Священное Писание говорит нам о том, что ревностная вера требует военных подвигов, поддерживаемых уверенностью в Божьей помощи и надеждой на победу (одновременно политическую и религиозную). «С Богом мы окажем силу; Он низложит врагов наших», — говорит псалмопевец (Пс. 59:14). В древнем Израиле война была религиозным делом; это отношение к ней сохранилось и в христианской традиции. Борьба требовала божественной санкции, оправдания своих действий и обвинения врага. И хотя искушение отождествить Божье дело с земным благополучием всегда было велико, это никого и никогда не останавливало. И в древности, и в начале XX века актуально звучал библейский вопрос: «Зачем мятутся народы, и племена замышляют тщетное? Восстают цари земли, и князья совещаются вместе против Господа и против Помазанника Его» (Пс. 2:1–2). За историю цивилизации война, к сожалению, стала страшной нормой человеческой жизни, находя себе оправдание и объяснение. Однако вплоть до начала XX века европейцы не представляли, насколько кровавой и страшной может быть вооруженная борьба, а также какие последствия она может принести и победителям, и побежденным. Первая мировая война в этом смысле оказалась самым страшным за всю предшествовавшую историю экспериментом, «достижения» которого были превзойдены только в годы Второй мировой…
Действительно, за 1914–1918 годы по абсолютному размеру человеческих потерь были побиты все рекорды — Великая война собрала больше жертв, чем все войны, начиная с 1790 года, то есть за 125 лет. Прямые военные расходы России составили 113 миллиардов франков (золотом). К 1 сентября 1917 года (за тридцать семь с половиной месяцев войны) военные расходы страны превысили 41 миллиард рублей, колоссально выросла ее задолженность перед странами-кредиторами. Если вспомнить, что до войны национальное достояние России оценивалось в 120 миллиардов рублей, то мы лучше поймем всю трагичность экономического и политического положения империи в 1914–1917 годах, когда государственный долг составил более 50 процентов всего национального богатства! Зная все это, невольно задаешься наивным вопросом: неужели нельзя было избежать столь масштабной трагедии, результатом которой стала не только гибель России, но и ее врагов — Австро-Венгрии и Германии? Конечно, представить все последствия Великой войны современники не могли (хотя многое понимали), но избежать глобального конфликта главные политические игроки европейской сцены, увы, возможностей не имели. Вспомним, каков был расклад сил накануне 1914 года.
Отношения России и Германии стали напряженными еще в царствование Александра III, не желавшего чрезмерного усиления молодой европейской империи в ущерб Французской республике. Политику Германии русский монарх считал двойственной, направленной против России. Для подобных выводов имелись основания: еще в октябре 1879 года был заключен пятилетний оборонительный австро-германский договор, имевший яркую антироссийскую направленность. В дальнейшем договор неоднократно продлевался. В 1882 году Бисмарк привлек на сторону Германии и Австро-Венгрии Италию. Между странами был заключен секретный договор, направленный против Франции и России. Не желая втягивать свою страну в европейскую войну, Александр III всеми силами старался предотвратить возможные военные осложнения и не брать на себя никаких военно-политических обязательств.
Однако международная ситуация диктовала свои правила: когда в 1891 году кайзер Вильгельм II объявил о возобновлении Тройственного союза между Германией, Австро-Венгрией и Италией, Александр III официально заявил о состоявшемся сближении между Россией и Францией. Летом 1892 года был подписан проект секретной военной конвенции, согласно которой в случае нападения Германии на Францию Россия обязывалась начать войну с Германией. Так же должна была поступить и Франция, если Россия начала бы войну с Австро-Венгрией и (или) Германией. В декабре 1893 года конвенцию утвердили. Так в Европе оформились два военных блока, что недвусмысленно свидетельствовало о начале подготовки к войне за господство на континенте. С тех пор и вплоть до революции 1917 года Франция стала главным союзником России.
В свою очередь, Великобритания в начале XX века все больше втягивалась в конфликт с Германией, что толкало ее на сближение с Францией и (в перспективе) — с Россией. Убежденным поборником такого сближения был король Эдуард VII, кроме всего прочего, испытывавший личную неприязнь к Вильгельму II. Немецкий кайзер, прекрасно понимавший всю сложность борьбы с объединенными против Германии Францией и Великобританией, стремился превратить Россию в политического союзника своей страны и тем самым разрушить антигерманский фронт. Осенью 1904 года, в разгар Русско-японской войны, был даже составлен проект договора, согласно которому «в случае, если одна из двух империй подвергнется нападению со стороны одной из европейских держав, союзница ее придет к ней на помощь всеми своими сухопутными и морскими силами. В случае надобности обе союзницы будут также действовать совместно, чтобы напомнить Франции об обязательствах, принятых ею на себя согласно условиям договора франко-русского союза»[90]. Проект корректировался в ноябре, когда Вильгельм II предложил в статье 1-й записать, что русский царь предпримет необходимые шаги, чтобы сообщить Франции этот договор, побудив ее присоединиться к нему в качестве союзницы.
Однако ничего из предложенного кайзером не вышло — Николай II понял, что союз с Германией будет означать разрыв с Францией, являвшейся, кстати сказать, крупнейшим кредитором Российской империи. В следующем, 1905 году Вильгельм II попытался вновь добиться у царя подписания союзного оборонительного договора. Встретившись в Балтийском море, в июле 1905 года императоры подписали документ, согласно которому в случае нападения в Европе на одну из договаривающихся стран другая должна была оказать ей военную помощь. «Вернулся домой под самым лучшим впечатлением проведенных с Вильгельмом часов!» — записал в дневнике царь.
Впечатление, впрочем, довольно скоро оказалось испорчено: соглашение, названное по имени острова, рядом с которым состоялось свидание императоров, — Бьоркским, — вызвало настоящий дипломатический скандал, встретив противников в лице великого князя Николая Николаевича, председателя Комитета министров С. Ю. Витте и министра иностранных дел России В. Н. Ламздорфа. В конце концов царь вынужден был написать «кузену Вилли», что договор может вступить в силу только в случае согласия с ним Франции. Это означало восстановление политического status quo и дипломатический проигрыш германского императора. Кайзер, как мог, старался воздействовать на Николая II, заявляя: «Мы соединили свои руки и подписали договор перед лицом Бога, который слышал нашу клятву… То, что подписано, — подписано. Бог наш свидетель. Я жду твоих предложений»[91].
Но предложений не последовало. Так усилия немецкой дипломатии оказались напрасными: «При молчаливом согласии Николая II бьоркский младенец был признан мертворожденным»[92]. Случившееся тем не менее заставило беспокоиться союзников России. Раймон Пуанкаре, в годы Великой войны занимавший пост президента Франции, в работе «Происхождение мировой войны» признавался, что они «всегда чувствовали себя в зависимости… от ошибки или уступчивости русского императора». Интимную дружбу «Ники» и «Вилли» Пуанкаре рассматривал как потенциальную угрозу союзническим обязательствам России по отношению к Франции. История показала ошибочность такого подхода, но то, что он имел место, само по себе показательно. Верность союзникам Николай II доказал в полной мере. Но случилось это позже, а тогда, в начале 1910-х годов, сохранялась надежда на дипломатическое решение имевшихся проблем.
Ухудшение отношений России с Германией компенсировалось изменением (в лучшую сторону) ее отношений с Туманным Альбионом. Более того, именно эти отношения навсегда похоронили даже мысль о возможности заключения оборонительного союза с Германией: 31 августа 1907 года при содействии Франции было подписано англо-русское соглашение, касавшееся Афганистана, Тибета и Персии. С тех пор борьба Антанты с Австро-германским блоком развивалась по нарастающей. Как писал советский историк В. М. Хвостов, «с 1911 года военная опасность грозной тучей непрерывно висит над Европой. Не успевает разрешиться один кризис, как уже возникает другой»[93]. Марокканский конфликт, Итало-турецкая война, Балканские войны 1912–1913 годов — все это свидетельствовало о неизбежном приближении общеевропейского конфликта (хотя ухудшение международного положения не сказывалось на встречах русского монарха с немецким кайзером: они проходили и в 1907-м, и в 1909-м, и в 1910-м, и в 1912 годах). Время от времени Вильгельм II встречался и с английскими монархами (Эдуардом VII и сменившим его Георгом V).
Будучи верным союзником слабеющей Австро-Венгрии, Германия, хотел этого кайзер или нет, во многом влияла на нагнетание в Европе военной истерии. Стремясь решить «славянский вопрос», не считаясь с политическими интересами соседней России, Габсбургская монархия неизбежно входила с ней в конфликт, разрешение которого в большей степени зависело не от австро-венгерских вооруженных сил, а от мощи стального немецкого кулака. Для европейских дипломатов и военных это было очевидно точно так же, как и то, что отказаться от своей миссии на Балканах для России значило «сдать без сопротивления врагам славянских народов занятые вековыми усилиями политические позиции».
«В Вене и в Берлине отлично понимали, — писал в воспоминаниях министр иностранных дел империи С. Д. Сазонов, — что без России никакого балканского вопроса в двадцатом веке бы не было и что Сербия и Болгария уже давно перестали бы существовать как независимые государства.
Это убеждение послужило отправной точкой той политики, которая привела в 1914 году к мировой войне, а вслед за ней — к безвозвратной гибели Габсбургской Монархии и к крушению, хотя и временному, государственной мощи России и Германии».
Подготовка к войне — дело не одного дня, требующее не только наращивания военной мощи, но и организации тылов. Для России таким «тылом» был Дальний Восток, где укреплялась победившая империю Япония. В 1910 году Страна восходящего солнца формально аннексировала Корею. Самая сильная держава Дальнего Востока, Япония имела свои интересы и в Китае, в котором в 1911 году произошла революция и власть богдыхана пала. После этого правитель Монголии отказался повиноваться республике и отложился от Китая. В ноябре 1912 года он заключит соглашение с Россией. А год спустя Николай II уже принимал в Петербурге монгольское посольство, наградившее его орденом Чингисхана. Великобритания признала интересы России во Внешней Монголии, точно так же поступила и Япония. Восточная Внутренняя Монголия с согласия России становилась сферой влияния Японии, а Тибет — сферой влияния Великобритании. В ноябре 1913 года благодаря России Китай признал национальную автономию Монголии. Все складывалось таким образом, что интересы России и Великобритании на Дальнем Востоке оказывались защищенными от агрессивной Японии.
Силы можно было направить на решение европейских дел, тем более что англо-германский антагонизм в начале 1910-х годов постоянно усиливался. Германские политики отдавали себе отчет, что мирным исходом накопившиеся проблемы не решить. Следовательно, обострялся вопрос о том, когда лучше начать военные действия. Для Германии 1914 год оказался наиболее оптимальным. В июле 1914 года статс-секретарь ведомства иностранных дел Вильгельма II — Г. фон Ягов откровенно писал об этом немецкому послу в Лондоне. «В основном Россия сейчас к войне не готова. Франция и Англия также не захотят сейчас войны. Через несколько лет, по всем компетентным предположениям, Россия уже будет боеспособна. Тогда она задавит нас количеством своих солдат; ее Балтийский флот и стратегические железные дороги уже будут построены. Наша же группа (Германия и Австро-Венгрия. — С. Ф.) между тем все более слабеет»[94]. Откровеннее не скажешь.
К войне готовились все, но наиболее подготовленной оказалась Германия. Этим необходимо было воспользоваться. Однако признаваться в очевидном для политика не всегда правильно. Поэтому уже после войны, лишившись короны и проживая в эмиграции, Вильгельм II выпустил мемуары, в которых стремился доказать, что его страна к войне в 1914 году не готовилась. Стремясь переложить «пальму первенства» за развязывание войны на страны Антанты, кайзер приводил слова Николая II, якобы сказанные им весной того рокового для Европы года гофмаршалу: «Je resterai chez moi cette annee, parce que nous aurons la gueree»[95]. Вильгельм II не мог не вспомнить и случай в Бьорке, и встречу в Балтийском порту в 1912 году, когда Николай II давал ему честное слово и клялся «в неизменной дружбе и благодарности за корректное отношение Германии в Русско-японскую войну, и обещал не выступать на стороне врагов Германии, если бы разгорелась война, а особенно никогда не быть заодно с Англией». Вот уж действительно: каждый видит то, что хочет! Р. Пуанкаре опасался тесных контактов русского и германского императоров, а Вильгельм II возмущался коварством и лицемерием Николая II. Характер царя давал право на претензии и тому, и другому.
Хотел ли Николай II войны, стремился ли к ней? Безусловно, не хотел. Но обстоятельства порой оказываются выше воли монархов. Добрая воля не всегда все решает. Будучи прекрасно осведомленным о состоянии экономики России и подготовленности ее вооруженных сил, царь не мог желать военной развязки. Для империи война могла стать историческим приговором, обжаловать который не было ни времени, ни возможностей. Многие современники думали так же, как царь, опасаясь неизбежной катастрофы. Одним из них был П. Н. Дурново, в октябре 1905-го — апреле 1906 года занимавший пост министра внутренних дел. Составленная им в феврале 1914 года записка давно известна исследователям, неоднократно указывавшим на удивительные прозрения этого сановника. П. Н. Дурново, слывший ярым германофилом, предсказал не только ближайшие перспективы возможной войны России с Германией, но и верно указал ее последствия. Его записка — настоящее «сивиллино пророчество», привести которое (хотя бы в выдержках), на мой взгляд, необходимо для лучшего понимания русской трагедии, ознаменованной 1917 годом.
«Центральным фактором переживаемого нами периода мировой истории, — писал Дурново, — является соперничество Англии и Германии. Это соперничество неминуемо должно привести к вооруженной борьбе между ними, исход которой, по всей вероятности, будет смертельным для побежденной стороны. Слишком уж несовместимы интересы этих двух государств, и одновременное великодержавное их существование, рано или поздно, окажется невозможным. <…> Предстоящее в результате отмеченного соперничества вооруженное столкновение ни в коем случае не может свестись к единоборчеству Англии и Германии. Слишком уж неравны их силы и, вместе с тем, недостаточно уязвимы они друг для друга. <…> Несомненно поэтому, что Англия постарается прибегнуть к не раз с успехом испытанному ею средству и решиться на вооруженное выступление не иначе, как обеспечив участие в войне на своей стороне стратегически более сильных держав. А так как Германия, в свою очередь, несомненно, не окажется изолированной, то будущая англо-германская война превратится в вооруженное между двумя группами держав столкновение, придерживающимися одна германской, другая английской ориентации.
До Русско-японской войны русская политика не придерживалась ни той, ни другой ориентации. Со времени царствования Александра III Россия находилась в оборонительном союзе с Францией, настолько прочном, что им обеспечивалось совместное выступление обоих государств в случае нападения на одно из них, но, вместе с тем, не настолько тесном, чтобы обязывать их непременно поддерживать вооруженною рукою все политические выступления и домогательства союзника. Одновременно Русский двор поддерживал традиционно дружественные, основанные на родственных связях, отношения с Берлинским. Именно благодаря этой конъюнктуре в течение целого ряда лет мир между великими державами не нарушался, несмотря на обилие наличного в Европе горючего материала. <…> Русско-японская война в корне изменила взаимоотношения великих держав и вывела Англию из ее обособленного положения. Как известно, во время Русско-японской войны Англия и Америка соблюдали благоприятственный нейтралитет по отношению к Японии, между тем как мы пользовались столь же благожелательным нейтралитетом Франции и Германии. Казалось бы, здесь должен был быть зародыш наиболее естественной для нас политической комбинации. Но после войны наша дипломатия совершила крутой поворот и определенно стала на путь сближения с Англией. В орбиту английской политики была втянута Франция, образовалась группа держав Тройственного Согласия с преобладающим в ней влиянием Англии, и столкновение с группирующимися вокруг Германии державами сделалось, рано или поздно, неизбежным. <…> Главная тяжесть войны, несомненно, выпадет на нашу долю, так как Англия к принятию широкого участия в континентальной войне едва ли способна, а Франция, бедная людским материалом, при тех колоссальных потерях, которыми будет сопровождаться война при современных условиях военной техники, вероятно, будет придерживаться строго оборонительной тактики. Роль тарана, пробивающего самую толщу немецкой обороны, достанется нам, а между тем сколько факторов будет против нас и сколько на них нам придется потратить и сил, и внимания. <…> Готовы ли мы к столь упорной борьбе, которою, несомненно, окажется будущая война европейских народов? На этот вопрос приходится, не обинуясь, ответить отрицательно. Менее, чем кто-либо, я склонен отрицать то многое, что сделано для нашей обороны со времени японской войны. Несомненно, однако, что это многое является недостаточным при тех невиданных размерах, в которых неизбежно будет протекать будущая война. <…> Бесспорно, в области обучения войск мы, по отзывам специалистов, достигли существенного улучшения по сравнению со временем, предшествовавшим японской войне. По отзывам тех же специалистов, наша полевая артиллерия не оставляет желать лучшего: ружье вполне удовлетворительно, снаряжение удобно и практично. Но бесспорно также, что в организации нашей обороны есть и существенные недочеты.
В этом отношении нужно, прежде всего, отметить недостаточность наших военных запасов, что, конечно, не может быть поставлено в вину военному ведомству, так как намеченные заготовительные планы далеко еще не выполнены полностью из-за малой производительности наших заводов. Эта недостаточность огневых запасов имеет тем большее значение, что при зачаточном состоянии нашей промышленности мы во время войны не будем иметь возможности домашними средствами восполнить выяснившиеся недохваты, а между тем с закрытием для нас как Балтийского, так и Черного морей, — ввоз недостающих нам предметов обороны из-за границы окажется невозможным.
Далее неблагоприятным для нашей обороны обстоятельством является вообще чрезмерная ее зависимость от иностранной промышленности, что, в связи с отмеченным уже прекращением сколько-нибудь удобных заграничных сообщений, создаст ряд трудноодолимых затруднений. Далеко недостаточно количество имеющейся у нас тяжелой артиллерии, значение которой доказано опытом японской войны, мало пулеметов. К организации нашей крепостной обороны почти не приступлено, и даже защищающая подступ к столице Ревельская крепость еще не закончена.
Сеть стратегических железных дорог недостаточна, и железные дороги обладают подвижным составом, быть может, достаточным для нормального движения, но не соответствующим тем колоссальным требованиям, которые будут предъявлены к нам в случае европейской войны. Наконец, не следует упускать из вида, что в предстоящей войне будут бороться наиболее культурные, технически развитые нации. Всякая война неизменно сопровождалась доселе новым словом в области военной техники, а техническая отсталость нашей промышленности не создает благоприятных условий для усвоения нами новых изобретений. <…> Эта война потребует таких огромных расходов, которые во много раз превысят более чем сомнительные выгоды, полученные нами вследствие избавления от немецкого засилья. Мало того, последствием этой войны окажется такое экономическое положение, перед которым гнет германского капитала покажется легким.
Ведь не подлежит сомнению, что война потребует расходов, превышающих ограниченные финансовые ресурсы России. Придется обратиться к кредиту союзных и нейтральных государств, а он будет оказан не даром. Не стоит даже говорить о том, что случится, если война окончится для нас неудачно. Финансово-экономические последствия поражения не поддаются ни учету, ни даже предвидению и, без сомнения, отразятся полным развалом нашего народного хозяйства. Но даже победа сулит нам крайне неблагоприятные финансовые перспективы: вконец разоренная Германия не будет в состоянии возместить нам понесенные издержки. Продиктованный в интересах Англии мирный договор не даст ей возможности экономически оправиться настолько, чтобы даже впоследствии покрыть наши военные расходы. То немногое, что может быть удастся с нее урвать, придется делить с союзниками, и на нашу долю придутся ничтожные, по сравнению с военными издержками, крохи. А между тем военные займы придется платить не без нажима со стороны союзников. Ведь после крушения германского могущества мы уже более не будем им нужны. Мало того, возросшая вследствие победы политическая наша мощь побудит их ослабить нас хотя бы экономически. И вот неизбежно, даже после победоносного окончания войны, мы попадем в такую же финансовую экономическую кабалу к нашим кредиторам, по сравнению с которой наша теперешняя зависимость от германского капитала покажется идеалом. Как бы печально, однако, ни складывались экономические перспективы, открывающиеся нам как результат союза с Англией, следовательно и войны с Германией, — они все же отступают на второй план перед политическими последствиями этого по существу своему противоестественного союза.
Не следует упускать из вида, что Россия и Германия являются представительницами консервативного начала в цивилизованном мире, противоположного началу демократическому, воплощаемому Англией и, в несравненно меньшей степени, Францией. Как это ни странно, Англия, до мозга костей монархическая и консервативная дома, всегда во внешних своих сношениях выступала в качестве покровительницы самых демагогических стремлений, неизменно потворствуя всем народным движениям, направленным к ослаблению монархического начала.
С этой точки зрения борьба между Германией и Россией, независимо от ее исхода, глубоко нежелательна для обеих сторон, как, несомненно, сводящаяся к ослаблению мирового консервативного начала, единственным надежным оплотом которого являются названные две великие державы. Более того, нельзя не предвидеть, что при исключительных условиях надвигающейся европейской войны таковая, опять-таки независимо от ее исхода, представит смертельную опасность и для России, и для Германии. По глубокому убеждению, основанному на тщательном многолетнем изучении всех современных противогосударственных течений, в побежденной стране неминуемо разразится социальная революция, которая, силою вещей, перекинется и в страну-победительницу.
Слишком уж многочисленны те каналы, которыми за много лет мирного сожительства незримо соединены обе страны, чтобы коренные социальные потрясения, разыгравшиеся в одной из них, не отразились бы и в другой. Что эти потрясения будут носить именно социальный, а не политический характер, — в этом не может быть никаких сомнений, и это не только в отношении России, но и в отношении Германии. Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принципы бессознательного социализма. Несмотря на оппозиционность русского общества, столь же бессознательную, как и социализм широких слоев населения, политическая революция в России невозможна, и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое. За нашей оппозицией нет никого, у нее нет поддержки в народе, не видящем никакой разницы между правительственным чиновником и интеллигентом. Русский простолюдин, крестьянин и рабочий, одинаково не ищет политических прав, ему и ненужных, и непонятных.
Крестьянин мечтает о даровом наделении его чужою землею, рабочий — о передаче ему всего капитала и прибылей фабриканта, и дальше этого их вожделения не идут. И стоит только широко кинуть эти лозунги в население, стоит только правительственной власти безвозбранно допустить агитацию в этом направлении, — Россия, несомненно, будет ввергнута в анархию, пережитую ею в приснопамятный период смуты 1905–1906 годов. Война с Германией создаст исключительно благоприятные условия для такой агитации. Как уже было отмечено, война эта чревата для нас огромными трудностями и не может оказаться триумфальным шествием в Берлин. Неизбежны и военные неудачи, — будем надеяться, частичные, — неизбежными окажутся и те или другие недочеты в нашем снабжении. При исключительной нервности нашего общества этим обстоятельствам будет придано преувеличенное значение, а при оппозиционности этого общества все будет поставлено в вину правительству.
Хорошо, если это последнее не сдастся и стойко заявит, что во время войны никакая критика государственной власти недопустима, и решительно пресечет всякие оппозиционные выступления. При отсутствии у оппозиции серьезных корней в населении этим дело и кончится. Не пошел в свое время и народ за составителями Выборгского воззвания, точно так же не пойдет он за ними и теперь.
Но может случиться и худшее: правительственная власть пойдет на уступки, попробует войти в соглашение с оппозицией и этим ослабит себя к моменту выступления социалистических элементов. Хотя и звучит парадоксом, но соглашение с оппозицией в России, безусловно, ослабляет правительство. Дело в том, что наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет. Русская оппозиция сплошь интеллигентна, и в этом ее слабость, так как между интеллигенцией и народом у нас глубокая пропасть взаимного непонимания и недоверия. Необходим искусственный выборный закон, мало того, нужно еще и прямое воздействие правительственной власти, чтобы обеспечить в Государственную думу даже наиболее горячих защитников прав народных. Откажи им правительство в поддержке, предоставь выборы их естественному течению, — и законодательные учреждения не увидели бы в самых стенах ни одного интеллигента, помимо нескольких агитаторов-демагогов. Как бы ни распинались о народном доверии к ним члены наших законодательных учреждений, крестьянин скорее поверит безземельному казенному чиновнику, чем помещику-октябристу, заседающему в Думе; рабочий с большим доверием отнесется к живущему на жалованье фабричному инспектору, чем к фабриканту-законодателю, хотя бы тот исповедовал все принципы кадетской партии.
Более чем странно при таких условиях требовать от правительственной власти, чтобы она серьезно считалась с оппозицией, ради нее отказалась от роли беспристрастного регулятора социальных отношений и выступила перед широкими народными массами в качестве послушного органа классовых стремлений интеллигентно-имущего меньшинства населения. Требуя от правительственной власти ответственности перед классовым представительством и повиновения ею же искусственно созданному парламенту (вспомним знаменитое изречение В. Набокова: „Власть исполнительная да подчинится власти законодательной!“), наша оппозиция, в сущности, требует от правительства психологию дикаря, собственными руками мастерящего идола и затем с трепетом ему поклоняющегося.
Если война окончится победоносно, усмирение социалистического движения в конце концов не представит непреодолимых затруднений. Будут аграрные волнения на почве агитации за необходимость вознаграждения солдат дополнительной нарезкой земли, будут рабочие беспорядки при переходе от вероятно повышенных заработков военного времени к нормальным расценкам — и, надо надеяться, только этим и ограничится, пока не докатится до нас волна германской социальной революции. Но в случае неудачи, возможность которой при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть, — социальная революция, в самых крайних ее проявлениях, у нас неизбежна.
Как уже было указано, начнется с того, что все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения, сначала черный передел, а засим и общий раздел всех ценностей и имуществ. Побежденная армия, лишившаяся к тому же за время войны наиболее надежного кадрового своего состава, охваченная в большей части стихийно общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованною, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению. <…>»[96].
Это удивительное то ли прозрение, то ли пророчество П. Н. Дурново, которое я позволил себе столь пространно цитировать, есть одновременно и диагноз болезни, переживавшейся тогда Россией, и констатация ее принципиальной неизлечимости. То был приговор, представленный Николаю II незадолго до приведения его в исполнение. Тщательно анализировавший записку П. Н. Дурново еще в начале 1920-х годов выдающийся российский историк Е. В. Тарле, отдавая должное уму и проницательности ее составителя, тем не менее обратил внимание на нежелание экс-министра признать одно простое обстоятельство: если конфликт Германии и Великобритании неизбежен, то России придется принять в нем участие. Нейтральной она не будет, ее обязательно втянут в войну. Следовательно, нужно было выбирать не между войной и миром, а между войной против Германии и войной против Великобритании. А это означало, что никакого выбора (в смысле выбора «войны» или «мира») у русского царя не было. Наверное, данное обстоятельство можно назвать политической трагедией Николая II, но, как бы то ни было, в 1914 году изменить сценарий развития международных событий он возможности не имел.
…В январе 1914 года царь вместе с тремя старшими дочерями и великой княгиней Елизаветой Федоровной присутствовал на торжественном освещении храма-памятника, посвященного 300-летию дома Романовых. Храм располагался на окраине столицы (на Полтавской улице) — город уступил место под строительство безвозмездно. Некоторым современникам показалось, что устройство собора на окраине и вблизи свалок было ошибкой; говорили даже, что лучше не строить вовсе, чем на таком неподходящем месте. Но сам Николай II так, очевидно, не считал. Посвященный Федоровской иконе Божией Матери — небесной покровительнице рода — храм произвел на Николая II приятное впечатление. «Он высок, светел и красив», — отметил царь в дневнике. В любом случае, январское освящение Федоровского собора стало завершением романовских торжеств предшествовавшего года, подвело под ними итоговую черту. И хотя храмы в честь 300-летия дома Романовых продолжали строиться и далее, царь уже ни разу на подобных торжествах не присутствовал.
Пережив в Петербурге зимние месяцы, в марте 1914 года Николай II и его семья переехали в Крым, пребывание в котором всегда было для царя большой радостью. Там, в Ливадии, в 1911 году был отстроен большой белый дворец, ставший летней резиденцией русского монарха. В Ливадии же Николай II отметил последний перед войной праздник Пасхи, собственный день рождения, день рождения супруги и дочери Татьяны, а также 50-летний юбилей замирения Западного Кавказа. Те весенние дни были для царя временем не только работы, но и отдохновения — он много гулял, играл в теннис, посещал имения и заповедные места (в частности, Аскания-Нова). На юге лучше чувствовал себя и наследник, чье здоровье укреплялось как теплым морским воздухом, так и евпаторийскими грязями, специально привозившимися в Ливадию. Как вспоминал С. Д. Сазонов, Алексей Николаевич был бодрее и крепче, и у венценосных родителей хотя бы на время утихала острая тревога за его будущее «и зарождалась надежда увидеть его взрослым, и если не здоровым, то, по крайней мере, жизнеспособным человеком».
