Глава третья ВЕЛИКИЕ КАНУНЫ: САМОДЕРЖЕЦ В БОРЬБЕ ЗА САМОДЕРЖАВИЕ

«Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное. Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру» (Екк. 3; 1–8). Так говорил высокомудрый Соломон, сын Давида, Иерусалимского царя. Эти простые слова вновь и вновь заставляют задумываться о времени — самом сложном вопросе, с которым сталкивается человек в своей жизни, проходя земной путь: от юности к старости и не имея возможности исправить совершенные в течение лет ошибки. Воистину, «всему свое время», тем более что все имеет свое начало и свой конец: «все произошло из праха, и все возвратится в прах» (Екк. 3; 20). Философская отрешенность древнего мудреца может напугать, ибо не каждый в состоянии принять банальную истину, что все — суета. И все же подобное понимание в основе своей — глубоко оптимистично, так как Екклесиаст имеет веру, дающую ему силы. Вера эта может преображать человека и преодолевать «томление духа». Она помогает преодолевать неприятности и искать ответ на вопрос «что делать?».

В начале XX века Россия стояла перед проблемой, от решения которой зависело ее будущее: что делать — «сберегать» или «бросать», «убивать» или «врачевать», «раздирать» или «сшивать»? Ясно было, что в неизменном виде страна существовать больше не сможет. Но могла ли в таком случае идти речь о «врачевании»? Вопрос оставался без ответа. Конечно, государство — это не механическое собрание народов и территорий. Прежде всего, государство — это историческое образование, сложившееся в результате взаимодействия различных социально-политических и религиозно-этических факторов. Идеального государства никогда не было и, очевидно, не будет.

Как писали французские энциклопедисты, «после своего расширения и увеличения государства имеют тенденцию к упадку и разрушению. Поэтому единственный путь увеличения продолжительности процветающего правительства — это приведение его при каждом удобном случае к принципам, на которых оно было основано. Когда эти случаи часты и ими удачно пользуются, правительства более счастливы и продолжительны, а когда эти случаи редки или их плохо используют, политическая организация увядает и гибнет»[67]. Под этими словами мог бы, кажется, подписаться и К. П. Победоносцев: ведь принципы, на которых основывалось Российское государство, были самодержавные. Однако их удачное использование к началу XX века не могло уже зависеть только от воли монарха. Это была проблема, игнорировать которую Николай II уже не мог, но признавать не хотел. Предстояло делать выбор, «поступаться принципами» или вступить в борьбу со временем, по-своему интерпретировав Екклесиаста.

Понять свое время невозможно, не разобравшись в прошлом. Но всегда ли прошлое помогает решать проблемы дня сегодняшнего?! Николай II, будучи наследником петровской империи, тем не менее смотрел в будущее иначе, чем его державные предки. Симпатизируя царю Алексею Михайловичу, он стремился воскресить старые, XVII века, «формы», очевидно, полагая, что это никак не скажется на политическом «содержании». Интерес к костюмам a la XVII век в данном случае не может вызвать удивления. Царская чета желала даже переодеть двор в одежды русских бояр московской эпохи, поощряя публикацию собственных портретов в одежде царей допетровской Руси. Этими портретами ознаменовался разрыв с традицией иконографии монархов имперского периода. В XIX веке никто из венценосцев не носил маскарадных костюмов.

«Но для Николая II одеяния XVII века были чем-то большим, чем просто костюмами, — пишет Р. С. Уортман в книге «Сценарии власти». — Они бросали вызов нормам европеизированного Императорского двора. Они помещали царя и царицу в иной пространственно-временной континуум, в культурный и эстетический универсум, далекий от петербургского общества». Стремление последнего самодержца быть «истинно русским» трудно назвать фальшью. Генерал А. А. Мосолов вспоминал, как после одного из концертов Надежды Плевицкой, известной исполнительницы русских песен, Николай II сказал ей: «Мне думалось, что невозможно быть более русским, нежели я. Ваше пение доказало мне обратное; признателен вам от всего сердца за это ощущение». Н. В. Плевицкая впоследствии говорила, что Николай II «был добрый и простой, такой как все. Ничуть не похож на царя». Певица видела, что ее песни трогают царское сердце. Будучи по происхождению крестьянкой, мать которой до конца жизни так и не знала грамоты, Н. В. Плевицкая прекрасно могла отличить искренность от игры. Царя она воспринимала с подкупающей непосредственностью. «Веселую компанию он очень любил, — вспоминала певица. — <…> И пил много. Но что удивительно — никогда не пьянел. <…> Веселый был человек. Любил анекдоты. Особенно еврейские или анекдоты про какое-нибудь глупое положение какого-нибудь глупого начальства. Хохочет до упаду».

«Русскость» иногда принимала и гротесковые формы: царь любил носить крестьянские рубахи, даже дал их под мундир стрелкам императорской армии. Такая одежда часто шокировала придворных. Действительно, представить Александра III, его отца, или деда в высоких сапогах, плисовых шароварах, красной рубашке, подпоясанной желтым поясом, было невозможно. А граф И. И. Толстой, например, писал о том, как в бытность свою министром народного просвещения видел государя в малиновой шелковой косоворотке, опоясанной ремешком. «Так как при этой рубашке, — вспоминал граф, — государь не имел на себе никаких признаков офицерского звания, то есть никакого канта, ни погон, ни ордена, носил темные в складках суконные брюки и высокие сапоги, то имел общий вид русского зажиточного крестьянина у себя дома в жаркий день, когда сидят без поддевки. Должен сказать, что костюм этот очень шел к нему, хотя пока я к нему не привык, первое время он поражал меня». Понимал ли царь, что крестьянская одежда на самодержце выглядит странно? Очевидно, понимал. Но дело заключалось в том, что крестьянская одежда была для Николая II своеобразной «формой протеста», антибюрократической демонстрацией, ибо европейского покроя мундир был обязательной одеждой любого чиновника. Царь желал изменить стиль своей эпохи, воспринимая настоящее как эхо вечности, эхо прошедшего.

Показательно, что последний большой придворный бал в истории империи, состоявшийся зимой 1903 года в Зимнем дворце, был костюмированным. Время изменилось, «новая, враждебная Россия смотрела чрез громадные окна дворца», но царь не желал замечать этого — все приглашенные должны были явиться на праздник в русских костюмах XVII века. «Государь и Государыня вышли в нарядах Московских царя и царицы времен Алексея Михайловича, — вспоминал много лет спустя один из участников бала — великий князь Александр Михайлович. — Аликс выглядела поразительно, но Государь для своего роскошного наряда был недостаточно велик ростом». Успех бала привел к тому, что его повторили во всех деталях через неделю — в доме графа А. Д. Шереметева.

Великий князь, впрочем, не слишком восхищался увиденным, полагая, что замечательное воспроизведение картины XVII века, «вероятно, произвело странное впечатление на иностранных дипломатов. Пока мы танцевали, — писал Александр Михайлович, — в Петербурге шли забастовки рабочих, и тучи все более и более сгущались на Дальнем Востоке. Даже наше близорукое правительство пришло к заключению, что необходимо „что-то“ предпринять для того, чтобы успокоить всеобщие опасения». Однако на фоне все увеличивавшихся «внутренних нестроений» такие опасения успокоить было проблематично: даже члены дома Романовых не могли убедить Николая II, что война с Японией — жестокая реальность. «Японцы нам войны не объявят, — заявлял он Александру Михайловичу накануне 1904 года, — потому что они не посмеют».

История буквально через несколько дней дала свой ответ на прозвучавшее заявление. В ночь на 27 января 1904 года десять японских эсминцев внезапно атаковали русскую эскадру, стоявшую на внешнем рейде Порт-Артура, и вывели из строя два броненосца и крейсер. Днем были атакованы крейсер «Варяг» и канонерская лодка «Кореец». Героические русские моряки, сражаясь до последнего, вынуждены были затопить крейсер и взорвать лодку. На следующий день — 28 января — Япония официально объявила войну России.

Как же получилось, что государь, не желавший войны, не сумел ее избежать, проявил политическую недальновидность?

По мнению В. И. Гурко, Николай II, встав у кормила власти в молодом возрасте, не мог проявлять личную инициативу в сложнейших вопросах внутреннего управления «коренной» России, следуя указаниям своих министров. Чтобы осуществить «всякие экспромтные мысли и намерения», самодержец должен был обладать исключительной силой воли и огромной настойчивостью. В период путешествия по азиатским владениям России убедившись, что на Дальнем Востоке исторические задачи страны далеко не исчерпаны, и находясь «под гнетом чувства своего бессилия проявить личную инициативу в делах управления ядром государства, а также в европейском международном положении, Николай II должен был роковым образом направить свои взоры к Сибири и берегам Тихого океана и там искать применения своего творчества и возможности проявления личной инициативы».

Итак, стремление проводить личную политику заставило государя обратить свои взоры к Дальнему Востоку! Запомним это и обратим внимание на то, как оценивали действия царя его ближайшие сановники. Граф И. И. Воронцов-Дашков, в течение царствования Александра III являвшийся министром двора, в мае 1903 года писал С. Ю. Витте, что не понимает двойственности в ведении русской политики на Востоке: «…царская официальная, и царская же неофициальная, причем каждая имеет своих агентов, несомненно ссорящихся». Царская неофициальная политика, разумеется, не могла обойтись и без неофициальных советников или, выражаясь проще, случайных людей. Если в XVIII веке «в случай» попадали преимущественно за красоту, то в начале XX ими оказывались уже не фавориты, а неведомые никому субъекты, «которых царь, почему, Бог знает, считал рожденными для блага престола и отечества. И попадали эти избранники в случай уже не за свою красоту, а исключительно за свое нахальство!». Так, в конце 1890-х годов «в случай» попал бывший гвардейский офицер А. М. Безобразов, ставший одним из организаторов Русского лесопромышленного товарищества на реке Ялу (в Корее). «Это злосчастное коммерческое предприятие, для защиты интересов коего вмешалось правительство, вызвало трения и в конце концов войну с Японией и нанесло жестокий удар престижу царского дома», — с горечью вспоминал прошлое барон H. E. Врангель, отец знаменитого «белого» генерала.

Но главное заключалось даже не в защите предприятия правительством, а в слухах, которые в 1904–1905 годах широко распространялись по России. Слухи сводились к тому, что в предприятии материально заинтересованы члены Императорской фамилии и дворцовые круги, что Россия воевала из-за чужих (корейских) лесов, которые царь взял в аренду и не хотел уступить японцам. Молва оказалась беспощадной и к царю. И это неудивительно — в самодержавной стране за все отвечает венценосец. Безусловно, Николай II в своей дальневосточной политике в последнюю очередь руководствовался финансовыми расчетами, но доказывать это публично было бы абсурдно.

Собственно говоря, история, приведшая к войне с Японией, начиналась во второй половине 1890-х годов, когда Россия совместно с Германией и Францией выступила в защиту разбитого Страной восходящего солнца Китая. Тогда Япония не получила ни пяди китайской земли. Министр финансов С. Ю. Витте тогда же добился выделения Китаю русского займа (для погашения контрибуции), успешно проведя переговоры о постройке (на китайской территории) российского железнодорожного пути. В 1896 году был заключен Московский договор о защите Китая от нападения Японии. Добился министр финансов и назначения русского агента в главные советники (по финансовой части) при корейском императоре, что было первым шагом к мирному завоеванию преобладающего влияния в Корее. Россия, таким образом, становилась гарантом неприкосновенности Китая и Кореи, обеспечив себе спокойное развитие в мирном соседстве двух дружественных государств.

Ситуация кардинально изменилась после внезапной высадки в ноябре 1897 года германского десанта в Киао-Чао (на южном побережье Поднебесной) под предлогом требования удовлетворения за убийство немецких католических миссионеров. Действия Германии спровоцировали и ответ России, которая ввела свои суда в Порт-Артур. В итоге по договору 15 марта 1898 года Россия заняла Ляодунский полуостров — вся политическая постройка, создаваемая с 1896 года, обрушилась. России пришлось покинуть Корею (ибо необходимо было избегать лишних осложнений и дать некоторое удовлетворение Японии, недавно изгнанной из Ляодуна во имя «неприкосновенности» Китая). «Вместо двух друзей — Китая и Кореи, — резюмировал отечественный историк Б. А. Романов, — Россия разом восстановила против себя Китай, допустила на материк в ближайшее свое соседство Японию и прославилась своим „неслыханным“ коварством».

Таков оказался результат столкновения двух политик — С. Ю. Витте и Николая II, воспользовавшегося занятием Германией Киао-Чао. Император Вильгельм II, в августе 1897 года посещавший Петергоф, в своих воспоминаниях отмечает, как русский царь сообщил ему, что для него, Николая II, представляет интерес в Китае, а чему он мешать не будет. И хотя свое согласие русский самодержец признал вскоре «неосторожным», ситуация развивалась по самому неудачному для России сценарию. Витте, правда, удалось сохранить фикцию дружбы с Китаем, но, по сути, это ничего не меняло, особенно после того, как европейские страны (включая Россию) на заре XX века приняли участие в разгроме боксерского движения. Карательная экспедиция к Пекину, военная оккупация и эвакуация Маньчжурии с лета 1900 года сделали Дальний Восток военной темой по преимуществу. С. Ю. Витте, понимавший, что Россия истощена громадными расходами, полагал необходимым отсрочить лет на пять — десять продвижение к Тихому океану, в ином случае, по его мнению, осложнения будут неизбежны.

«Весь вопрос, таким образом, сводился к тому: какая политика предотвратит или отсрочит неизбежную войну — политика немедленного и полного военного отступления из Маньчжурии или политика частичного и замедленного отступления, комбинированного с рядом открытых (в Порт-Артуре) и маскированных (в Корее и остальной Маньчжурии) мероприятий в предупреждение войны». Вот тогда царь разошелся со своими министрами, открыто взяв в свои руки практическое решение дальневосточной проблемы при помощи группы лиц, которых к тому времени уже более пяти лет выслушивал на эту тему, но не подпускал к практическим действиям. Эта группа и получила название по имени одного из «случайных» конфидентов царя — упоминавшегося выше А. М. Безобразова («Безобразов и К0»).

С именем Безобразова обычно и связывается печальная повесть о концессии на Ялу, начавшаяся в ноябре 1897 года. Тогда в столицу империи приехал владивостокский купец Ю. И. Бринер с предложением купить у него полученную им от корейского правительства концессию на эксплуатацию обширных лесов, охватывавших всю Северную Корею по рекам Тумен и Ялу. В поисках покупателя Бринер столкнулся с бывшим полковником В. М. Вонлярлярским, владельцем золотых приисков на Урале. Последний, заинтересовавшись предложением и понимая, что без государственной помощи дело не провернуть, сообщил обо всем Безобразову. В свою очередь, вдохновленный грандиозным замыслом, Безобразов рассказал обо всем графу И. И. Воронцову-Дашкову и великому князю Александру Михайловичу. Он даже составил записку, которую через графа удалось передать царю. Записка убеждала Николая II приобрести концессию Бринера в личную собственность, содержала доказательства выгод для России от подобного приобретения. «Русское дело» на Дальнем Востоке, по мысли Безобразова, в результате только выиграло бы.

Царь благосклонно отнесся к предложению Безобразова; весной 1898 года из сумм кабинета Его Императорского Величества выделили 70 тысяч рублей для экспедиции в Корею (безобразовские заявления нужно было проверить). Во главе дела встал великий князь Александр Михайлович, но «душой» дела остались Безобразов и Вонлярлярский. Что же привлекало царя в этих странных людях, особенно в Безобразове, стремившемся всегда сделать «как лучше», но неизменно получавшем в результате традиционный результат — «как всегда»? Ответ на этот вопрос, как мне представляется, сформулирован Б. А. Романовым, тонко подметившим отношение последнего царя к официальным и неофициальным докладчикам по государственным вопросам.

«Безобразов, — писал Б. А. Романов, — совершенно не владел казенным языком, спокойствием и плавностью речи, выработанной, корректной фразой. Он мыслил больше образами, никак не мог уместиться в обычный запас слов, выражался размашисто и любил словечки. Высказывался он всегда уверенно и производил впечатление человека, не умеющего скрывать свои мысли. С большой легкостью переходил он от одной мысли к другой и явно предпочитал аподиктические суждения. Для несильного ума общение с таким человеком было лишено ненавистного для такого ума переживания: бессильного подчинения логической принудительности чужой речи. Универсальный дилетантизм и бесстрашие Безобразова, при неистощимой словоохотливости, создавали царю необычную обстановку делового разговора, в котором он оставался совсем свободным: слушать, пока не устал, и если внутренне соглашался, узнавая свою собственную мысль, или произвольно оборвать беседу без обидного осадка, что не сумел справиться с безукоризненной аргументацией чуждой или неприятной или неприемлемой чужой мысли» (курсив мой. — С Ф.)[68].

Царю было приятно слышать близкие по духу суждения, понимать, что он интеллектуально сильнее своего собеседника и может проявить свою самодержавную волю без опасения выглядеть смешным. В результате 8 мая 1899 года концессию Бринера приобрели, фиктивно передав до лучших времен третьему лицу. Эти времена, впрочем, никак не наступали, хотя менее чем через год Безобразов возобновил дело и убедил царя согласиться на образование «Восточно-Азиатской К°» с денежным участием в ней Собственного Его Императорского Величества кабинета. Однако денежное участие кабинета Безобразову в конце концов осуществить не удалось. Дело остановилось — на его пути встал министр финансов С. Ю. Витте. Ситуация стала меняться в лучшую для безобразовцев сторону лишь после того, как в январе 1903 года Витте уступил и открыл двухмиллионный кредит в распоряжение Безобразова «на известное Его Императорскому Величеству употребление».

Личная политика царя наконец восторжествовала. Ее сторонником оказался и В. К. Плеве, стремившийся вершить судьбы Дальнего Востока. 6 мая 1903 года А. М. Безобразов был назначен статс-секретарем государя, став докладчиком по всем дальневосточным делам; выросло влияние и других неофициальных деятелей его кружка. На следующий день был разрешен вопрос об образовании на Дальнем Востоке наместничества (положение о нем выработали к концу июня). Однако правительственное сообщение об этом было опубликовано после того, как 15 июля 1903 года Япония обратилась к России с официальной нотой, предлагая приступить к переговорам по тем вопросам, «по которым интересы обеих держав могут войти в столкновение». В результате, по словам В. И. Гурко, в учреждении наместничества Япония усмотрела ответ на свое предложение, ведь «образование наместничества из Квантунской области и Приамурского края, отрезанного от нее всей Маньчжурией, как бы включало эту последнюю в пределы Русского государства». Но образование наместничества затрагивало и внутриполитический аспект — с тех пор вся дальневосточная политика уходила из ведения правительства, оказавшись в руках наместника — адмирала Е. И. Алексеева (незаконнорожденного сына Александра II), Безобразова и К0.

К середине декабря 1903 года ситуация на переговорах России с Японией выглядела следующим образом: Япония требовала уступить ей всю Корею и установить пятидесятиверстную нейтральную полосу по обе стороны от маньчжуро-корейской границы. Россия, по настоянию Безобразова и Алексеева, соглашалась уступить Корею по 39-й параллели, то есть с сохранением устьев реки Ялу и, следовательно, всей территории концессии. Но и до того, как дальневосточные дела попали в руки безобразовцев, отношение российских властей к Японии и ее интересам было более чем странное. Так, прибывший в ноябре 1901 года в Петербург министр иностранных дел Страны восходящего солнца маркиз Ито был встречен весьма нелюбезно и ни к какому соглашению прийти не смог. Зато в Англии его встретили с предупредительной любезностью, и 30 января 1902 года между двумя странами было заключено соглашение, по которому Англия обязывалась помочь Японии своим флотом в случае войны с двумя державами. Итак, война становилась лишь делом времени.

«Решительно все наше правительство было против нее, — рассуждал о причинах Русско-японской войны В. И. Гурко, — не желал ее, безусловно, и Николай II, и тем не менее она произошла, безусловно, по нашей вине.

Причина одна и единственная, а именно — твердое и неискоренимое убеждение правящих сфер, что силы наши и тем более наш престиж настолько велики во всем мире, а в особенности в Японии, что мы можем себе позволять любые нарушения даже жизненных интересов этой страны, без малейшего риска вызвать этим войну с нею: „Un drapeau et une sentinelle — le prestige de la Russie fera le reste“[69] — вот что громко провозглашал министр иностранных дел, а думали едва ли не все власть имущие».

Конечно, ошибки политиков имеют большие последствия, и порой за них приходится расплачиваться всему народу. Но все-таки ошибка ошибке — рознь. В истоках Русско-японской войны мы видим не только ошибки, допущенные представителями власти (и разумеется, Николаем II). Мы видим упорное стремление самодержца играть самостоятельную (то есть не зависящую от министров) роль в определении дальневосточной политики собственной империи. О том, что заставляло Николая II выстраивать эту игру, уже говорилось. Сама по себе она представляет только политический интерес. Для нас же более важно отметить психологическую подоплеку дела: самодержавный правитель России искренне полагал, что может иметь личную, отличную от его же, государевых, министров политику, подвергая риску стабильность развития огромной страны и благополучие миллионов подданных!

Строго говоря, при самодержавном правлении государственная политика является безусловно приватным делом верховного носителя власти, так как он отвечает за вверенную его попечению державу с того момента, как получил бразды правления. Его сановники есть исполнители державной воли и, следовательно, не могут ей противостоять. Но это — в теории. Российская политическая жизнь эпохи последнего царствования показала, что действительность ломает любые теоретические построения. Многие современники, близко стоявшие к трону и имевшие возможность наблюдать за действиями царя, воспринимали это с удивлением и возмущением, находя объяснение в личных качествах Николая II. «Царь, не имеющий царского характера, не может дать счастья стране, — писал С. Ю. Витте. — Александр III был простой человек, но был царь и дал России 13 лет покоя. Вильгельм I [император Германии] был не мудрее Александра III и сделался великим потому, что у него был царский характер».

У Николая II Витте не видел настоящего царского характера: «Коварство, молчаливая неправда, неумение сказать „да“ или „нет“ и затем сказанное исполнить, боязненный оптимизм, то есть оптимизм как средство подымать искусственно нервы, — все это черты отрицательные для государей, хотя невеликих». Сказанное звучит как приговор, но, увы, трудно опровергается. Конечно, Николай II желал стране только добра, не отделяя своей судьбы от судьбы своих подданных, но в отличие от отца не умел отделять личные пристрастия от личного долга, то есть долга самодержца. Все это и проявилось в истории с концессией на Ялу и в целом в дальневосточной политике.

Николай II был политическим мечтателем, и это качество оказалось для него роковым. Царь искренне полагал, что на далекой восточной окраине империи ему предстоит осуществить грандиозную политическую миссию. О скептическом отношении к подобным мечтам своих министров он, без сомнения, догадывался: государственный деятель не может позволить себе отрываться от действительности и строить ничем не подтвержденные планы. Поэтому-то Николай II и «хитрил» с министрами, приближая безответственных дилетантов. Еще в 1903 году данное обстоятельство прекрасно понял и по-своему интерпретировал военный министр А. Н. Куропаткин. Встретившись однажды с министром финансов С. Ю. Витте, генерал откровенно признался ему в том, с чем трудно было не согласиться: у государя в голове огромные планы: «Взять для России Маньчжурию, идти к присоединению к России Кореи. Мечтает под свою державу взять и Тибет. Хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы». Генерал отмечал далее: «…мы, министры, по местным обстоятельствам задерживаем государя в осуществлении его мечтаний, но все разочаровываем; он все же думает, что он прав, что лучше нас понимает вопросы славы и пользы России. Поэтому каждый Безобразов, который поет в унисон, кажется государю более правильно понимающим его замыслы, чем мы, министры.

Поэтому государь и хитрит с нами, но что он быстро крепнет опытностью и разумом и, по моему мнению, несмотря на врожденную недоверчивость в характере, скоро сбросит с себя подпорки вроде Хлопова (А. А. Клопова. — С. Ф.), Мещерского и Безобразова, и будет прямо и твердо ставить нам свое мнение и свою волю».

Будущее не оправдало надежд министра — «подпорки» менялись, но не «сбрасывались». Провал грандиозных восточных планов не стал для самодержца уроком и лишь обострил негативное к нему отношение в самых широких слоях русского общества. Неудачи становились нормой политической жизни, а царь — своеобразным символом несчастья. Но не будем спешить с окончательными заключениями — необходимо учитывать не только характер последнего государя, но и тот психологический климат, который сложился в стране в первые годы его царствования. Уже в 1890-х годах в русском образованном обществе заговорили о безволии Николая II, который якобы не в состоянии вести русский политический корабль. Что бы он ни предпринимал, все встречало скептическое отношение и ухмылку. Конечно, это касалось и дальневосточных дел.

Редактор крупнейшей и влиятельной газеты «Новое время» А. С. Суворин в первый день нового, 1898 года занес в дневник свой характерный разговор с сыном, в котором затрагивалась тема прихода в Порт-Артур английских кораблей.

«— Что же это, государь проглотит такую обиду?

— Отчего не проглотить? Он только полковник.

— Ну, пускай он произведет себя в генералы и таких обид не прощает».

Причину нанесения «обиды» Суворин видел в том, что царь окружен «глупцами и прохвостами, вроде графа Муравьева», в то время — министра иностранных дел империи, пессимистически заявив, что «не это еще будет». «Обида», как показало ближайшее время, прощена не была — Россия реализовала свои «права» на Порт-Артур (при непосредственном участии того же графа M. H. Муравьева), но это лишь ухудшило ситуацию на Дальнем Востоке. Приход в Порт-Артур России привел к необратимым последствиям в русско-японских отношениях, но вспоминал ли об этом А. С. Суворин, оценивал ли свои прежние претензии к монарху в 1904 и 1905 годах? Разумеется, нет. Что было — то прошло.

К 1905 году к монарху накопились новые претензии. Даже «правые» сановники откровенно говорили, «что царь болен, его болезнь — бессилие воли». «Он не может бороться, всем уступает, а в эту минуту вырывает у него уступки самый ловкий во всем мире человек — Витте», — записала в дневнике А. Богданович 28 декабря 1904 года. Подобные заявления звучали тем чаще, чем ближе слышались раскаты революции, неизбежность которой в конце 1904 года была очевидна. Предстояло пережить 1904 год, поражения и унижения войны, чтобы Николай II окончательно утратил кредит доверия в глазах большинства представителей русского образованного общества и стал восприниматься как трагикомическая фигура в «низах». «Суворин рассказывает, — записал в дневнике летом 1904 года генерал А. А. Киреев, — что извозчик, везший одного его знакомого, проезжая мимо домика Петра, сказал: вот, барин, кабы нам теперь такого царя, а то теперешний дурик! (не дурак и не дурачок). Где ему справиться, — и добавлял уже от себя: — Это ужасный симптом». Симптом был, безусловно, не обнадеживающий.

Удивившись «коварству» японцев, Николай II тем не менее не считал войну с ними фатальной для России. «Господь да будет нам в помощь!» — записал он в дневнике, узнав о начале боевых действий. А правительство поначалу даже представляло войну с Японией как священную борьбу под покровительством святого Серафима Саровского, канонизация которого состоялась летом 1903 года. Но, по свидетельству великого князя Александра Михайловича, солдаты не узнавали нового святого на иконах, чувствовали себя растерянными. В качестве вдохновителя войск, писал великий князь, святой Серафим «потерпел полный провал»[70]. История получила развитие в карикатурах тех лет; на одной из них изображалось, например, что сражающимся воинам вместо патронов на боевые позиции подвозят иконы.

Россия не имела перед Японией военного преимущества. На огромном пространстве от Читы до Владивостока и от Благовещенска до Порт-Артура было дислоцировано 98 тысяч солдат и 24 тысячи пограничников. Сибирская магистраль способна была пропускать не более шести воинских эшелонов в сутки. И хотя за время боевых действий на Дальний Восток, проведя девять мобилизаций, отправили один миллион 200 тысяч человек, для победы этого оказалось недостаточно. Тихоокеанская эскадра, большинство судов которой базировалось в Порт-Артуре, уступала по мощи японскому флоту. А укрепления Порт-Артура оставляли желать лучшего.

Главнокомандующим вооруженными силами на Дальнем Востоке вначале был адмирал Е. И. Алексеев. В октябре 1904 года его сменил на этом посту бывший военный министр, командующий Маньчжурской армией А. Н. Куропаткин, который в ходе Ляоянского сражения, в августе 1904 года, упустил реальные шансы на победу. В марте 1905 года он передал свои полномочия генералу Н. П. Линевичу.

Японцам удалось осадить Порт-Артур и запереть там русскую эскадру. Русские войска под руководством генерал-лейтенанта Р. И. Кондратенко героически обороняли крепость и выдержали четыре штурма. Но после гибели Кондратенко начальник Квантунского укрепленного района генерал А. М. Стессель 20 декабря 1904 года сдал Порт-Артур.

Известие о сдаче Порт-Артура шокировало царя. «Защитники все герои и сделали более того, что можно было предполагать, — записал тогда в дневнике Николай II и резюмировал: — На то, значит, воля Божья!» Со столь странным, казавшимся многим современникам отрешенным, отношением царя к трагедиям государственного масштаба нам придется столкнуться еще не раз.

Эта «отрешенность», впрочем, не вводила в заблуждение тех, кто имел возможность регулярно встречаться с царем и знал его с юных лет. Надежда на Бога во всем и всегда — вот основа политического мировоззрения царя. Соответственно, все случавшееся в жизни — и личной, и государственной — Николай II рассматривал через призму благоволения (или, наоборот, неблаговоления) Бога. В мае 1905 года, когда Русско-японская война близилась к трагичному для России финалу, императрица Александра Федоровна искренне говорила, «что Бог карает нас военными несчастьями за то, что мы Его оставили, мало религиозны, мало молимся! Следовало бы исправить такое ложно богословское мнение, — сетовал генерал А. А. Киреев, — сваливающее все на Господа Бога и оставляющее в душе чувство, что я-то прав, я-то действовал правильно… нет; исправление может явиться, когда царь и царица убедятся в том, что царь просто действовал неразумно, что он именно своими ошибками довел Россию до беды — ошибками политики внутренней и внешней. Вот корень зла, нечего сваливать беду на какое-то богословие».

Старый генерал, человек глубоко религиозный, консерватор славянофильского направления, А. А. Киреев знал, о чем говорил: в первые месяцы 1905 года погибли последние надежды на благоприятное для России окончание войны. В ходе Мукденского сражения, произошедшего в феврале 1905 года, японские войска прорвали фронт, заставив Куропаткина отдать приказ об отступлении. Тогда русские потеряли более 89 тысяч человек убитыми, ранеными и пленными. Закрепившись на Сыпингийских позициях, российская армия вплоть до заключения мира уже никуда не выдвигалась — военные действия в Маньчжурии практически прекратились. Следствием поражения Куропаткина стало то, что моральный дух русской армии оказался сломлен. В войсках начался глухой ропот. Надежды на победу в сухопутном сражении рассеялись как дым.

Неудачи преследовали русских и на море. Так, в самом начале войны (31 марта 1904 года) погиб командующий Тихоокеанским флотом вице-адмирал С. О. Макаров — один из наиболее ярких флотоводцев того времени. Броненосец «Петропавловск», на котором он находился, подорвался на мине. Отправленная в начале октября 1904 года из Либавы на Дальний Восток 2-я Тихоокеанская эскадра, так же как и 3-я эскадра, состояла из старых разнотипных судов, называемых моряками «калошами». Совершив 18000-мильный переход вокруг Африки, русские корабли под командованием вице-адмирала З. П. Рожественского 14 мая 1905 года подошли к Цусимскому проливу и вступили в бой с главными силами японского флота, превосходившими их в артиллерии, бронировании и скорости хода. Разгром был полный: из тридцати восьми русских кораблей затонуло двадцать два, семь попало в плен, и только шесть сумели уйти в нейтральные порты, где и разоружились. Три корабля достигли Владивостока. Пять тысяч моряков были убиты и потонули, более шести тысяч попали в плен, три тысячи спаслись.

«Как ни готовилось русское общество в тайниках своей души к новой гекатомбе, к новому несчастью, но размеры катастрофы поразили всех, — отмечал современник. — Они обнаружили всю глубину разложения нашего старого строя, бесконтрольного, бюрократического, в котором все было „гладко на бумаге“…»[71] Поражение, как и победа, всегда персонифицируется. Так и Цусима стала олицетворением неудач, постигнувших Россию при последнем самодержце. «Цусима — это было начало конца, — вспоминал известный политический деятель последних лет николаевского правления В. В. Шульгин. — Цусима роковым образом отразилась на престиже царя, ее никогда не могли забыть». Более того, «царя считали прямым виновником Цусимы». На фоне набиравшей силу революции военная катастрофа воспринималась как закономерный результат «бездарного правления», а будущее монархии рисовалось в исключительно мрачных тонах.

Действительно, с конца 1904 года внутриполитическая ситуация в стране обострялась день ото дня. В Баку началась всеобщая забастовка; в Москве — студенческие выступления, носившие откровенно антиправительственный характер. Дело дошло до того, что на собрании Общества распространения технических знаний раздавались призывы «долой самодержавие!». Генерал-губернатор Москвы великий князь Сергей Александрович пытался получить санкцию на запрет собрания от министра внутренних дел или от великого князя Константина Константиновича (покровителя общества), но они уклонились.

В результате Сергей Александрович, являвшийся сторонником «жесткого курса», подал прошение об отставке, мотивируя свой уход противодействием этому курсу министра внутренних дел князя П. Д. Святополк-Мирского. Ушел со своего поста и обер-полицмейстер Москвы Д. Ф. Трепов. Их примеру последовал пользовавшийся поддержкой Сергея Александровича министр юстиции Н. В. Муравьев. Князь Святополк-Мирский 3 января 1905 года получил от Николая II грозное письмо, в котором указывалось, что «теперешнее бездействие вполне равносильно преступному попустительству». А на следующий день император потребовал от министра ввести общий запрет на собрания. Понимая, что исполнить требование государя не может, князь заговорил об отставке.

Сменивший Плеве Святополк-Мирский на посту руководителя МВД продержался всего несколько месяцев. Он по-иному, чем его предшественник, смотрел на внутреннюю политику России. «Положение вещей так обострилось, — говорил князь царю при своем назначении, — что можно считать правительство во вражде с Россией, необходимо примириться, а то скоро будет такое положение, что Россия разделится на поднадзорных и надзирающих, и тогда что?» Потому критики князя называли его политический курс «эрой попустительства».

Не будет преувеличением сказать, что накануне великих потрясений в правительственных кругах царил разброд, картина которого была дополнена досадной случайностью: 6 января в день Богоявления, когда император вышел к Иордани (сделанной на реке Неве, напротив Иорданского подъезда Зимнего дворца), во время салюта одно из орудий 1-й конной батареи «выстрелило картечью с Васильев[ского] остр[ова] и обдало ею ближайшую к Иордани местность и часть дворца. Один городовой был ранен. На помосте нашли несколько пуль; знамя Морского корпуса было пробито», — записал в дневнике Николай II 6 января 1905 года. Случившееся выглядело как неудавшееся покушение, и Двор, и царь были поглощены расследованием, никто не верил, что это — случайность. И хотя в дальнейшем все прояснилось, а император снисходительно отнесся к инциденту и обрадовался, узнав, что покушения не было, «этот выстрел также содействовал созданию тревожного, напряженного настроения»[72].

Николай II уезжал 6 января в Царское Село под крики и улюлюканье толпы. Наблюдавший этот отъезд барон H. E. Врангель вспоминал: «Прохожие смеялись, мальчишки свистали, гикали:

— Ату его!

Седой отставной солдат, с двумя Георгиями на груди печально покачал головой:

— До чего дожили! Сам помазанник Божий!»

Конечно, столичная толпа — еще не народ, но факт столь откровенного неуважения к личности монарха игнорировать невозможно.

…Развязка наступила через несколько дней — 9 января 1905 года. Как правило, именно эту дату называют, когда говорят о начале Первой российской революции. Не имея возможности специально рассматривать этот вопрос (тем более что существует масса литературы, посвященной Кровавому воскресенью), отмечу лишь несколько наиболее важных моментов.

Мирное шествие рабочих к Зимнему дворцу возглавлял священник Георгий Гапон, агент полиции, сумевший благодаря своим связям в МВД создать массовую организацию — «Собрание русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга». Устав этого общества, утвержденный еще в феврале 1904 года, провозглашал трезвое и разумное времяпрепровождение рабочих, укрепление среди них русского национального самосознания, развитие разумных взглядов на права и обязанности, проявление самостоятельности в деле законного улучшения условий труда. Все — легально.

В сентябре 1904 года рабочих, входивших в «Собрание» и плативших взносы, было 1200 человек (посещавших беседы и вечера — в несколько раз больше). К январю 1905 года «Собрание» состояло из одиннадцати отделов. В подавляющем большинстве членами гапоновской организации были верующие люди, преданные царю и наивно полагавшие, что только он может радикально улучшить положение рабочего человека (если, конечно, узнает всю правду). Наивность — не порок, но ее последствия порой бывают очень трагичны. Особенно когда этой наивностью пользуются провокаторы. Конечно, Гапон не был «классическим» провокатором, но он «заигрался» в политику, практически выйдя из-под контроля полиции. Меньше всего в этом можно винить священноначалие: митрополит Санкт-Петербургский Антоний (Вадковский) отрицательно относился к деятельности Гапона в «Собрании», но тот, имея покровителей среди крупных чинов МВД, оказался неуязвим для церковного начальства.

