Каждое утро и каждый вечер эскадра Нумерса давала пушечный лозунг. Крепость неизменно отвечала.
Шведский адмирал, обманутый ответом и спокойствием на взморье, послал два судна в устье Невы. Они с осторожностью проходили трудный фарватер. В устье их застала ночь. Убрав паруса, корабли дожидались утра.
Но в русском лагере утра не ждали. Вестовые с щепотевской заставы сообщили о маневре шведов.
Тридцать лодок под командой бомбардирского капитана спустились вниз по течению. Несколько отплыв, отряд разделился. Часть лодок продолжала путь по Неве. Другие направились по Безымянному ерику.
Лодки двигались неслышно, «тихой греблей».
Бухвостов и Окулов первыми достигли взморья и в плавнях разыскали Щепотева. Весь день шел дождь. Только сейчас немного прояснило. Солдаты вымокли и ворчали, что нельзя даже костер разжечь, обсушиться.
Лодки едва слышно скрипели, касаясь бортами.
— Канцы четвертый день наши, — сказал Бухвостов Щепотеву.
— Знаю, — отозвался Михайла Иванович.
— Ты знаешь, а Нумерс нет, — вмешался в разговор Тимофей Окулов.
— Никак в толк не возьму, — проговорил Щепотев, — почему эскадра приросла к месту. Будто не воевать пришла. И ветер-то подходящий…
— Понять немудрено, — всерьез объяснил ладожанин. — Нумерс — презнаменитый адмирал. А у нас старший по званию — всего-навсего капитан. Не может адмирал скрестить с ним шпагу. Чин не подходит…
Михайла Иванович потянулся из своей лодки, положил руку на плечо Окулова, сказал с нежностью:
— Теплая у тебя душа, Тимоша. Хорошо пошутить в такой час…
Не отстраняясь от руки друга, Окулов промолвил:
— Перед боем всегда про жизнь думаю. Какая ни есть, и трудная она, вперемежку добрая и злая, а мила…
Волнуясь, Тимофей заговорил о родной Ладоге, о корабельщиках и рыбаках, что плавают на озерном просторе. Крепкий, надежный народ.
— Леонтьич, — Окулов повернулся к сидящему в лодке рядышком Бухвостову, — ты как про жизнь и людей думаешь?
Сергей Леонтьевич не ответил. Щепотев пристально посмотрел на него. Что с ним? Всего несколько дней не виделись, а как переменился. Седины на висках прибавилось. Морщины у рта легли резче. И в глазах темнеет неизбывная угрюмина. А может быть, то в лунном свете показалось.
— Чего кручинишься? — толкнул его локтем Михайла Иванович. — В такую минуту не задумывайся — дурной знак.
Тимофей был самым молодым из троих и потому, наверно, сильней чувствовал колдовство этой ночи.
— Взгляните, только взгляните, что кругом делается, — прошептал он.
Над притихшей землей, над мерно дышащими водами простиралась не ночь — светлые сумерки. Слышно, как волны наползают на отмели и откатываются, волоча песок. Темные весенние тучи то скроют, то откроют луну. По белесо-серой дали залива летят отражения, легкие тени туч.
У самого входа в Неву чуть покачиваются голыми мачтами два корабля. Ни звука не долетает с кораблей, не блеснут огоньки. Там все спокойно, дремотно, тихо.
Береговые леса отбрасывают на воду густую черную полосу. В той полосе притаились лодки. Гребцы готовы рвануть весла. Ждут команды.
Солдаты перешептываются. Слышны приглушенные слова. С соседней лодки доносятся два голоса. Один — молодой, почти мальчишеский, ломкий от волнения или от робости. Другой — хрипловатый, уверенный, немного насмешливый.
— Неужто пойдем на лодках, — спрашивает молодой, — супротив кораблей?
— Нечего страшиться, — рассуждает хриплый, — что крепость, что корабль брать — все едино. Только корабль качается. Вот и вся разница.
— Так у них жа пушки.
— Привык за пушку-то хорониться, — язвит хриплый.
— Так с пушками жа способней.
Молчание. Потом — опять юношеский голос:
— Они вон какие большущие, корабли-то. А мы махонькие.
— Махонький ты, — издевается Собеседник, — сажень в плечах…
Окулов прислушивается. Но на лодках примолкли.
Волны за бортом, похоже, застыли, один скат черный, другой лунный.
— Ну и ночь, — шепчет Тимофей, — до зорьки далеко.
Где-то поблизости стукнул пистольный выстрел. Звук, дробясь эхом, прокатился по воде.
С двух сторон от берегов пошли лодки. Теперь уж хорониться нечего. Только бы побыстрее добраться до шведов.
Бухвостову кажется, что его лодка едва ползет. Он помогает гребцам кормовым прави́лом. Весла отбрасывают воду. Одно сломалось с коротким гулким треском. На кораблях заметили опасность. Ставят паруса, хотят уйти. Никуда им не деться на такой узости фарватера.
Вдали, мористее, маячит мачтами эскадра. Там какое-то движение. Успеют ли открыть огонь? Через несколько минут будет поздно. Лодки вплотную подойдут к двум кораблям. Тогда эскадра будет вынуждена к молчанию, чтобы не расстрелять своих.
Скорей, скорей! Мелькают весла. Трудно и шумно дышат люди.
Крутой, высокий всплеск. Вот еще и еще. Стреляют корабли, застрявшие в устье, как в медвежьем капкане. Развернулись бортами. Белые дымки вспыхивают и долго держатся, не тронутые ветром.
Лодка Бухвостова въехала на водяную гору, вскинутую ядром. Сильно крутануло в широкой воронке. Сергей Леонтьевич с трудом выровнял лодку и снова повернул к гремящим кораблям.
Скорей, скорей! Вот уж они совсем близко. Видны выгнутые, как лебединые шеи, ростры, видны даже огромные расплющенные шляпки гвоздей на обшивке.
С ходу лодки стукаются о высокие борта. Треск, гул рвущихся гранат. Наши баграми вцепились. Берут шведов на абордаж.
Теперь уж пушки и мушкеты ни к чему. Люди схлестнулись вплотную. Дерутся на палубах ножами, кулаками, зубами.
На корме, перед дверьми шкиперской каюты, бьются с шведскими моряками Щепотев и Окулов. Их оттеснили одного от другого.
Бухвостов кричит Тимофею, чтобы следил за каютой. Но он в горячке боя ничего не слышит. Из распахнутой двери выбегают трое шведов. Они сбивают Окулова с ног. В воздухе замелькали острые, тонкие, как жало, кортики.
Гибель друга видит и Щепотев. От ужаса, от боли закрывает лицо ладонями. И сразу же отдергивает их. Лицо его становится страшным. Перекошенный рот в пене…
Сергей Леонтьевич не отклоняется от сабельных ударов. Ему кажется, что они минуют его, а клинки звенят и сверкают где-то в стороне. Странно, что напряжение битвы не туманит голову, как обычно. С поразительной ясностью примечает он все вокруг. И то, как Щепотев схватил шведа и, разрывая на нем одежду, перевалил за борт, в воду. И то, как бородатый матрос тоненько по-заячьему завопил, поднимая руки. И то, как на него наскочил рослый парнище с криком:
— Поздно, поздно пардону просишь!.
Через борта все лезли и лезли солдаты. Лодки кишели вокруг кораблей.
Загорелись мачты. На них плескали воду из ведер.
С соседнего корабля, сквозь дым и гарь, прокричали:
— Как там у вас? Мы отвоевались!
Бухвостов узнал голос Петра.
На виду у шведской эскадры два плененных корабля, под обгоревшими парусами, вошли в Неву. В сопровождении эскорта лодок их повели к вчерашнему Ниеншанцу, сегодняшнему Шлотбургу.
Теперь нашлось время прочесть имена, выведенные золоченой латынью на бортах: «Астрель» и «Гедан». Нашлось время и для того, чтобы подсчитать отстрелявшиеся, еще горячие и остро пахнущие порохом пушки. На одном корабле их было четырнадцать, на другом — десять.
Крепкими причальными канатами «Астрель» и «Гедан» закрепили у шлотбургских бастионов.
Смертельно израненного Тимофея Окулова вынесли на берег, положили под сосну. Он доживал свой последний час.
Бухвостов и Щепотев стояли рядом. Михайла Иванович не отводил глаз от угасавшего лица ладожанина и говорил мучительным шепотом:
— Не защитил я тебя, Тимоша.
Окулов ничего не слышал. Он в беспамятстве звал:
— Батя… батя…
На памяти человеческой не случалось, чтобы лодками брали корабли.
В честь сей «никогда прежде не бывшей морской победы» велено отчеканить бронзовую медаль с надписью: «Небываемое бывает».
В походном журнале значится:
«По взятии Канец отправлен воинский совет, тот ли шанец крепить или иное место удобное искать (понеже оный мал, далеко от моря и место не гораздо крепко от натуры), в котором положено искать нового места, и по нескольких днях найдено к тому удобное место, остров, который назывался Люст-Елант (т. е. Веселый остров), где в 16-й день мая (в неделю пятидесятницы) крепость заложена».
Остров был присмотрен еще при первом походе на взморье. Очень уж в удобном месте он находился, как раз на разветвлении Невы. Мимо него ни один корабль не пройдет. И отсюда до моря рукой подать.
Назывался остров Енисаари, по-русски — Заячий. Но было у него еще имя Люст-Елант, или Веселый. Местные жители рассказывали, что это название за островом закрепилось с тех пор, как шведский король подарил его знатному вельможе и тот выстроил здесь мызу. Недолго просуществовала мыза. Очень скоро ее до основания разрушили половодье и морской ветер.
Никаких следов строения на острове не осталось. В березовом леске виднелся шалаш, да поблизости — рыболовецкая тоня…
Солдатским штыком-багинетом здесь был взрезан жесткий прошлогодний дерн. Две гибкие березки связали вершинами, как ворота в еще не существующий город. И начали строить.
Судьбу Ниеншанца-Шлотбурга решили тогда же. Первое время в нем еще находились войска. Но как только на Заячьем острове появились крыши над головами и надежные укрепления, войска покинули крепость в устье Охты.
Однажды в черных пыльных вихрях, сотрясая землю, Ниеншанц взлетел в воздух. Взорваны были и крепостные валы и все постройки.
Воинское счастье переменчиво. Нельзя оставлять старую, опустевшую крепость в тылу, в такой близости от новой.
Только четыре огромных мачтовых дерева, растущих среди развалин, шумя густыми кронами, хранили память об отживших бастионах[19].
Новой фортеции дали имя «Санкт-Петербург».
В народе же ее называли просто «Питер», как Ниеншанц — Канцами, а Шлиссельбург — Шлюшином или Орешком.
Крепость на взморье строили солдаты и работные. Сгоняли сюда крепостных умелых мастеров. Десятки тысяч людей, оторванных от родных сел, от семей шли к Неве со слезной тоской.
Край был разорен войною. Беспутье и бескормица, сырые болотные туманы уносили жизни без счета.
В армии не хватало лопат и тачек. Землю копали штыками или просто руками. Носили ее в рогожах, а то и в подолах рубах. Работали «от темна до темна». На ладонях набухали кровавые мозоли. О камень срывали ногти. Нельзя было остановиться на час, отдохнуть, перевести дыхание. Засыпа́ли на короткое время, в светлую ночь, тут же на взрытой земле. От гнилой воды пухли животы, выпадали зубы.
Весь остров перекопан, поднят дыбом. Рядом с работающими, только чуть в стороне — пришлось оттащить, чтоб не мешали, — лежат мертвые. Сложены тяжелые, натруженные руки, черные от непросохшей земли. В головах теплятся восковые свечечки. На груди тускло блестят медяки, брошенные на упокой души.
Земля над Невой вся перевернута, желтеет прослойками песка и глины. Пока еще тут не разберешь, что к чему. Еще только угадывается, где будут болверки, где казармы, где раскаты.