Конечно, министры регулярно приезжали для докладов из сырого Петербурга — государственные дела не ждали, — но для царя, любившего «русскую Ривьеру», жизнь у Черного моря была предпочтительней пребывания в столице, куда он вернулся уже 5 июня. Жизнь шла своим чередом. Казалось, что ничто не предвещает беды (хотя международная обстановка да и внутриполитическая ситуация в стране были чрезвычайно тревожными). Первая половина 1914 года по размаху массового рабочего движения оказалась рекордной. Забастовки проходили в Риге, Баку, Москве и Петербурге. Социал-демократы заговорили о серьезном политическом кризисе царизма и о грядущей революции. Даже крайне правый депутат Государственной думы В. М. Пуришкевич, позже «прославившийся» убийством Григория Распутина, заявлял, что происходившие в стране события напоминают «преддверие… 1905 года» и что «правительственная власть бессильна».
…Все изменилось после того, как 15 июня (28-го по григорианскому календарю) в боснийском городке Сараеве малолетний сербский националист Гаврило Принцип убил наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда. В организации покушения австрийское правительство обвинило сербскую офицерскую патриотическую организацию, хотя убийца был боснийцем и, следовательно, подданным Австро-Венгрии. 10 (23) июля правительство императора Франца Иосифа предъявило Сербии ультиматум с требованиями, унизительными для независимого государства. Оказавшаяся в безвыходном положении, Сербия имела только одну надежду — на Россию. Наследный сербский королевич Александр в те тревожные дни обратился за поддержкой к императору Николаю II и получил от него однозначно положительный ответ. Заявляя о желании избежать кровопролития, царь уверил своего корреспондента в том, что его страна «ни в каком случае не останется равнодушной к участи Сербии».
Большего он обещать не мог: через сорок восемь часов после вручения ультиматума Австро-Венгрия объявила Сербии войну. В ответ Россия начала мобилизацию. Военная машина начинала набирать обороты. И тем не менее, стремясь остановить войну, Николай II направил «кузену Вилли» телеграмму, в которой просил повлиять на союзное Германии государство, указывая на то, что война возбудила глубокое негодование в России. «Будет очень трудной задачей успокоить здесь воинственное настроение», — резюмировал царь. В ответной телеграмме кайзер заявил, что мобилизация русских войск, направленная против Австро-Венгрии, сделает невозможным его посредничество. Николай II, таким образом, должен был остановить мобилизацию, что было технически невозможно. Генеральный штаб и военное министерство требовали ее продолжения, не имея иллюзий относительно миролюбия союзной Австро-Венгрии Германии.
Но русский самодержец продолжал сохранять надежду на мирный исход. Ему было мучительно трудно принять окончательное решение. «Это значит обречь на смерть сотни тысяч русских людей. Как не остановиться перед таким решением?» — говорил он министру иностранных дел С. Д. Сазонову. Сазонов уверил царя, что сделано «решительно все», чтобы избежать войны, и самодержцу не придется отвечать за ее развязывание ни перед Богом, ни перед совестью, ни перед грядущими поколениями русского народа. Под напором этих аргументов Николай II сдался, приказав передать начальнику Генерального штаба H. H. Янушкевичу приказ о всеобщей мобилизации. Было около четырех часов дня. Министр сразу же позвонил генералу, но услышал в ответ, что у того сломался телефон. С. Д. Сазонову смысл прозвучавшей фразы был понятен: H. H. Янушкевич опасался получить по телефону отмену приказания. Но никакой отмены не последовало. «Государь поборол в своей душе угнетавшие его колебания, и решение его стало бесповоротно».
Два дня спустя, 19 июля, Николай II послал кайзеру последнюю телеграмму. «Понимаю, что ты должен мобилизовать свои войска, — писал он Вильгельму II, — но желаю иметь с твоей стороны такие же гарантии, какие я дал тебе, то есть, что эти военные приготовления не означают войны и что мы будем продолжать переговоры ради благополучия наших государств и всеобщего мира, дорогого для всех нас». Никаких гарантий царь, естественно, уже не получил. Его объяснения и уверения Вильгельму II были не нужны: Германия желала лишь остановки мобилизации русской армии. Вечером 19 июля немецкий посол в Петербурге граф Пурталес явился к министру иностранных дел России С. Д. Сазонову и, получив ответ, что мобилизация не будет остановлена, вручил ноту своего правительства с объявлением войны. По недосмотру германского МИДа в ней заключалось два варианта ответа. Что бы Россия устами своего министра ни сказала, ответ Германии был предопределен заранее. 21 июля Германия объявила войну Франции. Спустя два дня, ввиду вторжения немецкой армии на территорию нейтральной Бельгии, войну Германии объявила и Великобритания. 26 июля Россия объявила о войне с Австро-Венгрией, указав, что в предстоящей борьбе она не одна: вместе с ней «доблестные союзники», стремящиеся «устранить, наконец, вечную угрозу германских держав общему миру и спокойствию»[97].
А несколькими днями раньше, 20 июля, Николай II подписал манифест, извещавший подданных Российской короны о войне с Германией. Манифест в высокопарных, но верных по существу выражениях излагал историю конфликта: предъявление Австро-Венгрией ультиматума сербскому правительству, скорое открытие боевых действий и бомбардировка Белграда, перевод русских вооруженных сил на военное положение, требование Германии остановить проведение мобилизации в России и объявление России войны. «Ныне предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную Нам страну, — говорилось в манифесте, — но оградить честь, достоинство, целостность России и положение ее среди Великих Держав. Мы непоколебимо верим, что на защиту Русской Земли дружно и самоотверженно встанут все верные Наши подданные». Царь призывал «в грозный час испытания» забыть все внутренние распри и отразить натиск врага.
На первых порах казалось, что царский призыв услышан: патриотические манифестации с пением государственного гимна стали в те дни обычным явлением. Германию проклинали, называли агрессором, которому уже не избежать расплаты. Поддавшись порыву, решились даже на переименование столицы. Высочайшее повеление, предложенное Правительствующему сенату министром юстиции, говорило о том, что впредь (с 18 августа) город надлежит именовать Петроградом. Современники в большинстве своем отнеслись к случившемуся без энтузиазма — в условиях начинавшейся борьбы с сильным противником переименование «на русский лад» столицы казалось мелочным и ненужным. Генерал В. Ф. Джунковский искренне сожалел, что царь подписал такой приказ.
Такие же чувства испытывал и И. И. Тхоржевский, камергер Высочайшего двора, лично знавший инициатора переименования — министра земледелия А. В. Кривошеина. «Петроград… Что-то захолустное. И подражать плохим обруселым немцам, наскоро менявшим фамилии!» — восклицал Тхоржевский. Свое удивление случившимся некоторые современники выказывали и самому царю. Министр путей сообщения С. В. Рухлов, по ходившим тогда слухам, сказал Николаю II: «Что это Вы, Ваше Величество, — Петра Великого исправлять!» и получил шутливый ответ: «Что же! Царь Петр требовал от своих генералов рапортов о викториях, а я рад был бы вестям о победах. Русский звук сердцу милее…» Однако даже такие сравнения удовлетворяли мало:
«Петербург был недоволен. Его переименовали не спросясь, точно разжаловали, — вспоминал Тхоржевский. — Позднее, когда война обернулась гибелью, — переименованию Петербурга стали придавать какое-то мистическое значение: сглазили, мол, столицу! „Роковая незадачливость государя!“»
Опять перед нами старый набор обвинений: что бы ни делал царь, все у него выходит не так, как задумано. Если бы в то время знали бы фразу нашего времени: хотели как лучше, а получилось как всегда, то наверняка использовали бы ее для определения результатов самых добрых пожеланий и намерений последнего самодержца. Едкая З. Н. Гиппиус отмечала в дневнике как «худой знак» то, что «по манию царя» Петербург великого Петра был разрушен. «Воздвигнут некий Николоград — по-казенному — „Петроград“». Что к этому добавить? В царе хотели видеть — и видели символ неудач, вестника грядущего несчастья.
Тогда же, летом, в России был введен запрет на продажу водки. Своеобразный «сухой закон» превратил империю (по крайней мере декларативно) в трезвое государство. Старая проблема получила волевое разрешение, названное В. В. Розановым исцелением народа. Он же считал случившееся заслугой именно самодержца. «Даже было бы печально нам, русским, — писал В. В. Розанов в статье „Кто победит „зеленого змия““, — если бы победу над страшным и застарелым врагом Руси, над вином, мы получили из чьих-нибудь рук, а не из Царских. Да и никто не в силах его победить, как только один Царь: все будут полумеры, слова, полурешения, с „обходцами“ и „хитростью“». В принятом решении философ видел проявление самодержавной силы, а в самодержце — историческую «надежу» Руси. «Нам другой надежды не нужно. За Царем мы все крепки, с Царем мы никого и ничего не боимся. У него — подвиг; св. Русь может и умеет только молиться».
Розанов — современник событий пристрастный, но искренний. Отказ от водки для него был путем к возрождению страны, к ее примирению: все пойдет хорошо, «и цари оправдаются в своей суровости. А народ объяснится в своем долготерпении». Оставшееся от водки время и энергия обязательно пойдут на что-то благородное. «Господь даст — падет и проституция, это хулиганство и помои пола». Наивно? Конечно, наивно. Но мечта облагораживает, укрепляет силы и дает счастье веры. В этом Розанов был не одинок, поддавшись пробужденному войной «национализму». О «смерче патриотизма» лета 1914 года вспоминал на закате своих дней и В. В. Шульгин, в то время — депутат Государственной думы. «Патриотизмом была захвачена в то время вся Россия. Запасные являлись всюду, в полном порядке и даже не произвели бунта, когда продажа водки одним решительным ударом была прекращена по всей империи. Это было чудо. Неповторимое». Говоря о чуде, В. В. Шульгин, впрочем, вынужден был сознаться, что в глубине души чувствовал, что всеобщее воодушевление — мираж.
Зная дальнейшую историю, можно согласиться с мемуаристом. Но ведь предвидеть печальное будущее в период подъема национального духа под силу только избранным. Большинство живет одним днем; так было всегда, и, вероятно, так всегда будет. Посему отметим лишь главное: в крупных городах война первоначально вызвала энтузиазм и пробудила надежды на скорую победу над «врагом славянства». Что же касается крестьянского населения, то говорить о патриотическом подъеме деревни затруднительно. «Война вызвала молчаливое, глухое, покорное, но все же недовольство. В значительной степени примирила с ней начавшаяся приблизительно месяц спустя раздача пособий семьям призванных запасных», — писал прослуживший многие годы в Министерстве внутренних дел В. И. Гурко.
Однако в Петрограде это недовольство не чувствовалось. Действия Германии повсеместно осуждались; вечером 22 июля националистически настроенная толпа разгромила немецкое посольство, сбросив вниз венчавшую здание скульптуру — символ мощи и славы ненавистных «тевтонов». Царило приподнятое настроение, казалось, возрождался культ самодержавного «Хозяина Земли Русской». 26 июля в Николаевском зале Зимнего дворца был устроен высочайший прием членов Государственного совета и Государственной думы. «Стесненный так, что он мог бы протянуть руку до передних рядов, метавшихся в припадке чувств, стоял государь», — вспоминал Шульгин. На его просветленном лице было заметно волнение. Овладев собой, царь произнес краткую речь, отметив, что огромный подъем патриотических чувств, любви к Родине и преданности престолу, «который как ураган пронесся по всей земле нашей», служит «ручательством в том, что Наша великая матушка-Россия доведет ниспосланную Господом Богом войну до желанного конца». В ответном слове председатель Государственной думы М. В. Родзянко от имени депутатов заверил царя в том, что русский народ не остановится ни перед какими жертвами, пока враг не будет сломлен, а достоинство страны — ограждено. Доказательством заявленного казалась многотысячная толпа, которую царь и Александра Федоровна в день объявления войны приветствовали с балкона Зимнего дворца. При появлении монарха все пришедшие на Дворцовую площадь опустились на колени, тем самым продемонстрировав свои глубокие монархические чувства. Случилось то, что официальная пресса называла актом единения царя и народа. Никто из стоявших на площади, равно как и сам монарх, не знали, что это — последняя монархическая манифестация, последнее публичное проявление народной любви к своему царю.
В июльские дни был решен и вопрос о том, кто возглавит русскую армию. Первоначально царь хотел лично стать во главе войск, о чем и объявил Совету министров, членам которого с величайшим трудом удалось отговорить его от этой мысли. Верховным главнокомандующим стал великий князь Николай Николаевич, из всех членов дома Романовых наиболее близко стоявший к армии и пользовавшийся большой популярностью, отчасти унаследованной им от отца, командовавшего русскими войсками в войну 1876–1877 годов. С этим назначением, однако, не все было просто. К 1914 году Николай II уже не дружил, как то было в начале XX века, со своим амбициозным дядей. Недолюбливала его и Александра Федоровна. Николай Николаевич, некогда являвшийся поклонником Григория Распутина, к 1914 году стал ярым его врагом. Не ладил великий князь и с военным министром В. А. Сухомлиновым, пользовавшимся исключительным доверием самодержца.
Николай Николаевич был назначен Верховным главнокомандующим 19 июля, причем царь специально оговорил, что делается это впредь до его, Николая II, приезда в армию. Если верить дневниковым записям генерала В. А. Сухомлинова, то Николай II думал и о назначении Верховным главнокомандующим своего военного министра. «Я доложил, — записал в дневнике генерал, — что счастлив был бы получить такое назначение, — но тогда в[еликий] кн[язь] Ник[олай] Ник[олаевич] попадет под мое начальство, а это окончится для меня скверно, — главное, пострадает дело. Велик[ий] князь всегда действовал против меня и, оставаясь в резиденции Государя, употребит все силы к интригам, противостоять которым у меня не будет сил. На публику произведет неблагоприятное впечатление начало кампании по примеру Японской, военный министр сам напросился, как тогда Куропаткин».
Сухомлинов тогда не мог и представить, что летом 1915 года общественное мнение будет обвинять его в неподготовленности русской армии, в беспечности и даже в потакании шпионам. Великий князь, разумеется, тоже не будет стоять в стороне и с удовлетворением воспримет отставку военного министра. Но все это случится позже. А тогда в русском обществе господствовали иные настроения, объединявшие всех (или, по крайней мере, многих). Верили: «Немецкий волк будет, по-видимому, скоро затравлен: все против него»[98]. Верховный главнокомандующий спешил проявить себя не только в военном деле, но и в политике, уже 1 августа выпустив свое воззвание к полякам — самому, пожалуй, беспокойному народу из всех входивших в состав империи. «Пусть сотрутся границы, — патетически восклицал великий князь в воззвании, — разрезавшие на части Польский народ! Да воссоединится он воедино под скипетром Русского Царя. Под скипетром этим возродится Польша, свободная в своей вере, в языке, в самоуправлении».
Подобное заявление свидетельствовало о том, сколь широко понимал Николай Николаевич свою власть, выступая — ни много ни мало — от имени России! Не желая останавливаться на этом, великий князь через несколько дней выпустил новое воззвание — уже к «русскому народу» Австро-Венгрии, а точнее говоря — к карпатским русинам: всем им необходимо воссоединиться с великой Россией, перестав быть «подъяремной Русью». Прикрываясь именем Николая II (молитвенно желая тому завершить дело собирателя русских земель Ивана Калиты), Верховный главнокомандующий предлагал русинам встать «на сретенье русской рати», то есть восстать против своего монарха — императора Франца Иосифа. О том, что подобные предложения расшатывают монархический принцип как таковой, Николай Николаевич не задумывался, призывая славян обратить «меч свой на врага, а сердца свои к Богу с молитвой за Россию, за Русского Царя».
Тогда же, в августе 1914 года, Верховный главнокомандующий распорядился отпечатать на девяти языках народов Австро-Венгрии воззвание, в котором говорилось о стремлении России добиться такого положения, чтобы каждый народ мог развиваться и благоденствовать, «храня драгоценное достояние отцов — язык и веру, и, объединенный с родными братьями, жить в мире и согласии с соседями, уважая их самобытность». Подданных австро-венгерской короны призывали встречать русские войска как верных друзей и борцов за их идеалы! Забегая вперед, стоит сказать, что призывы возымели определенное действие — подобные призывы стимулировали в Австро-Венгрии масштабную кампанию преследования русин. Всего же за период 1914–1917 годов было уничтожено не менее 200 тысяч мирных жителей в Закарпатье. Австро-венгерское правительство рассматривало русин (как и другие родственные русским народы своей империи) в качестве потенциальных изменников — и соответствующим образом к ним относилось. Но в 1914 году масштаб возможной трагедии понять и оценить было трудно. Не оценил их и Николай Николаевич — человек средних способностей, но, по образному выражению его родственника — великого князя Николая Михайловича, своим внешним видом (осанкой, голосом, манерой держаться) вселяющий «„решпект“ и повиновение, при отсутствии мозговых тканей для вдохновения».
Николай Михайлович одним из первых и обратил внимание на воззвания Верховного главнокомандующего. Человек больших дарований, незаурядный аналитик, тонкий наблюдатель и выдающийся историк, с первых же дней войны он внимательно следил за развитием военных и политических настроений в стране. Вслед за многими современниками отмечая летом 1914 года популярность войны (как в обществе, так и в народных массах, уверенных в победе) и задавшись вопросом, «надолго ли хватит такого настроения», Николай Михайлович обратил внимание на польское воззвание своего родственника. То, что воззвание подписал Верховный главнокомандующий, а не Николай II, озадачило великого князя, «потому вряд ли все обещанное — чистосердечно, а, вероятно, исторгнуто у царя насильно, иначе он сам подписал бы такого рода документ»[99]. Предположение Николая Михайловича трудно проверить, но игнорировать его, думается, было бы неправильно. Факт оставался фактом: историческое заявление о Польше «Хозяин Земли Русской» не делал. Некоторое время спустя Николай Михайлович вынужден был констатировать, что воззвание Верховного главнокомандующего «остается большим пуфом», что в большинстве своем польское население настроено к русским враждебно, тревожа императорские войска где только возможно. «Ляхи чутки и догадываются о фальши этого воззвания, — писал великий князь, — …для меня уже вполне ясно определилось, это то, что власть верховная только мешает и путает, вторгаясь в распоряжения нашего спокойного вождя».
Впрочем, не будем категоричны: воззвания великого князя стоит оценивать исходя из «некритического патриотизма» первых дней войны. По справедливому замечанию историка и общественного деятеля С. П. Мельгунова, «то был гипноз, обычный для начала всякой войны — до первой неудачи». А неудачи не заставили себя долго ждать. Не имея возможности и не ставя перед собой цели описывать ход боевых действий, полагаю необходимым лишь кратко охарактеризовать основные события первых месяцев вооруженного противостояния России с Германией и Австро-Венгрией. Исполняя союзнический долг, Николай II вынужден был уже в первые дни августа согласиться на вторжение 1-й и 2-й русских армий Северо-Западного фронта в Восточную Пруссию. Первоначальные победы вскоре сменились тяжелым поражением: к 1 сентября немецкие вооруженные силы вытеснили русские войска со своей территории. В то же самое время на Юго-Западном фронте были достигнуты серьезные успехи, взяты крупные австрийские города, оккупированы Галиция и австрийская часть Польши. Спасая Австро-Венгрию от неминуемого разгрома, немецкое командование перебросило на помощь ей крупные силы из Восточной Пруссии.
Однако добиться каких-либо серьезных успехов, позволявших говорить об изменении стратегического положения России, Германия тогда не смогла. Обе противоборствующие стороны были истощены и перешли к обороне. Быстро окончить войну не получалось. Восточный фронт представлял серьезную угрозу для центральных держав; сражаться одновременно на Западе и на Востоке Германия не могла. Поэтому к 1915 году ее командование выработало план, согласно которому предполагалось, обороняясь на Западе, главный удар нанести по России. Задуманное немецким и австро-венгерским вооруженным силам удалось. 19 апреля 1915 года они прорвали фронт 3-й русской армии, в результате чего весь Юго-Западный фронт с 27 апреля вынужден был начать отступление. Была оставлена завоеванная Галиция. А вскоре — и Польша. В октябре 1915 года русские армии закрепились на рубеже Риги, реки Западная Двина, Двинска, Сморгони, Барановичей, Дубны и реки Стрыпы. И хотя основная задача — выведение России из войны — решена не была, Германия нанесла русской армии серьезный удар, отвоевав значительные территории империи.
В стране все это было воспринято болезненно. От восторгов и надежд августа 1914 года не осталось и следа. Авторитет самодержца и его правительства был серьезно поколеблен. Чем дальше, тем больше будущее рисовалось современниками в мрачных красках. Предвидения П. Н. Дурново, изложенные им накануне Великой войны, оправдывались. Вопрос «кто виноват?» обсуждали чаще, чем «что делать?»; поиски врагов и ответственных за поражения неизбежно приводили к обсуждению «темных сил», якобы свивших себе у подножия трона гнездо и влиявших на имперскую внутреннюю политику. В таких условиях царь оказывался в центре критики — и слева, и справа. Не желая отказываться от личной ответственности за происходившее в стране в период тяжелых военных неудач лета 1915 года, Николай II решил отстранить великого князя от должности Верховного главнокомандующего и принять на себя руководство всеми вооруженными силами, находившимися на театре военных действий. Главнокомандующим царь оставался вплоть до 2 марта 1917 года.
Но обо всем по порядку…
Вторая половина июля и август 1914 года прошли под знаком надежды. Царь отовсюду слышал верноподданнические заявления и заверения в удачном для русского оружия завершении войны. В семье тоже все было благополучно. 30 июля в столице торжественно отметили десятилетие цесаревича — во всех церквях города после литургии совершались торжественные молебствия о здравии дома Романовых. В цветочных магазинах и в окнах были выставлены бюсты царя и царицы, пестрели ленты цветов национального флага и патриотические надписи. В Казанском соборе прошло богослужение, совершенное архиепископом Финляндским Сергием (Страгородским), прочитавшим в конце особую молитву за царя. Во время богослужения провели сбор средств для оказания помощи семьям призванных в действующую армию запасных.
Последующие дни Николай II проводил как обычно: принимая министров и генералов. 3 августа царь с семьей выехал в Первопрестольную, где на следующий день был встречен восторженной речью градоначальника Москвы Брянского: «Москва — сердце России, призывает на Вас, Государь, благословение Божие». В Кремле семью Николая II приветствовала уже многотысячная толпа монархически настроенных подданных. Как после этого было не поверить в то, что пресловутое «средостение» навсегда кануло в Лету и народ в едином порыве встал на защиту Родины под водительством самодержавного царя! А 5 августа в Большом Кремлевском дворце состоялся высочайший выход. В Георгиевском зале присутствовали премьер-министр, министры, председатели Государственного совета и Государственной думы, послы Франции и Великобритании, представители московского дворянства. Предводитель московского дворянства — А. Д. Самарин, в дальнейшем ставший обер-прокурором Священного синода, произнес речь, в которой, по старой русской традиции, обращался к монарху на «Ты». «Мы все за Тобой и за Тебя! — восклицал Самарин. — Не усомнись же бестрепетно опереться на несокрушимую силу народного духа! Да поможет Тебе Бог в борьбе за целость и честь Русской Державы и Царственным велением Твоим да возродится Славянский мир! Мужайся, Русский Царь! С Тобою вся русская земля!» В таких же тонах были выдержаны и речи представителей «народа» — старшины купеческого сословия Первопрестольной Булочкина и председателя земской управы Шлиппе.
Громкие признания часто производят сильное впечатление. Очевидно, так случилось и в тот раз. Царь хотя и не любил публичные выступления, тоже произнес речь — он подчеркнул, что военная гроза надвинулась на Россию вопреки его намерениям, что в стенах древнего Кремля в лице жителей Москвы он приветствует весь русский народ, повсюду единодушно откликнувшийся на призыв, откинув распри, встать на защиту Родины и славянства. Словами «с нами Бог!» царь закончил свою речь, давая понять, что для него война не только военная, но и религиозная акция. Неслучайно продолжением стало общее соборное молебствие о даровании победы с чтением коленопреклоненной молитвы. И в дальнейшем, вплоть до своего отъезда из Москвы 8 августа, царь посещал церкви и молился о победе. В последний день пребывания в Первопрестольной царь с семьей и великой княгиней Елизаветой Федоровной побывал в Троице-Сергиевой лавре, где высочайшие паломники прослушали молебствие с провозглашением многолетия «победоносному христолюбивому воинству и царствующему Дому», а также были благословлены иконой.
Возвращение в Царское Село ничего в жизни царя не изменило — как обычно, приемы депутаций и сановников, прогулки, чтение, общение с детьми. О ходе боевых действий в царском дневнике практически нет никаких сведений, что, конечно, не удивляет: царь писал для себя, как частное лицо, а не как государственный деятель. Эмоциональная сдержанность была отличительной чертой последнего самодержца. Но иногда все-таки давал волю чувствам. 11 августа, например, он с радостью писал о приезде в Царское Село брата — великого князя Михаила Александровича, накануне вернувшегося из Англии. Остававшиеся в России друзья великого князя сразу после объявления войны послали ему телеграмму, в которой говорили, что ждут его возвращения. Михаил Александрович, посетив английского короля Георга V, также, телеграммой, обратился к брату, испросив разрешение вернуться на Родину. Николай II разрешил. Так война позволила ослушнику самодержавной воли получить прощение (но опека над личностью, имуществом и делами Михаила Александровича, установленная в декабре 1912 года, была отменена лишь в сентябре 1915 года!). 23 августа великий князь был произведен в генерал-майоры и назначен командующим Кавказской конной дивизией с зачислением в свиту. В октябре 1914 года он отбыл на театр военных действий.
Приблизительно в то же время, когда брат царя получил высочайшее прощение, Сенат получил императорский указ об удовлетворении ходатайства герцога Михаила Георгиевича Мекленбург-Стрелицкого о принятии его в российское подданство. Ранее находившийся в подданстве своего герцогства, М. Г. Мекленбург-Стрелицкий как член Российского императорского дома в условиях начавшейся войны с Германией поспешил подчеркнуть свою лояльность правящему монарху.
Сентябрь 1914 года также принес много хороших новостей: наступление на Юго-Западном фронте развивалось успешно, ничто еще не предвещало катастрофы. Верховный главнокомандующий предлагал царю приехать в Ставку (тогда располагавшуюся в Барановичах). И хотя Николаю II всегда грустно было покидать семью, от поездки в действующую армию он не мог отказаться. С 21 по 25 сентября он провел в обществе генералов, наградив Николая Николаевича боевым орденом Святого Георгия 3-й степени. Во время этой поездки, по пути из Ставки в Белосток, он посетил крепость Осовец, подвергавшуюся немецкой бомбардировке. То были первые увиденные царем плоды безжалостной войны. О его посещении позиций, расположенных вблизи боевой линии, немедленно объявил по армиям великий князь Николай Николаевич, уверенный, что сообщение «воодушевит всех на новые подвиги, подобных которым Святая Русь еще не видала»[100].
Царь остался доволен поездкой. Вернувшись в Царское Село («в лоно дорогой семьи»), он узнал и о первой потере, понесенной на фронтах Великой войны Императорской фамилией — при атаке на прусские разъезды был смертельно ранен сын великого князя Константина Константиновича князь императорской крови Олег. Смерть, конечно, не выбирает, но парадокс состоял в том, что раненый был, вероятно, самым «штатским» из всех живших тогда Романовых. На десятом году жизни зачисленный в кадеты Полоцкого кадетского корпуса, Олег, тем не менее, предпочел не связывать свою жизнь с военной службой и в 1910 году поступил в Александровский лицей, где изучал творчество русских классиков. В 1911-м князь издал «Рукописи Пушкина» с факсимиле поэта. Закончив лицей, он был зачислен в гвардейский полк в качестве вольноопределяющегося, произведен в корнеты и с началом войны в восторженно-приподнятом настроении отправился на фронт.
Однако жизнь распорядилась так, что Олег Константинович отвоевал только два месяца. Раненого перевезли на поезде в Вильно, где сделали операцию. Вскоре после этого он получил телеграмму царя, извещавшую князя о награждении орденом Святого Георгия 4-й степени — «за мужество и храбрость, проявленные при атаке и уничтожении германских разъездов». Прислал телеграмму и Верховный главнокомандующий. Раненый князь был счастлив и оживлен, хотя силы его с каждым часом таяли. 29 сентября в Вильно прибыли его отец и мать — великий князь Константин Константинович (поэт К. Р.) и великая княгиня Елизавета Маврикиевна. Отец привез сыну Георгиевский крест его деда — генерал-адмирала Константина Николаевича. Уже теряя сознание, Олег принял и поцеловал награду. Через несколько минут он скончался. На семейном совете, состоявшемся в больнице, было решено отпевать Олега «в местной Романовской церкви и, во исполнение воли почившего, испросить высочайшее соизволение на похороны тела в Бозе почившего князя в его любимом Осташеве, на берегу реки Рузы»[101].
Высочайшее соизволение было получено — покойного доставили в великокняжеское имение, располагавшееся в Московской губернии, где 3 октября 1914 года с воинскими почестями на высоком кургане под сенью тополей и лиственницы предали земле. На похороны съехались родители и ближайшие родственники: Королева Эллинов Ольга Николаевна, великий князь Дмитрий Константинович, супруга Иоанна Константиновича (брата погибшего) — княгиня Елена Петровна, княгиня Татьяна Константиновна и князь Георгий Константинович. Император и императрица, не имея возможности приехать в Осташево, 3 октября посетили заупокойную службу по князю Олегу в Петропавловской крепости. Похороны члена Императорской фамилии не в официальной усыпальнице Романовых было явлением уникальным. Только убитого в 1905 году великого князя Сергея Александровича похоронили отдельно — в Москве, но причина этого никак не была связана с завещательным распоряжением: в то время власти опасались террористических актов против членов Императорской фамилии (в случае проведения обряда погребения в Петербурге). Показательно, что скончавшегося летом 1915 года отца князя Олега — великого князя Константина Константиновича похоронили уже в соответствии с традициями — в усыпальнице Петропавловской крепости. Исключений до революции 1917 года больше не было, как, впрочем, не было и официальных похорон.