В начале января 1905 года руководимое Гапоном «Собрание» поддержало забастовку Путиловского завода, приняв таким образом участие в политической борьбе. По странному стечению обстоятельств, именно 6 января, когда произошел инцидент у Зимнего дворца, Гапон провел совещание со своими ближайшими помощниками, на котором и было принято решение организовать 9 января массовое шествие рабочих к царской резиденции, чтобы передать их требования непосредственно самодержцу. Власти пытались, как могли, изменить ситуацию, но «обуздать» Гапона не сумели. 8 января П. Д. Святополк-Мирский получил высочайшее повеление об объявлении в Санкт-Петербурге военного положения и созвал совещание, на котором было принято решение об аресте мятежного священника. После совещания князь отправился на доклад к царю и попросил его отменить военное положение. Николай II якобы выглядел совершенно беззаботным и согласился с предложением своего министра.

Насколько верно утверждение о «беззаботности» — судить трудно, ибо в своем дневнике в тот день царь отметил, что в столице еще с 7 января бастуют все заводы и фабрики. «Из окрестностей вызваны войска для усиления гарнизона. Рабочие до сих пор вели себя спокойно. Количество их определяется в 120000 ч[еловек]. Во главе рабочего союза какой-то священник — социалист Гапон. Мирский приезжал вечером для доклада о принятых мерах». Современные церковные историки полагают, что вечерний доклад Святополк-Мирского имел успокоительный характер и не давал представления об остроте и сложности положения в Петербурге. Царь так и не ознакомился с текстом петиции рабочих, «не был поставлен в известность о намерениях военно-полицейских властей столицы на предстоящий день».

Впрочем, если бы Николай II прочитал текст петиции, он, скорее всего, возмутился бы. Петиция звучала как ультиматум и требовала, ни больше ни меньше, — ограничения самодержавия и организации демократических выборов в Учредительное собрание. Ни царь, ни его сановники, разумеется, не могли выполнить подобные требования. Но власть имела возможность предотвратить массовое шествие и, следовательно, кровопролитие. Эта возможность была упущена: на состоявшемся вечером 8 января совещании у министра внутренних дел было решено не допускать толпы рабочих далее «известных пределов», находящихся рядом с Дворцовой площадью. «Таким образом, — вспоминал С. Ю. Витте, — демонстрация рабочих допускалась вплоть до самой площади, но на нее вступать рабочим не дозволялось. Поэтому когда они подходили к площади (это было около Троицкого моста), то их встречали войска; военные требовали от рабочих, чтобы они далее не шли или возвращались бы обратно, предупредив, что если они сейчас не возвратятся, то в них будут стрелять. Так было поступлено везде. Рабочих предупредили, они не верили, что в них будут стрелять, и не удалились. Всюду последовали выстрелы, залпы, и, таким образом, было убито и ранено, насколько я помню, больше 200 человек».

На самом деле от пуль погибло около 500 демонстрантов, ранено было от 2500 до 3000 человек. Но ни один солдат не пострадал. Официальные данные, правда, были иные: 96 убитых и 333 раненых. Среди убитых значился околоточный надзиратель, а среди раненых — помощник пристава, рядовой жандармского дивизиона и городовой. Современники не верили правительственным сообщениям, называли их лживыми. Поведение царя осуждали, полагая, что если бы он принял депутацию рабочих и сердечно отнесся к их положению, то получил бы в свои руки громадный козырь. Николай II глубоко переживал случившееся. «Тяжелый день! — записал он в дневнике 9 января. — В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело!» Участники демонстрации, вернувшись после расстрела в отделы «Собрания», топтали портреты царя и иконы, говорили: «Нет теперь ни государя, ни Бога!» А главный герой Кровавого воскресенья — священник Георгий Гапон — уже в ночь на понедельник написал революционную листовку, в которой назвал Николая II «зверем-царем». «Так отомстим же, братья, — обращался он к рабочим, — проклятому народом царю и всему его змеиному отродью, министрам, всем грабителям несчастной русской земли. Смерть им всем!..» Призыв к уничтожению всех власть имущих во главе с самодержцем и его семьей стал настоящей «программой максимум» для всех радикально настроенных противников монархической государственности.

Так Кровавое воскресенье стало исторической вехой, разделившей царствование Николая II на две части. Заявления о том, что «эта кровь навсегда отдалила царя от народа», в январские дни звучали повсюду. Французский социалист Ж. Жорес откликнулся на события статьей под названием «Смерть царизма», в которой писал, что «нанося удары рабочим, царизм смертельно ранил самого себя». Для Жореса Николай II — несомненный убийца. Если ранее, полагал он, многие люди верили, что царь — первый пленник абсолютизма, что бюрократия помимо него угнетала народ, «что он не был целиком ответственен… за эту бессмысленную гибельную войну, невольно вызванную его слабоумием», то «отныне царь и царизм будут отвержены всеми нациями». И хотя Франция (равно как и другие европейские страны) не порвала своих отношений с Россией, общественное мнение на Западе было явно не в пользу русского самодержца.

Свой ответ на происходившие в России события дал и американский писатель Марк Твен, в 1905 году опубликовавший памфлет «Монолог царя», в котором, по существу, доказывал моральную допустимость цареубийства. Памфлет начинается эпиграфом, взятым из лондонской «Times»: «Утром, после ванны, до того как начать одеваться, царь имеет привычку проводить час в одиночестве, посвящая его раздумьям». Далее М. Твен описывает русского монарха, «размышляющего» о том, что он, стоящий перед зеркалом человек, представляет собой без одежды. Твеновский Николай II приходит к выводу, что в нем, самодержце, нет «ничего царственного, величественного, внушительного, ничего, что могло бы возбуждать восторг и преклонение. Неужели, — продолжает рассуждения «царь», — это мне поклоняются, передо мною падают ниц сто сорок миллионов русских? Разумеется, нет. Немыслимо было бы поклоняться такому пугалу. Но тогда, кому же и чему они поклоняются? В глубине души я это прекрасно знаю: они поклоняются моему платью».

Получалось, что император Всероссийский и есть его платье, а титулы — часть одежды, сними которую — и ничего не останется. Разденься — откроется убожество ничем не примечательного человека, вроде священника, парикмахера или фертика. Не останавливаясь на этой констатации, М. Твен от имени «царя» начинает размышлять о моральных мерках, прилагаемых как к самодержцу, так и к самодержавию, от имени своего героя утверждая, что в России нет закона, а есть лишь царская воля. Ведь законы должны ограничивать всех граждан в равной степени, а в России они не распространяются на венценосца и его семью. «Миллионы убийств лежат на нашей совести, — думает твеновский «царь». — А богобоязненные моралисты утверждают, что убивать нас — грех. Я и мои дядюшки — это семейство кобр, поставленное над ста сорока миллионами кроликов, мы всю жизнь терзаем их, и мучаем, и жиреем за их счет, однако же моралисты утверждают, что уничтожать нас — не обязанность, а преступление». При этом семья самодержца для закона недосягаема, народу никакой защиты от нее нет. «Отсюда вывод, — резюмирует «Николай II», — мы вне закона. А ведь в того, кто вне закона, любой человек имеет право всадить пулю! Боже мой, что стало бы с нашим семейством, не будь на свете моралиста?!»

По логике писателя выходило, что венценосец и его близкие сами готовят расправу над собой, и эта расправа рано или поздно, как карающий меч, настигнет их. М. Твен даже пытался определить, когда можно ожидать исполнения приговора истории — когда ненависть и надежда закрадутся в сердца подданных короны, в конце концов овладев сердцами солдат. «И это будет роковой день, день нашей гибели!..» — провидчески утверждает твеновский «Николай II». Писатель обращает внимание на четыре акта насилия, которые вывели политическую ситуацию в России на новый уровень, заставили нацию пробудиться «от рабской летаргии»: уничтожение царем финляндской конституции, убийство генерал-губернатора Финляндии Н. И. Бобрикова, смерть министра В. К. Плеве и массовый расстрел невинных людей, учиненный «несколько дней назад» (то есть 9 января 1905 года). Конечно, западный писатель, придерживавшийся либеральных взглядов, выражался исключительно резко, не желая делать никаких «политических скидок» ни для царя, ни для монархической государственности, многое понимая упрощенно. Но необходимо признать, что М. Твен не ошибся в прогнозе. Самодержавие отживало свой политический век.

Если верно утверждение о том, что всякий социальный строй иерархичен, а иерархия, как и всякая власть, держится массовым гипнозом, то можно согласиться с заявлением князя С. Е. Трубецкого, писавшего, как «революции разрушают в народе гипноз, поддерживающий в нем старые формы государственных и социальных отношений. Если революция „удается“, то есть если революционеры прочно захватывают власть, они в свою очередь создают новый массовый гипноз и опираются на него. Без этого гипноза никакая власть существовать не может». Гипноз разрушается в двух направлениях — революция подрывает его в душах тех, кто должен повиноваться, равно как и в душах тех, кто должен приказывать. 1905 год и стал доказательством этой истины, а 9 января — первым актом революции.

Барон Н. Е. Врангель вспоминал, как вскоре после «гапоновского происшествия» в столице пьяные матросы во все горло кричали «Долой самодержавие!», а городовой, «добродушно усмехаясь, смотрел на них». С пьяных, конечно, спрос не велик, но ведь это были представители русской армии, по долгу присяги обязанные это самое самодержавие защищать! Точно так же должен был защищать самодержавие и усмехавшийся городовой. О простых обывателях в такой ситуации не приходилось и говорить. Так девальвировалась самодержавная идея. Это понимали и противники, и сторонники самодержавия, для которого революция была приговором. Но как же тогда определить революцию, зная о ее последствиях для царской России? Все зависит от того, кто ищет на этот вопрос ответ. По мнению апологетов императора Николая II (таких, например, как последний помощник московского градоначальника В. И. Назанский), «революция — это „право“ отдельных людей и целых народов на насилия, на величайшие самоуправства и своеволие под видом „народоправства“», это право совершать подлейшие преступления против Божьих заповедей и Самого Бога, «это религия преступления, это — преступнейшее из преступлений: революция — это безбожие!». В патетических заявлениях, конечно, трудно искать адекватное понимание глобальных социальных катастроф, но признать сказанное бесспорно ошибочным тоже нельзя: в конце концов, человек имеет право на свое видение прошлого. Однако проблема этим не исчерпывается — ведь «право» на революцию не патент, оно берется силой. Таким образом, если старая власть слаба, революция получает шанс на удачу и старается его не упустить. Именно потому, что самодержавие (в лице императора Николая II) к началу XX века оказалось не в состоянии трезво оценить свои возможности и пойти на политические реформы, социальный конфликт вышел наружу в форме революции.

«Неограниченное самодержавие до царствования Александра II было логично», — полагал барон H. E. Врангель. Но после освобождения крестьян в 1861 году оно стало невозможно. «Мыслящая Русь это понимала, народ это инстинктивно чувствовал. Но сами самодержцы этого не поняли или понять не хотели. Видоизменяя во многом склад жизни своего народа, они своими личными правами, своими прерогативами поступиться не хотели, в неограниченном самодержавии продолжали видеть святая святых, в неприкосновенности его — главную задачу своего царствования».

Однако то, что было очевидно для большинства образованных современников, последний русский царь очевидным не считал. Дело заключалось конечно же не в банальном упрямстве самодержца, а в религиозном отношении к власти, в тех уроках, которые он усвоил с детства. Трудно винить человека за убеждения, даже если эти убеждения многим представляются архаичными! Еще митрополит Филарет (Дроздов), крупнейший русский богослов Синодального периода, писал, что «Бог по образу Своего небесного единоначалия устроил на земле Царя; по образу Своего вседержительства — Царя Самодержавного; по образу Своего царства непреходящего, продолжающегося от века и до века, — Царя наследственного». Эти принципы, сформулированные в эпоху Николая I, оставались востребованными и в начале XX века, при Николае II. Поступиться ими последний царь не желал, надеясь «как-то» выйти из ситуации, в которой оказался к 1905 году. Надежды не оправдывались, приходилось думать о будущем на грозном фоне революционных потрясений. В результате трагических событий 9 января в стране, с одной стороны, активизировалось либерально-оппозиционное движение, а с другой — обострилась борьба в правительственных верхах вокруг дальнейшего направления внутренней политики.

Чем значительнее становилась активность «улицы», тем жестче ставился вопрос о реформах. Однако ясного ответа на вопрос «Что делать?» в те дни никто не знал. Растерянность власти проявилась и в публикации непроверенных данных, согласно которым «лондонские корреспонденты» сообщали, что беспорядки на морских заводах Петербурга, Либавы, Севастополя, а также на угольных копях Вестфалии организовали англо-японские провокаторы с целью приостановить отправку балтийской и черноморской эскадр. «Огромные суммы истрачены на агитацию в России, — говорилось в сообщении. — Объясните русскому народу истину. Всякая симпатия беспорядкам есть преступление, измена. В Париже японцы открыто хвастают устройством беспорядков в России»[73]. Людям свойственно искать внешнего врага, когда одолевают внутренние проблемы. Но в условиях революции подобные поиски вряд ли могут ввести в заблуждение.

Читающая публика не поверила заявлениям официальной печати, вскоре узнав, что сообщение было сфабриковано неким Череп-Спиридовичем. Затем по приказанию великого князя Сергея Александровича информацию об англо-японских провокаторах в тысячах экземплярах распространили по всей Москве, «и только тогда, так сказать с полувысочайшей санкции, ее напечатали в Петербурге правительственные газеты, — записал в дневнике С. Р. Минцлов 17 января 1905 года. — Английский посол заявил протест, и справедливо: в глупости обвинять англичан нельзя!». Утопающий, как известно, хватается за соломинку, стремясь спастись любой ценой. Именно так и поступала русская власть, обвиняя в политических «нестроениях» кого угодно, только не себя.

Желая погасить социальный пожар, члены Святейшего синода 14 января обратились к православным подданным русского царя. «Святейший Синод, — говорилось в обращении архиереев, — скорбя о пагубных нестроениях в современной жизни русского народа, именем Святой Матери — Церкви Православной, умоляет всех чад ее: Бога бойтесь, Царя чтите (1 Петр. 1:17) и всякой власти, от Бога поставленной, повинуйтесь (Римл. XIII, 1)». Однако церковные призывы услышаны не были, ситуация не исправлялась (хотя император 15 января и записал в дневнике, что «в городе совершенно тихо»). Во многом «тишину» поддерживал генерал Д. Ф. Трепов, назначенный в столицу генерал-губернатором: сама должность была учреждена вскоре после Кровавого воскресенья — «в видах охранения государственного порядка и общественной безопасности»[74]. Креатура великого князя Сергея Александровича, Трепов получил чрезвычайно широкие полномочия и должен был доказать на деле свою репутацию твердого и жесткого начальника. Министром внутренних дел вместо ушедшего в отставку князя П. Д. Святополк-Мирского также стал человек из московского окружения Сергея Александровича — А. Г. Булыгин. Сторонники либеральных преобразований ни от Трепова, ни от Булыгина «хорошего» не ждали, продолжая высмеивать царя и его политику. В конце января 1905 года в Петербурге получила широкое распространение стихотворная пародия на самодержца, в которой ему припоминались все попытки не допустить в России «конституций».

Как у нас в городке

На Неве на реке

Ника

Из себя вышел вон,

Ножкой топает он

Дико

И кричит: ей же ей,

Им не дам, хоть убей,

Воли.

Будет все, как и встарь,

Аль я больше не царь,

Что ли?

Я повластвую всласть

И не сделаю власть

Мою куцей.

Прикажу все смести,

Но не дам завести

Конституций.

Мне сказала ma mere,

Чтобы брал я пример

С папы.

И задам я трезвон

Всем, кто тянет на трон

Лапы.

Ведь по дудке моей

Пляшет много людей

Очень,

Хоть и молвит молва,

Что моя голова

Кочень.

Земцам будет беда.

Ишь полезли куда!

Шутки!

Им парламент? Да нос

Еще ваш не дорос.

Дудки.

Мне же нос, господа,

Я клянусь, никогда

Не утрете.

Я скажу напрямки:

«Пошли вон, дураки!»

И пойдете!

Ох, ты, царь, Николай,

Ты на земцев не лай.

Ишь задорник!

Ты б их слушал совет,

А ругня не ответ:

Ты не дворник!

Лучше земцам внемли:

Они люди земли

Нашей.

А не то — путь иной:

К немцам с сыном, с женой

И с мамашей![75]

Как снежный ком множились рассказы и анекдоты, в которых современники обыгрывали жизнь и царствование своего императора. Даже его нежелание изменить государственный строй (то есть ликвидировать неограниченное самодержавие) осмеяли в остроте: «Бедный Николай, и без того уж он ограничен, а его еще ограничить хотят!»[76]

На царя смотрели как на недотепу, который может удивить лишь своей глупостью. Революция захлестывала «царскую легенду». Зло, как известно, рождает только зло, насилие — насилие. Царь чем дальше, тем больше становился заложником «неограниченного самодержавия». Спустя десять дней после Кровавого воскресенья он, согласно его записи в дневнике от 19 января, «принял депутацию рабочих от больших фабрик и заводов Петербурга, которым сказал несколько слов по поводу последних беспорядков». Собранные полицией и жандармерией «благонадежные» пролетарии в большинстве своем даже не знали, для какой цели их привезли к царю. Но «форма» была соблюдена: Николай II громогласно заявил, что прощает рабочих, тем самым продемонстрировав свое монаршее «великодушие». В кругах оппозиционной общественности такое поведение царя на фоне 9 января воспринималось как издевательство и цинизм.

А 4 февраля был убит любимый дядя самодержца — великий князь Сергей Александрович. Его разорвало бомбой, брошенной участником покушения на В. К. Плеве эсером-боевиком И. П. Каляевым, в Кремле, у Никольских ворот. Причиной убийства стало избиение полицией учащейся молодежи. «Петербуржцы не только радуются, но и поздравляют друг друга с этим убийством, — отмечал в дневнике Минцлов 5 февраля 1905 года. — Славную репутацию заслужил покойник!» Подобные замечания не были в то время чем-то исключительным. Над великим князем откровенно глумились, видя в его смерти начало конца царствующего дома. «Россия сейчас интереснейшее место земного шара, — говорил своему приятелю — публицисту П. П. Перцову, в феврале 1905 года собиравшемуся за границу, поэт-символист В. Я. Брюсов. — События идут если не стремительно, то достаточно поспешно. Будущего регента, Серг[ея] Алекс[андровича], „отстранили“. Я сам видел его мозги на площади, буквально. Династии Романовых суждено кончиться, как она и началась, при Михаиле. Маленький Алексей, недавно глядевший на нас со страниц всех иллюстраций, кончит дни в Тампле. Царь Людовик XVI „на площади мятежной — во прахе“». Так связывали кончину Сергея Александровича с грядущей судьбой русского самодержца и его наследника, предвосхищая трагедию 1918 года. Это была реакция на убийство человека, которого Николай II в манифесте по поводу случившегося назвал не только дядей, но и другом! В дневнике царь отметил случившееся, предварительно написав о приезде принца Фридриха Леопольда Прусского и о том, что он завтракал и обедал с царской семьей.

Охарактеризовав убийство как «ужасное злодеяние», в дальнейших записях Николай II уже больше не возвращался к произошедшему, лишь фиксировал панихиды и заупокойные обедни по погибшему, в которых он принимал участие в Царском Селе. Организовать похороны Сергея Александровича решили в Москве, тем самым нарушив традицию погребения членов дома Романовых в Петропавловском соборе, сложившуюся в XVIII–XIX веках. 10 февраля 1905 года был опубликован подписанный министром Императорского двора бароном В. Б. Фредериксом «церемониал нахождения и отпевания смертных останков» великого князя в Московском кафедральном Чудовом монастыре, из которого следовало, что на похоронах будут присутствовать лишь те представители дома Романовых, которые находятся в Первопрестольной; император на похороны не приедет. Согласно церемониалу, в день похорон гроб должны были поместить в склепе Чудова монастыря, где останки «пребудут до времени, назначенного для их погребения».

Сомнение в том, что тело Сергея Александровича перевезут в Петербург, современники высказывали уже сразу после покушения. Мотивация была очевидна. «В Питер везти опасно: хватят бомбой в процессию — разом от всей фамилии только мокрое место останется», — записал Минцлов в дневнике 5 февраля. Очевидно, это и стало главной причиной того, что похороны были скомканы. Таким образом, из членов Императорского дома в последний путь Сергея Александровича провожали только четыре человека: вдова убитого — великая княгиня Елизавета Федоровна, прощенный за самовольную женитьбу великий князь Павел Александрович, прибывший в Первопрестольную утром 9 февраля, и его дети от первого брака — Дмитрий и Мария.

Как переживал самодержец случившееся 4 февраля, судить по его дневникам трудно. Суждения же современников парадоксальны: в день получения сообщения об убийстве дяди, после состоявшегося обеда, на котором присутствовал принц Фридрих Леопольд, царь и великий князь Александр Михайлович «развлекались тем, что перед изумленными глазами немецкого гостя сталкивали друг друга с узкого и длинного дивана». Приведший эту информацию отечественный историк Р. Ш. Ганелин однако же подчеркивает, что трагическое «событие, как и общественная реакция на него, не могло не оказать психологическое воздействие на царя, склонив его к реформаторским уступкам». На данное замечание, как мне представляется, стоит обратить особое внимание, ибо дальнейшая история монархической государственности непосредственно связана с политическими реформами 1905 года. Не имея возможности специально останавливаться на вопросе о том, как император пришел к манифесту 17 октября (об этом написано множество работ), полагаю важным отметить только одно обстоятельство: для Николая II путь к «конституции» оказался весьма нелегким, ибо царь должен был «поступиться принципами», отказавшись от идеи неограниченного самодержавия.

…Спустя две недели после убийства великого князя Сергея Александровича (18 февраля) был обнародован манифест, в котором подданные должны были увидеть призыв верховной власти к объединению всех благомыслящих людей во главе с царем как для одоления внешнего врага, так и для разумного противодействия внутренней смуте. Николай II уповал, как и всегда, на Бога, моля Всевышнего подать «в Державе Российской: Пастырям — святыню, Правителям — суд и правду, народу — мир и тишину, законам — силу, и вере — преуспеяние, к вящему укреплению истинного Самодержавия на благо всем Нашим верным подданным». Благие призывы манифеста дополнялись высочайшим рескриптом на имя министра внутренних дел А. Г. Булыгина, в котором заявлялось о желании царя привлекать достойных людей, избранных от населения, к участию в предварительной разработке и обсуждении законодательных предположений.

Так впервые от имени Николая II было заявлено о разработке «способа созыва местных представителей для участия в рассмотрении законопроектов, вносимых в Гос[ударственный] совет». В течение последующих месяцев этот «способ» обсуждался на нескольких совещаниях, в том числе на петергофском, проходившем под председательством царя в июле 1905 года. 6 августа того же года был опубликован манифест «Об учреждении Государственной Думы». По имени министра внутренних дел (автора проекта) эту законосовещательную Думу окрестили «Булыгинской». В манифесте 6 августа подчеркивалось, что основной закон Российской империи о существе самодержавной власти сохраняется неприкосновенным, следовательно, говорилось о неограниченности царской власти. Однако остановиться на этом варианте власть не смогла: революция развивалась, радикализировались и требования тех общественных сил, которые несколькими месяцами ранее могли бы удовлетвориться дарованными царем «милостями». И хотя к тому времени удалось решить внешнюю проблему: заключить мир с Японией, это не привело к внутреннему успокоению страны.

Все понимали, что заключенный 23 августа 1905 года С. Ю. Витте в американском городе Портсмуте мирный договор со Страной восходящего солнца является поражением России. Империя согласилась уступить Японии половину Сахалина, передать арендные права на Ляодунский полуостров (с Порт-Артуром и городом Дальним), признать Корею сферой японских интересов, заключить невыгодную рыболовную конвенцию и отдать часть Юго-Маньчжурской железной дороги (от Порт-Артура до Чаньчуня). И хотя условия могли быть много хуже, общественное мнение восприняло договор с Японией как очередное доказательство «бездарности» власти. С. Ю. Витте, много сделавший для того, чтобы Россия по возможности достойно вышла из войны, и возведенный за свои дипломатические заслуги в графское достоинство, получил презрительное наименование «графа Полусахалинского».

Заключение мира происходило под раскаты революционного грома: выступления рабочих, охватившие многие города — от Петербурга до Ростова-на-Дону и от Полтавы до Ревеля, дополнялись крестьянскими волнениями, межнациональными конфликтами (в частности, армяно-татарской резней в Баку) и восстаниями в войсках, кульминацией которых стал бунт на броненосце «Князь Потемкин-Таврический». Под красным флагом летом 1905 года военный корабль пошел навстречу посланной против него черноморской эскадре. Но матросы судов эскадры отказались стрелять в восставший корабль. Летние революционные выступления подготовили почву для всероссийской политической стачки, потрясшей страну осенью 1905 года. Бастовали и учебные заведения, даже православные духовные академии. Встал железнодорожный транспорт. В сложившихся условиях вопрос о дальнейших политических уступках был неизбежен. Борьба с революцией не могла ограничиться одними репрессиями, да и сил сокрушить революционный напор у власти не было. 12 октября император записал в дневнике: «Забастовки на железных дорогах, начавшиеся вокруг Москвы, дошли до Петербурга, и сегодня забастовала Балтийская. Манухин (министр юстиции. — С. Ф.) и представляющиеся еле доехали до Петергофа. Для сообщения с Петербургом два раза в день начали ходить „Дозорный“ и „Разведчик“. Милые времена!!»

Времена действительно были «милые». Ситуация складывалась таким образом, что необходимо было решаться на серьезные уступки. Ознакомившись с проектом манифеста, подготовленного под руководством графа С. Ю. Витте, император 16 октября с горечью написал: «Да, России даруется конституция. Немного нас было, которые боролись против нее. Но поддержки в этой борьбе ниоткуда не пришло, всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное. Тем не менее по совести я предпочитаю давать все сразу, нежели быть вынужденным в ближайшем будущем уступать по мелочам и все-таки прийти к тому же». Свою роль в подписании царем манифеста «о свободах» сыграл и великий князь Николай Николаевич, по легенде, грозивший царю самоубийством, если только будет принято решение о диктатуре и, соответственно, отвергнут план Витте. На позицию Николая Николаевича повлиял некий рабочий М. А. Ушаков, направленный к нему придворным авантюристом князем M. M. Андрониковым и внушавший великому князю, что без Витте не обойтись.

В итоге 17 октября 1905 года царь подписал манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», состоявший из трех основных статей. Населению даровались незыблемые основы гражданской свободы на началах неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов; к участию в работе Государственной думы привлекались те классы населения, которые ранее были лишены избирательных прав; как незыблемое правило устанавливалось, что никакой закон не мог получить силу без одобрения Государственной думы. 19 октября указом царя был образован Совет министров во главе с председателем, которым стал С. Ю. Витте. Формально Совет министров существовал в России с 1861 года, но это был лишь один из высших совещательных органов под руководством царя. Компетенция его точно не определялась, а заседания проводились крайне редко. Так, с конца 1882 года по январь 1905-го этот Совет министров не собирался ни разу. В свою очередь, существовавший в империи (с 1802 года) Комитет министров не имел никакой исполнительной власти, а приведение его постановлений «в действие» он предоставлял тем министрам, от которых поступали дела или к чьему ведомству они относились.

После 19 октября 1905 года на Совет министров стало возлагаться направление и объединение действий главных начальников ведомств по предметам их законодательства, а также высшего государственного управления. Совет министров не мог решать дела, подлежавшие рассмотрению Думы и Государственного совета; а дела, «относящиеся до ведомства Императорского Двора и Уделов, государственной обороны и внешней политики», вносились на рассмотрение только после высочайшего повеления или когда их руководители признавали это необходимым. В результате проведенных реформ Российская империя вступала в новую фазу своего развития, становясь думской монархией, а император «конституционным самодержцем».

Впрочем, сам государь так себя никогда не называл, формально-юридически продолжая называться самодержцем. В монархическом «Готском альманахе», ежегодно издававшемся в немецком герцогстве Саксен-Кобург-Гота (с 1763 года), русский государственный строй определялся однозначно: «Россия — конституционная монархия при самодержавном государе». «И „конституционность“ этого русского самодержца, — комментировал данную фразу русский правовед и дипломат барон М. А. Таубе, — выражалась для Николая II в том, что… <…> в самых трудных случаях он старался не выходить из рамок закона, — увы! при весьма недостаточном надзоре за своими министрами; ибо за все время существования в России министерств никакой законодатель, как это ни странно, не подумал о необходимости установить регулярные, периодические собрания Совета этих фактически самостоятельных глав ведомств под председательством самого государя». Таким образом, даже преобразованный Совет министров, не являясь «конституционным» (и председатель, и министры подчинялись царю, а не Думе), не имел возможности синхронизировать проводимую политику и исправить «ведомственный крен». Русский вариант «конституционного самодержавия», возникший в революционный период, тем не менее просуществовал (хотя и с некоторыми исправлениями) вплоть до рокового 1917 года.

Конечно, император понимал, что манифест 17 октября есть покушение на его власть, но изменить что-либо не мог. В письме матери 19 октября он сообщал, что существовали две возможности подавления революции: назначение «энергичного военного человека» или предоставление населению гражданских прав и проведение всякого законопроекта через Думу. «Это, в сущности, и есть конституция», — резюмировал царь, замечая, что именно Витте отстаивал вторую возможность. Кроме Трепова, сожалел монарх, ему не на кого было опереться, поэтому иного исхода, кроме «как перекреститься и дать то, что все просят», у него не было. Единственным утешением для царя, как обычно, была надежда на то, «что такова воля Божья, что это тяжелое решение выведет дорогую Россию из того невыносимо хаотического состояния, в каком она находится почти год». Управление страной оказалось дезорганизовано, а революция шла полным ходом. В таких условиях у царя не осталось никаких надежд, кроме надежды на Бога: «Я чувствую в себе Его поддержку и какую-то силу, которая меня подбадривает и не дает пасть духом! — признавался он матери. — Уверяю тебя, что мы прожили здесь года, а не дни, сколько было мучений, сомнений, борьбы!»

Царь не лукавил. Напряжение последних месяцев давало себя знать. К тому же 17 октября было очевидным поражением самодержца, новым поражением, его личным несчастьем. Вновь он не сумел отстоять то, что хотел, вновь ситуация вышла из-под его контроля. Но и надежды на скорое умиротворение не оправдывались. Николай II все более разочаровывался в Витте. 27 октября он писал императрице Марии Федоровне: «Странно, что такой умный человек ошибся в своих расчетах на скорое успокоение», а 10 ноября жаловался на необходимость заставлять всех (в том числе и самого премьера) действовать более решительно — ведь «никто у нас не привык брать на себя (ответственность. — С. Ф.) и все ждут приказаний, которые затем не любят исполнять»; что еще в Петергофе Витте сам говорил ему: «…как только манифест 17 окт[ября] будет издан, правительство не только может, но должно решительно проводить реформы и не допускать насилий и беспорядков. А вышло как будто наоборот — повсюду пошли манифестации, затем еврейские погромы и, наконец, уничтожения имений помещиков».

Успокоения, действительно, не получалось, не помогал и указ «Об облегчении участи лиц, впавших до воспоследования высочайшего манифеста 17 октября 1905 года в преступные деяния государственные», седьмая статья которого заменяла смертную казнь на 15-летние каторжные работы всем, подлежавшим этому наказанию за ранее совершенные преступления. Не остановил волну крестьянских выступлений и манифест 3 ноября, объявлявший, что выкупные платежи с бывших помещичьих, государственных и удельных крестьян с 1 января 1906 года уменьшаются вдвое, а год спустя — вовсе уничтожаются. Указания на то, что «насилия и преступления не улучшат, однако, положение крестьян, а Родине могут они принести много великого горя и бед»[77], услышаны не были: 1905 год принес 3228 учтенных официальной статистикой крестьянских выступлений, охвативших половину уездов Европейской части России. Приходилось снова и снова уповать на репрессии.

Уже в декабре 1905 года были опубликованы императорские указы, призванные содействовать восстановлению общественного порядка в стране, — временные правила о наказуемости участия в забастовках предприятий, имевших государственное значение, и в правительственных учреждениях, и правила чрезвычайной охраны на железных дорогах. Ситуация в стране обострилась до предела: 7 декабря в Москве началась всеобщая политическая забастовка, которую социал-демократы стремились перевести в вооруженное восстание. Московские беспорядки удалось прекратить только с помощью войск. «Стыдно и больно за бедную Россию переживать на глазах всего мира подобный кризис, — писал Николай II матери, — но на то, видно, воля Божья, и надо претерпеть все бедствия до конца».

Как видим, все традиционно — и надежда на Бога, и указание на Его волю. Для царя революция — результат Божьего «попущения», своего рода наказание за грехи. Спорить с таким подходом бессмысленно (как бессмысленно бороться с убеждениями), но учитывать его необходимо. В январе 1906 года ситуация изменилась: революционные вспышки в разных концах империи не слились в единое восстание, власть овладела ситуацией. После «московских событий» занял более жесткую позицию и премьер С. Ю. Витте, требовавший суровых наказаний для революционеров. Для царя это стало новым проявлением лицемерия графа, легко меняющего свои убеждения. «Благодаря этому свойству характера, почти никто больше ему не верит, — писал Николай II Марии Федоровне 12 января 1906 года, — он окончательно потопил самого себя в глазах всех, а — может быть, исключая заграничных жидов». Итак, судьба С. Ю. Витте была решена. Но сроки еще не вышли, и первый председатель Совета министров России продолжал исполнять свои обязанности вплоть до 22 апреля 1906 года, когда был отправлен в отставку с выражением признательности за многочисленные услуги Родине и награжден орденом Святого благоверного великого князя Александра Невского с бриллиантами.

Его сменил И. Л. Горемыкин, старый и опытный бюрократ, в конце XIX века уже занимавший пост министра внутренних дел. На следующий день — 23 апреля — были утверждены Основные государственные законы империи. Законодательная власть оказалась разделенной между императором, Государственной думой и Государственным советом (статья 7), хотя право утверждать законы безусловно оставалось за императором (статья 9). Но при этом особо оговаривалось, что верховная самодержавная власть принадлежит государю, повиноваться которому «не только за страх, но и за совесть, Сам Бог повелевает». Особа самодержца провозглашалась законом священной и неприкосновенной. Самодержцу принадлежал почин по всем предметам законодательства. Основные государственные законы могли пересматриваться лишь по его инициативе. Распускал Думу, равно как и назначал новые выборы, также самодержец.

Двадцать четвертого апреля 1906 года Николай II утвердил Учреждение Государственного совета, который с тех пор образовывался из членов по назначению и по выборам. Первые попадали в Государственный совет по царской воле, вторые — избирались духовенством православной церкви, губернскими земскими собраниями, дворянскими обществами, Императорской академией наук, Советом торговли и мануфактур, московским отделением этого Совета, местных комитетов торговли и мануфактур, биржевых комитетов и купеческих управ. Продолжительность работы Государственного совета и сроки перерыва в течение года определялись царскими указами. По своему законодательному статусу Государственный совет и Государственная дума были равны.

Все было подготовлено, и 27 апреля 1906 года начал свою работу первый русский «парламент». В тот исторический день император принял депутатов, выступив с приветственным словом в Георгиевском тронном зале Зимнего дворца. Царю внимали не только думцы, но и члены Государственного совета и Святейшего синода, сенаторы, министры, особы Императорской фамилии, придворные. Однако Николай II обращался в первую очередь к народным избранникам. Царь надеялся увидеть с их стороны преданность и любовь, проявление чувств патриотизма и верности трону. Торжество было задумано в национальном стиле, члены Императорской фамилии вышли в тронный зал в русских нарядах, украшенных драгоценностями. Но это вызвало у депутатов, из которых не каждый мог позволить себе лишнюю пару обуви, сложные чувства. Современники вспоминали, что многие избранники не ответили поклоном на поклон Его Величества, а остальные ограничились сдержанным кивком. Находившийся в тот день в Зимнем дворце сенатор А. Ф. Кони, по его словам, осознал, что присутствовал при погребении самодержавия, увидев «у его еще отверстой могилы» трех наследников: царя, Государственный совет и Государственную думу. «Первый, — отметил А. Ф. Кони, — держал себя с большим достоинством и порадовал мое старое сердце, которое боялось увидеть русского царя объятым недостойным страхом и забывающим, что Caesarem licet standem mon»[78]. Грустная констатация, ни убавить, ни прибавить. Николай II как наследник самодержавия! Большего абсурда и не выдумать. Разделял ли царь чувства Кони? Скорее всего — нет. Ведь сохранение самодержавия было его жизненным credo, мировоззренческой установкой. А от мировоззрения отказаться трудно.