Но уже сейчас ясно: новая крепость строится во многом на шлиссельбургский манер. Она, как и Орешек, — на острове. Как и там — стены подходят к самой реке, чтобы врагу негде было ступить. Даже канал роют из края в край, от Невы к Неве, как в Шлиссельбурге, — при осаде гарнизон не останется без воды.
Малый островок, словно дитя к матери, прильнул к другому острову, огромному; надо полдня, чтобы обойти его. Зовется Койвусаари, по-русски — Березовый. Наверно, когда-то составляли они одно целое. Но веками пробилась протока, отделила малый остров от большого.
А за Березовым простираются другие, есть такие же огромные, есть и поменьше: Корписаари, или Остров Пустынного Леса; Кивисаари, или Каменный; Ристисаари, или Крестовый.
Прямо же напротив Заячьего начинается острым мысом — стрелкой и уходит к самому взморью Хирвисаари — Лосиный остров, или Васильевский. Когда-то жил здесь новгородский посадник Василий, он и дал имя этой земле.
Шумят лесами острова. Дороги нехоженые, зверь непуганый.
Рыбаки, землепашцы, смоловары, знатцы речных дорог живут по берегам. Избы курные. Венцы сложены из вековых деревьев.
Холодными утрами весь край тонет в клочковатых туманах. На болотах кугукают, засыпая, совы, кричат перепелки. Сохатый выбежит из перелеска, уставится на людей большущими глазами, задерет морду, протрубит угрожающе…
Жихаревская батарея поставлена на оконечности Заячьего островка, обращенной к морю. Здесь всегда дует ветер, то штормовой, порывистый, то упругий, ровный, но такой сильный, что, идя против него, чуть не падаешь, наклонясь вперед. Он приносит странные запахи, душные, неведомые. Это ветер моря, незнакомый жителям материковых равнин.
На мысу растут искривленные ивы. Они бедны листвой, как-то скрючены, сбиты в клубок. Корни местами вырвались наружу и дают зеленые побеги, а иные ветви ушли в землю, цепко ухватились за нее. Дереву, как и человеку, нелегко держаться под напором бурь.
Старожилы приневских островов рассказывают, что эти ивы на мысу помнят и отцы и деды. Одно дерево упадет, а другое вырастет, такое же причудливое…
Под ивами стоят три жихаревские пушки. Они повернуты к морю. В жерлах воет ветер.
Логин ковыляет на костыле. Нога еще не зажила. Зябко пушкарю. Кровь не греет. Многовато потерял ее в последней баталии.
Жихарев покрикивает на своих помощников. Ворочает белками, двигает лохматыми бровями. Но это никого не пугает. Пушкари за глаза всё чаще зовут его Железным носом. Копоти на батарее вдоволь, и не один Логин — все ходят перемазанные, как черти.
Приказы Жихарева молодцы выполняют с великим рвением, не за страх — за совесть. А приказ у него, собственно, только один и есть:
— Будь настороже!
Вблизи от устья все еще ходит эскадра Нумерса. Русские пушкари подшучивают над шведскими моряками:
— Задумал адмирал Неву закупорить. Да силенок-то не хватает. Отощал!
Днем Логин мотается на батарее. Ему и ночью не спится. Сомкнет веки — и вздрогнет. Точно некая сила его на ноги поставит. Бежит к батарее. Чудится: шведские корабли к острову подплывают.
Пушкари день-деньской наработаются киркой и лопатой: поднимают защитные валы перед батареей, роют землянки, копают канавы для стока весенних вод. Как и все на Заячьем, пушкари — в трудах до кровавого пота, жилы рвут.
Молодых сон против воли сморит. Чтобы не пришлось еще за недосмотр наказывать, Логин ночную вахту чаще сам несет. А если и поставит кого-нибудь в ночной караул, все равно тут же находится.
Железный нос ворчит свирепо. Грозится уйти в обоз, к лекарям. Но все знают — никуда Логин не денется. Прирос к своим пушкам…
Строится крепость на Заячьем без передышки, без останова. Спешат солдаты. Спешат землерои и плотники.
Как не понять — бой не кончен. Может, заутра, может, через час снова заговорят пушки.
Мало того, что на взморье курсирует шведская эскадра. Пришла весть: от Выборга надвигается многотысячная армия генерала Кронгиорта. У генерала приказ — вернуть Неву королю.
Бомбардирскому капитану Петру Михайлову каждый день среди лесов и болот на краю неоглядного, манящего простора прибавляет заботы.
Среди тех забот — главнейшая: пришли к морю, а настоящего флота нету. Речные суда, ладьи, верейки не в счет. Мыслимое ли дело — удержаться на большой воде без могуче вооруженных кораблей? Без сильного отечественного флота — не жить!
Шестнадцатое мая — начало крепости и города на взморье.
Санкт-Петербург закладывался без Петра.
Он был на Ладожском озере.
Похожая на белую птицу легкая шнява, отсалютовав флагом Орешку, под всеми парусами спешила к восточному побережью Ладоги.
Здесь в устьях рек Паша, Свирь, Сясь денно и нощно работали верфи. В селах, окруженных корабельными лесами, жили мастера. Они умели строить неизносимо крепкие еловые суда, которым не страшны ни озерные бури, ни речные пороги.
Еще позапрошлой зимой, когда лишь задуман был штурм Нотебурга, приезжали сюда посланные из Москвы «мелкие места смотреть и в аршины измерять, и где кораблей делать к спуску на воду ближе…»
На этих верфях выстроены были суда, помогавшие освобождать Орешек, брать Ниеншанц, вырваться к морю.
Теперь шла речь об иных кораблях: не речных — морских. Для дальнего плавания. Для орудийного боя.
Невдалеке от этих мест, в Прионежье, в Петровской слободе разгораться огням в печах железоделательного завода. Работать заводу на болотных рудах, при вододействующих станах. Там — лить пушки, ковать якоря и всю железную корабельную оснастку.
Озером и лесными дорогами всему этому добру идти на Свирь, на Сясь, на Пашу.
Самой крупной была верфь на Свири. Называлась она Олонецкой, по ближнему городу.
Олонецкое адмиралтейство давало о себе знать издалека — огнями над горновыми трубами, частым стуком топоров, заливистым звоном пил.
Бухвостов, стоя у борта шнявы, вглядывался в наплывающий лесистый берег. Судовая команда топала босыми ногами по нагретой солнцем палубе, тянула снасти, убирала паруса.
Многим петровским солдатам эти края были хорошо знакомы. Где-то здесь останавливались в последний раз перед выходом в озеро фрегаты, протащенные посуху по «Государевой дороге». Здесь же во время тайного перехода окуловской соймы в Корелу повстречался ей гальот с русской печью в каюте.
Об этой встрече Сергею Леонтьевичу рассказывал Тимофей Окулов. Помнится, тогда назвал он ему имя ладожского шкипера и корабельщика Федоса…
Давно ли слушал Бухвостов этот рассказ? А Тимоши уже нет в живых.
Перед глазами сержанта проходили родные места Окулова, судового знатца, беззаветного воина. Тяжело было думать, что ему не порадоваться родным ладожским далям, не вслушаться в лесной гул, не дышать озерным ветром. Взгрустнулось…
Но уже чалки летят на берег. Их наматывают на приземистые, глубоко вбитые столбы. Не дожидаясь, когда перекинут траповую доску, Петр Михайлов спрыгнул на пристань, в толпу встречавших.
Наклонив голову, на ходу слушает рапорт коменданта верфи. Петр спешит к стапелям. Он идет своим обычным шагом. Комендант едва поспевает вприпрыжку.
На верфи работы в разгаре. Из черных, закопченных кузниц валом валит чад. Над смольней разогретый воздух дрожит прозрачным маревом. На канатопрядильном дворе от во́рота к во́роту тянутся пеньковые дорожки, без конца сматываются и разматываются.
Из мастерских, из провиантских амбаров и чертежных изб все торопятся к берегу, к стапелям.
Стапели похожи на орлиные гнезда. Только сплетены они не из веток, а из бревен. Переплет этот густой, не сразу различишь людей, снующих на ярусах, и то огромное, крутобокое, что растет, вызревает в том гнезде.
Петр Михайлов пробует деревянные ребра будущих кораблей. Крепки, добротны. Осматривает мачты, не суковаты ли, достаточно ли упруги. Вымеряет пушечные настилы, просторны ли. Лазает в трюмы, возвращается оттуда, измазанный в смоле, бесконечно довольный.
Всего дольше пробыл капитан бомбардирский на самом большом стапеле. Здесь строится 28-пушечный корабль, настоящая плавучая крепость.
— Перед такой махиной первейший адмирал шляпу снимет, — говорит Петр своим спутникам.
Отсюда ему не уйти. Прикидывает, как батареи ставить. Обо всем на свете позабыл.
Комендант, приподнимаясь на носки, давно уже о чем-то докладывает. Ничего не поделаешь. Надо прощаться с будущим кораблем.
Петр шагает прочь, и все на фрегат оглядывается. С высоты своего огромного роста капитан бомбардирский, наверно, видит то, что другим не разглядеть.
Но вот над шумом и сутолокой, перекрывая все голоса, звучит остерегающее:
— У стапеля — бо-ойся!
Сергей Леонтьевич увидел плотников с топорами в руках, бегущих к крайнему гнезду, нависшему над рекой.
Переданная от человека к человеку, многоголосо повторенная команда означает, что сейчас начнется трудное и очень важное.
Плотники застыли, занеся топоры над бревнами. Старшо́й — он только по званию своему старшо́й, годами молод, и голос у него ликующий, звонкий:
— Упоры на́прочь!
На стапеле ничего не происходит. Только слышно, как стучат топоры. Бухвостов ждет. Но все остается так, как было. Неподвижно орлиное гнездо над водой.
Вдруг в толпе подкинули шапки вверх, закричали:
— Пошел! Пошел!
Хруст, треск размочаленных бревен. Из гнезда медленно, а через минуту все быстрей, быстрей скользила громада. С полозьев, по которым она двигалась, полыхнуло пламенем. Всех обдало едким дымом.
Взметнув высокую стену воды, сразу рассыпавшуюся брызгами, на реке покачивается корпус корабля.
Сергей Леонтьевич видит, как бомбардирский капитан хватает старшо́го, прижимает его к груди и крепко целует.
— Спасибо, Федос, — говорит Петр.
Так вот он какой, ладожский корабельщик…
К только что спущенному фрегату спешат лодки. Закидывают канаты, как оброть на неезженного коня. Корабль по узкому каналу отводят в «ковш» — пруд с тихой водой. Сотни рук тотчас принимаются доделывать, оснащать новорожденного богатыря.
Это сравнение с новорожденным пришло сержанту в голову, когда он смотрел на чудесно возникший корабль.
Работа на верфи не останавливалась и ночью. Зажгли смоляные факелы. Они двигались то в высоте, на последних ярусах, то внизу, на воде, и тогда по ней плыли зыбкие золотистые пятна.
Впервые Бухвостов так близко повстречал олончан-корабельщиков, земляков Окулова. И они показались ему очень похожими на Тимофея. У многих такие же красноватые, обветренные лица, облупленные носы, неторопливая, с легкой раскачкой, походка…
То, что в этот день увидел Сергей Леонтьевич, было не просто рождением корабля. Рождался морской Балтийский[20] флот. Суровая Ладога становилась его колыбелью.
В свирском устье развело высокую волну. Белые барашки бежали в гору, к серому небу. Петровская шнява готовилась к отплытию.
Бухвостов собирался взойти на борт, когда услышал, что его кто-то зовет.
На пристани стоял олонецкий батюшка Иван Окулов. Приметно было, что он спешил, опасаясь не застать шняву. Прерывисто дышал. Только крест на затрапезной поддевке выдавал его сан.
Сержант положил руки на плечи старика и почувствовал, что плечи дрогнули.
— Будь добр, скажи, — попросил отец Иван, — видел ты Тимошу в последнем бою?