Незадолго до смерти, весной 1915 года, великий князь Константин Константинович пережил еще одно потрясение: 19 мая, под Львовом, был убит его зять, супруг дочери Татьяны — князь Константин Александрович Багратион-Мухранский, флигель-адъютант императора и поручик Кавалергардского полка. Смелый человек и замечательный офицер, имевший Георгиевское оружие, он командовал ротой и погиб от шальной пули чуть ли не в первом бою. У князя остались маленькие дети — сын Теймураз и дочь Наталия. Потомка древнего рода грузинских царей, К. А. Багратион-Мухранского похоронили на Кавказе, в старинном православном Мцхетском соборе. И хотя формально князь не принадлежал к Императорской фамилии (в 1911 году Николай II издал указ, позволявший княжнам и князьям императорской крови нединастические браки при условии того, что их дети утратят право на престол), его дети были законными внуками русского великого князя, связанными многочисленными родственными узами с членами дома Романовых.
Чем больше становились потери, чем дальше отодвигались сроки окончания военных действий, тем тревожнее чувствовали себя дальновидные современники. Уже осенью 1914 года великий князь Николай Михайлович осознал, что конечным результатом войны для всех стран станут «громадные перевороты». «Мне мнится, — писал он, — конец многих монархий и триумф всемирного социализма, который должен взять верх, ибо всегда высказывался против войны. У нас на Руси не обойдется без крупных волнений и беспорядков, когда самые страсти улягутся, а вероятий на это предположение много, особенно если правительство будет бессмысленно льнуть направо, в сторону произвола и реакции»[102]. Прекрасно зная историю (в том числе и французской революции), великий князь предвидел горькую развязку, не ошибся и в определении «тактической линии» верховной власти. В сентябре 1914 года, говоря о том, что выбор Николая Николаевича Верховным главнокомандующим уже признается неудачным, он не без ехидства отмечал, что император признает несвоевременным брать бразды управления армиями. «Вот когда побьют, да мы отступим, — писал Николай Михайлович, — тогда можно будет попробовать. Едва ли я очень далек от истины. Поживем — увидим» (курсив мой. — С. Ф.). Летом 1915 года все случилось именно так, как и предсказывал великий князь: интуиция его не подвела.
Война тем временем набирала свои обороты: 16 октября 1914 года начались боевые действия на турецком фронте — Порта выступила на стороне Германии. Настроение Николая II, насколько можно судить по его дневнику, было «бешеным» — он негодовал на «немцев-подлецов» и на союзных с ними турок. «Только вечером, — записал он 17 октября, — под влиянием успокаивающей беседы Григория душа пришла в равновесие!» Действительно, именно в годы Великой войны «старец» стал полномасштабной «фигурой влияния», хотя преувеличивать это влияние все же не стоит. В Распутина верили, как верят преданному бескорыстному другу, всегда радующемуся твоим радостям и сопереживающему твоим несчастьям. Друг может и не знать всех задач, которые тебе приходится решать, но он никогда не посмеет давать советы на темы, которых ты предпочитаешь с ним не касаться. И наоборот, поддержит в тех делах, которые для тебя важны.
После назначения Николая Николаевича Верховным главнокомандующим «старец» неоднократно заводил речь о том, что тот «возгордился». Императрица Александра Федоровна полностью разделяла это мнение и еще осенью 1914 года говорила супругу: «Г[ригорий] ревниво любит тебя, и для него невыносимо, чтобы Н[иколаша] играл какую-либо роль». Царь, записавший эти слова в дневнике 17 октября, и сам не хотел, чтобы Верховный главнокомандующий «затмил» его. Поездки на фронт, посещение Ставки для него были способом доказать всем (прежде всего самому себе), что авторитет монарха неоспорим и не может быть кем-либо поколеблен.
Уже 20 октября Николай II вновь отправился в армию, побывал не только в Ставке, но и в Холме, Ровно, Ивангороде, Гродно и Двинске. Двухнедельная поездка снова укрепила в нем веру в победу над врагом. А спустя пятнадцать дней его путь лежал на юг. Через Ставку царь проехал в Тулу, затем в Орел, Курск, Харьков, Екатеринодар, Дербент и Тифлис. Затем совершил путешествие по кавказским крепостям, через Новочеркасск доехав до Воронежа, где его ждали супруга и старшие дочери. Далее в Рязань и Москву. 12 декабря Александра Федоровна отправилась в Царское Село, а Николай II — на запад, в армию. Вернулся он только 19 декабря.
Это путешествие, безусловно, убедило самодержца в глубокой привязанности к нему «простого народа», в том, что война усилила связи подданных с российским престолом. Окружавшие царя лица также могли наблюдать трогательное отношение мужиков к носителю верховной власти. В Курске, например, когда он посетил госпиталь, к казаку, державшему пальто государя, подошел крестьянин и попросил указать, «а какое пальто государя». Казак показал. «Крестьянин взял край пальто, поцеловал, перекрестился и заплакал»[103]. На Кавказе Николай II показал себя не только царем православным, но и Белым царем, для которого дороги подданные разных исповеданий. Прибыв в Тифлис 26 ноября, он прежде всего посетил православный Сионский собор, где был встречен экзархом Грузии архиепископом Питиримом (Окновым), выслушал краткое молебствие и приложился к святыням. Затем он направился в армяно-григорианский храм. Патриарх-католикос Кеворк V, духовный лидер армянского народа, произнес верноподданническую речь, после чего было краткое моление о государе, а хор певчих местной семинарии пропел молитву Господню («Отце наш»).
В Азербайджане Николай II посетил также шиитскую мечеть, где его встречал глава закавказских мусульман шейх-уль-ислам Ахунд-Гусейн-заде, множество мулл и персидских принцев. В мечети шейх-уль-ислам по-арабски произнес молитву, обращенную к царю, его семье и войску: «Господи, одели нас даром покорности и воздержи от преступного неповиновения, внуши нам чистые помыслы и умение различать добро от зла, возвысь нас любовью к истине, дай языку нашему правдивость, очисти душу нашу от всего преступного и неблаговидного и удержи руки наши от притеснений и хищений, закрой очи наши от разврата и бесчестия, избави слух наш от пустословия и хулы. Благоверному Государю Нашему Николаю Александровичу и Августейшей Семье Его даруй здравия, долголетия и успеха в достижении великих целей, доблестному воинству даруй помощь и победу над врагом, павшим воинам — вечную память во имя величия и милосердия Твоего, о, Милостивейший и Милосердный!»
Не желая никого из своих иноверных подданных обделять вниманием, Николай II после шиитов посетил суннитскую мечеть, где его встретил 85-летний муфтий Гуссейн Эфенди Гаибов во главе с членами суннитского духовного правления и совершил молитвословие с провозглашением царского многолетия. Николай II приветствовал муфтия рукопожатием и короткое время провел в беседе со старцем. Гаибов был искренне растроган вниманием и лаской царя. Подняв правую руку и показывая ее окружающим, он с гордостью говорил: «Ведь это не шутка. Сам государь подал руку. Это ведь не шутка»[104].
Тремя днями позже царь принял депутацию русских молокан, не желавших подчиняться православной церкви и имевших собственное представление о христианстве, а также представителей многих народностей Кавказа (ишавов, хевсур, тушинов, осетин, сирийцев, горских евреев и многих других). «На этом приеме более наглядно, чем когда-либо, было видно, что для русского царя нет различий среди его подданных, — вспоминал генерал А. И. Спиридович. — Ему все равны без различия положений, сословий, национальностей и религий». В дальнейшем официозное издание, посвященное пребыванию Николая II в действующей армии, поместило на своих страницах рисунок с характерным названием: «Народы Белого царя». Художник изобразил подданных самодержца в их национальных костюмах[105].
Позже, в мае 1916 года, в Евпатории Николай II вместе с супругой и детьми посетил мечеть и караимскую кеннасу (молельню), отдав дань верованиям своих подданных. А летом 1916 года царь получил телеграмму от Оренбургского муфтия Мухаммед Сафа Баязитова, повергавшего к его «стопам» верноподданнические чувства и молившегося Всевышнему Аллаху «о полном сокрушении дерзких врагов во славу великой нераздельной России и Державного ее Повелителя, также на счастье многочисленных народностей ее, в том числе верных сынов… мусульман». В ответ Николай II поблагодарил всех мусульман, собравшихся тогда на праздник Рамазан-Байрама, за молитвы и сказал, что высоко ценит доблесть приверженцев ислама, сражающихся в рядах армии. 22 июня 1916 года в Царском Селе муфтий был принят Александрой Федоровной. «Он насказал много милых вещей, молитв и пожеланий тебе», — в тот же день сообщила она супругу.
Итак, никаких сомнений не вызывает то, что Николай II вполне искренне и честно старался быть Белым царем, но насколько это способствовало решению сложнейшего национального вопроса, существовавшего в Российской империи, — проблема иного плана. Бурный подъем национальных движений, вызванный революцией 1905–1907 годов и охвативший тогда практически все народы страны (на Западе, в Закавказье, в Средней Азии, в Сибири), свидетельствовал о том, что доверять верноподданническим заверениям духовных лидеров и представителям местных элит — значит заниматься самообманом. 1917 год стал тому горьким доказательством. Но в конце 1914 года, после своей кавказской поездки, Николай II предпочитал об этом не задумываться. Не стоит поспешно обвинять его в наивности: не все вопросы могут быть решены. Россия начала XX века представляла собой накренившийся дом, двигать мебель в котором было не только бессмысленно, но и опасно. Радушные приветствия представителей кавказских народов Николай II, воспитанный на идеалах царя-отца Отечества, мог воспринимать только как проявление глубоких монархических чувств, и никак иначе. Он не был «беспечен», как о том писали некоторые современники, но он был фаталистом, до конца надеявшимся лишь на Божье милосердие. Фатализм и заставлял его идти за бурно развивавшимися событиями.
Официальный историограф царя, описывавший его жизнь во время войны, генерал Дубенский отмечал, что в тревожные осенне-зимние дни 1914 года Николай II, совершив несколько поездок к действующей армии, испытал облегчение, увидев, как верит ему страна, как она его любит. Это, собственно говоря, и было то, ради чего предпринимались столь долгие путешествия. Генерал, вольно или невольно, продолжил традицию описания царской жизни, заложенную в книге А. Г. Елчанинова, рисуя образ добродетельного монарха, имеющего непосредственную связь с народом. По мнению современного петербургского исследователя С. В. Куликова, многочисленные встречи с простым народом, относящиеся к периоду войны, являлись для царя доказательством того, что большинство его подданных абсолютно ему преданы, а недовольство исходит от тонкой прослойки, состоящей преимущественно из представителей привилегированных сословий[106].
Впрочем, как бы то ни было, для Николая II 1914 год заканчивался под знаком надежды. «Молились Господу Богу о даровании нам победы в наступающем году и о тихом и спокойном житии после нее. Благослови и укрепи, Господи, наше несравненное доблестное и безропотное воинство на дальнейшие подвиги!» — записал он в дневнике 31 декабря. Считая обязательным регулярное посещение войск, царь уже 22 января отправился в Ставку, затем посетил Ровно, Киев, Полтаву, Севастополь и через Екатеринослав и Курск 2 февраля вернулся в Царское Село. Однако наступивший год не стал победным. Через несколько дней после возвращения из поездки Николай II написал в дневнике о неудачных для русских боях в районе Мазурских озер и об отходе войск в Буковине и прилегающих Карпатах. «Грустно и неприятно, но, надо думать, все это преходяще!» — спокойно отмечает он, как обычно, безропотно принимая случившееся.
Его поездки не прекратились — в конце февраля 1915 года он отправляется в Финляндию, инспектирует корабли военно-морского флота, объезжает сухопутную линию обороны и затем вновь едет в Ставку. В Барановичах царь получает радостное известие о падении Перемышля. Воодушевленный победой, он награждает великого князя Николая Николаевича Георгиевским крестом 2-й степени. На следующий день самодержец возвращается в Царское Село. Казалось бы, худшее позади: сильнейшая австрийская крепость пала — «после нескольких унылых месяцев эта новость поражает, как неожиданный луч яркого солнечного света, и как раз в первый день весны», — пишет он супруге 9 марта.
Весна 1915 года ознаменовалась странным на первый взгляд событием — присуждением царю степени доктора русской истории honoris causa «ввиду особо выдающихся заслуг Его Императорского Величества в области русской истории». Неудивительно, что подобное предложение появилось после начала Великой войны, — взрыв патриотизма и надежды на решение старого и больного «славянского вопроса» не оставили равнодушными и ученых гуманитариев. Думается, это не было проявлением холопства официальной историографии, как об этом в начале 1930-х годов писал марксистский публицист Д. Заславский.
Зная о любви Николая II к прошлому России, о его участии в деятельности Русского исторического общества, отечественные исследователи считали, что царь содействует («всемерно и мощно») развитию русской исторической науки.
Инициатором присуждения царю «доктора honoris causa» в ноябре 1914 года выступил профессор древнеклассической филологии и литературы Юрьевского университета M. H. Крашенинников. Профессор считал царя приобщенным «к числу таких избранных Провидением делателей русской истории, как Александр Невский, Иван Калита, Дмитрий Донской, Петр Великий, Александр II и Александр III…»[107]. Именно война заставила Крашенинникова говорить о Николае II как о делателе истории, сравнимом с теми, кто боролся за ее независимость, расширял ее пределы и реформировал ее строй. Александр III попал в этот список, скорее всего, потому, что был отцом правящего императора.
На инициативу профессора Юрьевского университета откликнулся ректор Московского — профессор М. К. Любавский, отправив секретное письмо товарищу министра народного просвещения барону М. А. Таубе. Любавский, узнавший об инициативе коллег от самого Таубе, писал о технических сложностях присуждения царю ученой степени. По закону, для присвоения соискателю ученой степени необходимо было ходатайство факультета перед советом университета, голосование, иногда закрытое, в совете (большинством в две трети голосов), наконец, утверждение решения министром. «Все эти моменты… — полагал ректор Московского университета, — не могут быть приложены к особе Государя Императора, носителя наивысшей санкции, от которой проистекают и все полномочия подчиненных органов управления».
Профессор М. К. Любавский предложил выход из создавшегося щекотливого положения: организовать съезд русских историков, которые составят и преподнесут самодержцу торжественный адрес с изображением всех его заслуг перед исторической наукой России. Профессор писал также о возможном созыве съезда профессоров русской истории — для обсуждения способов торжественного признания заслуг Николая II перед русской исторической наукой и их увековечения. Наконец, в феврале 1915 года ректор Московского университета, совместно с профессором M. M. Богословским, внес на обсуждение историко-филологического факультета свое представление.
Их призывы были услышаны: 24 мая 1915 года в Царском Селе император принял восемнадцать профессоров русской истории и русского права, которые преподнесли ему верноподданнический адрес, представлявший собой панегирик николаевскому царствованию и увязывавшийся с текущей войной. Весь русский народ, утверждали профессора, по зову монарха встал «на освобождение от тевтонского ярма своих братьев славян, на защиту собственного достояния и чести, на восстановление поруганных начал права и справедливости в международных отношениях. Близятся к разрешению, — заявляли историки, — очередные великие задачи России, поставленные ей историей, исполняются заветы ее прошлого и открываются перспективы светлого будущего…». Разрешение этих задач они и связывали с правлением Николая II, особо отмечая его «любовное внимание» к отечественной истории и памятникам прошлого и называя его высоким покровителем науки истории и духовным вождем русских историков. Вспомнив о состоявшемся в 1914 году съезде представителей губернских ученых архивных комиссий для выяснения их нужд, задач и объединения их действий, профессора информировали царя, что ныне «пришли к мысли» связать с именем Николая II «возникновение в России нового установления — периодических съездов русских историков в широком смысле этого слова, имеющих созываться каждые пять лет в университетских городах по очереди и в обмене с изысканиями и мнениями объединять всех ученых, работающих в разных отраслях русской истории и соприкасающихся с нею дисциплин»[108].
Царь благословил и утвердил начинание, поблагодарив ученых и с «особым удовольствием» согласившись на присвоение его имени периодическим историческим съездам. В их адресе он нашел еще одно подтверждение собственной мысли об исторической правоте России в Великой войне, о том, что он выполняет завещанную державными предками миссию. «Хозяин Земли Русской» был и ее «Верховным Вождем», обязанным вести свой народ, армию к победе, утверждая не только силу, но и право Российской империи на руководство европейским славянством. В обращении историков царь видел проявление веры в блестящее монархическое будущее страны.
Однако же в то время, когда русские историки готовились преподнести Николаю II свой адрес и обсуждали его содержание, произошло событие, сыгравшее, как потом оказалось, едва ли не фатальную роль в политической дискредитации русского самодержавия и самого самодержца. Речь идет о деле полковника С. Н. Мясоедова. История возникновения этого дела в нескольких словах выглядела следующим образом. В январе — начале февраля 1915 года русские войска вели тяжелые бои на Северо-Западном фронте и несли такие потери, что это привело в ярость Ставку и лично Николая Николаевича. Командующему 10-й армией и начальнику его штаба грозили трибуналом. В народе распространялись слухи о генеральской измене. В этих условиях в конце марта 1915 года верховное командование и объявило о казни некоего полковника Мясоедова, якобы снабжавшего немцев секретной информацией. В закрытом режиме были проведены судебные заседания, вина обвиняемого «подтверждена» и он — повешен. Следивший за процессом великий князь Андрей Владимирович вынужден был констатировать, что следствие не установило даже факта сообщения Мясоедовым военных сведений неприятелю. Имелись только косвенные улики.
По словам генерала А. И. Спиридовича, была совершена ужасная судебная ошибка, отчасти объясняющаяся обстоятельствами военного времени, но главным образом — политической интригой. Никаких данных, уличавших Мясоедова в измене, кроме оговора, суд не представил. Полковник оказался ответчиком за военные неудачи Ставки в Восточной Пруссии. Некогда покровительствовавший Мясоедову военный министр В. А. Сухомлинов сразу же открестился от бывшего своего подчиненного, ранее выполнявшего его щекотливые поручения. Еще 26 февраля, только узнав об аресте полковника, Сухомлинов записал в дневнике: «Бог наказал этого негодяя за шантаж и всякие гадости, которые он пытался мне устроить за то, что я его не поддержал». Не вдаваясь в подробности отношений военного министра и его бывшего протеже, нужно подчеркнуть, что для общественного мнения был важен сам факт этих отношений.
К тому же задолго до того, как предстать перед судом, Мясоедов уже обвинялся в шпионаже (правда, не в пользу Германии, а в пользу ее союзницы — Австро-Венгрии). Это случилось в 1912 году, когда лидер октябристов А. И. Гучков заявил о преступности Мясоедова публично. Полковник вызвал Гучкова на дуэль, но и после нее примирения не последовало. Офицер вынужден был уйти со службы и стал председателем Общества Северо-Западного пароходства. Проведенное по линии Генерального штаба и Отдельного корпуса жандармов расследование состава преступления в действиях Мясоедова не нашло. Вновь он надел погоны в 1914 году, получив (по рекомендации Сухомлинова) назначение в 10-ю армию. Дальнейшее известно. Казнь Мясоедова совпала с распространением сообщений о нехватке оружия и боеприпасов на фронте, которая явилась основной причиной отступления в апреле — сентябре 1915 года. Все связалось в цепочку: шпионы, окружавшие военного министра, отсутствие снарядов и, как следствие, военные неудачи. Общественное мнение получило «подтверждение» проникновения немцев в высшие государственные сферы. Почва для кризиса доверия была подготовлена. Первой жертвой должен был пасть военный министр, не устававший твердить, что кара постигла Мясоедова по заслугам.
Конечно же проблема заключалась не в личности В. А. Сухомлинова, чья преданность царю была безусловной, а деловые качества оставляли желать лучшего. Он был «государев министр», и следовательно, критика Сухомлинова, с которой выступали представители думской «общественности», рикошетом била и по царю. К лету имя военного министра стало нарицательным. Даже императрица в письмах супругу признавалась, что «ярость офицеров против Сухомлинова безмерна, — бедняга, — они проклинают самое имя его и жаждут его отставки». Александра Федоровна тогда полагала, что для него отставка была бы самым лучшим выходом — «во избежание скандала». Отставка последовала незамедлительно — 12 июня, во время заседания Совета министров генерал получил собственноручный рескрипт императора, подписанный днем ранее.
«В моем лице вел[иким] кн[язем] Никол[аем] Ник[олаевичем] „козел отпущения“ найден, — записал Сухомлинов на следующий день в дневнике. — Ищем с женою квартиру, чтобы освободить казенную». Николай II не сразу порвал отношения с бывшим министром. Через месяц принял его в Царском Селе и позволил откровенно доложить о положении дел. Впрочем, что бы тот ни доложил, побороть общественное мнение (тогда совпадавшее и с мнением Александры Федоровны) было невозможно: ведь в 1914 году он уверял, «что мы готовы и сможем выдержать войну, а у нас не было достаточно снаряжения»![109] Верховный главнокомандующий мог торжествовать: давно презираемого им военного министра сместили. А некоторое время спустя царь согласился на учреждение Верховной комиссии по расследованию деятельности В. А. Сухомлинова. Весной 1916 года его арестовали. Узнав об этом, Александра Федоровна предложила Николаю II снять с бывшего министра аксельбанты. «Нет настоящих „джентльменов“, — сетовала императрица в письме от 4 марта, — вот в чем беда — ни у кого нет приличного воспитания, внутреннего развития и принципов, — на которые можно было бы положиться. Горько разочаровываешься в русском народе — такой он отсталый; мы стольких знаем, а когда приходится выбирать министра, нет ни одного человека, годного на такой пост». Таков оказался печальный итог политической и военной карьеры преданного царю министра.
Но все это было еще впереди, а тогда, в июне 1915 года, под нажимом великого князя Николаю II пришлось пожертвовать еще тремя министрами, вызывавшими неудовольствие цензовой «общественности» — министром внутренних дел Н. А. Маклаковым, обер-прокурором Святейшего синода В. К. Саблером и министром юстиции И. Г. Щегловитовым. Самодержец согласился и на возобновление заседаний Государственной думы, которая после объявления войны собиралась только 26 июля 1914 года и 27–29 января 1915 года. «Когда общественное мнение возбуждено против отдельных лиц, ими надо жертвовать», — заметил тогда же великий князь Андрей Владимирович[110].
Усиление власти Верховного главнокомандующего чрезвычайно волновало императрицу, все более активно участвовавшую в политике ее венценосного супруга. «Он не имеет права себя так вести и вмешиваться в твои дела, — писала Александра Федоровна Николаю II. — Все возмущены, что министры ездят к нему с докладом, как будто бы он теперь государь». Императрица была также убеждена, что «человек, который стал просто предателем Божьего человека, не может быть благословенен, и дела его не могут быть хорошими». Ненависть Николая Николаевича к Распутину она не могла ни забыть, ни простить. Существовало и еще одно обстоятельство, заставлявшее императрицу относиться к Верховному главнокомандующему с подозрением. С конца апреля стали распространяться слухи о возможном устранении Николая II от вмешательства в дела войны и даже от управления страной, об учреждении диктатуры или регентства в лице Николая Николаевича. Заговорили и о заключении императрицы в монастырь. Слух о заточении стал даже достоянием царской прислуги. «Дошло и до Их Величеств, знали дети». Лейб-хирург С. П. Федоров рассказывал генералу А. И. Спиридовичу, как, придя однажды во дворец к больному цесаревичу, «увидел плачущую великую княжну Марию Николаевну. На его вопрос, что случилось, великая княжна ответила: „Дядя Николаша хочет запереть мамá в монастырь“. Сергею Петровичу пришлось утешать девочку, говорить, что все это неправда».
Тем же летом (в июле — августе) в Думе появились слухи о желании царицы заключить сепаратный мир с немцами. Александра Федоровна, чья жизнь была окутана «каким-то туманом непонятной атмосферы», во время войны надевшая платье сестры милосердия и посвятившая себя работе в госпиталях, облегчая участь раненых, подозревалась в симпатии к врагам России. «Единственно, в чем ее можно было упрекнуть, — это, что она не сумела быть популярной», — полагал великий князь Андрей Владимирович и был недалек от истины. Неумение быть популярной дорого стоило супруге самодержца. Пошли разговоры о желательности регентства великого князя Михаила Александровича. «Роковое слово „измена“ произвело, по словам непосредственного свидетеля, А. И. Деникина, „потрясающее“ впечатление в армии; слухи об „измене“ сыграли огромную роль в настроении армии, в отношении и к династии, и к революции», — писал историк и общественный деятель С. П. Мельгунов.
С тех пор и вплоть до Февральской революции остановить слухи не удавалось. Генерал Н. А. Епанчин вспоминал, как знакомый штаб-офицер, откомандированный в январе 1917 года во внутренние губернии империи по делам службы, рассказывал ему, что в тех местах, «где он был, новобранцы последнего призыва толпами шлялись по городу, распевая: „За немецкую царицу взяли парня на позицу“». И хотя Епанчин видел в этом доказательство преступной пропаганды в войсках агентов врага, на самом деле все обстояло гораздо серьезнее: слухи распространяли сами «верноподданные» Ее Величества. С. П. Мельгунов не ошибался: «инстинктивный голос» «всей страны», действительно, часто может звучать фальшиво. Только понимание совершенной ошибки осознается современниками лишь спустя некоторое время. И все же, как бы то ни было, слухи — своеобразный барометр, позволяющий судить о моральном состоянии общества.
Летом 1915 года слухи о возможном смещении правителя дополнялись объединением всех монархистов, недовольных положением дел в стране. В Думе октябристы и значительная часть националистов пошли на союз с либералами (кадетами). Так возник Прогрессивный блок. Кадеты, стремясь закрепить достигнутый политический успех, заменили свое программное требование — ответственности правительства перед Думой — лозунгом министерства доверия. Создатели блока видели в нем «последнее средство спасти монархию»[111]. В свою очередь, царь оказывался в странном положении, ибо, желая ладить с «общественностью», должен был согласиться с непрошеными «спасителями». Или резко с ними порвать. Но как раз резких политических действий царь и не любил. Оставалось одно — по возможности лавировать. Последствия подобного поведения оптимизма вызвать не могли. Летом 1915 года Николай II стремился найти компромисс с Думой, надеясь, что его достижение на почве Основных законов 1906 года все-таки возможно. При этом быть игрушкой в чьих-либо руках самодержец не хотел и не мог. В критические минуты царь, по уверениям знавших его людей, был тверд и решителен. Август 1915 года стал проверкой этих его качеств.
В августе царь, чувствовавший, «что все его надувают, верить никому нельзя», принял решение самому встать во главе армии. Это решение вызвало недоумение не только министров, но и императрицы-матери. Мария Федоровна была убеждена, что удаление Верховного главнокомандующего приведет к неминуемой гибели ее сына, что этого ему не простят. Накануне своего отъезда в Ставку царь имел с матерью серьезный разговор: она умоляла его подумать обо всем хорошенько и не вести Россию на гибель, на что Николай II ответил: ему нужно спасти страну — это его долг и призвание. Во время их разговора супруга венценосца находилась в соседней комнате, вместе с великой княгиней Ксенией Александровной, которая упомянула о популярности Николая Николаевича. «Опять про Николашу, все только о нем и говорят, — ответила Аликc, — это мне надоело слышать; Ники гораздо более популярен, нежели он, довольно он командовал армией, теперь ему место на Кавказе»[112]. Разлад в Императорской фамилии усиливался: посетившая Марию Федоровну вдова царского дяди Владимира Александровича — великая княгиня Мария Павловна услышала от императрицы страшное признание, что все происходящее «ей напоминает времена императора Павла I, который начал в последний год удалять от себя всех преданных людей, и печальный конец нашего прадеда ей мерещится во всем своем ужасе». Продолжая рассуждать на эту тему, великий князь Андрей Владимирович провидчески, как показало будущее, заметил: «Малейшая ошибка может создать события, непоправимые по тем впечатлениям, которые они оставляют»[113].
Этого же боялись и царские министры. Один из наиболее влиятельных членов кабинета — главноуправляющий землеустройством и земледелием А. В. Кривошеин считал необходимым протестовать, умолять, настаивать, просить, делать все возможное, дабы удержать Николая II от бесповоротного шага. «Мы должны объяснить, — полагал Кривошеин, — что ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар монархической идее, в которой и сила, и вся будущность России. Народ давно… считает государя несчастным царем, несчастливым, незадачливым». Цитируя эти слова, С. П. Мельгунов привел текст художника В. В. Каррика, записавшего рассказ кухарки, слышавшей на рынке: «Царь поехал на фронт — быть беде». А упомянутый А. В. Кривошеин воскликнул: «Государь решил встать во главе армии! Жутко!.. При его невезении, в разгар неудач!» и задался безответным вопросом: не идет ли Николай II прямо навстречу своей гибели? Несчастливый царь, приносящий беду, что может быть ужаснее для монархического сознания?
