В Священном Писании есть рассказ о праведном Лоте, жившем в городе Содом. Благочестивый и боголюбивый, Лот был удостоен от ангелов совета — покинуть город, подлежавший наказанию за грехи его жителей. «И как он медлил, то мужи те (Ангелы), по милости к нему Господней, взяли за руку его и жену его и двух дочерей его, и вывели его, и поставили его вне города» (Быт. 19:16). Лот и его близкие получили также совет не оглядываться назад, но «жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столбом» (Быт. 19:26). Историю эту можно понимать по-разному, но для нас, думается, важнее всего уяснить простую истину: нельзя идти вперед с повернутой назад головой — прошлое, как омут, может погубить. Настоящее, хотя и связано всегда с прошлым, часто должно отказываться от него во имя будущего. Иначе — соляной столб.
В переходные эпохи непонимание этой истины политиком может привести к катастрофе, бесплодным попыткам построить новое на старом фундаменте, который и старое здание уже не в состоянии выдержать. По стечению целого ряда обстоятельств так было и во время восшествия на престол императора Николая II. Россия вступала в новую полосу своей жизни, но понять это самодержец смог лишь со значительным опозданием.
Итак, в октябре 1894 года Николай II встал во главе самой большой страны мира — Российская империя полностью занимала восточную часть Европы и северную часть Азии (что составляло около 1/6 части всей суши). Территория ее простиралась на 19709294 квадратные версты (22430004 км2). На западе империя граничила с Норвегией, Швецией, Германией, Австрией и Румынией, на юге — с Турцией, Персией и Афганистаном, на Дальнем Востоке — с Китаем и Кореей, а по морю — с Японией и Северо-Американскими Соединенными Штатами. Численность подданных короны превышала 125 миллионов человек, из которых большинство проживало в Европейской части страны. Крестьян было существенно больше, чем горожан (более 112 миллионов). Русские (включая в это число украинцев — «малороссов» и белорусов) составляли более 70 процентов населения. А так как национальность определялась по вероисповедному признаку, то и православных в империи было более 70 процентов. Все это подтвердила и уточнила первая всероссийская перепись населения, проведенная в январе 1897 года.
Численность населения ежегодно увеличивалась более чем на 1 процент (только с 1863 по 1897 год на селе она возросла на 26323 тысячи человек). За этот же период около трех миллионов крестьян ушли в город и превратились в промышленных рабочих. И тем не менее в Европейской России к началу XX века преобладало сельское население. Будущее огромной страны во многом зависело от решения сложнейших социально-экономических проблем, обострившихся в 1890-е годы. В 1891–1892 годах значительные территории империи поразил голод (29 из 97 губерний). От голода и сопутствовавшей ему холеры умерло более полумиллиона человек. Будущий царь, в то время наследник цесаревич Николай Александрович, 17 ноября 1891 года стал председателем Особого комитета для помощи нуждающимся в местностях, пострадавших от неурожая (за что 5 марта 1893 года удостоился высочайшего рескрипта от отца). Участие наследника в деятельности Особого комитета, безусловно, свидетельствовало об обеспокоенности монарха сложившейся ситуацией и заставляло власти всерьез задуматься о том, как не допустить повторения голода в дальнейшем. Были ли события 1891–1892 годов свидетельством глубокого кризиса системы государственного управления империей, как об этом писали отечественные исследователи? Вопрос слишком серьезен для того, чтобы давать на него однозначный ответ. Но совершенно ясно, что от его решения зависело будущее самодержавной власти.
Экономические проблемы к концу царствования Александра III обострились: падение цен на хлеб, вызванное высоким урожаем 1893 года, и таможенная война с Германией актуализировали вопрос о кредите для поместного дворянства. Доходность хозяйств катастрофически падала, помещики испытывали трудности при выплате ипотечной задолженности, потребность в ссудах на оборотные средства возрастала. «В результате 1892–1893 годы оказались годами наибольшей неустойчивости дворянского землевладения со времени отмены крепостного права и до Русско-японской войны, что вызвало у современников ощущение близости массового перехода дворянских имений в другие руки», — пишет В. С. Дякин в книге «Деньги для сельского хозяйства: 1892–1914 гг.». «Черный передел» означал изменение не только экономического, но и политического уклада жизни страны, что не могло не беспокоить самодержавную власть.
Получив в наследство Российскую империю, Николай II вынужден был распутывать целый клубок социально-политических и экономических проблем, к чему готов не был. Что предпринял бы его отец, проживи он еще несколько лет, — можно только гадать, но обстоятельства сложились так, что его смерть совпала по времени с завершением старого и началом нового периода в жизни страны (хотя внешне все выглядело внушительно: монархия, сумевшая избежать войн, могла сосредоточить свое внимание на преимущественном решении внутренних проблем). Рубежом можно считать конец 1894-го, 1895 и 1896 годы. То было время совпадений нескольких процессов, развитие которых в конце концов преобразило всю политическую действительность.
В Россию входил капитал — крупная сила, появившаяся как-то неожиданно, вдруг. «Конечно, к 90-м годам в России существовал капитализм, но размеры громадного явления эта новая сила приобрела только в ходе небывалого промышленного подъема, начавшегося в 1895 году, — писал Ю. Б. Соловьев в книге „Самодержавие и дворянство в конце XIX века“. — Давая 9 процентов ежегодного прироста, русская промышленность обогнала по темпам развития все другие страны, оставив позади даже бурно растущую Америку. В течение нескольких лет Россия обзавелась базой тяжелой промышленности, построила Донбасс, совершила в целом громадный скачок в своем промышленном развитии, а капитал, и верно, стал значительной фигурой, сразу сформировавшись как финансовый капитал». Складывалась странная картина: бурный рост капитализма на фоне отсталого землевладения. Марксистские (по форме) характеристики, данные отечественным историком Ю. Б. Соловьевым еще в начале 1970-х годов, не должны нас пугать — они лишь фиксируют то положение, которое сложилось в России на заре последнего царствования. Важно отметить иное: говоря о внутренней политике власти, ученые пытались показать те противоречия, преодолеть которые в условиях самодержавной государственности было чрезвычайно сложно.
Действительно, развивая промышленность, власть старалась не допустить разрушения крестьянского общинного уклада и уничтожения сословного характера землевладения. Парадокс заключался в том, писал Ю. Б. Соловьев, что самодержавие боролось «с утверждающимся капиталистическим укладом в сфере политики», создавая «ему оранжерейные условия в области экономики», при этом ограничивая и стесняя развитие капитализма в деревне. В подобных условиях будущее поместного дворянства не вселяло оптимизма — «благородные» землевладельцы в большинстве своем не смогли приноровиться к новым методам хозяйствования, средства рационально использовать не умели и в итоге оказались заложниками мирового аграрного кризиса, низшая точка которого пришлась на 1893–1895 годы. Год от года диспропорция между промышленным и сельскохозяйственным производством увеличивалась. Мощный промышленный подъем 1893–1899 годов, с которым было тесно связано и железнодорожное строительство, стал доказательством этого непреложного факта.
На фоне промышленного роста, политические последствия которого только начинали определяться, Николай II должен был не столько продолжать, сколько развивать социально-экономическую политику своего отца и определять соответствующую ей идеологию. Однако необходимых знаний и опыта у молодого царя не имелось, разговоры о его неподготовленности в 1890-х годах получили широкое распространение (неслучайно еще в 1893 году ходили упорные слухи, что он не хочет царствовать и упрашивает Александра III не передавать ему скипетр). Такое отношение к царю, пишет В. С. Дякин, придавало значительное влияние «и другому фактору, давнему источнику беспокойства — общепризнанному ничтожеству, малокалиберности и просто некомпетентности лиц, составляющих правительственную среду». И хотя эта среда в 1890-е была вовсе не «ничтожной» и «малокалиберной», слухи делали свое дело, противопоставляя «власть» (олицетворенную монархом) и «общество» (обыкновенно ассоциируемое с земскими деятелями и представителями «свободных профессий»)…
Ко времени смерти Александра III политические симпатии его сына не были известны широким кругам русской общественности, он был «закрытой книгой» для тех, кто не видел в предшествовавшем царствовании исторических перспектив. То, что Николай II молод, внушало оптимизм, ведь молодость, как правило, не ассоциируется с идеями «консервации». Так думали многие, в том числе и Лев Николаевич Толстой. В том же 1894 году, вскоре после восшествия на престол Николая II, он начал писать рассказ-сказку с характерным названием — «Молодой царь». Это незавершенное произведение можно считать напутствием великого писателя последнему самодержцу России. Сюжет его прост: царь, только что вступивший на престол, решил, устав от трудов праведных, устроить себе в рождественский сочельник, вечером, отдых. Накануне он много работал с министрами: утвердил изменение пошлины на заграничные товары, поддержал продажу от казны вина и новый золотой заем, необходимый для конверсии, одобрил циркуляр о взыскании недоимок, указ о мерах пресечения сектантства и правила о призыве новобранцев. Наконец царь освободился, вернулся в свои покои и стал с нетерпением ждать прихода супруги. Однако пока ждал — уснул. Его разбудил некто — «он», кого царь ранее не знал.
По ходу рассказа становится понятно, что Толстой под видом этого неизвестного хотел показать Христа. Христос провел царя по различным местам, показав, к чему приводит исполнение его распоряжений, — к убийству на границе несчастных контрабандистов; к повальному пьянству в деревнях, где люди уже перестают быть людьми, теряя человеческий облик; к притеснениям неправославных христиан; к насилиям и смертям невинных в ссылках. После всего увиденного, проснувшись в слезах, молодой царь в первый раз «почувствовал всю ответственность, которая лежала на нем, и ужаснулся перед нею». В беспокойстве он вышел из своих покоев и в соседней комнате увидел старого друга своего отца. Тот попытался убедить его, что все не так уж плохо, что не надо преувеличивать собственную ответственность. «И ответственность на вас только одна — та, чтобы исполнять мужественно свое дело и держать ту власть, которая дана вам. Вы хотите добра вашим подданным, и Бог видит это, а то, что есть невольные ошибки, на это есть молитва, и Бог будет руководить и простит вас».
Услышав это, молодой царь обратился с вопросом к жене, а та не согласилась с царедворцем. Обрадовавшись сну, увиденному супругом, она («молодая женщина, воспитанная в свободной стране») признала, что ответственность, лежащая на царе, — ужасна. «Надо передать большую часть власти, которую ты не в силах прилагать, народу, его представителям, и оставить себе только высшую власть, которая дает общее направление делам». Завязался учтивый спор: с царицей не согласился царедворец. Но царь вскоре перестал слышать спор, внимая голосу «спутника в его сне». Тот убеждал царя, что он прежде всего человек, у которого помимо царских есть и человеческие обязанности, вечные — «обязанность человека перед Богом, обязанность перед своей душой, спасением ее и служения Богу, установлением в мире Его царства».
«И он проснулся. Жена будила его, — завершал свое повествование Толстой, замечая: — Какой из тех трех путей избрал молодой царь, будет рассказано через 50 лет».
История рассудила иначе — уже через несколько месяцев Толстой убедился, какой путь избрал молодой царь. Наивные представления писателя о супруге самодержца как о женщине, желавшей насадить в России европейские свободы и права, также не оправдались. Сейчас, зная историю последнего царствования, даже удивительно читать о подобных надеждах. Однако задним умом быть крепким несложно. Не будем забывать, что современники «молодого царя» могли только мечтать, рассуждая о возможных сценариях будущего. Молодость Николая II давала им такую возможность.
Конечно, если юноша и не имеет ответа на вопрос «Что делать?», то, по крайней мере, он задается вопросом иным — «С чего начать?», по ходу жизни и накопления опыта научаясь преодолевать возрастной максимализм. Но все это — в теории. Российская практика в очередной раз доказала исключительную важность субъективного фактора в истории. Библейский Екклесиаст был, безусловно, прав — все возвращается «на круги своя», часто (добавим уже от себя) даже незаметно для современников. Да и было ли чему возвращаться? Надежда на изменение направления политического «ветра» после октября 1894 года была столь же обманчива, сколь и вера в то, что желание все оставить «как раньше» вполне осуществимо. Сохранение «формы» порой вводит в заблуждение относительно будущего «содержания». Но большое видится на расстоянии. Всему свой черед. Иллюстрацией сказанному и стала история России — от воцарения Николая II и до первой революции 1905 года.
Начало этого пути — речь, произнесенная молодым самодержцем 17 января 1895 года; речь, обозначившая его как политика — в данном случае неважно, самостоятельного или нет. Понять ее, правильно оценить — значит выйти на вопрос о том, как понимал Николай II идею самодержавия, и более широко, на проблему самодержавия как стержневого принципа российской государственности. Но об этом чуть позже.
Речь, произнесенная царем 17 января 1895 года в Николаевском зале Зимнего дворца, была ответом на верноподданнический адрес, подготовленный тверским земством в самом конце 1894-го. Проект адреса отредактировал Ф. И. Родичев, впоследствии — один из наиболее активных деятелей партии конституционных демократов (кадетов). Часть гласных отказалась его подписать, но большинство все-таки дали согласие на то, чтобы документ был преподнесен самодержцу. Ничего крамольного в нем не содержалось, хотя земцы подчеркивали, что государь — первый слуга народа, и заявляли о существовании средостения (то есть бюрократии), отделявшего государя от народа. В адресе также выражалась надежда на то, что соблюдение законов в России будет обязательным для всех, и для представителей власти, что права отдельных лиц и общественных учреждений будут незыблемо охраняться, причем эти учреждения получат возможности и права выражать свое мнение.
Об адресе узнали до того, как депутация выехала в столицу, и министр внутренних дел И. Н. Дурново заранее известил ее членов, что Ф. И. Родичев и А. А. Головачев (также принимавший активное участие в составлении документа) не будут допущены к государю. Таким образом, приветствовать Николая II позволили только предводителю Осташковского уездного дворянства Уткину. Уже в Петербурге Уткин встретил «недружелюбное отношение к себе других депутаций и так был взволнован, что, поднося хлеб-соль, уронил их и поднес пустое деревянное блюдо». В дальнейшем все подписанты получили высочайший выговор, а Родичева лишили права участвовать в каких-либо общественных собраниях, земских или сословных. По мнению одного из земцев-тверичей И. И. Петрункевича, речь самодержца явилась ответом на этот адрес «и предупреждением всем другим, чтобы они не якшались с тверяками». Что же сказал царь в ответ на скромное приветствие земцев, лишь намекнувших на желательность большего сотрудничества короны с выборными элементами общества? Его речь, произнесенная перед представителями дворян, земств и городов, была проста и безыскусна.
Вот она: «Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для заявления верноподданнических чувств. Верю искренности этих чувств, искони присущих каждому русскому. Но мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что Я, посвящая все свои силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его Мой незабвенный покойный Родитель»[45]. Вот и все. Не смейте думать, что государь изменит самодержавному принципу — этот принцип останется таким же, каким был до того — при Александре III. Эстафета власти — в руках преемника и единомышленника покойного правителя. Это — политическое credo. С ним не поспоришь.
Историк Ю. Б. Соловьев называл речь 17 января 1895 года новым изданием манифеста 29 апреля 1881-го, то есть «публично заявленным отказом царизма в чем-либо поступиться своей властью»[46]. Этот отказ был подготовлен — никакого экспромта. И готовил его обер-прокурор Святейшего синода К. П. Победоносцев — составитель манифеста 29 апреля 1881 года, ознаменовавшего начало «нового курса» императора Александра III.
Речь 17 января 1895 года явилась отголоском записки, поданной Николаю II Победоносцевым и одобренной царем. Суть ее — доказать, что самодержавная форма правления должна быть сохранена во что бы то ни стало, в противном случае — «Россию ждет неизбежная гибель вследствие внутренних раздоров и неминуемого распада государства». Открывший для исследователей эту записку Ю. Б. Соловьев справедливо указал, что в ней заключалась квинтэссенция мыслей старого учителя юного царя, его символ веры. То, что Николай II полностью согласился с изложенными Победоносцевым мыслями, видно из царской резолюции, оставленной на первой странице, — «отлично». Преемственность правлений отца и сына этой запиской и этой резолюцией была обеспечена и подтверждена.
Пошел бы Николай II «путем реакции» (как определялось в советское время политическое направление русского самодержавия конца XIX — начала XX века), если бы не Победоносцев? Ответ должен быть положительным: не имея самостоятельной программы действий и четких политических представлений, Николай II был воспитан в глубоком и искреннем убеждении — неограниченное самодержавие есть безусловное благо для России. «Оформить» эти убеждения, облечь их в слова обер-прокурор Святейшего синода и помог своему бывшему ученику. Как ранее для Александра III, К. П. Победоносцев и для его сына стал «духовным восприемником. Через него самодержавие заявило о своих намерениях в манифесте 29 апреля, им написанном, и в речи 17 января, им составленной». Пройдет немногим более года, и Победоносцев оформит свои политические взгляды, выпустив «Московский сборник» — как раз ко времени коронации Николая II. «Сборник» станет его завещанием, подведением итогов многолетней работы его политической мысли, получавшей практическое подтверждение в государственной деятельности. Но это будет в 1896 году. А пока — записка.
«Народ русский живет в своем государе, сознает себя в нем, видит в нем живое воплощение исторического назначения, признает в нем источник своего могущества и орудие своей независимости и своего блага, — писал К. П. Победоносцев. — Это чувство содержит в себе что-то религиозное: соединенное в народной душе с ее приверженностью к Церкви, с общей верой, которая связывает ее с государем, это чувство становится движущей силой самого государя точно также, как и его народа. Согласно пониманию народа, эта связь должна быть единой и неделимой, и власть государя должна быть неограниченной. Вся наша история провозглашает этот принцип и подтверждает его»[47]. Лучше не скажешь: без царя народа нет, понятие это не только политическое, но и мистическое. Связь царя и народа не может быть по-настоящему прочной, если она осуществляется посредством «соединительных звеньев» (назовем их так), то есть когда самодержавные прерогативы препоручаются кому-либо. Чтобы царь это уяснил, Победоносцев усилил свой тезис конкретным заявлением: «…так называемые представители народа есть всего лишь посланцы и прислужники партий, навязанные народу вопреки его воле и врожденному чувству путем интриг, подкупа и насилия». Опираясь на авторитет почившего царя, Победоносцев связал его имя с национальным принципом России, понимаемым как безусловный триумф самодержавной власти. Он припомнил последние годы царствования Александра II, омраченные «внутренними раздорами» и стремлением «взбалмошных умов» найти «исцеление от беспорядка… в парламентских учреждениях», пропев гимн ясному и твердому уму Александра III («память о котором мы лелеем»), упрочившему самодержавную власть и тем остановившему смуту в стране.
Что оставалось делать молодому государю? Быть непоколебимым в отстаивании принципа власти, охраняя ее главную ценность, переданную по наследству самодержавным родителем. И Николай II без всяких сомнений решил заявить об этом публично 17 января. Чтобы не ошибиться, царь положил записанную речь в барашковую шапку (дабы чего не забыть) и зачитал. В подготовленном тексте он, правда, заменил одно слово: вместо «беспочвенных мечтаний» появились «бессмысленные». «Речь была сказана твердым и довольно суровым голосом, — вспоминали современники. — После произнесения этих слов государь повернулся и пошел назад к дверям, из которых вышел. Дворяне, мимо которых он проходил, кричали ура, представители земств молчали»[48]. Но все, кто были на приеме, памятное («бессмысленное») слово, «выкрикнутое фальцетом», заметили и оценили.
Речь сильно критиковали, она не встретила сочувствия даже в близких к трону кругах. Будущий министр внутренних дел Д. С. Сипягин, в 1895 году занимавший пост товарища (заместителя) министра, встречался с одним из депутатов, присутствовавшим на памятном приеме 17 января. В выражениях депутат не стеснялся: «Вышел офицерик, в шапке у него была бумажка; начал он что-то бормотать, поглядывая на эту бумажку, и вдруг вскрикнул „бессмысленными мечтаниями“, — тут мы поняли, что нас за что-то бранят, ну к чему же лаяться?»
История эта быстро распространилась по Петербургу — уже 19 января граф В. Н. Ламздорф в дневнике отметил, что описание провинциальным депутатом поведения царя, «хотя и вульгарное, довольно показательно». Видимо, произошедшее не удивило графа — царь не вызывал у него особых симпатий (как, впрочем, и антипатий). Не вызвало одобрения и поведение молодой царицы — ей ставилось в вину, что 17 января она «держалась совершенно одеревенело и не приветствовала депутации, когда они проходили друг за другом перед Их Величествами». Ни Александр III, ни Мария Федоровна таких саркастических характеристик от лиц из ближайшего окружения не удостаивались. Николай II с самого начала проигрывал в глазах многих из тех, кто был рядом с ним, «творил его волю». Громкое заявление о самодержавии осталось только звуком, фразой, сказанной не вовремя и не к месту, к тому же усиленной указанием на «бессмысленные мечтания».
«Очень немногие восхваляют речь царя, но сожалеют и те, что он это сказал, — отмечала А. В. Богданович в книге „Три последних самодержца“. — Теперь все, кто слышал слова царя, говорят, что видно в нем деспота. Говорят, что слово „бессмысленные“ было прибавлено царем по совету вел. кн. Сергея Александровича. Это на него похоже». Вот так, вместо того чтобы укреплять представление подданных о себе как о бескомпромиссном самодержце, Николай II приобрел славу «деспота». Время шло — и слава росла. В 1907 году, вспоминая свой разговор с П. Н. Дурново, журналист и издатель А. С. Суворин записал в дневнике его слова о царе, произнесенные вскоре после кончины Александра III, — «это будет слабосильный деспот».
Девальвация самодержавного принципа — что может быть страшнее для монархической государственности и олицетворявшего ее абсолютного монарха.
Публицист В. П. Обнинский — современник царя, придерживавшийся либеральных взглядов и считавший его не только неудачным, но и «вредным для страны правителем», писал в очерке «Последний самодержец», что выступление 17 января 1895 года «можно считать первым шагом Николая по наклонной плоскости». Понятно, что для Обнинского, после революции 1905–1907 годов создававшего политический памфлет на последнего царя, история его жизни — сплошное соскальзывание вниз (как в глазах подданных, так «и всего цивилизованного мира»). Но даже учитывая пристрастность Обнинского, стоит отметить: заявление о «бессмысленных мечтаниях» стало вехой в политической биографии Николая II, не встретив «положительного отклика даже в кругах, ближе всего стоявших к власти»[49].
Резко отрицательно отнесся к речи царя и Л. Н. Толстой, 26 января участвовавший в собрании представителей московской либеральной интеллигенции. В мае 1895 года писатель начал даже работу над статьей о «бессмысленных мечтаниях», намереваясь опубликовать ее в России. Вскоре он понял, что цензура не позволит статье увидеть свет, и оставил эту идею. Однако и в незавершенном виде статья Л. Н. Толстого представляет собой яркое публицистическое произведение. Речь, произнесенную царем 17 января, Лев Николаевич сравнил с ситуацией, в которой оказываются маленькие дети: «Ребенок начинает делать какое-нибудь непосильное ему дело. Старшие хотят помочь ему, сделать за него то, что он не в силах сделать, но ребенок капризничает, кричит визгливым голосом: „Я сам, сам“, — и начинает делать; и тогда, если никто не помогает ему, то очень скоро ребенок образумливается, потому что или обжигается, или падает в воду, или расшибает себе нос и начинает плакать. И такое предоставление ребенку делать самому то, что он хочет делать, бывает если не опасно, то поучительно для него. Но беда в том, что при ребенке таком всегда бывают льстивые няньки, прислужницы, которые водят руками ребенка и делают за него то, что он хочет сделать сам, — и сам не научается, и другим часто делает вред». Под няньками писатель имел в виду русскую бюрократию, аттестованную им стаей «жадных, пронырливых, безнравственных чиновников, пристроившихся к молодому, ничего не понимающему и не могущему понимать молодому мальчику, которому наговорили, что он может прекрасно управлять сам один».
Как оценил свое выступление сам царь — мы не знаем; известно только, что речь далась ему непросто: «…был в страшных эмоциях перед тем, как войти в Николаевскую залу, к депутациям от дворянства, земств и городских обществ», — записал он в тот же день в дневнике. А после опубликования речи пошла по рукам прокламация: «Вы сказали ваше слово; вчера мы еще совсем не знали Вас; сегодня все стало ясно; Вы бросили вызов русскому обществу, и теперь очередь за обществом, оно даст Вам свой ответ»[50]. Перефразируя эту прокламацию (приписывавшуюся Ф. И. Родичеву, хотя ее автором был будущий монархист, а в конце XIX века — «легальный марксист» П. Б. Струве), П. Н. Милюков изложил ее суть в двух словах: «Вы хотите борьбы? Вы ее получите».
Ученик В. О. Ключевского, историк А. А. Кизеветтер полагал, что именно в середине 1890-х годов российское общество сделало первый шаг к революции 1905 года: земская среда «стала серьезно готовиться к политической схватке, окончательно изверившись в возможности согласования правительственной политики с передовыми общественными стремлениями». А Ключевский оказался настоящим пророком — в откровенной беседе с Кизеветтером он сказал: «Попомните мои слова: Николаем II окончится романовская династия; если у него родится сын, он уже не будет царствовать». «Новое царствование не принесло никакого изменения в направлении правительственной политики»[51], что явилось грозным предвестником нестабильного будущего России.
Молодой государь, безусловно, сознавал, что к роли самодержца он подготовлен недостаточно. «Иногда я должен сознаться, — писал Николай II в апреле 1895 года любимому дяде — великому князю Сергею Александровичу, — слезы наворачиваются на глаза при мысли о том, какою спокойною чудною жизнь могла быть для меня еще много лет, если бы не 20 октября! Но эти слезы показывают слабость человеческую, эти слезы сожаления над самим собою, и я стараюсь как можно скорее их прогнать и нести бесповоротно свое тяжелое и ответственное служение России». Государю тяжело, плохо, однако он не вправе рассчитывать на сострадание, он обязан следовать по предначертанному пути. Ощутить «новое время» молодой самодержец вряд ли мог — для этого нужна была политическая школа, а он в нее поступил волею судьбы лишь 20 октября 1894 года.
«Так показательно началось новое царствование, история которого не имеет ни одной светлой страницы, — написал о речи 17 января И. И. Петрункевич, прибавив: — Все, к чему прикасалась рука этого человека, не знало удачи и носило печать эгоизма, неискренности, обмана, жестокости и равнодушия к судьбам России». Не слишком ли жестко сказано? Спешить с ответом не стоит. Заложник своего положения, Николай II понимал свою ответственность за полученное по праву рождения самодержавное наследство. Но неспособность соответствовать этому наследству явилась и его личной драмой. Обвинить его в нелюбви к России нельзя. Но Россию он видел только монархическим государством; отказаться от такого взгляда для него было равносильно измене тем принципам, на которых его воспитали. Не учитывая этого обстоятельства, трудно понять Николая II (как человека и монарха) иначе, чем это сделал И. И. Петрункевич.
«Император Всероссийский есть Монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его воле, не токмо за страх, но и за совесть, Сам Бог повелевает», — говорилось в статье первой Основных государственных законов Российской империи. Указание на самодержавный характер правления русского монарха было основополагающим для всего российского законодательства. Исходя из этого, законодательство включало и положение об управлении империей «на твердых основаниях положительных законов, уставов и учреждений, от самодержавной власти исходящих». Тем самым подчеркивалось и утверждалось, что Россия — не деспотия, а самодержавие — не самоуправство. Источник власти был один и не мог делегироваться кому-либо еще или ограничиваться представительными учреждениями. Иначе самодержавие как политический принцип превращался бы в фикцию. О том же свидетельствовали и формы присяги императору, которую приносили наследник престола и члены Императорского дома (при достижении совершеннолетия), и форма всенародной присяги на верность подданства: везде клятвенное обещание «все к высокому Его Императорского Величества самодержавию» принадлежащие права и преимущества «предостерегать и оборонять».
Таким образом, борьба с самодержавием, равно как и критика его, могла рассматриваться как государственное преступление. Но кроме юридического аспекта вопрос о прерогативах самодержца имел и другой — морально-нравственный. По справедливому замечанию московского ученого А. Н. Боханова, «высшим символом власти, ее единственным и бесспорным авторитетом неизменно оставался в народном сознании царь, олицетворявший не политику или учреждение, а бесспорный образ земного, но „Божьего установления“». Политической фигурой такой царь мог быть не в большей степени, чем фигурой символической, сакральной. Его самодержавие не мыслилось без религиозного освящения и, безусловно, предполагало церковную санкцию. В Российской империи такую санкцию обеспечивала православная церковь, ведь император мог исповедовать лишь православную веру, будучи верховным защитником и хранителем ее догматов и блюстителем церковного правоверия и благочиния. Подобные права царь получал посредством акта священного коронования (хотя и до того его особа воспринималась как «священная»).
О коронации последнего русского императора речь пойдет впереди, здесь же необходимо отметить, что разговор о самодержавии в конце XIX века неизбежно выводил современников на вопрос о бюрократии или, говоря языком тех лет, о «средостении», отделявшем самодержца от его подданных. К началу XX века это стало настолько очевидно, что даже идеолог монархической государственности, бывший революционер Л. А. Тихомиров вынужден был констатировать: «Все устроение России с 1861 года составляло работу бюрократии»[52]. Монархический принцип, по мнению Тихомирова, силен только нравственным единением. Если же оно никак не поддерживается и не проявляется, то «в народе неизбежно начинают шевелиться сомнения в реальности такой формы Верховной Власти, и получает успехи проповедь других принципов государственного строя». Тихомиров писал это в революционном 1905 году. Но его наблюдения нельзя признать «запоздалым прозрением». О том же беспокоились наблюдательные современники Тихомирова и десятью годами раньше.