— Видел.
— Как умирал мой сын?
Сергей Леонтьевич молчал, не в силах одолеть волнение.
— Отвечай, — потребовал старик.
— Поверь, отец, — проговорил сержант, — если и меня ждет погибель на ратном поле, ничего другого не хочу — умереть, как Тимофей…
На шняву подняли сходни.
Долго еще Бухвостов видел удаляющуюся согнутую фигуру старика на пристани. Ветер разносил его седые волосы.
И долго еще слышался стук плотницких топоров со стапелей.
На дневку шнява, возвращавшаяся с Олонецкой верфи, бросила якорь у Шлиссельбургской крепости.
На острове почти не осталось следов недавней тяжкой осады. Бреши, пробитые в стенах, заделаны известняковой плитой, валунами. Новая кладка отличалась от старой только тем, что выглядела посветлее.
Единственное уцелевшее от огня деревянное здание было разобрано по бревнышку, переправлено вниз по Неве и заново поставлено на берегу в устье Ижоры, как попутный дом для едущих в Шлиссельбург.
Посреди острова начали сооружать высоченную вышку, чтобы врага можно было разглядеть за десятки верст, задолго до того, как он подойдет к крепости.
Все в Орешке шло по заведенному порядку. Подъем с рассветом. Отбой с закатом. Гулкий шаг караулов. На стенах постовые ходили с мушкетами, вскинутыми на плечо. С башен поглядывали в сторону Корелы. Там еще держались шведы.
Но уже чувствовалось, что крепость числится на второй линии. Падение Ниеншанца, и в особенности создание новой твердыни на взморье, отодвигало противника на почтительное расстояние от невского истока.
Пушек в Шлиссельбурге насчитывалось немало. Но почти все отстрелянные, побывавшие в огне. А гарнизон, хотя и многочисленный, состоял из послуживших солдат. Среди них встречались и инвалиды, покалеченные при нотебургском штурме.
Самыми молодыми и озорными жителями крепости стали подростки из школы «барабанной науки». Школа эта только что начиналась, и учеников для нее набирали из бездомных ребятишек-сирот.
Временами они устраивали меж собой такие баталии, что инвалидам с трудом удавалось разнять их. Надавав тумаков, обещали:
— Ужо в полку навоюетесь…
Сергей Леонтьевич обошел всю крепость. Он искал Васену и не находил ее. Расспрашивать о взятых по навету не годилось.
Бухвостов бродил по каким-то темным переходам в толще стен. Разрывая паутину, на ощупь пробирался по шатким лестницам на верхушки башен. Спускался в подземелья, настоящие каменные мешки.
Но нигде не было и помина о несчастной девушке. Порой он негромко звал:
— Васенушка!
Эхо ударялось о камень и возвращало ему имя, ставшее сейчас, в беде, таким дорогим.
Сергей Леонтьевич знал, что Васену должны были отправить в Преображенское. Но обоз к Москве еще только собирался. Налаживались телеги. Подкармливали коней. Посылали подставы на каждую сотню верст дороги. Солдаты спорили, кому ехать конвоем, — удачливому при такой поездке можно завернуть в родную деревню на побывку.
Неужели девушку поспешили увезти с на́рочным? Страшно было подумать об этом.
Какая судьба! Вся семья погублена в застенке, и Васену не миновала злая участь…
Бухвостов стоял на краю острова. Ветер рябил озерную воду. Сержант смотрел прямо перед собой. Ворот мундира, как удавка, сжимал шею. Бухвостов рванул крючки. Но удушье не проходило. Ладонями растер лоб, щеки… Услышал голос, несмело звавший его:
— Господин сержант!
Оглянулся и заметил пожилого солдата с обмотанною тряпьем рукой. Был он очень веснушчатый, только глаза оставались без отметинок.
— Чего тебе? — спросил Сергей Леонтьевич.
— Ты не признал меня, господин сержант, — сказал солдат, — оглоблинский я. С тобой от Вышнего Волочка о прошлый год в походе был.
— Не помню. Что надо? — снова спросил Бухвостов.
— Да мне ничего не надо, — солдат будто бы даже удивился мысли, что он может по какому-то собственному делу потревожить сержанта, — а вот разговор, действительно, имеется. Пойдем со мной, сделай милость.
Вслед за веснушчатым Сергей Леонтьевич вошел в ворота. В углу крепости, где стены сходились к Королевской башне, полдничали солдаты. Они сидели на земле вокруг котла, в котором дымилась похлебка.
— Поснедай с нами, — предложил веснушчатый и протянул Бухвостову деревянную ложку.
Солдаты потеснились. Котел стоял на траве. Похлебка была вкусная. Сергей Леонтьевич не помнил, когда он ел в последний раз; кажется, на Свири, на верфи.
Ложкой черпал поверху. Чтобы не расплескать варево, бережно поддерживал ее ломтем хлеба. Подхватил кусок мяса. И все стали есть с мясом.
Ели молча, серьезно, будто делали работу. Ребятишки-барабанщики, допущенные к котлу, затеяли возню. Ближайший солдат отщелкал их ложкой по затылку — дескать, надо обычай знать.
Сытые солдаты, дочиста облизав ложки, совали их за онучи или за голенища, смотря кто в чем был — в лаптях или в сапогах.
Все разошлись по своим командам. В углу крепостного двора остались только двое, Бухвостов и веснушчатый. Сергей Леонтьевич благодарно подумал о нем — вот ведь догадался, что сержант голоден.
— Спасибо за хлеб-соль, — сказал душевно.
Солдат не расслышал. Он поднялся. Посмотрел, нет ли кого поблизости, и шепнул:
— Ищи Васенку в Светличной башне.
Бухвостов принялся расспрашивать. Но Васенин земляк ничего толком не мог ответить.
— Мне тут быть не с руки, — опасливо промолвил он и ушел.
Светличная отличалась от других башен. Находилась она между Королевской и Государевой, ближе к первой. Но снаружи ее не разглядеть. Она не возвышалась над стеной, а неразличимо сливалась с нею. И только изнутри крепости был заметен полукруглый каменный обвод.
Даже видом своим башня пугала. Сложенная из тяжелых плит, глухая, с единственным небольшим оконцем, она казалась давяще мрачной.
В нее вела каменная же, в несколько ступеней, полувинтовая лестница. Бухвостов толкнул дверь, она тяжело отошла. В светелке — по ней и башня называлась Светличной — под низким сводчатым потолком храпели солдаты. Наверно, из ночного дозора вернулись. Спали на полу, раскинув руки.
Сержант, шагая через лежащих, обошел помещение. Вторых дверей здесь не было. Рядом со светелкой — ход на стену.
Сергей Леонтьевич возвратился во двор. Что же могли значить слова веснушчатого о Васене?
Почему-то сержант боялся отойти от башни хоть на шаг. Он ощупывал ладонями холодные плиты. Никаких надежд не оставляла эта безмолвная каменная громада.
Между стен, как в ущелье, сильно потянуло ветром. С головы Бухвостова смахнуло треуголку.
Он нагнулся за нею и тут увидел, что в башне есть еще проем — настоящая крысиная нора, заплывшая грязью. Пошарил руками, наткнулся на железные прутья.
Сергей Леонтьевич лег на землю, чтобы заглянуть в забранную решеткой дыру. Сердце билось так, будто кто-то держал его в злых лапах, — то сожмет, то отпустит.
За решеткой, в сумраке, ничего не разглядеть. Прошло время, прежде чем сержант освоился с темнотой. И тогда он увидел глаза, в упор смотревшие на него оттуда, из подземелья.
Бухвостов отшатнулся.
— Ты кто? — спросил шепотом.
Слова, прозвучавшие в ответ, перевернули душу:
— Дядь Сергей, я знала, что ты придешь.
К пальцам, сжимавшим решетку, приникла теплая щека. Сержант охнул, словно ударили его. По железу, по пальцам текли Васенкины слезы.
Узнать ее было нельзя. Исхудалое, в ссадинах лицо, тонкие руки, закованные в цепь. При каждом движении цепь скрежетала. На шею девушки набита деревянная колодка. Когда Васена прижалась к железным прутьям, колодка краем поднялась, сдавила горло до удушья. Но Васена не отходила, все шептала, шептала:
— Помру я скоро… Спрашивают, пошто я из деревни ушла? Зачем в войске? Да знаю ли ведовство? Да нет ли умысла на государево здоровье?.. Помру я…
В том, как Васена сказала эти два последних слова, не было ни отчаяния, ни горя. Просто она говорила о том, что скоро все кончится — и жизнь, и мучения.
Сержант гнул, ломал железные прутья. Освободить Васену. Бежать! Бежать!
Опомнился. Подумал — как нелепа эта первая, захватившая его мысль. Бегством только вконец погубишь девушку. Да и куда денешься с острова? У подземелья даже стражи нет, потому что отсюда все равно не убежишь.
Что делать? Васену со дня на день увезут в Преображенское, и тогда она канет, словно камень в омут, безвестно пропадет, как тысячи других в безысходном застенке.
Надо спешить. Но если бы знать, что делать? Такая беда. Такая беспомощность.
«Первый российский солдат» знал, что он переживает самый страшный день в своей жизни.
— Мы тебя вызволим, Васенушка, вызволим, — бормотал Бухвостов, сам не веря своим словам…
От Государевой башни, от причала донесся звон судовой рынды. Шнява уходила в низовье.
Удаляясь от Светличной, сержант все видел перед собой большие, в слезах, глаза Васены.
Думалось — простился с нею навсегда…
Через невские пороги негруженная шнява перемахнула, как на крыльях. Плыла быстро, подгоняемая течением и ветром.
Впереди — разбитый Шлотбург. А там рукой подать до острова Заячьего, до юного города Санкт-Петербурга.
Из непреодолимой ненависти ко всему торжественному, парадному, показному, бомбардирский капитан Петр Михайлов не торопился на закладку новой крепости. Он не сомневался, что двор и духовенство все сделают без него: и серебряную доску вроют в основание, и молебен отслужат, и святой водой окропят разворошенную землю, и отсалютуют из пушек.
Пожалуй, даже придумают орла, который обязательно будет парить над островом и непременно сядет на плечо самого знатного вельможи. Хотя орлы тут, кажется, вовсе не водятся.
— Леонтьич, — окликнул Петр сержанта, — видал ты орлов на Неве?
Бухвостов не ответил. Не поднимая головы, смотрел он на струи за кормой, словно искал в них очень важное для себя решение.
Что творится с Леонтьичем? Но Петр уже не помнил, о чем спрашивал. Всеми мыслями он был на острове Заячьем. Сейчас там работа на большом размахе.
Добротно ли возводят верки? Не размоет ли водой дамбу? Хватает ли людей? Не атакует ли Нумерс? Где сейчас армия Кронгиорта?..
Здесь, на краю отвоеванной русской земли, кажется, Петр не замечал болот и чахлых перелесков, не замечал гнилых туманов, ползущих над мелководьем, взмученных бурых ручьев в пустынных лугах, черных оводов, заедающих лошадей насмерть.
Видел он перед собой только взморье, только даль до самого неба и зыбкие на волнах дороги, дороги.
— Рай земной. Парадиз, — проговорил он вслух, — истинно, парадиз.
На краю обширного Березового острова, в полуверсте от новостроящейся крепости солдаты в два дня срубили дом для бомбардирского капитана.
Вокруг, куда ни посмотришь — палатки, веточные шалаши, неглубокие вырытые землянки. А посреди шумного, неказистого, раскинутого как попало воинского лагеря — дом. Одно это уже говорило: пришли сюда прочно, навсегда, вот строиться начали.
Дом поставили не на самой кромке берега, но несколько поодаль. Нева своенравна, с ней ухо востро держи.