В таких условиях большинство министров считали своим долгом бороться «за монарха», не допустить принятия им верховного главнокомандования. Но председатель Совета министров И. Л. Горемыкин полагал бессмысленным бороться — «раз дело сделано, его не воротишь». Сменивший в самом начале 1914 года В. Н. Коковцова, Горемыкин большинством министров воспринимался как помеха для вступления правительства на новый путь — путь совместной с цензовой «общественностью» деятельности для достижения победы над врагом. Но его это обстоятельство не беспокоило. Еще 31 января 1914 года, посещая В. Н. Коковцова, Горемыкин высказал сомнения в возможном успехе своей деятельности в качестве премьера: «Какой же может быть успех, ведь я напоминаю старую енотовую шубу, которая давно уложена в сундук и засыпана камфарою, и совершенно недоумеваю, зачем я понадобился; впрочем, эту шубу так же неожиданно уложат снова в сундук, как вынули из него».
Пессимизм Горемыкина преодолеть было невозможно; он доказывал своим коллегам, что в условиях почти катастрофического положения дел на фронте царь считает своей священной обязанностью находиться среди войск. «При таких чисто мистических настроениях, — говорил премьер, — вы никакими доводами не уговорите Государя отказаться от задуманного им шага».
Но надежда умирает последней. 21 августа у министра иностранных дел в частном порядке собрались практически все министры (кроме военного и морского, которым мундир не позволял принимать участие в такого рода демаршах). Обер-прокурор Святейшего синода А. Д. Самарин составил письмо государю, остальные сановники его подписали.
«Всемилостивейший Государь! — говорилось в письме. — Не поставьте нам в вину наше смелое и откровенное обращение к Вам. Поступить так нас обязывает верноподданнический долг, любовь к Вам и родине и тревожное сознание грозного значения совершающихся ныне событий. Вчера на заседании Совета министров под Вашим личным председательством мы повергли перед Вами единодушную просьбу о том, чтобы великий князь Николай Николаевич не был устранен от участия в Верховном командовании армией. Но мы опасаемся, что Вашему Императорскому Величеству не угодно было склониться на мольбу нашу, и смеем думать, всей верной Вам России.
Государь, еще раз осмеливаемся Вам высказать, что принятие Вами такого решения грозит, по нашему крайнему разумению, России, Вам и династии Вашей тяжелыми последствиями. На том же заседании воочию сказалось коренное разномыслие между председателем Совета министров и нами в оценке происходящих внутри страны событий и в установлении образа действий правительства. Такое положение, во всякое время недопустимое, в настоящие дни гибельно. Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и родине.
Вашего Императорского Величества верноподданные Петр Харитонов, Александр Кривошеий, Сергей Сазонов, Петр Барк, кн. Н. Щербатов, Александр Самарин, гр. Павел Игнатьев, кн. Всеволод Шаховской».
По сути дела — это был ультиматум. В истории монархической России подобного еще не случалось. Большинство подписавших письмо министров со временем были удалены: в сентябре 1915 года — министр внутренних дел Н. Б. Щербатов и обер-прокурор Синода А. Д. Самарин, в октябре 1915 года — министр земледелия (так стало называться Главное управление землеустройства и земледелия) А. В. Кривошеин и министр путей сообщения С. В. Рухлов (чьей подписи, впрочем, под обращением к царю не было — его деятельностью была недовольна Александра Федоровна), в январе 1916-го — государственный контролер П. А. Харитонов, в июле 1916-го — министр иностранных дел С. Д. Сазонов, в декабре 1916 года — министр народного просвещения П. Н. Игнатьев. Только министр торговли и промышленности В. Н. Шаховской встретил революцию, будучи членом правительства.
Николай II, не терпевший навязывания ему чьих-либо мнений, остался чрезвычайно недоволен министерской «забастовкой» и поступил так, как задумал. 23 августа 1915 года появился императорский приказ по армии и флоту, извещавший всех подданных о том, что Верховный вождь страны принял на себя руководство всеми вооруженными силами, сухопутными и морскими, находящимися на театре военных действий. В тот же день был опубликован и рескрипт на имя Николая Николаевича — о его назначении Кавказским наместником и главнокомандующим Кавказской армией. Царь выражал великому князю глубокую признательность за понесенные им боевые труды и объяснял свое желание возглавить вооруженные силы «из соображений пользы государственной». То, что Верховное главнокомандование не было принято летом 1914 года, объяснялось причинами общегосударственного характера, не позволившими царю стать во главе армии. Днем 23 августа был помечен и последний приказ Николая Николаевича, в котором до сведения вооруженных сил доводилась информация о том, что во главе их встал царь и что теперь воины явят новые подвиги, а «Господь от сего дня окажет Своему Помазаннику свою всесильную помощь, дарующую победу».
Двадцать третьего августа 1915 года царь прибыл в свою Ставку, располагавшуюся уже не в Барановичах, а в Могилеве, куда ее за два месяца до того перевел Николай Николаевич. Там же он выслушал первый доклад своего начальника штаба — генерала М. В. Алексеева. На его плечи с тех пор и легла основная нагрузка по стратегическому планированию и управлению войсками. Царь, человек «среднего масштаба», по мнению знавших его военачальников, не мог непосредственно руководить войной.
«В искусство и знание военного дела Николаем II никто (и армия, конечно) не верил, — вспоминал впоследствии генерал А. А. Брусилов, — и было очевидно, что верховным вершителем станет его начальник штаба — вновь назначенный генерал Алексеев.
Войска знали Алексеева мало, а те, кто знал его, не особенно ему доверяли ввиду его слабохарактерности и нерешительности. Эта смена, или замена, была прямо фатальна и чревата дальнейшими последствиями. Всякий чувствовал, что наверху, у кормила правления, нет твердой руки, а взамен являются шатанье мысли и руководства».
Указание на «слабохарактерность» нового начальника штаба весьма показательно. Получалось, что «слабый» (в представлении большинства современников) царь выбрал себе в помощники генерала с характером, похожим на его собственный. Конечно, во всем верить генералу Брусилову трудно — мемуары он писал уже в годы советской власти, которую признал и которой верно служил. О «фатальности» замены Верховного главнокомандующего он рассуждал в 1920-е годы, после пережитой революции и Гражданской войны. Но обвинить его в сознательной клевете также невозможно: как бы то ни было, а «руку» царя «твердой» действительно не считали.
Впрочем, в данном случае, думается, важнее было иное обстоятельство, которое ни один русский военачальник Великой войны (включая и А. А. Брусилова) никогда не опровергал и недооценивать которое было бы ошибкой: царь признавал авторитет своих генералов и, как правило, никогда не вмешивался в принятие ими военных решений. И хотя генералы имеют склонность винить вышестоящие инстанции в ошибках, ни один из них никогда не жаловался на вмешательство Николая II в сугубо военные вопросы.
Желая довести войну с Германией и Австро-Венгрией до победного конца, Николай II полагал, что серьезные изменения в государственном управлении до заключения мира неблагоприятны. В результате осенью 1915 года царь отказался от создания «министерства доверия» и сотрудничества с теми сановниками, которые, как он полагал, не знали «настоящей» России. Николай II «решил повести чисто персональную политику», идеологической основой которой естественно стало его политическое мировоззрение[114]. Учитывая, что это мировоззрение имело ярко выраженную двойственность, некоторые современные исследователи считают правомерным рассуждать об изоляции, в которой оказался самодержец, лишившись опоры как слева, так и справа: «…однозначно консервативным сановникам император казался недостаточно консервативным, сановникам же однозначно либеральным — либеральным не вполне»[115].
О двойственности Николая II можно рассуждать с учетом фактора интеллектуальной робости, которой он отличался. Не доверяя собственной способности отвергнуть выдвинутый против его решения аргумент, царь часто колебался между несовместимыми альтернативами, никогда не забывая одного: принцип самодержавия пострадать не должен. Не желая во время войны разрушать общественные организации, созданные для помощи фронту, Николай II вынужден был считаться и с давлением «правых», постоянно внушавших: пошатнется царская власть — Россия погибнет. Постоянное раскачивание на политических качелях (о чем уже приходилось писать, цитируя С. Ю. Витте) в сентябре 1915 года сказалось и в роспуске Государственной думы.
«Умеренные, еще умерившись под [Прогрессивным] блоком, всему покорились, — ехидно замечала З. Н. Гиппиус. — Выслушали указ о роспуске и разошлись.
Все это очень хорошо. Все это, само по себе взятое, прекрасно и может быть полезно… в свои времена. А когда немец у дверей (надо же помнить), все это неразумно, потому что недействительно.
Царь последовательнее всех. Он и возложил всю надежду на чудо.
Пожалуй, других надежд сейчас и нету».
З. Н. Гиппиус оказалась права — царь всегда рассчитывал на чудо, на милость Божью, которая спасет. И военные поражения могли только усилить эту царскую веру. Все остальное — не принципиально, даже то, что каждый день тогда имел запах катастрофы.
Однако царь выдержал натиск, взвесив все «за» и «против». В ответ на слова председателя Государственной думы М. В. Родзянко о том, что при неудаче трон подвергнется риску, Николай II пророчески сказал: «Я знаю, пусть я погибну, но спасу Россию». До гибели самодержца оставалось чуть менее трех лет и чуть менее полутора лет — до гибели монархии. За это время общественное мнение окончательно разуверилось в способностях самодержца как правителя, хотя говорить о «линейности» этого процесса не приходится. Генерал А. И. Спиридович, человек, безусловно, информированный, писал, что после передачи власти от Николая Николаевича к царю у некоторых из окружавших великого князя лиц «прорвалось озлобление». Пустили слух, будто Верховного главнокомандующего свергла немецкая партия, что скоро будет заключен сепаратный мир с немцами.
Этот слух дорого стоил царю и особенно его супруге, о «немецких симпатиях» которой говорили много неправды. Слух рос как снежный ком, обрастая всевозможными скабрезными подробностями и анекдотами. На этом нездоровом фоне фигура Распутина казалась не только зловещей, но и роковой. В политических кругах пошли разговоры об усилении реакции, о возросшем влиянии «старца». Стали открыто говорить и о необходимости государственного переворота, назначении регента, которым мог бы стать Николай Николаевич. В то же самое время распространялись и слухи о «регентстве» императрицы Александры Федоровны. Реальная жизнь и мифы, рождаемые чьим-то воспаленным воображением, существовали в едином временном пространстве, влияли на сознание и «общественности», и Императорской фамилии, и простого народа.
В 1916 году слухи и сплетни, не щадившие венценосной четы, достигли апогея. Стабилизация положения на фронте никак не влияла на изменение внутриполитической ситуации, хотя в период руководства вооруженными силами Николая II Ставка и командование Юго-Западного фронта разработали и блестяще осуществили прорыв австро-германских позиций (так называемый Брусиловский прорыв). Русские войска нанесли сокрушительный удар по врагу: более миллиона солдат и офицеров противника были убиты и ранены, а около 400 тысяч — попали в плен. Потери русских войск составили до полумиллиона человек. В районе Луцка фронт продвинулся на 80—120 километров. Под влиянием побед России Румыния в конце августа 1916 года объявила войну Австро-Венгрии, Турции, Германии и Болгарии (которая выступила на стороне австро-германского блока еще в октябре 1915-го). Несмотря на поражение, нанесенное немцами румынским войскам, накануне 1917 года русско-румынские войска закрепились на оборонительных позициях от Фокшан до устья Дуная, не позволив врагу окончательно дестабилизировать Румынский фронт. В целом сражения 1916 года привели к тому, что стратегическая инициатива перешла в руки Антанты. Надежда на благоприятный исход войны перерастала в уверенность.
Однако именно в это время ситуация в России обострилась настолько, что разговоры об «измене» и «немецких влияниях» захватили самые широкие слои населения. Провоцировал их и арест генерала Сухомлинова, о котором приходилось писать выше. В измену бывшего военного министра люди, хорошо его. знавшие, не верили, не верил в нее и начальник штаба Верховного главнокомандующего генерал М. В. Алексеев. Но «дело» Сухомлинова лучше любых революционных прокламаций развращало народ в тылу и солдат на фронте. Если царский генерал-адъютант был «изменником», значит, и сам венценосец «законно» может подозреваться. Слухи связывали воедино «стремления» царя и царицы к сепаратному миру и чаяния сибирского «старца», якобы желавшего замирения с немцами.
Много говорилось тогда и о влиянии Распутина на внутренние дела империи. Последнее обстоятельство связывалось с близостью к Распутину Александры Федоровны. «По доходившим до меня сведениям, — вспоминал близкий императору генерал В. Н. Воейков, — пропаганда против императрицы, которой ставилось в вину ее знакомство с Распутиным, стала сильно распространяться по всей армии, в особенности же в тыловых частях. Эти сведения я счел долгом доложить со всеми подробностями Его Величеству. Упоминание имени Распутина было Государю, видимо, болезненно неприятно». О хождении подобных слухов не только в армии, но и в столице вспоминал Ф. И. Шаляпин. Молва, по его словам, признала Распутина немецким агентом, толкавшим царя на сепаратный мир с Германией, а императрицу — выдававшей Вильгельму II «по прямому проводу» государственные тайны. «Солдаты на фронте считали дурной приметой получать из рук царицы Георгиевский крестик — убьет немецкая пуля…» Описывая ходившие по Петрограду перед революцией разговоры, В. В. Шульгин устами некоего «порядочного человека» заявлял, что поскольку царь пускает во дворец «уличного развратника», страна оскорбляет его ужасными подозрениями. В результате рушатся столетние связи, которыми держалась страна. И все это — «из-за слабости одного мужа к одной жене».
Так постепенно, по нарастающей, протекал процесс разложения самодержавной власти и развенчания авторитета ее носителя. В Николае II переставали видеть монарха «милостью Божьей», без стеснения распространяя скабрезные сплетни и пошлые карикатуры. В начале 1916 года, например, журналист М. К. Лемке описал в дневнике историю рисунка, опубликованного в немецком издании «Fliegende Blatter». Некий офицер А-в показывал в офицерской и чиновничьей среде карикатурный рисунок, изображавший «слева Вильгельма, меряющего метром длину германского снаряда, а справа Николая, меряющего, стоя на коленях, аршином… Распутина… И все хохотали, — писал Лемке, — никто не считает нужным стесняться… Развал полный».
Постепенно оформилось положение, при котором Николай II царствовал, был Верховным главнокомандующим, но уважением подданных пользовался все меньше и меньше; государством не правил и армией не командовал. Самодержцем, по мнению многих современников, быть не умел. «Он был бесполезен, безволен и полностью погружен в себя, — писал барон Н. Е. Врангель. — Он держался за трон, но удержать его не мог и стал пешкой в руках своей истеричной жены. Она правила государством, а ею правил Григорий Ефимович Распутин. Распутин внушал, царица приказывала, царь слушал». Сказанное — своеобразная формула власти, существовавшей в Российской империи накануне революции 1917 года.
Правда, в этой формуле не упомянут еще один «элемент» — ближайшая подруга Александры Федоровны Анна Александровна Вырубова. Недалекая, но далеко не глупая женщина, Вырубова сумела удержаться «при царях» в условиях всеобщей ненависти и возникавших иногда на почве ревности чисто женских недоразумений с императрицей. Будучи «граммофоном» Распутина, Вырубова стала для своих венценосных покровителей незаменимой по причине абсолютного единомыслия с ними по всем вопросам — и религиозным, и политическим, и личным. Постепенно в ходе конфронтации самодержавной власти с Прогрессивным думским блоком утвердилась четырехчленная схема: Распутин — Вырубова — царица — царь. Воссоздавая картину последних месяцев существования самодержавия в России, советский историк А. Я. Аврех даже позволил себе говорить о «сердцах четырех», охарактеризовав «глупость» Анны Александровны словами мужиков о «диком помещике» M. E. Салтыкова-Щедрина: «Дурак-то он дурак, да ум ему большой даден».
В октябре 1915 года император выехал на фронт, взяв с собой сына. Появление наследника в действующей армии свидетельствовало о намерении Верховного главнокомандующего довести войну до победного конца, как и то, что после поездки цесаревич не вернулся обратно в Царское Село, а остался жить с отцом в Ставке. Вскоре Николай II вместе с сыном вновь отправился к войскам, побывал вблизи передовых позиций Юго-Западного фронта, в зоне обстрела противника. Поездка завершилась к 15 октября, когда на два дня в Могилев приехала императрица Александра Федоровна. То было ее первое посещение Ставки.
Через день после ее отъезда, по ходатайству генерала Н. И. Иванова, Николай II наградил цесаревича Георгиевской медалью 4-й степени «в память посещения армий Юго-Западного фронта вблизи боевых позиций». А вскоре — 21 октября — он получил телеграмму Георгиевской думы Юго-Западного фронта (которым и командовал генерал Иванов), в которой содержалась просьба «оказать обожающим Державного Вождя войскам великую милость и радость, соизволив возложить на Себя орден Св. Великомученика и Победоносца Георгия 4-й степени, на основании ст. 7-й статуса». Поводом послужило его присутствие на передовых позициях, когда «Его Императорское Величество явил пример истинной воинской доблести и самоотвержения». 25 октября член Георгиевской думы генерал-майор Свиты князь А. В. Барятинский в Александровском дворце Царского Села вручил монарху орден. «Незабвенный для меня день получения Георгиевского Креста 4-й степени, — записал император в дневнике. — <…> В 2 часа принял Толю Барятинского, приехавшего по поручению Н. И. Иванова с письменным изложением ходатайства Георгиевской думы Юго-Западного фронта о том, чтобы я возложил на себя дорогой белый крест! Целый день после этого ходил как в чаду».
В тот же день Николай II послал генералу Н. И. Иванову благодарственную телеграмму, в которой сообщал, как несказанно тронут и обрадован «незаслуженным» отличием, и согласился «носить наш высший боевой орден».
Событие было запечатлено в кинохронике и показывалось в синематографах. И что же? Содействовало ли информирование подданных о награждении царя боевым орденом подъему боевого духа и укреплению монархических чувств? Увы… В конце концов «фильму» даже запретили. «Потому что как только начнут показывать, — вспоминал В. Шульгин, — из темноты голос — „Царь-батюшка с Егорием, а царица-матушка с Григорием…“».
Политический фольклор со второй половины 1915 года преследовал царя повсюду. Своеобразно комментировались беседы царя с бывшим Верховным главнокомандующим, в ходе которых (если верить записям великого князя Андрея Владимировича) Николай Николаевич сделал «выговор» своему венценосному родственнику: «Как тебе не стыдно было поверить, что я хотел свергнуть тебя с престола!.. Стыдно, Ники, мне за тебя». В ответ царь якобы только отмалчивался. Накануне беседы, 5 ноября 1915 года, на ту же тему с Николаем II говорил и протопресвитер русской армии и флота Г. И. Шавельский. «После этого я понял, что все кончено, — заявил Николай Николаевич, — и потерял надежду на его спасение. Ясно было, что мы катимся быстро по наклонной плоскости и рано или поздно он корону потеряет». По мнению С. П. Мелыунова, приведенная беседа показательна, ибо с этого момента Николай Николаевич как бы считает, что его руки развязаны. Фольклор немедленно реагирует на беседу великого князя с царем, приписав бывшему Верховному главнокомандующему слова: «Смотри, не доведи до того, что вместо Николая II будет Николай III». Комментировать здесь нечего. Приговор «общественного мнения» произнесен.
Будучи Верховным главнокомандующим, царь значительную часть времени проводил в Могилеве, где резиденцией ему служил губернаторский дом. Жил он в двух комнатах, одна стала кабинетом, а другая — спальней. Распорядок дня, установленный с самого начала его командования армией, практически не менялся вплоть до февраля 1917 года. В начале десятого царь шел в штаб, где вместе с генералами Алексеевым и Пустовойтенко (генерал-квартирмейстером) разбирал донесения, поступившие в течение ночи и утром из действующей армии. К половине первого он возвращался в резиденцию и завтракал. Обыкновенно к царскому столу приглашались десять — двенадцать человек, а также военные агенты союзников, состоявшие при Ставке. После трапезы Николай II переходил в кабинет, где рассматривал различные дела и доклады. Затем отправлялся на полутора-двухчасовую прогулку.
Согласно информации официального летописца — генерала Д. Н. Дубенского, дальнейшее время «царственный труженик» вновь работал, слушал доклады, «доклады без конца», переживая все то, о чем ему доносили «правящие лица изнутри России и о чем телеграф сообщает с фронтов». В половине восьмого накрывался обед, обыкновенно состоявший из трех блюд, на котором присутствовали постоянно находившиеся в Ставке лица. В девять вечера царь вновь удалялся в кабинет и там «до глубокой ночи» занимался делами. «Не может быть и никогда не будет отдыха Русскому Императору в эти дни кровавой брани», — патетические заявления генерала Дубенского, безусловно, были данью традиции, тому «национальному мифу» (если использовать терминологию американского ученого Р. Уортмана), который усиленно разрабатывался в эпоху Николая П.
В «черновой работе» император участия не принимал — ее исполнял начальник его штаба. Готовые выводы и решения царь мог утвердить или отвергнуть. Экстренных докладов генерал М. В. Алексеев практически никогда не делал, предпочитая отдавать срочные распоряжения самостоятельно и лишь позже докладывать о них. Таким образом, ежедневным часовым докладом начальника штаба, собственно, и ограничивалась работа государя как Верховного главнокомандующего. Остальное время «Хозяин Земли Русской» проводил по своему усмотрению и расписанию.
Необходимо согласиться с генералом Д. Н. Дубенским: жизнь царя в Могилеве была скромной и подчинялась условиям военных действий (конечно, в той мере, какую сам Николай II находил достаточной). Разумеется, в Ставке не соблюдался «сухой закон», установленный в России после начала Великой войны. Но и пьянства, о котором так любили сплетничать впоследствии ангажированные критики самодержавия, не было. Обыкновенно, подходя к закусочному столу, царь выпивал одну-две чарки особой водки «сливовицы», приглашая и всех гостей следовать его примеру. Затем он садился в середине обеденного стола, напротив него неизменно было место министра Императорского двора. Остальных усаживал гофмаршал. К столу подавались столовое вино и яблочный квас. За обедом царь ничего не пил, лишь в конце наливая себе немного хереса или портвейна. Завершался обед краткой беседой с приглашенными.
Неоднократно присутствовавший за царским столом генерал Ю. Н. Данилов считал, что рассказы об излишествах государя (как он деликатно именует сплетни о пристрастии последнего самодержца к алкоголю) были плодом фантазии недобросовестных рассказчиков. В основе сплетен, вероятно, лежал факт посещения Николаем II офицерских собраний некоторых гвардейских частей, дислоцировавшихся в Царском Селе. Рассказ о высочайших трапезах можно найти и в воспоминаниях протопресвитера Г. И. Шавельского, непременного участника всех царских завтраков и обедов. Как и многие современники, отец Георгий отмечал, что в тесном кругу царь был милым и интересным собеседником, с которым можно было говорить, не считаясь с этикетом, обо всем.
Сердечность собеседника царя иногда вознаграждалась его удивительной искренностью: однажды, жалуясь на то, что его извели столичные посетители и просители, отец Георгий сказал царю, что не выдержал пребывания в Петрограде и вскоре уехал обратно (в Ставку). «Понимаю это… — сказал Государь, — со мной не лучше бывает, когда приезжаю в Царское Село. Но мне убежать некуда…» Услышав столь откровенное признание, протопресвитер заявил, что не хотел бы поменяться с царем местами. С удивлением посмотрев на него, Николай II с грустью сказал: «Как вы хорошо понимаете мое положение!» Только присутствие в Ставке сына скрашивало жизнь царя. Даже официозные авторы писали, что цесаревич вносил в жизнь Ставки «особое настроение», ибо император «стал не так одинок и короткие часы свободы от дел» проводил более спокойно. В кабинете отца Алексей Николаевич готовил уроки, в спальне самодержца стояла и кровать его сына. Завтракал цесаревич всегда за общим столом, сидя по левую руку государя. Сопровождал отца на прогулке и в церковь.
Желая сыну только блага, Николай II, однако же, не очень серьезно относился к образованию наследника престола. В Ставке арифметику ему преподавал генерал В. Н. Воейков. Причина была проста до банальности: гофмаршал убедил самодержца, что так будет дешевле! Услышав это, протопресвитер Г. И. Шавельский «чуть не упал от ужаса». Оказалось, что «при выборе воспитателей и учителей для Наследника Российского престола руководятся дешевизной и берут того, кто дешевле стоит». Так до 1917 года В. Н. Воейков, лучше знавший лошадей и занимавшийся обучением солдат, продолжал преподавать цесаревичу арифметику.
Всеобщий любимец, Алексей Николаевич был бойким и озорным ребенком. Однако стоило Николаю II строго посмотреть на сына, как тот успокаивался. Добрый и простой в общении, цесаревич вел себя так, как обыкновенно ведут себя дети его возраста. Для Николая II он, безусловно, был самой большой радостью и гордостью. И хотя воспитатель цесаревича видел много неудобств от его долгого пребывания в Ставке, Николай II полагал, что лучше временно пожертвовать образованием сына, даже рискуя его здоровьем, чем лишать его той пользы, какую приносила жизнь в Могилеве. Царь, страдавший от своей застенчивости и от того, что его в молодости держали вдали от дел, не хотел повторять старых ошибок, воспитывая своего наследника. Ребенок должен был расти среди тех, кем он впоследствии должен был править.
Время от времени в Ставку приезжала императрица с дочерьми. Она предпочитала жить в собственном поезде, но официальные завтраки неизменно посещала. Современникам она запомнилась своим величественным видом и скорбным взглядом. Во время пребывания императрицы в Ставке Николай II обедал только со своей семьей. Императрицу не любили, и она, очевидно, это чувствовала, но ничего изменить не могла: покупать любовь подданных, подлаживаясь под их вкусы, для нее было неприемлемо. Она стала главным советником супруга, не стеснялась давать советы по вопросам военного и государственного управления, что, разумеется, не могло вызвать симпатии к ней не только общественности, но и генералов Ставки, опасавшихся мифических «германских симпатий» императрицы.
Не радовало военных и желание Александры Федоровны добиться приезда в Ставку Григория Распутина. Однажды в разговоре с М. В. Алексеевым она спросила, почему он противится этому. «Ваше Величество, — ответил ей генерал, — глас народа — глас Божий. Я, верный слуга своего государя, готов сделать все для его облегчения, но не могу допустить присутствия здесь человека, о котором армия и народ единодушно самого отрицательного мнения». Понятно, что такие беседы не способствовали взаимопониманию императрицы и генералов Ставки. Отношения были формально корректными, но не более.
Трудно сказать, что подтолкнуло Александру Федоровну к той грани суеверия, к которой и ранее влекла ее «неведомая сила» души, — болезнь единственного сына или еще что-либо. Но вера в Распутина оказалась для нее и для династии роковой. Имя царского «Друга» ко времени Великой войны стало нарицательным, а общение с его носителем — показателем моральной нечистоплотности. И дело не в том, соответствовало ли восприятие действительности, а в том, что оно сказывалось на отношении к самодержцу и к принципу самодержавия. Данное обстоятельство Александра Федоровна не понимала, а царь — игнорировал. «Общественное» мнение для них не существовало. «Старец» прочно занял свое место в жизни венценосных «друзей».
Показательный пример: в феврале 1916 года, на первой неделе Великого поста, Николай II и его семья причащались в Федоровском соборе Царского Села, как обычно — перед Царскими вратами; Распутин же причастился в алтаре собора, куда был проведен без предупреждения об этом дворцового коменданта. «Свой человек» в семье, Распутин был в курсе личных дел близких последнего венценосца, в частности, младшей сестры государя — великой княгини Ольги Александровны. Именно в годы Великой войны ее жизнь кардинальным образом изменилась, — она вышла замуж по любви, но с нарушением «Учреждения об Императорской фамилии». Ольга Александровна совсем не походила на царственную особу, нередко гуляла по столице одна, заходила в лавки, бывала в театральном училище. Письма писала не в виде рескриптов, а самые обыкновенные.
Простосердечная девушка, наивная и искренняя, в июле 1901 года она стала супругой принца Петра Александровича Ольденбургского, который был старше ее на 14 лет. Брак оказался несчастливым — страстный игрок и кутила, принц, ко всему прочему, не интересовался дамами. Много лет спустя Ольга Александровна вспоминала, что за 15 лет брака они с принцем ни разу не состояли в супружеских отношениях. Но принц не хотел стеснять супругу в ее сердечных увлечениях. В 1903 году на военном параде великая княгиня познакомилась с гвардейским офицером Н. А. Куликовским, в ее жизнь вошла первая и единственная любовь. Великодушный принц в 1911 году сделал Куликовского своим адъютантом и поселил в своем петербургском дворце на Сергиевской улице. А во время войны с октября 1915 года штаб-ротмистр находился в распоряжении П. А. Ольденбургского.
Тогда же Ольга Александровна решилась, наконец, изменить свою жизнь и в сентябре 1916 года добилась развода с супругом. Следующим шагом должно было стать венчание с Н. А. Куликовским. О том, что великая княгиня будет добиваться заключения неравного брака с ротмистром, в царской семье знали заранее. И Александра Федоровна сетовала в письме к Николаю II, сожалея, что «в такое время, когда настроены непатриотично и против нашей семьи», великая княгиня «придумала такую вещь». И все-таки ее стремление к личному счастью нашло отклик у императрицы. Александра Федоровна даже решается спросить у Распутина, «когда лучше этому быть».