О вреде бюрократического всесилия писал и В. В. Розанов. В июльском номере журнала «Русский вестник» за 1895 год должна была появиться его статья «О подразумеваемом смысле нашей монархии», в которой Розанов стремился доказать, что монарх — своеобразный «страж горизонтов», мировой компас корабля-истории. Бюрократия же около него — помощники («кочегары, плотники, механики, матросы»). Но статья тогда не дошла до читателей — из-за нее «Русский вестник» арестовали. Тогда В. В. Розанов пришел на прием к обер-прокурору Святейшего синода К. П. Победоносцеву, прочитавшему его статью. К. П. Победоносцев честно признался, что автор статьи прав, что бюрократия заместила власть монарха, и пояснил: «Государь только припечатывает то, что мы ему подносим».
Почему же обер-прокурор Святейшего синода запретил публикацию статьи Розанова?
Причина банальна — нежелание публично рассуждать о болезненных государственных проблемах. «Все рассуждения ваши правы, — сказал он В. В. Розанову, — но вы знаете наше общество, готовое все поднять на зубок. Что вы говорите серьезно и с желанием принести серьезную пользу — того не заметят; а что вы приводите как примеры смешного и глупого — подхватят, разнесут и предадут смеху то самое, что вы чтите». <…> «Механизм падения монархий вы правильно указываете: но не берите наши дела в пример, а объясняйте этот механизм этого падения на западных государствах». А ведь В. В. Розанов писал в статье прежде всего о необходимости сохранения самодержавного принципа, то есть выступал с охранительных (назовем их по-старому) идеологических позиций! С удивительной проницательностью и даже «победоносцевской» силой убеждения философ постарался показать, что в русском монархе заключен синтетический смысл истории, а истинное содержание монархической деятельности — в охранении принципов жизни. «Монарх более не полный, — писал Розанов, — есть и никакой; если он не центр, координирующий в себе явления жизни народной, то он и не орган который-нибудь в ней, хотя бы и пытался стать таковым. Он снял некоторые блестки из венца своего — время разнесет остальные; он коснулся святого, таинственного омофора над собою — и не убежит, не спасется, не уклонит головы своей…»
Замечание в духе самых искренних монархистов, считавших, что даже малая измена принципам самодержавия чревата для страны большими бедствиями. Конечно же обер-прокурор не мог не приветствовать подобных слов, но он не хотел говорить о русской бюрократии, всевластие которой не могло не настораживать и Николая II, с самого начала своего правления с подозрением относившегося к чиновничеству. Американский исследователь Р. Уортман справедливо подчеркивает, что последний царь весь официальный административный аппарат рассматривал как чуждый и антимонархический, не доверяя почти всем чиновникам, и в первую очередь — наиболее одаренным, видя в них угрозу собственной власти.
Впрочем, сейчас речь не о том. Важнее подчеркнуть, что с первых месяцев царствования Николая II вопрос о самодержавии обсуждался и осмысливался, увязываясь с вопросом о «средостении». Пройдут годы, а желание преодолеть «средостение» будет заставлять императора искать неофициальные пути получения «правдивой» информации о стране и народе. Но преодолеть власть чиновников, найти ей альтернативу ему не удастся. Это окажется одним из самых горьких политических разочарований царя. Наверное, иначе и быть не могло. О каком доверии к чиновникам могла идти речь, если даже его учитель и наставник К. П. Победоносцев совершенно спокойно относился к отсутствию надлежащих моральных качеств у государственных людей! Характерен эпизод, рассказанный в 1905 году издателем князем В. П. Мещерским. Однажды к обер-прокурору Святейшего синода пришел государственный контролер Т. И. Филиппов и спросил, правда ли, что Победоносцев берет к себе на службу некоего недостойного человека («ведь он подлец»). «„А кто нынче не подлец?“ — возразил государственный мудрец. Т. И. Филиппов окаменел перед таким изречением долголетнего опыта сношений с государственными людьми». Так апологетика принципов самодержавной власти русских монархов сочеталась у К. П. Победоносцева с откровенным политическим (бюрократическим) прагматизмом.
«Средостения» — как разрушителя самодержавия — он старался не замечать, большее внимание обращая на другое зло (или, вернее сказать, на то, что таковым считал) — идеи парламентаризма. Не будет, видимо, большой натяжкой рассматривать его «Московский сборник», выпущенный в год царской коронации, как своеобразное напутствие молодому государю; обер-прокурор указал те политические «болевые точки», игнорировать которые русский самодержец не должен. «Московский сборник» — своего рода катехизис религиозного консерватора, антология монархической мысли, чем более всего и интересен.
Книга состояла из 20 небольших очерков. Это не только рассуждения, но и выписки, сделанные Победоносцевым в разное время, но сведенные под единой обложкой лишь в 1894 году. Как обер-прокурор Святейшего синода, убежденный в правильности церковно-государственного устройства империи, Победоносцев утверждает мысль, что в России единство духовного самосознания народа и правительства есть фундамент государственной, то есть самодержавной власти.
Другая мысль, которую он глубоко и всесторонне исследует, — это мысль о демократии, разумеется, в том виде, как она успела оформиться в современной ему Западной Европе. Идея, что всякая власть исходит от народа и имеет основание в народной воле, для него изначально лжива; соответственно, и идея парламентаризма — «великая ложь нашего времени». Рассуждения по поводу парламентаризма отличаются особой страстностью и призваны убедить читателя в том, что торжественное обетование счастья — реализация в «общественном быте» красивых фраз о свободе, равенстве и братстве — не есть путь к гармонии. «Масса не в состоянии философствовать; и свободу, и равенство, и братство она приняла как право свое, как состояние, ей присвоенное. Как ей, после того, помириться со всем, что составляет бедствие жалкого бытия человеческого, — с идеей бедности, низкого состояния, лишения, нужды, самоограничения, повиновения?» В результате, полагает Победоносцев, «правительству приходится вести игру и передергивать карты». Смысл заявленного прост — утвердить мысль о несовместимости религиозно ориентированного государства с парламентом и демократией западноевропейского образца. Как ковчегом Завета необходимо дорожить старыми учреждениями и старыми преданиями, ведь идея усваивается массой только непосредственным чувством, воспитываемом в ней, массе, историей и передаваясь из поколения в поколение.
Существовало и еще одно важное обстоятельство, которое, говоря о «Московском сборнике», нельзя игнорировать. Это — представленная Победоносцевым дуалистическая картина мира. Он постоянно противопоставляет веру — неверию, анархию — власти, истину — факту, жизнь — смерти и т. д. Современный петербургский исследователь В. В. Ведерников тонко подметил, что обер-прокурор Святейшего синода не рассматривал исключительно Запад в качестве «носителя» социальных и политических «болезней», а, говоря о всем цивилизованном обществе, включал в него и Россию[53]. При этом христианская истина для обер-прокурора Святейшего синода наиболее полно выражается в православии. «Разумеется, для Победоносцева православие выражает сущность русской народной души, но все же религиозная истина придает форму народу, а не наоборот», — пишет В. В. Ведерников. В целом текст «Московского сборника» ориентирован на профетическую традицию. Ветхозаветные пророки, с которыми данная традиция связана, внесли в мир понятия о господстве над земным произволом закона справедливости и милосердия Единого Бога. Устами пророка говорил Сам Господь. «Отсюда же, — полагает В. В. Ведерников, — вытекает и нежелание Победоносцева вступать в полемику со своими оппонентами, его постоянные жалобы на непонимание и одиночество. Ведь справедливость предсказаний очень часто становилась очевидной только после смерти пророка».
Но дает ли Победоносцев ответ на вопрос «Что делать?» По-своему, дает: необходимо сохранять традицию, дорожить ею, никогда не забывая, что жизнь русского народа неотделима от православной церкви. Так перед взором читателя предстает новое издание старой, еще эпохи Николая I, идеологической формулы: православие, самодержавие, народность. Ничего новаторского, никаких свежих предложений. Блестящая критика и только. Как сохранить старые ценности в изменяющемся вокруг европейском мире, Победоносцев не писал, он — обвинитель, а не строитель. В этом была его сила и в этом же заключалась его слабость. Философские построения Победоносцева, наверное, можно считать «стареньким идейным багажом», который был в распоряжении самодержавия в конце XIX века, но, полагаю, не менее важно учитывать и другое обстоятельство: фигуры, равной по интеллектуальной мощи обер-прокурору Святейшего синода, на тот момент около молодого государя не было.
Большое, повторимся, видится на расстоянии, и сегодня нам проще рассуждать об «упущенных возможностях» и «нереализованных замыслах» русской монархии, чем современникам последнего царя. Однако и они прекрасно понимали, что новое царствование не будет простым продолжением предшествовавшего, что «охранительная» идеология не может быть панацеей от всех социальных и политических болезней империи, что носитель власти — личность не волевая. Последнее обстоятельство внушало особые опасения, ибо при самодержавной форме правления от самодержца зависит слишком многое. Коронационные торжества 1896 года свидетельствовали о том, что молодой царь далеко не всегда может адекватно реагировать на события, восстанавливает против себя подданных и невольно содействует постепенному разрушению авторитета самодержавной власти, оберегать которую, по мысли Победоносцева, он должен был прежде всего.
Первого января 1896 года в Зимнем дворце состоялся прием дипломатического корпуса. На фоне дворцового великолепия, расшитых золотом мундиров генералов, дипломатов и придворных некоторым современникам царь, в пехотном полковничьем мундире с лентой ордена Святого Александра Невского, показался маленьким и тщедушным. Острили даже по поводу ордена Святого Александра Невского, замечая, что ордена Святого Владимира, учрежденного как награда за отличия на государственной службе, новый царь пока себе не пожаловал. Насколько уместен был этот сарказм — показало будущее, но 1 января стало вехой в судьбе последнего самодержца вовсе не из-за официального приема, а потому что в этот день был подписан высочайший манифест, извещавший российских подданных о намерении императора в грядущем мае возложить на себя корону предков и «восприять, по установленному чину, Святое Миропомазание», приобщив к этому и свою супругу. Обязанности по подготовке коронации возлагались на министра Императорского двора графа И. И. Воронцова-Дашкова, при котором учреждались Коронационная комиссия и Коронационная канцелярия.
В условиях самодержавного строя коронация была событием выдающимся, ибо знаменовала религиозное вступление во власть ее верховного носителя. Коронация являлась актом легитимизации прав русского монарха на управление империей, ставила его над народом — как избранного самим Богом верховного вождя страны. Это обстоятельство, безусловно, необходимо учитывать. Но как его понимать?
Религиозный мыслитель русского зарубежья П. К. Иванов считал, что всероссийские самодержцы, начиная с Петра Великого, вместе с наследованием царства принимавшие механическое воззрение на свои отношения к Богу как чудесные ставленники Божией благодати, совершали трагическую ошибку. «Они считали себя в делах государства безответственными перед Богом, ибо верили, что Бог каким-то скрытым и чудесным образом через них осуществляет свои помыслы о России», — писал П. К. Иванов в книге «Тайна святых: Введение в Апокалипсис». Замечание парадоксальное, но не лишенное смысла — идея «безответственности» перед Богом в деле государственного управления требует внимания! Согласно Иванову, претензии самодержца на особые отношения с Богом, основанные лишь на факте «самодержавства», — беспочвенны.
Считая императоров XIX века благочестивыми и отдельно указывая на мучительное стремление последнего самодержца встретиться с истинным святым, П. К. Иванов тем не менее полагал, что они (из-за сознания себя избранниками Божиими — помазанниками) в делах царства не имели связи с живым Христом. Сказанное звучит как обвинение в грехе гордыни. Но цель мыслителя состояла вовсе не в обвинении самодержцев, а в указании на порочность «помазаннической идеологии», оформление которой он относит к началу XVIII века. Пытаясь понять смысл русской истории, находя его в православном христианстве, очищенном от синодальных наслоений, П. К. Иванов не стремится играть роль судьи; его задача труднее — найти истоки русской трагедии, приведшей к катастрофе 1917 года. Не будем спешить с выводами, оправдывать или критиковать взгляды П. К. Иванова, но постараемся запомнить его тезис о «безответственности» — он нам еще пригодится.
Итак, подготовка к коронации началась. Министерство Императорского двора составило расписание торжеств и опубликовало его в начале апреля. Масштабы праздника призваны были произвести неизгладимое впечатление на современников: мероприятия должны были продолжаться с 6 мая — дня рождения государя по 26-е. 11 мая (в Родительскую субботу) планировалось официально объявить о священном короновании. С 11 по 13 мая императорская чета должна была поститься («говеть»), готовясь к коронации, назначенной на 14 мая. 15 мая был день памяти коронования державного отца монарха — императора Александра III, состоявшегося 13 лет назад. На 14 и 15 мая планировались торжественные обеды в Грановитой палате, на 17 мая — представление в Большом театре, а на 18-е — народный праздник и (вечером) — бал у французского посла, 19-го — бал у австрийского посла, 20-го (в первый день Петрова поста) — у московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, 21-го — на приеме у московского дворянства.
22 мая, в день кончины бабушки Николая II императрицы Марии Александровны, предусматривалась поездка в Троице-Сергиеву лавру. Далее праздник предполагалось продолжить:
23 мая — бал в Александровском зале Кремлевского дворца, 24-го — музыкальное собрание у посла Германии, 25 мая, в день рождения императрицы Александры Федоровны, — торжественный обед для послов и посланников в Георгиевском зале Кремлевского дворца. Парад войскам и обед представителям московских правительственных и сословных учреждений в Александровском зале Кремлевского дворца 26 мая завершал торжества. Императорская чета в тот же день покидала Москву.
Ведомство дворцового коменданта разработало правила, по которым желающие должны были обращаться за разрешительными билетами. Даже обслуживающие участников торжеств кучера получили соответствующие ярлыки на шляпы. В Москву прибыло более трехсот русских и иностранных журналистов, художников и фотографов. На коронации присутствовали представители почти всех царствующих домов Европы, члены Императорского дома Романовых, придворные и высшие чиновники, представители православного духовенства, включая членов Святейшего синода, представители сословий.
Мать самодержца приехала вместе с детьми — великим князем Михаилом и великой княжной Ольгой. Наследник цесаревич — великий князь Георгий — 4 мая отбыл из южной Франции в Крым — в Абас-Туман. Прогрессирующая чахотка не позволила ему присутствовать на главных торжествах. Еще 16 апреля 1896 года Николай II писал матери, что молит Бога дать ей утешение видеть здоровым сына Георгия, и приводил слова Христа: «Да не слушается сердце ваше, веруйте в Бога и в Мя веруйте» и «елика еще просите с верой у Бога, дается вам». «Эти слова, — пояснял молодой монарх, готовившийся вскоре надеть корону предков и принять церковное помазание на царство, — мне особенно дороги потому, что я в продолжение пяти лет молился Богу, повторяя их каждый вечер, прося Его облегчить переход Аликc в православие и дать мне ее в жены»[54].
Со времен императора Павла I все празднества, связанные с коронацией, становились более продолжительными (до трех-четырех недель), отличаясь все возраставшим великолепием. Лишь коронация Александра I прошла сравнительно скромно. Но в конце XIX века отношение к коронационным торжествам изменилось, их считали пережитком прошлого, хотя и продолжали считаться с традицией. Последние торжества превзошли предшествовавшие. «Прошлая коронация стоила 11 млн руб., — за два месяца до торжеств записала в своем дневнике «генеральша» А. В. Богданович, — про эту говорят, что будет стоить вдвое, то есть 22 млн руб.».
Особенностью этого церемониала являлось то, что на троне рядом с коронующейся четой поставили и трон императрицы-матери. Подобного ранее не случалось (хотя, например, вдова Павла I — императрица Мария Федоровна — присутствовала на коронациях двух своих сыновей, Александра I и Николая I). Это объяснялось тем, что в первые годы правления Николая II его мать имела большое влияние на сына и даже пыталась играть самостоятельную роль. Неслучайно и в «Придворном календаре» ее помещали между царствующим императором и его супругой, то есть на втором месте. Некоторые современники подобное нововведение («странную иерархию») связывали с фамильным статутом императорской семьи, восходящим к временам Александра III, но объяснить этот «формальный статут» никак не могли. В дальнейшем влияние Марии Федоровны на ход государственных и семейных дел уменьшилось, но вплоть до революции 1917 года ее официальный статус сомнению не подвергался.
Коронация — это всегда суета: необходимо разместить множество гостей и их слуг, прибывшие на торжества войска (а всего было собрано тогда 83 батальона, 47 эскадронов и сотен, более 20 батарей), наконец, отремонтировать здания и украсить город. Придворные и правительственные службы должны были решать многочисленные задачи, начиная от удовлетворения нужд гофмаршальской части, требовавшей в свое распоряжение 1300 человек постоянной прислуги и 1200 поденных работников, найма кучеров с экипажами и т. п., и заканчивая оборудованием новой электрической станции для освещения Кремля. «Весь город чистился, красился, наряжался, но особенно разукрашен был путь следования царя из Петровского дворца в Кремль, — вспоминал Б. А. Энгельгардт. — Все дома сплошь были завешены флагами, зеленью, в окнах виднелись бюсты и портреты царя и царицы, на стенах — гербы, вензеля, надписи. На перекрестках были устроены громадные арки с хоругвями, расшитыми золотом и серебром, с длинными кистями. У железнодорожного переезда возвышались две колонны по тридцать метров высоты, с патриотическими надписями». Патриотизм бывает разным. Для монархиста коронация — важнейший государственный праздник, символизирующий преемственность самодержавной власти. Это — религиозная мистерия. А либерально настроенные современники задолго до прибытия царя распространяли по Москве ерническое четверостишие:
Смущенные Рока игрой,
Теперь одного мы желаем:
Чтоб царь Николай наш Второй —
Нам не был «вторым Николаем!..»[55]
Последний русский монарх не стал «вторым Николаем», хотя, как уже говорилось, почитал своего прадеда, не передалось ему прадедовской цельности, силы воли, любви к «императорскому ремеслу». Он был обречен играть свою, трагическую роль самодержца в стране, где монархические настроения образованного меньшинства корректировались. Объясняя это явление прилагательно к эпохе Николая II, современный российский историк А. Н. Боханов пишет, что царь осознавался тогда как политическая фигура; «богопомазанность» в деформированной системе монархических представлений уже ничего не определяла. Об истоках этого явления мы будем говорить позже, сейчас же стоит отметить одно — рассуждать о цельном монархическом чувстве, объединяющем всех подданных российской короны конца XIX века, трудно. Коронацию далеко не все воспринимали как религиозно значимый акт. Например, мистически настроенные люди майскую коронацию считали тревожным знаком: вспоминали, как в том же месяце проходили торжества венчания на царство отца Николая II — Александра III, «и это давало повод говорить с зловещим шипением, что это не к добру: в мае венчаться — маяться…», а Николай I и Александр II короновались 22 августа[56]. Конечно, подобные рассуждения всерьез воспринимать не стоило, мало ли какие совпадения бывают в жизни, тем более что царствование «майского» Александра III прошло в целом без потрясений, и все же…
Четырнадцатого мая в 10 часов утра императорская чета вошла в Большой Успенский собор Московского Кремля через южные двери. Встречал ее митрополит Московский Сергий (Ляпидевский). «Через помазание видимое, — напутствовал митрополит, — да подастся Тебе невидимая сила, свыше действующая к возвышению Твоих царских доблестей, озаряющая Твою самодержавную деятельность ко благу и счастью Твоих верных подданных». Это была религиозная задача, которую император должен был решать в течение всей своей жизни — как самодержавный правитель Российского государства. Так мыслил митрополит, так, очевидно, понимал свой долг и император. Спор о правоте (или ошибочности) подобных взглядов в данном случае ничего нам не даст, но вспомнить рассуждения П. К. Иванова «на тему», думается, будет и правильно, и к месту…
После того как император с супругой и матерью вошли в храм и сели на специально подготовленные троны, к Николаю II поднялся митрополит Петербургский Палладий (Раев) и попросил самодержца исповедовать православную веру. В ответ самодержец прочел по книге Символ веры, после чего диакон провозгласил великую ектенью, то есть молитвенно вспомнил всех членов дома Романовых. Затем в храме наступила полная тишина — началась непосредственная подготовка коронации: митрополиты Петербургский Палладий (Раев) и Киевский Иоанникий (Руднев) взошли на тронное место для «послужения» Николаю II во время его облачения. В официальном изложении далее все проходило так: Николай II снял с себя обыкновенную цепь ордена Святого Андрея Первозванного, отдал ее великому князю Владимиру Александровичу и повелел возложить на себя императорскую порфиру с принадлежащей ей бриллиантовой цепью этого ордена. Митрополиты поднесли порфиру и помогли возложить ее на царя. Митрополит Палладий прочел две молитвы, и Николай II повелел подать ему большую императорскую корону, потом скипетр и державу. Затем он короновал вставшую перед ним на колени императрицу, возложив на ее голову малую императорскую корону. Перед этим царь прикоснулся своей короной к голове венчаемой супруги, демонстрируя тем самым, что свои права она получает только как жена самодержца. Москвичи были оповещены о случившемся, услышав 101 пушечный выстрел.
На самом деле коронация прошла не совсем гладко. Когда царь протянул руку к короне и хотел взять ее, тяжелая бриллиантовая цепь ордена Святого Андрея Первозванного, символ могущества и непобедимости, оторвалась от горностаевой мантии и упала к его ногам. «Один из шести камергеров, поддерживающих царскую мантию, наклоняется к сверкающей на полу регалии и подает ее министру Двора. Тот прячет Андреевскую цепь… в карман… Николай II выходит из оцепенения. Руки его опускаются к красной подушке и медленно поднимают над головой переливающуюся при свете бесчисленных свечей корону» — так красиво описал случившееся писатель Георгий Иванов, многие годы собиравший материалы для «Книги о последнем царствовании». Конечно, история с оторвавшейся цепью — мелочь, но многие современники, участвовавшие в коронационных торжествах, восприняли ее как дурной знак, предупреждение о грядущих несчастьях…
В тот день царь был в мундире Преображенского полка, как уже говорилось выше — с орденом Святого Андрея Первозванного, императрица Александра Федоровна — в белом серебряном платье и с лентой ордена Святой Екатерины. Мундир и подошвы сапог Николая II имели заранее сделанные отверстия — разрезы, невидимые со стороны, через которые только и можно было совершить миропомазание (в дальнейшем коронационная одежда была отдана на хранение — как святыня и историческая реликвия). Таинство миропомазания было совершено уже после коронования царя. В 10 часов 55 минут император опустился на колени для прочтения установленной молитвы. Все присутствовавшие в Успенском соборе вслед за Николаем II также встали на колени. В молитве, произносимой на церковнославянском языке, царь просил у Бога помощи в деле управления империей, публично исповедуя древний принцип: «сердце царево в руце Божией». «Буди сердце Мое в руку Твоею, — говорил Николай II, — еже вся устроити к пользе врученных Мне людей и к славе Твоей, яко да и в день суда Твоего непостыдно воздам Тебе слово милостию и щедротами единородного Сына Твоего, с ним же благословен еси со пресвятым и благим и животворящим Твоим духом во веки веков. Аминь».
Затем митрополит Палладий прочел молитву за царя и произнес приветственную речь. Чин коронования завершился, императорскую чету поздравили родственники и гости, после чего началась литургия. В ней участвовали три митрополита (Петербургский Палладий, Московский Сергий, Киевский Иоанникий) в сослужении протопресвитеров И. Л. Янышева и А. А. Желобовского, протоиерея И. И. Сергиева (Кронштадтского) и четырех клириков Успенского собора. Среди духовных лиц только отец Иоанн Сергиев присутствовал в Успенском соборе не потому, что занимал какую-либо официальную церковную должность, а потому что в конце XIX века был одним из самых известных православных священников России; в дни болезни императора Александра III в Крыму он молился у постели умиравшего императора.
Миропомазание царя состоялось после окончания литургии и причащения служившего духовенства. Готовясь к нему, император впервые (за все время нахождения в храме) снял шашку. Митрополит Палладий помазал его священным миром — «на челе Его Величества, очах, ноздрях, устах, ушах, персях и на руках». После чего вновь москвичей оповестили о случившемся 101 выстрелом. Затем таинство было совершено над императрицей, но митрополит Палладий «помазал священным миром только на челе Ее Величества». Затем через Царские врата Николай II вошел в алтарь собора, где причастился по царскому чину (как священнослужитель). Александра Федоровна причастилась в обычном порядке. Главный акт торжеств завершился, последовали поздравления. «Трудно себе представить и больший энтузиазм, чем тот, с которым толпа встречала своего царя при появлении его в короне и порфире на Красном крыльце…» — вспоминал Б. А. Энгельгардт. Новый монарх и молодая царица земно поклонились народу, чем вызвали бурю восторгов — существовавшие с давних времен традиции нарушены не были. Затем в Грановитой палате состоялся торжественный обед, на котором присутствовали более 250 гостей.
Этот день ознаменовался также высочайшим манифестом, в котором по случаю коронации даровались различные льготы и милости. Но главное, в манифесте подчеркивалось, что коронация — акт религиозный, определявший будущее нового монарха как наследника традиций своих самодержавных предшественников. «Изволением и милостию Господа Вседержителя, — говорилось в нем, — совершив в сей торжественный день обряд Священного Коронования и восприяв Святое Миропомазание, повергаемся к престолу Царя Царствующих с усердным молением, да благословит Он царствование Наше на благо возлюбленного Отечества и да утвердит Нас в исполнении священного обета Нашего — верно и неуклонно продолжать унаследованное от венценосных предков дело строения Земли Русской и укрепления в ней веры, добрых нравов и истинного просвещения».
Так, коронация рассматривалась как пролог к успешному служению государя своей стране, что, в свою очередь, предполагало продолжение наследственного дела русских самодержцев — обустройства империи и ее народа. И хотя император начал свое правление еще 20 октября 1894 года — в день смерти отца, именно коронация легитимизировала то, что он получил по праву первородства и династическим законам. «С детства обрученный России, он в этот день как бы повенчался с ней», — образно выразился о коронации русский историк С. С. Ольденбург в книге «Царствование императора Николая II». Последовавшие затем торжества должны были доказать исключительную важность для монархического государства акта 14 мая.
Торжества фиксировались на кинопленку: изобретение братьев Люмьер попало в Россию практически сразу же. Впервые в истории была заснята политическая хроника. В 1896–1897 годах снятые на коронации фильмы неоднократно демонстрировались в Павловском вокзале и летних театрах Петербурга. Царская семья увидела фильм о коронации летом 1897 года в Царском Селе. Устроители показа, несколько французских операторов, отснявшие фильм, получили специальные награды — перстни с бриллиантами.
По этикету царская чета должна была присутствовать на всех официальных мероприятиях, утвержденных Министерством Императорского двора. Одним из таких мероприятий стал парадный спектакль в Большом театре. Ничего особенного в этом конечно же не было, если бы не участие в нем бывшей возлюбленной самодержца — балерины Матильды Кшесинской. Министр Императорского двора, знавший историю первой любви Николая II, первоначально не собирался давать балерине разрешения на участие в коронационных торжествах (предполагалось поставить балет «Жемчужина» на музыку Дриго). Кшесинская же сочла это оскорблением перед всей труппой и обратилась с жалобой к великому князю Владимиру Александровичу — дяде царя. В результате дирекция Императорских театров получила приказ «свыше».
«Моя честь была восстановлена, — вспоминала балерина, — и я была счастлива, так как я знала, что это Ники лично для меня сделал, без его ведома и согласия дирекция своего прежнего решения не переменила бы». Для Кшесинской было важно, что царь исполнил ее желание, «защитив» ее. О том, что это бестактно по отношению к царице, она не думала, что вполне понятно: для женщины важно было доказать самой себе и окружающим «глубину чувств», связывавших ее с императором. Но почему так поступил любящий свою супругу Николай II? «Как, любя ее, он мог утвердить список участников торжественного спектакля, где „только две петербургские балерины и одна из них… Кшесинская“?» — задавался вопросом Г. Иванов. Правильнее поставить вопрос по-иному: не как мог утвердить список, а как он мог отказать бывшей возлюбленной? Личные переживания для царя всегда оказывались более важными, чем что-то другое.
Но уже на следующий день после спектакля об эпизоде с Кшесинской забыли. 18 мая на Ходынском поле, где были устроены народное гулянье и выдача подарков по случаю коронации, случилась трагедия, ставшая важной вехой последнего царствования и открывшая череду несчастий правления Николая II. Правительственное сообщение о случившемся было кратким: «Сегодня, 18-го мая, задолго до начала народного праздника, толпа в несколько сот тысяч двинулась так стремительно к месту раздачи угощений на Ходынском поле, что стихийною силою своею смяла множество людей. Вскоре порядок был восстановлен, но, к крайнему прискорбию, последствием первого натиска толпы было немало жертв: до 10 часов пополудни погибших на Ходынском поле и скончавшихся от полученных увечий тысяча сто тридцать восемь (1138) человек. Его Императорское Величество, глубоко опечаленный совершившимся, повелел оказать пособие пострадавшим — выдать по тысяче рублей на каждую осиротевшую семью и расходы на похороны принять на Его счет». Император откликнулся немедленно, но изменить уже ничего не мог. Коронация была омрачена пролитой кровью. Не оттуда ли, с Ходынского поля, и пошел по России миф о «кровавом» царе, окончательно оформившийся после 9 января 1905 года? Не случайно на заре Первой российской революции заявляя, что «монархия идет к гибели, а без монархии у нас лет 10 неизбежна резня», идеолог «монархической государственности» Л. А. Тихомиров вспоминал Ходынку как «исполнение предвещания» неудачного царствования, слабого самодержца, гибели монархии. О том, что в трагедии 18 мая 1896 года многие видели дурное предзнаменование, писал и С. Ю. Витте. В связи с произошедшим вспоминали и японское покушение 1891 года.
