Когда Николай едет в Могилев, он уже не царь России. Но и не свободный человек, который может распоряжаться своим хотя бы ближайшим будущим. Он рассчитывает поселиться с семьей в Ливадии в Крыму или, если ему этого не разрешат, уехать к родственникам в Англию. Мог ли он знать, насколько иллюзорны эти мечты? Сейчас он хотел, по крайней мере, попрощаться с армией и еще раз призвать ее к борьбе с врагом на благо России.
3 (16) марта он телеграфирует своему брату, великому князю Михаилу Александровичу, в чью пользу вчера отрекся:
«Его Императорскому Высочеству Михаилу
Псков, 3 марта 1917 года
События вчерашнего дня побудили меня к этому бесповоротному шагу. Прости, что перекладываю эту ношу на тебя и не смог этому воспрепятствовать. Однако остаюсь твоим верным и преданным братом. Возвращаюсь в Ставку и надеюсь, что через несколько дней смогу уехать в Царское Село. Усердно молю Бога за тебя и твою державу.
Василий Орехов находился на вокзале в Петрограде, когда уполномоченные Думы вернулись из Пскова с документами об отречении:
«Я стоял в огромной толпе, ожидавшей делегацию у вокзала. Из здания вокзала вышли Гучков и Шульгин и прошли совсем рядом со мной, направляясь в свой вагон. Как сейчас вижу: Шульгин размахивает над головой листом бумаги и кричит: «Его Величество царь отрекся, да здравствует царь Михаил Второй!».
Многого уже не припомню. Хотя этого и можно было ожидать, и я, и все прочие были потрясены. Но ведь известие об отречении царя в пользу своего брата означало, что монархия сохраняется. Чувства перемешались — подавленность возникшим положением, усталость от войны, так что следовало принять любое решение».
Между тем новоиспеченный царь Михаил созвал совещание. По соображениям безопасности оно проходило на частной квартире в Петрограде, куда Михаил спешно перебрался после получения телеграммы от брата. В нескольких шагах от Зимнего дворца он встретился с членами Временного правительства, которые должны были стать его будущими министрами.
С тех пор как триста лет назад взошел на трон первый Романов, шестнадцатилетний Михаил Федорович, на Руси ходило поверье, что при царе Михаиле II будет захвачен Константинополь. Брату Николая Михаилу было тридцать девять лет; он не интересовался ни властью, ни политикой. Он был военным и, командуя войсками в Галиции, заслужил Георгиевский крест.
Теперь он сидел во главе длинного стола с депутатами Гучковым, Милюковым, Шульгиным, Керенским и Родзянко[108].
У них еще стоят в ушах громкие крики членов Совета: «Не может быть и речи о замене одного царя другим! Никаких Романовых, только республика!».
Великий князь Михаил не был уверен, должен ли он принимать доставшийся ему трон. Его решение зависело от согласия сидевших напротив депутатов.
В ходе последующего обсуждения Милюков (министр иностранных дел и председатель партии конституционных демократов)[109] и Гучков внушали Михаилу: монархия — единственная объединяющая сила, без нее Россия развалится. Не менее убедительно звучали аргументы противоположной стороны. Как ни удивительно, дотоле верный царю Родзянко высказал опасение, что новый царь не удержится без явно выраженной воли народа и он, Родзянко, в этих обстоятельствах не может гарантировать его безопасности (на самом деле председатель Думы никакой властью и не располагал).
Решающий удар нанес Керенский, министр юстиции, «адвокат революции». Ему давно уже был известен Циммервальдский большевистский манифест ленинцев[110], и когда вспыхнуло Февральское восстание, он безапелляционно заметил: «Похоже, революционеры пока еще не готовы». «Зато готовы все прочие», — возразил ему Шульгин. Для царя в мировоззрении Керенского не было места. Взяв слово, он разразился своей знаменитой блестящей риторикой. С оглядкой на позицию Совета Керенский уговаривал Михаила не принимать корону. «Я никоим образом не могу гарантировать вам жизнь!» — завершил он свои рассуждения. Сможет ли он гарантировать Михаилу безопасность, если великий князь откажется от короны, Керенский тоже не знал, и в тот момент его это меньше всего интересовало. Впоследствии Михаил будет убит, как и другие члены дома Романовых.