В октябре Ольга Александровна письменно попросила разрешения обвенчаться 5 ноября 1916 года. Император согласился. «Я принял ее сторону, сказав, что, по моему мнению, надо покончить с этим делом», — написал он супруге 30 октября. Но потом венчание перенесли на пятницу 4 ноября. Оно состоялось в Киеве, в маленькой церкви над Днепром, где некогда помещалось изваяние Перуна. «Да благословит ее Бог и да будет Н. А. [Куликовский] действительно достоин ее любви и жертвы!» — писала 2 ноября императрица. Венчание Ольги Александровны отметил в своем дневнике и царь. На скромном торжестве присутствовали императрица Мария Федоровна, великий князь Александр Михайлович, офицеры патронируемого Ольгой Александровной полка и сестры милосердия ее госпиталя.
А что же сибирский «старец»? Он был очень огорчен поступком великой княгини. Заявив, что заключение брака «было нехорошо» по отношению к царю и «что это не принесет ей счастья». Александра Федоровна сразу же написала и о своем сожалении по поводу брака Ольги Александровны, не забыв выразить понимание ее вполне естественному стремлению к личному счастью. Однако Григорий Распутин ошибся — брак сестры царя и Н. А. Куликовского оказался счастливым и долгим. И — безнаказанным. Николай II, судя по всему, смирился с нарушениями брачных правил, установленных его отцом для членов Императорской фамилии. Но стоит ли винить царя за понимание чувств своей сестры? Вопрос, очевидно, некорректен. Война на многое заставила посмотреть по-другому, закрыть глаза на то, что раньше воспринималось вопиющим нарушением династического порядка и семейной дисциплины. При этом закон 1886 года царь и не думал изменять, на бумаге все оставалось как и при Александре III. Парадоксально только то, что «радетелем» императорских традиций выступил сибирский странник, а не глава Фамилии.
Пройдет немногим более трех месяцев, и самодержавие рухнет. Личное счастье Ольги Александровны, во время Великой войны служившей сестрой милосердия и удостоенной за храбрость солдатской Георгиевской медали, намного переживет монархическую государственность…
В политической жизни России начало 1916 года ознаменовалось уходом И. Л. Горемыкина с поста председателя Совета министров. 20 января он получил рескрипт государя, в котором говорилось о заслугах сановника, о «его» ходатайстве об отставке и о пожаловании ему чина действительного тайного советника первого класса. Эта странная награда в царствование Николая II давалась дважды: первый раз в мае 1906 года — графу Д. М. Сольскому, короткое время состоявшему председателем Государственного совета, и, соответственно, И. Л. Горемыкину. Согласно Табели о рангах, после чина действительного тайного советника следовал чин канцлера. Можно предположить, что изобретение чина преследовало единственную цель — никого не награждать претенциозным чином канцлера. Награждение Горемыкина, таким образом, должно было свидетельствовать о том, что его отставка никак не связана с ухудшением отношения к нему монарха и его супруги (кстати сказать, именно Александра Федоровна и предложила дать сановнику «титул старого Сольского»). Царь вынужден был пожертвовать Горемыкиным в преддверии возобновления заседаний Думы, но вовсе не желал назначать на его место лицо, пользовавшееся доверием цензовой «общественности».
Первоначально надежду возглавить кабинет питал министр внутренних дел А. Н. Хвостов, «человек без сдерживающих центров» (как он сам себя аттестовывал). Хвостов вместе со своим заместителем С. П. Белецким цинично вошел в «договорные отношения» с Распутиным о совместной работе. «Старец» должен был поддерживать выдуманные ими планы и продвигать их во дворце. Министр надеялся при этом на содействие А. А. Вырубовой и прожженного авантюриста — князя M. M. Андроникова, вхожего ко многим министрам и иерархам православной церкви. Так впервые два члена правительства фактически признали Распутина и его влияние. История их дружбы со «старцем», закончившаяся попыткой Хвостова убить царского «Друга», изложена в многочисленных публикациях, посвященных Распутину. Поэтому специально останавливаться на ней не стоит. Подчеркнем только, что Хвостов, задавшись целью получить пост премьера, потерпел фиаско, в начале марта 1916 года получив отставку и с поста министра внутренних дел. Тогда он стал распускать слухи о том, что стал жертвой происков немецких шпионов, окружающих сибирского «старца». Вышел громкий скандал. Императрица даже предлагала лишить Хвостова расшитого мундира или отдать под суд. Но экс-министру терять уже было нечего, и он зарабатывал политические «очки», ничем не гнушаясь.
Главой правительства между тем в конце января 1916 года стал гофмейстер Борис Владимирович Штюрмер, хорошо известный царю сановник. Многие годы он прослужил в МВД и являлся членом Государственного совета. Правый по своим убеждениям, Штюрмер всегда считался «своим», «верным» и числился «в запасе». В начале января 1916 года он наконец был «призван». В его пользу говорило и то, что «старец» поддерживал «старика». «Наш Друг сказал про Штюрмера: не менять его фамилии и взять его хоть на время, так как он, несомненно, очень верный человек и будет держать в руках остальных, — писала Александра Федоровна супругу. — Пусть возмущаются, кому угодно, это неизбежно при каждом назначении».
Верность императрица ценила выше всех государственных добродетелей. Неслучайно днем раньше она заявляла супругу, что после войны необходимо будет произвести расправу. «Почему это должны оставаться на свободе и на хороших местах те, кто все подготовил, чтоб низложить тебя и заточить меня, а также Самарин (бывший обер-прокурор Святейшего синода. — С. Ф.), который сделал все, чтоб натворить неприятностей твоей жене?» — писала она супругу 8 января 1916 года. Логика императрицы, все более проникавшейся ролью политического советника царя, была проста: «…ради Бэби (наследника. — С. Ф.) мы должны быть твердыми, иначе его наследие будет ужасным, а он с его характером не будет подчиняться другим, но будет сам господином, как и должно быть в России, пока народ еще так необразован, — m-r Филипп и Гр[игорий] того же мнения». Для Александры Федоровны мнения покойного первого «Друга» и «Друга» живого были главным аргументом, заставлявшим отстаивать перед супругом принципы самодержавия, разумеется, так, как она это понимала. Удивления достойно, что о «необразованности» русского народа она судила со слов француза, не знавшего ни слова по-русски, и сибирского крестьянина, который сам был человеком малограмотным.
Чтобы отстаивать самодержавие «как надо», после отставки А. Н. Хвостова должность министра внутренних дел отдали Б. В. Штюрмеру, сосредоточившему, таким образом, в своих руках все рычаги управления внутренней политикой правительства. Значило ли это, что от «общества» Николай II решил бесповоротно отвернуться? Утверждать это было бы неверно. Еще в ноябре 1915 года созыв думской сессии был предметом постоянных забот царя. Даже Распутин, тогда певший с голоса Хвостова, говорил, что «только в случае победы Дума может не созываться, иначе же непременно надо». «Старец» рекомендовал царю съездить в Думу и сказать несколько слов при ее открытии. С такой же рекомендацией обратился к Николаю II и его давний знакомый — коллежский асессор А. А. Клопов, имевший право писать самодержцу личные письма. 1 февраля 1916 года, подчеркнув необходимость примирения правительства с Думой, он заверил высочайшего корреспондента, что страна ответит на его приезд подъемом патриотизма. «Этот величественный и простой акт единения Царя со своим народом, — указывал А. А. Клопов, — как поднял бы престиж России в глазах союзников и какое уныние вызвал бы среди наших врагов».
В результате 9 февраля 1916 года царь в первый (и, как оказалось, в последний) раз посетил Таврический дворец. Генерал Д. Н. Дубенский подчеркивал, что это событие имело не только всероссийское, но и международное значение. Посещение Думы совпало с победой, одержанной русскими войсками на Кавказском фронте (был взят Эрзерум), в связи с чем депутаты у иконы святого Николая Чудотворца и совершили благодарственное молебствие. Затем император произнес краткую речь, отметив, что счастлив находиться среди народных избранников — представителей «верного Моего народа». Николай II выразил уверенность в том, что каждый депутат внесет в свою ответственную работу «весь свой опыт, все свое знание местных условий и всю свою горячую любовь к нашему Отечеству, руководствуясь исключительно ею в трудах своих». В ответном слове председатель Государственной думы М. В. Родзянко поблагодарил царя, произнеся здравицу в честь «великого государя всея России».
Вместе с тем в отчете о посещении Николаем II Таврического дворца составитель хроники его царствования посчитал важным специально отметить личную роль самодержца в военных операциях Великой войны, приписав ему стабилизацию фронта после сентября 1915 года. Генерал Д. Н. Дубенский вновь подчеркнул факт постоянного посещения царем войск, а также то, что он «Своим присутствием воодушевляет их на новые и новые подвиги. Велика сила и энергия русского войска, — продолжал историограф, — вдохновляемого Державным Вождем, Божьим Помазанником. Разве найдутся на свете такие муки и силы, которых не одолела бы русская сила? Мы в это верим и крепко убеждены, что пока наш Царь с нами, наша вера не тщетна и надежда на широкий успех в будущем не призрачна». Патетические заявления делались не только ради «красного словца». Они были призваны показать, что царь — гарант победы, не желающий заключать сепаратного мира с немцами. В качестве доказательства приводилось утверждение Николая II, относившееся к декабрю 1915 года и адресованное представлявшимся ему георгиевским кавалерам: «Будьте вполне покойны: как Я сказал в начале войны, Я не заключу мира, пока мы не изгоним последнего неприятельского воина из пределов Наших».
Это была официальная реакция на многочисленные слухи, будоражившие российских обывателей и проникшие в действующую армию. Не имея возможности отрицать факт широкого распространения слухов о желании правительства заключить мир, официальная печать указывала на то, что их сеют агенты Вильгельма И. «Это низкая бесчестная клевета, — заявлял Дубенский, — распространяемая кем-то у нас повсюду, как удушливые немецкие газы, мутит настроение России» (курсив мой. — С. Ф.). Признание распространения «клеветы» повсюду характерно само по себе. Клеветникам предлагалось отвечать, что царь, приводящий к войскам «самое заветное, что есть у Него, Своего Сына», не может даже думать о мире ранее победоносного конца. Тогда же Комитет народных изданий выпустил (для бесплатного распространения среди народа и войск) листок с декабрьской 1915 года речью царя. Крупным шрифтом под портретом Николая II помещались его слова: «Я не заключу мира, пока мы не изгоним последнего неприятельского воина».
Трудно судить, насколько эффективной была такая «контрпропаганда». Интереснее отметить другой момент: в годы Первой мировой войны слухи стали играть весьма большую роль. По мнению петербургского исследователя Б. И. Колоницкого, специально изучавшего этот феномен, распространители слухов были носителями монархического сознания, часто противопоставлявшими «плохого» Николая II «хорошим» членам Императорской фамилии. В некоторых случаях указывалось, что правящий монарх не соответствовал образу идеального царя, почему и должен был быть заменен более достойным кандидатом (одни предлагали — Николая Николаевича, другие — Михаила Александровича). Факты оскорбления царской семьи важны потому, считает Б. И. Колоницкий, что «позволяют точнее описать ситуацию политической изоляции Николая II. В условиях войны даже люди консервативных взглядов, носители разных типов монархического сознания переставали быть прочной опорой режима. „Царь-дурак“ не соответствовал их патриархальному идеалу могучего, мудрого и справедливого государя».
На этом фоне особенно опасным выглядел рост революционного движения в стране. Росло число стачек, начало которым в январе 1916 года положила забастовка столичных рабочих. Экономические выступления быстро обрели политическое звучание, уже в первый месяц года прокатившись по 25 губерниям империи. «Предупреждайте счет, который история, народ предъявит власти, платите по нему вперед — он будет вам стоить дешевле», — взывал к правительству член Государственной думы кадет Родичев. Не желая революции, русские либералы оказывались в странном положении оппозиционеров, критиковавших власть, но все-таки не заинтересованных в ее окончательном падении. Премьер Штюрмер быстро приобрел в глазах «общественности» дурную репутацию. В прессе появилась информация о его «стяжательских» наклонностях, продвижении своих людей на «хлебные» места и даже протежировании сыну, назначенному вице-губернатором в занятую неприятелем Сувалкскую губернию. Получив подъемные, сын премьера был переназначен в Курск, также получив новые средства. «Вот, собственно, чем был занят Б. В. Штюрмер, — утверждал кадет И. В. Гессен. — И с этой точки зрения, очевидно, для него безразлично, выступать ли на сцену для примирения с Думой, как это имело место, или для борьбы. Под каким бы лозунгом ни выступить — все равно, важно иметь власть в своих руках, чтобы делать назначения вроде приведенных… меблировать дома, закупать белье и т. д., и т. д.».
Но дело было не только в корысти председателя Совета министров. «Свой» для царя и царицы, он беззастенчиво обманывал своих венценосных покровителей, скрывая от них реальную картину положения в стране. Вызвав в начале мая в Петроград 15 губернаторов наиболее важных российских губерний и проведя с ними совещание, Штюрмер подал Николаю II доклад, из которого следовало, что все в империи обстоит благополучно. Позже генералу А. И. Спиридовичу приходилось слышать, что многие из присутствовавших на совещании губернаторов говорили Штюрмеру о тревожном настроении, увязываемом с именем Григория Распутина, об упадке престижа монарха. Председателю Совета министров не хватило мужества поднять эти вопросы перед царем. Тем самым он нарушил важнейшую обязанность честного монархиста — говорить своему государю только правду, ничего не утаивая.
К осени 1916 года для всех внимательных современников стало ясно, что внутриполитическое состояние страны неудовлетворительно. «Министерская чехарда», как назвал быструю смену министров правый член Думы В. М. Пуришкевич, все сильнее сказывалась на работе государственной машины, которая уже не могла справиться с продовольственным кризисом. Летом 1916 года Б. В. Штюрмер, отказавшись от руководства МВД, стал преемником С. Д. Сазонова, самонадеянно взяв портфель министра иностранных дел. На его место — в Министерство внутренних дел — был назначен министр юстиции А. А. Хвостов — дядя А. Н. Хвостова, занимавшего этот пост до Штюрмера. Министром юстиции стал А. А. Макаров. Перестановки и увольнения не прекратились и дальше. Министр земледелия А. Н. Наумов уступил свое место графу А. А. Бобринскому, а тот вскоре — А. А. Риттиху. Заменивший А. Д. Самарина на посту обер-прокурора Святейшего синода А. Н. Волжин был отправлен в отставку. На его место назначили Н. П. Раева.
Историю перемещений можно было бы продолжать, но суть от этого не изменится: в условиях кровопролитной войны и деградации народного хозяйства непрерывное «тасование» министров не могло привести не только к взаимопониманию власти и общества, но и разрушительно воздействовало на саму власть. Лишь 38 губернаторов и вице-губернаторов оставались на своих постах с довоенного времени. В 1914 году были назначены 12, в 1915-м — 33, а за девять месяцев 1916 года — 43 высших представителя власти в губерниях. Губернаторы плохо осведомляли правительство о положении дел на местах, ибо неблагополучие им же и ставилось в вину.
Падение авторитета правительства пугало военное руководство. В июне 1916 года генерал М. В. Алексеев представил Николаю II доклад, предлагая сосредоточить всю власть в тылу «в руках одного полномочного лица, которое возможно было бы именовать верховным министром государственной обороны». Предложение принято не было: сановники испугались введения диктатуры, хотя председатель Совета министров стал руководителем образованного вскоре Особого совещания для объединения всех мероприятий по снабжению армии и флота и организации тыла. Совещание состояло из министров внутренних дел, путей сообщения, торговли и промышленности, земледелия и военного.
Однако не имея авторитета среди общественности и не пользуясь достаточным влиянием в Совете министров, Б. В. Штюрмер никак не мог играть роли политического координатора всероссийского масштаба. Постепенно уменьшались и его «ставки» при Дворе. По мере этого падения росли шансы нового претендента на роль спасителя монархии — Александра Дмитриевича Протопопова. Член IV Государственной думы, левый октябрист и товарищ председателя русского парламента, Протопопов был заочно представлен царю летом 1916 года. М. В. Родзянко, предложивший Николаю II своего думского коллегу, думал, что в качестве министра торговли и промышленности тот будет полезен стране. Если согласиться с утверждением, что 1915 год был годом тревоги, а 1916-й — отчаяния, то, вероятно, можно понять, почему именно тогда на политическом небосклоне больной империи и взошла роковая звезда Протопопова — «последнего временщика» последнего царствования.
О нем стоит сказать несколько слов. По рождению — столбовой дворянин, Протопопов имел большие земельные угодья в Симбирской губернии. Однако он был не только барином, но также и капиталистом, по наследству от дяди получив Селиверстовскую суконную мануфактуру. Занимался он и лесопромышленной деятельностью. По своему внешнему виду, как отмечал в 1920-е годы его биограф, Протопопов одинаково мог сойти и за крупного капиталиста, директора коммерческого банка, и за важного сановника «на линии министра»[116]. Образование он получил военное — окончил 1-й Кадетский корпус, Николаевское кавалерийское училище и Академию Генерального штаба (в 1890 году). Но с армией карьера Протопопова была связана недолго: прослужив несколько лет в конно-гренадерском полку (до поступления в академию), вскоре по ее окончании он вышел в отставку. На многие годы его жизнь оказалась связана с Симбирской губернией, где будущий министр исполнял обязанности уездного предводителя дворянства, избирался гласным губернского земства и почетным мировым судьей. Кто знает, живи он в более спокойное время, тем и окончилась бы его карьера, а судьба не вызывала бы насмешек и глумления современников и потомков-историков. Протопопов являл собой тип «доброго барина», по мере возможности стремившегося помочь своим соседям-крестьянам. Земли под выгоны крестьянского скота, прогоны и пастьбу были «даровые», на его усадьбах даром строились избы для крестьян, возводились школы, больницы, приюты. Он интересовался научными достижениями своего времени, писал работы по текстильному делу и крестьянскому землевладению, состоял действительным членом Русского императорского географического общества, являлся председателем Союза суконных фабрикантов. Но политиком до революции 1905–1907 годов он не был. Только после того как была образована Государственная дума, «исправленная» столыпинским законом от 3 июня 1907 года, Протопопов оказался «народным избранником», заняв место на октябристской скамье среди депутатов 3-го созыва. В 1912 году его переизбрали на новый пятилетний срок. К 1914 году он имел чин действительного статского советника, уважение коллег и «общественное» признание. Вплоть до назначения министром, Протопопов имел хорошую репутацию и весной 1916 года даже возглавил думскую делегацию, посещавшую Англию, Францию и Италию и Скандинавские страны. Поездка завершилась в июне 1916-го. Возвращаясь на родину, Протопопов в Стокгольме встретился с представителем германского посла — банкиром М. Варбургом. Современники полагали, что они вели речь о возможности и условиях заключения сепаратного мира с Германией. П. Н. Милюков, ездивший вместе с Протопоповым к союзникам, полагал, что «как раз с этой беседы с Варбургом Протопопов быстро пошел в ход. Он был приглашен царем в Ставку, чтобы рассказать о впечатлениях заграничной поездки — и для другой цели». Многозначительность Милюкова вполне ясна — он намекает на то, что царя интересовал вопрос о мире с немцами. Прямых доказательств не существовало, но слухи — другое дело. Протопопов и стал одним из основных «разносчиков» этих «миролюбивых» слухов. Впрочем, летом 1916 года о нем как о крупной политической фигуре еще никто не говорил. Правда, он произвел хорошее впечатление на царя, оставившего на этот счет любопытное свидетельство. «Вчера я видел человека, который мне очень понравился, — Протопопов, товарищ председателя Гос[ударственной] Думы, — информировал Николай II супругу 20 июля. — Он ездил за границу с другими членами Думы и рассказал мне много интересного». Начало знакомству было положено. Некоторое время спустя Протопоповым заинтересовалась царица, узнавшая о «старой дружбе» перспективного думского деятеля с сибирским странником. Уже 7 сентября Александра Федоровна написала супругу, что Григорий Распутин «убедительно просит» назначить на пост министра внутренних дел именно Протопопова. «Ты знаешь его, — давила она на царя, — он член Думы (не левый), а потому будет знать, как с ними себя держать. Эти мерзкие люди собрались и постановили, чтоб Родзянко отправился к тебе и просил сменить всех министров и назначить их кандидатов, — дерзкие скоты. — Мне кажется, что ты не мог бы ничего сделать лучше, как назначив его. <…> Уже, по крайней мере, 4 года, как он знает и любит нашего Друга, а это многое говорит в пользу человека». Настойчивость царицы была вознаграждена, а «скоты» — оскорблены.
Председатель Думы при первой же встрече сказал своему бывшему заместителю, что тот поступил предательски, войдя в состав правительства, которое депутаты осудили как бездарное и вредное. Думские «заслуги» Протопопова быстро забылись, бывшие товарищи его откровенно высмеивали, но зато царь и царица относились к нему с исключительным доверием. «Появление этого человека было последним проблеском надежды; после этого ей уже ни разу не суждено было порадовать бывшего царя, — писал историк-марксист первого послереволюционного поколения Д. Заславский. — Как серьезно и неизлечимо больной хватается за всякое средство, хотя бы и заведомо сомнительное, и готов верить всякому уверенному слову, так Николай II верил, что Протопопов, опытный делец, может накормить армию и народ». Николай II действительно поверил своему новому министру, несмотря на то, что даже министры его собственного кабинета не поддерживали нового министра внутренних дел. В своей неприязни к Протопопову сошлись цензовая «общественность» и руководители Совета министров империи. Б. В. Штюрмер, как и сменивший его на посту премьера в ноябре 1916 года А. Ф. Трепов требовали отставки Протопопова, называя его «сумасшедшим». Но, как отмечал П. Н. Милюков, по более приемлемой номенклатуре Двора он, скорее, был на счету «юродивого». В этом качестве он пользовался благоволением царского кружка, а 20 декабря был окончательно утвержден в министерской должности.
Больное время требует своих героев, их появление закономерно и вполне объяснимо тем, что обычно называется «духом времени». Время часто действует как наркотик — рождает галлюцинации, создает обманные образы и миражи. А миражи в свою очередь становятся жизнью. Нереальное еще вчера становится фактом сегодня. Кто знает, может быть, в этом и кроется ключ к объяснению феномена Протопопова, после убийства Распутина, о котором еще придется сказать, укрепившего свое положение при Дворе и вызывавшего для совета дух почившего «старца». Может быть, в Протопопове умер выдающийся актер — играя роль спасителя империи, он в конце концов сам в это поверил, искренне считая, что сумеет подавить революцию. Бывший его патрон — председатель Государственной думы М. В. Родзянко как-то назвал Протопопова «глухарем» — в роли спасителя России, с верой в собственную избранность, он ничего не хотел и не мог видеть и слышать…
«На исходе 1916 года все члены государственного тела России были поражены болезнью, которая уже не могла ни пройти сама, ни быть излеченной обыкновенными средствами, но требовала сложной и опасной операции». Эти слова принадлежат поэту А. А. Блоку, в 1917 году служившему в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства. Суд современников не всегда справедлив, а часто и излишне суров. Но в данном случае у нас есть возможность подтвердить заявление великого поэта сообщениями многочисленных «свидетелей обвинения», как «левых», так и «правых» взглядов. Кризис власти был настолько всеобъемлющим, что не заметить его возможности не было. Отказ царя идти на кадровые уступки и удалить министра внутренних дел был вызван не столько его «самодержавным упрямством», сколько теми мировоззренческими установками, изменить которые значило предать самого себя. Именно так думала императрица Александра Федоровна, еще в ноябре 1916 года писавшая супругу, что дело не в А. Д. Протопопове или в ком-либо еще. «Это — вопрос о монархии и твоем престиже, которые не должны быть поколеблены во время сессии Думы, — указывала Александра Федоровна. — Не думай, что на этом одном кончится: они по одному удалят всех тех, кто тебе предан, а затем и нас самих».
Подобная установка не могла быть поколеблена ничем и никем. Сменивший Б. В. Штюрмера в должности председателя Совета министров егермейстер А. Ф. Трепов с самого начала оказался «под ударом» только потому, что не желал поддерживать министра внутренних дел и хотел наладить диалог с Думой. Пробыв в должности около полутора месяцев, 27 декабря 1916 года он был уволен с поста премьера и заменен председателем Комитета по оказанию помощи русским военнопленным князем Н. Д. Голицыным — креатурой императрицы. Он оказался последним главой императорского правительства. С ним у Александры Федоровны проблем не было. Он правильно понимал свою роль, не стараясь что-нибудь изменить или исправить. Правительственная власть демонстрировала свою слабость, а императрица — свою силу и влияние. Накануне грозных потрясений она внушала Николаю II быть «Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом» и сокрушить всех врагов. По ее убеждению, Думу необходимо было закрыть, а о «конституции» — и не вспоминать («так как это будет гибелью России и твоей»), тем более что об этом говорил даже m-r Филипп.
Императрица вышла на «тропу войны», примирение с «общественностью» оказалось невозможно. Жестко вели себя и народные избранники. 1 ноября 1916 года, выступая в Государственной думе, лидер кадетов П. Н. Милюков заявил о «глупости» и «измене». «Я говорил о слухах об „измене“, неудержимо распространяющихся в стране, о действиях правительства, возбуждающих общественное негодование, — вспоминал Милюков, — причем в каждом случае предоставлял слушателям решить, „глупость“ это „или измена“. Аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем вполне уверен». Спровоцировав вопрос, Милюков получил тот ответ, который был «очевиден» для большинства политически ангажированных критиков самодержавной государственности (хотя этот ответ ничего общего с правдой не имел). Опять — «слухи»!
С речи П. Н. Милюкова, собственно, и началась революция. Парламентское слово превратилось в «штурмовой сигнал». Настроения, охватившие всю страну, по утверждению Милюкова, получили лозунг. Вопрос о будущем империи постепенно превращался в вопрос о будущем императора Николая II и его супруги. Разговоры о необходимости насильственного удаления царя и царицы в конце 1916-го — начале 1917 года раздавались все чаще и звучали громче. Императорская фамилия также принимала участие в подобных беседах. М. В. Родзянко вспоминал о встрече с вдовой великого князя Владимира Александровича — Марией Павловной, которая говорила ему о необходимости устранить, уничтожить императрицу. Родзянко также сообщает о том, что в те месяцы в Петрограде упорно проводилась мысль о принудительном отречении государя. «Все негодовали, все жаловались, все возмущались, и в светских гостиных, и в политических собраниях, и даже при беглых встречах в магазинах, в театрах и трамваях, но дальше разговоров никто не шел», — вспоминал Родзянко.
Но и уничижительные разговоры о царе и его правительстве — симптом тревожный, на который необходимо было обратить внимание. Не обратили. А в ночь с 16 на 17 декабря 1916 года произошло новое событие, ставшее «вторым актом» зарождавшейся революции. При участии члена Императорской фамилии и депутата Государственной думы во дворце князя Ф. Ф. Юсупова был убит Григорий Распутин. То, как в обществе восприняли известие об убийстве Распутина, свидетельствовало, что процесс десакрализации самодержавной власти зашел слишком далеко — смерть царского «Друга» воспринималась чуть ли не как национальная победа. По словам Т. Шавельского, даже в Ставке Верховного главнокомандующего «и высшие, и низшие чины бросились поздравлять друг друга, целуясь, как в день Пасхи». По словам Ф. И. Шаляпина, убийство Распутина укрепило мнение народа в наличии при Дворе измены: ее заметили и за нее отомстили убийством. А раз так — все, что рассказывали о Распутине, — правда!
Великий князь Николай Михайлович, самый «либеральный» представитель Императорской фамилии, в те дни писал, что желание убить Распутина во что бы то ни стало у Юсупова появилось после того, как он узнал: «…к концу декабря было решено подписать сепаратный мир с Германией!!» Итак, Распутин — «немецкий агент», или «агент влияния», желающий остановить войну за спиной союзников. Есть от чего прийти в ярость. Так «глупость» превращала сибирского странника в «изменника». Но даже смерть не дала ему покоя.
Всевозможные слухи стали распространяться и о том, где и как будет похоронен «старец». 19 декабря газета «Русская воля» сообщила, что принято решение хоронить недалеко от столицы, и привела легенду, рассказывавшуюся для оправдания этого слуха: «Убитый — прямой потомок легендарного Федора Кузьмича. Последний долго жил в Сибири — и вот…» Получалось, что Распутин — родственник Николая II. Подобные легенды не могут удивлять: еще Илиодора — друга-врага «старца», автора скандальной книги «Святой чорт», — после его победы над правительством П. А. Столыпина в 1911 году народная молва выставляла «незаконным братом государя, от отца, чисто русской крови»[117]. Психология народного восприятия очевидна — авторитет указанных лиц «освящается» их личной (то есть родственной) близостью к венценосцу. Следовательно, слухи о порочности таких «родственников», равно как и сведения о их благочестии, непосредственно затрагивали психологию восприятия «простым народом» самих носителей высшей власти. По существу, это был религиозный подход к власти, свидетельствовавший, сколь опасно игнорировать настроения, распространенные в обществе.