Но мы не будем поддаваться искушению воспринимать ходынскую трагедию как безусловный знак грядущей беды, тем более что не все современники тех лет рассматривали ее, как Л. А. Тихомиров и С. Ю. Витте. «Много раз мне приходилось и читать и слышать, что народ будто бы усматривал в Ходынской катастрофе предзнаменование несчастливых дней будущего царствования императора Николая II, — писал слуга императрицы Александры Федоровны А. А. Волков. — По совести могу сказать, что тогда этих толков я не слыхал. По-видимому, как часто бывает особенно в подобных случаях, такое толкование Ходынскому происшествию дано было значительно позднее, так сказать, задним числом. У нас ведь вообще любят в катастрофических событиях усматривать скрытый, таинственный смысл». Стоит добавить, что такой смысл ищут не только «у нас». Людям вообще свойственно объяснять трагедии настоящего трагическими событиями прошлого.
Собственно, история Ходынской катастрофы была такова. На 18 мая 1896 года власти назначили народный праздник, который должен был начаться раздачей хлеба, колбасы, сластей, пива, эмалированных кружек и полотенец. В специальном павильоне, построенном на краю поля, к полудню должны были собраться высокие гости — министры, двор, иностранные гости; ожидался приезд царя и царицы. При появлении царя на балконе павильона, обращенного к полю, должен был грянуть оркестр, а затем уже поднятый на мачте флаг возвестил бы о начале раздачи подарков. Слух, да к тому же приукрашенный молвой, о сказочных подарках и празднике разнесся по крестьянской России. С утра 17 мая в Москву стали прибывать крестьяне из ближайших и отдаленных мест, шли пешком или приезжали на поезде. Около трех часов ночи 18 мая ситуация на поле стала опасной, и люди, видя непрерывно прибывавших пилигримов, стали спасать своих детей, поднимая их над головами толпы. Дисциплина при этом не нарушалась: перейти запретную черту, отделявшую собравшихся от будок, из которых планировалась выдача подарков, никто не смел. Толпа стояла, колыхаясь, но никуда не двигалась (хотя в ней уже были сотни мертвецов). Оцепенение разрядилось случайно: около шести часов утра кто-то, стоявший наверху ближайшей трибуны, махнул шапкой. Толпа приняла это за разрешающий сигнал и рванулась за линию к будкам. На поле осталось множество искалеченных тел. Как потом установили судебно-медицинские эксперты, одни погибли от асфиксии, другие — от солнечного удара, а раздавлены были уже потом, будучи мертвыми. Бездействие московских властей, во главе которых был дядя царя — великий князь Сергей Александрович, стоило жизни 1389 человекам (количество погибших превышало официально названное число). Эвакуация трупов продолжалась до четырех часов вечера. Царская чета встречала на своем пути вереницу телег с телами погибших, прикрытых рогожами. Зрелище произвело на молодого царя «отвратительное впечатление». «В 121/2 завтракали и затем Аликc и я отправились на Ходынку на присутствование при этом печальном „народном празднике“, — записал он в дневнике 18 мая 1896 года. — Собственно там ничего не было; смотрели из павильона на громадную толпу, окружавшую эстраду, на которой музыка все время играла гимн и „Славься“».
Действительно, появление царя на Ходынском поле прошло так, как будто ничего не случилось: крики «ура!», кидание шапок в воздух и т. п. «Царь уехал — и всякий страх пропал, — вспоминал события того дня журналист французской газеты «Temps» П. д'Альгейм. — Ни слова больше о несчастии. Пробираюсь к трибунам. Нахожу компатриотку, специально прибывшую на торжество из Парижа. Это старая великосветская дама, чопорная на английский лад. <…> Заговорили о катастрофе. „Боже мой! — заметила она небрежно, — что же тут удивительного? Такая масса народу… Но уже совершенно непростительно было, зная, что высочайший выход в два часа, поставить царскую трибуну прямо на солнце. Воображаю, какое было мучение для Их Величеств“». Подобное отношение к трагедии показательно, хотя особого удивления вызывать не может. Великосветские правила приличий не всегда предусматривают откровенное выражение скорби по поводу народных несчастий. Хорошо уже то, что власти не скрыли информацию о случившемся, опубликовав сообщение в газетах (что удивило представителя китайского богдыхана Ли Хунчжана, спросившего беседовавшего с ним С. Ю. Витте: «Для чего напрасно огорчать императора?»).
Но то, что после катастрофы празднества не отменили, потрясло многих. Считается, что этому воспрепятствовал великий князь Сергей Александрович, хотя сам Николай II хотел остановить праздник. Как бы то ни было, вечером «цари» танцевали у французского посла графа Л.-Г. Монтебелло. Чиновник Министерства Императорского двора В. С. Кривенко, которому танцы в день трагедии казались кощунством, предложил царскому духовнику отцу И. Л. Янышеву настоять на отмене праздников. Протопресвитер, благожелательное отношение к которому в день царской свадьбы (14 ноября 1894 года) было подтверждено награждением «во внимание к отлично-усердному служению» бриллиантовыми знаками ордена Святого Александра Невского, не стал этого делать, сославшись на невозможность беспокоить государя подобными заявлениями. «Я убежден, — писал много лет спустя В. С. Кривенко, — что именно вмешательство духовника подействовало бы и спасло бы Николая II от многого, что потянулось цепью за таким вызывающим пренебрежением к народному горю».
Наивное убеждение? Да. Как мог старый протопресвитер воздействовать на государя, если тот не видел очевидного (точнее, не мог это очевидное реализовать в действие — остановить торжества)? К тому же в мае 1896 года рядом с государем было много представителей православного духовенства, члены Святейшего синода, прославленный отец Иоанн Кронштадтский! Что было делать монарху! Вспоминая состоявшийся вечером 18 мая 1896 года бал во французском посольстве, Б. А. Энгельгардт писал, что «глядя на лицо государя, видно было, насколько он угнетен случившимся. Вечером на балу… всем бросился в глаза напряженный разговор государя с великим князем Сергеем Александровичем, который, в качестве генерал-губернатора Москвы, являлся ответственным за все происшедшее». Бал был великолепен, «танцы сменялись танцами, между прочим, одна кадриль была составлена почти исключительно из членов различных царствующих домов в Европе. Роскошные букеты живых цветов приносили корзинами, кроме того дамам раздавали красивые веера — все казалось прекрасно, но какой-то незримый гнет, какая-то тревога чувствовалась в залах, мешая нарядной толпе беззаботно отдаться веселью». Начальник французского Генерального штаба генерал Р. Ш. Буадефр решил обратиться к царю со словами сочувствия и напомнил, что несчастные случаи бывают везде — «„например, у нас во Франции во время коронации Людовика XVI…“ Он не кончил… Он почувствовал полярный холод вокруг, и конец фразы застыл у него на языке» — так описывал эту историю парижский журналист П. д'Альгейм. А два дня спустя великий князь Владимир Александрович устроил для приехавших на коронацию гостей, военных атташе, чинов посольств голубиную стрельбу в тире, находившемся в ста шагах от кладбища, где хоронили жертв Ходынки. «И в то время, когда весь народ плакал, — писал французский журналист, — мимо проехал пестрый кортеж старой Европы, Европы надушенной, разлагающейся, отживающей, Европы дворов и главных штабов. И скоро затрещали выстрелы».
А. В. Богданович записала в своем дневнике 5 июня 1896 года, что когда царь ехал к германскому послу Г. Радолину (на «музыкальное собрание» и спектакль), «народ ему кричал, что не на обеды он должен ездить, а „поезжай на похороны“. Возгласы „разыщи виновных“ многократно раздавались из толпы при проезде царя. Народ, видимо, озлоблен». Да, коронационные торжества Русского двора продолжились, точно Ходынки и не было, но стоит напомнить, что среди простого народа были и такие, кто завидовали родственникам погибших, получивших за смерть близких денежную компенсацию. Горе не всегда объединяет.
Для царя же горе вновь оказалось соединено с радостью (как ранее — смерть отца и женитьба на любимой). Это отразилось и в записях его дневника. «В 2 ч. Аликс и я поехали в Старо-Екатерининскую больницу, где обошли все бараки и палатки, в которых лежали несчастные пострадавшие вчера. Уехали прямо в Александрию, где хорошо погуляли. Выпив там чаю, вернулись назад. В 7 ч. начался банкет сословным представителям в Александров[ском] зале». Кроме того, в тот же день в церкви Кремлевского дворца в присутствии царской четы и великих князей была совершена заупокойная лития по погибшим на Ходынском поле. Калейдоскоп настроений, эмоций, событий! Есть от чего прийти в замешательство. 20 мая после семейного завтрака в Николаевском дворце царь с царицей вновь отправились навестить раненых на Ходынском поле (на сей раз — в Мариинскую больницу), вместе с ними — Сергей Александрович и Елизавета Федоровна. А вечером того же дня императорская чета развлекалась на генерал-губернаторском балу — на балу у того, кого общественное мнение считало одним из виновников Ходынки!
Действительно, как будто ничего и не случилось. Расследование шло своим чередом, праздники — своим. Первоначально Ходынское дело было поручено ставленнику Сергея Александровича — министру юстиции Н. В. Муравьеву, который в своем отчете постарался обойти вопрос о виновниках катастрофы, в том числе о великом князе — генерал-губернаторе Москвы. Под удар попадали Министерство Императорского двора и граф И. И. Воронцов-Дашков, что не могло не встретить противодействия со стороны императрицы-матери. Под ее влиянием новое расследование поручили графу К. И. Палену — бывшему министру юстиции и верховному маршалу на коронации. Николай II коротко отметил это в своем дневнике, упомянув о «брожении в семействе по поводу следствия, над кот[орым] назначен Пален». Человек прямой и честный, К. И. Пален сразу после Ходынки «имел неосторожность сказать во дворце, что вся беда заключается в том, что великим князьям поручаются ответственные должности, и что там, где великие князья занимают ответственную должность, всегда происходит или какая-нибудь беда, или крайний беспорядок. Вследствие этого против графа Палена пошли все великие князья», — вспоминал С. Ю. Витте.
В дальнейшем следствие доказало, что главными виновниками трагедии 18 мая были великий князь Сергей Александрович и московская полиция. Однако это не привело к отставке генерал-губернатора Первопрестольной. Самодержавие в очередной раз показало себя как своеволие. При этом возможность проявить свою власть молодой монарх имел не всегда. Характерен такой пример. Принимая депутацию старообрядцев, Николай II сказал: «Искренно скорблю, что русские люди из-за обрядовых подробностей уклоняются от общения с православной церковью». Но благодаря стараниям К. П. Победоносцева в печати эти слова не появились: обер-прокурор Святейшего синода посчитал их публикацию вредной. Получается, что в самодержавной России существовала цензура и на речи самодержца. Знал ли об этом Николай II, осталось невыясненным. Лучшей иллюстрации к разговору о пределах самодержавной власти и придумать трудно. Чем не иллюстрация к сентенциям самого Победоносцева образца 1895 года — в том виде, как их воспроизвел В. В. Розанов!
В майские дни Николай II получил множество подарков и подношений, и один из них оказался по-настоящему символическим. Это был парадный портрет императора в форме лейб-гвардии гусарского полка. Его написала монахиня Екатеринбургского Ново-Тихвинского женского монастыря Емельяна. Монахиня не имела возможности писать портрет «с натуры»: в ее распоряжении были только фотографии. Вероятно, портрет писался, как обычно пишутся в монастыре иконы — с постом и молитвой. Работу Емельяны поместили в Зимнем дворце. В октябре 1917 года революционные солдаты и матросы, захватив царскую резиденцию, изрезали портрет штыками, тем самым выразив свою ненависть к самодержавию. Когда арестованный вместе с семьей и слугами государь в 1918 году оказался в Екатеринбурге, именно монахини Ново-Тихвинского монастыря носили в дом Ипатьева съестные припасы, всячески стараясь облегчить страдания царственных заключенных… Продольные царапины, оставленные на портрете штыками, подвели итог русскому самодержавию с его идеей помазанничества.
…Торжества закончились, как и предусматривалось, 26 мая. «Слава Богу, последний день настал!» — записал в дневнике император. Приняв военный парад, царская чета простилась со всеми чужими свитами, приняла участие в большом обеде для московских властей и представителей сословий, проводила вдовствующую императрицу, вместе с детьми и родственниками отбывавшую в Петербург. Сразу после этого Николай II с супругой, великим князем Сергеем Александровичем и великой княгиней Елизаветой Федоровной уехали на отдых в имение московского генерал-губернатора — Ильинское.
«Проснулись с чудным сознаньем, что все кончено, и теперь можно пожить для себя тихо и мирно!» — записал Николай II в дневнике 27 мая. Не любивший официальных церемоний, государь предпочитал общаться лишь с теми, кто был ему приятен и не досаждал делами. Он с ностальгией вспоминал те времена, когда был наследником и не нес на своих плечах груз ответственности за судьбы многомиллионного народа. «Сегодня ровно два года с того счастливого дня, что мы встретились в Англии в Walton! Какая тогда еще была беззаботная жизнь», — пишет он в дневнике о первой встрече с Alix 8 июня 1894 года. Во время отдыха император много купался, занимался верховой ездой, играл в лаун-теннис, беззаботно веселился с родственниками и друзьями семьи.
В Петербург он вернулся 21 июня, а на следующий день приехал в Царское Село. Но его дневник больше напоминает краткий обзор развлечений, нежели календарь рабочих встреч и приемов. Первые описываются довольно красочно, вторые — скупо и крайне редко. Так, 11 июля Николай II записал, что «принял гр. Палена, кот[орый] окончил порученное ему расследование следствия по Ходынскому несчастию», по обычаю никак не прокомментировав этот прием. Читая его дневник, складывается впечатление, что император живет в двух мирах, оторванных друг от друга. Политика является негативным фоном личной жизни, фоном раздражающим, мешающим главному — семейному счастью. Но и это счастье могло быть полным лишь в случае установления нормальных отношений между Романовыми и им, главой Императорского дома. Он должен был играть новую роль, к которой при жизни отца его не подготовили. Авторитет старших Романовых долгое время подавлял его волю.
С первых дней правления царь, решая государственные дела, часто спрашивал советов ближайших родственников, а те, как отметила в дневнике А. Богданович 6 июня 1896 года, «ему доброго совета дать не могут. Вел[икий] кн[язь] Павел говорил своим офицерам-конногвардейцам, что в царской семье не перестают все ссориться, никто царя не боится. Вел[икий] кн[язь] Владимир со всеми дерзок и нахален. Царь выглядит больным. Во время коронации он был не только бледным, но зеленым. Молодую царицу считают porte-malheur'ом[57], что всегда с ней рядом идет горе». В подобной ситуации царь старался оградить свою личную жизнь, сохранить уголок спокойствия и любви. Но Николай II был главой рода, он должен был, как его отец, внимательно следить не только за ходом государственных дел, но и контролировать ситуацию в собственной большой семье. Имел ли он такую возможность и был ли на это способен?
К концу XIX века Российский императорский дом значительно увеличился (на 1894 год Романовых и их ближайших родственников, помещаемых в «Придворном календаре», насчитывалось 53 человека). 26-летний монарх вынужден был принять на свои плечи груз забот о всех членах дома, стать для них верховным арбитром, а в случае необходимости и судьей. Для молодого человека, ранее практически никак не соприкасавшегося с семейными проблемами и целиком полагавшегося на волю отца, все это было крайне непросто. Большинство Романовых были старше его, и требовалось время для того, чтобы они почувствовали в новом монархе подлинного главу Императорской фамилии. Особенно трудно было добиться подчинения семейно-династической дисциплине от младших братьев почившего царя. В силу своего возраста и большей опытности они считали себя вправе давать племяннику советы (тем более что государь, по словам А. А. Половцова, жаловался им на затруднительность его положения вследствие «неподготовленности и отдаления от дел, в коем его доселе (до воцарения. — С. Ф.) держали»).
Однако уже тогда Николай II стремился продемонстрировать свои самодержавные прерогативы, выбрав в качестве образца для подражания императора Николая I. Тот же Половцов отмечал, что под впечатлением «такого поклонения» он с большим сочувствием относился к вдове великого князя Константина Николаевича — «престарелой и недалекой» Александре Иосифовне (на тот момент самой старой представительнице дома, хорошо помнившей времена Николая I). Именно ей он «сказал, что ему надоели советы дядей и что он им покажет, как обойдется без этих советов». Получалось, что монаршее самолюбие давало себя знать.
Стремясь продемонстрировать свое самодержавие, Николай II запретил внуку Николая I — великому князю Михаилу Михайловичу приехать в Россию на похороны императора Александра III. Это был первый случай жесткого решения нового царя, затронувшего больную для семейства тему. А заключалась она в следующем.
Михаил Михайлович, второй сын великого князя Михаила Николаевича, женился по любви, взяв в жены графиню Софью Николаевну Меренберг — дочь принца Нассауского (от морганатического брака последнего с Н. А. Пушкиной, дочерью поэта). Брак был заключен 14 февраля 1891 года без разрешения императора Александра III в Италии, как отмечал в дневнике В. Н. Ламздорф, «благодаря снисходительности греческого архимандрита, к которому великий князь явился в таком возбужденном состоянии, что это духовное лицо, опасаясь, чтобы Его Императорское Высочество тут же не покончил с собой в случае отказа, удовольствовалось предъявлением документов, удостоверяющих, что великий князь и девица де Меренберг не состоят в браке, и повенчал их в смежной с его квартирой небольшой молельне в присутствии одного англичанина и какого-то прохожего, вызванного с улицы в качестве свидетеля и получившего за это двадцать франков».
Александр III не стерпел подобного самочиния. Возмущение императорской семьи было так велико, что супруга самодержца назвала Михаила Михайловича «свиньей». На имя великого герцога Люксембургского — главы дома, к которому принадлежал отец невесты — принц Нассауский, составили телеграмму, в которой от имени Александра III говорилось: «Я, к сожалению, должен предупредить Ваше Королевское Высочество, что этот брак, заключенный без моего разрешения и без согласия родителей жениха, никогда не может быть признан законным» (курсив мой. — С. Ф.). За словами последовали действия: 26 мая 1891 года Михаил Михайлович был уволен со службы и лишен великокняжеского содержания; ему запретили въезд в Россию. Гнев русского царя не смягчился и после того, как графиня С. Н. Меренберг в 1892 году перешла в православие и герцог Люксембургский пожаловал ей титул графини де Торби. Молодожены поселились в Великобритании, где и узнали о кончине Александра III.
Воцарение его сына первоначально не изменило положения Михаила Михайловича. Но молодой император не отличался последовательностью и мог изменить собственное решение, даже нарушить (не изменив) закон, если почему-либо считал это правильным. «Ему случалось говорить: „Такова моя воля…“, когда он действовал в прямом противоречии с законом, но касалось это всегда самых пустяковых вопросов», — писал о царе Б. А. Энгельгардт. Конечно, в контексте государственных проблем страны вопрос о признании морганатического брака великого князя — пустяковый, но все-таки показательный: 18 апреля 1899 года Николай II формально восстановил Михаила Михайловича на службе в чине штабс-капитана, а спустя 11 лет сделал его флигель-адъютантом и произвел в полковники. Великий князь так и не вернулся в Россию, пережил революцию 1917 года и мирно скончался в Лондоне. Для него все закончилось благополучно. Но «прецедент прощения» был создан. Последствия его осложняли жизнь Николая II — как главы Императорского дома — на протяжении многих лет (о чем еще неоднократно придется говорить), однако так и не заставили задуматься о том, к чему приводит игнорирование «прецедентного права» и насколько оно губительно для монархического принципа как такового.
Так история с Михаилом Михайловичем стала испытанием для утвержденного Александром III 2 июля 1886 года «Учреждения об Императорской фамилии», закона, в эпоху Николая II неоднократно нарушавшегося. Об этом законе стоит сказать несколько слов. «Учреждение» состояло из пяти разделов: 1) О степенях родства в доме; 2) О рождении и кончине членов дома и о родословной книге; 3) О титулах, гербах и других внешних преимуществах; 4) О гражданских правах членов дома; и 5) Об их обязанностях по отношению к императору. Таким образом, юридически оформлялся статус фамилии в соответствии с тем значением, какое придавалось Романовым в самодержавной империи.
Прежде всего, в нем определялось, кто мог признаваться членом Императорского дома. Это могли быть лица императорской крови, родившиеся в браке «с лицом соответственного по происхождению достоинства». Следовательно, дети, рожденные от брака, непризнанного главой дома, не имели прав, принадлежавших «законным» Романовым, и не пользовались «никакими преимуществами, членам Императорского дома принадлежащими». Особо оговаривалось и то, что степень родства членов Дома считается «по родству с тем императором, от которого прямою линией происходят, не смешивая оного приблизившимся родством с последующими императорами». Это означало, например, что дети от брака великого князя Александра Михайловича (внука Николая I) и дочери Александра III — Ксении, заключенного, как уже говорилось, в 1894 году, получали права правнуков императора — со всеми привилегиями и ограничениями. Данная статья и стала определяющей «Учреждение» — ведь Императорская фамилия к концу XIX века численно выросла, — давать одинаковые привилегии всем членам Дома оказалось невозможным. Действительно, если при Павле I к Императорской фамилии принадлежало 9 человек, то к концу царствования Николая I — 28. При Александре III численность Фамилии превысила 50. «Рост императорской семьи грозил увеличением расходов. Эти соображения, — считает академик Б. В. Ананьич, — имели решающее значение при выработке нового законодательства».
Объявленный Александром III в 1895 году пересмотр «Учреждения» (впервые изданного Павлом 15 апреля 1797 года) был подготовлен при участии брата царя — великого князя Владимира. Новый закон корректировал существовавшие ранее права и статус членов дома Романовых. Титул великого князя и великой княжны закреплялся отныне лишь за детьми и внуками, братьями и сестрами императора. Титул князя и княжны императорской крови принадлежал его правнукам. Если дети и внуки монарха именовались Императорскими Высочествами, то правнуки — уже Высочествами. В дальнейшем предусматривалась передача титула только старшему сыну правнука и его старшим, «по праву первородства», потомкам. Младшие дети правнука должны были носить титул «светлости». Это положение сужало круг лиц, имевших право на получение определенного для великих князей содержания, и (в перспективе) должно было сэкономить значительные средства. В случае вступления члена дома Романовых в брак с тем, кто не принадлежал ни к какой владетельной фамилии, его потомство лишалось определенных законом 1886 года прав (равнородный брак с иноверными христианами допускался). Специально подчеркивалось, что титул наследника (цесаревича) «принадлежит единому, объявленному всенародно наследнику престола». Этим уничтожался даже намек на возможность политических (династических) манипуляций именем того, кто в будущем мог возглавить империю. Данный параграф оказался актуален именно в эпоху Николая II, в течение десяти лет правления не имевшего мужского потомства.
Царствующий император, провозглашавшийся «на всегдашнее время» попечителем и покровителем фамилии, как неограниченный самодержец, имел власть отрешать неповинующихся родственников от назначенных в законе прав и поступать с ними как с «преслушными» монаршей воле. Возможность прощения ослушника, не пожелавшего исправиться, законом не предусматривалась. Таким образом, прощение Михаила Михайловича в 1899 году можно считать первым нарушением, допущенным в семейном вопросе императором Николаем II. То, что и в дальнейшем он неоднократно обходил закон 1886 года (не внося в него никаких поправок и исправлений), может служить доказательством того, сколь узко последний царь понимал собственные самодержавные права, вольно или невольно расшатывая династическую дисциплину и подменяя «идею права» собственными «великодушными» действиями, не подчинявшимися регламентации «Учреждения».
Кем ощущал себя молодой император в первую очередь: счастливым семьянином или обладателем огромной империи, распорядителем судеб миллионов людей? Ответ найти несложно. Прежде всего император ощущал себя счастливым семьянином, все остальное прикладывалось к этому. Неумение (и нежелание) императрицы Александры Федоровны нравиться высшему обществу его не пугало — он знал цену лести. Государственная машина, налаженная трудом предшествующих поколений, работала без особых сбоев. Царь мог тешить себя иллюзией, что все идет хорошо. «У меня дел много, — писал он дяде, великому князю Сергею Александровичу, в ноябре 1896 года, — но ничего — справляюсь, с Божией помощью, и не могу жаловаться; на душе у меня спокойно, а в семейной жизни — я желал бы всякому такого же полного счастья, тишины и блаженства!» Где семья — там счастье. Императору Николаю II в этом отношении можно было позавидовать. Он любил жену, без необходимости с ней не расставался. Удивительно, но после свадьбы они ни одного вечера не провели врозь. «В первый раз после свадьбы нам пришлось спать раздельно; очень скучно!» — записал император в дневнике 6 мая 1896 года, накануне приезда на коронационные торжества в Москву. Удивлявшая современников привязанность царя и царицы друг к другу не ослабела и в дальнейшем — они были не только мужем и женой, они были единомышленниками. Александра Федоровна стремилась (как могла и умела) помогать супругу, считая такую помощь и естественной, и необходимой. Николай II, в свою очередь, всегда знал, что жена — бескорыстна и правдива, ей можно доверять во всем и всегда. Данное обстоятельство не следует забывать, поскольку чиновничеству он не доверял, с первых лет царствования пытаясь преодолеть пропасть между «простым народом» и троном. Что из этого получилось — отдельный разговор, но важна цель. И для царя, и для царицы она была определена раз и навсегда.
Разумеется, их связывали и дети. Первым ребенком была дочь, названная Ольгой. Девочка родилась еще до коронации, 3 ноября 1895 года. Император тогда пережил огромный эмоциональный подъем, что отразилось и в его дневнике. Вместе с Николаем II при родах присутствовали Мария Федоровна и великая княгиня Елизавета Федоровна (Элла). «Когда все волнения прошли и ужасы кончились, — записал царь в тот день, — началось просто блаженное состояние при сознании о случившемся!» Под ужасами он понимал родовые схватки супруги. Конечно, в семье самодержца надеялись на рождение наследника, но тогда радость еще не омрачалась страхами за то, что императрица не сможет родить мальчика.
Рядом с комнатой, где лежала Александра Федоровна, присутствовал министр Императорского двора граф И. И. Воронцов-Дашков (так было заведено еще в XIX веке). Более того, по закону он должен был присутствовать при рождении царских детей, но в точности это не исполнялось: после появления на свет ребенка государь просто выносил новорожденного и показывал его министру. Заранее составлялись и манифесты о рождении, причем в пяти экземплярах: медицина в XIX века не могла указать, кто родится — мальчик или девочка. Поэтому манифестов было пять: на случай рождения сына, на случай рождения дочери, на случай рождения двойни — для двоих сыновей, для двух дочерей, и для рождения сына и дочери (хотя случаев рождения двойни в какой-либо владетельной семье тогда не было).
Уже 4 ноября 1895 года подданные официально были оповещены о рождении нового члена дома Романовых: высочайший манифест об этом составили в традиционных для XIX века формах (он ничем не отличался, например, от манифеста о рождении Николая II). Помещалась и информация врачей: лейб-акушера А. Крассовского, профессора Д. Отта и лейб-хирурга Г. Гирша. На следующий день Д. О. Отт, выдающийся медик своего времени, был пожалован в лейб-акушеры и с тех пор неизменно консультировал императрицу. Крещение первой дочери императора назначили на 14 ноября — в первую годовщину свадьбы и день рождения императрицы Марии Федоровны. Оно должно было состояться в церкви Большого Царскосельского дворца (Ольга родилась в Александровском дворце Царского Села).
Все прошло безо всяких изменений или корректировок установленного ритуала: девочку крестил царский духовник протопресвитер И. Л. Янышев, а восприемниками (крестными) были определены родственники (причем как православные, так и протестанты): бабушка — императрица Мария Федоровна, прабабушка — королева Великобритании Виктория, вдовствующая императрица Германии и королева Прусская Виктория, королева Эллинов Ольга Константиновна, король Датский Христиан IX, великий герцог Гессенский Эрнст-Людвиг и великий князь Владимир Александрович. Большинство восприемников не участвовали в церемонии, были «заочными» крестными. Но установившиеся при Русском дворе традиции никто нарушать не стал, придворная «форма» оказалась важнее православного «содержания» таинства. Также в согласии с традицией император на момент крещения ушел в соседнюю комнату и вернулся в храм лишь после оповещения о том, что таинство совершено. Крещение завершалось песнопением «Тебе, Бога, хвалим» и 101 пушечным выстрелом. Затем последовала литургия, совершенная столичным митрополитом Палладием.