Что же говорил собравшимся Николай II? Несколько красивых фраз о своей пламенной вере в светлое будущее России, о желании видеть народ счастливым и передать своему сыну в наследство крепкое, благоустроенное и просвещенное государство. Царь просил Божьего благословения на свои труды в единении с Государственным советом и Думой. Ничего особенного, отражающего важность переживавшегося страной момента, в этих словах нельзя было найти: обычный набор официальных фраз (хотя Николай II и пожелал, чтобы день 27 апреля знаменовался «днем обновления нравственного облика Земли Русской, днем возрождения ее лучших сил»). Показательно, что, составляя речь, царь использовал обороты, предложенные его старым неофициальным советником — А. А. Клоповым. Именно Клопов предложил назвать день открытия Думы великим праздником России, началом ее обновления, именно Клопов рекомендовал говорить «просто, коротко, искренно и сильно». По его убеждению, это должно было произвести большой эффект и возвратить Николаю II авторитет в глазах народа.

Но надежды не оправдались: «взрыва энтузиазма» у собравшихся депутатов слова самодержца не вызвали; привыкший к восторгам народа Николай II был потрясен и даже лишился самообладания. После приема царь удалился в покои дворца, где его и застала мать. Императрица Мария Федоровна увидела сына, сидящего в кресле, «и у его ног, на коленях, свою невестку, которая, гладя голову государя, повторяла: „я все это предвидела… предвидела… я говорила“. „По лицу моего сына, — жаловалась Мария Федоровна, — текли слезы. <…> Вдруг он сильно ударил кулаком по локотнику кресла и крикнул: я ее создал и я ее уничтожу… так будет. Верьте мне. И мой сын при этих словах перекрестился“»[79].

Понять эмоции Николая II несложно: его представления о союзе царя и народа оказались разбиты, как и вера в то, что «простой народ», избранный в Думу, будет более монархичен, чем «интеллигенция». Неслучайно закон, по которому проводились выборы в Думу, носил крестьянский характер: Николай II был убежден в лояльности «мужика» самодержавию и в его враждебности западным конституционным идеалам. Но получившие в Первой думе большинство голосов крестьяне не оправдали царских надежд. Итог эксперименту подвел П. А. Столыпин: «Один раз в истории России был употреблен такой прием, и государственный расчет был построен на широких массах, без учета их культурности — при выборах в Первую Государственную Думу. Но карта эта, господа, была бита». Правда, для того чтобы окончательно понять, на кого и как нужно делать расчет, потребовался политический опыт.

Так благое пожелание Николая II, высказанное им 27 апреля 1906 года, оказалось невозможно реализовать: просуществовав менее двух с половиной месяцев, Первая дума была распущена, ибо, как гласил царский манифест, «выборные от населения, вместо работы строительства законодательного, уклонились в не принадлежащую им область и обратились к расследованию действий поставленных от Нас местных властей, к указаниям Нам на несовершенства Законов Основных, изменения которых могут быть предприняты лишь Нашею Монаршею волею, и к действиям явно незаконным, как обращение от лица Думы к населению». Думцы обвинялись и в том, что крестьяне, смущенные «таковыми непорядками», не ожидая законного улучшения своего положения, во многих местностях перешли к грабежу и хищению чужого имущества. Это было откровенное признание в том, что крестьяне вовсе не так «патриархальны», как полагало правительство. Рассчитывавшая на поддержку народа группа депутатов (около двухсот человек), не желая подчиняться воле императора, 10 июля на частном совещании в Выборге составила воззвание «Народу от народных представителей». В воззвании содержался призыв не платить налоги и не давать солдат в армию. В дальнейшем подписанты были осуждены на три месяца заключения и лишены политических прав — никто из них более не мог стать депутатом.

Новые выборы, впрочем, тоже привели к тому, что в Таврический дворец пришли резко оппозиционные правительству депутаты. Выборы во Вторую думу, открывшую свои заседания 20 февраля 1907 года, проходили на основе того же избирательного закона, что и при выборах в Первую. Главой правительства в то время был П. А. Столыпин, назначенный на этот пост 8 июля 1906 года и вплоть до сентября 1911-го остававшийся премьер-министром и министром внутренних дел империи. Именно перед депутатами Второй думы 10 мая 1907 года Столыпин произнес свою знаменитую речь, в которой заявил о том, что «противникам государственности хотелось бы избрать путь радикализма, путь освобождения от культурных традиций. Им нужны великие потрясения, нам нужна Великая Россия!».

Столыпин стал знаменем нового политического курса самодержавной государственности, идейным сторонником реформ, которые могли бы упрочить положение монарха. Следуя формуле: «Сначала успокоение, потом — реформы!», сменивший И. Л. Горемыкина премьер принялся жестко подавлять революцию и чуть было не оказался в числе ее жертв: 12 августа 1906 года на его даче, располагавшейся на Аптекарском острове Петербурга, прогремел взрыв, унесший жизни 25 невинных людей. В ответ на террор П. А. Столыпин активизировал действия военно-полевых судов, приговоры которых утверждались командующими военными округами. Революционное насилие встречало сильнейший отпор. Действительно: за 1905 год, по приблизительным подсчетам, число убитых достигло 14654 человек, а раненых — 18052. В середине 1906 года 74 процента общего числа губерний и областей империи были объявлены на исключительном положении, военное положение ввели в 25 губерниях, чрезвычайную охрану — в 8, усиленную — в 34, а в городе Кронштадте — осадное положение.

Социал-демократы умело пользовались ситуацией, стремясь связать имя «кровавого» царя, его политические действия (прежде всего — манифест 17 октября) и — «новые бесчисленные убийства, организованные Треповым и его бандой. Неистовства казаков, еврейские погромы, расстреливание на улицах только что „амнистированных“ политиков, грабежи, устраиваемые черносотенцами при помощи полиции, — писал в конце октября 1905 года лидер социал-демократов (большевиков) В. И. Ленин, — все пущено в ход, чтобы подавить революционную борьбу». По мнению Ленина, царь помог революционерам, подтвердив их оценку комедии «либерального» манифеста.

Конечно, для революционеров формула «Чем хуже, тем лучше» была определяющей, но дело заключалось не только в этом. Указание на «кровавую жестокость» царя стало важным психологическим симптомом, определявшим отношение к Николаю II в оппозиционной монархической государственности среде. Символ власти (а царь, несомненно, являлся таким символом) воспринимался через призму «невероятной» жестокости верховного носителя этой власти. Победа над революцией, таким образом, должна была стать моральной реабилитацией самодержавия, олицетворенного в Николае II.

В таких условиях надежда на появление «сильной личности», безусловно преданной монархии, оказалась не напрасной. Так на русском политическом небосклоне взошла «звезда» П. А. Столыпина. Умея добиваться своих целей во что бы то ни стало, 1 июня 1907 года председатель Совета министров выступил в закрытом заседании Государственной думы, потребовав от собрания лишить неприкосновенности 55 депутатов социал-демократической фракции, обвинявшихся в военном заговоре. В основе заявления Столыпина лежала провокация, специально подготовленная охранкой через своих агентов, но цель оправдывала средства. Повод был найден, и Вторая государственная дума — разогнана. Закончился целый этап российской истории. Как пишет в своей книге «Кризис самодержавия…» известный отечественный историк В. С. Дякин, «царя и Столыпина ничуть не смутило ни то, что были вызывающим образом нарушены основные законы, ни то, что Дума даже не успела отказать Столыпину в его требовании выдачи социал-демократов или удовлетворить его. Государственный переворот должен был совершиться независимо от решения того вопроса, который был избран в качестве предлога».

Обыкновенно дату разгона Второй думы и издание нового избирательного закона, существенно уменьшившего число выборщиков, — 3 июня 1907 года — рассматривают как важную веху в политической эволюции самодержавной власти. С этим трудно спорить. Первая революция завершилась, за «успокоением» последовали «реформы». Но могли ли реформы исправить отношение к власти и к монарху, реанимировав «исконный монархизм русского народа», вернув царю доверие мужика? Ближайшее будущее дало ответ на этот злободневный вопрос.

***

«Успокоение» вовсе не есть «выздоровление» подорванного революцией социального организма. Скорее всего, можно говорить о стабилизации болезни, излечить которую хирургическим способом для самодержавной государственности было невозможно. Парламентаризм в России утверждался в условиях политического стресса, порожденного неудачной войной и масштабной революцией. Образованное меньшинство, желавшее изменения принципов управления огромной империей, не могло рассчитывать на сколько-нибудь серьезную поддержку «народа» (преимущественно крестьянства), ибо сам этот народ был политически непросвещен, понимая свободу как право распоряжаться господской землей. Не было подготовлено к новой жизни и русское офицерство, в большинстве своем совершенно незнакомое с государственным правом, идеей ответственного министерства, с программами политических партий. На тех, кто интересовался подобными вопросами, смотрели косо. Генерал Н. А. Епанчин, прекрасно знавший эту среду, вынужден был констатировать: «…и в 1905 г. мы недалеко ушли от солдат 1825 г., которых уверили, что „конституция“ — супруга Цесаревича Константина Павловича. Одни считали манифест 17 октября 1905 г. актом, даровавшим России конституцию, а другие считали, что самодержавие осталось, „как было встарь“». По его убеждению, многие не знали, что такое на самом деле самодержавие, смешивая его с деспотизмом. Даже в окружении царя, среди его семьи, царедворцев и высших сановников (разумеется, не всех) было такое же «неведение о конституции» и страх перед ней.

В подобных условиях проходила реконструкция всего здания российской монархии; трансформировалось отношение к монарху. Даже в среде тех, кто в силу своего положения должен был проявлять знаки уважения к монарху — как носителю верховной власти и помазаннику Божьему, не считали необходимым скрывать пренебрежение к Николаю II. Генерал Епанчин вспоминал, что в день рождения царя, 6 мая 1906 года, на обеде у графа А. Д. Шереметева титулованные служилые лица, придворные, лица императорской свиты демонстративно не желали поддержать тост хозяина за здоровье Николая II.

Итак, царь перестал восприниматься как священная особа не только оппозиционно настроенными «верноподданными», но и теми, кто должен был служить ему «не за страх, а за совесть». Получалось, что личность — это далеко не всегда то, что она символизирует. Символ оказывался девальвированным, если личность не соответствовала ему. Потому-то, думается, бессмысленно винить придворных, равно как игнорировать отзывы о царе консервативных защитников монархического принципа. Революция стала для них временем глубокого пессимизма, нескрываемого разочарования в самодержце и его правительстве.

Даже такой столп монархизма, как Л. А. Тихомиров, еще накануне революции 1905 года вынужден был констатировать, что сорганизованная Александром III монархия «распалась вдребезги и обнаружила свою полную несостоятельность». Монархия для него — это государство, спаянное волей самодержавного государя, осознающего свою власть и последовательно ее утверждающего. Таким последовательным самодержцем был отец Николая II, но сам он вел себя иначе. За несколько дней до Кровавого воскресенья Тихомиров записал в дневнике информацию С. А. Нилуса (уже упоминавшего ранее публикатора скандальных «Протоколов сионских мудрецов») о том, что «государь молится и плачет», заметив, что хотя царя и жалко, «а Россию еще жальче». Он «не умеет сделать, что нужно, и ведет себя и весь народ в полон жидовско-русско-польско-финско-немецкой интеллигенции». При этом и консерваторы, по Тихомирову, «либо глупы, либо мошенники», не знают монархию и презирают «серьмягу» (то есть простой народ, крестьянство). «Ну а серьмяга молчит и не имеет никаких способов заговорить. Гнусная организация государства погубит царя и народ».

«Серьмяга», впрочем, достаточно скоро заговорила, способы нашлись, однако радости это монархисту Тихомирову не принесло — он рассчитывал на другое. Он начинает ругать страну, называть ее «погибшей», «презренной», «развратной», «идиотской», а правительство — «гнусным». Что толку? Спасения он не видит, а революцию — чувствует, понимая неизбежность многолетней резни и насилия. Все плохо, и выхода из беспросветного положения не видно — «вот что значит абсолютистская монархия! — записал в дневнике Тихомиров 14 марта 1905 года. — Каких-нибудь 10-ти лет достаточно, чтобы сокрушить себя и погубить страну» (курсив мой. — С. Ф.). Читаешь эти признания и удивляешься: кто их автор — неужели правоверный монархист, некогда порвавший с революционными увлечениями молодости? Ведь произнесенное — приговор абсолютизму справа. По логике Л. А. Тихомирова выходит, что принцип только тогда действен, когда его носитель оказывается в силах нести бремя монархии. Но ведь существует фактор случайности: характер запрограммировать трудно. А результат один — неизбежная революция.

Придерживавшийся правых взглядов юрист Б. В. Никольский тоже патетически рассуждал о том, что «революция есть ослабление дисциплины как таковой в народах и государствах», полагая, что ослабление этой дисциплины идет только сверху. «Ослабела идея наверху — ослабела вера — ослабела власть — вспыхнул мятеж». Власть в России — это царь. Соответственно, если слабый царь, то и власть слабая. Формула проста и очевидна. Не изменилось у Б. В. Никольского представление о царе и после того, как он встретился с ним на аудиенции 2 апреля. Человек наблюдательный, Никольский подметил удивительную нервность самодержца, назвав ее ужасной, и 3 апреля оставил в дневнике такую запись: «Он, при всем [своем] самообладании и привычке, не делает ни одного спокойного движения, ни одного спокойного жеста. Когда его лицо не движется, то оно имеет вид насильственно, напряженно улыбающийся. Веки все время едва уловимо вздрагивают. Глаза, напротив, робкие, кроткие, добрые и жалкие. Когда говорит, то выбирает расплывчатые, неточные слова и с большим трудом, нервно запинаясь, как-то выжимая из себя слова всем корпусом, головой, плечами, руками, даже переступая. <…> Его фигура, лицо и многое в нем понятно при мысленном сопоставлении монументальной громады Александра III с зыбкою и легкою фигуркою вдовствующей императрицы. Портреты совершенно не дают о нем представления, так как, при огромном даже сходстве, портретом трудно передать нервную жизнь лица. В этом слабом, неуверенном, шатком человеке точно хрупкий организм матери едва-едва вмещает, того и гляди — уронит или расплещет, тяжелый крупный организм отца. Точно какая-то непосильная ноша легла на хилого работника, и он неуверенно, шатко, тревожно ее несет. Царь точно старается собраться в одно целое, точно судорожно держится, чтобы не рассыпаться на слишком для него тяжелые черты лица. В нем все время светится Александр III, но не может воплотиться. Дух, которому не хватило крови, чтобы ожить» (курсив мой. — С. Ф.).

Характеристика, данная Б. В. Никольским последнему самодержцу, думается, одна из наиболее точных и психологически выверенных. Закомплексованность царя, которую не всегда удавалось скрыть, искала выхода в подражательстве отцу, в желании никому не показать свою слабость или, если угодно, свой страх перед собеседником, человеком, имевшим собственную позицию. Но Никольский тем и интересен, что его взгляды полностью совпадали со взглядами царя — на бюрократию как на средостение, на идею уникальности русской истории, заключающейся в единстве царя и народа, и т. п.

При совпадении взглядов Никольский не видит в Николае II достойного монарха, полагая, что его органически нельзя вразумить, ведь он не только бездарен, но и полное ничтожество. А если так, то его царствование не скоро искупится, в близкое будущее верить не приходится. «Одного покушения теперь мало, чтоб очистить воздух. Нужно что-нибудь сербское», — пишет Никольский, подразумевая заговор офицеров белградского гарнизона против сербского короля Александра I (Обреновича) и его жены, убитых 29 мая 1903 года. В этих словах — бессилие ненависти монархиста к монарху, губящему и себя, и своих верных слуг, и идею. Ощущение скорой гибели монархии усиливалось военными неудачами империи в войне с Японией. Рассуждения о конце самодержавной России и конце династии даже в среде правых не воспринимались уже как криминал. Никольский позволял себе рассуждать о возможности для спасения династии и отечества пожертвовать некоторыми великими князьями (Алексеем и Владимиром Александровичами), министром иностранных дел В. Н. Ламздорфом и С. Ю. Витте, столичным митрополитом Антонием (Вадковским).

Истеричные призывы не всегда свидетельствуют о неадекватности призывающего. Иногда они — наиболее яркий показатель идейного тупика, в котором оказался «истерик». Разговоры о династии как о единственно возможной в тех обстоятельствах жертве, признание безнадежности придворного переворота — все это приговор правящему монарху, в самоубийстве которого монархист видел единственный шанс для страны. «Но где ему!» — злобно восклицал Никольский, без стеснения называя царя глупым, невежественным, жалким человеком. Конечно, военные поражения стимулировали истерию, но дело было не в них. Рушилось здание той монархии, отстаивать принципы которой идейные монархисты считали своим священным долгом. Множились слухи, истину от лжи отличить оказывалось все сложнее. В мае 1905 года, например, по столице пустили «утку», будто бы царь отрекается от престола. Говорили также иное: Николай II совершенно спокоен. Много рассуждали о созыве Земского собора. Но «правых» ничто не вдохновляло.

«Дело не в гибели флота, — писал Л. А. Тихомиров, — это само по себе пустяки, но ведь и вообще все гибнет». Жалея царя, он провидчески назвал его искупительной жертвой за грехи поколений. Но ведь дело было не только в царе — и в России тоже, спасти которую он был бессилен («что ни сделает, губит и ее, и его самого»). В поисках ответа на вопрос, почему все так плохо, «правые» еще накануне революционных потрясений 1905 года приходили к неутешительному выводу о том, что «царь болен, его болезнь — бессилие воли; он не может бороться, всем уступает, а в эту минуту вырывает у него уступки самый ловкий во всем мире человек — Витте»[80]. Говоривший эти слова Б. В. Штюрмер имел репутацию политического «зубра», в его консервативных убеждениях Николай II никогда не сомневался, в годы Первой мировой войны назначил даже председателем Совета министров!

О болезни царя говорили и врачи, его лечившие. Если верить сообщению В. И. Гурко, профессор невропатологии А. И. Карпинский утверждал, что Николай II страдал негативизмом. «Болезнь эта состоит в том, что пациент проявляет в общем сильный упадок воли в отношении противодействия решениям, принимаемым другими лицами даже в делах, касающихся его самого, и проявляет крайнее упорство в смысле отрицательном, а именно отказываясь лично предпринять какие-либо действия в любом направлении. Болезнь эта сопровождается обычно развитием недоверия ко всем лицам, что-либо исполняющим для больного и с которыми он вообще вынужден иметь дело». Итак, негативизм. Но диагноз (даже если он был верен) ничего не менял по существу: лекарства от такой болезни не существовало. Для самодержавного повелителя это было фатально — получалось, что «болезнь» не давала ему возможности управлять империей. Чем дальше, тем больше… Объяснение, конечно, не оправдание, но все же будем иметь в виду диагноз профессора А. И. Карпинского, тем более что о волевых качествах Николая II писали много и резко.

К примеру, о его бесхарактерности и бездарности, о том, что «он все губит», писала А. В. Богданович, в мае 1906 года приводя ходившие по столице слухи, что Николай II и его супруга «находятся в состоянии иллюзии, грозного конца не подозревают». Понимая, что царь, созвав Думу, называя народных избранников «лучшими людьми», «в душе своей был против того, чтобы дать им возможность работать», Богданович откровенно говорила, что назначение премьером И. Л. Горемыкина «делает невозможным никакое соглашение с Думой». В политику, сочетающую репрессии и реформы, она не верила, искренности в нем (как, кстати, и в Столыпине) не замечала. История доказала, что А. В. Богданович во многом оказалась права, но сейчас хотелось бы обратить внимание на другое: рассуждая о политике, она затронула и личные качества монарха, со слов своего знакомого — прокурора Петербургского окружного суда Н. Д. Чаплина записав, что «для царя никто не человек, никого он не любит, не ценит; когда человек ему нужен, он умеет его обворожить, но по миновании надобности выбрасывается человек бессовестно. <…> И Столыпин будет вышвырнут, как и все остальные, — продолжает она, очевидно, уже от себя. — Диктатуру никогда не создадут, так как царю придется тогда отстраниться, а он вряд ли на это согласится, так как власть любит. По всему видно, что царю и его большой семье придется быть искупительными жертвами» (курсив мой. — С. Ф.).

Удивительное совпадение мыслей и даже слов: искупительная жертва. Именно в годы первой революции о будущем царя, об ожидающей его трагедии заговорили в кругах, которые никак нельзя назвать либеральными и уж тем более — антимонархическими! Самодержавие, как и любая идея, не может быть абстрактно понято и принято, оно всегда персонифицировано. В представлении «правых» «персона» последнего царя оказалась слабым «вместилищем» монархической государственности. Более того, с ним перестали связывать надежды на будущее. Стали распространяться нелепые слухи, что будто бы самые верные и преданные его слуги (такие, например, как генерал Трепов) готовили переворот, собираясь уничтожить всю царскую семью и посадить на трон великого князя Дмитрия Павловича (внука Александра II), а регентом сделать вдову убитого террористом Сергея Александровича — Елизавету Федоровну. Мечта монархиста Никольского, желавшего смерти Николаю II, обретала жизнь в странном мифе, «героем» которого молва сделала одного из наиболее доверенных царских сотрудников! Разговоры о свержении государя и провозглашении царем Дмитрия Павловича (с учреждением регентства Елизаветы Федоровны) имели место и в дальнейшем, — например, на московском съезде монархистов весной 1907 года. Желание обрести более успешного самодержца психологически вполне объяснимо: в конце концов, для «идейного» монархиста важнее всего сохранить и обезопасить монархическую идею, с каждым днем революции все больше терявшую свои позиции в среде «сермяжного» народа.

Действительно, как бы ни ненавидели «правые» С. Ю. Витте, как бы ни поносили в своих дневниках и салонных беседах слабого монарха, они вынуждены были признать страшную истину, о которой говорили и их «левые» оппоненты: «сердце народа совершенно оторвалось от царя». Непоправимость случившегося вселяла ужас; никакого просвета впереди видно не было. «Вот она — Ходынка-то! Наступает исполнение предвещания!» — отмечал Л. А. Тихомиров. «Правые» мечтали о реакции, полагая, что царь ее не хочет и не допустит, ибо без жестокостей она не может иметь успеха. Но, не допуская реакции, он открывает дорогу революции. Было от чего прийти в смятение!

Углубление революции в таких условиях могло вызвать (и вызвало) новые сетования в адрес несчастного царя. Получив известие о подписании манифеста 17 октября, Л. А. Тихомиров назвал это отказом императора от самодержавия, добавив: «Злополучный правитель: все у него идет к гибели…» А дальше — слухи. Только в отличие от А. В. Богданович Л. А. Тихомиров сообщает о провозглашении императором маленького Алексея Николаевича под регентством брата царя — великого князя Михаила. Спустя неделю он записывает рассказ о том, что Николай II, без мысли и без воли, пребывает в отчаянии. «А у Петергофа стоит на парах крейсер, на котором можно ежеминутно бежать… если только команда не из „потемкинцев“». Для Тихомирова «император — великое оружие гнева Божия для погубления России». Причитая по поводу царя, Тихомиров заявляет и о гибели русского народа, говорит о гнилости власти и государства.

Время социальных потрясений всегда чревато аберрациями сознания, излишними надеждами, повышенной эмоциональностью, распространением всевозможных легенд и мифов. Эту дань истории вынуждены платить все современники «смутного времени». Так мифология входит в живую ткань реальных событий, становится их неотъемлемой частью. Истина спаивается с вымыслом, правда теряет свою остроту. Постепенно получается странный сплав, в котором жестко переплетены реальные события и предания о них, биографии исторических деятелей включают в себя сказочные мотивы; «небывшее» становится «бывшим». Биография последнего русского царя — тому поучительный пример. Перефразируя известное выражение классика марксизма, можно сказать, что он — не только зеркало русской политической, социальной жизни конца XIX — начала XX века, но и символ погибшей в 1917 году империи. С Николаем II связано много легендарных историй, без которых, однако, невозможно писать его биографию.

Одна из историй касается православного монаха Авеля — прорицателя, предсказавшего кончину императрицы Екатерины II, время и подробности смерти ее сына Павла I, Отечественную войну 1812 года и сожжение Москвы. В 1825 году он предвидел кончину Александра I, восстание декабристов и воцарение Николая I, а также то, что он «проживет тридцать лет». С Авелем связывают и легенду о будущем династии Романовых, удивительным образом оказавшуюся востребованной именно в годы Первой российской революции.

«Напомнили мне сегодня, — записал в дневнике в феврале 1905 года публицист С. Р. Минцлов, — очень давно слышанный мною рассказ об разговоре Николая I с известным Авелем. Николай велел его позвать к себе и спросил, кто будет царствовать после его сына, Александра II.

— Александр, — ответил Авель.

— Как Александр? — изумился император. — Старшего сына моего [сына] зовут Николай! (в то время последний был жив и здоров еще).

— А будет царствовать Александр, — повторил Авель.

— А после него?

— После него Николай.

— А потом?

Монах молчал; царь повторил вопрос.

— Не смею сказать, государь, — ответил тот.

— Говори.

— Потом будет мужик с топором! — сказал Авель. Рассказ этот я слышал еще мальчиком в царствование Александра II».

Апокрифический рассказ, безусловно, не должен рассматриваться как правда (тем более что Авель скончался за двенадцать лет до рождения старшего сына будущего Александра II). Но востребованность такого рода историй показательна сама по себе. В 1905 году «мужик с топором» действительно громко заявил о своих правах на царство. О «простонародном мистике» вспомнили тогда, когда, казалось, его предсказания начинают исполняться. Впрочем, и в дальнейшем, десятилетия спустя, апокрифические рассказы, связывавшие Авеля и последнего русского самодержца, в монархической среде встречались с интересом и доверием. В этих рассказах Николай II выступает в качестве жертвы Богу за грехи России и ее народа. Жизнь и смерть последнего царя якобы были предсказаны задолго до его рождения.

Весьма примечательны воспоминания обер-камерфрау императрицы Александры Федоровны М. Ф. Герингер о хранившемся еще со времен Павла I ларце с предсказаниями Авеля. Сын Екатерины Великой завещал вскрыть ларец через сто лет после своей смерти. 12 марта 1901 года Николай II исполнил завещание предка. После этого «государь стал поминать о 1918 годе, как о роковом годе и для него лично, и для династии». Аналогичная информация содержалась и в статье некоего А. Д. Хмелевского «Таинственное в жизни Государя Императора Николая II», в которой, правда, днем вскрытия пакета «с информацией» названо 11 марта[81]; и в работе П. Н. Шабельского-Борка (убийцы отца писателя В. В. Набокова — Владимира Дмитриевича). Смысл подобных рассказов, достоверность которых проверить невозможно, заключается в том, чтобы доказать предопределенность судьбы Николая II, отведя от него вину в бездействии и слабохарактерности. Получалось, что царь знал о грядущей трагедии и потому не противостоял судьбе.

Это «знание», согласно апокрифическим рассказам, было у него и после посещения Саровской пустыни в 1903 году. Тогда он познакомился с письмом святого Серафима, которое тот составил незадолго до смерти, адресовав тому царю, который приедет, как писал Саровский старец, «особо обо мне молиться». «Что было в письме, осталось тайной, — сообщает мемуарист, — только можно предполагать, что святой прозорливец ясно видел все грядущее, а потому предохранял от какой-либо ошибки, и предупреждал о грядущих грозных событиях, укрепляя в вере, что все это должно совершиться не случайно, а по предопределению Предвечного небесного Совета, дабы в трудные минуты тяжких испытаний Государь не пал духом и донес свой тяжелый мученический крест до конца».

Разумеется, следует учитывать, что подобная литература появляется уже после того, как все произошло. Как правило, сказка рождается после смерти героя и несет в себе видоизмененные, но для некоторой части современников очевидные черты его характера. По данной причине принципиальное значение имеет сам факт восприятия Николая II как человека, изначально обреченного на страдания («искупительной жертвы», как писал Л. А. Тихомиров), нежели достоверность факта. Для одних современников важнее было вспомнить о «мужике с топором», для других — историю с ларцом. Предсказания монаха Авеля оказались востребованы лишь постольку, поскольку они отвечали настроениям современников как «левых», так и «правых» взглядов. Николай II еще при жизни превращался в миф, после екатеринбургской трагедии появление и распространение которого сдержать было уже невозможно.

Впрочем, интереснее отметить иное: революционные события стали катализатором мифотворчества, тем более что 1905 год знаменовал появление «конституции» и кризис монархической государственности. Апокрифические истории начала XX века стали косвенным доказательством, своеобразной иллюстрацией той истины, что, «в сущности, агония самодержавия продолжалась все царствование Николая II, которое все было сплошным и непрерывным самоубийством самодержавия», — писал протоиерей Сергий Булгаков. Но самоубийство — смертный грех. Непротивление ему нельзя оправдать, равно как невозможно отделить историю царствования от жизни царствующего, с раннего детства усвоившего, что русский монарх — помазанник Божий. Выход из затруднительного положения оказывается возможным искать только в религиозной сфере, всячески подчеркивая глубокую приверженность последнего самодержца православным идеалам. Апокрифические истории, появившиеся в 1920-х годах, об этом и говорили.

Тогда и родился миф о желании Николая II в годы Первой российской революции принять монашество и даже возглавить в качестве патриарха православную церковь. То, что царь «высказал» свое желание именно в 1905 году, — неслучайно. Для главной конфессии империи революция стала временем, когда оживились надежды на возможность проведения давно ожидавшихся реформ, созыв Поместного собора и ослабление власти обер-прокурора Святейшего синода. В церковных кругах было известно, что царь искренне желал восстановления патриаршества, укрепления православной церкви. Не могли не знать об этом и создатели апокрифических историй. Одна из них, составленная эмигрантом Б. Потоцким («К материалам новейшей истории»), полностью приведена князем Н. Д. Жеваховым в книге воспоминаний. Другая появилась в работе С. А. Нилуса «На берегу Божьей реки. Записки православного». С некоторыми «техническими» отличиями второй рассказ приводит и князь Жевахов.

В сообщении Б. Потоцкого речь шла о якобы имевшем место посещении царской четой митрополита Антония (Вадковского) в Александро- Невской лавре зимой 1905 года. Некий неназванный «свидетель», информировавший Потоцкого, в описываемое время приводил в порядок библиотеку митрополичьего дома. Он и рассказал, что Николай II приезжал просить у столичного иерарха благословения на отречение от престола в пользу незадолго до того родившегося цесаревича Алексея, «с тем, чтобы по отречении постричься в монахи в одном из монастырей». Митрополит не одобрил этого решения, указав царю на недопустимость строить свое личное спасение на оставлении монаршего долга. Следующая попытка, уже по сообщению Жевахова, была предпринята Николаем II вскоре после первой. Нилус, также описавший этот случай, относил его к весне 1905 года. Суть апокрифа сводилась к следующему: в период дискуссии о Церкви, когда речь зашла о необходимости возглавления ее патриархом, царь предложил православным иерархам себя в качестве возможного первосвятителя. Но ответом ему стало «гробовое молчание» князей Церкви.

Характерно, что ни Н. Д. Жевахов, ни С. А. Нилус не приводят имен тех лиц, которые сообщили им эту информацию. Только по некоторым намекам, содержащимся в книге Нилуса, можно догадаться, что полученные им сведения исходили от ближайшего окружения епископа Волынского и Житомирского Антония (Храповицкого). К сожалению, проверить истинность сообщений невозможно, тем более что сам владыка ни разу не обмолвился о «желании» Николая II поменять царский венец на патриарший куколь. О встрече же царя и митрополита Антония (Вадковского) в дневнике Николая II есть только краткая запись о том, что в половине первого дня 28 декабря 1904 года владыка «славил Христа с братией Александро-Невской лавры», а затем завтракал с семьей монарха. Никакие встречи в лавре не зафиксированы. Разумеется, можно предположить, что царь мечтал принять постриг и удалиться от дел, — ведь, по словам Н. Д. Жевахова, «это был прежде всего богоискатель, человек, вручивший себя безраздельно воле Божией, глубоко верующий христианин высокого духовного настроения», но строить на этих предположениях политические заключения нельзя.

Однако один важный вывод из «апокрифов» сделать необходимо. У последнего русского самодержца не было близости с православной иерархией, которую он воспринимал по большей части как «духовных чиновников». Косвенным подтверждением этого и является, видимо, феномен сибирского странника Григория Ефимовича Распутина, разговор о котором еще впереди, В революционное лихолетье «старец» впервые и появился во дворце. «Познакомились с человеком Божиим — Григорием из Тобольской губ[ернии]», — записал самодержец в дневнике 1 ноября 1905 года. Рассуждая о роли Распутина, протоиерей Сергий Булгаков тонко заметил: «Если Распутин грех, то — всей Русской Церкви и всей России, но зато и самая мысль о святом старце, водителе монарха, могла родиться только в России, в сердце царевом. И чем возвышеннее задание, чем пророчественнее, тем злее пародия, карикатура, тем ужаснее падение». Отец Сергий, прошедший сложный путь от марксизма к православию, как и многие его современники, рассматривал предреволюционную историю России (в том числе и историю Церкви) через призму апокалипсических ожиданий. Революция способствовала пробуждению этих ожиданий, воскрешая старые и новые мифы.

Мифомания — старая и — увы! — неизлечимая болезнь, о которой нам придется говорить в дальнейшем, но ее «обострение» обычно происходит в кризисные периоды, когда под воздействием различных социально-экономических и морально-нравственных коллизий происходит перестройка общественного сознания. Революция 1905 года и была таким периодом в истории России, заставляя современников искать подтверждения «своей» правды в легендах. Николай II, волею истории, также становился частью этой творимой легенды, одновременно ее героем и жертвой. Миф растворялся в реальности, на человека смотрели сквозь идею, которую он олицетворял. Пожалуй, лучше всего это показали русские «богоискатели» — Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус и Д. В. Философов, в 1907 году опубликовавшие в Париже сборник статей под названием: «Царь и революция». Для них революция была не только (и даже не столько) социальным, сколько религиозным действием, а русское самодержавие они рассматривали как форму теократии. Нельзя сказать, чтобы это была ошибка, — ведь и Николай II осознавал собственную власть как власть, от Бога данную и, следовательно, сакральную. Неслучайно в те годы по Петербургу ходил анекдот, что царь ничего не имеет против конституции, если она не затронет самодержавие. С политической точки зрения заявленное представляется абсурдом, но с религиозной звучит вполне серьезно. Личность монарха в данном случае в расчет может не браться. Понимали это и «богоискатели».

«Как личность, — отмечал Д. В. Философов, — Николай II глубоко невинен; как император, он настоящее проклятие для России, особенно потому, что, будучи очень верующим, безупречным православным, он прекрасно понимает, что всякая уступка духу времени есть измена принципам самодержавия» (курсив мой. — С. Ф.). Личность царя для Философова особого интереса не представляет, его портрет Николая II для политического оппозиционера вполне корректен, дурного о монархе он не говорит. Даже наоборот: «Николай II — образцовый отец и муж. За ним не числится ни пороков, ни страстей, ни увлечений. Он живет относительно скромно. Его обращение просто и приветливо. Его улыбка обаятельна, его добрый и искренний взгляд хорошо известен» и т. д. Правда, он подмечает симпатию, выказываемую самодержцем «к людям бесцветным, жалким, добрым малым, „полковым друзьям“», но это, скорее, констатация, чем критика — мало ли кому кто нравится! Да, как и все наивно верующие люди, царь суеверен, прислушивается к разным подозрительным личностям типа Клопова, Демчинского и Филиппа; он безволен, всегда соглашается с последним собеседником, только чтобы никому не противоречить, но что из того? Все это — непринципиально.

Но что же тогда принципиально?

Д. В. Философов дает свой ответ. Дело не в личности (по его оценке — довольно средней), дело в идее самодержавия, соединявшего в себе оба принципа — и духовный, и светский. Царь в России, полагал Философов, глава Церкви (ибо самодержавие и православие как двуликий Янус — одно не может жить без другого). И Николай II в этом совершенно не повинен, хотя его царствование — путь от плохого к худшему: «Империя была больна уже тогда, когда он ее унаследовал». Кто же тогда виноват и что делать? Философов исторически точно отвечает: самодержец может лишь остаться, ожидая крушения своего царства и своей империи, он не может дать конституции, так как это будет актом измены православию и самодержавию. Написанные после опубликования манифеста 17 октября 1905 года, слова Философова удивительно точно диагностируют социальную болезнь, переживавшуюся тогда императорской Россией: исследовать самодержавие невозможно, не разобравшись в религиозной природе власти.

«Богоискательствующий» автор, конечно, преследовал иные цели — он критиковал Церковь, пытаясь доказать, что на православии лежит ответственность «за царящий в России хаос», что оно «соблазняло свою паству идеалом ложной теократии, который на деле привел к окончательному извращению нормального развития государства и внушил реакционному самодержавию самые безумные поступки», что в исторической Церкви заключена «неполная истина». Это его убеждения, а с убеждениями спорить бессмысленно. Интереснее (и симптоматичнее) другое — Д. В. Философов, увлеченный размышлениями о религиозной революции, исполненный «праведного гнева» к самодержавию и православию, говорит роковые слова о том, что может ждать впереди русского самодержца: «Конец царя будет, возможно, искупительной жертвой» (курсив мой. — С. Ф.).