Петроградские газеты, печатавшие во второй половине декабря 1916 года заметки о Распутине, отмечали, что недоучет религиозного отношения общества к «Другу» сказывается и на авторитете верховного носителя власти, правившего «милостью Божьей». Распутин был похоронен 21 декабря в Царском Селе, рядом с Федоровским собором. На похоронах присутствовала царская семья. По сообщению министра внутренних дел А. Д. Протопопова, именно Александра Федоровна решила хоронить его в Царском Селе. И она, и император восприняли смерть «старца» внешне спокойно — Александра Федоровна только выразила надежду, что молитвы мученически погибшего Григория Ефимовича спасут их семью от опасности смутного времени. В дневнике царь отметил, что был на похоронах «незабвенного Григория, убитого в ночь на 17-е дек[абря] извергами в доме Ф. Юсупова». Оценка «старца», равно как и его убийц, — налицо.
На грудь Распутина царица положила иконку, которой благословил ее архиепископ Арсений (Стадницкий) 11 декабря 1916 года во время посещения новгородского Знаменского собора, где находилась чудотворная икона Знамения Божией Матери. В этой поездке, оказавшейся последним до революции путешествием Александры Федоровны, ее «инкогнито» сопровождал и сибирский странник. Отпевал Распутина не столичный митрополит Питирим (Окнов), а епископ Исидор (Колоколов), человек скандальной известности, лишь благодаря непонятному заступничеству «старца» незадолго перед революцией обретший «высочайшее благоволение».
Правда, ожидавшегося инициаторами «патриотического террористического акта» отрезвления власти не произошло. Все осталось по-старому. Ярче засверкала «звезда» нового «рокового человека» — А. Д. Протопопова. В него стали верить, как ранее верили в Распутина, тем более что незадолго перед смертью «старец» заповедал: «Его слушайтесь… что скажет, то пусть и будет…» Протопопов постарался создать вокруг Распутина ореол мученика, чем еще больше поднял свой авторитет «преданного человека» в глазах императрицы. О «святости» «старца» (но, разумеется, с издевкой) говорили той зимой многие современники. З. Н. Гиппиус, например, вспоминая убийство Распутина, отметила в дневнике, что после случившегося «ждем чудес на могиле. Без этого не обойдется. Ведь мученик. Охота была этой мрази венец создавать. А пока болото — черти найдутся, всех не перебьешь». Всех действительно перебить было невозможно. К тому же после убийства Распутина для успокоения венценосцев министр внутренних дел попытался выписать из-за границы своего старого знакомого — хироманта Шарля Перрена. В столичных салонах вновь заговорили о популярных ранее «блаженных» — Мите Козельском и Васе-босоножке. «Свято место» не пустовало.
Ополчившись на родственников, посмевших заступиться за одного из убийц «старца» — великого князя Дмитрия Павловича, императрица требовала покарать не только непосредственных участников, но и наиболее негативно к ней настроенных Романовых. Первой жертвой ее мести «пал» великий князь Николай Михайлович, в последний день декабря 1916 года получивший высочайшее повеление покинуть Петроград. Безусловно, Александра Федоровна не ошибалась — великий князь откровенно радовался убийству ее «Друга». Более того, он полагал, что это — «полумера, так как надо обязательно покончить и с Александрой Федоровной и с Протопоповым. Вот видите, — продолжает он рассуждать, — снова у меня мелькают замыслы убийств, не вполне еще определенные, но логически необходимые, иначе может быть еще хуже, чем было»[118]. Обозленный высылкой, великий князь не стеснялся в выражениях, изливая свою горечь на страницах дневника. «Александра Федоровна торжествует, но надолго ли, стерва, удержит власть?! — писал он, попутно характеризуя и самодержца. — А он, что за человек, он мне противен, а я его все-таки люблю, так как он души недурной, сын своего отца и матери; может быть, люблю по рикошету, но что за подлая душонка!» По мнению Николая Михайловича, «подлость» царя состояла в его подчинении властной супруге, не понимавшей, куда идет страна.
Убийство Распутина, таким образом, стало проверкой лояльности самодержцу. Родственники Николая II этой проверки не выдержали или, лучше сказать, просто проявили свою нелояльность: ведь «Друг» царя не может быть врагом его верноподданных! Даже его мать, императрица Мария Федоровна, узнав о гибели «старца», сказала «слава Богу», хотя и добавила: «Нас ожидают теперь еще большие несчастия». В этих условиях царские родственники вместе с представителями «общественности» радовались смерти мужика и стремились помочь великому князю Дмитрию Павловичу, высочайшим повелением высылаемому в отряд генерала Баратова, дислоцировавшийся в Персии. 29 декабря почти все члены дома Романовых, находившиеся в Петрограде, собрались у великой княгини Марии Павловны и подписали коллективное письмо, ходатайствуя перед царем о его высылке в одно из подмосковных имений.
Письмо подписали Королева Эллинов Ольга Константиновна, великая княгиня Мария Павловна, ее дети — Кирилл, Борис и Андрей Владимировичи, супруга Кирилла — Виктория Федоровна, дядя Николая II Павел Александрович, вдова Константина Константиновича — великая княгиня Елизавета Маврикиевна, ее дети — Иоанн, Гавриил, Константин и Игорь Константиновичи, супруга князя Иоанна — Елена Петровна, великая княгиня Мария Павловна (младшая), а также великие князья Николай и Сергей Михайловичи. Через день письмо вернулось с высочайшей резолюцией: «Никому не дано право заниматься убийством, знаю, что совесть многим… не дает покоя, так как не один Дмитрий Павлович в этом замешан. Удивляюсь вашему обращению ко мне. Николай». Итак, обращение, как и следовало ожидать, не возымело на царя никакого действия. Не помогло и заступничество великого князя Александра Михайловича, тестя князя Ф. Ф. Юсупова. Считая Дмитрия Павловича и Юсупова не обыкновенными убийцами, а патриотами, пошедшими по ложному пути, Александр Михайлович услышал от Николая II простые слова, с которыми не мог согласиться: «Никто — будь он великий князь или же простой мужик — не имеет права убивать». Однако моральные мотивы в то время мало кого удовлетворяли. Ненависть «к режиму», к императрице и ее венценосному супругу проникла в среду тех, кто называл себя монархистами. О возможности цареубийства говорил даже «националист» В. В. Шульгин и миллионер М. И. Терещенко. Куда уж дальше!
Разговоры о готовящихся заговорах становятся зловещей приметой времени. Вновь муссируются слухи о Николае Николаевиче как возможном «наследнике» незадачливого монарха. В декабре 1916 года этот вопрос обсуждался на квартире князя Г. Е. Львова — будущего главы Временного правительства, а в то время — главы Земгора, объединявшего Всероссийский земский союз помощи больным и раненым воинам и Всероссийский союз городов. Предполагалось, что «воцарение» Николая Николаевича будет сопровождаться образованием ответственного министерства. Князь Львов в таком случае становился бы премьером. Присутствовавший на совещании тифлисский городской голова А. И. Хатисов уполномочивался вступить с Николаем Николаевичем в переговоры, ознакомив его с проектом дворцового переворота. В Тифлисе, во время новогоднего приема, Хатисов изложил великому князю «проект Львова». Подумав, Николай Николаевич от участия в заговоре отказался, но государю о предложении не сообщил. Исследовавший эту тему эмигрантский историк С. П. Мельгунов отмечает, что «великокняжеские „заговоры“ сами по себе скоро заглохли», да и «перевернутая „великокняжеская“ страница свидетельствовала больше о растерянности, чем о серьезных планах».
Впрочем, планировался и военный переворот, более известный как «заговор Гучкова», названный так по имени создателя и лидера партии «Союз 17 октября». Во время Великой войны член Государственного совета Александр Иванович Гучков стал председателем Центрального военно-промышленного комитета и членом Особого совещания по обороне. Выступая с обличениями «распутинской клики», Гучков, некогда являвшийся политическим союзником П. А. Столыпина, вызвал недовольство царя и ненависть Александры Федоровны. Именно этот человек в конце 1916-го — начале 1917 года вынашивал планы династического переворота, предусматривавшего отречение Николая II в пользу наследника при регентстве великого князя Михаила Александровича, и создание ответственного перед Думой правительства, состоящего из либеральных политиков.
В середине ноября 1916 года Гучков принял участие в политическом совещании думских деятелей, в ходе которого обсуждался и дворцовый переворот. Но никаких решений совещание не выработало. Гучков тогда заявил, что это предстоит сделать тому, кто совершит переворот. Позже к нему приехали Н. В. Некрасов и М. И. Терещенко — будущие министры Временного правительства, полностью солидаризировавшиеся с ним. Так якобы и возник «комитет трех», члены которого, желая избежать кровопролития, намечали, как арену действий, одну из железнодорожных станций на царском пути в Новгородской губернии. Там была расположена запасная гвардейская часть, преданная заговорщикам. К марту предполагалось также подтянуть в столицу верные воинские части. Но подготовка шла медленно. Как вспоминал впоследствии сам Гучков, «сделано было много для того, чтобы быть повешенным, но мало для реального осуществления, ибо никого из крупных военных к заговору привлечь не удалось».
Слухи о дворцовом перевороте с конца декабря 1916 года проникали и в Ставку, где сплетничали об участии в заговоре великих князей и видных военных. Разговоры эти не вызывали гнева, к перевороту относились спокойно, полагая, что государственный порядок того времени приведет к поражению в войне. В глазах офицеров и солдат государь уже не пользовался авторитетом, престиж царской власти упал совершенно. «Даже за генеральскими столами» говорили о низложении царя и заточении царицы. Министр внутренних дел предупреждал Николая II о том, что значительное число генералов сочувствует перевороту. Очевидец рассказывал историку С. П. Мельгунову, что когда в масонскую ложу принимали командира Финляндского полка Теплова, один из «братьев» задал ему вопрос о царе. Теплов ответил: «Убью, если велено будет». О верности присяге в таких условиях говорить не приходилось. В великосветских гостиных Петрограда и Москвы открыто говорили, что государя принудят отречься, а регентом будет его брат Михаил Александрович. Сплетничали, что великая княгиня Мария Павловна приняла у себя морганатическую супругу царского брата как жену будущего регента. «Все ждали какой-то развязки», — отмечает информированный современник, что накануне революции об уходе государя говорили как о смене неугодного министра, а об убийстве царицы и ее ближайшей подруги А. А. Вырубовой отзывались так же просто, как о госпитальной операции[119]. «Что-то надломилось в среде правящего класса. Авторитет государя и его супруги, видимо, был окончательно подорван. Распутиным началось, войной кончилось»[120]. Земля буквально горела под ногами самодержца, заставляя близких ему людей вновь и вновь пытаться «открыть» ему глаза.
В конце декабря 1916 года к царю решил обратиться друг его юности — великий князь Александр Михайлович. Письмо давалось ему тяжело, он несколько раз прерывал послание и вновь приступал к нему, окончательно завершив изложение своих мыслей только 4 февраля 1917 года. По мнению великого князя, «какие-то силы внутри России» вели его венценосного кузена к неминуемой гибели. Чтобы избежать катастрофы, необходимо было изменить принцип политического управления страной, призвав к власти тех, кто пользовался доверием людей. Нынешние соратники царя, полагал Александр Михайлович, никого удовлетворить не могут. «В заключение скажу, — писал он, — что как это ни страшно, но правительство есть сегодня тот орган, который подготовляет революцию, — народ ее не хочет, но правительство употребляет все возможные меры, чтобы сделать как можно больше недовольных, и вполне в этом успевает. Мы присутствуем при небывалом зрелище революции сверху, а не снизу».
Призыв услышан не был. На состоявшейся 10 февраля 1917 года встрече с царем и царицей Александр Михайлович попытался доказать, что положение в стране — критическое. Александра Федоровна не желала об этом слышать, восклицая: «Это неправда! Народ по-прежнему предан Царю. <…> Только предатели в Думе и в петроградском обществе мои и его враги». Убедить ее оставить политическую деятельность, предоставив решение государственных дел супругу, не удалось. Разговор чуть не закончился скандалом: и императрица, и великий князь говорили на повышенных тонах. Николай II стоял рядом, молчал и курил. Расставание было холодным — императрица даже не поцеловала Александра Михайловича, чего ранее никогда не случалось. Больше он ее никогда не видел.
Даже политически недалекий брат Николая II — великий князь Михаил Александрович окончательно осознал всю катастрофичность положения, о чем откровенно сообщил в начале января 1917 года председателю Государственной думы. Разговор с неизбежностью вышел на императрицу, которая имела огромное влияние на правительственные назначения. «Ради Бога, Ваше Высочество, — взывал Родзянко, — повлияйте, чтобы Дума была созвана и чтобы Александра Федоровна с присными была удалена». Великий князь обещал свою помощь, соглашаясь со всем, что ему говорили. Соглашался он и с негативной оценкой роли А. Д. Протопопова, которому Родзянко на царском новогоднем приеме 1 января 1917 года отказался подать руку. В ответ министр внутренних дел даже не прислал председателю Думы вызова на дуэль, что в высшем обществе расценивалось как позор и бесчестье.
Накануне, 30 декабря 1916 года, император принимал английского посла Джорджа Бьюкенена, который позволил себе, в нарушение дипломатического этикета, затронуть вопросы внутреннего состояния страны, где был аккредитован, и заявить, что Протопопов привел Россию на край гибели. «Вы находитесь, государь, на перекрестке двух путей, — заявил посол, — и вы должны теперь выбрать, по какому пути вы пойдете. Один приведет вас к победе и славному миру, другой — к революции и разрушению. Позвольте мне умолять Ваше Величество избрать первый путь. Сделайте это, государь, и вы обеспечите своей стране осуществление ее вековых стремлений, а самому себе — положение наиболее могущественного монарха в Европе. Но, кроме всего прочего, Ваше Величество, обеспечите безопасность тем, кто вам столь дорог, и освободитесь от всякого беспокойства за них».
Царь не прервал речь дипломата, тепло простился с ним, но изменять ничего не стал. Он не любил, когда на него «давили», не признавая за советчиками права давать ему указания.
Было ли это проявлением известного царского упрямства?
Скорее всего, не было. Будучи в постоянных разъездах (Ставка, фронт, Царское Село), во многом упустив нити управления страной, которые благодаря этому оказались в руках супруги, Николай II отдался воле Провидения и, по словам А. А. Блока, был уже «сам себе не хозяин». Перестал ли он отчетливо понимать положение в стране или же совершенно отдался в руки тех, кого сам поставил у власти? А. А. Блок отвечал утвердительно, вспоминая фразу Распутина, что у царя «внутри недостает». Не будем спешить с заключениями, памятуя о распространенности в эпоху Великой войны всевозможных слухов. Ведь и близкие к царю люди «лично слышали», как приближенные Николая II «делали специальный сильный настой из тибетских трав и этим настоем спаивали царя»! После этого якобы он впадал в меланхолию, чувствительность атрофировалась, он становился безразличным, был молчалив и лишался возможности реагировать на заявления и указания приближенных. Так, за последние годы царь пережил большую эволюцию и стал буквально неузнаваем.
Исторические сказки — все равно сказки. Чего стоит упоминание приближенных — одни, дескать, спаивали царя, а другие не могли добиться от него нужной реакции. Неужели речь идет о борьбе «придворных кланов»?! Ничего подобного. Просто сообщается очередная сплетня, начала и концы которой не сходятся. Разговоры о слабовольном царе требовали «информационной поддержки», — так на свет Божий и появлялись нужные материалы о «спаивании». И не только тибетскими травами. П. Н. Милюков вспоминал о ходивших тогда слухах, что «состояние умственной и моральной апатии поддерживается в царе усиленным употреблением алкоголя». Похожие сплетни распускались даже членами Императорской фамилии: о спаивании Николая II «каким-то дурманом» сообщал, например, великий князь Дмитрий Павлович.
Представляется, что подобные оценки только запутывают вопрос о состоянии Николая II в последние месяцы существования самодержавной власти в России. Конечно, император был измотан, не зная, кому доверять и кого слушать: супруга постоянно напоминала о необходимости укреплять самодержавие, большинство родственников и сановников твердили о необходимости сговориться с «общественностью» и пойти навстречу пожеланиям Государственной думы. Было от чего прийти в уныние, оставляя надежду лишь на то, «чтобы Господь умилостивился над Россией».
Надежду на это разделяли с ним и те, кто пессимистически смотрел на ближайшее будущее империи. Одним из таких лиц был А. А. Клопов. Не искавший чинов и власти, он искренне любил Николая II, видя в нем прежде всего помазанника Божьего и символ стабильности страны. В конце 1916-го — начале 1917 года он неоднократно обращался к царю с посланиями, в которых предостерегал, советовал, просил…
Имея старые связи с великим князем Николаем Михайловичем и его младшим братом — Александром Михайловичем, Клопов иногда использовался ими для доведения до царя мнения «простого народа». Так, 26 октября 1916 года Николай Михайлович откорректировал записку коллежского асессора, в которой говорилось о необходимости назначить достойного председателя Совета министров. По сути, это было письмо о необходимости образовать министерство доверия, назначив главой кабинета человека, пользующегося авторитетом в стране. Аналогичные призывы содержались и в письме Клопова от 4 ноября 1916 года. После того как письмо было перлюстрировано, «творчеством» коллежского асессора заинтересовалось Министерство внутренних дел. А. Д. Протопопов даже написал царю письмо и получил лаконичный ответ: «Клопов старичок, давно мне известный». После этого царь дал министру письмо своего многолетнего корреспондента, которое содержало различные «политические положения». МВД выработало на письмо свой ответ, который, после подписания его Протопоповым, был отправлен Николаю II.
Какое впечатление произвел на царя ответ, неизвестно, но вскоре, 29 января 1917 года, Клопов получил высочайшую аудиенцию. Во время аудиенции и в ряде писем, переданных царю между 19 января и 13 февраля, Клопов выдвигал идею о необходимости создания ответственного министерства, немедленного созыва Думы и провозглашения амнистии. В качестве наиболее подходящего премьера он называл князя Г. Е. Львова. По мнению известного российского историка В. С. Дякина, тексты всех писем А. А. Клопова и план его разговора с царем были согласованы с великим князем Михаилом Александровичем. Кроме того, Клопов поддерживал связь и с Львовым, который явно участвовал в разработке его плана действий. Все запутывается окончательно: «заговорщик» Львов, действуя рука об руку с братом царя, стремится через доверенного корреспондента Николая II добиться решения главной политической задачи тех месяцев — удовлетворения требований цензовой «общественности» и успокоения страны.
«Россия накануне катастрофы, — взывал к царю Клопов. — Никогда это еще не чувствовалось так реально, как теперь… В стране нет доверия к власти, у Вас же нет доверия к стране, доверия настолько, чтобы дать ей то Правительство, которое она хочет и которому может верить». Перед самодержцем жестко ставился вопрос: с кем он — с Россией или с правительством. Тем самым без обиняков ему говорили, что царский Кабинет министров не имеет отношения к стране, ею презирается и отвергается. Как и Дж. Бьюкенен, А. А. Клопов заметил Николаю II, что тот стоит «на росстани двух путей», один из которых ведет к анархии и гибели династии, а другой — к победе над врагом и светлому будущему отчизны. Он вновь призывал царя прибыть в Думу, даровать ответственное министерство, отречься от старого режима. Необходимо было выбирать: революция или преобразования, отставка Протопопова или новый кабинет во главе с князем Львовым. Последнее свое письмо А. А. Клопов отправил за две недели до февральских событий как завещание, указав царю на необходимость идти вперед вместе с Думой, а не против нее. «Государь, перекреститесь. Вспомните, что сегодня прощеный день. — В этот день, когда Великий Учитель и Мученик за наши грехи шел на крестные страдания, в этот день в старину вся Русь браталась и каждый из нас прощал друг другу свои грехи».
Начинался Великий пост, во время которого и произошло то, о чем столь настойчиво говорили царю. Последний раз — во время всеподданнейшего доклада председателя Государственной думы, 10 февраля. В ходе доклада М. В. Родзянко пытался внушить Николаю II, что Россия объята тревогой, и эта тревога не только естественна, но и необходима. Но Николай II имел на этот счет иное мнение. Надежда на чудо в очередной раз давала ему силы не согласиться с требованиями «общественности». Впрочем, существовало и еще одно обстоятельство, заставлявшее царя, слушая, «не слышать» голоса оппозиционно настроенных «верноподданных».
Правые еще в конце 1916 года, предлагая Николаю II свой сценарий развития внутриполитической ситуации, предупреждали его о слабости оппозиционных сил. На закате премьерской деятельности Б. В. Штюрмера член Государственного совета М. Я. Говорухо-Отрок, посещавший известный в консервативных кругах политический салон А. А. Римского-Корсакова, составил записку, в ноябре переданную царю. Сторонник неограниченного самодержавия, Говорухо-Отрок предложил ряд мероприятий, направленных на подавление революции и усмирение оппозиции. Государственную думу он предлагал распустить без указания срока ее нового созыва, но с упоминанием о предстоящем коренном изменении некоторых статей основных законов и положений о выборах. Тем самым Дума должна была превратиться в законосовещательный орган. В тех местах, где можно было ожидать волнений «революционной толпы», и прежде всего в Петрограде и Москве, он предлагал ввести военное (а если возникнет необходимость — то и осадное) положение, со всеми последствиями, вплоть до полевых судов.
Об умеренно-либеральных партиях Говорухо-Отрок был невысокого мнения, полагая, что они, может, и примирились бы с правительством, ими поставленным, но дело не в правительстве, а «в том, что сами эти элементы столь слабы, столь разрозненны и, надо говорить прямо, столь бездарны, что торжество их было бы столь кратковременно, сколь и непрочно». Не жаловал Говорухо-Отрок и правые партии, полагая, что они находятся в состоянии летаргии. Устранившись от участия в осуществлении манифеста 17 октября 1905 года, как основанного на началах, противоречащих их государственному самосознанию, правые не могли стать реальными защитниками самодержавной власти.
Наибольшую же опасность Говорухо-Отрок усматривал в левых партиях, хотя и полагал, что любого социал-демократа и социалиста-революционера за несколько сот рублей можно сделать агентом Охранного отделения. Дело заключалось в том, что у левых были идея, деньги и хорошо организованная толпа. «Эта толпа, — отмечалось в записке, — часто меняет свои политические устремления, с тем же увлечением поет „Боже, Царя храни“, как и орет „Долой самодержавие“, но в ненависти к имущим классам, в завистливом порыве разделить чужое богатство, в так называемой классовой борьбе толпа эта крепка и постоянна; она вправе притом рассчитывать на сочувствие подавляющего большинства крестьянства, которое пойдет за пролетарием тотчас же, как революционные вожди укажут им на чужую землю. 1905 и 1906 годы с достаточной убедительностью уже показали, что яростный защитник чужой собственности и такой же консерватор в своем быту, русский мужик делается самым убежденным социал-демократом с той минуты, когда дело коснется чужого добра».
Эти слова можно считать дополнением к сказанному в феврале 1914 года П. Н. Дурново. Николай II услышал новое-старое предсказание о будущем страны вместе с уничижительной критикой партий цензовой «общественности». Говорухо-Отрок писал, что объявление действительной конституции привело бы в России к поглощению сильными партиями менее жизненных и к полному разгрому правых партий. Кадетам грозила бы та же участь. «При выборах в пятую Думу эти последние, бессильные в борьбе с левыми и тотчас утратившие все свое влияние, если бы вздумали идти против них, оказались бы вытесненными и разбитыми своими же друзьями слева. <…> А затем… Затем выступила бы революционная толпа, коммуна, гибель династии, погромы имущественных классов и, наконец, мужик — разбойник. Можно было бы идти в этих предсказаниях и дальше и после совершенной анархии и поголовной резни увидеть на горизонте будущей России восстановление Самодержавной Царской, но уже мужичьей власти в лице нового Царя, будь то Пугачев или Стенька Разин, но, понятно, что такие перспективы уже заслоняются предвидением вражеского нашествия и раздела между соседями самого Государства Российского, коему уготована была бы судьба Галиции или Хорватской Руси».
М. Я. Говорухо-Отрок рассчитывал быть услышанным. Он предлагал царю единственный приемлемый для самодержца выход: жестоко покарать внутренних врагов и восстановить свою власть силой. Иначе говоря, он предлагал ему малой кровью остановить сползание в революцию. Он предлагал ему стать кровавым. Но для Николая II этот выход был невозможен. Окончательно порвать с Думой, вернуться к положению, существовавшему до 17 октября 1905 года, значило нарушить данную в первую революцию «конституцию». Может быть, он отказался от этого потому, что недооценивал остроту кризиса, надеялся на возможность все-таки найти компромисс с «общественностью»?
Утверждать не берусь. Одно ясно: царь надеялся погасить оппозиционную волну не только репрессиями. Его министр внутренних дел, ненавидимый Думой и большинством сановников, А. Д. Протопопов имел свой план действий, предусматривавший проведение ряда реформ, способных укрепить лояльные элементы. Нужно было время. К участию в Думе следующего созыва, по мысли Протопопова, следовало привлечь крупный капитал, предоставить свободу торговли и даже отменить ограничения, существовавшие для евреев. Министр планировал перевести все православное духовенство на государственное жалованье, наделить крестьян-фронтовиков (за счет немецких колонистов и Крестьянского банка) дополнительными отрезками земли. В январе 1917 года он внес предложение провести более широкую аграрную реформу на основе «принудительного отчуждения по справедливой оценке» помещичьих земель. Это было средство припугнуть фрондирующее дворянство. План Протопопова явно не вписывался в предложенную правыми схему, ибо ломал устоявшиеся традиции политической жизни империи, в которой царь был первым дворянином. «Персональная политика» привела самодержца к конфронтации со всеми — и либералами, и консерваторами. Рекомендации и тех и других не принимались в расчет, оставался простор для идеологических импровизаций, в условиях нарастания революции чрезвычайно опасных.
Все это свидетельствовало о растерянности власти, олицетворявшейся монархом. К тому же и сама власть не была монолитна. Опасность отсутствия единства в действиях министров отмечали в то время многие. Во второй половине 1916 года, например, об этом написал царю бывший министр внутренних дел Н. А. Маклаков. «Штурм власти» уже начался, признаки анархии уже показались, а правительство никак на угрозы времени не отвечало. Опасаясь за будущее монархии, без которой «Россия останется как купол без креста», Маклаков предлагал отложить на более отдаленный срок работу Государственной думы. Николай II не решился воспользоваться советом, хотя указ о ее роспуске (без проставления даты) он уже подписал и передал премьеру — князю Голицыну. Царь и царица верили Д. А. Протопопову, убеждавшему своих венценосных покровителей в том, что справится с нараставшим движением. Но справедливо говоря о слабости думской оппозиции (с которой можно не считаться), он недооценивал революционную ситуацию и полагал, что рабочее движение направляется цензовой «общественностью». Протопопов был искренне убежден в том, что, усмирив думцев, сможет «оттянуть» революцию. Самонадеянность «последнего временщика» оказалась роковой.
Возможность что-то изменить, если верить воспоминаниям М. В. Родзянко, окончательно была упущена царем в феврале 1917 года. В те дни Николай II встречался с некоторыми министрами и с премьером и обсуждал вопрос об ответственном министерстве. Решившись пойти навстречу требованиям цензовой «общественности», он намеревался приехать в Думу и объявить о своей воле. Князь Голицын был очень рад, но в тот же день вечером его вновь вызвали во дворец, где он узнал, что решение изменено и царь уезжает в Ставку. Премьер якобы объяснял случившуюся перемену желанием Николая II избежать новых докладов, совещаний, разговоров. Объяснение по меньшей мере странное — от себя самодержец не мог убежать никуда. Скорее всего, в решающий момент в дело вмешалась Александра Федоровна — и все вернулось «на круги своя». Начался отсчет последних дней монархической государственности, последних дней правления несчастного венценосца, который, по словам историка русского зарубежья Г. М. Каткова, всякий раз, когда требовалось принять решение, прибегал к взвешиванию аргументов за и против двух диаметрально противоположных линий поведения. Он занимался этим и накануне отъезда из Царского Села. Но уезжая днем 22 февраля в Ставку, Николай II конечно же не мог представить, что через восемь дней он навсегда лишится короны и вскоре окажется в положении арестованного, а ненавистные его супруге лидеры оппозиции станут у руля власти новой России…
Говоря о тех роковых днях, В. В. Шульгин полагал, что революционеры не были готовы, но революция — была, ибо она создавалась не только из революционного напора, но и из ощущения властью своего собственного бессилия. С. П. Мельгунов, соглашавшийся с этим определением, добавил от себя еще один компонент: «Стихия рождается и в силу непредусмотрительности и безответственности тех, которые ставят своей задачей обойти „рок“ и избавить страну от революции. Ошибки людей иногда бывают пагубны». Он писал об ошибках царя, о его личных промахах. Собственно говоря, эти ошибки во всей своей очевидности и проявились в феврале, когда стало явью удивительное «Предсказание» М. Ю. Лермонтова, написанное почти за сто лет до гибели империи, — в 1830 году.
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низверженный не защитит закон;
Когда чума от смрадных мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей мирный край терзать,
И зарево окрасит волны рек, —
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь — и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож;
И горе для тебя! — твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нем,
Как плащ его с возвышенным челом.