Разумеется, крестины великой княжны были торжеством, на которое съезжались члены дома Романовых, высшие сановники империи, церковные иерархи, придворные и представители дипломатического корпуса. Все было торжественно и чинно. Около дворца, у парадной двери, в две шеренги выстроились камер-пажи. Мимо них в строгом порядке проходили младшие дворцовые служащие: скороходы в шляпах с перьями, камердинеры в расшитых золотом сюртуках, конвойцы в красных черкесках. Затем шли адъютанты великокняжеских дворов, караул преображенцев и кавалергарды в блестящих касках (которыми командовал будущий президент Финляндии барон Маннергейм). Во главе высочайшего выхода шла императрица-мать, за которой попарно следовали великие князья и княгини. После акта крещения, войдя в храм, царь встал рядом с матерью. По окончании службы кортеж в том же порядке проследовал во внутренние покои дворца. Торжество окончилось. В тот же день перестали выходить официальные бюллетени о состоянии здоровья Александры Федоровны и новорожденной великой княжны (все, по словам врачей, было «отрадно»).
Два года спустя, 29 мая 1897 года, на свет появился второй ребенок царской четы — великая княжна Татьяна Николаевна, а еще через два года (14 июня 1899 года) у Николая II и Александры Федоровны родилась третья дочь — великая княжна Мария Николаевна. Империя была оповещена о рождении традиционными для таких случаев манифестами и бюллетенями о здоровье матери и дочерей. Торжества крещения проходили в Петергофе — одной из любимых резиденций семьи последнего самодержца. Семья предпочитала жить не в Большом Петергофском дворце, а в маленьком Фермерском, расположенном в глубине парка. И при крещении Татьяны, и при крещении Марии церемониал оставался неизменным: девочек торжественно, в придворной карете привезли в Большой дворец, где протопресвитер И. Л. Янышев в отсутствие родителей совершил таинство.
Восприемниками, как и в случае с Ольгой, были ближайшие родственники, и православные, и протестанты. Для Татьяны ими стали императрица Мария Федоровна, ее отец (датский король Христиан IX), великий князь Георгий Александрович, герцог Йоркский, великая княгиня Мария Александровна, великий князь Михаил Николаевич, великая княгиня Ксения Александровна и принцесса Виктория Баденская. Крещение состоялось в присутствии высочайших родственников и гостей 8 июня. Крещение Марии состоялось через 13 дней после ее рождения, 27 июня 1899 года, также в присутствии многочисленных родственников (22 членов дома Романовых и восьми князей и принцев императорской крови). Восприемниками Марии Николаевны были бабушка, императрица Мария Федоровна, королевич Георг Греческий, великие княгини Елизавета Федоровна и Александра Иосифовна, а также принц Генрих Гессенский. Как и ранее, западные родственники Романовых, названые крестные царских дочерей, на торжествах отсутствовали (так, в 1897 году отсутствовал и крестный Татьяны Николаевны великий князь Георгий Александрович, ее дядя).
Радость, вызванная рождением детей, у царской четы была не полной. Николай II ожидал появления на свет наследника престола, но императрица рожала только девочек. Это не могло не волновать Николая II, вынужденного учитывать, что правом наследования престола в доме Романовых прежде всего обладают лица мужского пола. В то время наследником считался младший брат царя великий князь Георгий. Разумеется, неизлечимо больной чахоткой, он был номинальным наследником, но все-таки — как второй сын Александра III — титуловался цесаревичем. Почти безвыездно проживая в Крыму (в Абас-Тумане), он не принимал никакого участия в политической жизни и жизни Фамилии. Цесаревич, правда, был помолвлен со своей кузиной, дочерью греческого короля Георга I — Марией, но до свадьбы дело не дошло — в 1899 году он скончался.
Это случилось спустя всего две недели после рождения у царя дочери Марии. Так в очередной раз радость была омрачена горестным известием. 28 июня, в понедельник, вернувшись с прогулки, царь получил от лечащего врача брата «неожиданную страшную весть о кончине дорогого Георгия в Абас-Тумане». С горестным известием Николай II поехал к матери, не зная, как сообщить ей о случившемся, «…хотелось бы провалиться скорее, чем передать о таком событии», — записал он в дневнике. Он сам сообщил о смерти брата сестре Ксении и супруге, боясь напугать их этим известием. Целый день Николай II провел между своим домом и Коттеджем — семья жила тогда в Петергофе.
«В 7 час[ов] была отслужена панихида в малой церкви, — записал царь в тот день в дневнике, — только тогда я понял всю действительность. Вечером прогулялся с д[ядьями] Сергеем и Павлом и оставался у Мамá до того, что она легла спать.
Помоги и благослови Господи!»
Человек деликатный, умевший скрывать свои переживания, царь старался облегчить страдания своих близких, лишь в дневнике позволяя себе быть эмоциональным. В тот день, 28 июня, великий князь Георгий совершал обычную поездку на мотоцикле. Во время поездки случилось внутреннее кровоизлияние. Его перенесли в избу жившей неподалеку крестьянки, в нескольких верстах от Абас-Тумана, где он и умер. То была третья жертва туберкулеза в семье Романовых. От той же болезни скончались сын великого князя Михаила Николаевича — Алексей (в 1895 году) и его двоюродный брат Вячеслав Константинович (в 1879-м).
Согласно официальному извещению, цесаревич умер в 9 часов 35 минут утра «вследствие внезапного сильного кровоизлияния горлом». При дворе на три месяца был объявлен траур. Кончина цесаревича заставила в тот же день заявить о новом наследнике престола: в манифесте, выпущенном по этому поводу, от имени императора говорилось, что «отныне, доколе Господу не угодно еще благословить Нас рождением Сына, ближайшее право наследования Всероссийского Престола, на точном основании основного Государственного Закона о престолонаследии, принадлежит любезнейшему брату Нашему Великому Князю Михаилу Александровичу». Так младший брат царя, на тот момент неженатый, стал официальным наследником престола.
По мнению С. Ю. Витте, объявление Михаила Александровича наследником не вытекало непосредственно из закона, ведь и так было ясно, кто имеет право наследовать царствовавшему самодержцу в случае отсутствия у него детей мужского пола. А то, что царь был женат и «мог всегда иметь сына», делало положение его брата двусмысленным — ведь с рождением в царской семье мальчика великого князя Михаила «пришлось бы разжаловать» из наследников. Насколько прав был в своих заключениях С. Ю. Витте, судить сложно, но то, что у этой проблемы имелась этическая сторона — несомненно. Царь и царица ждали рождения сына, надеялись на это и боялись, что титул «цесаревича», данный брату царя, может помешать появлению у самодержца сына-наследника. В результате Михаил Александрович не получил титула цесаревича, который носил его брат Георгий. «Факт этот очень комментировался при Дворе Марии Федоровны, — отмечал генерал А. А. Мосолов, — но он легко объясняется надеждою молодой императрицы, что у нее скоро родится сын». Эта надежда согревала жизнь последней царской четы в продолжение многих лет, но в то же время она породила сплетни и слухи, стала причиной скандальных знакомств Николая II и Александры Федоровны. Но обо всем по порядку.
Четырнадцатого июля великий князь Георгий Александрович был торжественно погребен в усыпальнице предков — его тело с соблюдением всех церемониальных правил доставили в столицу (через Новочеркасск, Рязань и Москву), разрешив людям всех званий приходить в собор «для поклонения». Среди следовавших за «печальной колесницей» был император, Александра Федоровна не присутствовала по причине рождения третьей дочери.
Она полностью отдавалась воспитанию дочерей, с первых дней жизни сама кормила их грудью (чего ранее в царской семье не было принято), следила за тем, чтобы дети росли здоровыми и закаленными. Семья для нее была самым главным в жизни. Будучи супругой самодержавного монарха, она осознавала свою ответственность — и как матери его детей, и как помощницы в его делах. Однако ее взгляды редко встречали понимание у современников, с подозрением наблюдавших за молодой царицей. Ее благородные стремления часто воспринимались совершенно превратно — и вовсе не потому, что близкие ко двору лица были «слепы» и «циничны». Дело заключалось в том, что царица имела собственные представления о правах и обязанностях супруги русского монарха и действовала в соответствии с этими представлениями.
Так было и в 1900 году, когда царь серьезно заболел. Случилось это в конце октября в Ливадии. 25 октября император почувствовал недомогание, но не отказал себе в прогулке, а затем принял В. Н. Ламздорфа. На следующий день он уже не выходил из дома. Сначала врачи думали, что это «инфлуэнца», но вскоре установили: у царя брюшной тиф. Болезнь быстро прогрессировала — у императора даже не было сил делать обычные ежедневные записи (после 26 октября он открыл дневник только 30 ноября). Болезнь императора, к тому же не имеющего сына-наследника, — проблема государственной важности, о чем свидетельствовали и бюллетени о состоянии здоровья Николая II, публиковавшиеся в «Правительственном вестнике» начиная со 2 ноября 1900 года. Сперва их подписывали лейб-хирург Гирш и врач великого князя Петра Николаевича — Тихонов, а скреплял — министр Императорского двора барон В. Б. Фредерикс (за три года до того сменивший И. И. Воронцова-Дашкова). Потом в Ливадию, по предложению С. Ю. Витте, был вызван почетный лейб-медик Попов, профессор Военно-медицинской академии.
Информация бюллетеней в целом была сдержанно-оптимистической, подданных уверяли, что «течение болезни правильное». Иногда только сообщалось, что «сон был прерывистый», «был пот», а самочувствие утром — «довольно удовлетворительное». Однако уже то, что о состоянии здоровья монарха каждый день составлялись бюллетени, означало, что болезнь опасная. С 5 ноября, по распоряжению Святейшего синода, во всех православных храмах за литургиями стали совершаться молебны об исцелении царя. О выздоровлении государя молились и представители нехристианских религий, в том числе и в еврейских обществах. Об улучшении его состояния заговорили в середине ноября 1900 года, хотя в то время процесс выздоровления лишь начинался.
Двадцать второго ноября 1900 года подданные могли с удивлением прочитать в газетах поздравление, адресованное царем семеновцам — по случаю их полкового праздника. В телеграмме говорилось, что Николай II пьет за здоровье и процветание полка. Форма поздравления несколько обескураживала: никто из здоровых Романовых, поздравивших семеновцев, не «пил» за их здоровье, а больной император, о здравии которого по всей России служились молебны, — «пил». На самом деле, несмотря на то, что император подписывал бодрые телеграммы с поздравлениями, он все еще продолжал оставаться в постели. И на следующий день, когда отмечалось рождение «наследника и великого князя» Михаила Александровича, в московском Успенском соборе на молебне во здравие императора присутствовали военные и гражданские власти, сословные представители Первопрестольной.
Уверенно заявить о победе над болезнью врачи смогли 25 ноября, отметив, что прошедшие сутки император «чувствовал себя очень хорошо; часть дня проводит вне постели». Последний бюллетень, подписанный 28 ноября, был опубликован 30-го. Болезнь отступила. Николай II публично поблагодарил всех, кто в те дни засвидетельствовал свои верноподданнические чувства и молился о его выздоровлении. С 30 ноября император наконец снова стал вести дневник, в котором записал, как впервые оделся и вышел на балкон подышать свежим воздухом (в течение пяти предшествовавших недель он не выходил из трех комнат своей супруги). Тиф Николай II перенес без осложнений («все время ничем не страдал», — отметил он в дневнике). «Моя душка Аликс, — писал он, — нянчила меня и ходила за мною как самая лучшая сестра милосердия. Я не могу выразить, чем она была для меня во время болезни. Господь да благословит ее!»
Императрица действительно приняла на себя все заботы о больном супруге. Товарищ министра внутренних дел П. Н. Дурново рассказывал, что Александра Федоровна даже написала Марии Федоровне, «что просит ее не приезжать к больному, что она никому не уступит места у его постели, одна будет за ним ухаживать». Более того, отметила 16 ноября 1900 года A. Богданович, «она прямо приказала объявить всем министрам, что ни одной бумаги не допустит до царя, что все бумаги должны быть адресованы ей и она разберется, что и когда показать царю». О том, что со дня заболевания Николая II «императрица являлась строгим цербером у постели больного, не допуская к нему не только посторонних, но и тех, кого желал видеть сам государь», писал и близкий к придворным кругам генерал А. А. Мосолов. Ежедневно допускался только барон B. Б. Фредерикc, но и его — министра двора — часто оставляли за ширмой, запрещая показываться и разговаривать с самодержцем. По мнению А. А. Мосолова, за время болезни царя в Александре Федоровне «ярко сказались умственные способности и кругозор маленькой немецкой принцессы, хорошей матери, любящей порядок и экономию в хозяйстве своего дома, но не могущей по внутреннему своему содержанию стать настоящей императрицей». Это вызывало особенное сожаление генерала, ибо при твердом характере она могла бы помочь венценосному супругу.
Итак, представления Александры Федоровны о правах и обязанностях супруги самодержца никак не вписывались в те правила, которые сформировались в России XIX века: влияния на ход политической жизни страны ни одна императрица не имела. Но эти правила, очевидно, не слишком волновали Александру Федоровну: будущее показало, что она не намерена была отказываться от того, чтобы давать супругу советы по государственным делам, настаивать на принятии решений по своему усмотрению. Не всегда она добивалась желаемого, но тенденция очевидна. Роковым образом она проявилась спустя много лет, во время Первой мировой войны.
Первого декабря 1900 года царь, предварительно выслушав докторов, начал разбирать накопившиеся за время болезни журналы, заново и с удовольствием погружаясь в работу. 2 декабря он принял первый после болезни доклад — у графа В. Н. Ламздорфа. «Моей пустой и отдохнувшей голове хочется заниматься», — заметил он с юмором. В воскресенье 3 декабря Николай II смог присутствовать на церковной службе. 6 декабря, в день Ангела, он написал в дневнике, что после выздоровления чувствует в себе такое обновление, точно недавно появился на Божий свет, что начинает расти и укрепляться, что с радостью вновь помолился в храме. Он проводил время в кругу близких ему людей (тогда в него входили сестра Ксения и ее муж Александр Михайлович, великие князья Петр и Николай Николаевичи, дочери черногорского князя Николая Милица и Анастасия); радовался возможности жить семейно, камерно. Ливадия действовала успокаивающе. Но сказка, затянувшаяся из-за болезни, должна была завершиться: ждали дела в Петербурге.
За время болезни супруга Александра Федоровна окончательно поняла, что ее положение зависит от того, сможет ли она дать России наследника престола. Действительно, болезнь царя чуть было не вызвала серьезный политический кризис, заставив близких к трону сановников поднять вопрос о престолонаследии. Именно тогда, в ноябре 1900 года, произошел инцидент, имевший целый ряд последствий. Его историю изложил в своих воспоминаниях С. Ю. Витте. Однажды утром, когда здоровье государя стало внушать докторам опасение, министр внутренних дел Д. С. Сипягин позвонил Витте и предложил приехать для совещания. У Сипягина Витте застал министра иностранных дел Ламздорфа, министра двора Фредерикса и великого князя Михаила Николаевича. Сановники обсуждали «вопрос о том, как поступить в том случае, если случится несчастье и государь умрет. Как поступить в таком случае с престолонаследием?». Министр финансов заявил, что в таком случае трон немедленно наследует Михаил Александрович. На это Витте сделали «не то возражения, не то указания», будто бы императрица беременна, следовательно, есть вероятность рождения сына. Но законы не предвидели подобного обстоятельства (тем более что никто не мог поручиться, что родится именно сын).
По мнению Витте, «невозможно поставить Империю в такое положение, чтобы в течение, может быть, многих месяцев страна самодержавная оставалась бы без самодержавца, что из этого совершенно незаконного положения могут произойти только большие смуты». Присутствовавшие соглашались с высказанным мнением, но определиться все-таки не спешили. На вопрос Михаила Николаевича: «Ну, а какое положение произойдет, если вдруг через несколько месяцев Ее Величество разрешится от бремени сыном?» — Витте сказал, что ответ смог бы дать лишь сам наследник — Михаил Александрович. Он, по мнению Витте, настолько честный и благородный человек, что если сочтет полезным и справедливым, сам откажется от престола в пользу племянника. На том и порешили, частным образом доложив о совещании императрице.
Так как Николай II вскоре выздоровел, вопрос о престолонаследии временно потерял свою актуальность. Но только временно. Поэтому, уезжая из Ялты, С. Ю. Витте попросил министра двора доложить царю о затруднении, в которое попали сановники в связи с вопросом о престолонаследии. Государь, по мысли министра финансов, должен был дать необходимые указания, оформив их в законе. Произошедшее имело следствием негативное отношение к Витте со стороны императрицы, о чем ему впоследствии говорили близкие к царской чете лица.
Были ли после ноябрьских событий 1900 года внесены какие-либо изменения в закон о престолонаследии, точно неизвестно. Однако и С. Ю. Витте, и обер-прокурор Святейшего синода К. П. Победоносцев, и министр юстиции Н. В. Муравьев получили поручение «составить соответствующий указ, который не был опубликован и затем, вероятно, потерял силу со счастливым событием рождения великого князя Алексея Николаевича». Впрочем, до рождения цесаревича было еще далеко — он родился летом 1904 года, — а тогда, в 1900-м, о рождении в царской семье сына можно было только молиться.
Надежды на рождение мальчика не оправдались и в 1901 году: 5 июня в Петергофе (в Новом дворце) у царской четы родилась четвертая дочь — великая княжна Анастасия Николаевна. Бюллетени о состоянии здоровья новорожденной и ее матери были самые благоприятные. Через двенадцать дней состоялись крестины, на которых (уже по традиции) первой среди восприемников была Мария Федоровна. Восприемниками стали также принцесса Ирина Прусская, великий князь Сергей Александрович и великая княжна Ольга Александровна. Рождение дочери, вероятно, обескуражило царя и царицу. С. Ю. Витте (со слов министра юстиции Н. В. Муравьева) передает, что именно тогда «у Их Величеств как бы появилась мысль, или, вернее, вопрос, нельзя ли в случае, если они не будут иметь сына, передать престол старшей дочери. Я подчеркиваю, — продолжает далее мемуарист, — что это не было отнюдь решение, а лишь только вопрос. Этим вопросом занимался как Н. В. Муравьев, так и Константин Петрович Победоносцев, который к такой мысли относился совершенно отрицательно, находя, что это поколебало бы существующие законы о престолонаследии, изданные при императоре Павле, и которые имели ту весьма важную государственную заслугу, что с тех пор Русский престол, в смысле прав на престолонаследие, сделался устойчивым и прочным». Можно предположить, что С. Ю. Витте в своих воспоминаниях дважды (хотя и по-разному) рассказал одну историю, связанную с проблемой престолонаследия. В первый раз — об указе, который регулировал бы ситуации, подобные ноябрьской 1900 года, и второй — о возможности наследовать престол старшей дочери государя. И в первом, и во втором случаях, что показательно, С. Ю. Витте назвал одних и тех же лиц — Н. В. Муравьева и К. П. Победоносцева.
Итак, процарствовав почти семь лет, Николай II не имел сына. Важнейший государственно-династический вопрос не был решен. Оставалось уповать на небеса или на тех, кто является «любимцем небес», кто сможет помочь, утешить, направить. И вскоре на русском придворном небосклоне засияла звезда странного человека, еще в XIX веке прославившегося как «лионский магнетизер».
Его звали Филипп Низье-Вашо (Philippe Nizier-Vachod). Он родился во Франции, в местечке Луазье в Савойе, 25 апреля 1849 года. Родители его были крестьянами, и с ранних лет мальчик привык к работе по хозяйству, помогал отцу пасти стадо овец. Однако еще в детстве он стал привлекать внимание своими необыкновенными способностями. «Мне едва минуло шесть лет, — вспоминал Филипп впоследствии, — а уже наш деревенский священник был обеспокоен некоторыми явлениями, происходившими со мной, и мне говорил: малыш, тебя, должно быть, плохо окрестили, и мне кажется, что твоим господином является дьявол». В 13 лет ребенок переехал в Лион к дяде-мяснику. По словам изучавшего историю Филиппа посла Франции в императорской России М. Палеолога, будущая знаменитость уже тогда проявлял странные наклонности — например, любил одиночество, интересовался колдунами, ворожеями, магнетизерами и сомнамбулами. «Он попробовал себя в оккультной [тайной] медицине и с первого же дня преуспел в этом».
В 1872 году Филипп Низье-Вашо открыл небольшой медицинский кабинет, где лечил своих пациентов «психическими флюидами» и «астральным динамизмом» (fluides psichiques et les dynamisms astraux). Что сие значило — понять затруднительно, но, совершенно очевидно, это была «нетрадиционная медицина». Человек обаятельный, с ясным проницательным взглядом, он мог воздействовать на тех, с кем общался. Впрочем, медицинского диплома у него не было (в Лионском университете он учился всего семь месяцев — с ноября 1874-го по июнь 1875 года, так как был исключен из числа слушателей по причине занятия целительством). Профессиональные врачи трижды подавали на него жалобы (в 1887, 1890 и 1892 годах). Низье-Вашо приговаривался к штрафу, но не бросал своих занятий, тем более что все свидетели выступали на его стороне, отмечая его способность утешать и укреплять. В сентябре 1877 года он женился на своей пациентке Жанне Ландар и был счастлив в браке.
До 1896 года его клиентура в основном состояла из простых людей — ремесленников, лавочников, консьержей и кухарок. Затем появились «люди из общества». Хозяйка табачной лавки, располагавшейся напротив его кабинета, будучи информатором полиции, однажды сообщила, что видела у Филиппа русского князя, «высокого худого человека, имя которого она не могла вспомнить и который приходил с двумя элегантными дамами». А кухарка Филиппа показывала письмо с печатями, на которых изображалось русское оружие. Незадолго до получения этого письма некие русские дамы («С.» и «П.»), будучи проездом в Лионе, посетили Филиппа и ушли потрясенные его сверхъестественными способностями и проницательностью. Они упросили его сопровождать их в Канны, где представили великому князю Петру Николаевичу, его жене — Милице и сестре последней — Анастасии (в дальнейшем ставшей супругой великого князя Николая Николаевича). Так излагает историю знакомства Филиппа с представителями династии Романовых М. Палеолог.
Русский биограф Филиппа — представитель одной из известных до революции купеческих семей Москвы П. А. Бурышкин, — пользовавшийся сведениями М. Палеолога, добавляет несколько любопытных штрихов к истории будущего царского «Друга». Отмечая, вслед за французским дипломатом, что с Филиппом подвизались доктора Стейнзи (Steintzy; у Бурышкина — Стейснюа) и Лаланд, ставший затем зятем целителя, русский исследователь указывает, что «с ними часто работал и доктор Энкосс (Папюс). Но оба эти сотрудника работали вместе с ним не только в области медицины. Оба — в особенности Папюс — были известными оккультистами, посвящавшими немало времени популяризации „тайных знаний“». Последнее обстоятельство стоит запомнить: в аристократических кругах Европы была мода на «тайные знания». Стремление узнать будущее, изменить с помощью мистических операций свою жизнь, используя эзотерический и символический метод понимания внешнего мира, отличало многих «богоискателей» тех лет.
Папюс создал даже орден мартинистов, чтобы объединить всех, интересовавшихся оккультизмом и герметическими знаниями. Избранный в 1891 году Великим магистром Верховного совета ордена мартинистов, Папюс пытался распространить свою деятельность и за пределы Франции. В 1896 году, во время визита русской императорской четы в Париж, по его инициативе представители французского оккультного масонства отправили царю приветствие, пожелав ему «обессмертить свою империю полным единством с Провидением». Николай II и Александра Федоровна, через российского посла А. П. Моренгейма, передали Папюсу свою благодарность. Выступая 24 сентября на официальном обеде у президента Франции Ф. Фора, Николай II даже использовал язык мартинистов, отозвавшись о Париже как об «источнике… великого света». Спустя несколько лет, зимой 1900/01 года, Папюс приехал в Петербург, где в присутствии великих князей Петра и Николая Николаевичей, а также сестер-«черногорок» (как их называли при дворе) — Милицы и Анастасии — читал лекции.
По словам А. Ф. Керенского, в основанной Папюсом в столице России масонской ложе «царь, по слухам, занял пост „Высшего гостя“. В число членов ложи вошли наиболее видные представители санкт-петербургского общества. Папюс проводил сеансы, во время которых обычно вызывал дух Александра III для бесед его с сыном Николаем II». Более того, по мнению Керенского, именно связями с орденом мартинистов часто объясняют непоколебимую верность царя союзу с Францией. На влияние «разных духовидцев с Папюсом во главе» на российскую политику много позже, уже в столыпинскую эпоху, «весьма прозрачно» намекали даже газеты. Характеризуя одну из таких статей, граф И. И. Толстой заметил: «Хотя в статье и говорится только об „аристократических“ кругах, но ясно, что намекают на царя и императрицу».
То, что для информированных современников оккультные увлечения царя не являлись тайной, показательно само по себе. Эти увлечения стали своеобразным «знамением времени», симптомом кризиса религиозного сознания. Без преувеличения можно сказать, что «символ оккультизма» того времени — Папюс — стал предтечей Филиппа. Схема, как ее излагает С. Ю. Витте, выглядела так: супруга великого князя Петра Николаевича — Милица, познакомившись с Папюсом, по его рекомендации встретилась с Филиппом. «Магнетизер» произвел на великую княгиню сильное впечатление. Желая оказать ему помощь в легализации врачебной деятельности, она обратилась к заведующему русской агентурой Департамента полиции П. И. Рачковскому. Полицейский честно заявил, что во Франции это невозможно, так как для получения разрешения на врачебную деятельность Филипп должен выдержать соответствующий экзамен. Великая княгиня, разумеется, осталась не удовлетворена услышанным.
Писатель Г. Иванов сравнивает появление «магнетизера» при Русском дворе с действием химического реактива, брошенного в бесцветную жидкость. Сравнение не только художественное, но и верное по сути — «бледная ткань» нового царствования действительно ярко окрашивается «болезненным отблеском» от прикосновения рук «заезжего шарлатана». Появился человек, на которого можно уповать, который возьмет на себя решение самых сложных проблем царской четы — проблем интимно-семейных и в то же время государственно-династических. Он уверяет, что может сделать так, что у царя и царицы родится долгожданный наследник.
Почему же ему верят? Потому что в его сверхъестественных способностях убеждены те, кому Николай II и Александра Федоровна доверяют, потому что они хотят верить в чудо. «Граф Муравьев-Амурский — русский военный агент во Франции — попадает однажды на сеанс некоего „отца Филиппа“, спирита и гипнотизера, популярного в парижских роялистских кругах, — описывает историю „русской славы“ лионского врачевателя Г. Иванов, отмечая, что сеанс проходил в день смерти Людовика XVI, когда собравшимся были показаны последние минуты жизни несчастного короля. — <…> Вскоре, встретившись с гостящей во Франции великой княгиней Милицей Николаевной, одной из „черногорок“, страстной спириткой, граф Муравьев в таких ярких красках описывает ей все виденное, что та в свою очередь пожелает познакомиться с Филиппом. Разговор, который они поведут, коснется, между прочим, больного для русской императорской четы вопроса о рождении наследника. „Я могу этому помочь“, — авторитетно заявил Филипп. С этого дня начинается его карьера в России». Одним из источников этой истории был рассказ С. Ю. Витте о скандальном графе, человеке положительно ненормальном, считавшем Филиппа святым и, наряду с другими поклонниками врачевателя, уверявшем, что он не родился, а сошел с небес, куда и уйдет обратно.
О святости Филиппа говорить бессмысленно. Но как бы то ни было, «черногорки», желая царской чете добра, решили представить «магнетизера» государю (П. А. Бурышкин пишет, что этот вопрос обсудили в Каннах). Осенью 1901 года Николай II и Александра Федоровна прибыли во Францию. Проживали они в замке Компьень, где 20 сентября, по инициативе Милицы Николаевны, и состоялась встреча государя с Филиппом. Перед ними предстал среднего роста, полноватый человек, с густыми жесткими усами, обладавший мягким завораживающим голосом. Одет он был просто, в чистый, но не парадный черный костюм. На шее у «магнетизера» висел маленький треугольный мешочек из черного шелка, вероятно, своеобразный амулет.
«С первой же встречи Филипп околдовал царскую чету, которая тотчас же решила пригласить его в Россию. Он сразу же приехал. В Царском Селе ему был отведен дом». По мнению М. Палеолога, доверие венценосцев Филипп завоевал не только магическими талантами, но и спокойными манерами и умением молчать. Один-два раза в присутствии Николая II и Александры Федоровны он проводил сеансы гипноза, предсказаний, перевоплощений, некромантии. Он якобы даже укреплял этими ночными сеансами «колеблющуюся волю» императора. Многие решения диктовались царю тенью Александра III. Беспрекословно воспринималось и все, что советовал Филипп касательно здоровья. Впрочем, эта встреча, описанная М. Палеологом, не была первой. Русский самодержец и его супруга «с умилением» слушали Филиппа еще летом 1901 года.
О чем мог рассказывать царской чете лионский врачеватель — остается только догадываться, наверняка можно утверждать лишь одно — встречи с ним ждали с радостью. Летом 1901 года в Красном Селе, где обыкновенно проходили армейские сборы, император чуть было не нарушил сложившийся за многие годы распорядок, отказавшись приехать на театральное представление. Переменить решение заставил Николая II великий князь Владимир Александрович, убедивший племянника не отступать от устоявшихся в течение лет традиций. Однако прибыв на короткое время в красносельский театр, царь уехал затем к Николаю Николаевичу, где его ожидал Филипп. Современные исследователи предполагают, что 10 июля 1901 года Николай II и Александра Федоровна вновь встречались с «лионским магнетизером», который их поучал.