Венцы складывали из гладко тесанного сосняка. Стены выкрасили в яркий охряной цвет и навели поперек черные полоски, издалека взглянешь — кирпичные стены. Но то лишь одно мечтание, заглядка в будущее. Хоть глины кругом много, настоящего кирпича за сотню верст окрест не сыщешь. Строили дом по стародавнему обычаю, лапа в лапу, кондово. Строили первое жилье из дерева. А в дальнейшем городу быть каменну.
В знак того, что хозяин дома по званию своему — капитан бомбардирский, на гонтовую крышу, сложенную из узких досочек внахлест, по углам поставлены пестро раскрашенные пылающие бомбы. На конек взгромождена якобы изготовленная к бою мортира.
Неслыханная красота дома — окна. Широченные, с раскинутыми в стороны ставнями. Расстекловка мелкая, в свинцовых переплетах. В те окна смотрятся быстрая Нева, и лес, и поднявшийся над вершинами дощатый шпиль церкви, только что поставленной во имя святителей Петра и Павла.
В остальном же это была самая обыкновенная зажиточная крестьянская изба. Приземистая, с двускатной крышей и с такой низкой дверью, что войти в нее можно, только пригнувшись. Она ничем не напоминала собою дворец. Солдаты, так же как и местные жители, называли ее запросто — «царева хата».
Тревог и забот у обитателя «царевой хаты» много.
Могучий рывок России к морю по-разному принят европейскими дворами.
Первое сообщение о городе Санкт-Петербурге было весьма кратко и заурядным шрифтом напечатано в «Ведомостях». В заметке, состоявшей всего из нескольких строк, говорилось о государевом указе: «…ближе к восточному морю на острове новую и зело угодную крепость построить велел, в ней же есть шесть бастионов, где работали двадцать тысяч человек подкопщиков».
Иноземные газеты перепечатали это сообщение, иные же и вовсе не приметили его, полагая незначительным. Мало ли крепостей возникало и исчезало на Неве?
Некий немецкий барон, позже побывавший в невском поморье, в кратком описании своего путешествия предварял: «Чтобы знать, в какой именно стороне лежит новый город, почтенный читатель должен обратиться к наилучшим из числа самых новейших карт, потому что на старых он не отыщет Петербурга». И в строках заключительных — о намерении Петра «проложить через пустыни, горы, леса, болота и реки новую широкую и, по возможности, прямую и ровную дорогу от Москвы до Санкт-Петербурга, на протяжении с лишком 200 миль, с устройством на ней для удобства проезжих от станции до станции постоялых дворов и деревень. Если это ему удастся, то будет, конечно, делом великим».
Если удастся… Меж строк — читай: дело несбыточное.
Многоопытные европейские государственные мужи в смятении трясли напудренными париками. Россия у моря! Одни говорили, что Швеция сильна и, разумеется, без промедления поставит царя Петра на место. Другие глубокомысленно отмечали, что Карл XII, конечно, непобедим на суше. Но ведь это же все знают — после поражения на Неве великого полководца даже при легкой волне рвет.
Как видно, в Стокгольме все еще не могут прийти в себя от виктории русских войск под Нотебургом-Орешком. Эта виктория определила успех совсем уж невероятного похода в Ингерманландию. Кампания длилась считанные дни. И вот — новый город на море. Санкт-Петербург. Его еще нет в корабельных лоциях. Но он существует.
Сумеют ли шведы сбить русских с острова, который носит такое странное имя — Заячий?..
В «царевой хате» на берегу Невы капитан бомбардирский без конца задавал себе этот вопрос. В новом доме сосновый дух кружит голову. Под низким потолком свиваются струи синего дыма. Петр желтым ногтем приминает огонь в трубке.
Петру неловко за столом, все стукается коленями. На столе насыпан табак. Здесь же — краюха хлеба и жбан с молоком. Скрипит стул. Скрипит гусиное перо. Петр скусывает макушку, хватает другое.
Не перечесть дел и забот.
Скорей, скорей надо прикрыть Петербург с запада. Шереметев со своими полками уже воюет порубежные крепости Ям и Копорье. Удар нанес ловко, с ходу. Крепостям не устоять. Великий хитрец и воинской фортуны галантнейший кавалер этот старый хрыч Борис Петрович…
Ждут ответа послы княжества Литовского. Приехали просить помощи в борьбе с шведами. Нельзя не помочь. Указ в Москву: отпустить к Литве войско. Да не пожалеть казны; тридцати тысяч рублей хватит…
Жизнерадостный весельчак король польский, забияка в пиру, скромник на поле боя, прислал письмо. Умиленно просит конницы, дабы одолеть шведский гарнизон в Быхове… Конницу послать марш-маршем. Где ни побьем Карла — нам польза. Союзники. Хороши друзья. В злой час отвернутся, в добрый — мастера клянчить…
А это что за весть, чудна́я и горькая? До чего доводит алчность человеческая! Из всех армий пишут: пуль нехватка, шлите свинец. В Пскове же митрополит, забыв сан и святость, припас в амбарах сотни пудов свинца. Из-под полы посылает помалу в Москву для продажи. Гнус! Нечестивец!
Перо разбрасывает чернильные брызги. В каракулях, в кляксах — повеление о свинце: «Взять сильно, а деньги после заплатить»…
Дверь приоткрылась. Сквозняком шевельнуло бумаги на столе. Петр сердито — в мыслях застрял псковский митрополит — рявкнул не поднимая головы:
— Кто там?
Краем глаза приметил Бухвостова. Отходя от гнева, мягко спросил:
— Чего тебе, Леонтьич?
У Бухвостова есть редкое, очень ценимое Петром, свойство становиться незаметным. Он тут же, в комнате, а как будто его и нет. При нем можно и мысли высказывать вслух. Ничем не обнаружит, что слышит. Какие же мысли у него самого? Того не скажет. Бомбардирский капитан знал, что у немногословного сержанта нет раздумий отдельных от его, петровских, раздумий…
Сергей Леонтьевич стоял, прислонясь плечом к косяку, расписанному пестрыми букетами. Он смотрел на стены, обтянутые серым парусным полотном. Была открыта дверь в спальную комнату, крохотную и полутемную, наподобие сундука. Поразительно, что Петр, так любивший простор, мог заснуть только в этакой душной тесноте. Наверно, то было воспоминание детства, память о кремлевских теремах…
Весь охваченный своим горем, сержант взглянул на сидящего за столом человека. Из кованой железной укладки, раскрытой на полу, вывалился ворох бумаг. Шандал со свечами тоже стоял на полу. Петру за столом тесно.
Сержант смотрел на человека, вольного в жизни и смерти неисчислимого множества людей. Но что он без этих горемык лапотных, без народа, гнущего спину на пашнях, льющего свою кровь в сражениях, битого батожьем, изломанного на дыбе?.. Освободил бы он Орешек, если бы полтысячи отборных молодцов не полегли на той островной земле?.. Ныне насыпает бастионы и стены Петербурга. Строят безвестные, у кого и имен настоящих нет. Мрут на болотах. Нева унесет память о них, как весенние льдинки в море… Кровь, пот, слезы — вот на чем круто замешана Русь.
Петр вскочил из-за стола.
Бухвостов стоял на коленях.
— Встань! — загремел Петр. — Не годится солдату стукать лбом о землю. Встань!
Сергей Леонтьевич не поднимался. Бомбардирский капитан видел седину, густо пробившуюся сквозь смоляную чернь волос. На затылке белел плохо зарубцованный шрам. Петр помнил — это Нарва. На щеке, под ухом, как заплата — красный лоскут кожи. Это — Нотебург.
— Государь, смилуйся! — проговорил Бухвостов.
Когда-то мальчишкой-конюшонком такими же униженными словами начинал он челобитную: просил кафтанишко взамен прохудившегося, сапожонки на смену истоптанным.
Сейчас «первый российский солдат» молил о крохе счастья, не своего — чужого. Не жить ему без этой крохи.
— Ведомо тебе о беглой девке Васене, — сказал Сергей Леонтьевич, — в Преображенское шлют ее.
Перехватило дыхание. Сержант обождал минуту.
— Знай, — продолжал он, — тут моя вина. Я привез ее из деревни, над сиротством сжалился… Меня казни. Пощади ее, ни в чем перед тобой не виноватую…
Петр поднял Бухвостова. Приткнул его к стене, там стояла широкая лавка. Заходил по горнице. Бросал отрывистые слова в угол, где уже плотнела предвечерняя сутемь:
— Подумай, Леонтьич, о статочном ли говоришь? Что будет с государством, ежели холопы, смерды начнут от господ бегать?.. Сие без наказания оставить не можно. Сам знаешь — закон сильнее меня. Над законом я не властен!
Бухвостов пошел из горницы. Он шел с протянутыми руками, нащупывая дверь, как слепой…
Петр нагнулся в притолоке, чтобы не стукнуться головою. Выбежал из дома. Ну, денек нынче выдался: то псковский митрополит-пройдоха, то беглая девка.
С разбегу перескочил в верейку, сильно качнувшуюся на волне. Рванул привязь. Загребал одним веслом, стоя.
Узкую, остроносую верейку подхватило течение. Оглянуться не успел — ее уже вынесло на песчаный бережок Заячьего.
Там земля вздрагивала от ударов многопудовой бабы. Тесаные сваи уходили в речное дно. В людском разноголосье, в стуке топоров и скрипе во́ротов, под протяжные выкрики — запевы артельных старшин — строился город.
На исходе второго месяца бесчеловечно тяжелых работ Санкт-Петербургская крепость была готова принять бой.
Над Невою поднялись земляные валы-стены с шестью бастионами на углах. Валы местами обшиты досками, и в них на корабельный манер проделаны откидные люки. Из каждого такого люка глядит черный ствол.
Множество пушек поставлено на стены. Есть чем встретить врага. Но все, что сделано, годится лишь на первый случай. Под прикрытием пушек работы в крепости разрастаются с каждым днем.
За валами, вдоль прорытого канала, как воробьи на жерди, появились первые мазанковые домишки. Они крыты дерном и берестой. Подле валов вытянулись поместительные казармы, цейхгауз, провиантские магазины. На особицу, чуть в стороне — гарнизонная гауптвахта. Она с краю площади, которую солдаты прозвали Плясовой.
Почему такое название, Трофим Ширяй понял, когда сам попал сюда. Подвела его обычная болтливость. Сказал обидное слово о заезжем майоре. Тот услыхал и велел кнутом обучить солдата, как почитать старших.
Напрасно Трофим ныл, показывал, что у него нет «живого места» на теле: и прострелено оно, и порублено, и батожьем порото. Никто не пожалел солдатскую спину. У палачей кнуты, как ножом, режут. Ну и поплясал же под ними Трофим…
Но шкура у него, как он сам говорил, «заживчивая», а нрав — это все знали — отходчивый, безобидный.
Прямо с Плясовой, поддергивая штаны, сиповщик отправился на Нарышкинский бастион ров копать.
Тут не то что обиду, сам себя позабудешь. Только поспевай разворачиваться. Ширяй, худой да жилистый, в работе спорый, как всегда, успевал и над соседями позубоскалить. Без этого он часа не проживет.
Троха искал земляков, расспрашивал, кто откуда, и каждого насмешливым словом вроде крюком подденет. Боровичане у него были «водохлебы», псковичи — «ершееды», арзамасцы — «малеваны», среди них встречались иконописцы, что божий лик малюют.
— Отколь, робятки? — выкрикивал он певуче. — Галичане? Это вы толокно в реке веслом месили?.. А, чухломцы-рукосуи: рукавицы за пазухой, а другие ищет… Здорово, вятчки — парни хватчки: всемером одного не боимси…
Кто смеялся вместе с солдатом, а кто и серчал.
— Черт чернозубый, — говорили работные, — тут горе взахлеб, а он шуткует.
— Погоди, — огрызался Трофим, — побываешь на Плясовой, сообразишь, какое оно, горе, бывает. Хошь плачь, хошь шути.
Видели — трудится солдат вместе со всеми до тяжкой свинцовой устали, прощали насмешку…
На петербургских бастионах вся Россия работала. Восемьдесят пять губерний и городов присылали землекопов, плотников, пильщиков. В иные дни до сорока тысяч человек тянули лямку на Заячьем.