Об этом «мощном человеке», пользуясь фразеологией М. Я. Говорухо-Отрока — «Пугачеве» или «Стеньке Разине», у нас еще будет возможность сказать несколько слов. Сейчас же отметим одно: предсказание, сделанное в эпоху «апогея самодержавия», при Николае I, сбылось при жизни его правнука, который так хотел походить на своего венценосного предка. Чем не усмешка истории! Последний русский царь, религиозно относившийся к своей миссии помазанника Божьего, воспитанный на идеях уваровской триады «православия, самодержавия и народности», вынужден был отречься от Российского престола и тем самым подвести черту под 300-летней историей царственного дома Романовых и, как показало будущее, под русской монархией. Драма порфироносца превратилась в драму его страны, хотя вначале эту драму многие представители «общественности» и воспринимали как «освобождение» и «зарю новой жизни». Но обо всем по порядку.
Царь приехал в Могилев 23 февраля, сбежав от столичной суеты и нервозности. В любимой им армейской среде все было иначе, проще и яснее. Он выслушивал доклады генерала М. В. Алексеева, участвовал в официальных обедах, гулял, писал письма. Все как обычно. «Мой мозг отдыхает здесь, — писал он супруге 24 февраля 1917 года, — ни министров, ни хлопотливых вопросов, требующих обдумывания». Откровеннее не скажешь: во время Великой войны Ставка для царя была самым комфортным местом, где он мог позволить себе не размышлять о внутриполитических проблемах, прикрываясь участием в решении неотложных дел военного руководства. Так продолжалось до 27 февраля, когда в дневнике самодержца появилась первая запись о беспорядках в Петрограде, которые начались «несколько дней тому назад» и в которых, «к прискорбию», стали принимать участие войска. «Отвратительное чувство быть так далеко и получать отрывочные нехорошие известия!» — отметил царь, решившись ехать в Царское Село и в час ночи 28 февраля переехав из губернаторского дома в собственный поезд.
За эти пять дней произошло то, что современники, а вслед за ними и историки назвали началом Февральской революции. Сперва императрица оценивала движение как хулиганское: «Мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, — просто для того, чтобы создать возбуждение, — и рабочие, которые мешают другим работать». Если бы погода была холоднее, писала Александра Федоровна 25 февраля, все они сидели бы по домам. Надежда на скорое успокоение столицы не покидало ее, в том же убеждали и министры, прежде всего Протопопов. В те дни императрица больше сообщала супругу о болезни детей, заразившихся корью, чем о событиях в Петрограде. О страшном конце она и не мыслила, хотя в Петрограде события принимают угрожающий характер.
Еще 18–20 февраля столица перенесла лихорадку очередей в хлебных лавках: из-за снежных заносов не прибыли поезда и, соответственно, уменьшилась продажа муки. Повод был найден, идея забастовки быстро становилась популярной, охватывая все более широкие массы. 23 февраля, в Международный день работниц, начались митинги, агитаторы бросали в толпу призывы протестовать против недостатка хлеба, против дороговизны, продолжения войны. Смяв полицейскую заставу, рабочие Петроградского и Выборгского районов вышли в центр города. Власти расценили это выступление только как хлебные волнения, не придав им политического значения. Но следующий день не принес успокоения: рабочие в большинстве своем к работам не приступили, приняв участие в забастовке. Командующий Петроградским военным округом генерал С. С. Хабалов отдал распоряжение о немедленном вызове войск. Но по демонстрантам 24 февраля решили не стрелять; казаки не получили нагаек. 25 февраля начались нападения толпы на полицейских: был сильно избит полицеймейстер Выборгской стороны, легко ранены два конных городовых и убит участковый пристав — ротмистр Крылов, пытавшийся разогнать митинг рабочих на Знаменской площади. Полицейского зарубил подхорунжий 1-го Донского полка полный георгиевский кавалер М. Г. Филатов. Это был тревожный знак: армия отказывалась следовать приказам своих командиров и поддерживать верные правительству силы. В Петрограде ораторы призывали «низвергнуть преступное, передавшееся на сторону немцев правительство». Войска призывали обратить оружие на изменников и избивать полицейских.
Осознав угрозу и вечером 25 февраля получив жесткое повеление царя «прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией», командующий Петроградским военным округом генерал С. С. Хабалов приказал расклеить объявление, предупреждавшее, что антиправительственные выступления будут подавляться силой оружия. Объявление появилось воскресным утром 26 февраля, когда власти вывели в город дежурные роты солдат. Все силы войск и полиции сосредоточивались в центре города. Власть стремилась не допустить повторения митингов. В пятом часу офицеры стали требовать от участников демонстраций разойтись. Неповиновение толпы заставило офицеров отдать приказ об открытии огня. Только на Знаменской площади были убиты и ранены 40 человек. Но в этот же день произошел случай, который можно считать началом конца императорской власти: солдаты 4-й роты Запасного батальона лейб-гвардии Павловского полка, вызванные на усмирение беспорядков, выказали неповиновение и даже открыли огонь по конным городовым. Прибывшему на место происшествия командиру батальона полковнику А. Н. Экстену солдаты кричали, что не желают выступать против народа. Попытка уговорить забывших дисциплину «воинов» закончилась для него смертельным ранением.
«Этот безнаказанный выстрел, — вспоминал последний градоначальник столицы генерал А. П. Балк, — имел большие последствия. Руководители [антиправительственного движения] поняли, в какую среду надо направить все свои усилия. Они использовали, как выяснилось впоследствии, все средства и силы вплоть до пропаганды думских депутатов в ночь на 27-е февраля в казармах Волынского и Преображенского полков и достигли решительных результатов: штыки солдат завоевали так называемую великую, бескровную, российскую революцию». Зачинщиков беспорядков, случившихся в Павловском полку, выявили, арестовали и ранним утром 27 февраля препроводили в Петропавловскую крепость, но уже через день — по требованиям восставших — их освободили. Полевой суд, грозивший нарушителям воинской присяги расстрелом, не состоялся.
Однако вечером 26 февраля никто не мог и представить, что через сорок часов власть будет повержена. Время словно удлинилось, вбирая в себя бурные события тех дней. Если воскресным вечером 26-го полицейские власти могли отрапортовать о восстановлении порядка, то уже 27-го все совершенно изменилось. На политическую сцену вышел Петроградский гарнизон. Сигналом к его выступлению можно считать чрезвычайное событие, случившееся в Волынском полку. Солдаты этого подразделения принимали участие в расстреле демонстрантов на Знаменской площади, но этот приказ вызывал у них негодование. Утром 27 февраля они решили нарушить присягу и отказались выйти на улицу. Офицер Лукаш, отдавший приказ, был убит. Это убийство оказалось той искрой, которая попадает в пороховой погреб: с тех пор судьба солдат зависела от успеха мятежа (в ином случае преступников ждал суровый военный суд). «Бунт Волынского полка и быстрое распространение мятежных настроений на другие части Петроградского гарнизона, — полагал Г. М. Катков, — были, несомненно, решающими событиями понедельника 27 февраля». Мятеж стал полной неожиданностью для военной и гражданской администрации. Представить, что войска не будут поддерживать правительство, оказалось выше сил царских министров и генералов. Ситуация с каждым часом ухудшалась, участие в революции приняла и Государственная дума, 27 февраля получившая царский указ о роспуске. В тот же день был утвержден Временный комитет Государственной думы (ВКГД), получивший неограниченные полномочия, которые можно трактовать как наказ депутатов своим лидерам возглавить революцию и создать новую власть.
Тогда же великий князь Михаил Александрович связался с начальником штаба Верховного главнокомандующего и попросил генерала М. В. Алексеева доложить царю, что необходимо уволить весь состав Совета министров. Это же подтвердил великому князю и сам премьер. Новым главой правительства предлагалось назначить князя Г. Е. Львова, который и составил бы новый кабинет. В ответ Михаил Александрович услышал, что Николай II завтра же выезжает в Царское Село, до того времени откладывая решение всех кадровых перестановок. Сообщалось и о направлении в Петроград генерала Н. И. Иванова в качестве главнокомандующего столичным военным округом. С Северного и Западного фронтов 28 февраля должны были прибыть в восставший город четыре пехотных и четыре кавалерийских полка. Вскоре телеграфное сообщение между Петроградом и Ставкой прекратилось: мятежники захватили Управление телеграфной сети.
В сложившихся условиях Совет министров сам себя распустил, отстранившись от управления государством, а Дума (в лице ВКГД) получила права верховной власти, одновременно законодательной, исполнительной и судебной. При этом верховная власть ВКГД была ограничена сотрудничеством с Петроградским советом рабочих и солдатских депутатов и фактом формально еще существовавшей власти самого императора! Абсурд не мог продолжаться долго. Думе необходимо было решаться на захват всей власти, в данном случае действуя вместе с антимонархически настроенным Петроградским советом. 28 февраля ВКГД принял окончательное решение о необходимости отречения царя в пользу малолетнего наследника при регентстве великого князя Михаила Александровича. Предполагалось, что к Николаю II с требованиями отречения отправится делегация в составе председателя Государственной думы М. В. Родзянко и депутата С. И. Шидловского. Проект депутатов встретил резкое противодействие со стороны председателя Петроградского совета социал-демократа меньшевика Н. С. Чхеидзе, одновременно являвшегося и членом ВКГД. На заседании думского Комитета в ночь с 1 на 2 марта было принято постановление образовать Временный общественный совет министров. О легитимности новообразования уже не задумывались: революция развивалась по своим законам. Неслучайно уже 28 февраля М. В. Родзянко приказал снять висевший в главном зале Таврического дворца, где проходили заседания депутатов, портрет царя.
Двадцать восьмого февраля начались аресты царских министров и активных «прислужников» самодержавия: были взяты под стражу председатель Совета министров князь Н. Д. Голицын, Б. В. Штюрмер, столичный градоначальник А. П. Балк, военный министр М. А. Беляев, лидер Союза русского народа А. И. Дубровин, другие сановники и общественные деятели «правого» толка. Около полуночи в Таврический дворец явился переодетый А. Д. Протопопов, попросивший какого-то студента вызвать члена Временного комитета Государственной думы А. Ф. Керенского, в руки которого и передал себя. 1 марта был арестован министр финансов П. Л. Барк, министр торговли и промышленности князь В. Н. Шаховской, бывшие министры — внутренних дел Н. А. Маклаков и военный В. А. Сухомлинов. Арестовали и незадачливого командующего Петроградским военным округом генерала С. С. Хабалова. Позднее арестованных перевели в казематы Петропавловской крепости. Революция торжествовала.
А что же делал в те дни самодержец? По воспоминаниям находившихся с ним в Ставке лиц, о волнениях в Петрограде там узнали 25 февраля, но никаких мер тогда не было принято: Николай II был по обыкновению спокоен и никаких указаний не давал. В Могилеве жизнь текла спокойно и размеренно, никаких выступлений не наблюдалось. Может быть, это спокойствие и вселяло уверенность в невозможность победы революции? Но уже на следующий день Николай II не был столь спокоен, как накануне, — его тревожили известия из столицы, он опасался за семью, тем более что дети болели. Семья самодержца оказалась в роли заложников революции, которая в любой момент могла расправиться с ненавистной «обществу» императрицей. В тот же день у Николая II случился первый сердечный приступ: стоя на молитве, он почувствовал мучительную боль в середине груди, продолжавшуюся в течение пятнадцати минут.
Тогда же, 26 февраля, Александра Федоровна наконец услышала от преданных ей людей, которым безусловно доверяла, что ситуация в столице приобретает чрезвычайно опасный оборот. Прибывший в Александровский дворец шталмейстер Двора Н. Ф. Бурдуков охарактеризовал положение как безнадежное и упрашивал императрицу уехать куда-нибудь из Царского Села. Александра Федоровна ответила, что «она при больных», что сейчас она сестра милосердия. «Я верю в русский народ. Верю в его здравый смысл, в его любовь и преданность государю. Все пройдет, и все будет хорошо», — с гордостью заявила она Бурдукову. Ее надеждам не суждено было сбыться. Следующий день развеял последние сомнения в том, что правительство может справиться с ситуацией. В Мариинском дворце не только Родзянко, но и князь Голицын упрашивали великого князя Михаила Александровича из-за отсутствия государя объявить себя регентом, принять командование над войсками и поручить князю Львову составить новый кабинет. Верный своему брату, Михаил Александрович на регентство не согласился, но со Ставкой все-таки связался. О его переговорах с генералом Алексеевым речь шла выше. В тот же день, 27 февраля, императрица поняла, наконец, что днем ранее ее не запугивали, убеждая не оставаться в Царском Селе. В 10 часов вечера генерал П. П. Гротен, назначенный помощником дворцового коменданта, был вызван к телефону военным министром М. А. Беляевым. По совету председателя Государственной думы тот рекомендовал немедленно увезти императрицу с детьми подальше от Петрограда: «Завтра, возможно, будет уже поздно». О предложении проинформировали царя, приказавшего готовить для отъезда семьи поезд, но до утра об этом Александре Федоровне не докладывать. Он был против выезда императрицы с больными детьми, но, очевидно, понимал, что обстоятельства иногда бывают сильнее желания людей.
Эти обстоятельства, по воспоминаниям П. Жильяра, проявились уже вечером, когда царская резиденция стала походить на осаждаемую врагами крепость. Царскосельский гарнизон взбунтовался, на улицах была слышна стрельба. Мятежные солдаты продвигались в направлении Александровского дворца, в 500 шагах от него был убит часовой. Столкновение казалось неизбежным. Императрица ужасалась при мысли о кровопролитии, которое могло начаться прямо на ее глазах. Вместе с великой княжной Марией Николаевной она вышла к верным солдатам, занявшим оборону, побуждая их сохранять спокойствие и умоляя офицеров вступить в переговоры с мятежниками. К счастью, все закончилось благополучно; была установлена нейтральная зона, разделявшая охрану дворца и солдат гарнизона, а утром официальный приказ новой власти «положил предел этому мучительному положению». Разумеется, предвидеть такое развитие событий Николай II не мог, хотя прекрасно понимал, что «беспорядки» негативно отразятся на жизни его любимой семьи.
Поэтому, думается, даже не зная о самороспуске правительства (информация об этом пришла в Ставку только 28 февраля), царь еще вечером 27-го телеграммой уведомил супругу о намеченном на следующий день отъезде в Царское Село. Решение Николай II принял самостоятельно, несмотря на просьбы генерала Алексеева не покидать Ставку. В крайнем случае Алексеев предлагал ему выехать в расположение гвардии, но не в Царское Село. Вначале царь поддался уговорам своего начальника штаба, но вскоре изменил решение. Алексеев был потрясен, но ничего сделать не мог. Последняя роковая ошибка была совершена: Николай II подверг себя случайностям и опасностям путешествия в охваченный мятежом город.
В день его отъезда в Александровском дворце царило беспокойство: состояние здоровья наследника ухудшилось, Александра Федоровна была в нерешительности: ехать ли в Гатчину или оставаться и ждать прибытия супруга? Утром согласившись на эвакуацию и отдав соответствующие распоряжения, через некоторое время она переменила решение, отказавшись следовать советам графа Бенкендорфа и генерала Гротена, считавших это необходимым. Опасение за здоровье наследника стало главным фактором. О ее решении известили Родзянко, который якобы ответил: «Когда горит дом, прежде всего выносят больных». Услышав призыв покинуть дом, Александра Федоровна вызвала своего камердинера А. А. Волкова, рассказала ему о предложении и в сильном беспокойстве заявила: «Никуда не поедем. Пусть делают, что хотят, но я не уеду и детей губить не стану». Она отказалась уезжать, зная, что из петроградских тюрем стали выпускать арестантов, что в столице горят Литовский замок, отдельные полицейские участки и суд, — после того как прервалась связь с Министерством внутренних дел, а еще раньше — и с А. Д. Протопоповым! Вскоре к императрице приехал гофмейстер Двора граф П. Н. Апраксин и стал уговаривать императрицу перебраться в Новгород и создать там центр для сбора верных государю людей. Все было напрасно. Она осталась ждать супруга и надеяться на лучшее в Царском Селе, куда, как она знала, он вскоре должен был прибыть.
История этой поездки хорошо известна. Специально освещать ее нет необходимости. Стоит лишь кратко описать ее внешнюю сторону. Еще накануне царь был сумрачен и малоразговорчив. Ближайшие к нему лица свиты не скрывали своих опасений и боялись революционных переворотов. Адмирал К. Д. Нилов постоянно повторял: «Все будем висеть на фонарях, у нас будет такая революция, какой еще нигде не было». Такое поведение не могло внушать оптимизма. Оптимизм могли внушать только слухи об ответе Николая II на телеграмму, посланную ему Родзянко, — даровать ответственное министерство, правда, оставив в сфере высочайшей компетенции четыре министерства: военное, морское, иностранных дел и Двора. Слухи на тот момент оказались только слухами.
Двадцать седьмого февраля в Ставке состоялся последний царский обед. За обедом Николай II тихо разговаривал с генералом Н. И. Ивановым, посылавшимся, как уже указывалось, с Георгиевским батальоном водворять в Петрограде порядок. Скорее всего, их разговор вращался вокруг телеграммы военного министра. В ней генерал Беляев говорил о распространении мятежа, поджогах и полной утрате Хабаловым контроля над ситуацией, а также просил послать в столицу надежные войска. Все это царь еще раз обсудил с Ивановым в третьем часу ночи 28 февраля. А в четыре и в пять часов утра литерные поезда «А» и «Б» (свитский и царский) отправились из Могилева через Оршу, Смоленск, Вязьму, Лихославль, Бологое и Тосно в Царское Село. Во время движения на остановках в царский поезд допускались высокопоставленные чиновники губерний, через которые лежал путь Николая II. Очевидно, в ходе этих встреч он получал информацию о последних событиях.
Около четырех часов дня 28 февраля ехавшие в свитском поезде офицеры получили информацию о том, что в Петрограде образовано какое-то Временное правительство (так, скорее всего, назвали Временный комитет Государственной думы) и что в столице захвачено Министерство путей сообщения. Затем пришло распоряжение с вокзала в Петрограде изменить маршрут движения литерных поездов, чтобы они прибывали не в Царское Село, а в Петроград. Дворцовому коменданту В. Н. Воейкову должностные лица, следовавшие в свитском поезде «Б», посоветовали изменить маршрут движения на станции Бологое и отправиться по боковой ветке — в Псков, где располагался штаб Северного фронта. В ответ Воейков потребовал сделать все возможное, чтобы поезда успели проскочить через Царское Село в Тосно.
Рано утром 1 марта поезда приблизились к Петрограду. Поезд «Б» остановился у станции Малая Вишера, где стало известно о захвате революционерами станций Любань и Тосно. Позже выяснилось, что информация была искажена преувеличенными страхами информатора. Но тогда, 1 марта, о движении дальше не могло быть и речи. Литерный поезд «Б» остановился в ожидании царского («А»). Прибыв на станцию Малая Вишера и узнав об обстановке, царь приказал вернуться в Бологое и оттуда уже следовать в Псков. Когда об этом стало известно в Петрограде, из Думы последовало распоряжение задержать поезда — до встречи с М. В. Родзянко. Но то ли запоздала телеграмма, то ли она не была вручена адресатам, но литерные «А» и «Б» беспрепятственно проследовали через Бологое на Старую Руссу. В революционном Петрограде произошедшее вполне могли расценить как нежелание царя встречаться с председателем Думы и его намерение вернуться в Ставку. Последовала новая телеграмма — депутата А. А. Бубликова (в те дни распоряжавшегося в Министерстве путей сообщения), с требованием задержать поезда, следующие от станции Бологое до станции Дно. Однако и этот приказ выполнен не был. Попытку железнодорожников перегородить путь организацией крушения балластного поезда сорвали жандармы. В результате царь беспрепятственно доехал до станции Дно. Здесь он получил телеграмму от М. В. Родзянко и сделал остановку, надеясь дождаться председателя Государственной думы. Но узнав, что Родзянко задерживается, Николай II отдал приказ ехать в Псков. Была какая-то грустная символика в том, что последнюю остановку перед Псковом, где царь отрекся от престола, он сделал на станции Дно.
Поезд прибыл в Псков около половины восьмого вечера 1 марта, и обстановка его встречи не предвещала ничего хорошего: ни военного, ни гражданского начальства на перроне не было видно. Командующий Северным фронтом генерал Н. В. Рузский появился лишь через несколько минут. Николай II принял его, а когда аудиенция закончилась, генерал оказался в центре расспросов сопровождавших монарха лиц. Генерал был явно не в духе, с досадой заявил, что «теперь уже трудно что-нибудь сделать», упомянул о реформах, которых давно требовала «вся страна», о Распутине, Протопопове и Голицыне. «Посылать войска в Петроград уже поздно, — сказал Рузский, — выйдет лишнее кровопролитие и лишнее раздражение… надо их вернуть». На конкретный вопрос: что же делать? — он ответил жестко и однозначно: «Теперь придется, быть может, сдаваться на милость победителя».
Ближайшие часы стали доказательством слов генерала. Пока царский поезд безуспешно пытался прорваться к Царскому Селу, Ставка изменила свою позицию относительно вооруженного сопротивления в Петрограде. Если ранее генерал М. В. Алексеев активно поддерживал курс на вооруженную борьбу с беспорядками в столице, то получив новые сведения о развитии событий, он стал склоняться к мысли о необходимости найти соглашение с Временным комитетом Государственной думы. «Хорошо дисциплинированная боевая часть, — писал российский исследователь Г. З. Иоффе, — вероятно, без особого труда могла бы навести порядок в Петрограде. Но ничего этого в Ставке не знали». А в ночь на 1 марта начальник штаба Верховного главнокомандующего М. В. Алексеев принял решение пойти навстречу лидерам Думы, предполагая, что большинство главнокомандующих фронтами должны поддержать его.
Решение генерала стало тем Рубиконом, перейдя который, нельзя было надеяться на сохранение государственной власти в руках императора Николая II. Он обрекался на роль жертвы, приносимой думским лидерам ради ликвидации революционной смуты и во имя победы над врагом. О наивности или, наоборот, о политической корысти и «подлости» забывших присягу генералов однозначно судить нельзя — революция живет по своим законам, в основе которых — эксперимент и сумма случайностей, часто оцениваемых в суете и спешке. Непримиримые критики, желающие найти конкретных врагов, «спровоцировавших» революцию, обычно крепки задним умом, имея возможность осознать последствия революции и ошельмовать тех современников, чье поведение кажется им злонамеренным. Но революция — это внезапная перемена состояния, порядка, отношений, насильственный переворот гражданского быта, вызванный государственной смутой и мятежом, которые не могут сводиться сугубо к злой воле конкретных людей. Революция порой заставляет человека поступаться прежними принципами, противопоставляя их неверно понятым интересам Родины и народа. Это, скорее, историческая трагедия, чем продуманный и спланированный заранее политический фарс (хотя его последствия и могут быть ужасными). Полагаю, что, говоря об отречении последнего самодержца, о данных обстоятельствах забывать не стоит.
В два часа ночи рокового дня 2 марта 1917 года царь вызвал генерала Рузского и вручил ему указ об ответственном министерстве. Вспоминая об этом несколько дней спустя, командующий Северным фронтом говорил корреспонденту столичной газеты: «Я знал, что этот компромисс запоздал и цели не достигнет, но высказывать свое мнение, не имея решительно никаких директив от Исполнительного комитета или даже просто известий о происходящем, — я не решался. Поэтому я предложил царю переговорить по телеграфному аппарату непосредственно с Родзянко». Итак, центр, решавший будущее России, по мнению Рузского, находился в восставшем Петрограде. От этого центра зависело, какое решение принимать. О том, чтобы использовать силы своего фронта для того, чтобы навести в столице порядок, даже не поднимался вопрос. После этого, думается, царю все стало ясно: он в руках революции, а его генерал-адъютант — добровольный исполнитель решений Временного комитета Государственной думы. Неслучайно, уже будучи в екатеринбургском заточении, Николай II заявил: «Бог не покидает меня. Он дает мне силы простить всем врагам, но я не могу победить себя в одном: я не могу простить генерала Рузского».
Ночью 2 марта Рузский вел переговоры с Родзянко и Алексеевым, а Ставка — с командующими фронтами. Во всех разговорах была ясно сознаваемая неизбежность отречения. Династический вопрос, по словам председателя Думы, был поставлен ребром, и войну можно продолжить лишь после отречения Николая II в пользу наследника при регентстве Михаила Александровича. В своей телеграмме главнокомандующим фронтами генерал Алексеев подчеркивал, что необходимо спасти армию от развала, продолжить борьбу с внешним врагом любой ценой, спасти независимость России и судьбу династии. «Это нужно поставить на первом плане, хотя бы ценой дорогих уступок, — подчеркивал начальник штаба царя. — Если вы разделяете этот взгляд, то благоволите телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу Его Величеству через главнокомандующего Северным фронтом, известив меня». Телеграмма была помечена 10 часами 15 минутами утра 2 марта.
Военачальники должны были по возможности быстро ответить, заранее зная, что и генерал Алексеев, и генерал Рузский целиком поддерживают предложение Родзянко об отречении. Ответные телеграммы не оставляли у царя никаких надежд: командующие согласились на предложенную им во имя благих целей жертву. Около трех часов дня 2 марта командующий Северным фронтом доложил Николаю II о состоянии дел. Выслушав его, царь заявил, что готов отказаться от власти. В Ставку, на имя начальника штаба, была послана телеграмма: «Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России Я готов отречься от Престола в пользу Моего Сына. Прошу всех служить ему верно и нелицемерно. Николай». Вторая телеграмма адресовалась Родзянко. В ней царь извещал председателя Государственной думы о своем намерении отречься в пользу сына, «с тем, чтобы Он оставался при Мне до совершеннолетия при регентстве брата Моего Великого Князя Михаила Александровича».
Решение было принято, оставалось только оформить его. Обязанность составления манифеста об отречении взяла на себя Ставка, начальник дипломатической службы которой Базили подготовил первую редакцию. Текст одобрили генералы Алексеев и Лукомский, а также великий князь Сергей Михайлович. Во время своего доклада генерал Рузский имел при себе этот текст и тогда же передал его царю. Однако официальное оповещение страны было приостановлено после того, как стало известно, что в Псков на встречу с царем выехали В. В. Шульгин и А. И. Гучков. Не имея достоверных сведений о том, что творится в Петрограде, придворные еще надеялись на возможность «повернуть дело» и, быть может, сохранить царя на престоле. Но время уже работало не на них, непопулярный монарх должен был освободить трон для сына, а власть отдать регенту и революционной «общественности».
Николай II все это ясно осознавал и, очевидно, по этой причине решил переговорить о здоровье наследника с лейб-медиком профессором С. П. Федоровым. Разговор состоялся днем, около четырех часов. Доктор откровенно признался, что болезнь Алексея Николаевича неизлечима, хотя он и может прожить долго. «Мне и императрица тоже говорила, — сказал Николай II, — что у них в семье та болезнь, которою страдает Алексей, считается неизлечимой. В Гессенском доме болезнь эта идет по мужской линии. Я не могу при таких обстоятельствах оставить одного больного сына и расстаться с ним». Чувства отца понять можно. Надеясь на чудо (Распутин в свое время предсказал, что если наследник доживет до 17 лет, то поправится), венценосные родители и представить не могли своей жизни без сына. А между тем Николаю II могли запретить воспитывать его до совершеннолетия: будущий «конституционный» монарх не должен был проживать под одной крышей с бывшим «самодержавным» царем. Федоров, собственно, и указал Николаю II на то, что в случае воцарения Алексея родителям не позволят заниматься его воспитанием. Выход в таком случае у Николая II был один: отречься не только за себя, но и за сына. Манифест потребовал корректировки. Не говоря никому ни слова, царь составил текст в пользу брата. По словам обер-гофмаршала Двора графа П. К. Бенкендорфа, «вопрос о законности этого акта не приходил ему в голову».
Впрочем, российский исследователь Г. З. Иоффе предполагает, что, говоря о необходимости для царя расстаться с сыном (в случае его отказа от трона), С. П. Федоров выступал против отречения вообще. По его мнению, доказывают это и воспоминания генерала Д. Н. Дубенского, в которых приводится история беседы царя с Федоровым. Лейб-медик говорил о наследнике, указывая на опасность оставления трона для России. Придворные, выехавшие с Николаем II из Ставки и жившие в литерном поезде, тоже протестовали против вынужденного «желания» царя отречься от престола. Но сделать уже ничего не могли. Около десяти часов вечера в Псков прибыли посланцы революционной столицы — Шульгин и Гучков. По дороге, в Гатчине, они довольно долго дожидались генерала Н. И. Иванова, еще 28 февраля отправленного царем на усмирение Петрограда. Встреча не состоялась.
В Пскове ситуация была иной. На вокзале их сразу же встретил адъютант Николая II и немедленно проводил в царский поезд. Небритые, уставшие после долгого пути, в мятой одежде, Гучков и Шульгин имели непрезентабельный вид. Однако время не ждало — посланцы «с места в карьер» вынуждены были приступить к переговорам с царем. Начал их Гучков, сообщивший Николаю II, что единственным выходом из создавшегося положения было бы его отречение. Царь, спокойно выслушав речь посланца «общественности», не повышая голоса, ответил ему: «Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До 3 часов дня я готов был пойти на отречение в пользу моего сына, но затем я понял, что расстаться со своим сыном я не способен. <…> Поэтому, — резюмировал царь, — я решил отречься в пользу моего брата».