Почему же он получил право поучать российского монарха? Только потому, что это право ему дали. А дали потому, что в него поверили. А. А. Вырубова, в течение последнего десятилетия существования самодержавия в России являвшаяся близкой подругой Александры Федоровны, в воспоминаниях обмолвилась, что императорская чета верила, что месье Филипп принадлежал к числу людей, обладавших Божией благодатью, молитву которых Господь слышит. То, что Филипп — шарлатан, не имел медицинского диплома, наконец, был инославным (католиком), — не имело никакого значения. Они верили в мистический опыт этого человека, явно переоценивая возможности такого опыта. Отсюда — вера в то, что медиум может вызвать дух почившего родителя и спросить у того, как управлять отечеством. Управлять можно было, разумеется, только опираясь на традиционные самодержавные принципы. Много лет спустя, в 1915 году, императрица напомнила мужу, что его министры «должны поучиться дрожать» перед ним, как об этом говорил m-r Philippe. Те же мысли, со ссылкой на Филиппа, проводились ею и в письмах 1916 года: император должен быть твердым, а конституция для России будет гибелью и России и самодержца. «Духи», очевидно, говорили правильно, действуя в то время уже через другого человека — сибирского странника Григория Распутина (о котором речь еще впереди).
Правильное понимание самодержавного принципа гражданином республиканской Франции не могло не укреплять и веры в то, что он говорил относительно рождения императрицей сына, «если не на этот раз, то непременно на следующий». Написавший эти слова А. А. Половцов полагал, что, руководствуясь исключительно сообщениями и назиданиями Филиппа, император более ни с кем не советовался, давая только «импровизированные» врачевателем приказания, «без предварительного обсуждения и согласования с обстоятельствами, с потребностями, с целями сколько-нибудь обдуманными». Подобный взгляд на действия монарха показателен по нескольким причинам. Во-первых, Половцов характеризует Филиппа как человека, влиявшего на принятие решений самодержавным монархом, тем самым очерчивая и границы его «самодержавия». Во-вторых, он оценивает носителя высшей власти в стране как управляемого. Комментировать здесь нечего.
В России Филипп сумел получить то, что никак не мог получить на родине, — официальный диплом и высокий чин. 9 ноября 1901 года Николай II записал в дневнике, что достал своему «другу» «диплом на звание лекаря из Военно-медицинской академии. Николаша, — продолжил самодержец, имея в виду великого князя Николая Николаевича, — тотчас же заказал ему мундир нашего военного врача». Диплом доктора был выдан военным министром А. Н. Куропаткиным в нарушение существовавших правил. П. И. Рачковский, собравший на Филиппа целое досье, не смог убедить императора, что его «Друг» — авантюрист. Более того, «компромат» на Филиппа послужил причиной увольнения Рачковского.
Разумеется, сам заведующий русской агентурой в Париже не решился бы делать представление «по начальству», не получив соответствующих полномочий. Они были ему даны уже после того, как лионский «магнетизер» получил чин действительного статского советника: обеспокоенный ростом влияния французского целителя, дворцовый комендант П. П. Гессе с разрешения царя запросил Рачковского, на что последний немедленно откликнулся. Донесение Рачковский лично привез в Петербург, заявив непосредственному своему начальнику — министру внутренних дел Д. С. Сипягину, что привез его Гессе. Министр, лучше Рачковского оценивавший положение вещей, порекомендовал ему уничтожить привезенные материалы. В результате «звезда» Рачковского надолго закатилась: занявший пост руководителя МВД после убийства Сипягина В. К. Плеве немедленно уволил заведующего русской агентурой. Ему, правда, назначили пенсию, указав, что получать он ее будет в Брюсселе, где должен безвыездно проживать. Писавший об этом С. Ю. Витте утверждает, что Плеве сказал ему по поводу увольнения Рачковского: «Я это сделал по повелению государя императора». Историю Рачковского изложил в дневнике и А. С. Суворин, не забыв упомянуть о вызовах (на сеансах Филиппа) духа Александра III.
А. А. Половцов в мае 1902 года тоже красочно описал в дневнике, как царь, получив от генерала Гессе донесение Рачковского и прочитав его, «бросил бумаги на пол и стал топтать ногами». У государственного секретаря подобное поведение Николая II не вызывало большого удивления, — «в поддакиваниях и науськиваниях, в смысле ни с кем и ни с чем не согласованного произвольничания, — писал он, — не было надобности в таких негодяях, как Сипягин, Мещерский и Филипп. Уже и без них юный император был падок на самообольстительное самовластие». Акцент на «самообольстительном самовластии» показателен. Характер венценосца, по мнению Половцова, предопределял его поведение — вне зависимости от того, что ему говорили и советовали такие разные люди, как министр внутренних дел Д. С. Сипягин, издатель воинствующе-монархической газеты «Гражданин» и близкий к Александру III князь В. П. Мещерский и лионский «магнетизер».
Поведение царя определялось также и его непосредственным окружением, в начале XX века состоявшим из странных лиц. Первых пять назвал барон М. А. Таубе: во главе дворцовой «камарильи» стоял тогда великий князь Николай Николаевич («злой гений» Николая II), спирит и оккультист, интересы которого разделяли черногорские княжны (ставшие русскими великими княгинями) — Милица и Анастасия Николаевны, в свою очередь увлекшиеся двумя французскими авантюристами — Филиппом и Папюсом. О непоправимом вреде, нанесенном этими лицами монархии в России, Таубе писал почти в тех же выражениях, что и С. Ю. Витте, называя Филиппа «guérisseur» (знахарем), а Папюса «docteur» (доктором в кавычках). То, что «черногоркам» и Николаю Николаевичу удалось «завлечь в свои сети» императрицу Александру Федоровну, удивления у М. А. Таубе не вызывало: «Бедная, измученная и физически, и морально женщина (частыми деторождениями и долгим бесплодным ожиданием наследника) не могла, конечно, не отозваться на посулы французского геррисера, который был горячо ей рекомендован великой княгиней Милицей Николаевной и предсказывал ей, при условии постоянного надзора за ее детьми, скорое рождение страстно желаемого сына». Желание императрицы и ее супруга отблагодарить Филиппа в такой ситуации выглядело вполне естественно. Проявлением благодарности и стало стремление получить для «Друга» французский патент на звание доктора медицины.
История достаточно быстро получила огласку и вызвала негативную реакцию современников. Так, А. А. Половцов, вспоминая о Филиппе, среди прочего написал и о том, как ранее, до скандала с донесением о лионском «магнетизере», П. И. Рачковский добивался от французских властей дарования Филиппу патента на звание доктора медицины. Президент республики Лубэ, у которого заведующий русской агентурой пользовался особым расположением, созвал даже Совет министров, объявив о своем желании угодить российскому самодержцу. «Министры и в особенности министр нар[одного] просвещения, коего это предложение (касалось), заявили о полной невозможности исполнить такое требование, предвидя в случае такого исполнения парламентские запросы и вероятное падение м[инистерст]ва. По доставлении такого отказа Рачковский получил приказание просить о допущении Филиппа к докторскому экзамену с рекомендацией снисходительности экзаменаторам. На это министр нар[одного] просвещения согласился; но когда этот ответ был передан черногорским покровительницам авантюриста, то Стана (великая княгиня Анастасия Николаевна, одна из «черногорок». — С. Ф.) объявила, что предложение это будет принято только в том случае, если экзамен будет произведен в ее комнате. На этом дело и остановилось».
Подобного смешения политических интересов и личных дел монарха в русской истории, думается, не было никогда. Знавшим подоплеку событий современникам оставалось лишь наблюдать происходившее, фиксируя все новые и новые подробности. Одной из таких «подробностей» стала история «ложной беременности» императрицы в 1902 году. Официальное сообщение о состоянии здоровья Александры Федоровны было опубликовано 21 августа в «Правительственном вестнике» и подписано профессорами Оттом и Гиршем. Страна извещалась, что за несколько месяцев до того в состоянии императрицы «произошли перемены, указывающие на беременность». Но «благодаря отклонению от нормального течения прекратившаяся беременность окончилась выкидышем, совершившимся без всяких осложнений при нормальной температуре и пульсе». Из последующих бюллетеней о здоровье Александры Федоровны можно было узнать, что ее выздоровление идет успешно (последний бюллетень появился 27 августа). О том, что болезненное состояние, связанное с выкидышем, прошло, свидетельствовал и отъезд 14 сентября царской четы из Нового Петергофа в Крым.
И тем не менее это, казалось бы, обыкновенное происшествие стало предметом бурного обсуждения в обществе. По мнению А. А. Половцова, именно Филиппу страна была обязана «постыдным приключением императрицыных лжеродов. Путем гипнотизирования, — писал Половцов, — Филипп уверил ее, что она беременна. Поддаваясь таким уверениям, она отказалась от свидания со своими врачами, а в середине августа призвала лейб-акушера Отта лишь для того, чтобы посоветоваться о том, что она внезапно начала худеть. Отт тотчас заявил ей, что она ничуть не беременна. Объявление об этом было сделано в „Правительственном вестнике“ весьма бестолково, так что во всех классах населения распространились самые нелепые слухи, напр[имер], что императрица родила урода с рогами, которого пришлось придушить, и т. п.».
Апокрифические рассказы всегда находят благодарных слушателей, это неудивительно. Интереснее и важнее другое — кто и почему становится «героем» подобного рассказа. Неслучайно и спустя много лет, уже после того как революция навсегда похоронила монархическую государственность, рассказы о «лжеродах» продолжали жить. Младший современник А. А. Половцова, Б. А. Энгельгардт в своих мемуарах практически дословно повторил скандальную версию о Филиппе, который якобы «напророчил» императрице рождение сына. Императрица «вдруг порешила», что беременна, отказалась от медицинского освидетельствования, продолжала настаивать на своем, и лишь когда прошли все сроки, обнаружилось: «все была сплошная фантазия». О том же самом писал и М. Палеолог, по-своему интерпретируя официальное сообщение как попытку подтвердить слух, «что императрица не была на самом деле беременна и что отклонение в ее физиологии объяснялось исключительно ее нервным состоянием». Столь вольный пересказ не имел ничего общего с действительным заявлением «Правительственного вестника», но для М. Палеолога важнее было доказать, что «правда вскоре стала известна и весь Двор ополчился против лионского чудотворца».
Как видим, миф о «внушенной» беременности обрел сомнительные права на существование. Слухи доходили и до царской четы, не имевшей никаких возможностей с ними бороться: ведь Филипп действительно был вхож в императорский дворец. Очевидно, что никакой «лжебеременности» не было — 20 августа Николай II записал в дневнике информацию о выкидыше, случившемся у его супруги «при совершенно нормальных условиях. После этого грустного события окончилась искусственным образом та неизвестность, в которой мы жили за последнее время». Состояние Александры Федоровны было хорошее, «…но к ней приставали с расспросами о „нашем друге“. Вообще о нем разносят такой вздор, что тошно слушать, и не понимаешь, как люди могут верить чепухе, о кот[орой] сами болтают!».
Действительно, объясняться по поводу беременности и выкидыша императрицы было и абсурдно, и неприлично. Николаю II приходилось изливать свое возмущение на страницах дневника. К тому времени он понял, что Филипп воспринимается придворным сообществом как враг, а его близость к царской чете — как трагедия, которую необходимо прекратить. Ситуация чем дальше, тем больше запутывалась. Странным образом в истории с Филиппом оказался задействован и отец Иоанн Кронштадтский, один из самых известных и почитаемых священников православной церкви того времени. В начале сентября 1902 года великая княгиня Милица Николаевна заявила великому князю Сергею Александровичу, что на свою деятельность Филипп имел благословение отца Иоанна, к которому-де ездил в Кронштадт. Сергей Александрович пригласил к себе пастыря и узнал от него, что с Филиппом отец Иоанн встречался только один раз — в Знаменском, на даче у Милицы Николаевны. Однако разговаривать они не могли: отец Иоанн не знал французского, а Филипп не говорил по-русски, «так что свидание это прекратилось весьма скоро предложением идти всем в церковь молиться». Но есть информация и о другом, «антифилипповском» заявлении Кронштадтского пастыря. Согласно ему, отец Иоанн, «призванный к царям», сказал, что лионский врачеватель «действует от духа прелести, нехороший человек, его молитвы негодны… от таких молитв плод жить не может».
Даже если приписываемые отцу Иоанну слова легендарны, уже то, что его познакомили с Филиппом, показательно и симптоматично. «Черногорки» прекрасно знали, насколько авторитетным в православных кругах было мнение кронштадтского пастыря. Признание им лионского «магнетизера» позволило бы покончить с разговорами о нездоровых мистических увлечениях царской четы, доказать если не святость, то хотя бы безобидность Филиппа. Но признания не последовало. То, что в дальнейшем царская чета и ее ближайшие друзья к отцу Иоанну Кронштадтскому не обращались, можно объяснить его отношением к Филиппу. Таким образом, первый «Друг» Николая II и Александры Федоровны признания в церковной среде не нашел. Но из этого еще ничего не следовало — доверие к Филиппу поколебать было трудно.
И все же, стремясь остановить оккультно-мистические увлечения царя, императрица Мария Федоровна в 1902 году повелела собрать данные о лионском «магнетизере». «Обвинения в уголовных преступлениях Филиппа не подействовали на царя. Тогда должны были подействовать „Протоколы [сионских мудрецов]“, имевшиеся давно в распоряжении Рачковского. Ими раскрывались козни масонов, посланцем коих являлся Филипп»[58]. Исследовавший вопрос русский революционер и борец с провокацией в революционной среде B. Л. Бурцев, которому принадлежат цитированные выше строки, так описывает возможную схему: надо было доказать царю, что он — во власти масонов, стремящихся уничтожить монархию (неслучайно в «Протоколах» содержатся места, направленные против деятельности Филиппа). Воздействовать предполагалось через разорившегося орловского помещика C. А. Нилуса, вооруженного «Протоколами».
Как одна из самых скандальных фальшивок XX века попала к нему в руки, известно давно — еще в 1921 году об этом рассказал читателям эмигрантских «Последних новостей» А. М. дю Шайла, некогда хороший знакомый С. А. Нилуса. Француз по происхождению, дю Шайла познакомился с «Протоколами», написанными от руки по-французски, и сразу же понял, что составил их иностранец. Тогда же Нилус рассказал ему, как в его руки попал этот текст. Некая госпожа К., долгое время жившая во Франции, получила рукопись от одного русского генерала. «Генералу этому прямо удалось вырвать ее из масонского архива». Генералом этим был не кто иной, как П. И. Рачковский, по словам Нилуса, «хороший, деятельный человек, много сделавший в свое время, чтоб вырвать жало у врагов Христовых». Переживший процесс «обретения веры», С. А. Нилус к тому времени уже был известен как религиозный писатель. Его книги читала и великая княгиня Елизавета Федоровна, боровшаяся против мистиков-проходимцев, окружавших Николая II, в том числе и против Филиппа. Великая княгиня недолюбливала и царского духовника отца И. Л. Янышева, не умевшего оградить царя от нездоровых мистических влияний. Она искренне верила в возможности Нилуса благотворно повлиять на царя.
В конце концов Нилус появился в Царском Селе. Возникла идея женить его на фрейлине императрицы Е. А. Озеровой и затем рукоположить в сан священника (для последующего назначения духовником царской семьи). Разумеется, в таком случае Филипп утратил бы свое влияние. Однако этот план оказалось невозможно реализовать: заинтересованные лица обратили внимание духовного начальства на факты жизни Нилуса, исключавшие его рукоположение (прежде всего — на его длительную любовную связь с Наталией Афанасьевной К., с которой он ранее уезжал во Францию). Брак с Озеровой, все-таки состоявшийся, не имел «клерикального» продолжения.
Задаваясь вопросом, на что рассчитывал Рачковский, посылая «Протоколы» Нилусу, английский ученый Норманн Руфус Кон в своей книге «Лицензия на геноцид: Миф о всемирном еврейском заговоре и „Протоколах сионских мудрецов“» вполне логично акцентирует внимание на идее разоблачения в «Протоколах» заговора франкмасонов, отождествляемых с евреями. «Филипп был мартинистом, то есть членом кружка, который следовал учению оккультиста XVIII столетия Клода де Сен-Мартена. Мартинисты, по сути дела, не были масонами, но царь вряд ли мог знать эти тонкости. Если бы царь поверил, что Филипп был агентом заговора, о котором говорится в „Протоколах“, то он, разумеется, отослал бы его немедленно. Расчет был совершенно точным, а подобные расчеты были вполне в духе Рачковского». Царь, очевидно, не поверил в представленные ему доказательства. Получив от матери выговор за общение с Филиппом, Николай II пожаловался министру внутренних дел В. К. Плеве на «подлеца Рачковского», и против него было начато следствие. Лишь вмешательство дворцового коменданта Гессе спасло Рачковского, отделавшегося, как уже говорилось, отставкой. На время он сошел с политической сцены «и с ним „Протоколы“ как средство насаждения антисемитизма»[59].
Тогда никто и представить не мог, какую роль сыграют «Протоколы сионских мудрецов» в истории XX века, кто и как будет их использовать. Скорее всего, в тот момент царь еще не ознакомился с ними. Но можно было не сомневаться: все еще впереди — как и его отец, последний самодержец никогда не скрывал своего негативного отношения к евреям. И действительно, прочитанные вскоре после революции 1905–1907 годов «Протоколы» произвели неизгладимое впечатление на Николая II. На полях представленного ему генералом Треповым экземпляра он оставил несколько красноречивых пометок: «Какая глубина мысли!», «Какая предусмотрительность!», «Какое точное выполнение своей программы!», «Наш 1905 год точно под дирижерством мудрецов», «Не может быть сомнений в их подлинности», «Всюду видна направляющая и разрушающая рука еврейства» и т. п.
Однако когда в МВД за разрешением широко использовать «Протоколы» обратились известные антисемиты H. E. Марков и А. С. Шмаков, а секретное дознание министерских чиновников установило подложность текста, потрясенный царь на представленном ему докладе написал: «Протоколы изъять. Нельзя чистое дело защищать грязными способами». Но своего отношения к идее масонского заговора царь, видимо, не изменил: уже после отречения, в марте 1918 года, он записал в дневнике, что «начал читать вслух книгу Нилуса об Антихристе, куда прибавлены „Протоколы“ евреев и масонов — весьма современное чтение».
Но все это будет потом, а тогда, в 1902 году, конфликт, вызванный пребыванием Филиппа у трона, был погашен тем, что «магнетизер» уехал из столицы в Крым, откуда в скором времени вернулся на родину. Более в России он не появлялся. Перед отъездом он предсказал императрице рождение сына, и та даже поцеловала ему руку. Русский биограф Филиппа П. А. Бурышкин считает, что это предсказание, в дальнейшем исполнившееся, и заставляло Александру Федоровну до конца дней с благодарностью вспоминать о первом «Друге», посланном, как она считала, Небом. До конца дней Александра Федоровна верила в действенность подаренной Филиппом иконы с колокольчиком, который, как она уповала, предостерегал ее от «злых людей», препятствуя приближаться к ней; напоминала супругу о палке, ранее принадлежавшей первому «Другу». Его помнили и потому, что он предсказал появление у царской четы «другого друга, который будет говорить с ними о Боге».
Вера в Филиппа, таким образом, не была поколеблена — в царской семье о нем вспоминали с неизменной теплотой. Вынужденный отъезд «Друга» никак не уменьшил жажду живого чуда. Стремление это и привело царскую чету к мысли о содействии проведению канонизации давно почитавшегося православным народом старца Саровской пустыни Серафима. С. Ю. Витте предполагал, что мысль о провозглашении старца святым родилась на встречах, которые устраивались в имении великого князя Петра Николаевича (в присутствии императорской четы и «черногорок»), где Филипп проводил свои беседы и мистические сеансы. Если согласиться с предположением, то история канонизации Серафима может рассматриваться нами в контексте общих мистических исканий и религиозных переживаний царской четы и, следовательно, в контексте истории лионского «магнетизера»!
Преподобный Серафим Саровский, в миру Прохор Исидорович Машнин, родился 19 июля 1754 года и умер 2 января 1833-го. Еще при жизни он почитался великим праведником и чудотворцем. В Саровский монастырь пришел поздней осенью 1778 года из Курска; через восемь лет (в августе 1786 года) принял монашеский постриг и вскоре был рукоположен в сан иеромонаха. Дальнейшая его жизнь — жизнь православного подвижника, целиком отдававшегося посту и молитве. Будучи современником бурного Екатерининского века, переживший эпоху Наполеоновских войн и грозу 1812 года, движение декабристов, Серафим ничем не отозвался на все эти «внешние события», — по словам писателя Д. С. Мережковского, «они прошли мимо него, как тени летних облаков». И действительно, единственными земными событиями его жизни были неземные видения, религиозные переживания и христианские подвиги (такие, например, как тысячедневное молитвенное стояние на камне). Затворник вынужден был выходить в мир — для советов и утешений страждущих, преимущественно простых богомольцев — крестьян.
Имя праведника обрастает легендами. Так, сохранился рассказ о посещении святого Серафима императором Александром I в 1824 или 1825 году. Беседа якобы длилась три часа, после чего старец, проводив императора до экипажа и поклонившись ему, сказал: «Сделай, Государь, так, как я тебе говорил». Вскоре Александр I умер, а некоторое время спустя в Сибири объявился старец Федор Кузьмич, в котором некоторые современники желали видеть бывшего императора, оставившего трон и удалившегося спасать свою душу. Посещение Александром I святого Серафима и последовавший затем «уход» императора под именем неизвестного до того странника, таким образом, оказываются соединенными. Легенда показывает, что Александр I мог скрыться от света и отказаться от трона, так как не простил себе смерти отца — императора Павла I.
Другая легенда уже непосредственно затрагивает время, предшествовавшее воцарению императора Николая I. Ее впервые рассказал в 1844 году бывший послушник святого Серафима Гурий (в 1840-е годы — игумен Георгий). «Он вспоминал, что к отцу Серафиму приехали „блестящие офицеры“ и попросили его благословения. Он же отказался их благословлять и выгнал из своей келии. Они пришли на другой день и встали перед ним на колени, но старец прогневался еще сильнее, так что затопал ногами и велел им немедленно уйти. Опечаленные офицеры уехали». В ответ на вопрос послушника о причинах произошедшего старец показал ему чистый родник, который затем вскоре помутнел. «Вот что они хотят сделать с Россией», — якобы сказал отец Серафим об офицерах. Очевидна цель приведенного рассказа — показать святого предвидевшим восстание и не давшим благословения готовившим его офицерам — будущим декабристам. Подчеркну: достоверность приведенных рассказов невелика, но они весьма характерны, ибо позволяют увидеть, как затворник и молитвенник Саровской пустыни в восприятии благочестивых почитателей приобретал черты духовного провидца политических дел и советника царя.
Неслучайно царь лично участвовал в торжествах прославления Серафима, ставших одними из наиболее ярких церковных празднеств за всю Синодальную историю православной церкви. По воспоминаниям генерала А. А. Мосолова, решение государя приехать в Саров было вызвано желанием «войти в непосредственную близость с народом помимо посредников». Это желание нельзя считать спонтанным. С самого начала царствования Николай II стремился преодолеть «средостение», отделявшее его от простого народа. В этой связи «роль смиренного христианина, обращенного к святым старцам, означала для царя связь с народом, воплощала национальный народный дух». Мистическая вера в крепость царской связи с народом для Николая II имела своим истоком православие.
Показательно, что в годы его правления к лику святых в Русской православной церкви было причислено больше святых, чем за весь Синодальный период. При последнем царе святыми провозгласили: Феодосия Углицкого (1896), Серафима Саровского (1903), Иоасафа Белгородского (1911), Патриарха Московского и всея Руси Гермогена (1913), Питирима Тамбовского (1914) и Иоанна Тобольского (1916); в то время как за предшествующий период лишь четырех — Димитрия Ростовского, Иннокентия Иркутского, Митрофана Воронежского и Тихона Задонского. Ко времени Саровских торжеств, таким образом, к всероссийскому церковному почитанию был причислен преподобный Феодосий, но, кроме того, церковные власти установили местное празднование «священномученика Исидора и с ним 72 мучеников» (1897) и — в начале XX века — преподобного Иова Почаевского. «Насколько род Романовых забыл о святых, — писал религиозный мыслитель П. К. Иванов в книге „Тайна святых. Введение в Апокалипсис“, — настолько последний в роде обреченный Николай II жаждал мучительнейше встречи с истинным святым. Именно он, вопреки желанию Синода, и настоял на прославлении св. Серафима Саровского». Царское указание — причислить к лику святых православного подвижника — в императорской России звучало впервые. Ни один русский монарх не относился к вопросу канонизации столь внимательно и пристрастно. Эта пристрастность воспринималась современниками неоднозначно, в ней они видели не только (и не столько) проявление царского «благочестия», сколько пример самодержавного самоуправства в церковных делах.
История канонизации Серафима Саровского такова. Еще задолго до того, как Николай II взошел на престол, в январе 1883 года начальник московских женских гимназий Викторов на имя обер-прокурора Святейшего синода К. П. Победоносцева отправил письмо, в котором предложил «ознаменовать начало царствования (Александра III. — С. Ф.), перед священным коронованием государя императора, открытием мощей благочестивого, всей Россией чтимого угодника, которого молитвы и при жизни его были действенны, тем более теперь они будут благопоспешны для великого государя, когда Серафим предстоит перед престолом Всевышнего в лике серафимовском». Ответа Победоносцева на это письмо, как, впрочем, и каких-либо суждений, касающихся взглядов обер-прокурора на проблему канонизации Серафима, найти не удалось. Очевидно, письмо проигнорировали. Позже отвергнуты были и последующие ходатайства, связанные с вопросом о причислении Саровского старца к лику святых.
Проблема эта была поставлена и разрешена только в начале XX века. Характерно, что официальная Церковь (в лице Святейшего правительствующего синода), равно как и глава ведомства православного исповедания, равнодушно относилась к идее церковного прославления Серафима. Победоносцев был поставлен царем перед фактом: праведник должен быть причислен к лику святых. Обер-прокурор, видимо обескураженный действиями царя, рассказал об этом С. Ю. Витте. Летом 1902 года Победоносцев был приглашен на завтрак к императорской чете, где ему и было предложено буквально через несколько дней предоставить указ о провозглашении Саровского старца святым. На замечание Победоносцева, что святыми провозглашает Святейший синод после ряда исследований, Александра Федоровна заметила, что «государь все может» (курсив мой. — С. Ф.). «Этот напев, — комментировал Витте, — имели случай слышать от Ее Величества по различным случаям». И все же император принял тогда к сведению резоны своего старого учителя, вечером того же дня отправив Победоносцеву записку, в которой соглашался с его доводами. Одновременно он повелевал провести необходимые для канонизации действия к следующему году. Не имея возможности игнорировать повеление царя, Победоносцев тем не менее негодовал, не скрывая своего недовольства и, по своему обыкновению, «вздыхая» обо всем происходившем. «Такое святопроизводство к празднику, выдуманное этими вредоносными черногорками и подкрепленное дармштадтской принцессой, — отмечал государственный секретарь А. А. Половцов, извещенный о происходившем самим обер-прокурором Святейшего синода, — может наделать много хлопот».
Возмущение Победоносцева объяснить нетрудно. Поразительно было само обращение царя именно к главе ведомства православного исповедания с требованием предоставить указ о канонизации. Императору логичнее было бы вызвать для беседы первоприсутствующего члена Святейшего синода, митрополита Петербургского, — для передачи своего пожелания и выслушивания мнения иерархов (вопрос о канонизации был сугубо церковным). Кроме того, Николай II не приказал созвать комиссию для проверки сведений, говоривших в пользу святости Серафима Саровского, на что как «блюститель правоверия» в стране имел полное право.
Вопрос о том, кто инициировал в начале XX века «дело святого Серафима» и заинтересовал им царя, обсуждался современниками достаточно широко. К. П. Победоносцев полагал, что «первую мысль о сем предмете» подал самодержцу архимандрит Серафим (Чичагов), настоятель Спасо-Евфимиева монастыря, — бывший гвардейский офицер, дворянин, ушедший в Церковь и после кончины супруги принявший монашеский постриг. Генерал А. А. Киреев, близкий к придворным и церковным кругам человек, в своем дневнике писал, что оберпрокурор Святейшего синода считал архимандрита «великим пролазом и плутом». По словам генерала, отец Серафим «как-то пролез к государю, а затем государь уж распорядился самовольно. Год тому назад он приказал Победоносцеву, чтобы через год было торжество причисления к лику святых Серафима Саровского. Положим, Сер[афим] действительно святой, но едва ли такое „распоряжение“ соответствует не только верно понятому чувству религиозности, но и канонам (даже русским)» (курсив мой. — С. Ф.). Итак, не сомневаясь в том, что Серафим Саровский — праведник, верующие современники возмущались действиями царя, свои повеления ставившего выше церковных традиций и правил.
Исполняя повеление Николая II, специальная комиссия под председательством митрополита Московского Владимира (Богоявленского) в составе восьми человек (куда, кстати сказать, входил и архимандрит Серафим Чичагов), 11 января 1903 года освидетельствовала мощи Саровского старца. По результатам был составлен секретный рапорт. Однако вскоре результаты работы комиссии стали известны в кругах, весьма далеких и от религии, и от Церкви. В результате церковные власти вынуждены были предпринять не предусмотренные ими заранее шаги. Во-первых — опубликовать «секретный рапорт» в официальном органе Святейшего синода. И во-вторых — в газете «Новое время» поместить заявление митрополита Санкт-Петербургского Антония (Вадковского) о сохранности мощей Серафима Саровского. Сделано это было в один день — 21 июня.