Пророчество? Едва ли. Скорее всего — ощущение исторически неизбежного конца русской монархической государственности. Такое же ощущение было и у «правых» оппонентов либеральных «богоискателей», например у Б. В. Никольского и Л. А. Тихомирова. Если согласиться с тезисом, что государства могут быть неизлечимо больны (как социальные и политические организмы), то следует признать: русский монарх, олицетворявший Российскую империю, после 1905 года являлся заложником этой болезни. «Конституция» 17 октября не могла стать лекарством от нее, уничтожить «идею самодержавия», ибо в основе ее лежали религиозные принципы. Ее уничтожение, наверное, и было бы уничтожением «царизма», но, одновременно, это стало бы и уничижением царя — как помазанника Божия. «Богоискатели» начала XX века это прекрасно понимали, демонизируя принцип и, по возможности, абстрагируясь от его носителя. «Их» Николай II — схематичен и бессодержателен, иллюстрация к теоретическим размышлениям. Вопрос о монархе для них вторичен. Царя, то есть человека, волею рождения обреченного нести на своих плечах бремя огромной власти, им не жалко.

Да, самодержавный царь может отречься от короны и остаться человеком, полагала З. Н. Гиппиус. «Но самодержавие не может от себя отступиться. Оно может лишь исчезнуть вместе с тенью того, кого издавна сделало своим символом. Разве не слышали мы уже давно шепот, а теперь уже и крик: „Больше нет царя!“?». Но если самодержавие и его символ — нераздельны и могут быть уничтожены только совместно, то как же царь может отречься от короны?! Никак, окончательное отречение для него означает смерть. Следовательно, борьба с самодержавием немыслима без борьбы с самодержцем. Чем не оправдание террора, требующего «искупительную жертву»? И тем не менее на вопрос об оправданности подобной жертвы З. Н. Гиппиус не могла дать ясного ответа, ибо полагала, что царизм — продукт универсальной идеи «царства Божия на земле», а «в глубине религиозности русского народа еще живет темная вера в царизм».

Как бы ни называли такую веру — «темной» или «светлой» — она оставалась фактом русской истории и не могла существовать без «земного бога». Следовательно, могущество этого «бога» в большей степени зависело не от экономики или политики, а от религиозности народа, его веры в изначальную справедливость монарха. Тем самым З. Н. Гиппиус разоблачала собственную констатацию того, что «больше царя нет». Все запутывалось, извращалось, не помогало даже утверждение о силе царизма, состоявшей в совершенстве его лжи. Ведь как бы совершенна ни была ложь, она есть отрицание правды. Получалось, что царь — символ «лжи», так как народ верит в божественность его власти на земле, над землей. Таким образом, не подвергалось сомнению, что пока «ложь» не будет «разоблачена», надеяться на победу над царизмом не приходится. Революция и должна была способствовать разоблачению этой «лжи», добиваясь удовлетворения религиозных чувств народа на земле.

Цель же, как известно, оправдывает средства. А поскольку развенчать самодержавие невозможно без развенчания самодержца, то стремление оппонентов режима доказать «никчемность» и «ничтожество» носителя верховной власти нельзя признать лишенным логики. С этой мыслью организаторы издательства «Друг народа» в 1906 году опубликовали «Полное собрание речей Императора Николая II», произнесенных им за время царствования. Составленные по официальным данным «Правительственного вестника», эти речи (их было 170) должны были показать полное убожество самодержавного оратора, примитивность его мышления и банальность мыслей. Составители действительно постарались, не пропустив ничего, даже тосты, произнесенные Николаем II по разному поводу.

Какой должен был делать вывод читатель, пролистывая эту небольшую, всего в восемьдесят страниц, книжечку и знакомясь, например, с тостом, произнесенным царем при посещении кронштадтских рейдов 15 мая 1900 года: «Пью за дорогую Мне кают-компанию крейсера „Память Азова“»? Или с тостом на обеде в Зимнем дворце по случаю столетнего юбилея Пажеского корпуса: «От Имени Государынь Императриц и от Своего пью за здоровье дорогих гостей — всех бывших и нынешних пажей, прежде служивших и теперь служащих в корпусе. За ваше здоровье, господа, — ура!»?

Но дело не ограничивалось перепечаткой — речам предшествовало краткое вступление, издевательское по форме и глумливое по сути. «В настоящее время, когда народ через своих представителей призван участвовать в определении судеб страны и приходит в более непосредственное соприкосновение с Верховною Властью, особый интерес приковывает к себе все то, что обрисовывает, отражает в себе духовный облик Державного Носителя этой Власти. И в этом отношении, безусловно, на первом плане стоит живое слово, которое раздается от времени до времени по тому или иному поводу из уст Монарха и разносится по всему лицу земли Русской, в самые отдаленные ее уголки». Хорошо же было это «живое слово», если среди опубликованных материалов сорок пять речей императора посвящались выпивке за здоровье пажей или успехи кают-компании! На этом и строился расчет издателей: доказать умственную ограниченность «венценосного главы русского народа», в течение двенадцати лет «благополучного царствования» дарившего подданным перлы красноречия.

Издевательство было оценено по заслугам: книжку изъяли из продажи. Издатели достигли своей цели. Миф об умственно ограниченном царе получил новое подтверждение. На самом же деле оценивать интеллектуальные способности последнего самодержца по сборнику его официальных речей было делом бессмысленным. На это обратили внимание давно — еще в 1917 году сенатор А. Ф. Кони, не считавший Николая II умным политиком, отмечал, что речи царя — не доказательство его ограниченности. «Мне не раз приходилось слышать его речи по разным случаям, — вспоминал Кони. — И я с трудом узнавал их потом в печати — до того они были обесцвечены и сокращены, пройдя сквозь своеобразную цензуру. Я помню, как по вступлении на престол он сказал приветственную речь Сенату, умную и содержательную. По просьбе министра юстиции Муравьева я передал ему ее по телефону в самых точных выражениях и на другой день совершенно не узнал ее в „Правительственном вестнике“».

Умственные способности царя безнаказанно осмеивались людьми разных политических направлений. А. В. Богданович в дневнике приводила рассказ редактора «Московских ведомостей», крайне «правого» монархиста В. А. Грингмута о карикатуре на царя, появившейся в 1906 году: Николай II сидел у стола, а царица стояла за ширмами и слушала доклады, которые делали министры ее венценосному мужу. Согласившись с каждым докладчиком, «карикатурный» царь обращался к царице со словами о том, что после всех докладов ничего не понимает, отупел совсем. «На это царица отвечает: „С этим я согласна“». Никакого осуждения подобных картинок со стороны А. В. Богданович, судя по ее дневнику, не последовало. Царя не уважали.

***

1905 год принес в дом Романовых очередные неурядицы. Без разрешения Николая II женился великий князь Кирилл Владимирович, внук императора Александра II. Избранницей Кирилла стала бывшая супруга великого герцога Гессен-Дармштадтского (родного брата Александры Федоровны) Мелитта. Но дело было не только в этом: великий князь и великая герцогиня состояли друг с другом в близком родстве — являлись двоюродными братом и сестрой. Такой брак противоречил церковным правилам и не допускался законом об Императорской фамилии. Еще в начале 1903 года, когда Кирилл Владимирович впервые заговорил с царем о своем желании взять в жены Викторию-Мелитту, последний напомнил ему о действовавших в России установлениях, подчеркнув: «Ни в каком случае и ни для кого я не сделаю исключения из существующих правил, до членов Императорской фамилии касающихся. <…> Если же, тем не менее, — продолжал далее Николай II, — ты настоял бы на своем и вступил бы в незаконный брак, то предупреждаю, что я лишу тебя всего — даже великокняжеского звания».

Очевидно, тогда предупреждение подействовало, и в марте 1903 года Кирилл Владимирович написал монарху, что против его желания не пойдет. Но слова своего он не сдержал и 25 сентября 1905 года женился. Глубоко возмущенный случившимся, царь хотел исключить великого князя со службы, запретить приезд в Россию, лишить всех удельных денег и, наконец, отнять титул. Николай II не мог простить «нахальства» кузена, приехавшего в Россию после свадьбы. 2 октября у царя состоялся тяжелый разговор с отцом молодожена — великим князем Владимиром Александровичем. Днем ранее, желая предупредить появление Кирилла Владимировича во дворце, Николай II поручил министру Императорского двора В. Б. Фредериксу сообщить великому князю о своем решении. Нарушитель семейной дисциплины и церковных правил лишался звания флигель-адъютанта, морского чина и должен был покинуть Россию в течение 24 часов. Объявлялось и о лишении его великокняжеского достоинства.

Владимир Александрович вынужден был заявить государю, что, как отец опозоренного сына, не считает возможным служить и просит отставки. Спустя три недели он получил высочайшую записку о согласии на отставку и уведомление о назначении на его место (главнокомандующим войсками гвардии и Петербургского военного округа) великого князя Николая Николаевича.

Беседовавший с Владимиром Александровичем вскоре после его отставки генерал Н. А. Епанчин вспоминал, как великий князь сознавался в собственной несдержанности: «Меня не уволили, меня выгнали, мне дали поджопника». Эти слова произвели на Н. А. Епанчина тяжелое впечатление: «Ведь если так поступили со старым заслуженным великим князем, дядей государя, то чего же было ждать нам, грешным. Во всяком случае, совсем не следовало в такое время ссориться членам Царского Дома между собой, так как это только увеличивало тот хаос, который тогда господствовал в России».

Для Владимира Александровича желание царя лишить его сына великокняжеского достоинства оказалось сильным потрясением (тем более что это был первый случай в истории дома Романовых). Но и сам Николай II не хотел допускать прецедента, особенно в то время, «когда вообще к семейству относятся недоброжелательно». И воспользовавшись именинами цесаревича Алексея, царь телеграфировал «дяде Владимиру» о возвращении его сыну великокняжеского звания. «Само собою разумеется, — писал Николай II матери, — что остальные виды наказаний остаются в силе. По мнению тех, которых я спрашивал, эти три взыскания достаточны, лишь бы они продолжались долгое время!» (курсив мой. — С. Ф.).

Мария Федоровна в деле Кирилла Владимировича была на стороне сына, при этом, правда, пыталась понять мотивы предпринятого великим князем решения. Императрица была убеждена, что в сложившейся ситуации Кириллу Владимировичу «ничего больше не оставалось, как жениться», ибо свою избранницу он скомпрометировал «в глазах всего света». О необходимости наказания, по ее мнению, спорить не приходилось — самовольно женившиеся и тем самым нарушившие волю монарха великие князья Павел Александрович и Михаил Михайлович ранее лишались мундира. Понимала это и мать герцогини Гессен-Дармштадтской — великая княгиня Мария Александровна (дочь Александра II), — опасавшаяся только лишения Кирилла Владимировича великокняжеского достоинства. «Пусть он потеряет чин, свою службу, пусть он должен будет покинуть Россию, — заявляла она, — ко всему этому мы готовы, но если его лишат звания великого князя, это будет величайший скандал, и Ники не имеет права сделать этого, по крайней мере, без семейного совета».

В итоге Николай II ограничился обычными мерами — высылкой провинившегося за пределы России и лишением мундира. Однако это не разрешало другого важного вопроса — о праве Кирилла Владимировича на престолонаследие (тем более что великий князь среди других членов династии занимал четвертое место — после цесаревича Алексея и великих князей Михаила Александровича и Владимира Александровича). Спустя немногим более года, в декабре 1906-го, Николай II в своей резолюции на журнале совещания по вопросу о возможности признания брака Кирилла Владимировича отметил, что не может его признать. «Великий князь и могущее произойти от него потомство лишаются прав на престолонаследие, — говорилось в резолюции. — В заботливости своей об участи потомства Великого князя Кирилла Владимировича, в случае рождения от него детей, дарую сим последним фамилию князей Кирилловских, с титулом светлости, и с отпуском на каждого из них из Уделов на их воспитание и содержание по 12500 руб. в год до достижения гражданского совершеннолетия».

Казалось бы, самодержавное слово сказано и сложный династический вопрос решен. Но жизнь внесла коррективы. Давление родственников, и прежде всего отца нарушителя династической и церковной дисциплины — великого князя Владимира Александровича — привело к тому, что уже в июле 1907 года царь отправил в Правительствующий сенат именной высочайший указ об именовании супруги Кирилла Владимировича великой княгиней Викторией Федоровной с титулом Императорского Высочества. Родившаяся от их брака дочь признавалась княжною императорской крови с титулом Высочества, как и полагалось правнукам императора. Так закончилась эта история: «взыскания», наложенные на Кирилла Владимировича, были отменены менее чем через два года. Право вернуться в Россию, на похороны дяди — генерал-адмирала Алексея Александровича, он получил в начале ноября 1908 года. В том же месяце приказом по Морскому ведомству великий князь был восстановлен на службе капитаном 2-го ранга с прежним званием флигель-адъютанта, а в апреле 1910 года произведен в капитаны 1-го ранга. В начале мая в Россию приехала его жена Виктория Федоровна с детьми. В Царском Селе им предоставили Кавалерский дом. Брак признали, а отношения с монархом и его супругой восстановили.

Не восстановилась только семейная дисциплина — в отличие от отца, Николай II не умел добиваться безусловного выполнения всеми Романовыми положений «Учреждения об Императорской фамилии»; наказывая провинившихся родственников, он вскоре их прощал. Никакой системы в действиях самодержца не было — он поступал так, как в данную минуту считал необходимым, не всегда сопрягая свое желание с действовавшим в России законом. Ведь император выше закона — он сам закон. Те, кто разделял это убеждение, могли рассчитывать на царское благоволение и поддержку. Впрочем, приобрести эту поддержку было так же легко, как и потерять.

…Однажды великий князь Николай Николаевич задал С. Ю. Витте вопрос, считает ли он государя человеком. Витте ответил, что «государь есть мой государь и я его верный на всю жизнь слуга, но хотя он самодержавный государь, Богом или природою нам данный, но все-таки человек со всеми людям свойственными особенностями». Великий князь, наоборот, не считал государя человеком, как не считал и Богом, находя в нем «нечто среднее». Почитая самодержца как «полубога», Николай Николаевич («Николаша», как звали его в царской семье) долгое время пользовался безусловным расположением царя даже в делах матримониальных. Пытавшийся играть роль «строгого блюстителя» семейных устоев дома Романовых, Николай II принял активное участие в сложном вопросе заключения супружеского союза своего дяди и «черногорской княжны» Анастасии Николаевны, с 1889 года состоявшей в браке с герцогом Георгием Максимилиановичем Лейхтенбергским. С начала XX века она (как и ее старшая сестра — Милица Николаевна) была близкой подругой Александры Федоровны. Царская чета часто встречалась с «черногорками», посещая их дома. Близкие к придворным кругам современники рассказывали, что «у Станы» они занимались спиритизмом, а у Милицы встречались с самыми «разношерстными» людьми. Ничего удивительного в этом конечно же не было: «черногорки» увлекались мистикой, глубоко почитая первого царского «друга» Филиппа. В 1906 году в аристократических салонах Петербурга ходили слухи о том, что Анастасия Николаевна играла у царя и царицы «первую роль», что она «воплотила в себе медиума Филиппа, что он в нее вселился, и она теперь предсказывает, что теперь все будет спокойно». Ради этого предсказания, писала А. В. Богданович, царь и царица верили «черногорке», потому якобы были веселы и спокойны. Доверять слухам, разумеется, невозможно — на то они и слухи, но в одном сообщавшие их современники не ошибались: императорская чета в то время действительно дружила с дочерьми черногорского князя и великими князьями Николаевичами — Николаем и Петром. Желание первого жениться на Анастасии для информированных современников секретом не было. Еще до ее официального развода (последовавшего 10 ноября 1906 года) много говорили о ее грядущем замужестве. Благоволил ему и Николай II. В марте 1907-го, принимая столичного митрополита «по некоторым делам», самодержец спросил его, «что он думает во вопросу возможности Николаше жениться на Стане?». Владыка обещал переговорить с остальными членами Святейшего синода и сообщить их общее мнение. Неделю спустя он приехал к Николаю II с ответом, что поскольку такие браки постоянно разрешаются епископами в различных епархиях России, то синодалы «ничего не имеют против этой свадьбы, лишь бы она состоялась в скромной обстановке и вдали от Петербурга». «Признаюсь, — писал царь матери, — такой ответ меня очень обрадовал, и я сообщил Николаше вместе с моим согласием. Этим разрешается трудное и неопределенное положение Николаши и в особенности Станы. Он стал неузнаваем с тех пор, и служба его сделалась для него легкой. А он мне так нужен!»

А вскоре, 10 апреля 1907 года, царь посетил месячный обед Гусарского полка, который был также и «мальчишником» для Николая Николаевича — 29 апреля в Крыму он официально обвенчался с Анастасией Николаевной. Никаких сомнений в том, что дядя поступил правильно, у Николая II не было. Подобное в царской семье случилось впервые: до того ни один из членов дома Романовых не женился на женщине, ранее состоявшей в браке с его родственником (герцог Георгий Лейхтенбергский, как и великий князь Николай Николаевич, приходился внуком императору Николаю I). Однако подобные «тонкости» для последнего самодержца никакого значения не имели: ведь великий князь был «так нужен».

Ситуация повторилась через несколько лет, когда «нужный» Николаю II генерал В. А. Сухомлинов, так же как и Николай Николаевич, решал свои матримониальные дела. Только самодержавная поддержка обеспечила генералу возможность счастливо заключить брак. История этого брака такова. В. А. Сухомлинов, с 1908 года занимавший пост начальника Генерального штаба, а в 1909 году назначенный военным министром, был страстно влюблен в некую Екатерину Викторовну Бутович (урожденную Гошкевич), с которой желал обвенчаться. Но для этого необходимо было получить развод, доказав, что виновник его — муж Екатерины Викторовны. Однако муж вел безупречный образ жизни и обвинить его в супружеской неверности оказывалось проблематично. Святейший синод вынужден был отклонить предъявленные ему материалы, 27 августа 1909 года во всеподданнейшем докладе на имя царя заявив о необходимости проведения дополнительной проверки. Надуманность обвинения мужа истицы оказалась столь очевидна, что члены Святейшего синода решились доложить царю о невозможности исполнить его волю и окончить дело к 1 сентября!

Недовольный подобным ходом дела, царь решил содействовать решению вопроса о разводе на основании «верховных своих прав». Он повелел Святейшему синоду предоставить новый доклад, «дающий возможность решить это дело в смысле развода супругов Бутович», ожидая «такой постановки этого вопроса, которая, ничем не задевая достоинства членов Синода, содержала бы такие нравственные мотивы, которые дали бы основание вмешательства верховной власти». Положение, в которое попали иерархи православной церкви, оказалось исключительно щекотливым: беспрекословно исполняя самодержавную волю, они обрекались на нарушение церковных правил.

В конце концов, игнорируя поступавшие в высшую церковную инстанцию прошения мужа Екатерины Викторовны — В. Н. Бутовича, в ноябре 1909 года иерархи исполнили высочайшую волю (хотя один из них — епископ Рязанский Никодим (Боков) представил собственное мнение, не подписав документ, утверждавший расторжение брака Бутовичей). Воля царя со скандалом, но была исполнена, а нужный человек — соответствующим образом «вознагражден». Верховный Ктитор Церкви получил желаемое, даже не подумав о том, насколько его вмешательство оскорбляло достоинство православных архипастырей, неоднократно писавших ему о трудностях согласования «самодержавной воли» и церковного законодательства. Считая себя полновластным монархом, Николай II обыкновенно в частных делах и проявлял свое «самодержавие».

При этом особой любви к тому или иному чиновнику он не испытывал. По замечанию генерала А. А. Мосолова, царь относился к министру как ко всякому другому чиновнику, и «любил их, поскольку они были ему нужны». Нужда проходила — царь со спокойной совестью расставался с сановником, с необычайной легкостью увольняя даже тех, кто служил ему в течение многих лет. Будучи от природы застенчивым человеком, Николай II не любил спорить, доказывая правоту собственных взглядов. Ему было проще «обойти» сложный вопрос, а затем заставить сделать все по-своему. «Нужные» люди, как правило, оставались на своем посту до тех пор, пока не противоречили царю. В ином случае сановник был обречен рано или поздно впасть в немилость.

Яркое доказательство сказанному — история падения С. Ю. Витте. Выдающийся государственный деятель, тонкий политик и блестящий экономист, Витте после 17 октября 1905 года стремительно терял царское доверие. Николай II не мог простить графу того, что под его давлением, надеясь на скорое успокоение страны, подписал «конституцию», а никакого успокоения не получилось. Революция продолжала развиваться; по мере ее углубления менялось и настроение Витте: после Декабрьского вооруженного восстания в Москве председатель Совета министров стал активным поборником репрессий по отношению к революционерам. Не уважая людей, предающих (или меняющих) свои принципы, царь уже в январе 1906 года окончательно решил вопрос об отставке графа. Оставалось только найти замену и правильно выбрать время. В том же году, как уже говорилось, на политическом небосклоне императорской России взошла звезда П. А. Столыпина. «Я тебе не могу сказать, как я его полюбил и уважаю, — писал в октябре 1906-го Николай II матери. — Старый Горемыкин дал мне добрый совет, указавши только на него! И за то спасибо ему».

О С. Ю. Витте царь пишет уничижительно, припоминая кошмарность «прошлогоднего опыта» (то есть подписание «конституционного» манифеста 17 октября) и уверенно заявляя о том, что ему, царю, вместе со Столыпиным удалось ослабить «смуту». «Нет, никогда, пока я жив, — восклицает Николай II, — не поручу я этому человеку самого маленького дела!» Пожалуй, это одно из немногих заявлений последнего самодержца, которое никогда им не было нарушено. С. Ю. Витте навсегда перешел в категорию «ненужных», ибо ему не доверяли и его презирали. Обыкновенно сдержанный и деликатный, царь даже известие о смерти графа, последовавшей 28 февраля 1915 года, встретит с нескрываемой радостью. «От того ли это происходит, — делился Николай II своими чувствами с супругой, — что я беседовал с нашим Другом (Распутиным. — С. Ф.) вчера вечером, или же от газеты, которую Бьюкенен (посол Великобритании в России. — С. Ф.) дал мне, от смерти Витте, а может быть, от чувства, что на войне случится что-то хорошее — я не могу сказать, но в сердце моем царит истинно пасхальный мир».

Радость от известия о смерти — чувство не христианское, но что же делать! Николай II ненавидел Витте вовсе не потому, что завидовал его выдающимся государственным способностям. Он не мог простить ему акта 17 октября 1905 года, ибо в его глазах это была измена самому себе, своему долгу, заключавшемуся в том, чтобы править самодержавно. В конце концов ненависть к Витте дошла до того, что царь отказал своему бывшему премьеру в его «посмертной» просьбе — передать графский титул внуку — Льву Кирилловичу Нарышкину. И неудивительно: обращаясь к Николаю II, Витте имел бестактность напомнить ему, что русский народ никогда не забудет царского призыва «к совместным законодательным трудам», назвав это бессмертной заслугой. Подобное напоминание было для царя тем больнее, что манифест 17 октября воспринимался им как нарушение коронационной клятвы. К тому же «конституционные итоги» революции современники связывали вовсе не с волей Николая II, а с действиями Витте, тем самым в глазах монарха ставшего невольным разрушителем самодержавного принципа. Такое невозможно было забыть и простить.

После революционных потрясений 1905–1906 годов, пережив вынужденное «заточение» в Петергофе и отказ от привычного уклада жизни, царь снова вернулся к мысли о необходимости преодоления «средостения», пытаясь найти выход в особых, специфически русских ценностях. Миф о «народном царе», знающем нужды своих подданных и желающем облегчить их жизнь, в эпоху Николая II становится доминирующим национальным мифом. Как писал американский исследователь Р. Уортман, этот национальный миф исключал всех, кто противостоял власти монарха, из числа истинно русских и определял их как врагов государства. Противостоять — значило противоречить суждениям монарха, расширительно понимая, что значит «верная служба». Любой подданный — прежде всего слуга, ни его возраст, должность или особое положение роли не играют. Поэтому-то «как для министра, так и для последнего камердинера у царя было всегда ровное и вежливое отношение», проще говоря — отношение господина к слуге. Самостоятельность слуги допустима лишь в тех рамках, которые допускает для него господин. Иначе — немилость и отставка, тем более что господин воспринимает себя в качестве благодетеля для всех, а не для какого-либо слоя.

Исходя из сказанного, становится понятна логика тех, кто указывал на то, что русский самодержец — это не только внешний носитель государственной власти, но и символ особого национального понимания жизни, мировоззрения, близкого и простолюдину, и образованному человеку. Идея царя, полагал монархист В. И. Назанский, «не умрет до тех пор, пока в русских сердцах жива будет православная вера, вся полнота которой находит свое выражение в Русском царстве». Эта мистическая идея, имеющая религиозное основание, для русского самодержца была жизненно необходима, она укрепляла его веру в благодетельность патриархального союза царя и народа. Однако реальная жизнь самым радикальным образом деформировала возвышенную идею. Столыпинская концепция государственного национализма основывалась на собственническом чувстве. Поддержав программу реформ своего премьера, Николай II, по существу, согласился на разрушение патриархального аграрного строя. Царь вел страну в противоположную допетровской Руси сторону, не просто разрушая устои общинной крестьянской жизни, но и поддерживая открыто провозглашенную П. А. Столыпиным «ставку на сильных», опору на дееспособную (в экономическом отношении) часть крестьянства, расслоение деревни. Таким образом, идея «царя-батюшки» — защитника слабых — уничтожалась, а Николай II превращался в «царя кулаков».

«Парадоксально, — пишет современный петербургский исследователь С. П. Подболотов, — но обстоятельства времени, в которое правил Николай II, привели к тому, что царь — убежденнейший консерватор, с ностальгическими симпатиями к патриархальной Руси, оказался в роли скорее радикального модернизатора, а не „народного монарха“ — популиста». Впрочем, объективный факт и его восприятие далеко не всегда одно и то же. Стремление царя стать выше всех и всяких сословий и групп, играть роль объединителя нации вполне объяснимо. Другое дело — насколько эти благие пожелания оказывались осуществимы. В любом случае, невозможно не согласиться с тем, что для русского царя «благо России было абсолютно значимым и не имело никакой политической окраски», ведь Николай II воспринимал себя как «народного царя».

Давно подмечено, что связь последнего самодержца с народом имела личный характер, проявляясь в пылких выражениях духовного сродства и взаимной привязанности. Царское Село, где зимой жила его семья, стало главным местом его единения с народом. В Царском был построен Федоровский городок, где квартировали Собственный Его Императорского Величества Сводный пехотный полк и Конвой. Там же возвели Федоровский собор. «Город был призван представлять духовный образец возродившейся нации, заимствованный из далекого прошлого России», — пишет Р. С. Уортмен. Построенный накануне 300-летнего юбилея дома Романовых, домовый храм императора наделялся общегосударственным смыслом. В архитектуре и убранстве Федоровского собора, посвященного фамильной иконе царской семьи, соединились черты главных соборов Московского Кремля (Благовещенского, Успенского и Архангельского), а значит — и всей России. Вторым важным способом выражения идеи царствования Николая II было посвящение престолов. Престолы верхнего храма Федоровского собора освятили в честь Федоровской иконы Божией Матери и в честь святого митрополита Московского Алексея — небесного покровителя наследника, нижний (пещерный) храм — в честь святого Серафима Саровского. Освященный 20 августа 1912 года, храм стал главным династическим собором Романовых, а сама царскосельская резиденция формировалась как уникальный архитектурный ансамбль, пронизанный идеалами народной монархии.

Показательно, что в годы Первой мировой войны родился абсурдный миф о том, что царский «друг» — Григорий Распутин — получил официальное назначение именно в Федоровский собор — «лампадником», позволявшее ему «зажигать все лампадки во всех комнатах дворца»[82]. «Связь» Распутина с Федоровским собором, рожденная в чьем-то воспаленном сознании, представляет безусловный психологический интерес — приближенный к трону представитель народа делается «лампадником» в храме, посвященном святыне русских государей — Федоровский иконе Божией Матери! Однако под каким углом зрения ни смотреть на стремление последнего царя воплотить идею народной монархии, необходимо признать: желание преодолеть «средостение» выражалось преимущественно в том, что царь больше всего любил простой народ, который, по его убеждению, верил ему постольку, поскольку видел в нем помазанника Божьего. По словам В. И. Назанского, все близко знавшие Николая II люди свидетельствовали, «что особенное расположение он всегда чувствовал к людям сравнительно плохо одетым, с неважными манерами; его влекло к ним». Кто знает, может быть, это обстоятельство и заставило царя обратить внимание на сибирского странника Григория Ефимовича Распутина, рокового человека его царствования, само имя которого стало нарицательным.

***

О Григории Ефимовиче Распутине опубликовано множество работ совершенно разной направленности. В одних он восхваляется как праведник у престола, настоящий святой земли Русской, в других называется «проходимцем» и «хлыстом». В нашу задачу не входит подробный анализ его жизни, равно как и разбор всевозможных характеристик сибирского странника. Во-первых, цель настоящей работы иная — представить биографию Николая II, а во-вторых, в последнее время появились серьезные книги, позволяющие заинтересованному и не ангажированному идеологически читателю самостоятельно разобраться в истории жизни этого человека. Среди новых исследований необходимо назвать книги А. Н. Варламова и А. В. Терещука. Заранее не предвосхищая выводы, которые читатель должен сделать самостоятельно, А. В. Терещук специально подчеркнул, что не хотел бы навязывать «вынесенный категорический вердикт и квалифицировать Григория Ефимовича либо как „государева богомольца“, либо как „богомерзкого Гришку“, или „удобную педаль немецкого шпионажа“ (как выразился Александр Блок)».

Подобный подход позволил ученому избежать крайностей в оценке последнего «старца» империи, в том числе и при описании его отношений с царской семьей. В своем изложении я постараюсь следовать этому примеру, не забывая, что Распутин еще при жизни стал превращаться в мифическую фигуру, в некий символ. Символ же не всегда сохраняет подлинные черты того, кого символизирует. «Распутинщина» — это диагноз политической болезни, переживавшейся страной в последние годы монархии, а Распутин — ее олицетворение. По словам барона H. E. Врангеля, «плодимая Распутиным грязь рикошетом обрызгала царя. Последние остатки его авторитета исчезли. В обществе и даже близких ко двору кругах повторялись слова: „так дальше продолжаться не может“. Шепотом говорили о необходимости дворцового переворота» (курсив мой. — С. Ф.). Таким образом, в Распутине видели разрушителя монархии, влиятельную и страшную фигуру, человека, имевшего возможность влиять на русского царя и его супругу. Можно ли считать это показателем того, насколько сильно прогрессировала, по словам А. Н. Боханова, «эрозия политических и религиозных чувств, пристрастий, стремлений» подданных последнего самодержца? Однозначный ответ дать вряд ли получится, как не получится оценить значение личности Распутина, хотя бы кратко не рассмотрев вопрос о морально-нравственном и религиозном состоянии русского общества.

…В 1932 году издательство «Academia» опубликовало сборник русских народных сказок под названием — «Барин и мужик». То, что сказки, относящиеся преимущественно к XIX веку, имели явную социально-сатирическую направленность, подчеркивалось в предисловии, написанном профессором Ю. М. Соколовым. А цель сборника, по словам ученого, состояла в стремлении показать, что «сказочное творчество никогда не оставалось аполитичным», «ярко выражало чаяния и стремления народных (главным образом, крестьянских) масс, было одним из орудий ожесточенной классовой борьбы, что оно в известной мере организовывало общественное мнение трудовой, преимущественно крестьянской, среды». Классовая риторика — дань эпохе строительства нового мира — нас не должна смущать; не в этом дело.

Хочется отметить иное: сказки, в которых резко высмеивались барская жестокость, жадность, спесь, безделье и глупость (материал и располагался в соответствующей последовательности), никак не высмеивали «главного барина» — царя. Разумеется, это не было упущением составителей: были бы антицаристские сказки, их опубликовали бы в обязательном порядке. В народной мифологии царь не рассматривался как «барин», он — благодетель и отец своего народа. Эта мифология дожила до XX века, полностью не смогла ее уничтожить и революция 1905 года. Десакрализация — сложный процесс, светлый образ царя в одночасье не мог потускнеть и после 9 января. Далеко не все «простолюдины» с тех пор Зимний дворец стали воспринимать как символ деспотизма, а царя — как палача своего народа. Точно так же и «царское отношение» к народу не могло быть рациональным, особенно для мистически настроенного Николая II.

Сын своего времени, он остро переживал те же страхи и надежды, что и многие «богоискательствующие» его современники. «Противоречие ведет вперед», — говорил Г. Гегель. Потому, вероятно, не стоит однозначно оценивать времена кардинальных ломок, когда опасения неизвестности и отсутствие видимой позитивной (с точки зрения «доброго старого времени») перспективы ломали судьбы многих людей и целых поколений, заставляли верить в ложные ценности и всякого рода «пророков». Вера далеко не всегда основывается на страхе, но страх обязательно ищет выхода в вере. Одиночество, как правило, сопровождает такого рода страх.

В своей тюрьме, в себе самом,

Ты, бедный человек,

В любви, и в дружбе, и во всем

Один, один навек, —

писал Д. Мережковский.

Стремление уйти от реальности, которое мы видим в последние годы императорского режима в России, прежде всего было стремлением уйти от самого себя, спрятаться от действительности, найти «точку опоры». Путь к вере был тогда для многих правдоискателей единственной возможностью вырваться из тенет страха. Но этот путь далеко не всегда связывался с официальной церковностью. Д. С. Мережковский и его единомышленники, например, вообще предрекали близкий конец христианства — «потому что оно „исполнилось“, подобно тому, как „закон и пророки“ окончились с пришествием Христа». Подобные заключения однозначно свидетельствовали о кризисе религиозного сознания, о том, что не всякое «богоискательство» ведет к «Храму». И дело было вовсе не в том, насколько прав или, наоборот, ошибался писатель, — подобные высказывания вернее всего рассматривать как тревожный симптом нравственно-психологического характера, когда «ищущий» не только не может обрести желаемое, но и не в состоянии определить, что же он хочет. Это обстоятельство заставляет человека, озабоченного обретением «истины в себе», искать какие-либо иные формы организации религиозной жизни.

Авторитет и влияние Церкви все более слабели и в так называемой «народной массе». Современник тех событий, будущий митрополит Вениамин (Федченков) по этому поводу писал: «Мы [пастыри] перестали быть „соленою солью“ и поэтому не могли осолить и других». А старший современник владыки, епископ Благовещенский Иннокентий (Солодчин) еще более откровенно выражал эту мысль: «Вот жалуются, что народ не слушает наших проповедей и уходит из храма, не дожидаясь конца службы. Да ведь чего слушать-то? Мы питаем его манной кашей, а люди хотят уже взрослой твердой пищи». И в среде русского образованного общества, и в народной среде процессы в своей основе протекали похожие. Ощущение чего-то «финального» (или даже фатального) было общим. «Ах, как трудно, как трудно жить! Так трудно, что и умереть хочется!» — заявила императрица Александра Федоровна, впервые принимая отца Вениамина (Федченкова), ей совершенно до того неизвестного. Апокалипсические переживания, ожидания, неудовлетворенность, религиозные движения, поиск «праведников» свидетельствуют о том, что в обществе происходят серьезные, глубинные изменения, изменяется как сама жизнь, так и ее оценка со стороны современников. Пророчества о близившемся конце мира, появлявшиеся довольно часто в последние годы существования самодержавия, по мнению Н. А. Бердяева, «может быть, реально означали не приближение конца мира, а приближение конца старой императорской России».

Трудно точно обозначить время перехода человека от детства к взрослому состоянию, а от взрослого — к старости. Процесс этот, незаметный на первый взгляд, тем не менее осознается всеми. В истории каждого народа также есть определенное время, когда он вступает в «иной возраст», когда народ как бы становится «другим». Революционные катаклизмы являются лишь последней точкой, которая фиксирует конец давно шедших процессов. В России «фиксация» пришлась на 1905–1907 годы, вызвав к жизни не только бурный социальный протест, но и стимулировав развитие негативных, хулиганских в своей основе, асоциальных явлений, прежде всего — хулиганства, названного современниками полным отрицанием общественно-государственного порядка. Конечно, считать революцию главной причиной усиления хулиганских проявлений нельзя. Скорее, события 1905–1907 годов были своего рода импульсом для тех процессов, которые происходили и ранее, но «на глубине».

Старый мир с его традициями уходил в небытие, а на его место приходила неизвестность. Необразованный человек, вышедший за пределы своего «мира» и столкнувшийся с непонятной ему жизнью, с неясными для него ценностями и стереотипами, совершенно естественно воспринимал только то, что мог воспринять. Некритическое усвоение новых знаний, стремление быть похожим на тех, с кем его столкнула жизнь в городе, характеризовало поведение молодого человека, вышедшего в буквальном смысле «из другого мира». Столкновение с новым часто заканчивалось выступлением против старого. Выражением этого протеста, неосознанного, дикого, и стало явление хулиганства, ведь «сила весенних вод, — как образно выразился Е. Н. Трубецкой, — прямо пропорциональна количеству накопившегося за зиму снега». Неразвитость личности, или, используя слова С. Ю. Витте — «запоздание в развитии принципа индивидуальности, а следовательно, и сознания собственности и потребности гражданственности, а в том числе и гражданской свободы», — стала одной из главных причин первой революции, доказавшей, какая опасность заключается в «предоставленном самому себе» народе.