Предложение застало Гучкова и Шульгина врасплох. Они надеялись на отречение в пользу цесаревича при регентстве великого князя Михаила Александровича. Другая комбинация не рассматривалась. Посланцы решили посовещаться, но, по словам Шульгина, «очень скоро сдали ему позицию», после чего Николай II вышел в соседний вагон подписать акт отречения. Около четверти двенадцатого ночи он вернулся обратно с листочками небольшого формата. Шульгин и Гучков ознакомились с текстом, который произвел на них хорошее впечатление и был принят с небольшими техническими исправлениями. Около двенадцати часов ночи царь его подписал. Шульгин попросил обозначить время подписания манифеста 15 часами, когда самодержец сам пришел к мысли об отречении в пользу Михаила Александровича. Николай II согласился. При Шульгине и Гучкове он написал и указ Правительствующему сенату, сообщавший о назначении князя Г. Е. Львова председателем Совета министров. Указ пометили 13 часами. Верховным главнокомандующим император вместо себя назначил великого князя Николая Николаевича, совсем недавно, вместе с другими военачальниками, «коленопреклоненно» умолявшего его отречься от престола. Покончив с делами, царь ответил Шульгину на вопрос о своих дальнейших намерениях, что не намерен сейчас же ехать на встречу с супругой, а желает вернуться в Ставку (для прощания), затем повидать матушку, а уж потом возвратиться в Царское Село.
…Николай II стал «частным человеком». 2 марта 1917 года манифест объявил об этом всем его «верноподданным». Простой и лаконичный, этот манифест закрывал целую эпоху российской истории, связанную с 22-летним правлением старшего сына Александра III. На престол должен был вступить младший сын «царя-миротворца» — Михаил Александрович. Так, по крайней мере, заявлялось в манифесте, адресованном генералу М. В. Алексееву.
«Ставка
НАЧАЛЬНИКУ ШТАБА.
В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России, почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и в согласии с Государственной думой признали Мы за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с себя Верховную Власть. Не желая расстаться с любимым Сыном Нашим, мы передаем наследие Наше Брату Нашему великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на Престол Государства Российского. Заповедуем Брату Нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой Родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России.
Николай.
г. Псков.
2 марта 15 час. 5 мин. 1917 г.
Министр Императорского двора
Генерал адъютант граф Фредерикс».
Осознавал ли царь, что отречением дело не ограничится, что он навсегда останется символом: для одних — величия и славы великой империи, погибшей в результате «заговора» врагов монархической государственности, для других — «проклятого прошлого»? Тем более что революция не знает пощады к тем, кто противостоял ей в прошлом. Николай II не мог надеяться на положительный исход и потому, что смотрел на собственную жизнь как на череду несчастий — от плохого к еще более худшему. Неслучайно еще днем 2 марта он сказал генералу Рузскому, что рожден для несчастья, что приносит несчастье России и что уже 1 марта понял: манифестом об ответственном министерстве дело не исправить. «Если надо, чтобы я ушел в сторону для блага России, я готов, — сказал государь, — но я опасаюсь, что народ этого не поймет. Мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования. Меня обвинят казаки, что я бросил фронт».
Властитель «милостью Божьей», последний самодержец прекрасно осознавал, что право на правление получил в результате священного коронования, «обвенчавшись» со своей страной. Отречение, таким образом, могло восприниматься как констатация расторжения этого пожизненного союза, иначе говоря — измена (хотя и спровоцированная событиями в Петрограде и «генеральской изменой»). Следовательно, вопрос об отречении был насколько политическим, настолько и мировоззренческим.
Понимала это и Александра Федоровна, 1 и 2 марта не имевшая связи с супругом и очень беспокоившаяся за него. В день отречения Николая II — 2 марта через казака она попыталась переправить супругу два письма, в которых рассказала о злоключениях последних дней и о своей вере в грядущее. Желая поддержать попавшего в западню царя, Александра Федоровна говорила, что принуждение к уступкам позволит ему не исполнять их ни в каком случае — «потому что они были добыты недостойным способом». И хотя Николай II письма вовремя не получил, мог представить ее отношение к происходящему с ним в Пскове, Они были единомышленниками и смотрели на мир одинаково.
Даже накануне отречения царя Александра Федоровна считала любые разговоры о конституции идиотизмом. За предложение конституционного манифеста, который предполагалось «даровать» после войны, его составитель — великий князь Павел Александрович — вместо похвалы получил от императрицы порицание и «страшнейшую головомойку за то, что ничего не делал с гвардией».
В ночь на 2 марта Александра Федоровна встретилась с генералом Н. И. Ивановым, о чем написала супругу. «Я думала, что он мог бы проехать к тебе через Дно, но сможет ли он прорваться?» — задается она беспокойным вопросом. Увы, надеждам не суждено было сбыться. Генерал Иванов не стал спасителем самодержавия. После посещения Александровского дворца он отвел свои части в Вырицу. Затем, по дороге на станцию Александровская, где рассчитывал встретить верный 67-й полк, получил телеграмму уже известного нам думца Бубликова о том, что генеральская поездка помешает царю добраться до Царского Села. Поезд Иванова (под предлогом освободить дорогу другому составу) поставили в тупик. Прождав шесть часов и поняв, что железнодорожники выполняют чьи-то инструкции, Иванов возмутился. Но Бубликов пригрозил обстрелом поезда. Пришлось отступить. Попытка подавления восставшего Петрограда провалилась. «Была какая-то ирония в том, что готовый отдать жизнь за царя Иванов потерпел фиаско на станции Сусанино», — отметил историк М. М. Сафонов. А 3 марта он получил телеграмму от Родзянко: «Генерал-адъютант Алексеев телеграммой от сего числа № 1892 уведомляет назначение главнокомандующим Петроградского округа генерал-лейтенанта Корнилова. Просит передать Вашему Высокопревосходительству приказание о возвращении вашем в Могилев».
Впрочем, 3 марта — это уже другая эпоха, начало «нового мира». А днем ранее вера и надежда императрицы скреплялись ее признаниями в любви к супругу и рассуждениями по поводу возможных уступок мятежникам. Александра Федоровна не уставала повторять как заклинание, что обещание ответственного министерства или дарование конституции не будет иметь силы, когда власть снова возвратится в руки царя. Все тяжело, «…но, Всемогущий Бог надо всем, — пишет она супругу 2 марта, — Он любит своего помазанника Божия и спасет тебя и восстановит тебя в твоих правах! Вера моя в это безгранична и непоколебима, и это поддерживает меня».
Ее вера не поколебалась и тогда, когда все было кончено: в одиннадцать часов утра 3 марта великий князь Павел Александрович навестил царицу в Александровском дворце, где еще не знали об отречении. Она была спокойна, по крайней мере внешне, но услышав о том, что супруг отказался от престола за себя и за сына, содрогнулась и опустила голову. Потом, выпрямившись, сказала: «Если Ники это сделал, значит, это было нужно. Я верю в милосердие Божие: Бог нас не оставит». С печальной улыбкой Александра Федоровна заявила, что больше не государыня, но останется сестрой милосердия. «Так как государем теперь будет Миша, — сказала она, — я займусь детьми, госпиталем, мы поедем в Крым». Великий князь некоторое время оставался с ней. Александра Федоровна, желая знать о происходивших в Думе событиях и о поступке Кирилла Владимировича, который в первый день марта явился в Таврический дворец во главе Гвардейского экипажа, расспрашивала его. Поступок Кирилла Владимировича, одного из «легитимных претендентов» на престол, глубоко возмутил императрицу. Но возмущение это уже не могло иметь никаких практических последствий: у нее больше не было власти.
А вскоре ситуация еще более запуталась и усложнилась: великий князь Михаил Александрович отрекся от престола. Получив об этом известие, императрица немедленно написала супругу наивное письмо: «люди» обожают отрекшегося царя, а «среди войск начинается движение». «Я чувствую, что армия восстанет…» Надежда на добрый исход не покинула ее в самый тяжелый момент жизни, а любовь к супругу выдержала все испытания. Однако представить всю масштабность свершившегося Александра Федоровна в тот момент не могла, как не могла она до конца оценить трагичность отречения царского брата.
Михаил Александрович, с 27 февраля 1917 года находившийся в Петрограде и в революционные дни упрашивавший Николая II согласиться на уступки и даровать ответственное министерство, в разгар революционных выступлений не стал «спасать» Петроград, отказавшись от предложения военного министра и командующего округом возглавить верный правительству отряд. Великий князь был проинформирован об отречении брата утром 3 марта. Министры Временного правительства решили посетить Михаила Александровича и на месте сообщить ему о развивающейся ситуации. Кроме П. Н. Милюкова, в революционном кабинете занимавшего пост министра иностранных дел, полагавшего, что конституционную монархию необходимо сохранить до Учредительного собрания, и его единомышленника А. И. Гучкова, остальные министры были настроены на отречение великого князя.
Против принятия Михаилом Александровичем короны выступал и М. В. Родзянко, мечтавший сохранить за ВКГД характер верховной власти. Комбинация председателя Думы, предложенная главе Временного правительства князю Г. Е. Львову, была простой: он поддерживает правительство, настаивающее на отречении нового «царя», а взамен становится партнером кабинета и делит с революционными министрами власть. То, что конструкция, предложенная Родзянко, была отвергнута, а сам он довольно скоро перестал играть сколько-нибудь заметную политическую роль, в данном случае вторично. 3 марта 1917 года об этом никто не думал. События следовали с калейдоскопической быстротой. Волны революции, поднимая одних, низвергали других, еще вчера сильных и властных. Прежние традиции отвергались и заменялись новыми.
Милюков, кажется, одним из первых осознал, что для укрепления нового порядка необходим привычный для масс символ власти. Этим символом, по его убеждению, и должен был стать великий князь. Об этом лидер кадетов страстно говорил на совещании 3 марта, состоявшемся в присутствии царского брата. Михаил Александрович слушал и молчал, и лишь в конце попросил время на размышление. Вместе с ним на совещание удалились князь Львов и Родзянко. Решение Михаила Александровича было непреклонно: он разделял мнение председателя Государственной думы. Присутствовавший там же А. Ф. Керенский патетически заявил: «Ваше Высочество, Вы — благородный человек!» После того как решение было принято, члены нового кабинета пригласили правоведов (В. Д. Набокова и Б. Э. Нольде), которые и составили текст отречения Михаила Александровича.
«Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народа.
Одушевленный единой со всем народом мыслью, что выше всего благо родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае воспринять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном собрании установить образ правления и новые основные законы государства Российского.
Посему, призывая благословение Божие, прошу всех граждан державы Российской подчиниться временному правительству, по почину Государственной думы возникшему и облеченному всей полнотой власти впредь до того, как созванное в возможно кратчайший срок на основе всеобщего, прямого, равного, тайного голосования Учредительное собрание своим решением об образе правления выразит волю народа.
Подписал Михаил».
Решение великого князя было восторженно встречено на улицах Петрограда.
«Депутат Караулов, — сообщалось в информационном листке „Известий Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов“, — явился в Думу и сообщил, что государь Николай II отрекся от Престола в пользу Михаила Александровича. Михаил Александрович в свою очередь отрекся в пользу народа.
В Думе происходят грандиознейшие митинги и овации. Восторг не поддается описанию».
В тот же день Петроград был расцвечен красными флагами: народ должен был понять, что отречение Николая II и отказ от права наследовать трон Михаила Александровича — государственный праздник. «В аполитических низах, у просто „улицы“, переходящей в „демократию“, общее настроение: против Романовых (отсюда и против „царя“, ибо, к счастью, это у них неразрывно соединено)», — характеризовала настроения момента З. Н. Гиппиус, замечая, что «кое-где на образах — красные банты (в церкви)». Еще раньше — 2 марта — красное полотнище взвилось и над главной резиденцией монарха — Зимним дворцом, который стал национальной собственностью. Новые правители думали приспособить его для будущих заседаний Учредительного собрания.
Тогда же по городу поползли слухи о смерти цесаревича Алексея. Очевидно, их распространению (появились они раньше) способствовало отречение Николая II. Слухи докатились и до Александровского дворца. В ночь на 3 марта придворный доктор Е. С. Боткин был вызван к телефону одним из членов Временного правительства, который спросил о здоровье Алексея Николаевича. К счастью, слухи оказались пустыми. Но на фоне «радости» праздной столичной публики, воеторгавшейся «бескровной» революцией, они выглядели удручающе.
Бывший император, разумеется, не разделял восторгов толпы. Подписав манифест об отречении, он той же ночью покинул Псков «с тяжелым чувством пережитого». Произошедшее не воспринималось им как потеря народного доверия, трагическая размолвка царя и его народа. Нет! «Кругом измена, и трусость, и обман!» — записал он в дневнике в ночь со 2 на 3 марта, тем самым характеризуя свое отношение к псковским событиям. На следующий день он прибыл в Могилев, где генерал Алексеев доложил ему последние известия от Родзянко. Известия не вдохновляли.
«Миша отрекся, — с горечью отметил в дневнике 3 марта Николай II. — Его манифест кончается четыреххвосткой для выборов через 6 месяцев Учредительного собрания. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость!» Для бывшего царя услышанное стало неприятным сюрпризом. И все же, приехав в Могилев, Николай II заявил генералу Алексееву, что передумал и хочет послать телеграмму в Петроград. «На листке бумаги отчетливым почерком государь писал собственноручно о своем согласии на вступление на престол сына своего Алексея…» Генерал не отправил телеграмму, ибо было поздно: стране уже объявили два манифеста[121]. Но то, что 3 марта 1917 года Николай II пожелал изменить принятое накануне решение, показательно. Полагаю, это, скорее, свидетельствовало не о нерешительности и непостоянстве царя, а о том, что стремительно менявшаяся ситуация ломала все предварительные расчеты, которые он мог делать, подписывая 2 марта злополучный манифест.
Что это могли быть за расчеты, можно лишь догадываться. В любом случае, в том, что манифест об отречении с юридической точки зрения представлял собой ничтожную силу, сомневаться не приходится. Во-первых, стоит обратить внимание на оформление манифеста: он адресовался царем не «верноподданным», а начальнику штаба, находившемуся в Ставке. Подобная «небрежность» для самодержца, более двадцати лет правившего государством, недопустима. Документ, имевший колоссальное значение для судеб миллионов людей, должен был составляться «по форме». Безусловно, нельзя забывать, что Основные законы империи не предусматривали возможности отречения, но ведь эти законы можно было бы предварительно дополнить (или изменить). Этого никто не сделал. Об этом не вспомнили в Ставке, где составили текст, об этом не вспомнили и в царском поезде, где его редактировали. Придворные в сердцах говорили, что Николай II сдал власть, никого не спросив, «как сдают эскадрон». Но придворные — не политики, их задача была иная: быть рядом с монархом, разделяя его досуг и сопровождая на официальных («придворных») раутах. Спрашивать их совета относительно вопросов государственного значения царь и не собирался.
Дело было в другом. Сознательную или случайную оплошность составителей текста отречения Николай II не исправил, по сути, «подыграв» Ставке: получив из Могилева текст отречения, он и адресовал его начальнику своего штаба. Другой вопрос, на который обыкновенно обращается внимание, это вопрос об отречении царя не только за себя, но и за сына. Права на подобное «самоуправство» царь не имел и прекрасно понимал это. Понимал он, что и Михаил Александрович, женатый неравным браком на дважды разведенной женщине, не мог быть законным наследником русского престола. Конечно, революция сама себе закон, но тогда монарх вообще должен был отказаться от подписания каких бы то ни было актов.
Можно посмотреть на проблему отречения и под другим углом зрения, лишний раз вспомнив, что для приверженца самодержавного принципа конституционная власть не много значит. Мечтая оставить цесаревичу самодержавное наследство и не сумев реализовать свою мечту, Николай II предпочел вообще уйти из политической жизни, не делая Алексея Николаевича заложником революционных пертурбаций. Со сказанным можно согласиться только в том случае, если быть уверенным в твердости принятого царем 2 марта решения. А этой уверенности у нас нет. Нельзя отрицать, что в случае изменения политической ситуации Николай II имел бы возможность объявить манифест недействительным и вернуться к власти. Как мы знаем, Александра Федоровна тоже надеялась на это.
Петербургский историк M. M. Сафонов справедливо замечает, что, подписав манифест, Николай II открыл себе путь на Петроград, но поехал не к супруге и детям, а к войскам, в Ставку. «Очевидно, — пишет исследователь, — царь надеялся, что его отречение вызовет в войсках верноподданническое движение». Движения не получилось. Сценарий нарушил и Михаил Александрович, под давлением отказавшийся взойти на престол. Может быть, все это и повлияло на решение Николая II снова переиграть ситуацию и согласиться на ранее предложенную ему комбинацию: Алексей — царь, Михаил — регент? Кто знает…
Г. З. Иоффе, занимавшийся проблемой революции в судьбах Романовых, полагает, что формально и фактически монархический строй в России упразднил именно отказ от престола Михаила Александровича. «Ибо, отказавшись от власти лишь условно, Михаил как бы прервал законную „цепь“ порядка в престолонаследии. Никто из Романовых теперь не мог претендовать на престол „в обход“ Михаила, и тем самым даже юридическая возможность монархической реставрации оказалась парализованной». Замечание историка находит подтверждение и в рассуждениях современника Николая II — князя С. Е. Трубецкого, который соглашался с тем, что личный престиж самодержца накануне революции был поколеблен, но престиж царской власти — нет. Не спорил он и с тем, что отречение Николая II за себя и за сына было противозаконно. «Но строгий легитимизм мало свойственен русскому народу, — отмечал князь, — и переход власти от Государя к его брату не показался бы незаконным широким массам населения». Обрушения здания русской монархии не произошло бы, если бы Михаил Александрович принял корону. Проблема заключалась в том, что, отказываясь от престола (на что имел законное право), великий князь должен был указать своего преемника, а не заявлять об Учредительном собрании. С. Е. Трубецкой писал об ошеломляющем впечатлении, которое произвел отказ Михаила Александровича: «Основной стержень был вынут из русской государственной жизни; короткое время, по инерции, все оставалось как будто на месте, но скоро все развалилось». Об ошеломляющем впечатлении, произведенном отречением Михаила Александровича, писал в письме брату и великий князь Сергей Михайлович, в мартовские дни находившийся в Ставке («мы все ахнули, так как знали, что это противозаконно»).
Все сказанное конечно же справедливо. Однако не следует забывать и о том, что отказ брата царя от престола был оформлен с нарушением всех полагающихся формальностей. К тому же, по большому счету, великий князь и не имел права отрекаться от того, что не могло «по закону» быть ему передано. На это обстоятельство обратил внимание M. M. Сафонов, указавший, что для составителей текста отречения Михаила Александровича главное заключалось в том, чтобы, не прерывая монархической традиции, передать всю власть первому общественному кабинету, одновременно сообщив и о созыве Учредительного собрания. Самодержавная власть переуступалась Временному правительству, возникшему по почину Государственной думы. Представитель династии призывал на него Божье благословение.
Получалось, будто Временное правительство не захватило, а «наследовало» власть. Добившись отречения самодержца и получив от него же утверждение Временного правительства еще 2 марта, через день новые хозяева России сосредоточили в своих руках все политические рычаги управления (хотя вскоре и вынуждены были поделиться властью с Петроградским советом рабочих и солдатских депутатов). Революция победила: начав с попытки реализовать идею о создании ответственного министерства, Государственная дума в лице ее Временного комитета добилась максимального успеха в деле борьбы с самодержавием и олицетворявшим его Николаем II. Думские либералы из оппозиционеров превратились в революционеров, столкнув страну в хаос гражданской войны. Конечно, они этого не желали, надеясь на возможность «остановить поток». Но если у революции, по словам поэта, есть начало, то конца обыкновенно нет. Начав с врагов, революция по традиции пожирает своих детей. Все происходит по слову древнего провидца: «И возвращается ветер на круги свои» (Еккл. 1:6).
…В Ставке Николая II встречали все чины штаба во главе с генералом Алексеевым. Казалось, никаких изменений не произошло: Верховный главнокомандующий вернулся к войскам. Жизнь текла по ранее определенному порядку, обращение к царю оставалось прежним: «Ваше Императорское Величество». 4 марта Николай II пришел в управление генерал-квартирмейстера Ставки и, узнав из доклада, что за время его отсутствия никаких крупных событий не произошло, выразил свое удовлетворение и добавил: «Ведь ответственность за фронт все еще лежит на Мне…» После этого Николай II решил официально сдать должность и на листе бумаги написал: «Сдал фронт. Николай». Ниже генерал Алексеев подтвердил это: «Принял фронт. Алексеев». Только после этой процедуры царь мог считать себя частным человеком.
В Ставке он провел пять дней, до 8 марта. Время пребывания отрекшегося царя зависело от Временного правительства, от которого он тогда же потребовал личных гарантий. Николай II желал беспрепятственно выехать в Царское Село для воссоединения с семьей, свободно проживать в своей резиденции до полного выздоровления детей, беспрепятственно с семьей проехать до Романова на Муроме (для дальнейшего отъезда по морю в Англию) и, после окончания войны, вернуться в Россию для постоянного жительства в Ливадии. До сведения новых властей эти пожелания довел генерал Алексеев, попросивший князя Г. Е. Львова командировать представителей правительства для сопровождения поездов отрекшегося императора «до места назначения». 6 марта положительный ответ на первые три просьбы был получен. Относительно проживания царской семьи в Ливадии ничего не говорилось. Об аресте царя речи тогда не шло. Не думал об этом и бывший властитель России.
Однако жизнь распорядилась иначе: уже 6 марта Исполнительный комитет Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов от своего председателя Н. С. Чхеидзе узнал, что Временное правительство «видимо, не возражает» против переезда Николая II за границу. Протесты против «министров-капиталистов» усилились. Раздались требования арестовать отрекшегося царя. Под давлением улицы Исполком разослал «по всем железным дорогам и другим путям сообщения» радиотелеграмму с требованием немедленно задержать Николая II. Возмущение лидеров Совета, подогревавшееся призывами революционизированной толпы, приняло столь резкий характер, что Временное правительство после переговоров с Исполкомом приняло решение об аресте «Николая Романова». Последствия этого не могли не быть фатальными: бывший самодержец отдавался на волю антимонархически настроенных политиков, открыто провоцировавших «народные массы» демагогическими заклинаниями о необходимости покончить с «проклятым прошлым», символом которого и был «Хозяин Земли Русской».
Но в то время о действиях Совета царь ничего не знал. Начиная с 4 марта он постоянно встречался с приехавшей в Могилев матерью — императрицей Марией Федоровной, гулял, принимал генералов. 5 марта он простился с графом В. Б. Фредериксом и его зятем — генералом В. Н. Воейковым, которые должны были покинуть Могилев. Николай II не понимал, почему их присутствие «всех» в Ставке раздражало. Многие из тех, кого отрекшийся от престола царь считал преданными ему людьми, подвергались общественному остракизму и безосновательной критике. Вскоре эту чашу, еще более горькую и несправедливую, предстоит испить и самому Николаю II. Заканчивалась и его «свободная» жизнь: решение об аресте последовало вскоре после согласия предоставить бывшему монарху гарантии. Рано утром 8 марта в Могилев прибыли уполномоченные Временного правительства (депутаты Думы А. А. Бубликов, В. М. Вершинин, С. Ф. Грибунин и С. А. Калинин). Они привезли указ об аресте Николая II. Генерал Алексеев немедленно доложил об этом царю, который якобы сказал, что необходимо повиноваться, и поставил условие — никому до его отъезда в Царское Село об этом не сообщать. В то же утро он написал свой последний прощальный приказ по армиям, который стараниями Временного правительства был от войск скрыт. Его простой и ясный текст лишний раз свидетельствовал о желании бывшего Верховного главнокомандующего видеть свою Родину победительницей сильного врага.
«В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска, — писал Николай II. — После отречения за себя и за сына моего от Престола Российского власть передана Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему. Да поможет ему Бог вести Россию по пути Славы и Благоденствия. Да поможет Бог и вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага.
В продолжение двух с половиной лет вы несли ежечасно тяжелую боевую службу, много пролито крови, много сделано усилий, и уже близок час, когда Россия, связанная со своими доблестными союзниками одним общим стремлением к победе, сломит последнее усилие противника. Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы. Кто думает теперь о мире, кто желает его, тот изменник отечества, его предатель. Знаю, что каждый честный воин так мыслит. Исполняйте же ваш долг, защитите доблестную нашу Великую Родину, повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников и помните, что всякое ослабление порядка службы — только на руку врагу. Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах беспредельная любовь к нашей Великой Родине.
Да благословит вас Господь Бог, и да ведет вас к победе Святой Великомученик Победоносец Георгий».
Это было своеобразное завещание царя войскам, его благословение и напутствие. Опасаясь возможного влияния на солдат, еще сохранявших монархические симпатии, министры сочли за благо впредь в армии имя царя не вспоминать (разумеется, если речь шла о каких-либо связанных с ним позитивных моментах). Вскоре решили не вспоминать и имя нового-старого Верховного главнокомандующего — великого князя Николая Николаевича. Еще во время пребывания отрекшегося самодержца в Ставке, 6 марта, генерал Алексеев говорил по прямому проводу с князем Львовым и А. И. Гучковым. Новые властители вынуждены были признать, «что догнать бурное развитие невозможно», что события несут их, а не они этими событиями управляют. Руководители Временного правительства заявляли о желательности отказа Николая Николаевича (ввиду негативного отношения к дому Романовых) от поста Верховного главнокомандующего. Алексеев пробовал говорить о популярности великого князя в войсках, о том, что для окончательного решения поднятого в разговоре вопроса лучше дождаться его приезда в Ставку, но вновь услышал, что в настоящий момент «события рождаются психологией масс, а не желанием правительства». Тем самым Львов и Гучков констатировали свое бессилие как руководителей страны. На тот момент и премьеру, и военному министру казалось, что единственный выход из сложившегося положения — назначить на должность главковерха генерала Алексеева. К 11 марта вопрос был «благополучно» решен — Николай Николаевич сложил с себя должность, на которую был поставлен неделей ранее, и попросил уволить его в отставку. Он намеревался уехать с семейством в Крым. Князь Г. Е. Львов от имени кабинета уже официально уведомил Николая Николаевича, что «ввиду назначения его, состоявшегося одновременно с отречением Николая Романова, оно недействительно». Временное правительство победило само себя. Таких побед у него еще будет много. История не прощает власти бессилия.
Но все описанное случится позднее, а тогда, 8 марта 1917 года в половине одиннадцатого утра Николай II простился со всеми чинами штаба и управлений Ставки, в губернаторском доме — с офицерами и казаками Конвоя и Сводного полка. Он с трудом сдерживал чувства; понимали горечь минуты и собравшиеся на проводы царя чины. Один есаул Собственного Его Императорского Величества конвоя не выдержал и, потеряв сознание, упал без чувств. Это послужило странным сигналом. В разных местах зала начались припадки, послышались всхлипывания. Прощание было удивительно теплым, никак не увязывавшимся с только что произошедшей в Петрограде революцией.
«„Это называется революция“, — раздался чей-то голос около меня, — вспоминал один из офицеров Ставки день 8 марта и добавлял: — Но это была революция: через несколько минут я видел из окна штаба, как увозивший в последний раз Монарха автомобиль сворачивал с площади в соседнюю улицу, а с углового здания (Земской управы) — свисали два огромных красных флага»[122].
Спустя много лет, в эмиграции, вспоминая первый период Февральской революции, один из ее главных «героев» — А. Ф. Керенский писал, что никому из присутствовавших на проводах в Ставке не хватило духу крикнуть: «Постойте, государь! Ваш брат отказывается от престола, надо заново пересмотреть решение, нельзя оставлять империю без рулевого. Все мы, здесь присутствующие, готовы энергично поддерживать вас до конца». В устах Керенского такие слова звучат как глумление над поверженным революцией монархом, и все же необходимо признать его правоту: никто в Ставке ничего подобного не произнес, полагая (или, по Керенскому, — «зная»), что возврат назад невозможен.
В 12 часов дня Николай II прибыл в вагон матери и провел с ней несколько часов. Затем простился (как оказалось — навсегда). В поезде Марии Федоровны были также родственники — великие князья Александр и Сергей Михайловичи, Борис Владимирович и принц Александр Петрович Ольденбургский. Их бывшему самодержцу тоже не суждено уже было еще раз увидеть. Простился он и с К. Д. Ниловым: адмиралу не разрешили ехать в Царское Село. «В 4.45 уехал из Могилева, — записал царь в дневнике, — трогательная толпа людей провожала. 4 члена Думы сопутствуют в моем поезде! Поехал на Оршу и Витебск. Погода морозная и ветреная. Тяжело, больно и тоскливо».
Царь знал, что теперь он — арестант. Отречение превратилось в низложение. Позднейшие заявления лидеров Временного правительства о том, что «арест императора являлся просто временной мерой», не могут дезавуировать случившегося 8 марта. Наступал новый, последний этап жизни русского царя. Ему, как и его близким, вскоре предстояло своей жизнью доказать правильность старой христианской истины, которую в стихах изложил А. Н. Майков:
Чем ночь темней, тем ярче звезды,
Чем глубже скорбь, тем ближе Бог.