Примечателен повод, выдвинутый митрополитом Антонием для объяснения своего печатного выступления. По его словам, это произошло в связи с усиленным распространением в столице «недели три назад» гектографированных листков «Союза борьбы с православием», который якобы «принял на себя, во исполнение долга своего перед истиною и русским народом, расследование дела о мощах Серафима Саровского». К сожалению, никаких сведений о названном союзе, а также копий гектографированных листков до сих пор обнаружить не удалось. Скорее всего, такой организации не существовало — было лишь сообщество людей, поднявших шум из-за «обмана» (как им казалось) общественности церковными властями по поводу сохранности мощей святого. Митрополит Антоний в этой связи заявил о факте сохранности «остова» старца, напомнив, что для разговора о святости наличие мощей не обязательно — это только дополнительное чудо ко всем прочим.
Выступление иерарха лишний раз доказывало полную внутреннюю несвободу Церкви, вынужденную публично оправдываться перед неверующими людьми, чье мнение для православных не имело никакого значения. А. В. Богданович отметила это обстоятельство в дневнике, указав, что Антонию вообще не стоило упоминать о гектографированных листках «какого-то „Союза борьбы с православием“. <…> Все находят, — писала она, — что этим письмом митрополит Антоний не улучшил положение дела, а ухудшил его». Под «всеми», вероятно, стоит подразумевать близкий дому Богдановичей круг лиц, чье православное миросозерцание для автора дневника было очевидно.
К тому времени, когда комиссия митрополита Владимира уже составила свой рапорт, Святейший синод официально объявил о готовившейся канонизации Серафима Саровского и о роли императора в этом деле. В «Деяниях Святейшего Синода» от 29 января 1903 года указывалось, что 19 июля 1902 года, «в день рождения старца Серафима, Его Императорскому Величеству благоугодно было воспомянуть и молитвенные подвиги почившего, и всенародное к памяти его усердие, и выразить желание, дабы доведено было начатое уже в Св. Синоде дело о прославлении благоговейного старца». По словам американского историка Р. Уортмана, для Николая II и Александры Федоровны «поклонение Серафиму Саровскому стало символом их неизменной преданности Богу и народу», а сама церемония канонизации «являла собой духовный и символический союз трех стихий: „народа“, представленного богомольцами; Церкви, символизируемой духовенством и добровольными хоругвеносцами; и монарха с его семейством и приближенными».
Для Николая II не было никаких сомнений в святости этого православного подвижника, так как, по его же собственным словам, он имел к тому неоспоримые доказательства. О том, какого рода были эти доказательства, еще предстоит сказать. Сейчас же стоит отметить иное: вместе с царем в святости Серафима Саровского было убеждено подавляющее большинство православных Российской империи. Очевидно поэтому, желая войти в непосредственную близость с народом — без посредников, — Николай II и принял решение присутствовать летом 1903 года на Саровских торжествах. По приблизительным подсчетам, кроме окрестных жителей, со всех концов России в Саров прибыло около 150 тысяч паломников. Царь имел возможность убедиться в искренности монархических чувств простого народа и уверил себя в том, что «его собственные идеалы гармонируют с национальной традицией».
Совместное участие в торжествах канонизации Серафима Саровского стало для императора важной жизненной вехой, дополнительным доказательством нерушимой связи царя и его подданных. Ученый и философ русского зарубежья H. M. Зернов справедливо отмечал, что Николай II, как и интеллигенция, стремился «к установлению политической системы на широкой народной поддержке». Легитимизацию такой поддержки и давало русское православие, учившее воспринимать царя как «земного бога». Для народа он не был живой личностью или политической идеей; он был помазанником Божьим, «носителем божественной силы и правды. По отношению к нему не могло быть и речи о каком-либо своем праве или своей чести. Перед царем, как перед Богом, нет унижения». Дни, проведенные в Сарове, стали для Николая II иллюстрацией народной к нему любви. С тех пор у царя окрепло убеждение, что вся крамола — явление наносное, следствие пропаганды властолюбивой интеллигенции.
«Именно после Сарова, — писал генерал А. А. Мосолов, — все чаще в нередких разговорах слышалось из уст государя слово „царь“ и непосредственно за ним „народ“. Средостение император ощущал, но в душе отрицал его. Взгляд на подданных как на подрастающих юношей все больше укоренялся в Его Величестве». Слово «средостение» — одно из самых важных в политическом словаре последнего самодержца. С первых лет правления он хотел знать правду — о стране, о ее проблемах, о том, чем живет его народ. Но как узнать правду? Вопрос, не имевший прямого и ясного ответа. Император видел, что во всем доверять бюрократии нельзя, она имеет собственные интересы, не всегда совпадающие с интересами страны и ее правителя. Но нельзя, по его представлению, доверять и интеллигенции, то есть людям, не имеющим власти, но стремящимся ее получить. Для интеллигенции прямой исход — революция. Интеллигенция и бюрократия — это две силы, построившие вокруг царя стену, препятствовавшую ему обратиться непосредственно к своему народу, сказать ему о своей любви — как равный равному. Интеллигенция и бюрократия — это и есть средостение. Было очевидно, что игнорировать его невозможно. Но любая возможность преодолеть использовалась. Такой возможностью, быть может наивной, но искренней, и стал Саров.
Именно в Сарове царь получил возможность поверить в любовь «простого народа» к царю, найти ответ Л. Н. Толстому, еще в начале 1902 года писавшему ему о том, что самодержавие — отжившая форма правления. «Вас, вероятно, приводит в заблуждение о любви [так!] народной к самодержавию и его представителю — царю то, что везде, при встречах Вас в Москве и других городах толпы народа с криками „ура“ бегут за Вами, — писал Николаю II яснополянский мудрец. — Не верьте тому, чтобы это было выражением преданности Вам, — это толпа любопытных, которая побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем. Часто же эти люди, которых Вы принимаете за выразителей народной любви к Вам, суть не что иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный Вам народ». Толстой предлагал царю «походить» во время царского проезда по линии расставленных позади войск вдоль железной дороги крестьян, чтобы услышать несогласные с любовью к самодержавию и его представителю речи. Поездка в Саров, собственно говоря, и стала для Николая II уникальной возможностью увидеть «свой народ», не подстроенный и не подобранный чиновниками и полицией. Он получил возможность оценить искренность тех приветственных криков, которыми никто специально не дирижировал. «Сермяжная Русь» пришла тогда на встречу со своим «отцом».
Николай II в первый, как мне представляется, раз мог воочию наблюдать абсолютно преданную себе многотысячную армию монархически настроенных православных простолюдинов. Писатель В. Г. Короленко, присутствовавший на торжествах, заметил, что «толпа была настроена фанатично и с особой преданностью царю». По его убеждению, разговаривать о разъяснениях митрополита Антония по поводу сохранности мощей «можно было с большой осторожностью и не со всяким, а иначе можно было нажить большие неприятности». Тогда же, в июле 1903 года, А. А. Киреев констатировал, что, «конечно, все эти торжества возбудили религиозное чувство масс, но немало и суеверий». Впрочем, победоносцевское ведомство православного исповедания никогда и не обращало внимания на разделение «веры» и «суеверия» («народ чует душой», сказал однажды обер-прокурор).
Показательно отношение к Серафиму Саровскому богоискательски настроенной русской интеллигенции. Уже упоминавшийся выше Д. С. Мережковский полагал, что в лице святого Серафима «мы узнаем почти наше лицо, может быть, самое родное, самое русское из русских, но во всяком случае, не менее, чем лицо Пушкина, Гоголя, Достоевского, Л. Толстого». Для Мережковского, однако, было важно через святого Серафима понять взаимосвязь и взаимозависимость православия и самодержавия, но эту дилемму он смог только обозначить: «Христианство и свобода — вода и огонь: если огонь сильнее, то от воды остается лишь теплый пар — церковная реформация; если вода сильнее, то от огня остается лишь мокрый пепел — политическая реставрация. Для Серафима конец самодержавия есть конец православия, а конец православия — конец мира, пришествие Антихриста». Безусловно, что и Николай II православие видел в неразрывной связи с самодержавием, его властью, полученной по наследству, — то есть благодаря Божьему Промыслу. Свободу по Мережковскому он не мог принять, как не мог представить закономерность указанного писателем противопоставления. Но в одном и Николай II, и Д. С. Мережковский сходились: и для того, и для другого Серафим Саровский был величайшим русским святым. Точно так же воспринял его и русский православный мир.
Желание царя преодолеть «средостение», разумеется, могло быть использовано теми политическими силами, которые стояли тогда у руля российской внутренней политики. По свидетельству информированного современника, принимавшего участие в Саровских торжествах, «не последнюю роль в этом деле, несомненно, играли соображения хитреца Плеве (министра внутренних дел. — С. Ф.), поставившего целью показать, что простой народ доволен самодержавием, предан ему и что стремление к свободе и к участию общественных сил в государственном управлении есть измышления небольшой кучки интеллигенции и не имеют опоры в простом народе». О том, что проведенные царем в Сарове дни имели большое влияние на укрепление расположения царя и царицы к министру внутренних дел, писал и С. Ю. Витте. Примечательно, что, согласно распоряжению Плеве (видимо, устному), редакциям газет было «внушено», чтобы они «сочувственно» отнеслись к торжествам и ничего не писали бы против них. Услышав об этом от издателя А. С. Суворина, генерал А. А. Киреев был возмущен до глубины души. «Разве это не унижение религии!!!» — патетически восклицал он. Так глубокие чаяния царя понимались его министрами. Ничего удивительного в том не было — в самодержавной империи любое желание носителя верховной власти пытались выполнить, не в последнюю очередь исходя и из «ведомственных» интересов, — как здесь вновь не вспомнить о средостении!
…На торжества канонизации царь с супругой, матерью и некоторыми другими родственниками приехал 17 июля, на лошадях проследовав через Арзамас в Саров. Вместе с высочайшими паломниками были и многочисленные придворные богомольцы — кортеж состоял из 345 экипажей. В тот же день вечером император вызвал к себе иеросхимонаха Симеона (Толмачева) — Саровского библиотекаря, дворянина и бывшего офицера и выразил желание исповедоваться именно у него. Исповедь прошла в келье, где некогда жил Серафим Саровский. Вместе с царем исповедовались также императрицы Александра Федоровна и Мария Федоровна, а также великий князь Сергей Александрович.
Восемнадцатого июля, выйдя к ранней обедне, высочайшие паломники причастились и приняли поздравления по этому поводу находившихся в храме простых богомольцев. В тот же день и состоялось прославление Саровского старца; носилки с мощами праведника царь и великие князья несли на своих плечах. Увидев это, толпа встала на колени. Это событие не имело аналогов в императорской России. Царь оказался в самой гуще своих подданных, которые готовы были умереть по одному его слову. А глубокой ночью 19 июля царь и его близкие посетили исцеляющий источник и выкупались в нем (в то время народ устремился в Успенский собор приложиться к мощам только что прославленного святого). 19 июля царь записал в дневнике: «Подъем духа громадный и от торжественности события и от праздничного настроения народа… Слыхали о многих исцеленных сегодня и вчера… дивен Бог во святых Его. Велика неизреченная милость Его дорогой России; невыразимо утешительна (радость (?). — С. Ф.) очевидного нового проявления Благодати Господней ко всем нам. На Тя, Господи, уповахом, да не постыдимся во веки. Аминь».
Так воспринимал произошедшее русский царь: святой Серафим есть милость Бога — России. Через эту призму он до конца своих дней смотрел на этого святого. 20 июля высочайшие паломники покинули Саров и заехали в Дивеевский женский монастырь, свято чтивший память Саровского старца. В обители царь и его близкие посетили блаженную Пашу, юродивую Христа ради (ей тогда было более ста лет). Говорившая нечленораздельно и любившая играть в куклы, она подарила куклу царской чете. Считается, что тем самым она предсказала рождение наследника. Так ли это, судить трудно. Но «блажен, кто верует»… Ясно лишь одно: посещение «царями» Паши со временем обросло слухами и мифами, в которых затертой оказалась простая истина: «царям» были необходимы «знаки», помогающие им «правильно понять» Божью волю.
Характерно обыграли эту встречу составители подложного дневника А. А. Вырубовой — историк П. Е. Щеголев и писатель А. Н. Толстой. В их передаче история выглядела следующим образом: Александра Федоровна полагала, что Паша — несомненно святая, с ясным и добрым лицом и детскими ангельскими глазами. Благословив царя («папу», по терминологии авторов лжедневника), она заявила: «Будет маленький!» Благословив также и Александру Федоровну (после того как императрица надела пеструю шаль, прикрыв черное платье, ибо этот цвет раздражал юродивую), Паша изрекла: «Много будет, много!», при этом размахивая красной лентой. Александре Федоровне якобы потом объяснили сказанное: «С маленьким придет много крови»[60].
Людям свойственно заниматься мифотворчеством и приводить этот рассказ для иллюстрации этого банального тезиса, вероятно, не стоило бы. Он интересен не приведенными «фактами» (во многом сомнительными), а тем, с чем (и с кем) современники связывали рождение наследника престола. К слову сказать, о своем посещении Паши Николай II вспоминал и много лет спустя: в 1910 году А. В. Богданович услышала историю разговора царя с юродивой от князя Н. Д. Жевахова — эксцентричного монархиста, незадолго до революционной катастрофы занявшего пост товарища обер-прокурора Святейшего синода. Принимая князя, когда «речь зашла про Саров», Николай II спросил его, видел ли он Пашу, подчеркнув при этом, что сам «„сподобился ее видеть“, что она на него произвела глубокое впечатление. Она ему предсказала войну с Японией и вдруг, когда он у нее был, начала бить одну из своих кукол, называя ее „Сергеем“. Он тут же понял, кто этот „Сергей“». Записав сообщенное князем в дневник, Богданович резюмировала: «Не следует царю это рассказывать Жевахову, а ему не следует это распространять». Понятно, что под «Сергеем» имелся в виду С. Ю. Витте, к которому Николай II испытывал сильную антипатию. Но дело не только в приведенной «детали»: важнее сама память о Паше как о политической предсказательнице. Поездка к ней не была случайной.
Итак, Саров: мольбы, обращенные к новому святому, и посещение жившей неподалеку блаженной дали свой результат. Спустя год на свет появился великий князь Алексей Николаевич, последний ребенок императорской четы. Вероятно, поэтому-то Николай II и говорил о том, что никто и никогда не сможет поколебать его уверенности в святости Серафима Саровского. Доказательством было рождение сына.
Долгожданный ребенок появился на свет 30 июля 1904 года в 13 часов 15 минут в Петергофе. Как и ранее, страну об этом официально информировали министр Императорского двора барон В. Б. Фредерикс и врачи — лейб-акушер Д. Отт и лейб-хирург Г. Гирш. Наследника престола нарекли Алексеем — в честь предка Романовых, наиболее почитаемого Николаем II царя Алексея Михайловича. Показательно, что в публикациях имя царского сына писали не на славянский лад — «Алексий», а обыкновенно — Алексей. Это не осталось без внимания. «Почему: „Николай Вторый“, а не „Второй“? — вопрошал А. С. Суворин на страницах своего дневника. — Теперь, однако, не Алексий, а Алексей. Но Сергий все-таки не Сергей (как традиционно писалось имя дяди царя, великого князя Сергея Александровича. — С. Ф.). Какая мелочность!» Блестящий журналист, Суворин подметил деталь, на которую немногие обращали внимание, — на искусственность «стилизации» под московскую старину, которая в начале XX века выглядела не столько странной, сколько смешной.
Впрочем, для Николая II в те дни все эти мелочи отступили на задний план.
«Незабвенный великий для нас день, в кот[орый] так явно посетила нас милость Божья, — записал в тот день император. — В 11/4 дня у Аликс родился сын, кот[орого] при молитве нарекли Алексеем. Все произошло замечательно скоро — для меня по крайней мере. Утром побывал как всегда у Мамá, затем принял доклад Коковцова и раненого при Вафангоу арт[иллерийского] офицера Клепикова (в то время шла Русско-японская война, о чем речь будет впереди. — С. Ф.) и пошел к Аликс, чтобы завтракать. Она уже была наверху и полчаса спустя произошло это счастливое событие. Нет слов, чтобы уметь достаточно благодарить Бога за ниспосланное нам утешение в эту годину трудных испытаний!
Дорогая Аликс чувствовала себя очень хорошо. Мама приехала в 2 часа и долго просидела со мною, до первого свидания с новым внуком. В 5 час. поехал к молебну с детьми, к кот[орому] собралось все семейство. Писал массу телеграмм. Миша приехал из лагеря; он уверяет, что подал „в отставку“. Обедал в спальне».
Свершилось то, что в императорской семье ожидали почти десять лет. Николай II действительно теперь мог принять «отставку» своего брата, что незамедлительно, манифестом, и было оформлено тогда же, 30 июля. Собственно говоря, манифест извещал подданных о рождении Алексея Николаевича, но в нем делались необходимые пояснения. То, что Михаил Александрович получил по причине отсутствия у царя сына — права наследника престола, — теперь передавалось новорожденному, вместе с титулом цесаревича, которого брат Николая II был лишен. Основная династическая проблема, таким образом, оказалась решенной. В честь этого события в 11 часов утра 31 июля в Казанском соборе столицы прошел благодарственный молебен. Правда, на случай собственной преждевременной кончины Николай II озаботился выпустить специальный манифест — правителем государства до достижения наследником совершеннолетия должен был стать его дядя, великий князь Михаил, а опека («во всей той силе и пространстве, кои определены законом») переходила к Александре Федоровне.
Далее, начиная с 1 августа все подданные извещались (как и ранее) о состоянии здоровья императрицы и цесаревича. Бюллетени, публиковавшиеся затем вплоть до 11 августа, были только позитивные. Роды и послеродовой период прошли для Александры Федоровны хорошо. О том же свидетельствуют и дневниковые записи царя. Как и дочерей, императрица сама кормила Алексея грудью, отказавшись от услуг кормилицы. В те дни ничто не предвещало трагедии — неизлечимая болезнь цесаревича еще не проявилась, венценосная мать могла не беспокоиться. Ее силы постепенно восстанавливались. Накануне крещения Алексея, 10 августа, Александра Федоровна впервые поднялась с постели. Крещение было назначено на среду 11 августа — в тот день в Большой Петергофский дворец к литургии должны были прибыть члены Святейшего синода и Государственного совета, министры, придворные чины и дипломатический корпус. На торжестве присутствовала и почти вся Императорская фамилия. Дамы, как предусматривалось этикетом, надели русские платья, а кавалеры — парадную форму с орденом Святого Андрея Первозванного (конечно, те, кто был им награжден).
Наследника привезли в большой карете из Александрии, дворца, располагающегося в Петергофском парке. Царь, согласно установившейся традиции, на самом акте крещения не присутствовал. После того как царский духовник протопресвитер И. Л. Янышев совершил таинство, Николай II вновь вернулся в храм и прослушал литургию. О состоявшемся торжестве окрестное население было извещено 301 выстрелом из пушек и колокольным звоном всех храмов Петергофа. Восприемниками при крещении цесаревича были: императрица-бабушка Мария Федоровна; германский император Вильгельм II, король Великобритании Эдуард VII; прадед малыша, король Дании Христиан IX; дядя — великий герцог Гессенский Эрнст-Людвиг; принцесса Великобританская и Ирландская Виктория; великие князья Алексей Александрович и Михаил Николаевич, а также старейшая великая княгиня Императорской фамилии России Александра Иосифовна. Коронованные восприемники (протестанты по вероисповеданию) на крещении отсутствовали.
В день крещения наследника по обычаю был опубликован манифест о различных льготах и милостях подданным, о прощении разного рода провинившихся лиц. Свою награду получил и любимый врач семьи — «все перезабывший», по словам Витте, престарелый Г. И. Гирш — царь «пожаловал» ему табакерку с вензелевым изображением собственного имени. На изменение участи рассчитывали и революционеры. Посетивший в это время Шлиссельбургскую и Петропавловскую крепости столичный митрополит Антоний (Вадковский), впервые услышав от В. Н. Фигнер, принимавшей непосредственное участие в подготовке покушения на Александра II, историю русской каторги, даже обещал ей узнать, будет ли изменена (в связи с рождением Алексея Николаевича) участь шлиссельбуржцев. Уже одно то, что революционеры (большинство которых являлись противниками монархии и террористами) лелеяли подобные надежды, — чрезвычайно показательно. Получалось, что с рождением цесаревича они связывали частичную либерализацию политического режима. Насколько этим надеждам суждено было сбыться — отдельная тема, но, например, Фигнер в 1904 году сумела выйти из тюрьмы и оказалась в ссылке, откуда в 1906-м переехала за границу и вновь окунулась в революционную борьбу. Разумеется, о цесаревиче она никогда больше не вспоминала.
Что ждало его в будущем? Об этом тогда задумывались многие. Говоря о дне рождения Алексея Николаевича, С. Ю. Витте однажды признался, что часто задает себе «гамлетовский вопрос, что будет с этим августейшим юношей», и молит «Бога о том, чтобы в нем Россия нашла свое успокоение и начала новой своей жизни в полном величии, соответствующем духу и силе великого русского народа». По прихоти судьбы, граф не дожил до момента, когда русская история дала жестокий ответ на его «гамлетовский вопрос». Бог позволил ему умереть, не увидев свержения монархии в России и не узнав о страшной судьбе императорской семьи. Но он достаточно рано, как и все стоявшие у власти лица, узнал о страшной болезни цесаревича — гемофилии. В первый раз она дала о себе знать спустя пять с половиной недель после рождения Алексея Николаевича, в начале осени.
«Аликс и я были очень обеспокоены кровотечением у маленького Алексея, которое продолжалось с перерывами до вечера из пуповины! — записал император в дневнике 8 сентября. — Пришлось выписывать Коровина (лейб-медика, приставленного ранее к старшей дочери царя Ольге. — С. Ф.) и хирурга Федорова; около 7 час. они наложили повязку. Маленький был удивительно спокоен и весел! Как тяжело переживать такие минуты беспокойства!» Лишь 11 сентября Николай II смог вздохнуть: «Слава Богу», удостоверившись, что кровотечение у сына прекратилось. Так радость и счастье, вызванные рождением сына, оказались омраченными тревогой за его здоровье. Эта тревога с тех пор никогда не покидала царя и его супругу — невольную виновницу недуга ее любимого ребенка.
Болезнь цесаревича навсегда сблизила Николая и Александру, скрепила и без того прочную любовь общими страхами и надеждами. Чем дальше, тем большее значение они придавали семейному счастью, умея ценить время, проведенное вместе. Имели ли они на это право? Странный вопрос. Но простого ответа мы не получим: ведь царь — не частное лицо, и обычные радости «простых смертных» для него непростительная роскошь. Николай II не хотел этого признавать. Данное обстоятельство самым негативным образом повлияло на его политический образ. Но у этой проблемы была и еще одна сторона: в своих личных решениях, как и в решениях государственных, царь оставался заложником идеала власти — как он его понимал.
По мнению многих современников, он, не имея характера самодержца, стремился, как мог, демонстрировать свою волю. В итоге «недостаточность самодержавства» компенсировалась избыточным самоволием. Стоит посмотреть, почему за первые десять лет правления Николай II не только не поднял авторитет власти, но и многое сделал для ее дискредитации? Почему у современников сформировалось устойчивое представление о нем как о «слабохарактерном монархе»?
Николай II был примерным семьянином — с этим обстоятельством трудно не согласиться. Но при этом он никогда не забывал и о своей первой любви к Матильде Кшесинской, не забывал даже тогда, когда у него появились дети, когда его личная жизнь вошла в спокойное русло и не вызывала желания что-либо изменить или вернуть прошлое. Мы уже рассказывали об участии балерины в парадном спектакле в Большом театре в дни коронационных торжеств. Как восприняла это Александра Федоровна? Вопрос остается без ответа. Однако царское великодушие неизбежно порождало слухи и сплетни о продолжавшейся «связи» государя и балерины.
А. В. Богданович 2 ноября 1895 года в дневнике записала один из таких слухов. Она ссылается на председателя Российского телеграфного агентства полковника В. В. Комарова, рассказывавшего, «что молодой царице после рождения дочери (Ольги. — С. Ф.) запрещено было быть женой царя и что поэтому дядюшки устроили ему снова сожительство с Кшесинской, что ширмами взят вел[икий] кн[язь] Сергей Михайлович, который l'amant[61] Кшесинской. Все это, — продолжала Богданович, — известно царице-матери, которая поэтому очень расстроена». Слух был верен только в том, что великий князь Сергей Михайлович действительно в то время стал гражданским мужем балерины, в остальном же являлся полным вздором. Но надо признать, этот вздор произрастал на подготовленной царским своеволием почве.
Сама Матильда Феликсовна в конце жизни вспоминала, как летом 1897 года через Сергея Михайловича царь передал ей информацию о намечавшейся (совместно с императрицей) прогулке мимо ее дачи в Стрельне, под Петербургом. Он просил балерину непременно быть в назначенное время у себя в саду. «Точно в назначенный день и час Ники проехал с императрицей мимо моей дачи и, конечно же, меня отлично видел, — вспоминала Кшесинская. — Они проезжали медленно мимо дома, я встала и сделала глубокий поклон и получила ласковый ответ. Этот случай доказал, что Ники вовсе не скрывал своего прошлого отношения ко мне, но, напротив, открыто оказал мне милое внимание в деликатной форме. Я не переставала его любить, и то, что он меня не забывал, было для меня громадным утешением».
О том, что после завершения романа у Кшесинской с царем сохранились «дружеские отношения», знал очень широкий круг лиц. Некоторые из них, далекие от романтики, совершенно не стеснялись пользоваться посредническими услугами влиятельной балерины. Так, на заре XX века инженер П. И. Балинский предложил построить вокруг столицы окружную железную дорогу. На осуществление проекта требовалось 380 миллионов рублей — по тем временам колоссальная сумма. Министр финансов С. Ю. Витте был категорически против (ведь деньги должно было «найти» именно его министерство), но Балинский заручился поддержкой члена Государственного совета И. Л. Горемыкина и… Кшесинской. «Через ее посредничество проект Балинского получил предварительное одобрение свыше, выраженное в весьма решительной резолюции. Добился каким-то образом Балинский и сочувствия Сипягина, бывшего в то время министром внутренних дел»[62]. Проект так и не был реализован, — влиятельные противники инженера добились своего. Но одно то, что к его «проталкиванию» была подключена балерина Императорского театра, — факт сам по себе исключительный. Прав был государственный секретарь А. А. Половцов, в начале 1901 года писавший, что «самодержавие сделалось в последнее время девизом для всяких искателей собственного благополучия»!
Матильда Феликсовна, безусловно, знала себе цену, при необходимости напоминала о том, с кем еще не столь давно она была близка. Более того, влиянием балерины пользовался и ее престарелый отец. Во время бенефиса Кшесинской, в начале 1900 года, когда великий князь Сергей Михайлович устроил угощение с шампанским, ее отец потребовал от лакеев, «чтоб они откладывали бутылки и отнесли к нему». Кто-то указал ему на недопустимость подобного поведения. И услышал в ответ:
«„Я буду жаловаться высшей театральной администрации“. — „Директору театра?“ — „Нет, не директору, не министру, а государю-императору“.
Таким образом, — скептически комментировал случившееся А. С. Суворин, — высшая театральная администрация — государь».
Суворин, увы, не ошибался. Вскоре его слова подтвердил новый театральный скандал. Участвуя в спектакле «Камарго», Кшесинская отказалась надеть фижмы (маленькие плетеные корзиночки, прикреплявшиеся к наряду с двух боков, чтобы немного приподнять юбку), полагавшиеся к ее костюму. За самовольное изменение костюма директор Императорских театров князь С. М. Волконский наложил на балерину незначительный (50-рублевый) штраф, не соответствовавший, как полагала сама прима Мариинского театра, ее жалованью и положению. Она восприняла случившееся как оскорбление и обратилась к государю с просьбой снять штраф. Уже на следующий день он был отменен. Князь Волконский после случившегося подал в отставку, хотя, по словам Кшесинской, его независимое положение и престиж не пострадали. Пострадал престиж государя. Скандал с фижмами — пустяковый по любым меркам — перерос в дело государственной важности. Через министра двора барона В. Б. Фредерикса он приказал исполнить просьбу своей бывшей возлюбленной, «и когда Фредерикс возразил, что в таком случае положение всякого директора театров сделается невозможным», сказал ему: «Я этого желаю и не желаю, чтобы со мною об этом больше разговаривали».
Итак, право было там, где хотел его видеть император. Его распоряжения не подлежали обсуждению и должны были беспрекословно исполняться. Такое самодержавие вызывало беспокойство даже у тех, кто либеральной общественностью воспринимался в качестве «охранителей».
«Юный царь все более и более получает презрение к органам своей собственной власти и начинает верить в благотворную силу своего самодержавия, проявляя его спорадически, без предварительного обсуждения, без связи с общим ходом дел, — с беспокойством отмечал государственный секретарь А. А. Половцов. — Страшно сказать, но под впечатлением напечатанной на днях Шильдером книги начинает чувствоваться что-то, похожее на Павловское время». Для думающего человека уже на заре XX века было ясно, что такой строй порочен в своей основе, что необходимы изменения. Какие? На это ясного ответа не находили.