До поры русское образованное общество могло лишь наблюдать происходившие в стране события, не имея возможности деятельно влиять на ход социальных процессов. Но наиболее дальновидные из них уже тогда разглядели основную опасность, грозившую российской государственности. Речь идет о понятой авторами знаменитого сборника о русской интеллигенции «Вехи» трагедии отчуждения культурных слоев общества от народа. М. О. Гершензон писал: на Западе «нет той метафизической розни, как у нас, или, по крайней мере, ее нет в такой степени, потому что нет глубокого качественного различия между строем простолюдина и барина. <…> Между нами и нашим народом — иная рознь. Мы для него — не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него даже не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно, с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои».

Русские народные сказки о барине и мужике могут служить доказательством заявленной М. О. Гершензоном сентенции (тем более что интеллигента в народной среде традиционно воспринимали как барина). Ранние прозрения — привилегия избранных. Большинство русских интеллигентов, как «богоискателей», так и всех остальных (от агностиков до воинствующих безбожников), встретили «Вехи» в штыки, проверив верность прозвучавшего пророчества через несколько лет, уже после падения царской власти. М. О. Гершензон, говоря о непроходимой метафизической пропасти, разделявшей русский народ на две несоединимые части, не ошибся. Православная церковь — единственная реальная надклассовая сила — тоже не могла быть мостом над пропастью, опираясь «не на самое себя, не на свою паству, а на городового!».

То, что Церковь в то время пользовалась государственной поддержкой, являясь «первенствующей и господствующей» в империи, не облегчало, а, наоборот, затрудняло ее существование. Чем она могла ответить на насущные требования жизни, особенно после того, как 17 апреля 1905 года Николай II подписал указ «Об укреплении начал веротерпимости»? Ничем. Церковь, которая по большому счету и воспитывала народ, все больше не соответствовала тем задачам, которые ставила перед ней стремительно менявшаяся российская действительность. «Мы становились „требоисполнителями“, — писал о тех годах митрополит Вениамин (Федченков), — а не горящими светильниками. Не помню, чтобы от нас загорелись души…» Таких высказываний можно привести множество.

Не разбирая вопрос о «виновности» Церкви, среди пастырей которой было мало «светильников», стоит все-таки отметить, что она была в принципе несамостоятельна, никогда не имела собственной социальной политики, не смела высказывать собственные суждения «о мире и человеке», в конце концов превратившись в ведомство православного исповедания. Ведь были и «светочи», и святые (достаточно вспомнить старцев Оптиной пустыни и отца Иоанна Кронштадтского), но не они, а «требоисполнители» играли главную роль в церковно-политической жизни тех лет. Общая усредненность, «теплохладность» характеризовали православное священство в целом. Еще в самом начале XX века, на заседаниях религиозно-философских собраний В. В. Розанов заметил, что «если храм обернут ко мне так официально, то пусть уже не взыщут, что и я его не держу у себя около сердца, у себя за пазухой. Я ему не тепел, и он мне не тепел».

В подобных условиях каждый, кто горел «огнем огненным», был «факелом горящим», воспринимался прежде всего в самой церковной среде как явление неординарное, выдающееся. Такой человек неминуемо становился центром притяжения для многих «ищущих и растерявшихся». Цельность характера и сила духа воспринимались как Божий знак, тем более что этот цельный человек был плотью от плоти русского народа, мужиком. Его вера, его умение молиться и побеждать страсти, лечить и заговаривать кровь, предсказывать судьбу служили дополнительным доказательством его особой избранности. Так на исторической сцене появляется сибирский мужик Григорий Распутин.

На заре XX века он не стремился играть какую-нибудь «политическую» роль, да и слово это, по всей видимости, вряд ли понимал. Но он появился в эпоху безвременья, когда, по мнению информированных современников, все содействовало росту интереса к новоявленному «старцу»: «неудачная (Русско-японская. — С. Ф.) война, разочарование, сменившее волну революционного подъема, наступившая реакция вызвали в обществе, в особенности в аристократических кругах, повышенную нервную и чувственную жизнь, странное сплетение религиозности и чувственности. Это было как раз время так называемого „неохристианства“, стремившегося соединить „дух и плоть“, „Бога и Диониса“. Распутин пришел на готовую почву, и она его затянула; в свою очередь, он и сам после закреплял ее и развивал делом и идейно»[83].

Итак, Распутин — лучшая иллюстрация морального состояния российского общества. Вне времени «старец» Григорий, равно как и некоторые другие его современники, подвизавшиеся в роли «провидцев» и «духовных наставников», — может служить объектом исследований лишь для психиатров. Он появился в то время, когда «духовная жажда» ощущалась как «богоискателями», так и венценосным Верховным Ктитором православной церкви. Ощущалась эта «жажда» и многими церковными деятелями, впоследствии горько разочаровавшимися в сибирском страннике.

Он родился в 1869 году в крестьянской семье, нигде не учился и до конца жизни так и не постиг всех премудростей письма: сохранившиеся собственноручные записки «старца» поражают безграмотностью. Почти тридцать лет прожил дома, работал в хозяйстве отца даже после того, как женился. Затем начался период странничества, в течение которого Распутин самостоятельно научился читать и писать, познакомился со Священным Писанием. Природная любознательность и живой крестьянский ум помогли Григорию «выйти в люди», произвести впечатление на мистически настроенных пастырей и искавших религиозного утешения православных мирян. Цельный и волевой (что в дальнейшем не раз отмечали современники), Распутин в тот период не давал повода «к соблазну» — вел себя (по крайней мере на публике) благочестиво и скромно.

Однако уже тогда, на грани веков, проявился его особый дар воздействовать на женщин. Неслучайно именно «духовно утешенная» Распутиным купчиха отвезла его в Казань, где познакомила с православными клириками. Викарный епископ Казанской епархии Хрисанф (Щетковский), непонятно почему, решил дать молодому крестьянину рекомендацию, с которой тот в 1903 году и приехал в Петербург к ректору Духовной академии епископу Сергию (Страгородскому). Последний познакомил с Распутиным инспектора академии архимандрита Феофана (Быстрова), а тот, в свою очередь, — Саратовского епископа Гермогена (Долганева). В дальнейшем именно отец Феофан рассказал о «старце» дочерям черногорского князя Николая Негоша — Милице и Анастасии, которых окормлял духовно. Сестры и поведали своей подруге императрице Александре Федоровне о новой религиозной знаменитости. Первые встречи Николая II и его супруги с Распутиным проходили, как правило, в присутствии сестер-«черногорок». Последующее разочарование сестер в «старце» привело не к удалению Распутина из дворца, а, наоборот, к разрыву Александры Федоровны с подругами. Но почему же внимание всероссийского самодержца и его супруги привлек именно Распутин? Современники, придерживавшиеся порой диаметрально противоположных политических взглядов, при разговоре о феномене Распутина обычно обращали внимание на психологический фактор.

«Важно сказать, нем он в действительности был, — подчеркивал князь Н. Д. Жевахов, — но не менее важно отметить и то, чем он казался в глазах Их Величеств и тех людей, которые считали его святым» (курсив мой. — С. Ф.). Повторимся: Распутин уже при жизни стал легендой; и легенда заслонила собой образ реального, живого человека. Для адептов «старца» легенда была самодостаточна, как, впрочем, и для его противников (хотя в первом и во втором случаях содержание легенды было совсем не тождественным). Мифотворчество нашло отражение и в мемуарах современников, пытавшихся понять причины роста влияния «старца» на царскую семью. Пример тому — отношение Григория Распутина к святому Иоанну Кронштадтскому. Генерал В. Ф. Джунковский, в годы Первой мировой войны выступивший против сибирского странника и лишившийся должности товарища министра внутренних дел, в своих воспоминаниях передавал слух, что разрыв великих княгинь Милицы и Анастасии с Распутиным был вызван тем, что распоясавшийся «старец» стал поносить к тому времени покойного отца Иоанна Кронштадтского, которого они почитали как святого.

«Этого было достаточно, — писал в воспоминаниях В. Ф. Джунковский, — чтобы великий князь Николай Николаевич (муж Анастасии Николаевны. — С. Ф.) приказал его больше не пускать. Великие княгини совсем отошли от Распутина и пытались возбудить против него и императрицу и Государя, но было уже поздно, в Распутина уже верили». Со своей стороны, убийца Распутина князь Ф. Ф. Юсупов, восстанавливая биографическую канву жизни «старца» и описывая его «петербургский период», особо отметил, что в Александро-Невской лавре Распутина принял отец Иоанн Кронштадтский, «которого он поразил своим простосердечием». Великий молитвенник будто бы поверил, «что в этом молодом сибиряке есть „искра Божия“».

Если верить обоим сообщениям, получается, что Распутин поносил того, кто определенно признал в нем человека глубоко религиозного. Впрочем, многочисленные фактические погрешности, встречающиеся и в мемуарах Джунковского, и в мемуарах Юсупова, заставляют предположить, что сообщаемая ими информация о первых шагах сибирского странника в столице — легендарна, хотя признать ее полностью недостоверной также нельзя. Скорее всего, Распутин действительно встречался с отцом Иоанном, быть может, даже разговаривал с ним. Вполне вероятно и то, что кронштадтский пастырь обратил внимание на молодого странника, глубоко религиозного и умевшего молиться. Известно, что Распутин любил посещать столичный Иоанновский женский монастырь, где был погребен подвижник. Однако послушницы, к радости игуменьи монастыря Ангелины, скоро его от этого отвадили. «Стоит Распутин, — вспоминал хорошо знавший настоятельницу митрополит Евлогий (Георгиевский), — пройдет одна из послушниц, взглянет на него и говорит вслух, точно сама с собой рассуждает: „Нет, на святого совсем не похож…“ А потом другая, третья — и все, заранее сговорившись, то же мнение высказывают. Распутин больше и не показывался».

Приведенный частный пример, касающийся отношений Распутина и отца Иоанна Кронштадтского, думается, достаточно показателен: авторитет последнего привлекается и для объяснения, почему Распутин приобрел славу «старца» (слово об «искре Божией»), и — с тем же успехом — для объяснения происшедшего разрыва между ним и его первыми благодетельницами — великими княгинями Милицей и Анастасией. Однако выяснение причин разрыва вовсе не объясняет факта первоначального доверия к сибирскому страннику.

В молодости близко знавший Распутина, даже составлявший для императрицы Александры Федоровны его биографию, митрополит Вениамин (Федченков) много лет спустя вспоминал о появлении Распутина в Петербурге: «И вдруг появляется горящий факел. Какого он духа, качества, мы не хотели, да и не умели разбираться, не имея для этого собственного опыта. А блеск новой кометы, естественно, привлек внимание». Митрополит Вениамин был убежден, что далеко не все окружавшие Распутина люди были сплошь плохи. По его мнению, Распутин слишком рано вышел в мир руководить другими, не имея сам соответствующего духовного руководства, и притом отправился в такое общество, «где не очень любили подлинную святость, где грех господствовал широко и глубоко». Владыка подчеркивал наличие соответствующей почвы в высшем обществе, которая и содействовала росту увлечения Распутиным. «А потому не в нем одном, даже скажу не столько в нем, сколько в общей той атмосфере лежали причины увлечения им, — писал владыка Вениамин. — И это характерно для предреволюционного безвременья». Вновь, как мы видим, заявление о времени соотносится с вопросом о росте влияния сибирского странника.

Общие переживания той эпохи не обошли стороной и царскую чету. Постоянные неудачи и огорчения, болезнь единственного сына, а быть может, и осознание своей обреченности требовали «религиозного прикрытия»; Николай II искренне хотел услышать праведника, доверить ему свои переживания, получить утешение. Возможно, одной из причин, заставивших его держать возле трона сибирского странника, и было желание иметь около себя представителя «простого народа», который бескорыстно доведет до царя все чаяния и проблемы этого самого «народа». «Монарх желал слышать правдивое открытое слово и думал, что такое слово может исходить от простого человека», — свидетельствовал жандармский генерал П. Г. Курлов. А то, что этот «простой человек» ко всему прочему еще и «старец», носитель подлинной духовности, так не похожий на обычных «традиционных» иереев и иерархов, могло лишь укрепить императора в правильности сделанного выбора. Показательно, что когда ему стали известны соблазнительные факты жизни «старца», он, как сообщает митрополит Вениамин, ответил: «С вами тут и ангел упадет! — Но тут же добавил: — И царь Давид пал, да покаялся».

Показательно не то, что император так отреагировал на полученную информацию (начиная с 1910 года он имел возможность многократно знакомиться с материалами о разгульной жизни «старца»), а то, что простому мужику он доверял несравненно больше, чем своим чиновникам и приближенным. По словам протопресвитера русской армии и флота Георгия Шавельского, в августе или сентябре 1916-го начальник штаба Верховного главнокомандующего генерал М. В. Алексеев прямо спросил императора, что он может находить «в этом грязном мужике». Николай II с удивительной для него откровенностью ответил: «Я нахожу в нем то, чего не могу найти ни в одном из наших священнослужителей». А на такой же вопрос, адресованный Алексеевым Александре Федоровне, последняя, по сведениям того же источника, сказала: «Вы его (то есть Распутина) совершенно не понимаете», — и отвернулась от генерала.

Своеобразным комментарием к сказанному можно считать «современные диалоги» С. Н. Булгакова «На пиру богов», написанные в начале Гражданской войны для сборника о русской революции «Из глубины». В роковом влиянии Распутина, писал Булгаков, вкладывая эти слова в уста «беженца», более всего сказался исторический характер последнего царствования: ведь император «взыскал пророка теократических вдохновений». «Его ли одного вина, что он встретил в ответ на этот свой зов, идущий из глубины, только лжепророка? Разве здесь не повинен и весь народ, и вся историческая Церковь с первосвященниками во главе?»

Таким образом, проблема феномена Распутина — это проблема олицетворения идеала, восприятия «живого символа». Одни воспринимали его как нравственное чудовище, толкающее монархию в бездну, другие — как святого, непонятого и гонимого. Яркий портрет Распутина нарисовал замечательный русский поэт Н. С. Гумилев, посвятив ему стихотворение «Мужик».

В чащах, в болотах огромных,

У оловянной реки,

В срубах мохнатых и темных

Странные есть мужики.

Выйдет такой в бездорожье,

Где разбежался ковыль,

Слушает крики Стрибожьи,

Чуя старинную быль.

С остановившимся взглядом

Здесь проходил печенег…

Сыростью пахнет и гадом

Возле мелеющих рек.

Вот уже он и с котомкой,

Путь оглашая лесной

Песней протяжной негромкой,

Но озорной, озорной.

Путь этот — светы и мраки,

Посвист разбойный в полях,

Ссоры, кровавые драки

В страшных, как сны, кабаках.

В гордую нашу столицу

Входит он — Боже, спаси! —

Обворожает царицу

Необозримой Руси

Взглядом, улыбкою детской,

Речью такой озорной, —

И на груди молодецкой

Крест просиял золотой.

Как не погнулись — о горе! —

Как не покинули мест

Крест на Казанском соборе

И на Исакии крест?

Над потрясенной столицей

Выстрелы, крики, набат,

Город ощерился львицей,

Обороняющей львят.

«Что ж, православные, жгите

Труп мой на темном мосту,

Пепел по ветру пустите…

Кто защитит сироту?

В диком краю и убогом

Много таких мужиков.

Слышен по вашим дорогам

Радостный гул их шагов».

Поэт сумел, как мне кажется, лучше многих своих современников показать самое главное — мужицкую сущность Распутина, в котором Николай II и его супруга почему-то узрели «пророка теократических вдохновений». «Странный мужик», каких на Руси «много», благодаря своему поведению, часто разгульному, подозревался в принадлежности к мистической секте хлыстов. Даже князь Жевахов, имевший печальную славу «распутинца», в воспоминаниях не стал отрицать фактов такого поведения сибирского странника. Он считал, что трагедия императора и императрицы состояла в том, что Распутин не был старцем. Одни считали Григория праведником, а другие — одержимым, так как «одни видели его таким, каким он был в царском дворце… а другие — таким, каким он был в кабаке, выплясывая „камаринскую“». Удивительное сочетание греха и праведности отмечали в нем многие. Так, мнение Н. Д. Жевахова (к которому отношение почитателей «старца» традиционно доброе) о двойственности поведения сибирского странника разделял В. Ф. Джунковский (критикуемый некоторыми сегодняшними почитателями Григория Ефимовича как масон, много лет занимавшийся фабрикацией полицейских фальшивок на «старца»): «Он безобразничал, пьянствовал, развратничал, но это не мешало ему в то же время прикидываться самым кротким, смиренным и набожным, когда он бывал в Царском». Оставляя в стороне как недоказуемое заявление о лицемерии Распутина («прикидывался»), отметим, что его набожность была таким же фактом для одних, как для других — его разгульность.

Митрополит Вениамин, например, писал, что в Распутине «боролись два начала, и низшее возобладало над высшим». А крупный чиновник Министерства внутренних дел С. П. Белецкий, в последние предреволюционные годы хорошо изучивший (в том числе и по долгу службы) жизнь и привычки «старца», в показаниях Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства сформулировал своеобразное религиозное credo Распутина. Как писал Белецкий, сибирский странник считал, что человек, впитывая в себя грязь и порок, внедрял в телесную оболочку и те грехи, с которыми боролся, и таким образом совершал «преображение» своей души, омытой собственными грехами. Иначе говоря: не согрешишь — не покаешься. Эту примитивную философию, свойственную «широкой русской натуре», Распутин, юродствовавший, по словам З. Н. Гиппиус, постоянно и с большой сметкой («соображал, где сколько положить»), использовал в корыстных целях. Именно поэтому Гиппиус считала, что Распутин интересен только как тип: его похоть, тщеславие и страх она видела в русской острой безмерности и бескрайности: «Все до дна: и гик, и крик, и пляс, и гомерическое бахвальство. В эти минуты расчет и хитрая сметливость отступают от него. Ему действительно „море по колено“».

Впрочем, скандальную известность Распутин приобрел не сразу: в течение нескольких лет его поведение не вызывало пристального внимания русской общественности, в том числе и церковной. Лишь с 1908 года отношения Распутина с православными клириками стали портиться, его прежние покровители (начиная с архимандрита Феофана, из исповеди духовной дочери узнавшего о соблазнительном поведении «старца») отшатнулись от него. Отец Феофан постарался довести до сведения высочайших особ полученную информацию — близкий тогда к архимандриту отец Вениамин (Федченков, будущий митрополит) ездил к князю В. Н. Орлову, другу императора, но результатов это не принесло — Распутин оказался сильнее. В 1911 году о негативном влиянии Распутина доложил Николаю II первоприсутствующий член Святейшего синода митрополит Антоний (Вадковский). По словам председателя Четвертой Государственной думы М. В. Родзянко, государь сказал, что митрополита эти дела не касаются. Владыка взял на себя смелость напомнить, что эти дела касаются всей России, так как цесаревич не только сын императора, но и наследник престола. Когда Николай II прервал владыку, заявив, что не позволит, чтобы кто-либо касался происходящего во дворце, архипастырь, волнуясь, ответил: «Слушаю, государь, но да позволено будет мне думать, что русский царь должен жить в хрустальном дворце, доступном взорам его подданных».

Сообщенное Родзянко находит подтверждение в так называемом «Дневнике Распутина», писанном под диктовку одной из почитательниц «старца» — аристократкой Марией (Муней) Евгеньевной Головиной и хранившемся у монахини Акулины Никитичны Лаптинской, также почитательницы Распутина, излеченной им от «беснования». От Лаптинской, видимо, «Дневник» и попал в руки архивистов. В «Дневнике» можно найти материал с характерным названием: «Как я митрополиту Антонию нос натянул». В нем идет речь об уже упоминавшемся докладе петербургского владыки. Приведем его полностью, сохранив «живую речь» сибирского странника, донесенную до нас составителями «Дневника».

«Я, грит Антоний, монах честной, мне от миру ничаво не надо! А коли не надо, зачем — лезешь? Тоже, вот, явился к Папе (Николаю II. — С. Ф.) с докладом обо мне, „Большой“, мол, „нам от мужика этого — конфуз… Он и царством править хочет и до Церкви добирается. Он в царский дом вхож и на царску семью — пятно от его кладется“. А Папа и говорит Антонию: „Зачем не в свое дело мешаешься? Кака тебе забота до того, што в моем дому делается? Аль уж я и в своем доме — не хозяин?“

А Антоний и говорит: „Царь-Батюшка, — в твоем доме сын растет… и сын этот будущий наш царь-повелитель, — и попечалься о том, по какому пути ты свово сына поведешь! Не испортил бы его душу еретик, Григорий?!“

А Царь-Батюшка на его цыкнул… Куда, мол, лезешь?!. Я, чай, и сам не маленький, учить меня не гоже.

Как пришел митрополит Антоний домой… кукиш проглотил… запечалился… А я велел через человека толстопузого (? — С. Ф.), штоб ему Мама (Александра Федоровна. — С. Ф.) наказала, што тебе, мол, Антоний, на покой пора… Ужо об этом позабочусь…

Вот».

Митрополит Антоний, как известно, вплоть до своей смерти в ноябре 1912 года оставался столичным архиереем, но своим докладом он окончательно испортил отношения с монархом. Видимо, только частые болезни владыки, заставлявшие надолго уезжать из епархии на лечение, делали неактуальной его отставку. То, что царь не пожелал прислушаться к мнению иерарха, объясняется не только и не столько его недоверием к владыке, сколько категорическим неприятием чьего бы то ни было вмешательства в свою личную жизнь. Ранее, в 1910 году, попытку «открыть глаза» царю предпринял П. А. Столыпин: Николай II молча выслушал представленную премьером информацию и попросил его перейти к очередным делам. В «Дневнике Распутина» сообщается, что Столыпин встречался со «старцем», показывал компрометирующие его документы и в конце концов из-за очевидно вызывающего поведения — выгнал. Несколько дней спустя Распутин покинул столицу и уехал на родину. Всегда находившаяся в курсе придворных сплетен А. В. Богданович тогда же, со слов царского камердинера, написала в дневнике о недовольстве Александры Федоровны: «Она продолжает злиться на тех, кто ей в глаза говорил, что он мошенник и проч.».

По словам информированного современника, «за разоблачение и удаление Распутина, вскоре, впрочем, возвращенного отправившеюся за ним А. А. Вырубовой», возненавидела Столыпина царица. Непоправимо и навсегда оказались испорчены и его отношения с царем. Ведь еще с 1906 года премьер прекрасно знал о «замечательно сильном впечатлении», произведенном сибирским странником на царскую чету (осенью того же года Николай II даже писал Столыпину о желании «старца» увидеться с ним и благословить его дочь иконой: «Очень надеюсь, что вы найдете минутку принять его на этой неделе»). Подобное доверие Столыпин «не оправдал», выступив с разоблачениями «Друга» царей. Тем самым он вмешался в частную жизнь самодержца, не желавшего понимать, что должен жертвовать «приватным» ради идеи, им олицетворяемой.

В царской «коллекции» разного рода простонародных «духоносцев» Распутин был не единственный, хотя и сумел стать первым. Дневник Николая II показывает, как «старец» становится желанным гостем во дворце: встречи с ним неизменно фиксировались, равно как и рассказы о нем, которые царь с царицей могли слушать весь вечер. «Вечером имели отраду видеть Григория. Так было тихо и спокойно», — записал император 2 января 1914 года, а спустя несколько месяцев, 17 октября, констатировать, что его «душа пришла в равновесие» «под влиянием успокаивающей беседы Григория» (курсив мой. — С. Ф.). Стоит отметить, что встречи эти не отличались регулярностью. В 1913 году, согласно дневниковым записям монарха, их было пять (18 апреля, 1 июня, 17 июля, 23 сентября и 5 октября). В следующем 1914-м, — тринадцать (2 января, 2,18 и 20 февраля, 14 марта, 15,18 и 21 мая, 17 июня, 19 сентября, 7 и 17 октября, а также 4 ноября). В 1915 году состоялось шестнадцать встреч (20 января, 7 и 27 февраля, 22 марта, 27 апреля, 4, 18 и 31 мая, 31 июля, 4 августа, 28 сентября, 21 октября, 21 ноября, 6, 11 и 26 декабря)[84]. В последнем для Распутина 1916 году император (вместе с императрицей и — в большинстве случаев — с А. А. Вырубовой) виделся с ним только шесть раз (26 января, 24 февраля, 23 апреля, 21 октября, 26 ноября и 2 декабря).

Совершенно очевидно, что для самодержца беседы с сибирским странником были радостным событием, которого он ждал. Распутин не только беседовал с царем, но иногда даже благословлял его иконами. Все это не оставляет сомнений в том, что для Николая II он действительно был своеобразным «полномочным представителем» народа, доносившим до престола крестьянские нужды и проблемы. Он видел в сибирском страннике того, кого хотел видеть, — простого и честного православного русского человека, не желая прислушиваться к мнению представителей ненавистного «средостения».

Намеки прессы на всесилие «старца» стали для Николая II неприятным сюрпризом. По воспоминаниям графа В. Н. Коковцова, «интерес» печати к Распутину очень раздражал императора, который потребовал даже от министра внутренних дел, совместно с председателем Совета министров и с обер-прокурором Святейшего синода, решить, что следует предпринять для обуздания печати, а также в личной беседе заявил Коковцову, что необходимо «пресечь эту гадость в корне», намекая, как потом уяснил премьер, на слухи о хлыстовстве Распутина. Повод для возмущения у императора действительно был. Так, например, 14 января 1912 года в газете «Новое время» появилась статья известного публициста М. О. Меньшикова, озаглавленная «Распутица в Церкви». В резкой форме Меньшиков писал об увольнении от присутствия в Святейшем синоде саратовского епископа Гермогена (Долганева).

Некоторое время считавший Распутина высоконравственным человеком и настоящим молитвенником, Гермоген в конце концов узнал о его далеко не святой жизни и потребовал удалиться из царского дворца. 16 декабря 1911 года епископ, действовавший в союзе с бывшим другом «старца» — иеромонахом Илиодором (Труфановым), под благовидным предлогом пригласил Распутина к себе на подворье и там в присутствии еще шести человек стал «обличать» его и несколько раз ударил крестом. Подавленный, Распутин дал требуемые от него клятвы, но, отпущенный на свободу, тут же рассказал императрице о совершенном над ним насилии. Расплата не заставила себя долго ждать: уже 3 января 1912 года епископ Гермоген, уволенный от присутствия в Святейшем синоде, получил распоряжение отбыть в свою епархию. 7 января повеление довели до сведения саратовского архиерея, однако тот не спешил покидать столицу.

В своей статье М. О. Меньшиков сообщал о причинах увольнения владыки от присутствия в Синоде: неуступчивость в вопросах веры и Григорий Распутин, против посвящения которого в сан священника якобы категорически выступал епископ. «Почти безграмотный (у меня есть записка с его подписью), — писал Меньшиков, — хлыстовский начетчик оказался в XX веке, в те дни, когда принимают в Петербурге лордов и джентльменов, ученых и писателей, — большой силой. <…> По-видимому, голос святителя Гермогена против великосветской хлыстовщины раздался как раз вовремя». Распутин, как видим, называется хлыстом, что делает борьбу против него в первую очередь борьбой религиозной, церковным долгом. Следовательно, преодоление «распутицы в Церкви» — и есть выполнение этого долга.

Статья не остановила падения Гермогена. Отказ епископа подчиниться императорской воле привел лишь к тому, что 17 января он был уволен и от управления епархией. За неповиновение его наказали ссылкой в Жировицкий монастырь, император отказался отвечать на телеграммы владыки и не принял его. Обер-прокурор Святейшего синода В. К. Саблер получил от Николая II телеграмму владыки, на которой «высочайшей рукой» было написано, что архиерей должен немедленно удалиться из столицы. Пресса своими нападками на Распутина все больше и больше вызывала недовольство самодержца, но остановить поток разоблачений было невозможно. В свою очередь, разоблачения только способствовали росту всевозможных слухов, в которых истина переплеталась с вымыслом. Вновь пошли разговоры о «сектантстве» Распутина, заставившие Николая II лично распорядиться об ознакомлении председателя Государственной думы с делом о принадлежности «старца» к хлыстам.

В феврале 1912 года «дело», взятое из архива, передали М. В. Родзянко. Император хотел, чтобы Родзянко, прочитав материалы, высказал ему свое собственное мнение. Результат оказался неожиданный: председатель Государственной думы привлек к изучению «дела» членов Думы Н. П. Шубинского и А. И. Гучкова. Получив 26 февраля 1912 года аудиенцию, Родзянко повел себя как деятель, призванный спасти царя от опасности, исходящей от близости Распутина к престолу. «Общественность» в лице представителей Думы как бы поучала царя, предлагая ему навсегда выгнать «старца». Результат мог быть только один — Николай II понял свою ошибку и никогда впредь этого вопроса с «общественностью» не обсуждал. Ему тем более было неприятно поведение М. В. Родзянко, что в январе 1912 года Дума уже заявила о своем негативном отношении к Распутину. А в марте депутат А. И. Гучков обрушился на церковную власть, которая якобы подчинена Распутину. «Из его речи можно было заключить, — вспоминал митрополит Евлогий (Георгиевский), — что Синод Распутину мирволит, а обер-прокурор всячески добивается его расположения… Состояние Саблера было отчаянное». Скандалы множились, газеты, иногда открыто, иногда используя язык Эзопа, сообщали читателям самые фантастические подробности жизни сибирского странника, среди прочего обвиняя его и в разврате. Эти слухи не были лишены основания: в официальных справках о Распутине, составлявшихся полицией, сообщались даже имена женщин легкого поведения, с которыми «старец» проводил время. Знал ли царь о вольной жизни своего «Друга»? Безусловно. Знала об этом и Александра Федоровна и даже пыталась найти этому нравственное обоснование.

Протопресвитер русской армии и флота Г. И. Шавельский в своих воспоминаниях приводит рассказ, услышанный им в сентябре 1915 года от вдовы герцога Г. Г. Мекленбург-Стрелицкого графини Н. Ф. Карловой. Александра Федоровна передала ей для прочтения, как весьма интересную, книгу «Юродивые святые русской Церкви», в которой красным карандашом императрицы были подчеркнуты слова, где говорилось, что у некоторых святых юродство проявлялось в форме половой распущенности. Комментировать это, по мнению протопресвитера, не стоило. Правда, он подчеркнул, что заголовок книги воспроизводил по памяти. «Мне говорили, — писал протопресвитер, — что книга эта составлена архиманд[ритом] Алексием (Кузнецовым), распутинцем, в оправдание Распутина. Может быть, в награду за эту услугу архимандрит Алексий, по рекомендации Распутина, в 1916 году был сделан викарием Московской епархии». В дальнейшем ученый монах представил свою книгу в столичную Духовную академию для получения степени магистра богословия, но совет академии ее отверг.

Очевидно, речь шла о религиозно-психологическом исследовании «Юродство и столпничество», изданном в Петербурге в 1913 году. Скорее всего, императрица могла обратить внимание на главу IX («Бесстрастие, как завершение подвига „юродства“. Проявление высшей степени святости в св. юродивых»). Автор (в то время иеромонах) подчеркивал, что бесстрастие есть стремление к богоподобию, при котором все страсти утихают. «Приобретению состояния бесстрастности, — указывалось в книге, — способствовала еще сильным образом та житейская обстановка, среди которой действовали св. юродивые, приучавшие себя к индифферентному бесстрастному обращению с людьми (напр[имер] с блудницами)».

Приходя к блуднице, такой святой не только не чувствовал движения страсти, но даже блудницу приводил к чистому и подвижническому житию. Далее иеромонах Алексий приводил историю со святым юродивым Серапионом Синдонитом, предложившим одной затворнице проверить, умерла ли она для этого мира, — снять одежды и пройтись вместе с ним обнаженной по городу. Таким образом, делал вывод автор, святые юродивые препобеждали естество, становились выше его. «И только божественной помощью, — писал отец Алексий, — при собственных напряженных усилиях ума и воли и можно объяснить то явление, что св. юродивые, вращаясь почти нагие в кругу женщин, оставались нечувствительными к женским прикосновениям».

Уже то, что Распутина могли сравнивать со святыми юродивыми, — достаточно показательно. Однако не менее показательно, что для большинства имевших с ним дело лиц (исключая конечно же поклонников) Распутин оставался человеком аморальным, «хлыстом», окруженным «мироносицами». Столь откровенная неприязнь к человеку, почитаемому в императорской семье, неминуемо должна была закончиться трагически: ведь даже крайне правые смотрели на «старца» как на проходимца и политического авантюриста. Говорящий на вдохновенно-мужицкий лад, «но в господском вкусе», Распутин, по мнению беседовавших с ним людей, никогда не высказывал то, что думал, скрывая собственные мысли.

«Видали вы на траве комки белой пены, точно слюны? — писал в дневнике (после разговора со «старцем») слывший черносотенцем Б. В. Никольский. — В этой пенистой слюне живет червячок. Так и у Распутина, слова — слюнная пена, точно кто плюнул; никто и не заподозрит в глубине этого плевка вредного червяка-паразита, жадную, хитрую, скрывающуюся мысль». Эта образная характеристика свидетельствует о том, что отношение к Распутину базировалось на понимании его неординарности. Разумеется, заурядный человек никогда не смог бы удержаться у трона более десяти лет, не сумел бы, несмотря ни на что, оставаться «на плаву». Некоторые современники полагали, что «старец» обладал гипнотическими способностями и умело манипулировал своими царственными «друзьями».

Однако подобные заявления нельзя воспринимать всерьез. Дело было не в гипнозе. Конечно, многое в отношениях сибирского странника и царской семьи можно объяснить неизлечимой болезнью наследника. По воспоминаниям ближайшей подруги Александры Федоровны А. А. Вырубовой, Распутин мог останавливать кровоизлияния, часто случавшиеся у Алексея Николаевича. «После революции я встречалась с профессором Федоровым, лечившим наследника, — расписывала она. — Мы говорили о случаях, в которых, по словам профессора, медицинская наука бессильна остановить внутреннее кровоизлияние. В таких случаях стоило Распутину осенить наследника крестным знамением, как кровоизлияние останавливалось. „Нельзя не понять родителей больного мальчика“, — сказал профессор Федоров». Болезнь единственного царского сына, безусловно, наложила отпечаток на взаимоотношения Николая II и особенно его супруги с Григорием Распутиным. Но считать, что все вращалось вокруг его способностей останавливать кровь, — нельзя.

Вспомним: в течение Первой мировой войны Александра Федоровна регулярно писала мужу, упомянув имя «старца» 228 раз. А Николай II вспоминал о Распутине в своих письмах к ней только 8 раз. Видимо, не вполне корректно связывать огромное влияние Распутина лишь с его умением «заговаривать кровь» страдавшего гемофилией наследника — в тех же письмах имя «старца» в контексте с болезнью цесаревича Алексея практически не упоминается. Протопресвитер Г. И. Шавельский, имевший возможность в 1914–1916 годах регулярно видеть царя, отмечал, что если для Александры Федоровны разного рода блаженные, юродивые и прозорливцы были необходимы, то для государя — только не были лишними. «Императрица не могла жить без них, он к ним скоро привыкал. Скоро он привык и к Распутину».

Царь действительно привык к Распутину, но, по словам А. А. Вырубовой, с началом Первой мировой войны заметно охладел к нему. Произошло это из-за телеграммы «старца», посланной в ответ на депешу его царственных «друзей» с просьбой молиться об успешном завершении войны. В ответ Распутин написал, что необходимо достичь мира любой ценой и что война будет гибелью для России. «Получив эту телеграмму, император вышел из себя и порвал ее», — сообщает А. А. Вырубова. Конечно, подобные заявления не поддаются проверке, но игнорировать их не представляется разумным. Думается, не будет большой ошибкой предположить, что император относился к Распутину (как, впрочем, и ко всему остальному), исходя из усвоенных с юности мировоззренческих установок — неизменно полагаясь на волю Провидения, часто повторяя слова Христа: «Претерпевший же до конца спасется» (Мф. XXIV, 13).

Провидение послало ему «старца» Григория, который облегчал страдания его сына. К тому же Распутин был простым мужиком, нахождение которого у царского трона символизировало преодоление «средостения». Мужик мог быть и с достоинствами, и с недостатками, иначе говоря — мог быть разным. И хотя слухи о «старце» после 1914 года самым пагубным образом отражались на престиже императорской власти (о чем мы еще расскажем подробнее), выбросить его из жизни своей семьи Николай II не мог. В «обществе» это неизбежно восприняли бы как капитуляцию перед врагами «Друга». Чем громче звучали требования о необходимости удаления из дворца «грязного хлыста», тем сложнее Николаю II было выполнить эти требования, не изменив самому себе.

Круг замыкался. Ничего не менялось. Александра Федоровна могла быть уверена, что ее супруг не посмеет выслать «Друга». «Старец», очевидно, это также понимал и даже позволял себе пренебрежительные отзывы о Николае II. «Он не из царского матерьяла, — якобы говорил Распутин, — он создан для семейной жизни, чтобы любоваться природой с цветочками, а не царствовать. Это выше его сил…» При этом в телеграммах он увещевал Николая II слушаться советов супруги, которую ставил неизмеримо выше царя. В 1915–1916 годах в политической жизни империи Распутин играл исключительную роль, оказывая влияние на министерские назначения и решение государственных вопросов. Однако чем больше становилось влияние «старца», тем больше росло раздражение царя, недовольного политической активностью «Друга». «Мужик» зарвался, и только преданность императрицы Александры Федоровны позволяла ему и далее оставаться у трона. Его насильственная смерть в декабре 1916 года уже ничего не могла изменить.