Топор за поясом. В руках лопата. Порты засучены по колено — то и дело приходится в воду ступать. Немытый, желтый от привязчивой лихорадки, всегда голодный — питерского издалека узнаешь.
Потому мужики и шли к Неве с великой «ту́гой», провожаемые всеми родными плачем, как на погибель.
Страшно работному человеку в граде Санкт-Петербурге. Но была доля и пострашней.
То доля приговоренных. Разбойный и воровской люд присылали сюда грести на галерах-каторгах. На таких судах, огромных и неповоротливых, четырехсаженные весла вытесаны из цельного дерева. К каждому веслу по шести гребцов прикованы.
Галеры несли службу боевую и ластовую[21]. Для галерной работы человека хватало на месяц, не больше.
Жили каторжные отдельно, за протокой, на кронверке, где насыпан второй вал для обороны. Солдаты и работные охали, глядя на них. Мужик у каторжной судьбы по краешку ходит. Дивились:
— Есть же такие, которым живется хуже нашего.
Трофим повадился по вечерам, как стемнеет, переплывать протоку на бревенчатом плоту. Делал он это из любопытства к людям и еще из жалости.
На кронверке — смрад, ругань, звон цепей. Каторжные гнездились под навесом на трухлявой соломе. Кто спит, кто клянет все на свете, кто, подобрав кандалы, пляшет, позабыв про бе́ды. Тут же дерутся. Тут же слезливо вспоминают дом, семью.
Среди каторжан все до единого безымянные. С именем стараются утаить прошлое. Зовут друг друга прозвищами, благо каждого жизнь наградила отметинами: Клейменый, Кривой, Рваная Ноздря…
Кого только не было здесь: и мо́лодец с большой дороги, погубивший не одну душу, и мужичонка, унесший из барской клети полмешка жита, чтобы накормить голодных ребятишек.
Трофима привлекали к себе не разбойники, не воры. Тянуло его к другим людям, смелым и непонятным, к тем, кто волю добывал.
В их числе больше всего низовых казаков с Дона, с Волги. Совсем особой стати люди. Сильны, ловки. Кандалы носят легко, не сгибаясь. Особенно один пришелся по душе Трофиму. В порванной до пупа рубахе, никогда не унывающий, веселый, кудрявый, громкоголосый.
Ширяй привозил каторжным собранные солдатами хлеб и табак. До ночи сиживал он с новыми товарищами на соломе, слушал их рассказы про лесную волю, удалую жизнь. Верилось и не верилось тем рассказам.
— Думаешь, мы тут засидимся? — тесно придвинувшись и обдавая горячим дыханием, говорил кудрявый. — Как же, прикуешь нас к этим дьявольским галерам. Погоди, мы свое возьмем…
Обещание это было не пустое. Как-то в ночной час со стороны кронверка послышались вопли, удары, выстрелы. Шум не стихал, становился все громче, грознее.
Ширяй побежал к протоке, скользнул на плот, уперся шестом. Прячась за кустами, выбрался на противоположный берег. Сразу наскочил на кудрявого. Был он бледен, челюсти сжаты, глаза недобро светятся. Грозно крикнул Трофиму:
— Уходи отсюда. Уходи от беды!
И сам оттолкнул плот.
Так сиповщик и не узнал, что случилось на кронверке.
Крепость облетел слух, что каторжные бежали в леса. Многих поймали. Но нескольким посчастливилось скрыться от погони.
— Эка, ушли ведь, — завистливо говорил Ширяй, — вольны, как птаха в небе…
По тому же слуху выходило, что на кронверке идет розыск, кто всему делу голова, кто подбил галерных на буйство и побег…
Однажды вечером Трофим ездил на Березовый остров за бревнами; с Заячьего был уже налажен неширокий подъемный мост.
Возвращался поздно, впотьмах. У самых ворот крепости чем-то ударило его по лицу. Схватил. Что за черт? Босая пятка, нога человечья!
Отступил и увидел у съезда с моста виселицу. Рядом — вторая, третья. Закрестился мелко:
— Свят, свят…
Убитых в бою сиповщик видывал много и привык к неизбежному. Но повешенных видел впервые.
Понял: пойманных галерных повесили. Чтобы другие не приохотились к побегу.
А тот, кудрявый, неужто и он на перекладине? В темноте не разглядеть…
Трофим вздохнул, закручинился. Снял шапку, вытер ею сразу вспотевшее лицо. Взял под уздцы лошадь, она храпела, роняла пену с губ. Осторожно повел ее под раскачивающимися на ветру.
Виселицы с неделю стояли у ворот крепости…
Строился Санкт-Петербург днем и ночью. Строился, набирал боевую силу.
Насыпанной землей поднимали берега. Клали ряжи, сооружали волноломы, чтобы в половодье либо в ледоход не потревожило остров.
Неподалеку от крепости выросла булыжная гора. Каждая повозка, приехавшая из глубины России, — хоть почтовая, хоть фельдъегерская, хоть с кладью — здесь останавливалась и сбрасывала взятые по пути камни. Без этих «непременных полевых камней» в город не пускали.
Камнями мостили дороги. Клали их и в основание домов.
Над государевым раскатом на высоком шесте зажгли маячный фонарь. Он светил вопреки вражеской эскадре, курсировавшей на взморье, вопреки шведской армии, надвигавшейся на молодой город.
Санкт-Петербург ждал корабли со всего света.
Утром на Заячьем ударили в набат. Неистово-тревожный звон летел над Невой. Нигде не было видно пламени. Солдаты бежали в казармы, хватали мушкеты, надевали подсумки с пулями.
Пешие полки еще только строились. Драгуны на крупных диковатых лошадях уже мчались — без дорог, через поля, через лес.
Стало в точности известно: армия генерала Кронгиорта идет на Петербург. В Лахте, в десяти верстах от города, вырезали нашу заставу.
Главная позиция Кронгиорта находилась на Сестре-реке. Мелкая извилистая речка петляла среди песчаных холмов. Тихая речка. Бой на ней разгорелся жестокий.
Конница появилась стремительно. Удар ее был силен. Шведы не успели уничтожить единственную переправу через Сестру-реку. Вслед за драгунами на другой берег перешел голицынский полк.
Но вот тут-то началось горячее до одури. Вдоль реки тянулась узкая дорога. Одним краем она обрывалась в мутную, медленно текущую воду. С противоположной стороны к ней подступала непроходимая топь. То, что топь непроходима, поняли сразу. Свернувшие повозки так и пришлось там оставить.
Шведы же заняли высотку в конце дороги. Они подтащили пушки и стреляли по войску, сжатому на узком пространстве.
Перекрыта дорога огнем. Вперед не пройти. Да и назад податься некуда. Уйдешь отсюда — придется драться с шведами у петербургской крепости; в осаде еще тяжелей. Никак нельзя уходить с Сестры-реки.
Полковник Голицын, как всегда безудержно смелый, не глядя на падающие рядом ядра, не слезая с седла, кричал солдатам:
— Не отступать, не отступать! Держись. Выручайте, братцы!
Когда он говорил это слово — «выручайте», — наверно, и сам толком не знал, как и чем можно в сей трудный час выручить полк.
Солдату, природному крестьянину, несметливым быть нельзя. У глупого на пашне хлеб не уродится. В баталии дурак головы не снесет.
Сначала неприметно, а потом все явственнее полк стал растекаться в сторону от дороги, в топь. Каждый шаг проверяли, пробовали; нащупывали кочкарник потверже. Потом пошли смелей, опрокидывая болотный лесок под ноги.
Многие еще в Петербурге, став в строй, по привычке оставили топоры за поясами. Остальные отомкнули от ружей багинеты. Рубили ветки, валили деревья. Шли по ним, где можно, в рост, где нельзя — ползком.
Высокий, неутомимый Родион Крутов помогал Голицыну перебираться с жерди на жердь. У полковника путалась в ногах шпага. Лошадь он оставил на дороге. Плащ потерял в самом начале этого трудного пути.
— Молодец, Родионушка! — задыхаясь от жары, от болотной вони, говорил ему Голицын. — Я тебя не забуду.
Крутов не слушал, отмахивался от слепней. Поджарый, ловкий Трофим шепнул на ухо немому:
— Как же, он тебя не забудет… Эх, милый, тут на болоте и мы князья. Не зря говорится: в лесу медведь — архимандрит.
Оглянулся на Голицына:
— Прыгай сюда, господин полковник. Здесь вроде землица поядреней.
Михайла Михайлович из сил выбился. Бредет по колено в грязи. Один сапог потерял.
Трофим не то издевается, не то угодничает…
Полк пробрался через топь. Вышли к высотке, шведам в затылок. Пришлось ждать, когда подтянутся отсталые. Скрытно развернулись в боевой линейный порядок.
Полковник проверил, не потеряны ли мушкеты, не замочены ли заряды. Велел готовиться.
Не таясь, выскочил вперед — смел князюшка, этого от него не отнимешь, — выдернул шпагу:
— Братцы! На шведов! За мно-ой!
Да куда там — «за мной»! Прыгает в одном сапоге, другая нога босая. Солдаты обогнали полковника. Багинеты вперед. Пошли дружно.
Шведы всполошились, перекинулись на атакованный скат. На дороге-западне наше войско вздохнуло полегче. Драгуны — снова на коней. Рванули рысью. Столкнулись с противником «фрунт на фрунт».
Бились шведы зло. Распроклятый тот холм на Сестре-реке переходил из рук в руки.
Случилось так, что Родиона Крутова окружили шведы. Трофим видел, как он дерется один с многими. Лицо у него перекошено. Из открытого рта вырывался крик. Шведы отступили от солдата нечеловеческой силы и неустрашимости. Он наотмашь колотил своим старым, привычным шестопером. Но Родиона уже обступили со всех сторон.
Ширяй пробивался к немому. Внезапно перед глазами сверкнул широкий палаш, и левая рука Трофима сразу потеряла силу.
Ему казалось, что все кончено. Он сидел на земле и нянчил раненую руку. Странно, боли не было, но ни одним пальцем не мог пошевелить.
Послышался топот. Лавина рыжих коней налетела, промчалась, и вот она уже на верхушке холма.
Потом драгуны рассказывали, как они наскочили на шведов, как те стреляли плутонгами — первый ряд с колена, второй — стоя, и как вдруг среди них появился русский солдат с обрывком веревки на шее. Молотя шведов кулаками, похожими на пудовые гири, он ринулся к своим. Схватка тотчас закипела вокруг смельчака. Драгуны вовремя поспели на помощь.
Родя — это был он — не слушал, о чем спрашивают, и жалобно стонал. На мундире на груди расплывалось кровавое пятно. Однако Крутов не давал себя перевязать. Все тянул одну тоскливую ноту и порывался вперед. Драгуны не могли знать, что этот солдат немой.
Шведы беспорядочно скатывались в низину. Уходили от преследования. Позиция повсеместно была за русским войском.
Ширяя и Крутова везли обратно в одной телеге. Немой очень тосковал и жаловался. Трофим с трудом разобрался — Родя горюет потому, что шведы отняли у него шестопер.
Сиповщик посмотрел на залитую кровью грудь товарища и спросил:
— Не болит?
Немой мотнул головою.
— Эх, милый, — Трофим с непроходящим испугом держал здоровой рукой неподвижную раненую, — запомним же мы с тобой тихую речку, что зовется Сестрой…
Пешие и конные полки возвращались к Неве. Это был первый бой за город и крепость Санкт-Петербург.
Все уже знали, что Кронгиорт с остатками своей армии ушел в Выборг.
На следующий день с восходом солнца солдаты снова работали на бастионах крепости. В почерневших, задымленных порохом руках — топоры, лопаты, пилы.
В крепости долго еще вспоминали, как одолевали топь, как заставили бежать шведов. Больше всего говорили о герое той баталии — немом солдате.