«Самодержавие куда лучше парламентаризма, ибо при парламентаризме управляют люди, а при самодержавии — Бог. И притом Бог невидимый, а точно ощущаемый, — ерничал А. С. Суворин. — Никого не видать, а всем тяжко и всякому может быть напакощено выше всякой меры и при всяком случае. Государь учится только у Бога и только с Богом советуется, но так как Бог невидим, то он советуется со всяким встречным, со своей супругой, со своей матерью, со своим желудком, со всей своей природой, и все это принимает за Божье указание. А указания министров даже выше Божиих, ибо они, заботясь о себе, заботятся о государстве и о династии. Нет ничего лучше самодержавия, ибо оно воспитывает целый улей праздных и ни для чего не нужных людей, которые находят себе дело. Эти люди из привилегированных сословий, и самая существенная часть привилегии их заключается именно в том, чтоб, ничего не имея в голове, быть головою над многими. Каждый из нас, работающих под этим режимом, не может быть неиспорченным, ибо только в редкие минуты можно быть искренним. Чувствуешь под собой сто пудов лишних против того столба воздуха, который стоит надо всяким. Нет, не будет! Все это старо».
Приведенные слова принадлежат тому, кого в последнее время монархически настроенные почитатели «России, которую мы потеряли», справедливо называют «телохранителем» той самой России![63] Если такой умный и проницательный человек, как Суворин, критиковал самодержавие Николая II, то что же говорить о противниках существовавшего тогда строя. Впрочем, Суворин критиковал не самодержавие, а методы «самодержавствования». История с Кшесинской и стала иллюстрацией этих методов.
Скандальных эпизодов, связанных с ее личной жизнью, известно немало. 18 июня 1902 года Кшесинская родила сына, которого она пожелала назвать Николаем, но понимая невозможность этого, решила дать ему имя деда — великого князя Владимира Александровича. Дело заключалось в том, что, фактически являясь гражданской женой Сергея Михайловича, она родила ребенка от другого представителя династии — Андрея Владимировича, внука императора Александра II. «Муж», с которым состоялся тяжелый разговор, знал, кто отец ребенка, и решил оставить все без изменений. Со дня рождения мальчика Сергей Михайлович, по словам Кшесинской, «все свое свободное время отдавал ему, занимаясь его воспитанием». Вплоть до революции 1917 года ее сын имел даже отчество «Сергеевич», в дальнейшем, правда, его изменили.
Страсти, как видим, в доме Романовых кипели вовсю. Великосветское общество было прекрасно осведомлено о любовных переживаниях великих князей. Глава династии смотрел на все происходившее «сквозь пальцы», поскольку внешние «приличия» соблюдались: родственники не оформляли «легальных» браков. О прочем Николай II предпочитал не рассуждать и тем более не наказывать «провинившихся», хотя в близких ко двору кругах сетовали на то, что в царском семействе «ежедневно умножаются скандалы».
Скандалы «умножались» на фоне падавшей популярности императрицы Александры Федоровны, которую по непонятной причине буквально с первых дней пребывания ее в России стали считать роковой женщиной. Когда летом 1901 года в присутствии царской четы торжественно спускали броненосец «Император Александр III» и сорванным флагштоком убило жандармского генерала В. М. Пирамидова, вспомнили об Александре Федоровне. «В народе воцарилось понятие, — комментировала случившееся А. В. Богданович, — что молодая царица приносит несчастье и, к ужасу, можно сказать, что это понятие оправдывается». Всё более замыкаясь в себе и в семье, Александра Федоровна не желала и не умела меняться, оставаясь для большинства Романовых чужим человеком.
Молодой государь, вынужденный поддерживать хотя бы видимость мира и согласия среди членов дома Романовых, не способен был исправить положение, изменить негативное отношение родственников к супруге. И это при том, что в первые годы правления Николая II Александра Федоровна не вмешивалась в семейные дела Романовых, в том числе и касавшиеся М. Кшесинской. Однако если отношения членов Императорского дома с балериной были «приватными», то «амурный скандал» младшего сына императора Александра II — великого князя Павла — игнорировать было нельзя. После истории с женитьбой великого князя Михаила Михайловича это оказалось второе дело, на которое Николай II был обязан ответить.
Первый раз великий князь Павел Александрович вступил в брак с разрешения императора Александра III еще 5 июня 1889 года. Его избранницей стала греческая принцесса Александра Георгиевна, которая родила ему двух детей: 6 апреля 1890 года — великую княжну Марию и 6 сентября 1891-го — великого князя Дмитрия. В том же году супруга скончалась.
Как и все Романовы, Павел Александрович служил в армии: временно командовал лейб-гвардии Гусарским Его Величества полком, был командиром лейб-гвардии Конного полка, в 1893 году получил чин генерал-майора, а в 1901-м — генерал-лейтенанта. В конце XIX века великий князь был командующим 1-й Гвардейской кавалерийской дивизией, состоял шефом нескольких полков, числился почетным председателем Русского общества охранения народного здравия и покровителем всех поощрительных конно-заводских учреждений России.
Вплоть до 1902 года Павел Александрович в новый брак не вступал, но это не значило, что его сердце оставалось свободным. Некоторое время спустя после смерти Александры Георгиевны полюбил женщину, не принадлежавшую ни к какому «владетельному» дому. Более того, эта женщина на момент их знакомства была замужем. И все-таки великий князь решил не отступать. Его избранницей стала дочь камергера Высочайшего двора и супруга генерала Ольга Валериановна Пистолькорс (урожденная Карнович). В конце декабря 1896 года у Ольги Валериановны и Павла Александровича родился сын — Владимир. В декабре 1903-го и в ноябре 1905-го на свет появились дочери — Ирина и Наталья. Рождение детей заставило великого князя задуматься о браке с О. В. Пистолькорс, незадолго до того оформившей развод с мужем.
Второй брак великого князя, заключенный в 1902 году в Ливорно, вызвал чрезвычайное неудовольствие Николая II. «Имея перед собой пример того, как незабвенный Папá поступил с Мишей (великим князем Михаилом Михайловичем. — С. Ф.), — писал Николай II императрице Марии Федоровне 20 октября 1902 года, — нетрудно было мне решить, что делать с дядей Павлом. Чем ближе родственник, который не хочет исполнять наши семейные законы, тем строже должно быть его наказание. Не правда ли, милая Мамá?» При этом для царя оставался открытым вопрос о признании брака законным. Николай II прекрасно знал положения «Учреждения об Императорской фамилии», о чем далее и писал: «Какое теперь ручательство, что Кирилл [Владимирович] не сделает того же завтра, и Борис, и Сергей Михайлович поступят так же послезавтра. И целая колония русской Императорской фамилии будет жить в Париже со своими полузаконными и незаконными женами. Бог знает, что это такое за время, когда один только эгоизм царствует над всеми другими чувствами: совести, долга и порядочности!!!»
Слова государя были подтверждены действиями: за самовольное вступление в брак Павел Александрович был уволен со службы и выслан из России. Кроме того, свое неудовольствие поступком дяди Николай II выразил и тем, что запретил ему перевести за границу деньги, не разрешил давать и проценты с капитала. Министр двора напрасно старался доказать царю незаконность и несправедливость такого распоряжения, тот отвечал барону, что «это его семейное дело, подлежащее его личному решению. Фредерикс просил выслушать мнение императрицы, но она, прослушав доклад Фредерикса, сказала:
— Mon opinion est que l'Empereur peut faire ce qu'il veut»[64].
Александра Федоровна целиком и полностью поддержала супруга. Дети Павла Александровича от первого брака, по настоянию императрицы, были переданы на воспитание в семью его брата — Сергея Александровича и Елизаветы Федоровны. Император стал их главным опекуном. Казалось бы, дело завершено — раз и навсегда. Но так только казалось. 17 (29) октября 1904 года регент Баварии пожаловал О. В. Пистолькорс титул графов Гогенфельзен, тем самым признав высокое положение супруги русского великого князя. А 4 февраля 1905 года, когда у Никольских ворот Кремля в Москве бомбой террориста был убит великий князь Сергей Александрович, его младший брат — Павел Александрович получил высочайшее разрешение на возвращение в Россию. Ему также возвратили звание генерал-адъютанта, дарованное еще 6 мая 1897 года. Утром 8 февраля великий князь вернулся из Парижа, был принят царем и царицей, а затем пил чай у вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Затем он уехал на похороны Сергея Александровича в Москву.
Так, волею трагического случая Павел Александрович, никак не изменив своего семейного положения, был прощен. Некоторое время спустя, после долгой переписки, разрешили вернуться в Россию и его супруге. «Я смотрю на его брак, — писал царь брату Павла великому князю Алексею Александровичу, — как на поступок человека, который желал показать всем, что любимая им женщина — есть его жена, а не любовница». Однако просьбу Павла Александровича дать новую фамилию его сыну Владимиру, вместо имевшейся у него от рождения (Пистолькорс), император не исполнил. Эту просьбу он считал неуместной потому, что ее исполнение поднимало бы «восьмилетнее прошлое».
Но и на этом история не закончилась: спустя десять лет, 15 августа 1915 года, супруга Павла Александровича, а равно и их дети получили княжеский титул Палей. Фамилия Палей принадлежала казачьему атаману, находившемуся в родстве с Карновичами, родственниками Ольги Валериановны. Очевидно, это был единственный за все царствование Николая II случай пожалования княжеского титула.
Итак, все завершилось, как и в случае с великим князем Михаилом Михайловичем, — даже лучше: морганатический брак был признан, а нарушитель восстановлен в правах и на службе. В 1913 году Павел Александрович стал генералом от кавалерии, а в 1916-м был назначен на высокий пост генерал-инспектора гвардейской кавалерии. Такова была воля самодержца. «Учреждение об Императорской фамилии» и не вспоминалось, да и зачем — ведь «император может делать все, что хочет»! Столь своеобразное понимание своих монарших полномочий вызывало удивление и опасение близких к власти современников.
В начале XX века С. Ю. Витте без обиняков говорил своим знакомым, что дела вести становится все труднее — ведь «государь почитает себя непогрешимым и долженствующим действовать по своим личным вдохновениям, в чем и выражается самодержавие!..».
Так определяли самодержавие последнего царя его собственные министры и советники, поражавшиеся упорному нежеланию Николая II понять или, лучше сказать, принять мысль о том, что самодержавие не есть возможность поступать по личному произволу. Наблюдая происходящее, современники предрекали России, где царило «чиновничье самодержавие», великие бедствия, и те не заставили себя долго ждать, но о них — разговор особый. Сейчас важнее отметить иное: «личная политика» в большинстве случаев оказывалась политикой непоследовательной — даже «Учреждение об Императорской фамилии» при Николае II исполнялось ровно настолько, насколько в том был заинтересован самодержец. В делах семейных он почитал себя верховным арбитром не столько de jure, сколько de facto.
Чем это объяснить?
Для лучшего понимания проблемы вспомним, что еще в царствование Александра III титул «Государь Император» начал уступать место новому, собирательному титулу «Их Императорских Величеств». Этот титул резко противопоставил царскую чету прочим членам Фамилии. Они должны были получить собирательный титул Их Императорских Высочеств. Но в «Учреждение об Императорской фамилии» 1886 года новые собирательные титулы не вошли. Выходило, что процесс концентрации символического значения верховной власти (которая включала самодержца и тех членов дома Романовых, с которыми монарх считал возможным разделить свою ответственность перед Богом) законодательно не завершился. В царствование Николая II были сделаны попытки «встроить» названные собирательные титулы в существовавшее цензурное законодательство. В январе 1905 года особое совещание обсуждало проект нового устава о печати. Тогда-то и подняли вопрос о включении титулов в предлагавшийся текст статьи 73. Но новый устав не был принят, а других попыток законодательного закрепления титулов не предпринималось.
И «тем не менее в политическом обиходе начала XX века утвердилось предельно суженное значение „Верховная власть“, включающее только императорскую чету, и оставалось таким до 1917 года, — пишет С. И. Григорьев в книге «Придворная цензура и образ верховной власти: 1831–1917». — Это способствовало дальнейшей изоляции императорской четы внутри Российского императорского дома». Можно предположить, что действия Николая II в отношении своих родственников, которых он вначале справедливо наказывал, а затем незаконно «великодушно» прощал, и были связаны с тем, как он воспринимал понятие «Верховная власть», олицетворением и одновременно носителем которой он являлся. Но являясь олицетворением этой власти, Николай II чем дальше, тем меньше воспринимался как «монарх милостью Божией»: монархический «дух» год от года хирел, что, по мнению современников, и создавало «самую возможность революции».
«Дух», конечно, понятие не историческое, на любые contra здесь легко можно найти свои pro (например отношение народа к царю на Саровских торжествах 1903 года). И все же не будем спешить с заключениями. Вспомним С. Е. Трубецкого, полагавшего, что «всякий строй — иерархичен. Вопрос только в том, как создается эта иерархия и какова ее ценность» (тем более что «держится установленная иерархия, как и всякая власть, массовым гипнозом»). Неспособность Николая II поднять на должную высоту авторитет власти беспокоила современников-монархистов. Даже его старый учитель — К. П. Победоносцев на заре XX века признавался, что, имея природный ум, проницательность, схватывая буквально на лету то, что ему говорят, государь понимает «значение факта лишь изолированного, без отношения к остальному, без связи с совокупностью других фактов, событий, течений, явлений. На этом мелком, одиночном факте или взгляде, — говорил Победоносцев Половцову, — он и останавливается. Это результат воспитания кадетского корпуса, да, пожалуй, горничных, окружавших его мать. Широкого, общего, выработанного обменом мысли, спором, прениями, для него не существует, что доказывается тем, что недавно он сказал одному из своих приближенных: „Зачем вы постоянно спорите? Я всегда во всем со всеми соглашаюсь, а потом делаю по-своему!“».
Диагноз поставлен, и в дальнейшем он будет многократно подтверждаться. Понимание царем самодержавия — налицо. Хорошо знавший придворную жизнь генерал А. А. Мосолов в своих воспоминаниях развивает тезис о нелюбви Николая II к спорам, тем самым как бы продолжая рассуждение Победоносцева. Государь, будучи по природе человеком застенчивым, избегал споров «отчасти вследствие болезненно развитого самолюбия, отчасти из опасения, что ему могут доказать неправоту его взглядов или убедить других в этом». «Этот недостаток натуры Николая II и вызывал действия, считавшиеся многими фальшью, а в действительности бывшие лишь проявлениями недостатка гражданского мужества. Данилович, — вспоминал Мосолов наставника царя, — научил его этот недостаток обходить. Он же, при наличии и без того скрытной натуры большинства членов семьи, приучил будущего государя к той сдержанности, которая зачастую производила впечатление бесчувственности».
Можно ли полностью согласиться с предъявленными генералу-воспитателю обвинениями? И не разделяет ли с Даниловичем вину за воспитание самодержца его учитель Победоносцев? Однозначно ответить трудно. Остановимся на приведенной констатации, вспомнив, что в образованных кругах русского общества имя царя уже в 1890-е годы перестало вызывать священный трепет. Можно долго рассуждать на тему, кого в этом винить и как к этому относиться, только факт останется фактом: десакрализация идеи самодержавия (в лице ее носителя — императора Николая II) подтверждается не только ростом оппозиционных настроений в стране, но и формированием комического (или, лучше сказать, трагикомического) образа монарха в русской подцензурной печати.
Так, в январе 1902 года в политической и литературной газете «Россия» появился фельетон «Господа Обмановы» писателя и публициста А. В. Амфитеатрова — сына настоятеля Архангельского собора Московского Кремля. Парадоксально, но оказавшаяся «крамольной» газета пользовалась покровительством начальника Главного управления по делам печати князя Н. В. Шаховского и некоторых великих князей. Фельетон произвел сильное впечатление на читателей, вне зависимости от их политических убеждений и идейных пристрастий. Более откровенных характеристик членов дома Романовых трудно было придумать: автор, изменив имена, оставил инициалы — и Николая II, и его ближайших родственников и предков — матери, отца, деда и прадеда. Рассказывая историю господ Обмановых, Амфитеатров попытался обыграть прошлое самодержавной России. «Злее пасквиля я не видел», — записал в дневнике А. А. Половцов.
Действительно, любой внимательный читатель, ознакомившись с фельетоном, сразу же понимал, о ком идет речь. К эзопову языку Амфитеатров, по большому счету, не особенно и прибегал, говоря об Алексее Алексеевиче Обманове — хозяине самого крупного в губернии имения и предводителе дворянства огромного уезда, собственнике села «Большие Головотяпы, Обмановки тож»; о его супруге Марине Филипповне, взятой «за красоту из гувернанток»; о их сыне Никандре Алексеевиче, в просторечии называемом «Никой-Милушей». «Это был маленький, миловидный, застенчивый молодой человек, — характеризовал Амфитеатров наследника «самого крупного имения», — с робкими, красивыми движениями, с глазами, то ясно-доверчивыми, то грустно-обиженными, как у серны в зверинце. Пред отцом он благоговел и во всю жизнь свою ни разу не сказал ему: „нет“».
В этом портрете трудно было не узнать молодого государя — человека среднего роста (5 футов 7 дюймов, то есть один метр 68 сантиметров), всегда почитавшего своего отца и известного своими «робкими» манерами. Трудно было не узнать и упоминавшихся предков этой «провинциальной» семьи: дедушки Алексея Алексеевича — Никандра Памфиловича — «бравого майора в отставке, с громовым голосом, с страшными усищами и глазами навыкате», любвеобильного хозяина еще крепостной Обмановки; и его сына — «красавца Алексея Никандровича», — в период «эмансипации» ставшего одним из самых деятельных и либеральных мировых посредников. Читая «Что делать?» Чернышевского и говоря крепостным «Вы», Алексей Никандрович «считался красным и даже чуть ли не корреспондентом в „Колокол“». Этот «либерал», по сказке Амфитеатрова, «умер двоеженцем, — и не под судом только потому, что умер». Так были охарактеризованы, соответственно, Николай I и Александр II.
Ознакомив читателя с краткой историей семьи Обмановых, Амфитеатров описал смерть Алексея Алексеевича, которая «очень огорчила Нику». В его фельетоне в молодом хозяине Больших Головотяп боролись «бес и ангел»: наследнику было «жаль папеньку», но в то же время он радовался полученной свободе, тому, что мог открыто подписаться на «Русские ведомости», послав ко всем чертям «Гражданина», что мог подарить колье mademoiselle Жюли и т. д. Победа в конце концов должна была остаться, согласно фельетону, «за веселым бесенком», «слезный ангел должен будет ретироваться».
На том история не завершилась, о чем свидетельствовали слова: «Продолжение следует». Но продолжения не последовало. Скандальная публикация стала предметом обсуждения в правительственных и придворных сферах. Познакомился со статьей и царь. Согласно дневнику А. А. Половцова, о «Господах Обмановых» Николаю II рассказал приглашенный на высочайший завтрак протопресвитер И. Л. Янышев, якобы испытывавший отрицательные чувства к отцу автора — настоятелю Архангельского собора. Государь немедленно послал за министром внутренних дел — Д. С. Сипягиным, ничего не знавшим о скандале. За написание и публикацию фельетона решено было выслать из столицы и А. В. Амфитеатрова, и редактора газеты Г. П. Сазонова; издание газеты приостановили. «Статья сделалась известной всем, не обратившим на нее никакого внимания. В народе стали говорить о том, как газетчик царя обругал» (курсив мой. — С. Ф.).
Указание на слухи о царе — тревожный знак, вне зависимости от того, как поняли публикацию «в народе».
В высших же кругах русского общества фельетон оценили по-своему. 14 января А. С. Суворин, отметив, что Амфитеатров «не в первый раз трогает государя», тоже описал в своем дневнике историю «Обмановых», но иначе. По его словам, статья вызвала большой спрос на газетный номер, цена которого поднялась до нескольких рублей. Царь сам передал своему духовнику номер со статьей Амфитеатрова, сказав: «Прочтите, как о нас пишут». Девять дней спустя Суворин вновь вспомнил эту историю, подтвердив (со слов фельетониста Л. К. Попова, встречавшегося с отцом И. Л. Янышевым) факт передачи статьи — от императора придворному протопресвитеру.
Правдивость Суворина косвенно подтверждают и дневниковые записи хозяйки «правого» салона А. В. Богданович. По ее сведениям, министр внутренних дел Д. С. Сипягин на своем официальном докладе Николаю II решил ничего об Амфитеатрове не говорить, хотя и принял меры к его наказанию. Логика была проста: если царь промолчит, то промолчит и министр, если же вспомнит, то Сипягин расскажет ему о предпринятых мерах. «Вот так царя проводят», — оценила министерскую стратегию А. В. Богданович. В результате через день после доклада царь сам послал за министром, укоризненно заметив: «Я прочел эту гадость. Почему вы мне об этом не доложили?» Сипягин, как и наметил, заявил, что не счел это возможным, но сделал необходимые распоряжения. Приехав от государя, он с гордостью заявил: «Я доволен собою».
Человек недалекий, Д. С. Сипягин не мог понять, что его действия были неразумны и скорее усложняли дело, чем содействовали его решению. Неслучайно чиновник особых поручений при обер-прокуроре Святейшего синода В. М. Скворцов, прекрасно знавший мнение на этот счет своего патрона — К. П. Победоносцева, говорил, что наказывать именно за фельетон «Господа Обмановы» не следовало. «Амфитеатрова следовало крепко за него распечь, пропустить затем некоторое время, затем придраться к какой-либо другой газете и тогда ее прихлопнуть». В сложившихся условиях обращать внимание на статью значило давать ей исключительную рекламу. Все именно так и получилось. А. В. Амфитеатрова сослали в Минусинск под гласный надзор полиции (на пять лет), но уже в конце 1902 года «во внимание к заслугам его престарелого отца» перевели в Вологду, а вскоре позволили возвратиться в Петербург.
Царь, всегда с большим вниманием следивший за прессой и раздраженный появлением фельетона Амфитеатрова, желал видеть на страницах периодической печати совершенно другие статьи, такие, например, как в газете князя Мещерского «Гражданин». Неслучайно в Петербурге зимой 1902 года ходили слухи, что политический скандал, вызванный фельетоном А. В. Амфитеатрова, способствовал сближению Николая II с Мещерским. Князь, претендовавший на роль штатного дворцового идеолога, был близок по духу молодому царю. Но внушения «штатного идеолога» — всего лишь внушения, они помогают сохранить веру в то, что самодержавные принципы нерушимы, что сила монархической государственности — в неограниченной власти царя, но никак не способствуют росту авторитета этой самой власти.
Что же тогда нужно делать, как править?
Этот вопрос волновал самодержца с первых лет царствования. Николай II обращался к разным людям, часто далеко стоявшим от власти. Он искал неофициальных советчиков, унаследовав традицию использования мнений «безответственных лиц» от покойного отца. Александр III, по словам М. А. Таубе, «при всем своем „самодержавии“ и рядом с такими (тоже, так сказать, „самодержавными“) министрами, как Победоносцев и граф Дмитрий Толстой, не отказывался прислушиваться и к мнениям частных застрельщиков, вроде Каткова и князя Мещерского». «Частный застрельщик» Мещерский, как уже говорилось, был унаследован Николаем II от отца. Но им дело не ограничилось.
Одним из новых советчиков на короткое время оказался «человек ниоткуда» — инженер Николай Александрович Демчинский (1851–1914), в конце XIX века увлекшийся предсказаниями погоды. Человек с литературным даром, он сумел «пробиться» к С. Ю. Витте и стать его литературным сотрудником. Через министра финансов ему удавалось получать значительные суммы на свои «предсказательские» изыскания (по 25–30 тысяч рублей в год). Однако роль метеоролога Демчинского не устраивала: он воспользовался ею для проникновения к императору. Весной 1901 года инженер обратился к министру Императорского двора барону В. Б. Фредериксу с просьбой передать его письмо на высочайшее имя, где сообщал, что знает, как без репрессий возможно прекратить студенческие беспорядки. Для разъяснения плана он испрашивал аудиенцию. Летом 1902 года Демчинский направил Николаю II еще одно послание, призывая предпринять решительные меры для реформирования «устаревшего строя». Все проблемы империи инженер пытался свести на уровень изменения технологии управления, а не принципов власти, что должно было понравиться русскому самодержцу (хотя Демчинский писал и о необходимости введения мелкой земской единицы, создании областного земства и центрального земского органа).
Трудно сказать, чем более заинтересовался царь: статьями Демчинского о погоде или его политическими письмами, но аудиенцию ему дали. Честолюбивый инженер, очевидно не знавший, что Николай II не любит, когда подданные говорят с ним о политике, не будучи к тому призваны по долгу службы, поднял тему, никак не связанную с его компетенцией. Однако высочайшего неудовольствия не последовало; царь только спросил: «Вы, кажется, делаете прогнозы не только о погоде…» На это инженер ответил, что, прожив на свете более полувека, выработал в себе определенные взгляды на общественную жизнь России и был бы счастлив разрешению откровенно написать об этом. Николай II разрешил. «Демчинский писал, что в населении России есть 10 % недовольных, 90 % равнодушных и ни одного довольного. Пока в стране нет явлений, резко затрагивающих интересы широких кругов, равнодушная масса может служить опорой власти, но как только такие явления возникнут, недовольство неминуемо проникнет в среду равнодушных и она перестанет быть опорой».
Откровенное письмо Демчинский неосторожно показал князю В. П. Мещерскому, так же, как он, имевшему право писать лично царю. Князь увидел в инженере «конкурента» и довел до сведения Николая II информацию о том, что заблаговременно ознакомился с письмом. Последовал высочайший приказ — и Демчинский потерял право писать лично царю.
Современный петербургский исследователь И. В. Лукоянов, специально изучавший жизнь Демчинского, полагает, что подобные личности были востребованы верховной властью, ибо ей требовались посредники в отношениях с обществом, «этакие политические маклеры». «Косвенно это свидетельствовало, — пишет И. В. Лукоянов, — что политическая система еще переживала период становления. С другой стороны, сам факт существования подобных личностей, востребованных властью, говорит о том, что у самодержавия имелся некий адаптационный ресурс к переменам». Насколько эти перемены оказались востребованы, показало ближайшее будущее.
Впрочем, как бы то ни было, но наблюдения Демчинского о «недовольных» и «равнодушных» оказались верными. Убаюкивать себя надеждой на крепость власти, которая без перемен сможет выдержать новые вызовы времени, Николай II не имел возможности. Демчинский оказался не первым и не последним человеком, привлеченным Николаем II для консультаций. Наивная вера в то, что получение правдивой информации со стороны позволит как бы проверять министров и губернаторов, не покидала царя вплоть до последних дней правления. Это недоверие своим фундаментом имело идеалистические представления о «средостении», которое любой ценой необходимо преодолеть. Саровские торжества 1903 года, описывая которые, нам пришлось уже говорить на эту тему, убедили самодержца в любви к нему «простого народа». Любовь, разумеется, была взаимной. Любить народ для царя значило «знать правду» о стране — во всем ее объеме, без утайки. Николай II сомневался в том, что министры и губернаторы могут доставить ему такую информацию (он не слишком доверял чиновной бюрократии). Что же в таком случае предпринять? Получать дополнительную информацию от людей, никак с властью не связанных, преданных самодержавию и лично ему, государю. Так в жизни царя появился такой же, как и Демчинский, «человек ниоткуда» — Анатолий Алексеевич Клопов.
Он родился в 1841 году в семье фридрихсгамского «первостатейного» купца, закончил физико-математический факультет Московского университета. Был учителем в гимназии, воспитателем в семьях, чиновником в Комитете железных дорог Министерства путей сообщения и во Временном статистическом отделе МПС. В 1880-е годы занялся самостоятельными статистическими исследованиями волжской хлебной торговли. Писал статьи и записки, обращаясь с просьбами к влиятельным лицам — графу И. И. Воронцову-Дашкову, В. К. Плеве, А. С. Суворину и др. Так, еще до воцарения Николая II о нем узнали «сильные мира сего». Однако именно приход к власти последнего самодержца стал для Клопова событием, существенным образом изменившим всю его жизнь. В 1896 году великий князь Николай Михайлович, познакомившийся с чиновником через князя П. М. Волконского, представил его своему брату Александру Михайловичу — другу детства императора Николая II.
В 1898 году статистика представили царю. Государственный секретарь А. А. Половцов, знавший историю возвышения Клопова, отмечал, что Александр Михайлович рекомендовал его императору как «будто бы выдающегося по своему необыкновенному патриотизму, чистоте побуждений и отменному пониманию русской народной жизни» человека. «Император, — продолжал далее Половцов, — имел неосторожность не только принимать и выслушивать этого невежественного проходимца, но даже поручил ему, под предлогом составления подворных описаний в местностях, страдавших от голода, объехать Россию и представить государю настоящую картину народного бедственного положения, картину, скрываемую от государя его министрами».
Как видим, речь идет о старой проблеме — недостатке правдивой информации, будто бы утаиваемой от самодержца его чиновниками. Понимал ли свою задачу сам Клопов? Безусловно. Год спустя, вспоминая о данной ему царем (4 июня 1898 года) аудиенции, Клопов писал Николаю II, что при господстве в России чиновничьего режима правда до трона не доходит. Царю подобает знать все, что касается родины, а «для этого одних докладов министров и губернаторов, людей, стоящих слишком далеко от биения пульса народной жизни, конечно, недостаточно; здесь требуется, чтобы… доходили голоса и мысли и от людей, имеющих прямое общение с народом».