Великий князь попросил время на размышление и удалился в соседнюю комнату[111].
«Он ходил взад-вперед, словно лев в клетке, — описывала позднее эту сцену его жена, княгиня Брасова[112]. — Наконец, он подошел к окну, из которого видна была Английская набережная. Если бы он увидел там хоть одну дисциплинированную роту, он бы еще подумал, что делать. Но за окном кишели лишь бесчисленные толпы с красными повязками. Поэтому он усмотрел единственный выход в сдаче».
Несколько минут спустя Михаил вернулся в гостиную. «Я решил отречься от престола, — заявил он, — если только Учредительное собрание не призовет меня принять корону».
«Вы благороднейший патриот!» — вскричал Керенский.
В классах школы по соседству детям в доступной форме объявили об отречении.
Царствование великого князя Михаила продолжалось менее суток и не успело дойти до сознания общественности. Поэтому реакция внутри страны и за границей имела место лишь на отречение Николая II.
Для армии, стоявшей вне политики, первостепенной задачей было выиграть войну. В военной среде распространялись слухи о царице — предательнице России, игравшей своей политикой на руку врагу, что подогревало ненависть к дому Романовых. За это царь должен был нести ответственность. Не успели эти слухи распространиться до каждой роты, как появились агитаторы (явно оплачиваемые немцами), призывавшие брататься с противником, потому что только без царя можно было помышлять о мире без достижения военной победы. Революционная пропаганда привела к тому, что разговоры о рабочем контроле и разделе земли вместо военной победы подтачивали дисциплину и боеготовность, основывавшиеся прежде всего на боевом кличе «За веру, царя и отечество». Поэтому многие солдаты не только в окопах, но и в столице легко свыкались с новым положением «без царя» и сбивали романовских орлов с фасадов зданий.
Старослужащие солдаты и генералы думали иначе. Для них была приемлема передача трона сыну или брату царя, но не полное устранение династии. Многие из них, прежде всего солдаты на Южном[113] и персидском фронтах, куда не доходила революционная пропаганда из столицы (немецкая агентура была сосредоточена на Западном фронте и в Петрограде), отказывались присягать новому Временному правительству. По свидетельству очевидцев, одни убегали с этой церемонии, другие стрелялись, третьи думали: «Если скинули царя, можно с тем же успехом служить и султану…».
Граждан России отречение поразило, как громом. Население недоумевало, как это царь мог отречься; в первую очередь бедные слои и крестьяне не могли этого понять. Нравился ли им лично Николай или нет, он был царь; недовольство было направлено в первую очередь на правительство, затем на деятельность царицы. На демонстрациях несли лозунги: «Долой правительство!». О царе не было ни слова.
Многие очевидцы сообщают, что после отречения царя их слуги целыми днями ходили в слезах. Бывший тогда подростком сын либерального адвоката ночами дежурил (напрасно) возле своей гимназии, чтобы не дать вынести портрет царя. Правда, он же рассказывал, что так называемая интеллигенция очень быстро прониклась революционными идеями и мечтала о наступлении нового времени. «Нам нацепили на гимназическую форму красные повязки, и мы носили их, не думая, что они означают», — закончил он свое повествование.
Одним словом, в народе всегда отличали правительство от самого царя, и отречение Николая не отвечало нуждам и требованиям широких слоев населения.
Царские министры критиковали отречение. Бывший министр иностранных дел Сазонов высказал мысль, что царь не имел права отрекаться ни за себя, ни тем более за сына. Другой согласился с ним и добавил, что симпатия населения к малолетнему наследнику наряду с деятельностью нового правительства могли бы внести успокоение.