Родиона Крутова не было ни на болверках, ни на валах. Вместе с Трофимом Ширяем его отослали для выздоровления после ран в Шлиссельбургский гарнизон.
Поражение Кронгиорта означало вместе с тем и поражение адмирала Нумерса, хотя шведская эскадра все еще утюжила залив в виду Санкт-Петербурга.
На хорошо вооруженную и с каждым днем усиливающуюся крепость эскадра теперь напасть не могла. Но она закрывала морские дороги к новому городу. С шведскими кораблями надо было бороться кораблями же.
В это время на Ладожском озере делалось великое дело. От причалов Олонецкой верфи ушла в плавание первая, построенная здесь эскадра Балтийского моря.
Распустив паруса, плыли фрегаты, шнявы, гальоты. Первым под флагом капитана Петра Михайлова шел 28-пушечный корабль. Флаг, или иначе — штандарт, поднят на самой высокой мачте. Порывистый ладожский ветер развертывал яркий камчатый шелк, и тогда можно было рассмотреть вытканного на нем русского орла. Орел держал в когтистых лапах моря, подвластные России. Раньше, до этого плавания, на штандарте обычно рисовались три моря: Белое, Каспийское, Азовское. Сейчас впервые на нем было изображено четвертое — Балтийское.
В честь сего многозначащего флага головной фрегат эскадры назывался «Штандарт».
Корабли плыли один за другим, струя в струю. Чуть наклоненный вперед рангоут легко нес парусную оснастку. Полотнища гулко хлопали при повороте. Суда взрезали воду, как сошник жирную землю под посев.
На озерной глади еще держался туман. Казалось, крылатые корабли плывут в воздухе.
На палубе «Штандарта» за грубо сколоченным, ничем не накрытым столом сидели бомбардирский капитан, он же капитан фрегата, Петр Михайлов, рядом с ним — Бухвостов, мастер Федос и другие корабельщики Олонецкой верфи.
Петр, как всегда при удаче, в радости был говорлив. Он хвастался своей эскадрой. И в самом деле, ею можно было залюбоваться — быстрой, сильной, с пушками, внушительно чернеющими на борту. Хоть сейчас в бой!
Сергей Леонтьевич вглядывался в лица мастеров, построивших эскадру. Это были сурово замкнутые лица людей, знающих себе цену. Они не ждали милостей, о деле говорили с безбоязненной строгостью. Много плававшие и строившие на своем веку мастера не терпели никакой похвальбы.
Федос хотя и моложе многих за столом, по признанному всеми умельству, говорил первым.
— Фрегаты ладные, — сказал он скупо.
Мастера одобрительно наклонили головы. Это словцо — «ладные» — было редкостно высокой оценкой, и корабельщик никогда не говорил его напрасно.
Тут же Федос, как будто опасась, не перехвалил ли, предупредил капитана:
— Суда делались с поспешанием. Лес сыроват, досушить не успели, больно уж ты торопил нас… И еще вот что. На последнем фрегате оснастка чуток не по рангу. Парусины недостало…
Мастера одобрили и эти слова. На кораблях не в праздник ходить, а в огонь и в бурю. Надо о них знать все доподлинно.
Бухвостов слушал и не переставал дивиться правде этих людей, сделавших бесценный дар России. Всего замечательней было то, как они говорили о своей верфи, о дедовском гнезде, которое, конечно, для них дороже всего на свете.
— Олонецкая верфь началу служит, — сказал седой ладожанин в смазанных дегтем сапогах, — только началу.
Федос подтвердил:
— От Свири на Неву — путь немалый, через озеро. Да надо еще пороги пройти. А как быть осенью в мелководье? Как посылать в Петербург суда зимой? На санях?.. Приглядывай, господин капитан, место для верфи в невском устье. Мы все пойдем туда работать…
— Давай-ка неси бумаги! — крикнул Петр Бухвостову.
«Бумаги» — это была кипа мелко исписанных листов с промерами фарватера, расчетами для корабельных лекал и планами крепостей. Были тут и записные книжки за полный год — клочки толстой синеватой бумаги и костяные дощечки, на которых раздерганным петровским почерком писались заметки для памяти: «О ученье пушкарей в цель и скорой стрельбе», «О спросе и попытке к Орешку», «Крестьянам сеять дуб», «Посмотреть по солнцу в день равноденствия», «О подъезде к Орешку для осмотру»… В последние месяцы в этой кипе изобильно появились чертежи новых петербургских строений.
На походе бумаги хранились у Сергея Леонтьевича, в медной укладке. Он спустился в каюту. Возвратясь, положил на стол всю кипу.
Федос и все мастера склонились над крупным чертежом. Этот чертеж Петр разостлал на столе и, чтобы не сдуло ветром, прижал с краю ладонью. Корабельщики слушали, стараясь не пропустить ни слова. То их родное, кровное дело.
Скоро на Неве появится верфь не в пример больше Олонецкой. Капитан для убедительности водил пальцем по карандашным линиям. Посматривал на мастеров:
— Вот как будет!
Ладожцы, казалось, не на бумаге, воочию видели невское адмиралтейство, диковинную крепость напротив петербургской, на левом берегу. У той крепости три высокие каменные стены, как должно, защищенные рвами. Четвертой стены нет. Вместо нее стапели, которые обрываются в воду. Со стапелей этих пойдут на Неву и на взморье новые корабли…
Первая Балтийская эскадра построена на Ладоге. Второй и следующим рождаться на Неве.
— Царь-государь! Вот где поработать бы! — от волнения Федос вцепился в столешницу, побелели суставы пальцев. — Дай мне построить корабль на новой верфи!
— Построишь, — ответил Петр, — построишь… А скажи, как ты меня назвал сейчас?..
Всем был известен строгий указ Петра именовать его «без величества». Для сотоварищей по ратному делу был он Петром Михайловым, бомбардирским капитаном. Нарушение указа считалось большой провинностью.
На этот раз, наверно, все обошлось бы, — уж очень увлекся мастер. Но он испугался искаженного судорогой лица Петра. Испугался и побежал. Петр — за ним.
Федос, не оглядываясь, добежал до носовой части фрегата. Петр настигал.
Мастер сбросил кафтан, поплевал на ладони и полез на мачту.
— Стой, стой! — кричал ему Петр.
Но Федос перекинулся на фок-ванты и забрался еще выше. Бомбардирский капитан, разъяренный, тоже поплевал на ладони, ухватился за снасти и полез наверх.
Корабельщики и все, кто был на палубе, столпились на носу фрегата. Пересмеивались, подзадоривали.
Капитан и мастер в эту озорную минуту казались очень молодыми, лишь недавно вышедшими из мальчишества. Не было им дела до работ, замыслов, баталий. Только бы подняться повыше! Перепачканные в смоле, которой пропитаны канаты, они кричали что-то, неслышное за гулом ветра.
Но когда преследуемый и преследователь добрались до последней реи, смех и шутки оборвались.
Судно сильно кренилось на посвежевшей волне. Высокая мачта острой верхушкой чертила в небе крутые дуги. Рея казалась слишком тонкой, чтобы выдержать двоих. Вот-вот они оборвутся, разобьются о палубу или о воду.
Бухвостов, задрав голову, кричал:
— Петр Алексеич, слазь!
Старик ладожанин, тот, который говорил про Олонецкую верфь, что она началу служит, срывая тоненький сердитый голос, увещевал Федоса:
— Не бойся, держись! Выдерут тебя за уши, только и делов!
Петр, дрыгая ногами, перехватил снасть и облапил Федоса. Но не похоже, чтобы они дрались. Просто поддерживали друг друга, чтобы не сорваться с реи.
Нащупывая ускользающие ванты, оба полезли вниз. Ветер забивал дыхание. Глаза слезились. Руки коченели на холоду.
На половине пути Федос остановился отдышаться. Огляделся из-под ладони. На горизонте заметил маленькую черточку — едва различимый островок.
— Орешек вижу! — крикнул он…
Никогда еще Сергей Леонтьевич Бухвостов не ждал так нетерпеливо встречи с Шлиссельбургом, как в этот раз.
Город у истока Невы стал родным для «первого российского солдата». Тут сплелось многое… Ему не приходилось особенно раздумывать над тем, что у Шлиссельбурга и у него одинаковый герб — ключ над голубым щитом. Важно, что Бухвостов был среди тех, кто штурмовал Орешек, и породнился с ним кровью.
А всего важней — что здесь, на краю озера, под быстро бегущими тучами жило, теплилось, как огонек на ветру, его бедное счастье.
Эскадра, лавируя, обступила Шлиссельбургскую крепость. Корабли закрыли островок своими парусами.
На левом берегу Невы, против островка, разросся большой посад. Назывался он, как и крепость, Шлиссельбургом.
Посад был многолюдный, шумный. Тут слышалась растянутая речь москвичей, «оканье» волгарей, медлительно неторопливые рассуждения архангелогородцев, бойкая скороговорка рязанцев, певучая «мова» донских казаков и гортанная калмыцкая перекличка.
В Шлиссельбурге сходились все пешие и водные дороги, ведущие в город на взморье. Каждый едущий в Санкт-Петербург не миновал Орешка.
Здесь, на последней ямской станции, перепрягались лошади почтовых возков. Останавливались пышные боярские конные поезда с набором колокольцев под дугами; впереди скакали форейторы и разгоняли встречных-поперечных оголтелым криком: «Сторонись!». Пестрым табором заполняли берег плотничьи, землекопные, кузнечные артели. Многие мастеровые шли с семьями. Женщины голосили, ребятишки поднимали плач: один заревет — десяток в разных концах подхватят. Мужики гадали, что ждет их в неведомом, теперь уж близком, крае.
От Урала присылали обозы с железом, от Каспия — с солью, от Поволжья — с хлебом, от Новгорода — барки с льном и кожами.
Сплавленные водой грузы здесь переваливались либо на колеса, на сухой путь, либо в плоскодонные паузки, чтобы легче проскочить пороги.
Длинные плоты с ладожским сосняком и елью, обогнув остров, втягивались в протоки. Лихие плотогоны оглашали берега перебранкой и песнями.
Шлиссельбург был бессонным городом. Обозы, путники приходили и ночью. Искали ночлега. Жгли костры. Понукали лошадей.
Из Санкт-Петербурга то и дело наезжало сюда чиновное начальство. Ругалось, требовало, грозило. Сворачивало скулы. Плетями полосовало спины. Если в Шлиссельбурге задерживалось привозное зерно, в Питере начинался голод, бескормица.
Недолгая тишина наступала лишь в те минуты, когда вершники привозили весть о караванах, разбившихся на ладожских камнях — лудах. Тогда снимали шапки в помин души потонувших озеропроходцев. Но тотчас же забывали о них в деловой суете.
Близилась осень, и Ладожское озеро все чаще штормило, выбрасывало на берег, ломало на отмелях по краешек бо́рта груженные барки.
А Петербург ненасытно и жадно ждал хлеба, железа, пороха. Но всего больше нужны были ему корабли. Для морских баталий. Для морской торговли.
Суда с Олонецкой верфи причаливали к пристани Орешка. Здесь чинились после первого плавания озером и добавляли парусную оснастку…
Едва закрепили на острове швартовые канаты «Штандарта», Бухвостов увидел бегущего, запыхавшегося Ширяя. За ним вприскочку, галдя, как сорочата на припеке, мчались ребятишки из крепостной школы «барабанной науки».
Трофим крепко обнял сержанта одной рукой, другая все еще висела на перевязи. Рад был он видеть Сергея Леонтьевича, в первую минуту слов не находил. У солдат и разлуки и встречи всегда нечаянны.
Будущие барабанщики окружили сержанта. Осмелев, завистливо трогали кожаную портупею, ботфорты. Просили, чтоб дал подержать треуголку. Треуголка сразу пошла гулять по русым, чернявым, рыжим головенкам. Никому она не была впору, съезжала то на глаза, то на затылок.