Банальная мысль о «простых людях», бескорыстно служащих своему государю, была близка и понятна Николаю II, стремившемуся найти верных советников вне придворно-чиновничьего круга. Откровенность и простодушие Клопова, очевидно, очаровали царя, якобы заявившего после первой встречи со статистиком: «Я первый раз чувствовал себя так хорошо с этим искренним человеком». Искреннему человеку можно доверять, тем более что он ведет себя совершенно не так, как придворные льстецы, — в пылу спора может прижать царя в угол, взять за пуговицу. Этикета Клопов не признавал, откровенно говоря с ним о народных нуждах (конечно же, — как он их понимал). Такой человек мог понравиться самодержцу, всегда желавшему видеть около себя бескорыстных и преданных людей. Но жизнь учит, что в простоте не всегда заключена правда, даже более того — «простота хуже воровства», как гласит русская пословица. И последний самодержец, судя по всему, оказался заворожен именно такой простотой.
Клопов принадлежал «к распространенному в России типу страстных, но неуравновешенных и неспособных к систематическому труду и логическому мышлению искателей и поборников правды, — писал Г. В. Иванов. — То, что, нарушая закон для восстановления справедливости к отдельному человеку, он нарушает самый государственный строй, — об этом Клопов думать не хочет, это ему неинтересно». Замечательно точные слова, которые можно применить и к императору Николаю II! Он тоже мог нарушить закон ради справедливости, разумеется — как он ее понимал; или ради великодушного порыва, что неоднократно случалось в делах семейных. И не отдавал себе отчета в том, что действует не как блюдущий закон самодержец, а как ничем не ограниченный «деспот».
Царь не хотел признать, что государственная машина не терпит вмешательства дилетантов и фантазеров, «которые, — по словам В. И. Гурко, — мечтают путем личного усмотрения исправить все те людские настроения, которые закон в его формальных проявлениях ни уловить, ни тем более упразднить не в состоянии». Стремление установить личный контроль за деятельностью чиновников неизбежно вылилось в скандал. 10 июня 1898 года А. А. Клопов получил бумагу (за подписью дворцового коменданта П. П. Гессе), где говорилось о высочайшем соизволении на посещение пострадавших от неурожая местностей, необходимых для исследования экономического положения населения. По сути, речь шла об изучении значительной части Европейской России. Деятельность царского информатора получила огласку, о Клопове заговорили в столичных гостиных, возмущаясь тем, что его командировка состоялась без согласования с министром внутренних дел, без предупреждения местных властей. Получалось, что облеченный царским доверием статистик выступал в роли негласного ревизора царских чиновников.
С официальной бумагой Клопов явился в Министерство путей сообщения и потребовал особый вагон для разъездов по стране. Получив его, он отправился в Тулу, где предъявил смущенной администрации свои «верительные грамоты». Та немедленно связалась с министром внутренних дел И. Л. Горемыкиным. Министр юстиции Н. В. Муравьев, узнавший о случившемся, заявил Горемыкину: «Или подайте в отставку, или прекратите это безобразие». Не предъявляя царю ультиматум, Горемыкин все-таки сумел объяснить Николаю II бесцельность и невозможность командировок безответственных лиц, имевших неограниченные полномочия. Клопова отозвали обратно и в Петербурге изъяли бумагу.
«„Средостение“ опять смыкается вокруг царя, — пишет Г. Иванов. — Но облюбованная царем давно и укрепленная встречей с Клоповым мысль найти человека, который бы „все ему говорил“, не оставляет царя» (даже несмотря на то, что задуманная операция — посредством «простого человека» контролировать работу чиновников — провалилась). «Бюрократы» не скрывали своего раздражения действиями царя. В разговоре с военным министром А. Н. Куропаткиным Горемыкин жаловался на внутреннюю неурядицу, которую увеличивает и сам царь. «Этот гусь разъезжает с бумагой от Гессе в особых вагонах, — пишет в дневнике Куропаткин, — и мутит всех в Тульской губернии, заодно с Львом Толстым. Ездит с большою свитою, гласно для всех, кроме министра внутренних дел».
Но раздражен был не только Горемыкин. Невозможность «выйти за круг» строго очерченных правил нервировала и Николая II, он чувствовал себя ущемленным. Для недовольства были причины: секретного «единения» с представителем народа — титулярным советником Клоповым, желавшим «раскрыть глаза» царя на творившиеся в России безобразия, не получилось, хотя статистик продолжал вплоть до Февральской революции 1917 года пользоваться благосклонностью самодержца и писать ему конфиденциальные письма на различные социально-политические и экономические темы. И все-таки неудачная история инспекционной поездки Клопова, по словам В. И. Гурко, оставила «тяжелый осадок в душе государя. Желание проявить инициативу, конечно, при этом не ослабло, но выливалось оно уже в иные формы. Воля с годами не укреплялась, ее стало нередко заменять упрямство, отличавшееся от нее тем, что государь в душе был поколеблен в предпринятом им том или ином решении, но тем не менее на нем настаивал, полагая, что он таким путем исполняет свою волю и проявляет твердость характера». Проявление «твердости характера» стало для царя idee fixe, точно так же, как и стремление найти честных и бескорыстных советников, не имевших отношения к высшим правительственным или придворным сферам.
Потребность в верных и преданных людях усиливалась и по мере того, как в России росла социальная нестабильность, менялся морально-психологический климат. Ощущение приближения чего-то нового, неизвестного (и поэтому пугающего) отмечали многие современники последнего царя. Поэтесса Зинаида Гиппиус, пытаясь объяснить происходившее в конце XIX — начале XX столетия, писала: «Что-то в России ломалось, что-то оставалось позади, что-то, народившись, или воскреснув, стремилось вперед… Куда? Это никому не было известно, но уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствовалась трагедия. О, не всеми. Но очень многими, в очень многих».
Пророчества о близящемся конце мира, появлявшиеся довольно часто в последние годы правления Николая II, по мнению философа Н. А. Бердяева, «может быть, реально означали не приближение конца мира, а приближение конца старой императорской России». В этой фразе, возможно, и заключена разгадка не только появления знаменитого богоискательства, но и «странного» на первый взгляд поведения государя. Ведь даже такие столпы консерватизма, как К. П. Победоносцев, не видели радужных перспектив, постоянно твердя, что Россия на всех парах идет к конституции. «Слаб еще, не разыгрался поток конституционных идей, — говорил по этому поводу конфидент обер-прокурора Святейшего синода генерал А. А. Киреев, — но плотина, которая ему противопоставляется, еще слабее!» Для Киреева — человека глубоко религиозного, искренне преданного идеалам монархии, не было никакого сомнения в том, что русский «государственный строй отживает свой век, мы идем к конституции». Ожидаемая со страхом кончина старого строя была, таким образом, одним из наиболее сильных переживаний русских консерваторов. Понимал ли это Николай II? Остается только догадываться…
Художественную картину формирования новой обстановки «грани веков» нарисовал поэт Андрей Белый, заметивший, что для многих его современников «стиль нового века радикально отличался от старого; в 1898 и 1899 годах мы прислушивались к перемене ветра в психологической атмосфере. До 1898 года северный ветер дул под северным небом. <…> С 1898-го подул другой, южный ветер. Ветры столкнулись, их столкновение породило туман, туман задумчивости. В 1900 и 1901 годах атмосфера начала проясняться. Мы всё увидели в новом свете, под мягким южным небом двадцатого века». Как показала история, «мягкое южное небо» оказалось весьма обманчивым. Люди «железного» XIX века не могли и представить, на какие испытания их обрекает новое столетие. Однако стоит отметить иное — этот «новый свет», в котором современники А. Белого начинали видеть самые различные явления.
«Новый свет» отражался на нравственных переживаниях тех лет, заставляя искать новые ответы на старые вопросы — и религиозно-философские, и социально-политические. Радикально настроенные «искатели» возвращались к террору. Начало XX века ознаменовалось убийствами высших представителей царской бюрократии (министров — Н. П. Боголепова, Д. С. Сипягина, В. К. Плеве, харьковского губернатора князя И. Оболенского), покушением на жизнь К. П. Победоносцева и другими антигосударственными действиями членов партии социалистов-революционеров. Страна входила в новую полосу политической жизни. О «стабильности», оставленной в наследство Александром III, в начале XX века его сын мог только ностальгически вспоминать. Уже начало нового столетия было окрашено в кровавый, красный цвет.
Первым крупным сановником, павшим от рук эсеров в начале XX века, был министр народного просвещения тайный советник Н. П. Боголепов. Все произошло удивительно буднично: 14 февраля 1901 года, около половины второго дня, в приемную министра явился молодой человек — студент Петр Владимирович Карпович. Когда Боголепов, обходя представлявшихся ему должностных лиц, приблизился к городскому голове Чернигова, стоявший рядом с ним Карпович с расстояния в два-три шага выстрелил в министра и смертельно его ранил. Участник студенческого движения, в 1896 году исключенный из Московского университета за организацию манифестации, посвященной полугодовому «юбилею» Ходынской катастрофы, Карпович некоторое время находился под гласным надзором полиции, затем поступил в Юрьевский университет. В 1899 году он был отчислен и оттуда. Его оппозиционность, таким образом, не являлась для властей секретом.
Схваченный на месте преступления, но не желая объяснить, почему он убил министра, бывший студент тем не менее заявил, что лично к Боголепову он не питал чувства вражды и озлобления. Следовательно, совершенное им убийство было выступлением против символизируемой министром власти вообще. 17 марта Карповича приговорили к лишению всех прав и двадцати годам каторжных работ. Левая печать оценила действия Карповича как подвиг, совершенный во имя попираемых прав студенчества. Либеральная общественность, равно как и власть, приучалась отвечать насилием на насилие. Этот первый в новом столетии террористический акт, направленный против высокопоставленного представителя самодержавной власти, интересен не только тем, что он — первый.
В семье Карповича сохранилась легенда о «царском» происхождении знаменитого террориста. По воспоминаниям его сводной сестры Л. В. Москвичевой, он был внебрачным сыном помещика А. Я. Савельева, в свою очередь родившегося от побочной дочери Екатерины II и князя А. А. Безбородко. Таким образом, Карпович приходился Екатерине Великой правнуком. Скорее всего, эта история не имеет под собой никаких оснований. Обратить внимание стоит на иное: террор открыл человек, связанный «родством», благодаря семейной легенде, с императрицей, потомки которой царствовали в России и в начале XX века.
Не прошло и месяца после смерти министра народного просвещения, как столица была потрясена известием о новом покушении на жизнь царского сановника. На сей раз жертвой террористов оказался престарелый обер-прокурор Святейшего синода К. П. Победоносцев. Человек, в либеральных кругах считавшийся «злым гением» России, лишь по воле случая не погиб. В ночь с 8 на 9 марта 1901 года статистик Самарской земской управы Н. К. Лаговской произвел несколько выстрелов в окно кабинета обер-прокурора, располагавшегося в доме 62 по Литейному проспекту. Пули ударили в потолок кабинета, работавший там Победоносцев не пострадал. Тогда же, в марте, обер-прокурор публично поблагодарил «всех встретивших сочувственным приветствием и молитвою известие о неудавшемся, по милости Божией, покушении на жизнь его»[65], — и более не вспоминал о случившемся.
Убийство Н. П. Боголепова и покушение на убийство К. П. Победоносцева показали, что революционные настроения в стране представляют угрозу для жизни ближайших царских советников, что охранять полученное от Александра III политическое наследство становится все труднее. Понимая это, Николай II пытался найти опору в преданных самодержавному принципу сановниках. Историю этих поисков красочно изобразил в своих воспоминаниях великий князь Александр Михайлович.
«— Кого, Константин Петрович (Победоносцев. — С. Ф.), вы бы рекомендовали на пост министра внутренних дел? — спрашивал Николай II, когда в начале девятисотых годов революционеры начали проявлять новую деятельность. — Я должен найти сильного человека. Я устал от пешек.
— Хорошо, — говорил „Мефистофель“, — дайте мне подумать. Есть два человека, которые принадлежат к школе Вашего августейшего отца. Это Плеве и Сипягин. Никого другого я не знаю.
— На ком же из двух остановиться?
— Это безразлично. Оба одинаковы, Ваше Величество. Плеве — мерзавец, Сипягин — дурак.
Николай II нахмурился.
— Не понимаю вас, Константин Петрович, я не шучу.
— Я тоже, Ваше Величество. Я сознаю, что продление существующего строя зависит от возможности поддерживать страну в замороженном состоянии. Малейшее теплое дуновение весны, и все рухнет. Задача эта может быть выполнена только людьми такого калибра, как Плеве и Сипягин».
А вот какую характеристику В. К. Плеве и Д. С. Сипягина дает в своих воспоминаниях и граф С. Ю. Витте, который говорил с царем об этих сановниках. Назвав Плеве человеком умным и культурным, Витте заклеймил его как человека негосударственного ума, менявшего убеждения из-за политических выгод. По этой якобы причине его и презирал К. П. Победоносцев — человек идейный. Сипягин характеризовался Витте как безусловно честный и порядочный человек, с твердым характером, «но не орел». В целом оценка Витте и Победоносцева совпадала.
Как бы то ни было, вначале был назначен «дурак», а после его гибели — «подлец». Сипягин возглавил МВД в октябре 1899 года, а утвержден в должности был 26 февраля 1900-го. Его деятельность протекала в условиях подъема рабочего движения и популяризации социалистических идей. Для борьбы с ними министр считал необходимым создать в рабочей среде устойчивые и консервативные элементы — как опору существовавшего общественного строя, улучшить материальное положение рабочих, что будет способствовать формированию в этом сословии мелких собственников. При этом он был противником все более разраставшейся «зубатовщины», то есть насаждения в рабочей среде «полицейского социализма». Начальник Московского охранного отделения СВ. Зубатов — идеолог движения, призванного, как он считал, «оттянуть» рабочих от политической деятельности, в мае 1901 года основал в Первопрестольной «Общество взаимного вспомоществования рабочих в механическом производстве». Уже весной 1902 года деятельность Зубатова вышла из-под контроля МВД, Сипягин сумел лишь «локализовать» ее в Москве. Однако то, что подобные организации создавались, свидетельствовало об осознании исключительно сложного внутреннего положения страны.
Д. С. Сипягин был убит как раз в то время, когда на юге империи (в Харьковской и Полтавской губерниях) развивалось крестьянское восстание. Движение поражало своей массовостью. Число участвовавших в разгромах экономий и помещичьих усадеб достигало пяти тысяч человек. Как и в случае с Боголеповым, покушение на жизнь министра внутренних дел было совершено в присутственном месте, в Государственном совете, располагавшемся в Мариинском дворце столицы. 2 апреля 1902 года, в начале второго, когда Сипягин вошел в вестибюль, к нему подошел юноша в форме адъютанта и подал пакет. Воспользовавшись минутой, террорист произвел несколько выстрелов в свою жертву. Убийца даже не пытался бежать и прибывшим на место чинам судебной палаты заявил, что преступление его вынудили совершить распоряжения и насилия министра внутренних дел.
21-летний террорист оказался потомственным дворянином Степаном Валериановичем Балмашевым. Как и Карпович, он был студентом, отчисленным из Киевского университета Святого Владимира. Помогать следствию Балмашев не желал и 26 апреля 1902 года (в день своего ангела, когда Церковь празднует память святого Стефана, епископа Пермского) был приговорен к смертной казни. Выступая на суде, террорист, принадлежавший к Боевой организации партии эсеров, возложил всю вину за произошедшее на правительство, «которому суд должен указать место рядом с ним на скамье подсудимых, если только перед ним суд правый и справедливый». Доказательством серьезности намерений молодых революционеров-террористов стало и покушение эсера Ф. Качуры на жизнь харьковского губернатора князя И. Оболенского, произошедшее 26 июля 1902 года. Во время «акции» был ранен находившийся рядом полицмейстер Бессонов. Качуру приговорили к смертной казни, но затем заменили ее на бессрочную каторгу. Покушение на Оболенского было ответом властям, пытавшимся подавить в Харьковской губернии крестьянскую смуту.
Так революционный фанатизм завоевывал себе право на жизнь, не требуя снисхождения и презирая полумеры. Для русского правительства, равно как и для венценосца вопрос «Что делать?» в очередной раз встал во всей своей сложности и противоречивости. Решать его предстояло «подлецу» — В. К. Плеве, назначенному министром внутренних дел 4 апреля 1902 года. Новый руководитель МВД был близок царю по духу, придерживаясь принципа: «Крепок в народе престиж царской власти, и есть у государя великая армия». Источник революции Плеве видел в общественных силах, в интеллигенции, полагая, что если в России и будет революция, то — «искусственная», а не «западного» образца, где ее делали народ и армия. Всякая игра в конституцию, по мнению Плеве, должна быть пресечена в корне, реформы же по плечу лишь самодержавию. Проводить реформы он намеревался с помощью вверенного ему МВД. Летом 1905 года, уже после убийства министра, Николай II в разговоре с князем В. Н. Орловым признался, что В. К. Плеве «готовил план реформ для России, и Государственная дума была им предусмотрена». Трудно сказать, какой министр внутренних дел видел Думу, но очевидно одно: он не желал «умаления» самодержавия.
Царь относился к сановнику с большим доверием, внешним проявлением которого стал высочайший манифест 26 февраля 1903 года «О предначертаниях к усовершенствованию государственного порядка», приуроченный ко дню рождения Александра III. Составленный князем В. П. Мещерским и выправленный Николаем II и В. К. Плеве, это был первый документ в ряду государственных актов, последовательно — в течение трех лет — извещавших о политических изменениях, направленных на усовершенствование самодержавного строя. В манифесте предписывалось укреплять «заветы веротерпимости», отраженные в основных законах империи; проводить мероприятия, направленные на улучшение имущественного положения православного сельского духовенства; содействовать укреплению благосостояния поместного дворянства и крестьянства; принять меры к отмене круговой поруки среди крестьян; преобразовать губернское и местное управление и т. п.
Умеренное реформаторство, однако, никак не мешало действиям Плеве по сдерживанию любых оппозиционных движений. Даже эмигрантский историк С. С. Ольденбург, стремившийся показать блеск и силу последнего царствования, вынужден был признать, что политика Плеве была охранением без творчества. Плеве во всем видел прежде всего отрицательную сторону. «Трагедия власти была в том, — писал С. С. Ольденбург, — что зачастую он бывал прав: все эти органы могли быть использованы врагами власти, и, конечно, эти враги не упускали ни одного удобного случая! Всякое движение поэтому требовало двойных усилий; но и отказ от движения приносил власти только мнимое облегчение».
Полицейские репрессии должны были, по мысли министра, остановить набиравший силу революционный поток. Причем репрессии затрагивали не только открытых оппозиционеров самодержавного строя, но и умеренно-либеральные круги российской общественности, представителей земств. В результате недовольство политикой министра росло как снежный ком. Эффект получился прямо противоположный тому, которого он ожидал. По воспоминаниям В. И. Гурко, «участившиеся еще с весны 1903 года революционные вспышки то в том, то в другом месте обширного государства не только не вызывали в либеральных кругах опасений за целость государства, а тем более за собственную безопасность, а наоборот, рассматривались как симптом неизбежного в скором будущем изменения государственного строя в желательном для них направлении».
Ожидание глобальных государственных изменений — уже сам по себе тревожный симптом, показатель социально-психологического кризиса в обществе. При господстве таких настроений рассчитывать на возможность проведения «сверху» каких-либо значимых реформ бессмысленно. Страна постепенно превращалась в «кипящий котел». Достаточно сказать, что весной 1903 года беспорядки охватили Уфимскую губернию (где при усмирении рабочих златоустовских заводов были убиты 45 человек), Баку, Батум, Саратов, Вильно. Летом беспорядки произошли в Одессе, а осенью — на Кавказе (в Шуше, Нухе, Елизаветполе). В апреле того же года в Кишиневе случился еврейский погром, русской общественной мыслью и западноевропейской прессой приписанный инициативе Плеве. Репутация министра внутренних дел оказалась окончательно испорченной.
Революционные экстремисты стремились уничтожить ответственных за репрессии. Так, 6 мая 1903 года, по приговору партии эсеров — в отместку за расстрел рабочих в Златоусте, — был убит уфимский губернатор Богданович. Стрелявшим удалось скрыться. Попытки запугать власти оставались бесплодными, «но в интеллигенции сложилось представление о „революционном правосудии“; и с „готтентотской моралью“, столь характерной для острой политической борьбы, общество оправдывало, а то и одобряло эти самочинные „казни“ за неугодное направление и возмущалось, когда правительство в некоторых случаях отвечало на убийства смертными казнями», — писал историк С. С. Ольденбург. Но, к сожалению, каждое время имеет свою шкалу морали — XX век доказал это со всей ужасающей очевидностью; понимание «готтентотской морали» официальными властями и оппозиционной им общественностью было диаметрально противоположным. Здесь, видимо, и надо искать психологическую причину революционного террора, борьба с которым для В. К. Плеве закончилась трагически: он был убит эсерами утром 15 июля 1904 года.
«Террористический акт 15 июля 1904 года лишил империю крупного вождя, человека слишком самонадеянного, но сильного, властного, державшего в своих руках все нити внутренней политики. С ужасным концом Плеве начался процесс быстрого распада центральной власти в империи, который чем дальше, тем больше усиливался. Все свидетельствовало об охватившей центральную власть растерянности», — вспоминал это событие генерал А. В. Герасимов, возглавлявший в годы Первой российской революции политическую полицию страны. Смерть Плеве, таким образом, воспринималась как рубеж, отделявший одну эпоху политической жизни империи от другой.
Русские писатели пытались художественно осмыслить происходившие в России события. Среди тех, кто откликнулся на известия о террористических актах, направленных против царских сановников, был и Леонид Андреев, в августе 1905 года написавший рассказ «Губернатор», в котором попытался выявить сущность политических убийств, апофеозом которых можно считать смерть от руки эсера И. П. Каляева великого князя Сергея Александровича. Но в «Губернаторе» речь шла не столько об убийствах, сколько о психологии обреченного сановника, «осознававшего», что его должны убить. Очевидно, что писатель использовал историю, случившуюся на златоустовских заводах весной 1903 года, когда при усмирении беспорядков погибло 45 человек (в рассказе идет речь о 47 убитых, среди которых были женщины и дети). Как уже говорилось, эсеры в отместку убили уфимского губернатора Богдановича.
«Уже на следующее утро после убийства рабочих весь город, проснувшись, знал, что губернатор будет убит. Никто еще не говорил, а все уже знали: как будто в эту ночь, когда живые тревожно спали, а убитые все в том же удивительном порядке, ногою к ноге, спокойно лежали в пожарном сарае, над городом пронесся кто-то темный и весь его осенил своими черными крыльями». В рассказе губернатор понимает, что за пролитую по его приказу кровь рабочих придется заплатить собственной. И действительно, все завершается смертью сановника: убийц не поймали (как и в случае с Богдановичем). Кто-то порицал, кто-то одобрял случившееся, но за всеми речами «чувствовался легкий трепет большого страха: что-то огромное и всесокрушающее, подобно циклону, пронеслось над жизнью, и за нудными мелочами ее, за самоварами, постелями и калачами, выступил в тумане грозный образ Закона Мстителя».
Так оценивались бессудные расправы над «слугами самодержавия», так формировалось общественное мнение, легко мирившееся с буквальным исполнением ветхозаветного принципа «око за око». Закон Мститель, правда, воспринимался не в религиозных категориях, а в категориях «религии человекобожия», но на эту «мелочь» тогда не слишком обращали внимание. Прозрению поможет катастрофа 1917 года, но в начале XX века вера в гуманизм трудно поддавалась эрозии. Впрочем, об этом у нас еще будет возможность поговорить, когда речь зайдет о революционных потрясениях 1905 года. Сейчас же хочется отметить, что русская литература (в лице многих своих представителей) в то время была оппозиционно настроена по отношению к власти, считая ее объективным виновником существовавших в России «нестроений». Репрессивная политика Министерства внутренних дел вызывала резкое неприятие и критику каждого, кто считал себя «честным человеком».
Политические убийства на таком фоне не шокировали русскую интеллигенцию, в годы революции 1905 года получившую возможность острить по поводу действий полиции и ее начальников. К примеру, именно тогда фельетонист В. М. Дорошевич написал этюд, посвященный И. Н. Дурново, занимавшему в правительстве С. Ю. Витте пост министра внутренних дел. Писатель сравнивал Дурново с Плеве, и того и другого рассматривая через призму их службы в Департаменте полиции.
«Это два рубля, вычеканенные на одном и том же монетном дворе, — острил Дорошевич. — Едва севши на обрызганное кровью кресло министра внутренних дел, Плеве пригласил к себе корреспондента парижской газеты „Матен“ и через него объявил всей Европе:
— Эпидемия убийств высших сановников зависела у нас от недостатка полиции. Теперь состав полиции будет увеличен. Покойный Сипягин был последним. Больше в России не случится ни одного политического убийства».
Дорошевич откровенно насмехался над заявлением Плеве, посрамленным временем. «Я знаю день, — якобы меланхолически говорил Плеве, — в который меня убьют. Это будет в один из четвергов. В четверг я выезжаю для доклада». Таким образом, убийца ошибиться не мог.
В роковой день 15 июля 1904 года В. К. Плеве ехал на доклад к императору (в Петергоф). Когда его экипаж приблизился к углу Измайловского проспекта и Обводного канала, с тротуара к карете подбежал молодой человек и бросил под карету бомбу. В. К. Плеве умер мгновенно. Убийцей оказался бывший студент Московского университета, родившийся в семье купца-старовера 25-летний Егор Сергеевич Сазонов. Смерть министра внутренних дел произвела сильное впечатление на Николая II.
«В лице доброго Плеве я потерял друга и незаменимого министра вн[утренних] д[ел]. Строго Господь посещает нас Своим гневом. В такое короткое время потерять двух столь преданных и полезных слуг!
На то Его святая воля!»
Действительно, за два месяца были убиты два близких царю по духу сановника: за полтора месяца до смерти Плеве жертвой террора стал финляндский генерал-губернатор генерал Н. И. Бобриков, проводивший жесткую русификацию Великого княжества. Его убил сын финляндского сенатора Евгений Шауман. Месяц спустя, за полторы недели до смерти Плеве, в Баку был убит вице-губернатор Андреев.
Но повторимся, рост террористических актов не вызывал у оппозиционной режиму либеральной общественности никакого возмущения. П. Н. Милюков вспоминал, как в 52-м номере оппозиционного журнала «Освобождение», увидевшего свет 1 августа 1904 года, в собственной статье, посланной в редакцию еще до убийства министра внутренних дел, он прочел, что «Плеве, несомненно, дискредитирован в глазах всей России, и его падение есть только вопрос времени». Левый (в то время) публицист П. Б. Струве в редакционной статье этого же издания выражался даже более откровенно: «С первых же шагов преемника убитого Сипягина, назначенного на его место два года тому назад, вероятность убийства Плеве была так велика, что люди, понимающие политическое положение и политическую атмосферу России, говорили: „Жизнь министра внутренних дел застрахована лишь в меру технических трудностей его умерщвления…“» (курсив мой. — С. Ф.). Милюков писал также о всеобщей радости в среде его единомышленников по поводу убийства Плеве.
Разумеется, не испытывал угрызений совести за совершенное преступление и убийца министра — Сазонов, приговоренный к бессрочным каторжным работам. Выступая в суде, он заявил, что убил Плеве по причине творимых им насилий. Ответные насилия революционеров, по его словам, «происходят потому, что рабочие и крестьяне преследуются, а эксплуататоры находятся под защитой закона»[66]. Традиционный набор наивных фраз, не более… «Русский университет», где революционеры учились уходить от преследования, переодеваться, с каждым годом готовил все новые и новые кадры. Как писал прошедший ГУЛАГ писатель В. Т. Шаламов, «кончивший полный курс попадал на виселицу». Так время делало искренних людей «выше ростом».
«Рубеж века, — писал Шаламов, — был расцветом столетия, когда русская литература, философия, наука, мораль русского общества были подняты на высоту небывалую. Все, что накопил великий XIX век нравственно важного, сильного, — все было превращено в живое дело, в живой пример и брошено в последний бой против самодержавия. Жертвенность, самоотречение до безымянности — сколько террористов погибло, и никто не узнал их имена. Жертвенность столетия, нашедшего в сочетании слова и дела высшую свободу, высшую силу. Начинали с „не убий“, с „Бог есть любовь“, с вегетарианства, со служения ближнему. Нравственные требования и самоотверженность были столь велики, что лучшие из лучших, разочаровавшись в непротивлении, переходили от „не убий“ к „актам“, брались за револьверы, за бомбы, за динамит. Для разочарования в бомбах у них не было времени — все террористы умирали молодыми». Но дело было в том, что их жертвенность вела только к пролитию еще большей крови, насилием оправдывая насилие. По старинной русской пословице, клин вышибали клином.
«Система произвола, доведенная до крайних пределов, получила свое возмездие, — вспоминал убийство Плеве И. И. Петрункевич. — Правительство очутилось в тупике, так как в его среде не находилось ни одного смельчака, ни одного готового диктатора, чтобы продолжать политику Плеве и его предшественников. Но никто, даже Витте, считавший себя единственным проницательным государственным человеком, не подозревал, что приближается революция и что исторический ход России сворачивает со старого на новый путь».