«Сейчас в умах и душах русского народа происходит самая ужасная революция, которая когда-либо имела место в истории, — говорил 27 декабря 1916 года депутат Государственной думы В. А. Маклаков, представляя доклад о роли Распутина. — Это не революция, это — катастрофа: рушится целое вековое миросозерцание, вера народа в царя, в правду его власти, в ее идею как Божественного установления. И эту катастрофическую революцию в самых сокровенных глубинах души творят не какие-нибудь злонамеренные революционеры, а сама обезумевшая, влекомая каким-то роком власть». Отмечая, что власть ужаснулась бы, узнав, каким языком говорит деревня, облекая зерно истины «в невероятные одежды легенды», Маклаков предрекал ужас грядущей революции: «Это будет не политическая революция, которая могла бы протекать планомерно, а революция гнева и мести темных низов, которая не может не быть стихийной, судорожной, хаотичной». Депутат говорил об обрушении самой важной для монархической государственности идеи: гибели мистического союза царя с народом, символом которого в глазах Николая II долгое время и был Григорий Распутин…

Уже после отречения императора, 25 марта 1917 года, вспомнив о Распутине и пересказав легенду об отпевании сибирского странника, З. Н. Гиппиус определила главную проблему старой власти, спровоцированную близостью «старца» к царскому престолу: «Безнадежно глубоко (хотя фатально-несознательно) воспринял народ связь православия и самодержавия». На смену «мужику Распутину» пришел «мужик с топором», вместе со «средостением» уничтоживший монархию. В ноябре 1905 года, познакомившись с сибирским странником, Николай II об этом, разумеется, не мог и помыслить. Конечно, можно вслед за советскими исследователями утверждать, что «„распутинщина“ — это и симптом болезни и сама болезнь, означавшая, что царизм уже на пороге гибели»[85], но констатации не помогают разобраться в вопросе о роли Распутина в жизни последнего русского царя.

В самом деле, — кем он был? Мужиком или все-таки «старцем»? Полагаю, что прежде всего мужиком, «бородой перед престолом». Если для Александры Федоровны «старческие» подвиги Григория Ефимовича значили гораздо больше его «социального происхождения», то, повторимся, для Николая II он символизировал живую связь с простым народом. По словам Э. С. Радзинского, для царя Григорий — итог правдоискательства. Начавшись с А. А. Клопова, все завершилось подлинным мужиком, заключением союза царя и народа. «Конечно, — пишет Э. С. Радзинский в книге „Господи… спаси и усмири Россию“, — он знал о беспутстве Григория. И в отличие от Аликс не строил мистических обоснований. Нет, он принимал его как беспутство реального народа. Оно лишний раз доказывало: его народ не готов к конституции. Но вперемежку с этой дикостью он видел в Григории здравый смысл, доброту и веру. Голос Григория для него — глас народный».

Царь не мог иначе и помыслить, хотя симптомы «морального разложения» этого самого «народа» год от года проступали все явственнее. В 1912 году собеседница А. В. Богданович — Е. А. Шеина рассказывала, как на ярмарке, открывавшейся в селе ее матери, княгини Л. Л. Урусовой, крестьяне не только не оказали никакого внимания своей помещице, но даже, когда священник начал молиться за царя, простодушно-цинично заявили: «Не стоит за него молиться, пойдем отсюда». Поведение отдельных мужиков, разумеется, не следует обобщать, но игнорировать также неправильно. Неслучайно еще в 1907 году Л. А. Тихомиров с горечью признавался, что «разрушено все: власть, вера, совесть, честь, достоинство, даже просто самолюбие». В этом смысле, думается, «старца», как и царя, можно считать символами разрушения монархической идеи, которой они оба, каждый по-своему, верно служили. Чем не парадокс!

Безусловно, роль Распутина как «бороды перед престолом» была ясно определена, но сыграна, увы, оказалась неудовлетворительно; «союз царя и народа» распался. Винить в том Николая II, думается, так же бессмысленно, как и оправдывать «оклеветанного молвой» сибирского странника. Случилось то, что случилось.

***

Время между двумя революциями, тесно связанное с именем Григория Распутина, было конечно же наполнено множеством иных событий, сыгравших важную роль в жизни последнего русского венценосца. Не вдаваясь в анализ политических хитросплетений тех лет (это отдельная тема, преимущественно связанная с правлением Николая II), стоит подчеркнуть, что именно тогда остро встал вопрос о будущем монархии, символом которого оказался единственный сын самодержца — неизлечимо больной гемофилией цесаревич Алексей Николаевич. Революция, заставившая власть осуществить ряд серьезных государственных реформ, хлестко названных Андреем Белым «штопаньем дырявистого гниловища», была подавлена, и раздумья о будущем империи вошли в более спокойное, чем в 1905–1907 годах, русло. Современники тревожились: наследник престола слишком мал, случись что с царем, политическая ситуация в стране вновь осложнится. На этом сходились люди разных политических лагерей, от правых до «либералов». К примеру, и генерал Е. В. Богданович, и член Государственного совета граф С. А. Толь, беседуя в конце 1910 года, вынуждены были признать, «что положение России крайне тяжелое. Случится что-либо с царем — Россия окажется в безвыходном положении». По их мнению, «безвольный и слабоумный» брат царя — великий князь Михаил Александрович, «так же, как и молодая царица, страшен России».

Страхи эти имели свою историю: еще в октябрьские дни 1905 года ненавидимый супругами Богданович С. Ю. Витте предупреждал Николая II: если с ним, самодержавным повелителем России, Боже сохрани, произойдет несчастье, «то останется младенец император и регент (Михаил Александрович), совсем к управлению не подготовленный». А Россия со времен Бирона не знала регентов. Тогда положение для династии может стать совершенно безвыходным. Потому граф и предлагал государю «воспользоваться хотя и неудобной гаванью, но выждать бурю в гавани, нежели в бушующем океане на полугнилом корабле». Бурю выждали, корабль, как могли, отремонтировали, но неудобная («конституционная») «гавань» осталась: манифест 17 октября определил новый строй, в который необходимо было органично «вписать» самодержавие. А для этого требовалось искреннее желание монарха добросовестно выполнять сказанные в разгар революции слова. Рано или поздно, путь, открытый манифестом 17 октября, привел бы к укреплению в России конституционных начал, что на практике означало усечение самодержавных прав царя. Наследник, таким образом, получил бы власть в ином объеме, чем его венценосный родитель. Подобный сценарий совершенно не устраивал Николая II. Накануне Первой мировой войны он постарался воплотить в жизнь свою давнюю идею — превратить Государственную думу и Государственный совет в законосовещательные органы, реанимировав манифест 6 августа 1905 года. Однако даже правые министры не поддержали решение самодержца, и ему пришлось уступить.

Как видим, Николай II так и не смог преодолеть внутреннее неприятие представительного строя, считая его «не органичным» для России. «Смиряясь», он внутренне оставался непримиримым противником русской «конституции» 1905 года. И не в последнюю очередь — из-за желания сохранить полноту самодержавной власти для сына, тем более что уже в раннем детстве — четырех лет от роду — цесаревич, по словам придворных, отличался большой твердостью воли. «На днях он попросил Тютчеву (воспитательницу царских детей. — С. Ф.) отпустить с ним двух старших сестер, — записывал со слов самой камер-фрейлины А. А. Половцов. — Тютчева отвечала ему, что согласна, но под условием, чтобы они не опоздали к уроку в 4 часа. Я вам это обещаю, отвечал ребенок, а вы знаете, что я держу свои обещания. Если они вздумают опаздывать, то я их прогоню». Наследник был искренним, добрым и чутким ребенком, надеждой и радостью родителей, надеявшихся, что грядущее обещает ему счастливые годы.

Когда наследнику пошел восьмой год, родители решили приступить к серьезной учебной подготовке сына. Руководство взяла в свои руки Александра Федоровна, избрав четырех исполнителей собственных предначертаний: законоучителя протоиерея Александра Петровича Васильева (в дальнейшем ставшего царским духовником, о чем еще будет речь), преподавателя русского языка — тайного советника Петра Васильевича Петрова, преподавателя арифметики статского советника Эраста Платоновича Цытовича и преподавателя французского языка (и гувернера) Пьера Жильяра, на русский манер «перекрещенного» в Петра Андреевича. Английскому языку императрица учила сына сама. За физическим воспитанием Алексея Николаевича следил сам царь. За здоровье наследника отвечали лейб-медик Е. С. Боткин, почетный лейб-медик С. А. Острогорский и почетный лейб-хирург В. Н. Деревенко, находившийся при нем неотлучно.

В официальной биографии цесаревича, специально составленной к его десятилетию, подчеркивалось, что мальчик обладает «очень добрым и отзывчивым сердцем, горячо отзывается на чужое горе, всегда стремится помочь, если в том оказывается надобность». Подданные должны были знать, что их будущий монарх получает соответствующие его высокому положению воспитание и образование, необходимые для управления одной из величайших империй мира. Назначения цесаревича шефом различных полков, зачисления в их списки, практиковавшиеся и ранее, в XIX веке, объяснялись тем, что царь «понемногу, незаметно» осуществляет великую мысль — создать обновленную, сплоченную вокруг «державного вождя», армию. Алексей Николаевич, таким образом, репрезентировался в качестве гаранта будущих успехов Родины, с народами которой, их бытом и нуждами, отец-император стремился его знакомить «с молодых лет». Этому же служили и путешествия, в которые «Хозяин Земли Русской» брал сына, дабы показать ему красоты родной страны.

Радужную картину портило только одно обстоятельство, которое составитель биографии вынужден был достаточно подробно описать: болезнь цесаревича. И хотя заявлялось, что болезнь не оставила никаких последствий, отмечалось, что она «вызвала тревогу в самых широких кругах общества и заставила всю Россию с замиранием сердца прислушиваться к сообщениям из Спалы, где находилась в то время царская семья». Спала ранее принадлежала польским королям и была их любимым местом охоты. Русские монархи — и Александр III, и Николай II, страстные охотники, регулярно посещали этот заповедник. Именно там в 1912 году произошло событие, чуть было не стоившее России наследника престола. Гемофилия, или кровоточивость, — недуг, при котором простые ушибы могут вызвать обширные подкожные, внутримышечные и внутрисуставные кровоизлияния и привести к смерти. Основным симптомом этой болезни является нарушение свертываемости крови. Гемофилией болеют только мужчины, но носителем заболевания являются женщины; сын наследует болезнь через свою здоровую мать. Императрица Александра Федоровна была, таким образом, невольной виновницей страданий собственного сына: малейшая царапина, кровотечение из носа, порез, падение могли окончиться для него фатальным исходом.

«Его нужно было окружать особым уходом и заботами в первые годы его жизни и постоянной бдительностью стараться предупреждать всякую случайность, — вспоминал Пьер Жильяр. — Вот почему к нему, по предписанию врачей, были приставлены, в качестве телохранителей, два матроса с императорской яхты: боцман Деревенко и его помощник Нагорный, которые по очереди должны были за ним следить». Но уследить за подвижным, любящим активные игры ребенком было крайне сложно.

Болезнь приняла столь опасный оборот, что о ней вынуждены были сообщить в «Правительственном вестнике» (этого потребовал министр Императорского двора, убежденный в том, что отсутствие официальной информации недопустимо). П. Жильяр вспоминал, что, приехав в Спалу, он и его коллега П. В. Петров «были поражены бледностью ребенка, а также тем, что его носили, как будто он не способен был ходить». Сообщалось, что цесаревич 2 октября случайно ушибся и «в левой подвздошной области появилось кровоизлияние». Так накануне собственного тезоименитства Алексей Николаевич оказался прикованным к постели. 5 октября в походной церкви Спалы была совершена литургия, на которой присутствовали царские дети. «Правительственный вестник» не уточнил, был ли Алексей Николаевич на службе, отметив лишь, что члены Святейшего синода во главе с митрополитом Антонием (Вадковским) в тот день отправили царю и царице телеграмму, молитвенно помянув Алексея Николаевича с упованием на то, что Бог «возрастит» «цесаревича дорогому Отечеству нашему во славу и Вашим Величествам на радость». 5 октября 1912 года благодарственное молебствие по случаю его тезоименитства прошло в Казанском соборе столицы.

А спустя четыре дня, 9 октября, страна узнала, что цесаревич опасно болен: за подписью профессора Федорова, лейб-медиков Боткина и Острогорского, через министра Императорского двора барона Фредерикса был обнародован первый бюллетень.

Первые симптомы болезни, впрочем, появились не в начале октября, а месяцем ранее, когда Николай II с семейством прибыл в Беловежскую Пущу. Там предстояла охота на зубров и оленей, — император надеялся хорошо отдохнуть и отвлечься от государственных дел. Однако отдыха не получилось. Вскоре после приезда цесаревич, прыгая в лодку, сделал очень широкий шаг и растянул ногу. В ночь на 7 сентября появилась опухоль, немедленно определенная врачами как забрюшинное кровоизлияние. Особой тревоги по поводу случившегося царь в своей обычной манере в дневнике не высказал: сперва написал об удачной охоте на оленя и лишь затем о том, как «бедный Алексей целый день промучился с ногой». 8 сентября, в праздник Рождества Богородицы, информация о больной ноге цесаревича повторяется — «он пролежал целый день в нашей кровати». Далее Николай II описывает облавы, охоту на зубров, оленей и кабанов. Потом информация о болезни сына в дневнике царя пропадает.

Но 5 октября царю не удается скрыть беспокойство. «Невеселые именины провели мы сегодня, — записывает он в тот день, — бедный Алексей уже несколько дней страдает вторично от внутреннего кровоизлияния. Первый раз это случилось в Беловеже. Проф[ессор] Федоров вчера приехал. Слава Богу сегодня он нашел известное улучшение». Как показало ближайшее будущее, болезнь тогда только развивалась. 6 октября император вынужден был констатировать: «С Алексеем перемен нет, только сон стал спокойнее». Ситуация осложнялась, цесаревич бредил, температура превысила 39. Царь старался находить время для больного сына, не ломая установившиеся правила: регулярно охотился, играл в теннис, посещал спектакли.

Старалась не показывать своей тревоги и императрица. П. Жильяр сообщает, как оживленно вела себя Александра Федоровна, наблюдая за театральной игрой дочерей — Марии и Анастасии. Но сразу же по завершении представления она бросилась в комнату, где лежал ее больной сын. «Через несколько минут императрица вернулась, — вспоминал П. Жильяр, — она снова надела свою маску и старалась улыбаться тем, кто толпился перед нею. Но я заметил, что государь, продолжая разговаривать, занял такое место, откуда мог наблюдать за дверью, и я схватил на лету отчаянный взгляд, который императрица ему бросила на пороге». «Двойное существование» царственной четы поразило швейцарца, ему тогда было непонятно, зачем государь и его супруга, желавшие быть около больного ребенка, заставляли себя показываться гостям и улыбаться? Ответ не составлял сложности — они не желали, чтобы стало известно, какой болезнью страдал наследник. «Я понял, что эта болезнь в их глазах имела значение государственной тайны», — резюмировал П. Жильяр.

Правомерно ли это утверждение?

Не берусь утверждать, но предположение выскажу: «государственной тайной» для придворных чинов и сановников болезнь наследника не была, как не было тайной желание царской четы проводить время не на публичных мероприятиях, а рядом со страдавшим сыном. К 9 октября состояние Алексея Николаевича настолько ухудшилось (о чем свидетельствовали и бюллетени), что с соизволения государя лица свиты и сановники, находившиеся в Спале, приняли участие в специально организованном молебствии о здравии цесаревича. Через день Святейший синод принял определение, благословив возносить во всех церквях империи прошения о выздоровлении болящего. Тогда же доктор тибетской медицины П. А. Бадмаев предложил царю свою методику лечения «в продолжение трех дней». «Я убежден, — писал Бадмаев, — что после трех чашек отвара, принятых внутрь, и одной чашки отвара для компресса снаружи улучшит состояние (так в тексте. — С. Ф.) государя-наследника и изменит температуру». Доктор предупреждал, что в таком случае необходимо отказаться от прочих лекарств.

Неизвестно, согласился ли царь на предложение Бадмаева, только вскоре острая фаза болезни миновала. Существует легенда о том, что заслуга в этом принадлежит Григорию Распутину. В своей книге о последнем самодержце Э. С. Радзинский приводит телеграмму, посланную «старцем» Александре Федоровне: «Бог воззрил на твои слезы и внял твоим молитвам. Не печалься сын твой будет жить», замечая: «Знаменитые врачи только печально качают головами: страшный финал неминуем». Телеграмму эту Аликс якобы торжествующе показывала врачам.

Данный факт находит подтверждение, в частности, у генерала А. А. Мосолова, осенью 1912 года находившегося в Спале. Императрица бодрой вышла к обеду, объявив, что боли у цесаревича прекратились и «через неделю мы едем в Петербург». «По словам императрицы, — писал Мосолов, — это было уже не в первый раз, что старец спасал жизнь наследника». Зная, что отъезд состоялся 4 ноября, нетрудно посчитать, когда императрица распорядилась о поездке, — это случилось 28 или 29 октября. К тому времени острая фаза болезни уже миновала. Распутинская телеграмма пришла вовремя.

Двадцать второго октября в «Правительственном вестнике» появилась официальная информация о том, как протекала болезнь. Врачи откровенно писали, что забрюшинные кровоизлияния, подобные случившемуся в Спале, бывают чрезвычайно редко и представляют собой крайне тяжелую форму (Haetoma retroperitoneale), что такие гематомы могут сопровождаться высокой температурой и что «естественным последствием таких обширных кровоизлияний является значительное малокровие, требующее иногда немалого времени для полного его излечения». По сути это было описание клинической ситуации, позволяющее говорить о гемофилии. Тайное стало явным, хотя никаких политических последствий это не имело и иметь не могло. Наследник продолжал оставаться наследником, и с его именем связывались все «лучшие» надежды на будущее.

…Бюллетени о состоянии здоровья прекратили публиковать после 7 ноября, уже после того, как Алексея Николаевича с максимальными предосторожностями перевезли в Царское Село. С 10 октября Николай II описывает процесс постепенного выздоровления цесаревича: «Сегодня, слава Богу, наступило улучшение в состоянии здоровья дорогого Алексея». И в дальнейшем отмечает, что сын «стал веселее», «спал отлично и день провел в веселом настроении».

Двадцатого октября, сообщая матери о болезни «несчастного маленького», Николай II отметил как самые тяжелые — дни с 6 по 10 октября. Ребенок «страдал ужасно, боли охватывали его спазмами и повторялись каждые четверть часа». Ни спать, ни плакать он не мог, лишь повторял: «Господи, помилуй!» Царь пишет, как сменял у постели сына супругу, выдерживавшую «это испытание» лучше него. «10 октября мы решились причастить его утром, и сейчас же ему сделалось лучше, температура спала с 39.5 до 38.2, боли почти прекратились, и он заснул первым спокойным сном». 21 октября наследника причастили вновь, что, по словам царя, было для него и супруги «отрадой». Получила ли к тому времени Александра Федоровна телеграмму от «старца» или нет, не принципиально, — важнее отметить, что угнетенное состояние императорской четы постепенно проходило, но при этом вновь обострилась проблема престолонаследия.

Болезнь цесаревича совпала с новым скандалом в доме Романовых, отчасти даже спровоцировав его. По словам В. Н. Коковцова, «до половины октября вся страна жила под страхом близкой катастрофы»; даже председатель Совета министров не решался беспокоить царя делами. Трагедии не произошло — Алексей Николаевич стал постепенно поправляться. Однако оптимизма его болезнь не внушала: информированные современники, такие как И. И. Толстой, полагали, что «маленький наследник почти безнадежен: у него сухотка ноги и порок кровообращения, при существовании которого редко кто доживает до 20 лет». При таких обстоятельствах вновь актуализировался вопрос о правах на престол брата царя — великого князя Михаила Александровича. Но как раз в период болезни племянника Михаил Александрович совершил поступок, лишавший его возможности быть наследником.

История была обычной: он женился по любви на женщине, не принадлежавшей к владетельному дому Европы. В ноябре 1912 года это событие активно обсуждалось в петербургских салонах. Говорили, что великий князь устроил личную жизнь вопреки всему — и своим обещаниям, и воле государя, и желанию матери, сочетавшись браком с бывшей женой гатчинского офицера. За совершенный проступок, говорили современники, он изгонялся из России, лишаясь прав и доходов из уделов. Однако проблема не решалась только наказанием великого князя. Неизбежно вновь вставал вопрос о престолонаследии, ведь следующий за Михаилом Александровичем великий князь — Кирилл Владимирович тоже был женат на разведенной женщине, в то время еще не принявшей православие. Борис Владимирович якобы был человеком «невозможного характера, а Андрей будто бы в чахотке». Слухи неистребимы, им можно доверять, их можно игнорировать, но как бы к ним ни относиться, они являются важным психологическим фактором. Граф И. И. Толстой, размышляя о Михаиле Александровиче и о Владимировичах, писал в своем дневнике, что «требуется издание нового указа о регентстве на случай смерти государя при малолетстве наследника, а Михаил Александрович, предназначаемый в регенты существующим указом, должен быть теперь устранен от этого. По-видимому, все это представляет картину полной дегенерации!..».

Современники, случается, более несправедливы к своему времени, чем потомки. Слова И. И. Толстого могут служить тому доказательством. «Картина полной дегенерации» была вызвана не глупостью или «злой волей» великих князей, а трагическим стечением обстоятельств. Право человека на счастье отрицать трудно. Потому-то Кирилл Владимирович и женился, нарушив все установленные правила и законы, на своей двоюродной сестре, а его младший брат — Андрей — жил с Матильдой Кшесинской, гражданской женой великого князя Сергея Михайловича, и даже имел от нее сына. Собственно говоря, и Михаил Александрович в конце концов предпочел личное счастье статусу потенциального наследника престола. Для осуществления своей цели он выбрал не самое подходящее время, когда его племянник находился между жизнью и смертью. Последнее обстоятельство было особенно болезненным для царя. Однако обо всем по порядку.

Великий князь Михаил Александрович был младшим и самым любимым сыном Александра III. Он родился 22 ноября 1878 года, а 10 декабря был крещен в церкви Зимнего дворца. Среди восприемников был и его державный дед — император Александр II. Не отличаясь выдающимся умом и талантами, Михаил, тем не менее, подкупал педагогов и воспитателей своей живостью, непосредственностью и искренностью. В отличие от стеснительного старшего брата, он не робел перед отцом, позволяя себе шутки, на которые в семье никто бы не отважился (например, облить самодержца водой). Разумеется, его «профессиональная» подготовка и обучение не продумывались так тщательно, как для цесаревича, но это, очевидно, не слишком беспокоило великого князя: в 1880-х годах никто не мог предположить, что когда-либо Михаил будет наследником престола, — Николай Александрович рос здоровым и крепким, да и болезнь среднего брата Михаила — великого князя Георгия Александровича — тогда еще не давала о себе знать.

Оказавшись в роли наследника (в 1899 году), но не получив титула цесаревича (о чем уже говорилось), Михаил Александрович, скорее, тяготился этой новой для себя династической ролью и был безмерно рад, когда у Николая II наконец родился мальчик. Не обременяя себя государственными заботами (хотя и являясь с 1901 года членом Государственного совета), Михаил Александрович находил удовлетворение в частной жизни. Как и все Романовы-мужчины, он служил, будучи в 1909 году произведен в полковники. Время шло, но «блестящий холостяк» не спешил жениться на принцессе крови. Причиной тому была любовь. Избранницей великого князя стала дочь московского присяжного поверенного Наталия Сергеевна Вульферт (урожденная Шереметьевская), до встречи с ним дважды успевшая побывать замужем. Первым ее мужем был дирижер Большого театра С. И. Мамонтов; второй — В. В. Вульферт — служил в лейб-гвардии Кирасирском Его Величества полку, в котором с 1898 года числился и Михаил Александрович. В 1899 году великий князь был пожалован во флигель-адъютанты..

Все обычно, в традициях романовского дома. Правда, существовало одно обстоятельство, которое позволяло говорить о Михаиле Александровиче как о великом князе, облеченном исключительным доверием государя: 1 августа 1904 года было объявлено, что в случае смерти «Его Императорского Величества» и до совершеннолетия наследника он становится правителем государства. Обладал ли он силой воли? По словам матери — императрицы Марии Федоровны, — в еще меньшей степени, чем старший брат. Современники вспоминали его как милого, симпатичного молодого человека, имевшего все данные быть хорошим конституционным монархом, но только в устоявшемся государстве, с твердым и хорошо налаженным аппаратом власти. По словам генерала Ю. Н. Данилова, «его скромная и искренняя натура сказалась и в его браке, соединившем его с тою, которую он избрал по влечению сердца, вопреки чопорным традициям царствующих домов». Не все были столь корректны в высказываниях, как генерал Данилов. Беспощадная А. В. Богданович, например, передавая свой разговор с Б. В. Штюрмером и вспоминая его слова о вымирании рода Романовых, называла Михаила Александровича дурачком. Впрочем, умственные способности великого князя нельзя увязывать с его желанием быть счастливым в браке.

Разговоры о женитьбе Михаил Александрович начал еще летом 1906 года, попросив у брата официального разрешения. Разумеется, разрешения он не получил. Изменять закон даже ради брата Николай II категорически отказывался. Не помогло и его обращение к матери, хотя императрица Мария Федоровна не знала, что делать, видя сына «в таком горе». У царя было стремление любыми способами не допустить рокового (то есть «брачного») исхода: он даже опасался отпустить брата в Данию, где тот мог отпроситься поехать к находившимся за границей Романовым. А кто поручился бы за то, «что она (любимая великого князя. — С. Ф.) не приедет к нему и они все-таки [не] повенчаются?» — писал он матери. В результате Николаю II удалось предотвратить нежелательный для династии брак младшего брата, но то было лишь начало…

В 1908 году царь вновь серьезно обеспокоился возможностью «необдуманного» шага Михаила Александровича. «Он говорит, — писал Николай II матери, — что думает вернуться домой в начале ноября, а что теперь поедет… в Англию. Я боюсь, что „она“ там». «Она» — это Н. С. Вульферт, на тот момент еще не разведенная с мужем. «Я ужасно боюсь с „ее“ стороны какого-нибудь решительного шага, который может сразу все испортить», — признавался царь. Время показало, что его страх не был напрасным. В сентябре 1909 года великий князь прислал Николаю II письмо, испрашивая разрешение поехать в отпуск, дабы совершить в одиночестве путешествие по Италии. В ответ получил нравоучение: служба — не забава, брат должен остаться при полку; поехать же можно будет в следующем году.

Понятно, что Николай II хотел оставить брата в России не только по причине формальных соображений — «быть самому примером для других». Проблема состояла в том, что Михаил Александрович собирался ехать за границу с Н. С. Вульферт. Для царя это был скандал («какое скверное впечатление получится для всех, если узнают, с кем он путешествует»). Старший брат настоятельно советовал младшему «не ехать с ней в поезде и не жить в одной гостинице вместе». Михаил Александрович поблагодарил за письмо, но желаемых самодержцем выводов делать не стал. В следующем году он совершил путешествие по Европе — без сопровождения свиты, но вместе с любимой женщиной. А в июле 1910 года у Михаила Александровича родился сын, очевидно, в честь покойного брата названный Георгием. В сложившихся условиях заключение брака было делом времени. Соответственно, и царю ничего не оставалось, как установить за великим князем негласный надзор.

В октябре 1910 года министр Императорского двора барон В. Б. Фредерикс сообщил министру внутренних дел П. А. Столыпину о намерении младшего брата Николая II совершить путешествие под фамилией Брасов, уведомив премьера о необходимости организовать за путешествующим наблюдение, «дабы о возможных случайностях своевременно предупредить и избавить Его Величество от беспокойства неизвестности, если бы извещения о местопребывании Его Высочества им не сообщались своевременно государю». Барон также указал, что все сообщается с ведома императора. Департамент полиции командировал трех агентов для незаметного сопровождения великого князя. Ввиду того, что имелись сведения о намерении Михаила Александровича вступить в брак, старшему из агентов вменялось в обязанность, «в случае получения сведений о приготовлении к этому браку, срочно донести Департаменту». Аналогичное наблюдение организовывали и в сентябре 1911 года — до возвращения великого князя (в январе 1912-го) обратно в Россию. В очередной раз Михаил Александрович отбыл в Европу в сентябре 1912 года, как обычно инкогнито (под фамилией Брасов). Вслед за ним отправился генерал-майор Корпуса жандармов А. В. Герасимов с особыми полномочиями, полученными годом раньше. Он должен был принять все возможные меры к недопущению брака Н. С. Вульферт и Михаила Александровича. Дипломатические миссии России в Европе обязывались оказывать генералу необходимое содействие, вплоть до помощи в проведении ареста лиц, на которых он мог указать.

Доверие к А. В. Герасимову было полное — ведь именно он в 1909 году расстроил уже подготовленное венчание великого князя. Дело обстояло следующим образом: в начале того года дворцовый комендант генерал В. А. Дедюлин рассказал Герасимову (тогда занимавшему пост начальника Охранного отделения) о матримониальных намерениях царского брата и попросил его содействия. Венчание Михаила Александровича должно было состояться в домовой церкви какого-то благотворительного учреждения — некий священник за крупное вознаграждение (не то пять, не то пятнадцать тысяч рублей) решился помочь влюбленным. Герасимов нашел этого священника и жестко с ним поговорил, вырвав клятву ни за какие деньги не венчать брата царя. Решив вопрос, генерал доложил об этом дворцовому коменданту. Достаточно скоро обо всем узнал и министр Императорского двора. Через некоторое время о Герасимове вспомнили снова и отправили за границу расстраивать «венчальные» планы Михаила Александровича. Однако на этот раз ничего сделать не удалось: великий князь и Н. С. Вульферт стали мужем и женой. Будущие супруги без сопровождающих лиц 30 октября 1912 года прибыли в Вену и остановились в отеле «Тегетгоф» (Tegethof). Полицейские сводки сухо сообщили о случившемся:

«В тот же день, в 4 часа пополудни великий князь и г-жа Вульферт проехали в сербскую церковь св. Саввы (Weitgasse, 3), где и совершился обряд бракосочетания.

Запись произведена была при этом следующая: Михаил Александрович, русский великий князь, род. 22 ноября 1878 года в Санкт-Петербурге, и дворянка Наталия Брасова, род. 7 июня 1880 г[ода] в Pezowa, близ Москвы. <…> Для всех окружающих великого князя и г-жу Вульферт лиц поездка их в Вену осталась совершенно неизвестной».

Герасимов смог лишь достать официальную копию брачного свидетельства, заплатив за документ 500 или 600 крон. «Свадьба была очень скромная, — вспоминал генерал, — свидетелями были старик церковный служка и его жена».

Седьмого ноября царь написал матери, что между ним и братом «сейчас все кончено, потому что он нарушил свое слово». «Ему нет дела ни до твоего горя, ни до нашего горя, ни до скандала, который это событие произведет в России, — жаловался Николай II матери. — И в такое время, когда все говорят о войне, за несколько месяцев до юбилея Дома Романовых!!! Стыдно становится и тяжело».

Действительно, в глазах царя поступок брата выглядел совершенно неприличным: помимо того, что брак был заключен с нарушением «Учреждения об Императорской фамилии», без согласия монарха, это произошло во время болезни цесаревича Алексея, трагический исход которой делал Михаила Александровича наследником престола. Опасаясь, что в этом случае он никогда не сможет легализовать отношения с Н. С. Вульферт, великий князь и поспешил на венчание в Вену. Эгоизм возобладал над всеми остальными чувствами, легко превозмог и горе матери — смерть ее брата — короля Дании Фридриха VIII. В условиях сложной международной обстановки (8 октября 1912 года открылись военные действия между Балканским союзом и Турцией), когда европейский мир в очередной раз висел «на волоске», правитель крупнейшей европейской державы должен был уделять достаточно много времени решению семейно-династических проблем, демонстрируя свою «твердость» и «жесткость».

Первоначально Николай II хотел скрыть известие о женитьбе брата, но поняв, что это невозможно, решил, что великому князю лучше в Россию не возвращаться. Рано или поздно все узнали бы о случившемся и удивились, если бы Михаила Александровича никак не наказали, тогда как с другими поступили очень строго. Брат царя был изгнан со службы, лишен флигель-адъютантского чина и права на условное регентство, полученное после рождения цесаревича Алексея. Однако как частный человек Михаил Александрович был счастлив. Супруги-изгнанники вели приятный образ жизни — то в Париже, то в Лондоне, то в Каннах. По словам посла Франции в России М. Палеолога, «сбылось то, чего [так] желала Наталия Сергеевна».

Действительно, госпожа Вульферт давно добивалась официального оформления брака с Михаилом Александровичем, будучи, по мнению того же Палеолога, особой не только интеллигентной, но также ловкой и энергичной. Именно эти качества и раздражали родных царского брата. Морганатическая супруга великого князя Павла Александровича — княгиня Палей откровенно признавалась: «Мы знали, что он (Михаил Александрович. — С. Ф.) был человеком бесхарактерным, всецело находившимся под влиянием своей жены, г-жи Брасовой…» В результате великий князь отсутствовал на праздновании 300-летия дома Романовых, как тогда казалось — надолго (если не навсегда) удаленный от какой бы то ни было власти. Даже в «Новом энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона было объявлено, что он вступил в морганатический брак, а супруга его получила фамилию Брасова.

Для политически грамотных читателей комментировать данное обстоятельство нужды не было: нарушив закон, Михаил Александрович не мог рассматриваться в качестве наследника российского престола. Своеобразно доказывалось это и в брошюре, посвященной десятилетию со дня рождения цесаревича Алексея Николаевича. «От времен седой старины и до наших дней, — подчеркивал ее составитель, — русский народ с понятием государя неразрывно связывает понятие наследника его в прямом колене. Он, безусловно, подчинял себя только прямой отрасли „от царского колена“. Так было искони, так осталось и теперь. Многое изменилось в русской жизни и в русских обычаях, но не изменилось отношение народа к верховному вождю своему, не изменились его воззрения на преемственность царской власти»[86].

Таким образом, громко заявлялось о том, что наследник — это сын правящего монарха, а не его ближайший родственник. Соответственно заявленному, от официальных публицистов требовалось всячески подчеркивать, что порфирородный ребенок, переживший тяжелую болезнь в 1912 году, полностью оправился и состояние его здоровья позволяет не беспокоиться за будущее, которое рисовалось радужными красками. «И ныне, — резюмировал в 1914 году составитель брошюры, — празднуя десятую годовщину дня рождения возлюбленного сына своего, государь с отрадой в душе видит, что на добрую почву пало посеянное им, не погибнет великий труд его жизни». Завершало брошюру наивное стихотворение:

Небо хранит тебя, милый,

Царственный отрок, родной:

Будут служить твои силы

Руси великой, святой.

Итак, цесаревич Алексей Николаевич рассматривался как единственный полноправный наследник всего достояния Российской империи, причем не только по закону, но и в соответствии с «традицией». То, что в истории Императорского дома Романовых случалось и по-другому (например, в 1825 году, когда бездетному Александру I наследовал брат Николай I), в расчет не бралось. Тем самым давался однозначный ответ тем, кто предлагал царю изменить закон о престолонаследии (в частности, великому князю Николаю Михайловичу, предложившему в связи с болезнью цесаревича в 1912 году передать права на трон роду старшей сестры Николая II, великой княгини Ксении Александровны).

***

Предвоенное пятилетие — время многочисленных официальных торжеств, имевших общегосударственное (и церковно-политическое) значение. Для царя они были доказательством того, что революция 1905 года — не тревожный симптом разрушающейся связи монарха и его народа, а внутреннее «нестроение», вызванное скорее внешними обстоятельствами. В таких условиях сильный премьер, отстаивавший неразрывность идеи «успокоения» и реформ, мог только раздражать. П. А. Столыпин должен был разделить участь С. Ю. Витте. Лишь трагедия 1 сентября 1911 года, когда Столыпина смертельно ранил агент полиции и провокатор Д. Г. Богров, не позволила царю отправить своего первого министра в отставку. Но у назначенного на его место В. Н. Коковцова не могло быть сомнений в том, что Николай II желает видеть в премьере исполнителя своей самодержавной воли, не нового Столыпина — властного и сильного, умевшего «дружить» с Думой и добиваться претворения в жизнь намеченных задач, а чиновника, понимающего пределы собственной власти не только «по закону», но и в соответствии с представлениями об этом царя.