— Когда же нас в полк возьмут? — расспрашивали пареньки. — Мы уж и сигналы, и дробь бьем. Война, поди, скоро кончится, а нас на острову держат.
— Вот научитесь букли да треуголки носить, тогда и станете солдатами, — пообещал Бухвостов, — а войны на всех хватит, не тревожьтесь.
Степенно подошел Родион Крутов. Озарил Сергея Леонтьевича белозубой Васенкиной улыбкой, но по-мужски короткой, сдержанной.
Родион еще рос. Он за эти боевые месяцы стал приметно выше, крепче, шире в плечах.
Барабанщики потихоньку подталкивали Ширяя. Бухвостов Догадался: уж наверно, он что-нибудь приврал ребятишкам, и дело сейчас дойдет до поверки. Так оно и было.
Трофим бойко, но несколько смущенно сказал Сергею Леонтьевичу:
— Надоедные бесенята… Ну, говорил я им, что имеется у нас в войске «первый российский солдат» и что по этому своему званию он важней самого важного генерала… Сделай милость, скажи им, Леонтьич, что ты и есть «первый российский солдат». Не отстанут ведь…
Бухвостову хотелось ругнуть Троху за его длинный язык. Но ребятишки смотрели такими ждущими глазами, что жалко было их разочаровать.
— Все мы в бою первые, — ответил Сергей Леонтьевич, — но есть тут на острове доподлинный герой, про кого хоть былину складывай. Вот он!
Сержант положил руку на плечо немого солдата. Родион слушал серьезно и строго, будто речь шла не о нем.
Появился школьный дядька, надавал подзатыльников своим питомцам и увел их.
Бухвостов, затая волнение, предложил:
— Пойдемте на парусную.
— Так ведь туда не пустят, — с сомнением заметил Ширяй.
— Хоть в окошко глянем, — сказал сержант.
Васену Крутову в Преображенский приказ не послали. Оставили в Шлиссельбурге. Но в наказание за побег и обман назначили работать на парусной мануфактуре.
Мастерская, где ткали паруса, находилась в большой избе с нескладными пристройками. Парусная слышна была издалека стуком, грохотом. Из незастекленных окошек летела льняная пыль, словно кто-то пригоршнями кидал ее оттуда.
Около окон постоянно болтались солдаты, они переговаривались с ткачихами. Поэтому никто не обратил особого внимания на Бухвостова, Ширяя и Родю, заглянувших вовнутрь избы.
Там было жарко, а шума и стука — побольше, чем в ином сражении. Сергей Леонтьевич сразу оглох.
В душной полутьме возле грохочущих станов работали женщины. У некоторых лица от подбородка до носа обвязаны тряпьем, чтобы не дышать колючими очесами.
Бухвостов искал и не мог найти Васену. Только когда Родя толкнул его локтем и показал в угол мастерской, Сергей Леонтьевич разглядел девушку.
Тоненькая Васена в легком холщовом платье хлопотала над станом. Как видно, она еще не очень хорошо знала работу, вся ушла в нее и ничего не замечала вокруг.
В воздухе струились, бежали, сплетались нити. Ох, как трудно было ей уследить за всем сразу! Пряжа сматывалась с тяжелого круглого навоя. Нити основы плыли перед глазами, они уходили в мелькающие ремизки. И здесь чаще всего рвались нити. Надо было схватить не успевшие разлететься концы, быстрехонько ссучить их.
Сплетения пряжи походили на паутину, а челнок бегал посреди нее, как большущий паук. Вправо-влево. Вправо-влево. Он выбрасывал уто́к, и огромное бердо мгновенно прибивало нить к нити.
Успевай смотреть за ходом пряжи, да еще изо всех сил то одной ногой, то другой нажимай на доску, приводящую в движение стан.
Сергей Леонтьевич не мог разобраться в тонкостях ткацкой работы. Стан показался ему грозно рявкающим чудищем, а девушка — у него в плену.
— Васена! — окликнул Бухвостов.
Ткачиха вздрогнула, повернулась. На стане началась кутерьма. Нити перепутались, челнок, как живой, подскочил и упал на пол.
Через всю избу с криком и поднятыми кулаками спешила надсмотрщица. Васена закрыла лицо ладонями.
Сергей Леонтьевич вбежал в сени, в мастерскую. Успел заслонить виноватую.
Разъяренная женщина смотрела на сержанта, не смея при нем наказывать.
Бухвостов обшарил свои карманы. Все нашедшиеся монеты он тут же отдал надсмотрщице. Она сразу успокоилась. Солдаты часто подкупали ее, чтобы перемолвиться словом с ткачихами.
Мастерица больно ущипнула девушку и вытолкнула ее в сени.
Теперь Сергей Леонтьевич мог хорошенько рассмотреть Васену. Она стояла с опущенными руками, бледная, испуганная. На ее лице не было темных теней, как тогда, в подземелье. Но к ней уже не вернулись улыбка и доверчивый блеск серых глаз. Они потускнели; как говорят в деревнях — «выплакались».
Разглядел Бухвостов и синеватые полосы на запястьях, след кандалов. Он взял в руки ее пальцы, они были изрезаны грубым льняным суровьем и чуть вздрагивали в ладонях сержанта.
— Доченька! — едва слышно сказал Сергей Леонтьевич такое неведомое ему и такое дорогое слово.
Васена прислушалась.
— Доченька! — повторил он.
Девушка, точно подтолкнули ее, шагнула вперед, прижалась щекой к плечу Бухвостова.
Он молчал. В нем все кричало: за какие грехи судьба жестоко обидела этого ребенка? За что? За что? И сколько же горя может снести человек?..
Васена была теперь не голицынской крепостной, а казенной, государевой. Она осталась холопкой[22].
С борта фрегата открывалось зрелище неслыханно страшное. Люди не верили своим глазам. Бушующее море придвинулось к Петербургу, оно кидалось на материк, рвало его, подминало под себя. Берега виднелись островками, макушками холмов. Кругом бесновалась вода.
Нева текла вспять. Суда, прибывшие с верховья, плыли не по течению, как всегда, но преодолевая его. Супротивный ветер с треском рвал паруса, валил корабли на бок.
Лодки плавали там, где еще вчера была суша. Солдаты снимали с крыш попавших в беду обитателей. Кое-где покачивались на волнах привязанные к деревьям плоты. Коренные жители края, узнав по верным приметам близость осеннего потопа, успели вовремя разобрать и сплотить свои хатенки. Сами же бежали на Дудерову гору, единственное место, куда никогда не доходит вода.
На Дудерову гору гнали мычащие стада. Нахлестанные лошади мчали телеги с наскоро собранным скарбом. Люди торопились уйти от беспощадного моря.
У многих видевших это бедствие против воли вкрадывалась мысль, не правы ли чернорясные двоедушные пророки с крепостной площади: они кричали в неистовстве, будто месту сему «быть пусту», и навеки проклято оно, и остров у разветвления реки зовется не Веселым, а Чертовым.
Как же тут жить, в такой страсти? Как строить город, когда море грозит все разбить, смыть?
— Переждем, осмотримся, — говорил бомбардирский капитан, стоя растопыренными ногами на пляшущей палубе, — а что касаемо чертовщины… в точности знаю, что у кнута хвост длинней, чем у черта!
Петр уже не мог расстаться с мыслью о своем парадизе…
Оглядясь, первые поселенцы Петербурга сообразили, что дело тут, может быть, и не обошлось без гнева божьего. Но, наверняка, помог ему крепкий юго-западный ветер. Он погнал воду в Неву. Ее устье, со всеми протоками, раз в семь больше русла. Устье — как воронка. И закипели, взъярились в нем волны.
Два дня свирепствовало наводнение, на третий пошло на убыль. Оказалось, что новостроенная крепость, сверх всякого чаяния штурмованная морем, коварный натиск стихии выдержала. Стены отнюдь не размыло. Шалаши все поснесло, а настоящие постройки с места не стронуло. Все было сделано добротно, накрепко. Остров Заячий не напрасно поднимали земляной насыпью.
Прибывшую с Ладоги эскадру в Петербурге ждала добрая весть. Нумерс со всеми своими кораблями, наконец, убрался со взморья, отплыл в Выборг.
Бомбардирский капитан хохотнул в усы, представив, как встретятся там битый адмирал с битым генералом…
Но — время, время, время! Нельзя было терять ни дня, ни часа. Впервые Россия так отважно строилась не на тверди — на воде. Надо же свести покороче знакомство с этой самой водой.
Вот тогда сержант Щепотев и получил в свои ручищи обыкновенный аршин и самую обыкновенную веревку, только навязанную узлами. Приказ ему был дан довольно странный:
— Меряй!
Михайла Иванович считал себя разнесчастнейшим человеком. Не торгаш он, право, а боевой сержант. Но вот поди ж ты, поспорь.
По Неве и по взморью ходила ладейная флотилия. С теми же аршинами и веревками.
Мусоля грифелек, от злости кроша его и ломая, сержант записывал: «Ширина реки у бывших Канцев — 400 сажен, у крепости — 300 сажен. Глубь — у Охты — 7 сажен, против капитанова дома — 6, ближе к устью — 5. На быстрине — глубь».
Цифирь, цифирь. Зачем она?
Но когда «аршинная команда» вышла из Невы на взморье, за нумерсову стоянку, и дальше — на большую воду, Михайла Иванович позабыл о своих сетованиях.
Впереди синел густолесистый берег острова Котлин. Подплыли. Прошли его из края в край. Кроме леса без троп, ничего не нашли. Но тут, с моря, — самая верная защита Петербурга.
«Аршинная команда» обосновалась на Котлине. Прощупывали дно вокруг. Вскоре открылось такое, чему без конца дивились. Снова меряли, подсчитывали. Да, так оно и есть.
Припомнилось Михайле Ивановичу, как при первом походе на устье ставили вешку на фарватере, что капризно отклонялся от серединных отмелей к берегу. И тут, близ Котлина, фарватер шел причудливым, неожиданным изгибом.
К северу от Котлина — сплошь мелководье. Морским судам не пройти. К югу — до самого побережья частые отмели. Но в полуверсте от острова лежал глубокий фарватер, корабельная дорога.
Надо думать, прадеды, ходившие на своих ладьях в заморские страны, могли и не знать о ней, потому что суда были осадкой мельче нынешних. Но возможно, и знали, да с поколениями позабылось.
Выходило так: поставить при той водной дороге крепостцу — форт с пушками в три яруса. И форт станет владыкой всего залива.
Находка стоила многого. Большая победа, добытая не шпагой, а мерой и счетом.
Бомбардирский капитан принялся вытесывать из дерева малый образец форта, придумал, как под основание его спускать на дно залива камни в деревянных коробах. Придумал и название ему — Кроншлот.
Не медля начали насыпать форт при корабельной дороге.
Работы было на много месяцев…
Котлин же нельзя оставлять без зоркого глаза. Дозорная линия протянулась от самого Петербурга далеко в море. Посты стояли на безлюдном берегу, на островках.
Головная застава находилась на оконечности Котлина. Сюда со своими пушкарями переведен был Логин Жихарев.
Такая жизнь Железному носу по нраву. От начальства не близко. Сам себе хозяин. Впереди — вода, позади — лес, и на много верст — ни души.
Служба не трудная. Знай посматривай на море, не появятся ли шведы. Но море было пустынное, будто никто никогда по нему не плавал.
Жихарев и тут наладил небольшой горн с кремневым камнем вместо наковальни, а набор молотов он всегда при батарее возил. Утренний свет лишь забрезжит, а литец и пушкарь, прихрамывая, — это у него уж на всю жизнь осталось — хлопочет в своей мастерской под чистым небом. Чадят сырые угли. Вперебой стучат молотки. Логин то лафеты чинит, то новые железные полосы на колеса натягивает.
— Недолго тут покормимся, — предсказывал Жихарев пушкарям, — дороженька солдатская далекая.
