Родиона поверстали в полк без придирок. Его богатырское сложение с лихвой искупало недостаток речи, А на маленького барабанщика решительно никто не обратил внимания. Около солдатских котлов постоянно крутились ребятишки из соседних деревень. Их прикармливали, вспоминая своих мальчишек и девчонок, покинутых в родимом далеке.

Только Логин Жихарев с сомнением ткнул Васька́ пальцем в грудь, отчего тот отлетел на сажень и растянулся во весь свой росточек.

— Больно уж хлипок, — презрительно сказал литец Бухвостову. — Ежели барабанщик из него не получится, отдай мне в подручные, я его человеком сделаю.

С нарвскими побратимами Сергей Леонтьевич встретился в кружале на краю города. Они трижды расцеловались. Трофим Ширяй, тронутый тем, что сержант по дружбе выставил на стол штоф хлебного вина, умиленно похаживал вокруг. Он поспешил рассказать про эрестферское дело, и выходило так, что теперь в полку ничего не делается без Ширяя, и сам господин фить-маршалк с ним советуется.

— Как же, — подтвердил Жихарев, — у них знакомство самое свойское: Шереметев при всем честном народе нашего Троху по зубам хватил.

— Что ты за человечина, Логин, — рассердился Ширяй, — так не так, не перетакивать стать… — Через минуту Трофим приободрился: — Ну, дай бог, чтобы пилось и елось, а служба на ум не шла!..

Втроем в обнимку отправились бродить по Ладоге. Они вышли к берегу реки. Долго стояли здесь, под осенним ветром. Побратимы вели разговор о минувших битвах, а всего́ больше — о сражениях, что впереди.

В Ладоге уже в точности было известно, что главную команду над войском принимает Борис Петрович Шереметев. А государь в том войске будет простым бомбардирским капитаном, под именем Петра Михайлова. Ведомо, что он с пятью батальонами и с фрегатами «Курьер» и «Святой дух» поблизости. В Ладоге его надо ждать со дня на день.

Появился же он для всех неожиданно, в крестьянской скрипучей телеге, в сопровождении одного лишь Щепотева.

В тревоге, в беспокойстве на городской вал высыпали воеводы и начальствующие над полками. На скосах вала толпился простой люд. Многие впервые видели царя и откровенно посматривали, не покажется ли хвост из-под короткого солдатского мундира. Ведь говорят же — чертово отродье.

Петр сидел на телеге, болтая длинными, в нитяных чулках, ногами. Поравнявшись с Шереметевым, не останавливая лошадь, соскочил на грязную дорогу. Щепотев натянул вожжи, когда Петр уже подошел к фельдмаршалу и обнял его. У Бориса Петровича съехала набок треуголка и ныла щека, прижатая к жестким суконным отворотам, но он боялся пошевелиться.

Отпустив фельдмаршала, бомбардирский капитан слушал, что говорили встречающие. Он смотрел поверх голов. Увидел Бухвостова и помахал ему зажатыми́ в кулак шапкой и париком. Парик он не надевал, вытирал им потное, запыленное лицо. Коротко остриженные черные волосы торчком дыбились на макушке.

Сергей Леонтьевич мысленно отметил, что государь после долгого пути еще больше исхудал, но бодр. Черная от загара шея истончала, а щеки остались округло одутловатыми. Появилась привычка пощипывать усы.

Щепотев, разворачивая коня, чуть не наехал на Бухвостова.

— Леонтьич! Садись, покажи, где шереметевское подворье.

Михайла Иванович выпрямился в повозке во весь рост, взмахнул вожжами. Повозку сильно трясло на разбитой дороге. Бухвостов упрашивал:

— Угомонись, право! Опрокинемся, расшибемся.

Въезжая в подворье, чуть ворота не снесли. Щепотев бросил конюхам вожжи, облапил Сергея Леонтьевича.

— Ну, здравствуй, мил дружок.

Бухвостов рассказал ему, что здесь и Жихарев и Ширяй. Пошли их разыскивать.

О пережитом за эти месяцы, о трудной дороге, начатой у Белого моря, Михайла Иванович рассказывал мало. Главное — что дорога подходит к концу.

В воинском походном журнале записано было о ней всего несколько строк:

«От города Архангельского учинили морем транспорт… мимо Соловецкого монастыря к деревне Нюхче, а оттоль сухим путем до деревни Повенца через пустые места и зело каменистые. А пришед в Повенец, где было изготовлено несколько карбусов, абаркировались на оных через Онежское озеро, и рекою Свирью, до деревни Сермаксы, у Ладожского озера лежащей…».

Позади — могилы на «государевой просеке», горбатые отмели Онеги, ревущие Сиговецкие гряды на Свири.

На Свирской пристани Петр несколько дней ждал, когда уляжется разбушевавшаяся буря. Но так и не дождался. Велел князю Михайле Михайловичу Голицыну вести батальоны, а двум фрегатам с флотилией озерных ладей, забранных у рыбаков, при спокойной погоде начать последний переход. Сам же, взяв сержанта Щепотева за возницу, укатил в Ладогу.

— Теперь ждите, — говорил Щепотев друзьям, — здесь не засидимся.

В ночь войска снялись и двинулись вперед. Слабо светила луна. Дул ветер — сиверок, ровный, разлетистый, какой бывает только над большим простором.

Волны с гулом ложились на берег. Рядом с дорогой тяжко ворочалась вода. Временами она захлестывала колею.

Ждан догнал Бухвостова.

— Господин сержант!

— Чего тебе?

— Эвона воды сколько, не оглядеть. Это и есть море? Настоящее море?

— Что ты, малый, — Сергей Леонтьевич тронул усы, — какое море? То пока еще только Ладожское озеро. Здесь Нева начало берет.

Загрузка...