Спустя месяц после смерти П. А. Столыпина в разговоре с Коковцовым императрица Александра Федоровна откровенно предупредила его: «Мы надеемся, что вы никогда не вступите на путь этих ужасных политических партий, которые только и мечтают о том, чтобы захватить власть или поставить правительство в роль подчиненного их воле». Разумеется, новый премьер заверил, что всегда старался быть «вне всяких партий», не забыв упомянуть и об усложнившемся положении — «в Думе нет более того сплоченного умеренно-консервативного большинства». Слушая его, Александра Федоровна неожиданно заметила, что премьер постоянно сравнивает себя со Столыпиным: «Мне кажется, что вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало… Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль и должен был стушеваться, так как ему нечего было больше исполнять. Жизнь всегда получает новые формы, и вы не должны стараться слепо продолжать то, что делал ваш предшественник. Оставайтесь самим собою, не ищите поддержки в политических партиях; они у нас так незначительны. Опирайтесь на доверие Государя — Бог вам поможет. Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить вам место, и что это — для блага России».

Проще говоря, — Александра Федоровна искренне верила в возможность вернуться в прошлое, восстановив самодержавие в дореволюционных масштабах. Времена изменились, следовательно, должны измениться и политики. Вспоминая дела давно минувших дней, барон М. А. Таубе писал, что после убийства П. А. Столыпина идея «объединенного правительства» была похоронена, а «внутренняя борьба ведомств и соответствующих министров продолжалась подчас подлинно безрезультатно».

Мечтавший о восстановлении самодержавия во всей полноте, Николай II только укреплял «самодержавие» своих чиновников, оставляя за собой право в любой момент отправить их в отставку. Помыслы царя были по-своему честны и благородны. Самодержавная «идея» (так, как он ее усвоил) заставляла Николая II с болью вспоминать манифест 17 октября 1905 года — ведь он с детства усвоил: права царя на неограниченную власть — не политического происхождения, а религиозного. Неслучайно С. Ю. Витте, отмечая развитие государственных пороков царя — как правителя самодержавного и неограниченного, четко (в двух словах) сформулировал credo Николая II: «Бог и я». Такая жизненная установка определяла и отношение к народу, идеализировавшемуся несмотря ни на что.

Удивлявшее многих современников благоволение царя к Союзу русского народа, возникшему в ноябре 1905 года, думается, не в последнюю очередь определялось его верой в исконный монархизм «простого мужичка», в грозные годы революции вставшего на защиту монархии и монарха. Так, 23 декабря 1905 года Николай II принял большую депутацию «союзников» во главе с председателем Главного совета Союза русского народа А. И. Дубровиным, который поднес царю и наследнику значки членства в СРН. Значки были приняты; царь просил передать свою благодарность всем русским людям, примкнувшим к СРН, особенно крестьянам, и призвал русский народ в трудный час к единению.

В июне 1907 года все газеты опубликовали текст телеграммы царя на имя Дубровина. «Передайте всем председателям отделов и всем членам Союза русского народа, приславшим Мне изъявление одушевляющих их чувств, Мою сердечную благодарность и готовность служить престолу и благу дорогой родины. Уверен, что теперь все истинно верные и русские, беззаветно любящие свое отечество сыны сплотятся еще теснее и, постоянно умножая свои ряды, помогут Мне достичь мирного обновления нашей святой и великой России и усовершенствования быта ее народа. Да будет же Мне Союз русского народа надежною опорою, служа для всех и во всем примером законности и порядка. Николай».

Переписавший текст телеграммы в свой дневник граф И. И. Толстой констатировал, что царь всецело сочувствует ретроградным учреждениям черносотенцев и преисполнен радости по поводу роспуска Второй Государственной думы. Действительно, царская телеграмма не могла не обескуражить, — ведь даже в правых кругах Дубровин имел чрезвычайно плохую репутацию (Б. В. Никольский, например, называл его «противным, грубым животным»). Но дело было не в Дубровине, а в организации, которую он возглавлял. Царь верил, что Союз русского народа объединяет миллионы его верноподданных, что для этих миллионов слова о самодержавии — не пустые фразы. К тому же и устав СРН гласил: «Благо Родины — в незыблемом сохранении православия, русского неограниченного самодержавия и народности», причем самодержавие «создано народным разумом, благословлено Церковью и оправдано историей; самодержавие наше — в единении царя с народом».

Это были мысли самого Николая II, политически воспитанного в духе старой уваровской триады. Безусловно, прав петербургский историк С. П. Подболотов, указывающий, что «Николай II с его патриархальным видением своей политической роли никогда не собирался заниматься партийной политикой. Сотрудничество царя с СРН и прочими монархическими организациями более носило характер взаимного ободрения, чем осуществления политической программы». Движение имело сочувствующего, но достаточно индифферентного царя, а роман с черной сотней так и не перерос в брачный союз. Самодержец не мог допустить появления рядом с собой влиятельного «вождя русского народа».

Конечно, черносотенцы были политическими единомышленниками Николая II, утверждая, что Россия не нуждается в партиях и законодательной Думе. Но единомышленники — это не «партийные соратники». Лидеры черной сотни полагали, что если коленопреклоненно попросить царя, то Россия легко вернется в прежнее состояние. Николай II, сожалевший о сделанных в революционные годы уступках, был более трезв. По мнению исследователя С. А. Степанова, «вряд ли можно утверждать, что Николай II считал необратимыми свершившиеся перемены. Но он пытался в первую очередь уберечь оставшуюся у него власть и сдерживал нереалистические поползновения своих союзников». В столыпинскую эпоху, после государственного переворота 3 июня 1907 года, крайне правые не сумели вписаться в политическую систему, одним из архитекторов которой и был премьер. «В то время как политическое половодье бурлило и выплескивалось через узкое третьеиюньское русло, они вели бесконечные споры о том, можно ли восстановить самодержавную преграду».

Споры спорами, в нашем случае интереснее отметить единомыслие «союзников» с царем по принципиальному вопросу — о самодержавии. Неслучайно, по словам Витте, вся система государя состояла в качании на политических качелях, на одной стороне которых находился «порядочный, но недалекий Столыпин, а на другой — негодяй, тип лейб-кабатчика Дубровин». Когда власть окрепла, а революционная волна пошла на убыль, Николай II изменил тактику, вновь вернувшись к идее личного общения со своим народом. Полтавские торжества, проходившие летом 1909 года, в 200-ю годовщину победы войск Петра I над шведами, предоставили образец для встреч с крестьянами, инсценированных Министерством внутренних дел в 1911 году (в Харькове и Чернигове) и в Беловежской Пуще годом позже. Однако, по мнению Р. Уортмана, «восторг, вызванный полтавскими торжествами, лишь четче размежевал монархию с новой политической нацией».

Воистину так! Новая политическая нация для Николая II была чем-то инородным, опасным, не «истинным». Он, царь, должен быть единственным предметом национальных чувств, ни Дума, ни сановники не могут и не должны с ним конкурировать. 26 июня 1909 года царь провел в оживленной беседе с полтавскими мужиками более трех часов, оставшись в восторге от встречи. На следующий день, 27 июня, за завтраком Николай II произнес речь, в которой ни разу не упомянул ни правительство, ни Думу, уповая на «единение царя с народом» и вновь подтверждая личный характер собственного правления. Как здесь не вспомнить, что приемы многочисленных черносотенных делегаций являлись результатом недоверия, которое испытывал царь к депутатам Государственной думы. В народных избранниках, вспоминал генерал А. А. Мосолов, он видел представителей не народа, а интеллигенции. Крестьянские делегации — совсем другое дело. С ними царь встречался охотно, говорил подолгу и приветливо, не утомлялся. «Так было на полтавских торжествах».

В те годы царь все более идентифицировал себя со своими предшественниками, вдохновлялся их успехами, начал даже осознавать себя военным вождем — по образу Петра I и Александра I. В это время царь часто говорил, что в случае войны возьмет на себя роль главнокомандующего. В начале 1911 года планировалось проведение в Зимнем дворце военной игры с картами под руководством Николая II. Лишь вмешательство великого князя Николая Николаевича, полагавшего, что игра может поставить всех в неловкое положение, заставило царя отказаться от этой затеи.

Итак, «национальный сценарий» восстановлен, вера в народ — подтверждена. После 1911 года не стало масштабного и яркого Столыпина, «заслонявшего» самодержца. Николай II мог тешить себя надеждой на восстановление старых политических «форм». Своеобразным напоминанием об этом можно считать открытие в Москве в мае 1912 года перед храмом Христа Спасителя памятника императору Александру III. Монарх изображался сидящим на троне, с царскими регалиями и в короне. Р. Уортман пишет, что «памятник отражал представления Николая II о том, что божественное предназначение, которое царь обретает во время коронации, — это единственный источник самодержавной власти». Власть царя сакральна, ибо он — помазанник Божий; коронация — религиозное действо. Памятник должен был стать зримым доказательством этой важной для царя мысли. Потому он и приехал в Москву, в которой не был с 1903 года!

Вера Николая II в свои «сакральные» права, сочетавшаяся с убеждением в преданности ему «простого народа», искусно поддерживалась «верноподданнической» прессой, в то время много писавшей о государе — надежде земли. Пример сказанному — опубликованное в день рождения Николая II стихотворение некоего священника Ев. Б. под характерным названием — «Боже, Царя храни!».

Солнышко майское ясное

С неба лучи свои льет;

Звон колокольный торжественный

В храм призывает народ.

В день Государя рождения,

Бога — Владыку моля,

В тихой молитвенной радости

Слилась родная земля.

Жизни Всесильный Подателю,

Дай, чтоб Помазанник Твой навеки

Царствовал долго во здравии,

Волей Твоей Всеблагой!

Трон Его — Предков наследие, —

Славы России залог,

Молим: храни Всемогущею

Силой Твоею, наш Бог.

Нашему Солнышку красному,

Светлой надежде земли,

Счастья народа хранителю,

Счастье, Всевышний, пошли!..

Итак, царь — хранитель народного счастья, гарант светлого будущего своего народа. Революция прошла — и все стало как прежде. Но отвечал ли народ взаимностью? Блажен, кто верует! Даже православные епископы были далеки от безоглядной веры в «простой народ», откровенно предупреждая о возможных трагедиях грядущего дня. Патриархальная связь с монархом-отцом была разрушена.

В те же годы официальных празднеств и торжеств епископ Екатеринославский Агапит (Вишневский) прислал в Святейший синод отчет, в котором характеризовал моральное состояние своей паствы:

«В религиозно-нравственном отношении, — пишет владыка, — прихожан епархии можно разделить на три группы. К первой категории, к сожалению, очень малочисленной, принадлежат люди русско-православного мировоззрения и старинного домостроевского уклада жизни. Занимаясь хозяйством, трудясь из-за материальных интересов не менее других, они, однако, подобно Аврааму, ясно сознают и постоянно помнят, что на земле сей они только „странники и пришельцы“. А потому не прилепляются к земному шару всей душой. Думают о Боге и о спасении своей души, о райских блаженствах святых и об адских мучениях грешников, хотя и представляют себе все это довольно грубо и материально. Люди эти честны, трезвы и целомудренны. Имеют в сердце своем страх Божий и каждый шаг свой делают осмотрительно, стараясь проверить его с своим упованием. <…> Сектантов и разных современных вольнодумцев отрицают всей душой, считая их хуже язычников, и за великий грех почитают входить с ними в общение. <…> Но с другой стороны, если из этой категории уклонится кто-либо в сектантство, то уже делается сектантом-фанатиком, упорным и непримиримым врагом Православия.

Вторая категория прихожан — категория, по численности своей самая большая. Это люди земли, „сыны человеческие“, с головой ушедшие в житейскую суету сует. Земля как главный источник их существования, и „душа“, в известном смысле известной земельной единицы, служат главным предметом их дум и разговоров, основным мотивом их поступков и деятельности. Верят эти люди в Бога, вечную загробную жизнь, верят в Церковь и во все церковные обряды. Но вера эта у них очень неясная, какая-то туманная, расплывчатая, перепутана с преданиями глубокой старины и с суевериями, а потому не проникает глубоко в их жизнь и не имеет на нее нравственного влияния. В жизни, в своих отношениях к миру и к близким люди эти не руководствуются религиею, а всегда поступают по житейским расчетам и соображениям. С утра до вечера, и в будни, и в праздники они всегда в труде, в хлопотах, в суете и работе. Им „всегда некогда“, все не время, все недосуг. Храм Божий они посещают, но исправно только по большим праздникам, в воскресные же дни — изредка. <…> К духовенству относятся почтительно, но официально. <…> Пьянства, воровства и других грубых, наглядных пороков среди категории этой не замечается. Но ложь, всякие обманные ухищрения и вообще недобросовестность среди них — обычные явления. В сектантство из этой категории уклонений почти не бывает. <…>

Наконец, третья категория. Это, в большинстве своем, молодое поколение, невоспитанное, необузданное, беспринципное, которого коснулся современный тлетворный дух отрицания и сомнения, дух гордыни и неповиновения. Под влиянием новых идей, усердно распространяемых и левою прессою, и брошюрами, и ораторами революционного направления, а в особенности под влиянием порнографической лубочной литературы, современная молодежь исповедует только „культ плоти“ и делается совершенно индифферентной к религии вообще. Более того, делается кощунственно-неверующей, дерзкой и нахальной. Не хочет верить ничему святому, духовному, вечному, считая все это „выдумкою попов“ и правительства ради корыстных целей и порабощения простого темного народа. Над духовенством смеются и издеваются, при встрече с ним демонстративно не желают поклониться и вообще стараются держать себя вызывающе. Не признают и родителей своих и вообще авторитета старших. Пьянствуют, развратничают, хулиганствуют. В храм являются очень редко, разве только в самые большие и торжественные праздники: в Пасху, храмовый день, Рождество Христово, Новый год, Крещение. <…> Хозяйственным, земледельческим трудом заниматься они не любят. Стараются находить для себя более легкий труд и веселую компанию товарищей. Мечтают о новой революции, от которой ждут для себя „земного рая“, то есть всяческих благ и удовольствий для тела, а главное — ничегонеделания (курсив мой. — С. Ф.).

В обществе они совершенно оттеснили старших и являются первыми крикунами и застрельщиками. <…> Далеко отстоя от храма и Церкви по своему религиозно-нравственному настроению, они, однако, очень любят толковать о церковных делах, а особенно о церковных доходах, которые, по своему невежеству, преувеличивают в десятки раз, и распоряжение которыми мечтают забрать в свои руки. В случае какой-либо оплошности духовенства они же являются первыми подстрекателями и жалобщиками на него по начальству.

Вот три элемента современной деревни и современного прихода».

После таких признаний можно ли было говорить о жизненности идеалов «православия, самодержавия и народности»? Вопрос риторический. «Грядущий Хам», о котором (правда, по другому поводу) еще в 1906 году писал Д. С. Мережковский, был представлен епископом Агапитом во всей его неприглядной наготе. О том, что «христианская хрупкая тоненькая оболочка легко спадает с наших мужиков», в том же 1906-м писал и генерал А. А. Киреев. Но для Николая II это не было столь очевидно, как для его более чутких современников. И после революции он верил «в мужика», не сомневаясь в том, что простой народ никогда более не пойдет против помазанника Божьего. Участвуя в праздновании юбилеев исторических событий, царь воспринимал себя как полноправного представителя русского народа и династии, а сами юбилеи — как личные праздники. В августе 1912 года Николай II участвовал в торжествах, посвященных 100-летию Бородинского сражения, и беседовал с приветствовавшими его крестьянскими старшинами. Для него они были представителями русского крестьянства в целом. Религиозный тон празднества заставлял царя верить в то, что все вернулось «на круги своя» (тем более что по настоянию московских монархически настроенных дворян в приветственной речи Николая II назвали самодержавным монархом). Неудивительно, что на Бородинские торжества депутаты Государственной думы не были приглашены.

Следующий, 1913 год для Российской империи также был юбилейным — исполнялось 300 лет царствующему дому Романовых. Торжественное празднование должно было продемонстрировать силу и мощь династии, доказать «вкорененность» самодержавных принципов «в плоть и кровь» русского народа, его «природный монархизм». Разумеется, что в проведении подобных торжеств особое место отводилось православной церкви, которая должна была своим религиозным авторитетом способствовать приданию празднику всенародного характера.

Однако цели и задачи властей явно диссонировали с политическими реалиями того времени. Столь громко отмечаемый юбилей наводил некоторых современников, в частности В. Б. Лопухина, «на мысли о будущем царского Дома», перспективы которого на распутинском фоне представлялись им грозными. Впрочем, далеко не всех. Крайне правые круги смотрели на торжества совсем по-иному, надеясь окончательно убедить самодержца в необходимости отмены акта 17 октября. По словам В. С. Дякина, «весь ход торжеств демонстрировал отрицательное отношение Николая II к навязанной ему „конституции“. Из написанного Кривошеиным проекта юбилейного манифеста были вычеркнуты слова о единении с „выборными от народа, призванными… к участию в законодательстве“». Царь первоначально не желал даже приглашать думцев на выход в Зимнем дворце.

Повторялась история годичной давности — рассматривая 300-летие как личный праздник, царь не желал видеть членов Государственной думы, претендовавших, как и он сам, на право называться представителями русского народа. Даже представители православной церкви, в 1905 году надеявшиеся на то, что царь позволит созвать Поместный собор, к 1913 году не искушали судьбу соответствующими обращениями к самодержцу. В «Благословенной грамоте Святейшего Синода», подписанной всеми его членами, не содержалось хотя бы завуалированной просьбы решить наконец проблемы «церковных нестроений». Составленная в духе прежних восторженно-подобострастных посланий, грамота казенными фразами говорила о чувствах «беспредельной преданности» царю многомиллионных «чад Церкви», подчеркивая, что он «не раз засвидетельствовал пред лицом народа Твоего, что только в единении с Церковью все благо народа, только в православии — спасение народности нашей, только в неразрывном союзе Церкви с государством — сила и мощь Руси родной».

Кичливая напыщенность грамоты лишний раз давала критикам повод говорить о безусловном подчинении Церкви царству и об обслуживании православными клириками государственных интересов. Примечательны в этой связи воспоминания о 300-летии дома Романовых митрополита Вениамина (Федченкова), одного из представителей «ученого монашества», с 1913 года являвшегося ректором Тверской духовной семинарии. «Всюду были отданы приказы устраивать торжества. Заготовлены особые романовские кругленькие медали на Георгиевской треугольной ленточке. Но воодушевления у народа не было. А уж про интеллигентный класс и говорить нечего. Церковь тоже лишь официально принимала обычное участие в некоторых торжествах. По-видимому, торжество предназначалось к поднятию монархических чувств против будто бы убитой революции. Но это не удалось. И вся эта затея была тоже искусственной» (курсив мой. — С. Ф.).

Примечательно, что подобное заключение делал человек, в то время не потерявший связи с крестьянской средой, из которой вышел, и одновременно имевший возможность наблюдать отношение к юбилею церковной иерархии. Для Вениамина было очевидно, что монархические чувства как среди «культурных слоев» населения, так и в народной среде ослабели и торжества задумывались для укрепления царского авторитета. Но можно ли без воодушевления решать эту задачу? Очевидно, нет. Потому-то Вениамин и приходил к выводу о «малой торжественности» торжеств, — ведь «отбывалась временная повинность». Этот факт, думается, ясно показывал, что процесс десакрализации власти после революции 1905 года стал необратим (что, тем не менее, откровенно игнорировалось самодержцем).

1913 год начался с выпуска (1 января) серии российских почтовых марок разного номинала, на которых изображались все российские самодержцы, вплоть до императора Николая II. Однако подобная «презентация власти» оказалась не вполне удачной — почтовые чиновники не решались ставить штемпель на марки, боясь «замарать царский портрет». В итоге, по докладу министра Двора В. Б. Фредерикса, марки с портретами изъяли из обращения в том же 1913 году. По мнению современного петербургского исследователя С. И. Григорьева, так закончился этот проект, — «вероятно, последняя попытка введения новых форм репрезентации образа Верховной власти в Российской империи». Неудача, думается, была вполне закономерна: отношение к царю как к известной государственной персоне, чье изображение используется «для технических нужд», трудно увязывалось с представлениями о самодержце как «земном боге», по крайней мере — помазаннике Божьем.

Разумеется, изображения царя украшали некоторые предметы быта его подданных, но считать это нормой никак нельзя. Как полагает Р. Уортман, предметы такого рода «ослабляли харизму монарха, который претендовал на то, чтобы быть величественным воплощением русской религии, русского государства и русской нации». По его мнению, многие из тех, кто относился с почтением к монарху, ощущали, что новые формы репрезентации унижают его достоинство, делая похожим на руководителей западных правительств. Возможно ли было избежать подобной «похожести», в то же время не ослабив «харизму»? Сказать трудно. Скорее всего, данная задача не имела однозначного решения. Царь хотел совместить «и то, и это», быть и «демократом», и самодержцем. О том, насколько ему удалось задуманное — разговор впереди.

…Юбилейные торжества открылись богослужением 21 февраля 1913 года в Казанском соборе столицы. Литургию совершал митрополит Петербургский Владимир (Богоявленский) в сослужении целого сонма архиереев: митрополита Сербского Димитрия, Киевского — Флавиана, Триполитанского — Александра и многих других. В соборе, где помимо Императорской фамилии и представителей правящих домов Европы собрались члены Государственного совета и Государственной думы, представители армии и флота, делегаты от различных обществ и сословий, находился и антиохийский патриарх Григорий IV, сослуживший после литургии молебен. От имени российской Церкви императора поздравили все члены Святейшего синода во главе с митрополитом Владимиром. Николаю II преподнесли большую (14 на 17) икону Знамения Божией Матери 1630 года. Кроме того, архиепископ Антоний (Храповицкий), будущий Первоиерарх Русской заграничной церкви, специально «на 21 день февруария 7421 года», составил особую молитву, стилизованную под старославянский язык. Молитва эта, по благословению Святейшего синода прочитанная во всех церквях империи 21 февраля (в конце царского молебна), отличалась столь высокопарным стилем и была так «цветиста», что смысл ее не сразу мог быть понят.

Вольно или невольно, но Святейший синод своими речами, заявлениями и молитвами лишь содействовал созданию ложной атмосферы апофеоза самодержавия, в которой Николай II мог предаться мечтам о необходимости возвращения к старому, дореволюционному, политическому строю. Записывая в дневник впечатления о дне 21 февраля 1913 года, император отметил свое радостное настроение, напомнившее ему коронационные торжества 1896 года. Примечательно, что, по сообщению М. В. Родзянко, во время торжественного богослужения 21 февраля в Казанском соборе находился и Григорий Распутин. Рассказывая об этом, председатель Государственной думы перепутал факты и вымысел. Он писал, что на «старце» был надет наперсный крест на золотой цепочке. Не сомневаясь в том, что сибирский странник мог присутствовать в Казанском соборе 21 февраля 1913 года, стоит отмести как выдумку указание на священнический крест, в котором Распутин пришел на торжественное богослужение. В 1913 году он действительно принимал участие в торжественных богослужениях, на которых присутствовали высочайшие особы. Протопресвитер русской армии и флота Г. И. Шавельский вспоминал, как в 1913 году, в Костроме, «старец», стоявший на левом клиросе собора, молился вместе с царской семьей, стоявшей за правым клиросом. «Очевидно, — писал отец Георгий, — так было повелено: иначе его попросили бы уйти оттуда».

Весной того же 1913 года состоялось торжественное прославление патриарха Гермогена (Ермогена), сопричисленного православной церковью к лику святых. Прославление патриарха именно в год 300-летнего юбилея правившей тогда династии, разумеется, нельзя считать случайностью. В статье о новом святом, опубликованной в апреле «Церковными ведомостями», заявлялось о целом ряде чудотворений, произошедших на его могиле, и о том, что православные жители Москвы обратились в Святейший синод с ходатайством о сопричтении патриарха к лику святых «как великого молитвенника за Святую Русь». Святейший синод, в свою очередь, поднес царю всеподданнейший доклад, в котором, изложив дело, приурочил прославление к воскресному дню 12 мая, озаботившись составлением особой службы святителю. В статье сообщалось также, что 4 апреля, ознакомившись с докладом, император написал на нем о своем удовлетворении («Прочел с чувством истинной радости»). Впрочем, на торжества Николай II не прибыл, отправив в Москву лишь поздравительную телеграмму. Во время московских торжеств он находился в Германии на бракосочетании Виктории-Луизы Прусской (с 9 по 12 мая) и даже не упомянул (в своем дневнике) о происходившем в то время церковном прославлении святителя.

После участия в прославлении святого Серафима Саровского самодержец более не присутствовал на всероссийских церковных торжествах, имевших место после революции 1905–1907 годов. Его не было в июне 1909 года на втором прославлении великой княгини Анны Кашинской; в мае 1901-го — на праздновании перенесения святых мощей преподобной Евфросинии Полоцкой; в сентябре 1911-го — на прославлении святителя Иоасафа Белгородского. Делать из этого какие-либо принципиальные выводы, полагаю, не следует (ведь все решения Святейшего синода утверждались не кем иным, как самодержцем), но отметить — стоит. Если Саровский старец был для императора близким, «своим» святым, поездка на прославление которого летом 1903 года была не данью необходимости, а потребностью верующего сердца, то другие праведники, канонизированные в его царствование, не вызывали у Николая II столь глубоких чувств.

Впрочем, вернемся в 1913 год. Вернувшись в Россию, Николай II с семьей 15 мая отправился в большое путешествие по памятным для династии историческим местам. С 16 по 28 мая он побывал во Владимире, Суздале, Нижнем Новгороде, Костроме, Ярославле, Ростове, Переславле и Москве, а также в некоторых пригородных монастырях. Везде, где бывал император, православная церковь устраивала торжественные богослужения, крестные ходы и т. п. Николай II встречался с «народом» — принимал волостных старшин, представителей духовенства, хуторян. Разумеется, были встречи с должностными лицами губерний, с местным дворянством. 25 мая царь поклонился гробнице патриарха Гермогена. Пребывание в Первопрестольной вновь, как и в 1912 году, напомнило Николаю II коронационные торжества 1896 года. В целом впечатления от путешествия остались у царя самые радужные. «Въехали в свой дом с отрадным чувством исполненного долга», — записал он в дневнике 28 мая.

Однако на этом празднование юбилея не завершилось. 1 июня в Большом Царскосельском дворце Николай II принял придворное духовенство и служащих Министерства Двора. По случаю 300-летия клирики поднесли ему большую икону Федоровской Божьей Матери, а служащие — статую патриарха Филарета Никитича, основателя династии Романовых. Статую разместили в государевых покоях. Подношения были со смыслом — икона Покровительницы рода и изваяние отца царя Михаила Федоровича напоминали о незыблемости идеалов «православия, самодержавия и народности» с давних пор и «до веку». Николай II был не только наследник по крови (по крайней мере, с формальной точки зрения), но, что гораздо важнее, — наследник Московского царства по духу. Он — представитель народа, который, к слову сказать, в лице Григория Распутина в тот же день 1 июня встречался с венценосцем.

У Николая II, воспринимавшего свою власть как служение России и русскому народу, по логике, не должно было быть секретов от верноподданных. Они имели право все знать о царе. Очевидно, Николай II именно так и думал, пропустив через личную цензуру книгу о самом себе, написанную профессором А. Г. Елчаниновым. Р. Уортман, обративший внимание на труд Елчанинова, справедливо указал, что при изложении материала профессор склоняется то к панегирику, то к демократической пропаганде. «Основное значение книги „Царствование Государя Императора Николая Александровича“, — полагает исследователь, — заключается, однако, не в ее воздействии на русскую публику того времени, а в ее воздействии на самого царя».

Очень точное наблюдение! Книга рассказывала всем, как Николай II понимал свою власть и как он хотел, чтобы ее понимал народ. Царь лично вымарал предложение, утверждавшее, что «Государь Император считает своими ближайшими сотрудниками в законодательной деятельности призванные Им к жизни обновленный Государственный совет и Государственную думу». Считая изменение государственного строя в 1905–1906 годах своей ошибкой, он решил, что если уж невозможно скрыть совсем ее результаты, то хотя бы не надо их «выпячивать». Царь поступал так же, как человек, случайно замаравший одежду и раздражающийся оттого, что на нее пристально смотрят окружающие.

Книга состоит из двенадцати разделов, в которых последовательно рассказывалось о царе как «державном кормчем» Русской земли; о «венценосном труженике»; его личной жизни и жизни его семьи; об охоте, развлечениях и театре; о царских детях; о православии самодержца; об отношениях царя и народа; царя и армии; о народных торжествах; государственных преобразованиях и государевой работе; наконец, о высоком значении царского служения. Книга открывается пространной цитатой статьи о «чине действия Священного Коронования». Таким образом, подчеркивается роль императора как помазанника, принимающего царство с молитвой к Богу, дабы Он наставил его «в великом служении, яко Царя и Судию Царству Всероссийскому, да будет сердце Его в руку Божию, во еже вся устроити к пользе врученных Ему людей и к славе Божией, яко да в день суда Его непостыдно воздаст Ему слово». Внимание читателя обращается на молитвенный подвиг царского служения, цель которого — благо подданных. Заявив о столь высоком предназначении самодержавной власти, профессор А. Г. Елчанинов начинает излагать историю повседневной жизни Николая II.

Царь (в духе Петра I) представлен «работником на троне», рано встающим (в 8, а иногда и в 7 часов утра); первый завтрак («простой и умеренный») заканчивающим к 9 часам, после чего приступающим к работе в своем кабинете. Хотя с 10 до 11 предусматривалась прогулка (с любимыми собаками породы колли), «но на самом деле» Николай II уже с 10.30 принимает чинов двора. В 11 часов — лично пробует пищу полков (поочередно — либо лейб-гвардии Собственного Его Величества пехотного, либо — Конвоя). Далее следуют доклады, прерываемые 13-часовым обильным завтраком, хотя также «простым и скромным». Около 14 часов у царя — вновь приемы, продолжающиеся до 15–16 часов. Потом — час отводится прогулке, час проводится в кругу семьи и — работа, работа, работа, до 20 часов (когда подается обед). Проведя с семьей за обедом полтора часа, царь снова работает, ложится спать не ранее полуночи. «Не менее 10 и часто до 12 часов в сутки работает Державный Хозяин Земли Русской, — сообщалось читателям, — в том числе — не менее четырех часов один, не более семи часов спит, не более пяти-шести часов уделяет на принятие пищи и общение, в виде отдыха, с Семьей».

В изложенном ошибки или сознательного обмана не было, что подтверждается и более поздними сообщениями царских слуг, оставивших на этот счет свои воспоминания. Описывая распорядок жизни Николая II, личный камердинер Александры Федоровны А. А. Волков лишь отметил, что за обедом и завтраком царь выпивал по одной маленькой рюмке вина (сливовицы), а во время войны вина вообще к столу не подавали. «Исключение делалось только в тех случаях, когда к столу бывали приглашенные. Только дети постоянно пили предписанное врачами Сан-Рафаэль». В 1910-е годы жизнь царя и его семьи была спокойной и размеренной, в ней царили любовь и взаимопонимание. Описать эту атмосферу в официальной книге, разумеется, было невозможно, но сообщить читателям о том, как проходит частная жизнь самодержца и его государственная деятельность, — вполне. При этом задача отделить «приватное» от «общего» не преследовалась. А. Г. Елчанинов, как и редактировавший его Николай II, прекрасно понимали, что жизнь самодержца необходимо показывать как не прерывающееся ни на минуту служение Родине.

Поэтому вполне естественно выглядело и упоминание о «религиозной составляющей» жизни самодержца. В книге сообщалось о том, как царь молится, присутствует на всенощной, слушает Божественную литургию, в посты, вместе с семьей, ведет воздержанный образ жизни. Отмечалось, что в Пасху он христосуется с множеством поздравляющих его лиц (более трех тысяч человек), что все они получают в подарок «пасхальные яички из драгоценных металлов или уральских камней изящной работы». Благочестие (как отличительная черта монарха) подчеркивалось и указанием на то, что он ни одного дела не начинал без молитвы к Богу, у Которого искал «вразумления и поддержки» в делах, — ведь «от Господа Бога, как Помазанник Божий, ведет Он свою власть». Вера царя в происхождение собственной власти (как власти, от Бога исходящей), убеждение в покровительстве свыше находили отклик во всех наиболее важных делах его царствования.

Именно поэтому он и стремился сохранить самодержавие в тех формах, в которых оно сложилось в России за прошедшие века. Измена самодержавию была равнозначна религиозной измене, что для верующего казалось невозможным и святотатственным. Разумеется, такая идеология предполагала и неизменное исполнение тех правил, которым должен был следовать каждый православный. Как и все благочестивые подданные, царь и его семья несколько раз в год исповедовались и причащались. В обязательном порядке — на Страстной неделе, предшествующей Светлому Христову Воскресенью (в среду Николай II, его супруга и дети всегда исповедовались, а в четверг — причащались).

До своей смерти (в 1910 году) духовником самодержца и его близких был протопресвитер И. Л. Янышев. В 1911 году его обязанности исполнял протоиерей Петр Афанасьевич Благовещенский, сакелларий собора Зимнего дворца. Однако духовником царской семьи отец Петр не стал. Через год в официальной должности царского духовника утвердили протоиерея ведомства придворного духовенства Николая Григорьевича Кедринского. Но, очевидно, и он чем-то не удовлетворял самодержца. Завоевать доверие царя смог другой клирик — протоиерей Александр Петрович Васильев, с 1914 года ставший его духовником. Его в семье любили и привечали. И неудивительно: отец Александр, ко всему прочему, считал Григория Распутина «прекрасным человеком». Кроме того, Александра Федоровна очень любила его службы и всегда до конца их выстаивала, восхищаясь тем, что он громко читал все молитвы, даже произносящиеся вполголоса в алтаре. Деликатность и чуткость к внутренней жизни семьи самодержца — вот что требовалось от духовника, и протоиерей А. П. Васильев в глазах Николая II и Александры Федоровны отвечал этим требованиям. В биографии профессора А. Г. Елчанинова об этом, понятно, не говорилось (к тому же в 1913 году духовником состоял протоиерей Н. Г. Кедринский), но о существовании у самодержца официального духовника было хорошо известно. Все это только подчеркивало глубокую «православность» русского царя, жившего полнокровной религиозной жизнью.

Так формировался образ в высшей степени погруженного в государственные дела, любящего семью и народ православного монарха-отца, умеющего и любящего работать. Для сановников такая работа была «чистейшим наслаждением», а «обворожительность приемов Русского Царя вошла в пословицу во всем мире…». Пожалуй, подобным оборотам мог бы позавидовать любой сатирик, желающий посмеяться над монархом, но сам монарх этого не замечал. Ему хотелось выглядеть так и только так — правильным человеком с ясным умом и великолепными манерами. Манеры (если под ними понимать умение вести себя в обществе) действительно были безупречны. Но о «чистейшем наслаждении» и «обворожительности приемов» можно поспорить.

Человек — всегда человек. Государственный деятель тоже. Монарх — от рождения государственный человек, который должен уметь подчинять свою жизнь интересам страны, даже в ущерб себе и своему расписанию. Николай II государственной работы не любил, хотя и старался делать ее как прилежный ученик домашнее задание, освобождая больше времени для отдыха и развлечений. Современники подметили это еще давно. «Если дела личные привлекают высочайшее внимание, — писал знавший государя с юных лет А. А. Половцов, — то дела правительственные скользят быстро». Подметил он и другую особенность Николая II — запиской требовать от министра, отстаивавшего во время всеподданнейшего доклада собственное, отличное от государева, мнение, категорического исполнения того, чего желал государь; записка посылалась через несколько дней после доклада.

Николай II не терпел противоречий и не любил спорить. По словам С. Ю. Витте, царь предпочитал тех государственных людей, которые его развлекали (как морской министр адмирал А. А. Бирилёв, забавлявший его и Александру Федоровну шуточками и анекдотами). Не понимавший этого сановник имел мало шансов заслужить высочайшее доверие. Но тот, кто правильно усваивал «правила игры», умел все представлять «в розовом цвете», мог рассчитывать на внимательное отношение царя к своим докладам. Среди «усвоивших» был и военный министр В. А. Сухомлинов. Уже в разгар Великой войны, в 1915 году, Николай II вынужден был отправить генерала в отставку, назначив на его место А. А. Поливанова. Человек иного склада, Поливанов всегда говорил то, что думал. К тому же он имел хорошие отношения с депутатами Государственной думы.

«Доклады министра происходили два раза в неделю, по понедельникам и четвергам, — вспоминал «народный избранник» Б. А. Энгельгардт. — В один из понедельников Поливанов делал обычный доклад, никаких возражений со стороны царя не вызвавший. На прощанье, подавая руку, Николай II сказал: „итак, до четверга…“ Вернувшись домой, Поливанов нашел на столе письмо царя с объявлением о своем увольнении, написанное до того, как царь говорил о предстоящей встрече». Увольняя министров, царь обычно использовал традиционную фразу: «Согласно прошению», хотя часто бывало так, что они этих прошений в действительности не подавали. Неужели все это — достойные примеры обворожительности, вошедшей в пословицу?

Существовало и еще одно обстоятельство, о котором следует сказать, разбирая официальную биографию последнего самодержца, — рисуя картину самодержавного правителя, ее составитель А. Г. Елчанинов ни словом не обмолвился о том, насколько зависим от своих чиновников был царь. Граф И. И. Толстой, в правительстве С. Ю. Витте занимавший пост министра народного просвещения, был уверен в том, «что, выслушивая доклады каждого министра в отдельности, находясь все время под впечатлением калейдоскопа меняющихся периодически лиц и мнений, Государь не получает возможности руководить внутреннею политикою государства, но, напротив, теряет ее, несмотря на все честное желание удержать „бразды правления“ в своих руках». По мнению Толстого, право всеподданнейшего доклада, которым пользовались министры, являлось краеугольным камнем самодержавия чиновничества, заменившего самодержавную власть монарха.