Команда на Котлине порядком поодичала. Хлеб сами пекли, муку привозили из крепости. А мясо рядом ходило, рычало на все лады.
Логин отковал рогатину и взял ею медведицу в ста саженях от заставы. Двоих медвежат поклал в мешок. Они прогрызли ряднину, убежали. Но к вечеру вернулись мать искать.
Молодых пушкарей Железный нос, по обыкновению, ругал постоянно. Иногда — за дело, а иногда просто так, чтобы помнили «субординацию».
— Уйду я от вас, — говорил он, — вот отвоюем, и уйду. В Питере Литейный двор наладят, я там работать стану… Стрелять из пушки — штука нехитрая. Научи — дурень выстрелит. А ты смастери-ка ее, родимую, медную да громовую, чтобы она и дедам и внукам служила… Ведь мы, Жихаревы, кто? Литцы первой руки…
На заставе Логин никому не давал покоя. Гонял пушкарей: дров нарубить, угольев нажечь. Еще задумал он батарею тыном обнести. Потом начал избу строить; осень с ненастьем близка. Потом вышку соорудили, чтобы на деревья понапрасну не лазать.
— Отдохнуть дал бы, — жаловался иной мо́лодец.
— Эва, — неодобрительно отзывался Логин, — какой же ты солдат, если отдыха просишь?..
Прошло немного времени, и покоя на заставе как не бывало. Море ожило.
Началось это так. Солдат на вышке истошным голосом заорал:
— Парус!
Жихарев с трудом залез на вышку. На море вдалеке ясно виднелся плывущий корабль. Не теряя времени, Логин скомандовал вниз, чтобы становились по местам и заряжали.
Спустился на землю. Споро, быстро проверил ядра, запалил фитиль, поднес его к затравке первой пушки, той, которую отливал в Шлиссельбурге.
Сигнальный выстрел всколыхнул тишину. Его повторили береговые дозоры. Не много понадобилось времени, чтобы в Санкт-Петербургской крепости узнали: на море тревога!
Эскадра снялась с якорей. Шнявы понеслись вперед.
Неизвестный парусник плыл спокойно, медленно, то и дело промеряя глубину под килем.
Бомбардирский капитан со своей шнявы перескочил на веревочный трап, поднялся на борт парусника. Снизу, с воды, все видели, как Петр с первых же слов обнял коренастого, длинноволосого шкипера, поцеловал его и сам за лоцмана стал к штурвалу.
Парусник был голландский. Он двинулся по фарватеру, обнесенному вешками.
Санкт-Петербург встречал первый корабль, пришедший из-за моря не с войной, а с миром — торговать, дружить. На радостях из государевой казны шкиперу отвалили пятьсот червонцев, матросам — по триста ефимков.
Среди голландцев многие и раньше бывали в России, хаживали Белым морем в Архангельск.
Сержант Щепотев и шкипер сразу узнали друг друга по встречам на Северной Двине.
— Нравится ли тебе Петербург? — спросил голландца Михайла Иванович.
— Нет, не нравится, — шкипер растянул рот до ушей, — Архангельск лучше.
— Почему? — спросил сержант.
— В Архангельске нас блинами угощали. Этаких нигде больше нет.
— Врешь, брат, — Михайла Иванович схватил шкипера за плечи, тряхнул, — здешние блины вкусней — с пылу, с жару!
Петербург закармливал гостей блинами и в «царевой хате», и в только что построенной «австерии».
— Здравствуй, Голландия! — дружелюбно кричали питерцы морякам при встрече.
За первым парусником пришел второй.
К городу и порту на Неве на маячный фонарь, поднятый над крепостными стенами, плыли корабли. Незнакомые флаги. Незнакомая речь.
Плыли корабли, обновляя путь.
Одиннадцатого октября праздновался «Шлиссельбургский день», годовщина освобождения Орешка.
С утра накрапывал мелкий, косой дождь. Небо низкое, в облаках, Нева серо-голубая, как откованная из булатной стали.
В Санкт-Петербургской крепости повстречались давние знакомцы. Логин Жихарев приплыл с Котлина за порохом. Васена Крутова приехала из Шлиссельбурга с обозом, груженным парусным полотном. На лесных дорогах было неспокойно, объявилась разбойная ватага. Поэтому с обозом шел конвойный отряд. В том отряде были Родион и Трофим.
Хотя пушкарь и сиповщик постоянно между собой ругались, при этой встрече оба с удивлением заметили, что вроде соскучились друг без друга. Но и вида не подали. Жихарев покосился на Ширяеву перевязанную руку:
— Экие мы с тобой красивые! Я хромой, ты однолапый…
Васену пушкарь впервые видел с косою и в девическом платье. Ничего не сказал. Грубыми задубелыми ладонями погладил ее по щеке, шумно вздохнул.
Пошли на бережок. Сели на перевернутую вверх днищем лодку. Новостей у каждого — короб. Всего сразу не перескажешь.
Река веяла холодом. Возле пристани стру́и отливали радугой. Разгружалась барка с товарами. Волны хлестали о водомерный столб.
Город строился и на левом берегу. Закладывалась верфь. Виднелись бревенчатые дома, дворы, огороды. Через Неву сновали шлюпки. Нигде нет мостов, кроме крепостного, подъемного. Их и не собираются наводить. Жители приморского города должны волей-неволей привыкать к веслу и парусу…
Бухвостов разыскал друзей как раз когда, скинув мешок с плеча, Логин вытряхнул медвежат. Они сердито урчали, жались к нему. Потом осмелели; стоя на задних лапах, сцепились, мохнатым клубком покатились к воде. Испуганно зафыркали. Кинулись к Логину. Заскулили по-щенячьи.
Васена смеялась, гладила их, с ладони кормила хлебом.
Сергей Леонтьевич смотрел то на девушку, то на медвежат. Со времени битвы за Ниеншанц он не слышал ее смеха.
В эту минуту Васена показалась ему похожей на светлый весенний росток. Ничего нет слабее его. И ничего нет сильнее. Кажется, прикоснись — надломится. Но как могуче, как непреодолимо пробивает он толщу земли! Проклюнет ее и тянется к солнцу, к свету.
Бухвостов не поверил бы, что Васена может так звонко смеяться. Он неприметно для других сжал руку Жихарева. Тот шевельнул лохматой бровью. Он знал, за что его благодарит сержант…
Шел обыкновенный солдатский разговор: скоро ли конец войне? Ширяй с непривычной серьезностью и как бы совестясь этой серьезности, сказал, что стосковался по вспаханному полю, по черным пахучим пластам, перевернутым сохой. Родя посмотрел на свои руки — большие, умелые во всякой работе.
Бухвостов раздумчиво покачал головою:
— Покуда шведов вконец не разобьем, другого и в мыслях держать не годится. Впереди — Корела, Выборг; придется еще и под Нарвой посчитаться… Война, по совести сказать, в самом начале, и кто знает, как она повернет нашу судьбу…[23]
Внезапно все замолчали. При таком молчании кто-нибудь непременно скажет, что где-то звезда упала. Но сейчас не вспомнили шутливую поговорку. Молчали с затуманенными глазами. Каждый понимал, о чем думает товарищ. Тишина. Слышно, как на реке волна о волну бьется.
Солдаты молча помянули тех, кто безмолвно лежит под курганом в Шлиссельбургской крепости, тех, чьи могилы одинокими безвестными холмиками виднеются на всем невском прибрежье, от истока до устья. Думалось о Ждане Чернове, который шел к морю, да так и не увидел, какое оно. Думалось о Тимофее Окулове, смелом ладожанине, — на волне родился, на волне погиб. Ничего он не любил так, как простор перед глазами…
Все посмотрели на пригорюнившегося Ширяя. Он почувствовал этот взгляд, выпрямился и полез за пазуху, доставать свою неразлучную сипку-берестяночку. И снова, как это всегда бывало, когда Трофим запоет, слушатели не узнали маленького солдата-замухрышку. Песня ли красила его? Светилась ли в те минуты добрая его душа?
Трофим перебирал лады здоровой рукой. Берестяночка начала грустно-грустно. Умолкла, оторванная от губ. Высоким чистым голосом Ширяй запел солдатскую шлиссельбургскую:
Ты, злодей-злодей, ретиво сердце,
Ретиво сердце молодецкое!
К чему ты ныло-занывало?
Ты беду мне, молодцу, предвещало.
Предвещало ты, а не сказало:
Что быть мне, молодцу, в рекру́тах,
Что в рекру́тах быть мне и в солдатах,
А в солдатах быть мне и в походе
Что под славным городом под Орешком,
По нынешнему званию Шлиссельбургом.
Трофим закинул голову. Напряглись жилы на шее. Снова внятно заговорила берестяночка. Но уже не тоска, не раздумье слышались в ее голосе. Резкие, сильные звуки, словно отмеренные солдатским шагом, взлетали и замирали в переливах.
Ширяй пел о том, как Петр спрашивал войско:
Еще брать ли мне город Орешек,
Иль не лучше ли от него нам отступить?
И как ответило войско:
Что не ярые тут пчелы зашумели,
Что возговорят российские солдаты:
Нам водою к нему плыти — не доплыти,
Нам сухим путем идти — не досягнути.
А что брать или не брать ли — белой грудью.
Тихими всплесками, потом все громче, громче звучит берестяночка. Да нет, то ядра летят, дыбят воду и землю, сабля о саблю высекает искры.
Развернув плечи, ликующе поет Ширяй:
Тронулося войско ко стене,
Полетели башни на берег.
Отворилися ворота не проделаны,
А проломаны из пушек ядрами.
Победили силу шведскую,
Полонили город надобный!
Кто сложил эту песню? Кто первый спел ее? Неведомо. Но полюбилась она солдатам. Поют ее не только на Неве — по всей России. Славная песня…
— Трофим, а Трофим, — вдруг растроганно говорит Логин, — иди к нам в пушкари. Право, иди.
— Не пойду, — отвечает сиповщик, — думаешь, я забыл, как ты меня банником съездил…
Все смеются, подталкивают Жихарева и Ширяя друг к другу. Медвежата скулят, путаются в ногах, хватают за ботфорты.
Минуя крепость, к причалу Березового острова подходит валкий на волне, пузатый бриг. Паруса еще не убраны, а по прогибающимся доскам уже катят бочонки со смолой и медом.
Повыше причала разбило плот с лесом. Десятки людей по пояс в студеной воде баграми ловят бревна, тащат их к берегу. Здесь рядом с брусчатым Гостиным двором строят хоромы. Плотники на подмостях — один внизу, другой вверху — тянут пилы. Сталь взвизгивает, разлетаются опилки.
Тут же работные, навалясь грудью, ходят в во́роте. Корневище, зацепленное пеньковым канатом, поддается, приподнимает землю с блеклой травой. Канат натянулся, звенит…
На скатах Березового острова, спускающихся к Неве, уже наметились улицы. Где повыше, посуше — блестят стеклами дома знати. Поодаль тонут в стылой грязи лачуги «Черной слободы».
Улицы на скатах хорошо видны от стен крепости. В наезженных колеях вода. Кое-где остались борозды от старых посевов.
Артели подкопщиков в лаптях с туго накрученными онучами врезаются лопатами в вязкую глину. Проходят солдаты. Шаг широкий, руки наотмашь. Щетинятся, сверкают багинеты.
Что ждет тебя, юный город на взморье? Какие битвы? Какая слава?..
Друзья — солдаты памятного нотебургского штурма — вглядываются в жизнь, рождающуюся вокруг, закипающую, как крутые валы под ветром-сиверком.
Трофим говорит тихо, но все его слышат:
— Живет, живет Санкт-Петербург, нашего Орешка молодший брат!
Зазвонили колокола под шатровым шпилем. Ударили пушки на стенах. Окутались дымом фрегаты на рейде.
Прогремел салют в память и в честь шлиссельбургской виктории.
Долгий раскатистый гул пронесся над Невой.
Тому гулу не смолкать в веках.