Родственники царя менее всего понимали решение Николая. «Он выжил из ума! — воскликнул его дядя Александр Михайлович. — Разве миллионная армия — не достаточная поддержка, когда она в твоем распоряжении?»
Реакция за рубежом отражала представления о России того времени и о царе.
«Царь принес величайшую жертву», — телеграфировал французский министр Альбер Тома Керенскому, передавая «пожелания удачи и дружеские приветы».
Положительная реакция Америки выражалась не только на словах, но и на деле: не прошло и недели после отречения царя, как США официально признали Временное правительство. Это было следствием не только традиционного демократического мышления американцев, но и их желания не стоять в войне с Германией, в которую они собирались вступить, на стороне монархии, каковой до сих пор была Россия. Парадоксально, но теперь и американские спонсоры поддерживали, как и немецкие, русскую революцию, хотя и руководствовались противоположными мотивами. Президент Вильсон в своей речи в Конгрессе 2 апреля 1917 года рассыпался в похвалах «чудесным, радующим сердце событиям, которые за последние две недели произошли в России и привели к свержению самодержавия…».
А как реагировало германское правительство? Ведь революционные агитаторы получили значительную немецкую помощь, сопровождаемую пацифистской пропагандой в русской печати. Однако Февральское восстание привело к неожиданным результатам, и его вдохновители утратили контроль за ходом событий. При всей своей удовлетворенности событиями уже и немцы начинали беспокоиться, что революционное движение перекинется за пределы России.
Уже в марте деньги на политическую пропаганду хлынули в Россию потоком. Немецкий посланник в Берне передает информацию своего агента Вейса о сложившимся в России положении руководству в Берлине и выдвигает предложения о дальнейшем образе действий Германии.
Из ответа, очевидно, вытекает решение немецкого министерства иностранных дел продолжать финансирование движения, «чтобы обеспечить желаемые результаты в апреле» (письмо от 6 марта 1917 года).
8 (21) марта посланник Брокдорф-Ранцау направляет аналитическую записку в Берлин:
«Гельфанд, с которым я обсуждал события в России, пояснил, что существует конфликт между умеренно либеральным и социалистическим направлениями. Он не сомневался, что последнее возьмет верх. Победа социал-демократов будет означать мир. Милюков и Гучков могут продолжать войну и стараться закончить ее до созыва Учредительного собрания, потому что после того вопрос о войне исчезнет сам собой. На вопрос о состоянии русской армии Гельфанд ответил, что среди офицеров, особенно высших, преобладает желание продолжать войну, но масса нижних чинов желает мира, и примечательно, что солдаты братаются с рабочими.
Как только войдет в силу амнистия политзаключенным, появится возможность работать против Гучкова и Милюкова путем прямых контактов с социалистами».
Итак, и в Германии понимали, что следует делать. Для семьи Николая отречение стало потрясением. Александра лишь после нескольких дней пугающего неведения узнала, где находится Николай. Она не хотела верить, что он отрекся. Она считала, что это только слухи, и поверила лишь тогда, когда ей это подтвердил дядя царя Павел Александрович. Когда прошел первый шок, она вздохнула: «Если он считает, что так правильно, пусть будет так». Теперь уже бывшая царица решила сама сообщить об этом дочерям[114], а сын Алексей должен был узнать печальное известие от учителя и друга семьи, Жильяра. Последний излагает этот разговор в своих мемуарах.
Алексею, до сего дня теоретически наследнику престола, еще не было тринадцати лет. Для начала Жильяр сказал ему, что его отец больше не главнокомандующий армией. Это Алексею не понравилось, потому что он очень любил, когда отец брал его с собой в Ставку. «Вы знаете, Алексей Николаевич, он, возможно, больше и не царь», — продолжал Жильяр. Он с интересом наблюдал за своим юным собеседником, потому что хотел видеть его реакцию. «Почему, как?» — «Потому что он очень устал и в последнее время пережил много трудностей» — «Ах, да, мама мне говорила, что он ехал сюда и его поезд задержался. Но папа снова будет царем?». Тут Жильяр объяснил мальчику, что царь отрекся в пользу своего брата Михаила Александровича, а тот, в свою очередь, тоже отказался от трона. «Но кто же тогда будет царем?» — последовал вопрос. Ни слова о себе или о своих правах на трон. Покраснев, Жильяр отвечает: «Не знаю — пока никто!». После долгой паузы Алексей спрашивает: «Но если нет царя, кто же тогда будет править Россией?».