Калейдоскоп ежедневных встреч, постоянное желание показать свою самодержавную волю, проявляемое обыкновенно по мелочам (о чем уже была возможность поговорить), при болезненном самомнении и подозрительности, часто воспринимавшимися как двоедушие, приводили к тому, что власть монарха ограничивалась правом заменять министров по усмотрению — и не более. В свою очередь, министры могли манипулировать «Державным Хозяином Земли Русской», прикрываясь его собственной «волей» и правами (особенно учитывая, по словам И. И. Толстого, что «серьезные и принципиальные дела составляли всегда незначительную часть всего преподносимого Его Величеству министрами»).

Понимал ли абсурдность положения сам Николай II? Понимал. И даже выразил однажды намерение собирать под своим председательством Совет министров, на котором могли бы делаться очередные доклады. Благое пожелание, увы, не было осуществлено. Рутина продолжала затягивать: императору не оставалось ничего, как заявлять: «Я работаю за троих. Пусть каждый умеет работать хотя бы за двоих», продолжая заполнять свое время «личным трудом», посещением учреждений и войск. Император старался честно играть свою роль, не внося в ее исполнение никаких принципиальных изменений. Как здесь не согласиться с утверждением о том, что чувство реальности было у него отражением собственного образа и ощущением своего политического предназначения… Этот образ и зафиксировала официальная биография последнего самодержца.

Биография, впрочем, содержала информацию не только о государственной деятельности монарха, во всем показывающего пример своим подданным. Читатели могли узнать и о некоторых пристрастиях Николая II, о том, как он проводит досуг, что предпочитает. Могли узнать и некоторые факты из жизни его семьи. Так, сообщалось, что царь занимается изучением прошлого своего Отечества, наполняя «немногие досуги» историческими беседами и чтениями в кругу семьи, особое внимание уделяет правлению Тишайшего Алексея Михайловича. Внимательный современник из этого без труда мог сделать вывод о том, почему единственного сына самодержца назвали Алексеем, и даже догадаться об отношении Николая II к основателю Российской империи — Петру Великому. Неслучайно подчеркивалось и тяготение государя «ко всему русскому». Он хорошо знал классическую русскую литературу, любимым писателем его был Н. В. Гоголь. Иногда в кругу семьи и близких (в число которых неизменно входила ближайшая подруга Александры Федоровны — А. А. Вырубова) царь читал вслух. «Это всегда было очень интересно, — вспоминала Анна Александровна, — читал он превосходно».

В книге Елчанинова сообщалось также и о спортивных увлечениях царя — ходьбе, верховой езде и езде на самокате, игре в теннис, в кегли, о любви к плаванию и гребле. Действительно, Николай II был одним из самых «спортивных» русских монархов. Современники писали, что за царем нелегко поспевали даже молодые флигель-адъютанты, сопровождавшие его на длинных пеших прогулках. В теннисе он достиг определенного мастерства, умело сопротивляясь графу Сумарокову-Эльстону, чемпиону России по этому виду спорта. Во время одного из поединков, писал Б. А. Энгельгардт, «чемпион с такой силой всадил свой мяч в коленную чашку царя, что тот хромал после этой игры в течение двух дней». Царь любил море и при первой же возможности купался — и в Крыму, и в финских шхерах.

Много путешествуя, Николай II пристрастился к фотосъемкам, стал (как и вся его семья) страстным фотолюбителем. И у него, и у его детей были фотоаппараты, и из каждой поездки привозились целые собрания снимков. Благодаря этой страсти последнего венценосца сохранилось огромное количество фотографий, связанных с приватной жизнью его семьи. Однако самым любимым развлечением самодержца была охота на оленей, кабанов, зайцев, фазанов и другую дичь. В Беловежской Пуще ходили на зубров. К охоте царь пристрастился еще будучи наследником. Первый «мастер-класс» дал ему дядя — великий князь Владимир Александрович. В декабре 1891 года будущий царь убил первого своего лося.

И в дальнейшем он не отказывал себе в удовольствии «бить зверя». Современники не всегда одобряли эту царскую страсть. В 1901 году генерал Е. В. Богданович даже просил любимого камердинера Николая II — Н. А. Радцига — дать своему хозяину, слишком часто ездящему на охоту, соответствующие наставления. «Сегодня тоже поехал в 10 часов утра, а вернется к вечеру, — отмечала супруга генерала. — Поэтому очередные доклады министерств отложены, а между ними и доклад министра внутренних дел. Время теперь тяжелое — надо делом заниматься». А. В. Богданович не могла понять, что для самодержца охота была не просто развлечением, это было бегство от себя, от государственных дел и принятия ответственных решений, короче говоря — от необходимости нести непосильную ношу самодержавного монарха. Отвлечение давало силы: «…как всегда чувствовал себя после охоты бодрым», — записал Николай II весной 1906 года..

Будучи блестящим стрелком, царь из самолюбия стрелял только наверняка, скрупулезно записывая в дневник, сколько и какой живности он убил. Так, в 1895 году на охоте и «просто так» он убил 125 зверей и птиц, в 1896-м — 260, в 1904-м — 551, в 1905-м — 199, в 1906-м — 1157, в 1914-м — 246 и т. д. Во время Великой войны царь не охотился. Как видим, год на год не приходится. Но показательно, что более всего животных он убил в тяжелейшем для страны 1906 году. Не ограничиваясь выслеживанием и отстрелом диких лесных животных и «дичи», Николай II любил стрелять по воронам, также фиксируя в дневнике, сколько птиц убил (в опубликованном дневнике царя, согласно моим подсчетам, есть информация о 29 подстреленных воронах). Однажды царь убил в лесу дятла и сову. Для охотников-профессионалов, живущих отстрелом животных, даже случайное убийство этих птиц считается экстраординарным событием.

Для Николая II, вероятнее всего, все обстояло иначе. Удивительное хладнокровие позволяло царю, простояв церковную службу и приняв доклад министра, на прогулке в дворцовом парке убить кошку, а затем продолжить череду обычных дел. А ведь, согласно русскому поверью, убить кота — семь лет ни в чем удачи не видать. Конечно, право человека — верить или не верить примете, но факт остается фактом — царь убивал ради убийства. То был выход агрессии всегда ровного и спокойного царя; если угодно — охота и отстрелы, в которых участвовал царь, можно понимать как ее своеобразное переориентирование. «Уже древние греки знали понятие катарсиса, очищающей разрядки, — писал выдающийся австрийский ученый К. Лоренц, — а психоаналитики прекрасно знают, какая масса похвальнейших поступков получает стимулы из „сублимированной“ агрессии и приносит добавочную пользу за счет ее уменьшения». Но как бы то ни было, это предположение может служить объяснением, но не оправданием «убийства кошки». Жестоким человеком Николай II не был. Однажды в Крыму в царскую спальню занесло красную куропатку. Найдя ее под кроватью, царь сам выпустил ее в окно. В другой раз он искренне пожалел «бедного лося», напоровшегося на решетку у Петербургского шоссе и «убившегося». Но одно дело — специальное выслеживание дикого зверя или прогулка «со своим ружьецом», предпринятая с целью кого-нибудь подстрелить (ворону ли, кошку — неважно), а другое — случайность. Полагаю, что корни «сентиментального» отношения к куропатке и лосю заключаются именно в этом.

Описывая привычки царя, официальный биограф ничего не написал о пристрастии Николая II к курению. Странным это обстоятельство признать конечно же нельзя. В XIX веке курение не считалось чем-то дурным, более того — вредным. Курили тогда многие. Царь впервые узнал вкус табака в двадцать один год. «Не выдержал и начал курить, уверив себя, что это позволительно…» — записал он в дневнике в 1889 году. И в дальнейшем, уже будучи самодержавным владыкой, он не мог скрыть радости, получая «табачные подношения». «В 21/2ч. принял посланного от Султана Ариф-Пашу, — отмечал он в дневнике, — он привез серебряный столик с предметами для курения и целый шкапчик с папиросами. Табак самый практичный и приятный подарок, по-моему!» Когда началась Великая война, император шутил, что успел к ней подготовиться. «Новый запас табака был мне привезен в Крым от Султана незадолго до начала войны, — говорил он, — и, таким образом, я оказался в этом отношении в довольно благоприятных условиях». Курил он папиросы, не переносил (как и супруга) запаха сигар. Единственным человеком, который в присутствии высочайших особ мог курить сигары, был престарелый Г. И. Гирш — лейб-хирург, скончавшийся в 1907 году. Его уважали и любили, считая чуть ли не членом царской семьи (примечательно, что постепенно главный надзор за детьми императора перешел к гофлектрисе Е. А. Шнейдер, приходившейся племянницей Гиршу, — для Александры Федоровны данное обстоятельство имело важное значение). Но дозволенное Г. И. Гиршу было скорее исключением, лишь подтверждавшим общее правило: при Николае II и Александре Федоровне сигар закуривать не полагалось. Со временем при дворе стало традицией курить папиросы; к концу официального обеда сам государь подавал присутствовавшим пример, доставая из портсигара папиросу и вставляя ее в пенковый коленчатого вида мундштук.

В общении последний самодержец старался быть простым и естественным. Насколько это ему удавалось — другой вопрос, но спокойствие редко покидало Николая II. К прислуге царь и его семья старались проявлять максимум внимания, о чем, разумеется, также упоминалось в книге А. Г. Елчанинова. Большинство тех, кто состояли в качестве слуг царя и его семьи, происходили из дворцово-служительского сословия, существовавшего еще при крепостном праве. Они были блюстителями установленных при дворе обычаев и традиций, противодействовать которым не мог никто. Однако это не сказывалось на их политических убеждениях. При выборах в Думу дворцовая прислуга голосовала преимущественно за представителей крайне левых партий. Гордясь своей службой при царе, эти люди жили как бы в параллельных мирах, умудряясь сочетать монархизм и веру в призывы и обещания противников самодержавия. Иногда случались и курьезы. В конце 1902 года, незадолго до переезда в Петербург, царь «захворал болями в ухе». Вызвали специалиста-врача, заставшего Николая II кричащим от боли. Немедленно прописали успокойтельное средство, но «камердинер отказался идти за ним в аптеку и, несмотря на продолжавшиеся крики больного, утверждал, что это дело не его, а какого-то солдата». Понятно, что камердинер — не низшая прислуга, но случай не может не вызывать удивления.

В 1913 году было официально заявлено и о том, что царь ведет дневник. Для информированных современников это никогда не было тайной. Но одно дело — знание о факте, другое — публичное сообщение, как ежедневно, «перед сном Государь обязательно заносит в свой дневник впечатления дня, — хотя бы в нескольких словах, — где бы он ни находился — в пути, дома, в чужих краях…»[87]. С какой целью в книге о последнем самодержце появилась информация о дневнике — неясно. Об этом писала А. В. Богданович, слышал (то ли от С. Ю. Витте, то ли от П. А. Столыпина) А. С. Суворин. Последний, кстати сказать, полагал, что Николаю II следует вести дневник, «потому что обвинений против него в мемуарах современников будет очень много». Как в воду глядел! Одного лишь не предвидел издатель «Нового времени»: дневник царя был всего лишь кратким информационным листком, — по остроумному замечанию К. Ф. Шацилло, несомненно являясь «ценнейшим источником для всякого собирающего материал о состоянии погоды в местах пребывания царя с 1882 по 1918 год».

Осуществлявший общую редакцию царских дневников, изданных в 1991 году, московский историк К. Ф. Шацилло полагал, что царь записывал то, что ему было интересно, а интересовало его только и исключительно то, что касалось его семьи (хотя и сохранение в стране самодержавия воспринималось им как семейное дело). Если согласиться с К. Ф. Шацилло, то следует признать: дневник царя не предназначался для истории. Следовательно, и сообщать о его ведении в официальной книге не следовало. Мало ли кто что делает перед сном… Но политический расчет и здравый политический смысл не интересовали последнего самодержца. Он не собирался давать «исторический отчет», очевидно, полагая, что суд потомков для помазанника Божьего — «суета сует». Готовить себе оправдание в виде дневника было ниже его достоинства. Вынужденный ежедневно заниматься решением политических вопросов, царь мечтал о жизни частного человека. Его дневник и стал этому доказательством.

Значит ли сказанное, что заявление о приоритете частной жизни есть негативная характеристика последнего самодержца? Нет, такой вывод был бы ошибочен. Николай II искренне полагал, что имеет право на приватность. Иначе не стал бы редактировать книгу А. Г. Елчанинова. Не желая публичного обсуждения себя и своей семьи, он не хотел скрывать от подданных того, как проходит будничная жизнь порфироносцев и их детей. Да и скрывать-то было нечего. Семья была дружная и чистая. Неслучайно в книге имелся специальный раздел о царских детях, в высокопарных выражениях сообщавший банальную правду: родители любили детей, а те отвечали им взаимностью… Чем проще и откровеннее истина, тем сложнее бывает в нее поверить. Однако в царской семье все обстояло именно так, как излагалось в книге.

К 1913 году старшие дочери Николая II были уже барышнями, будущее которых обсуждалось не только в царской семье, но и в великосветских салонах, кабинетах Министерства иностранных дел. Что их ждет, за кого они выйдут замуж, насколько их брак будет выгоден Российской империи? Прежде всего говорили о старшей великой княжне — Ольге, которую называли самой одаренной из всех дочерей царя. Религиозная и склонная к мистицизму, не только по характеру, но также по осанке и грации напоминавшая мать, она, по словам А. А. Вырубовой, «думала о браке с Борисом Болгарским. Еще ребенком она получила от него в подарок какую-то драгоценность и с тех пор говорила о браке с ним». Трудно сказать, насколько сказанное соотносится с реальностью, — прошлое оставляет нам загадки, решить которые не всегда возможно, но сообщенное ближайшей подругой Александры Федоровны следует учитывать, имея в виду, что в 1912 году сановный Петербург бурно обсуждал «помолвку» великой княжны и внука Александра II — великого князя Дмитрия Павловича.

Как это часто бывает, слух оказался неверным: старшая дочь Николая II замуж не вышла. Не вышла замуж и любимая дочь царя — великая княжна Татьяна. Младшие сестры Ольги и Татьяны, в силу возраста, накануне войны с матримониальной точки зрения еще не рассматривались. Императрица, лично занимавшаяся воспитанием великих княжон, внимательно следила за тем, с кем они общаются, опасаясь сближения дочерей с аристократическими семьями и даже с многочисленными кузинами. Стремясь воспитать детей «правильно», императрица уделяла большое внимание религиозной «составляющей». Ее дочери были глубоко религиозными и мистически настроенными христианками («под влиянием Распутина молоденькие великие княжны утверждали, что они никогда не выйдут замуж, если замужество может означать отход от православия»).

Они глубоко любили Россию и, если верить А. А. Вырубовой, «не допускали мысли о замужестве вне пределов родины и вне православия. Девушки хотели служить России, выйти замуж за русских и иметь детей, которые бы тоже служили России». Максимализм юности не девальвирует искренность чувств великих княжон, но вызывает некоторые недоумения — а как же «избранник» Ольги Николаевны, болгарский принц Борис? Впрочем, логика в данном случае неприменима: та же А. А. Вырубова заявляла, что только революция помешала дочерям последнего самодержца выйти замуж за представителей иноземных царствующих домов. По ее же утверждению, императрица «пролила немало слез, зная, что как царские дочери, они никогда не смогут выйти замуж по любви, а выбор их должен быть обусловлен политическими или иными подобными соображениями».

Но удивительно не это. В конце концов дочери поступили бы так, как предписали бы им родители, — с самого раннего детства великим княжнам прививалось чувство долга. Важнее другое — странный инфантилизм царских дочерей, о котором писали общавшиеся с ними современники. «Надо отметить, — вспоминал генерал А. А. Мосолов, — что великие княжны — я говорю о том периоде, когда две старшие были вполне взрослыми барышнями, — часто разговаривали как 10–12-летние дети». Ничего удивительного в том не было: лишенные возможности нормально общаться со сверстницами, жившие по правилам, жестко установленным матерью, великие княжны были обречены обходиться без близких друзей, на правах детей занимая свое место в мире взрослых.

Как уже говорилось, с течением времени надзор за ними перешел к гофлектрисе императрицы — Екатерине Адольфовне Шнейдер, племяннице лейб-медика Г. И. Гирша. В свое время она учила русскому языку великую княгиню Елизавету Федоровну и сумела произвести наилучшее впечатление на ее младшую сестру. Эта обрусевшая иностранка не предала своих венценосных покровителей, оставшись с царской семьей и после гибели монархии. К сожалению, искренность и честность не всегда могут заменить воспитание. Е. А. Шнейдер при всех своих достоинствах была только исполнительницей предначертаний Александры Федоровны, не имея возможности стать для царских дочерей учителем и наставником. Русскую жизнь она знала плохо (если вообще знала). Собственно, жизнь для нее ограничивалась двором и правилами придворного этикета. Думается, инфантилизм царских дочерей, о котором писали современники, и был расплатой за подобное воспитание. Родители воспринимали их как маленьких детей даже тогда, когда Ольге и Татьяне Николаевнам было уже по 18–20 лет.

Здесь, впрочем, стоит сделать отступление, вспомнив, что старшая дочь Николая II имела возможность выйти замуж в 1917 году. Многократно упоминавшийся генерал А. А. Мосолов писал, как в годы Великой войны, уже в качестве посла в Румынии, докладывал императрице о матримониальных намерениях румынского принца Кароля. Александра Федоровна высказала намерение пригласить королеву Румынии и принца Кароля в Царское Село на пасхальные праздники 1917 года. После этого и предполагалось обсудить, насколько возможен этот брак. Но Мосолов чувствовал, что царю, которого он об этом оповестил, было бы приятнее узнать, что Александра Федоровна отказала: «…расставаться с дочерью было неприятной перспективой для отца». Другой современник, генерал А. И. Спиридович, наоборот, писал, что родители обеих сторон к возможности брака относились благожелательно.

Румынский принц приезжал в Царское Село (вместе с председателем Совета министров Румынии Братиано) в самом начале 1917 года. 9 января по случаю пребывания высокого гостя в Александровском дворце Царского Села состоялся парадный обед, на котором присутствовали и три царские дочери — Ольга, Татьяна и Мария. В официальных сообщениях и комментариях российских газет никаких намеков на то, что визит Кароля имеет «брачный» характер, не было. Современники вспоминали, как принц сожалел о том, что за все время пребывания в Царском Селе ему ни разу не удалось поговорить с великой княжной Ольгой Николаевной без посторонних. В результате 26 января 1917 года Кароль, пожалованный орденом Святого Владимира 4-й степени, безрезультатно отбыл на родину. История несостоявшегося брака оказалась закрытой. Случившаяся месяцем позже революция навсегда похоронила даже обыкновенную возможность личного счастья великих княжон, сделав их арестантками — заложницами политической катастрофы, подведшей под русской монархией роковую черту…

Они целиком и полностью соответствовали той роли, которая отводилась национальным мифом дочерям «благочестивейшего самодержца»: скромные, верующие, послушные воле родителя. Жизнь распорядилась так, что в историю они вошли, сыграв эту единственную роль, «растворившись» в отце и матери. Если это рассматривать как невольную (хотя и чистосердечную) жертву, то это жертва идее, самодержавной идее, стилизованной Николаем II под XVII век. Идея поглотила личное счастье, а в итоге и жизнь, дав взамен страстотерпческую славу. Но об этом позже. В 1913 году будущая трагедия монархии со всей отчетливостью еще не просматривалась. Апологеты самодержавия имели возможность заявлять, что «Россия воплощается в своем Царе», а царь «есть высшее проявление понимания народом русским своей судьбы». В качестве доказательства казалось вполне нормальным вспомнить о гимне: «Боже, Царя храни! Сильный, Державный, царствуй на славу нам! Царствуй на страх врагам, Царь православный! Боже, Царя храни!» Однако чем дальше, тем больше слова гимна становились только словами; содержание выхолащивалось, а форма продолжала существовать.

***

Если для монархистов 300-летний юбилей дома Романовых был государственным праздником, главным действующим лицом которого являлся самодержавный государь, то для политической оппозиции это было напоминание об «отсталости» и «дикости» политического бытия России. Один из самых талантливых публицистов русской социал-демократии — Л. Д. Троцкий откликнулся на 300-летие памфлетом, героем которого стал правящий монарх. Понятно, что для революционеров царь был средоточием всех бед страны, ответственным за любые «преступления и злодеяния» режима. И все же, по моему убеждению, памфлет Троцкого игнорировать не стоит, ибо в нем содержится квинтэссенция всех «левых» претензий к самодержавию. В духе Троцкого большевики писали о царе и после того, как они захватили власть, и даже когда автор был объявлен «врагом трудового народа», агентом всевозможных разведок и фашистским наймитом.

Итак, для Троцкого Николай II не просто «августейший штемпель» (как его назвал еще в 1904 году П. Б. Струве), силой обстоятельств он стоит в центре всей государственной машины, оказывая на ее ход определяющее влияние и «усугубляя ее подлый святошески-разбойнический, церковно-погромный характер». При этом сам Николай II, по словам автора, — «вырожденец по всем признакам, со слабым, точно коптящая лампа, умом, со слабой волей», воспитанный «в атмосфере казарменно-конюшенной мудрости и семейно-крепостнического благочестия своего родителя, крутого и тупого Александра III». Давая столь яркую и резкую характеристику, Троцкий указал и на то, что Николай II имеет много черт, роднящих его с «полоумным Павлом».

Схема была проста и удобна. Описывая самодержца, она позволяла критиковать самодержавие, и наоборот. Грубо, развязно и безжалостно, но тем не менее верно Троцкий указывает на главную черту личной политики Николая II — охранение самодержавия (как он пишет, «самодержавного идиотизма, общественной и государственной неподвижности»). Охранение самодержавия для автора — это преодоление козней и чар исторического процесса, приостановка колеса развития. Для доказательства составляется и список «достижений» царя, открываемый Ходынкой «с 5000 трупов». Далее упоминаются стачки и выступления рабочих, закончившиеся их убийством; закрытие периодических изданий; репрессивная студенческая политика; отлучение от Церкви Л. Н. Толстого и политика в отношении Финляндии; Русско-японская война; 9 января 1905 года; ненависть к инородцам, покровительство погромам и дело Бейлиса, которое якобы «ведется в угоду царю»; и наконец, государственный переворот 3 июня 1907 года.

Свалив в одну кучу всё и вся (и случайные трагедии, и государственные просчеты, и церковные решения), Троцкий нарисовал картину деградации власти, возглавляемой «ничтожным по духу», но «всесильным по власти» царем, не забыв поиздеваться над его предрассудками, достойными эскимоса, и кровью, «отравленной всеми пороками ряда царственных поколений». После 9 января 1905 года, утверждал Троцкий, «царь становится признанным и открытым покровителем… разномастной, но одинаково преступной сволочи» (партии «политических фальшивомонетчиков», с одной стороны, и «банды кровопускателей» — с другой). «Это — его единомышленники, его соратники, его духовные братья. <…> Это — его партия, это — подлинный, романовский „народ“».

Вывод напрашивался сам собой — самодержавие есть безусловное зло, а его апологеты могут рассчитывать только на поддержку презренного политически-националистического. Троцкий договорился до того, что заявил: в любой «культурной» стране такого человека, как Николай II, приговорили бы к пожизненным каторжным работам, конечно, если бы признали вменяемым. Получалось, что носитель «славы и чести якобы „трехсотлетней“ династии» по своим моральным, интеллектуальным и деловым качествам вполне соответствовал клонящейся к неизбежному концу преступной монархической государственности. Иначе говоря, Николай II — человек из прошлого, которое должно погибнуть. Символ соответствовал символизируемому.

Выставляя политический счет самодержцу, Троцкий коснулся и национального вопроса — одного из наиболее болезненных в многонациональной Российской империи. По его мнению, Николай II более всего не любил евреев. Антисемитизм — тема деликатная, говорить об этом, прилагательно к истории последнего самодержца, нелегко. Безусловно, можно отделаться констатациями, но они вряд ли помогут разобраться в вопросе. Прежде всего необходимо отметить, что Николай II был сыном своего отца, а Александр III слыл ярым антисемитом. Современники отмечали особую ненависть царя-миротворца к евреям, на одной из резолюций написавшего, «что все евреям приключающееся заслужено ими, потому что сами они хотели, чтобы кровь Иисуса Христа осталась „на нас и на детях наших!“»[88]. Неудивительно, что с 1881 по 1894 год было издано 65 законов, направленных против евреев.

Николай II в этом отношении был последовательным единомышленником венценосного родителя: за двадцать лет правления (до июня 1914 года) он издал еще 50 законов и распоряжений антиеврейской направленности.

«В этой вакханалии соревновались министры и губернаторы, городские управления и учебные округа, — пишет Б. Динур. — Естественно, что это рождало „еврейский бунт“, — неизбежное сопротивление». «Сопротивление» опосредованно влияло на политические настроения царя; круг замыкался, и все начиналось по-новому. Неслучайно история правления Николая II показывает, что «мистические настроения» царя в области еврейского вопроса подсказывали ему только решения, согласные с пожеланиями Союза русского народа. В этом контексте можно рассматривать и «дело» М. Бейлиса, суд над которым состоялся в юбилейном 1913 году, осенью, в городе Киеве. Еврея Бейлиса обвиняли в ритуальном убийстве христианского мальчика Андрея Ющинского. И хотя присяжные оправдали обвиняемого, «дело» способствовало распространению погромной литературы и мифов о «еврейских религиозных изуверах».

Действие (в том числе и социальное) обыкновенно вызывает противодействие. Так было и осенью 1913 года. Либеральная и революционная общественность как России, так и Запада бурно реагировала на киевский процесс, по стране прокатилась волна митингов и протестов. Царя, в то время отдыхавшего в Крыму, постоянно информировали о происходившем. На фоне нараставшего рабочего движения средневековое обвинение евреев выглядело не только абсурдным, но и политически опасным. Но «пьеса» была разыграна до конца. И хотя черносотенцы не получили удовлетворения, а православные богословы официально признали, что миф о ритуале не имеет под собой никакого основания, репутация России, несомненно, пострадала. Вспоминая то время, «ликвидационные процессы, дело Бейлиса и под[обное]», протоиерей Сергий Булгаков с горечью констатировал: «Россия экономически росла стихийно и стремительно, духовно разлагаясь». О «стихийном росте» речь пойдет немного позже, а сейчас хочется обратить внимание на жестокость булгаковского признания, звучащего как приговор («духовное разложение»)! Судебный процесс в Киеве стал «полицейской Цусимой», то есть новым поражением власти. «Дело» Бейлиса, таким образом, негативно повлияло и на отношение к монарху — самодержавному правителю многонациональной империи.

Впрочем, был и еще один важный момент. По мнению такого квалифицированного юриста, как А. С. Тагер, «неоднократные доклады, которые по этому делу представлялись Николаю II как по Министерству юстиции, так и по Министерству внутренних дел, так, наконец, и по Министерству иностранных дел, свидетельствуют о том, что все это начинание имело за собою с начала и до конца поддержку и одобрение самого царя».

И подвел итог: «Так союз воровской шайки, убившей Ющинского, с государственной прокуратурой и командовавшей организацией объединенного дворянства был возглавлен царской фигурой».

Моральное одобрение, действительно, часто бывает не менее важно, чем юридическое «оформление» тех или иных решений. Это, вероятно, и имел в виду А. С. Тагер. Николай II до конца жизни относился к евреям с подозрением. Через год после отречения от престола, в марте 1918 года, ознакомившись с книгой С. А. Нилуса об Антихристе, куда были включены «Протоколы сионских мудрецов», он отметил в дневнике: «весьма своевременное чтение». Очевидно, революцию 1917 года он считал не в последнюю очередь результатом действия «жидо-масонских сил». С убеждениями не поспоришь! А ведь он был не только царем православным, но и «Белым царем», то есть благодетелем и милостивцем для всех своих подданных. Несомненно, Николай II искренне желал играть роль такого «милостивца», но, увы, это удавалось ему далеко не всегда.

По большому счету, проблема заключалась не только в евреях, которых в империи проживало около шести миллионов. Многое зависело от того, как «инородцы» в большинстве своем относятся к русской короне, насколько они считают русского царя «своим» господином. Это беспокоило многих современников последнего самодержца. Считая свое время переходным, являющимся «в истории исходным или для обновления России, или для ее распадения и гибели», граф И. И. Толстой в своих мемуарах отмечал: по переписи 1897 года в империи было приблизительно 128 миллионов жителей. Прирост населения составлял 1,8 процента ежегодно, соответственно, к 1906 году на бескрайних просторах России проживало 150 миллионов. Из них 97 миллионов славян и до 53 миллионов неславянских народов (причем только 56 миллионов великороссов, 251/2 миллиона малороссов, 61/2 миллиона белорусов и 9 миллионов поляков). Убирая поляков из общего числа славян, получали более 58 процентов «русских» и 42 процента «инородцев». «В отношении культурности, — писал граф, — русские стоят далеко не на первом месте: культурнее их поляки, немцы, которых в России более полутора миллионов, финны Великого Княжества».

В таких условиях необходимо было проводить чрезвычайно аккуратную национальную политику, опасаясь резких заявлений и непродуманных действий. На практике все было не так. К примеру, «пренебрежение национальными и вероисповедными интересами местного населения, дикое самоуправство административной власти и массовая конфискация земель в интересах колонизации превратили Казахстан и Среднюю Азию во взрывоопасный для царизма регион, подготовив почву для андижанского восстания 1916 года». Известный отечественный ученый В. С. Дякин, которому принадлежат процитированные выше строки, полагал, что национальный вопрос в эпоху последнего царствования стал одним из важнейших дестабилизирующих факторов. К сожалению, необходимо признать безусловную верность данного заявления, согласившись и с тем, что «при определенной степени зрелости этносов, включенных в состав многонациональных империй, удержание их в одном государстве становится возможным только при помощи силы. Поэтому как только империя демонстрирует отсутствие такой силы, она разваливается».

В 1913 году казалось, что у империи сила есть, что она сможет решить свои проблемы и выйти на исторический простор обновленной и сильной. Экономические данные, свидетельствующие о состоянии России, вселяли оптимизм. Укреплялась уверенность в том, что окончательное решение земельного вопроса не за горами. А раз так, то коренное великорусское население, несомненно, будет самой крепкой опорой самодержавной власти. Насколько верны оказывались подобные ожидания? Попытаемся ответить.

Земледельцы составляли большинство подданных русского монарха. И. И. Толстой полагал, что не ошибется, утверждая, что из общего числа 88 миллионов «русских всех трех наречий» не менее 70–75 миллионов — хлебопашцы. Таким образом, по его мнению, кардинальным вопросом русской жизни являлся аграрный, «в широком смысле». Нельзя сказать, что вопрос этот не решался — после Первой российской революции крестьянская жизнь постепенно изменялась к лучшему. Согласно данным 1912–1916 годов, площадь Европейской России (не считая Польши и Финляндии) была около 410 миллионов десятин, из которых 130 миллионов составляли пахотные земли, 80 миллионов — луга, 130 миллионов — леса и 70 миллионов — земли, неудобные для занятия сельским хозяйством. Более 50 процентов леса и большое количество неудобных земель принадлежало казне (около 110 миллионов десятин). 35 миллионов десятин числились как земли уделов, а также городские, церковные, банковские, войсковые. Свыше 75 процентов пахоты и лугов находились в руках крестьян — это более 180 миллионов десятин. Частные владельцы распоряжались 55 миллионами десятин, половину которых составляли леса. Ежегодно более миллиона десятин переходили в руки крестьян при посредстве Крестьянского банка.

«Не прошло бы и двадцати лет, — полагал Б. А. Энгельгардт, — как аграрный вопрос, чисто эволюционным путем, оказался бы фактически разрешенным полностью». Оптимистические прогнозы делали в то время и иностранные эксперты, писавшие о серьезном улучшении экономических условий жизни русских крестьян[89].

Можно ли было доверять им? Безусловно, можно, но с некоторыми комментариями. Глубоко изучавший аграрные проблемы николаевской России В. С. Дякин полагал, что финансирование сельского хозяйства не могло существенно изменить в лучшую сторону положения деревни, а это неминуемо должно было сказаться (и сказалось) на политическом будущем страны. В экономическом и политическом строе империи не были преодолены полуфеодальные пережитки, затруднявшие приток капиталов в сельское хозяйство. Это привело к тому, «что в третьеиюньский период диспропорция между промышленным и сельскохозяйственным производством увеличилась. По подсчетам С. Н. Прокоповича, — писал ученый, — чистый прирост производства (без влияния изменения цен) составил с 1900 по 1913 год в промышленности 62,7 процента, а в сельском хозяйстве 33,8 процента. В обоих случаях этот прирост почти целиком падает на 1907–1913 годы. При этом рост производства в сельском хозяйстве происходил в значительной мере за счет экстенсивных факторов — увеличения посевных площадей за Уралом и на юго-востоке Европейской России и серии урожайных лет. Наименьшую роль в некотором подъеме сельского хозяйства сыграла земельная реформа, влияние которой только начинало сказываться…». Логика В. С. Дякина понятна — он связывает возможности качественных изменений в деревне с проведением социально-политических реформ. Остановка реформ, таким образом, для сельского хозяйства была равносильна строительству большого здания при отсутствии прочного фундамента.

Однако существовало и еще одно обстоятельство. Россия, при всем своем предвоенном движении вперед, существенно отставала от европейских стран — как своих союзников, так и будущих противников. Из всех ведущих мировых держав, вставших на путь капитализации народного хозяйства, по всем имперским структурам Россия занимала последнее место (только Великороссия приближалась к среднемировому уровню). По размеру национального дохода у России было четвертое место в мире, по среднедушевым показателям она находилась на предпоследнем месте, опережая лишь Японию, но не достигая среднемирового значения. Все российские качественные показатели (как то: объем промышленного производства на человека и годовая выработка одного рабочего) составляли половину среднемировых значений, в 5–10 раз уступая Соединенным Штатам, Германии и Великобритании. И это притом что в период между 1890 и 1913 годами русская промышленность увеличила свою производительность в четыре раза! С 1910 по 1914 год число вновь учреждавшихся акционерных обществ возросло в России на 132 процента, а положенный в них капитал — почти в четыре раза. Экономическое развитие — несомненно, но оно не успевало за стремительно менявшейся политической обстановкой, заставлявшей серьезных политиков задумываться о приближающейся войне. А ведь по основным показателям оснащения вооруженных сил Россия уступала не только армиям Германии и Франции, но также Италии, Австро-Венгрии, Японии. Даже в мирное время российская промышленность в лучшем случае могла обеспечить только текущие нужды вооруженных сил в основных типах вооружений, а современных ударных систем в императорской армии было в два — пять раз меньше, чем в Германии и во Франции.

Примеры можно продолжать. Но что из этого следует?

Только одно: по качественным показателям, характеризующим степень индустриализации, страна, как отмечает историк А. И. Степанов, «являлась развивающейся аграрно-индустриальной державой, обладавшей огромными возможностями. По природно-демографическому потенциалу она занимала одно из ведущих мест в мире после Британской империи, значительно превосходя (в 1,5–6 раз) все остальные державы. По уровню индустриализации общества и экономическому потенциалу в целом Российская империя, включая ее центральные части, наряду с Японской империей, входила в третью группу индустриально развивающихся стран, в которых были созданы основы крупного машинного производства, имелся значительный отряд фабрично-заводских рабочих…». О чем это говорило? Только о том, что легенда о «русском паровом катке», который своей мощью может раздавить любого врага, могла дорого стоить стране.

«Недооценка потенциала вероятных противников России в предстоящей войне, — продолжает А. И. Степанов, — явилась одной из причин дезориентации верховной власти, рассчитывавшей на кратковременную победоносную кампанию». Но дело конечно же было не только в дезориентации власти. Европейские политики (и в России, и на Западе) понимали, что европейская война неизбежна. Уже после катастрофы 1917 года и Гражданской войны граф В. Н. Коковцов вспоминал: «Война была предрешена еще тогда, когда у нас были убеждены, что ее не будет, и всякие опасения ее считались преувеличенными либо построенными на односторонней оценке событий». Будучи в Берлине за восемь месяцев до начала войны, он ясно осознал: мирное время подходит к концу, развязка приближается неотвратимым шагом, и «ряд окончательных подготовительных мер, начатых еще в 1911 году, то есть за три года, уже замыкает свой страшный цикл, и никакое миролюбие русского императора или искусство окружающих его деятелей не в состоянии более разомкнуть скованной цепи, если не совершится чуда». В конце 1913 года В. Н. Коковцов доложил государю о своей поездке, дополнив рассказ личными впечатлениями, сводившимися к убеждению в близости и неотвратимости катастрофы. Николай II ни разу не прервал своего премьера, закончив беседу сакраментальной фразой: «На все воля Божия!»

Была ли это покорность судьбе, понимание своей обреченности, ощущение скорой трагедии? Кто знает… Не будем гадать.

Загрузка...