В тот же день двери дворца оказываются запертыми. Старой охраны больше нет. Временное правительство заменяет ее другой, предоставленной Советом. Но она не защищает царскую семью, а стережет ее.
Николай на пути из Пскова в Могилев не знает, что его семью едва не захватили петроградские повстанцы — они уже находились на пути в Царское Село, но были задержаны. О том, что прямой опасности нет, царь знал из телеграммы, которую Род-зянко, правда, послал царице, но гофмаршал в Царском Селе, не показывая ей, тут же переправил телеграмму в Могилев, предвосхищая вопросы царя. Родзянко утверждал, что царская семья не подвергается опасности вне бушующей столицы.
Царь распорядился готовить поезд; семью следовало переправить в Гатчину, в старую резиденцию семьи, или везти ему навстречу в сторону Могилева.
Однако царица отказалась. Дети только что переболели корью, которой Алексей заразился от своих товарищей по играм. Александра не понимала всей серьезности положения и не последовала старой мудрости, сформулированной Родзянко: «Si la maison brûle, il faut sortir les enfants» («Когда дом горит, нужно забрать оттуда детей» — франц.).
Вскоре после этой попытки Родзянко последовало распоряжение перекрыть железнодорожную ветку между Петроградом и Царским Селом.
Тем временем царь ехал из Пскова в Могилев, в Ставку. Какова будет его реакция, когда он узнает, что брат не принял престола?
3 (16) марта Николай записывает в дневнике:
«В 8 часов 20 минут прибыли в Могилев. Все офицеры Ставки были на перроне… Принял Алексеева в вагоне… Алексеев пришел с последними известиями от Родзянко. Оказывается, Миша отрекся. Его манифест кончается четыреххвосткой (всеобщее, равное, прямое и тайное голосование) для выборов через 6 месяцев Учредительного собрания. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость! В Петрограде беспорядки прекратились — лишь бы так продолжалось дальше».
Несколько дней спустя царь официально расстался со своей армией, издав прощальный приказ, в котором призвал солдат верно служить новому правительству:
«В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска. После отречения моего за себя и сына моего от престола Российского власть передана Временному правительству, по почину Государственной думы возникшему.
Да поможет ему Бог вести Россию по пути славы и благоденствия.
Да поможет Бог вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага. В продолжение двух с половиною лет вы несли ежечасно тяжелую боевую службу, много пролито крови, много сделано усилий, и уже близок час, когда Россия, связанная со своими доблестными союзниками одним общим стремлением к победе, сломит последнее усилие противника. Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы.
Кто думает теперь о мире, кто желает его — тот изменник Отечеству, его предатель. Знаю, что каждый честный воин так мыслит. Исполняйте же ваш долг, защищайте нашу доблестную Родину, повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников.
Помните, что всякое ослабление порядка службы только на руку врагу.
Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах беспредельная любовь к нашей великой Родине. Да благословит вас Господь Бог и да ведет вас к победе святой великомученик и победоносец Георгий.
Однако этот приказ не публикуется новым правительством; оно не хочет допустить, чтобы в войсках горевали по царю. На прощальную церемонию в Ставке собираются все, кто не в наряде. Кроме генералов и офицеров, присутствуют солдаты, уже сражавшиеся на фронте, среди них немало инвалидов. Присутствуют и иностранные военные представители. Генерал Тихмеев[115] много лет спустя описывает эту сцену:
«Он и сейчас стоит перед моими глазами в серой солдатской черкеске, на которой светится белый Георгиевский крест. Вижу его левую руку, которой он держится за саблю. Правая, рука у него повисла; она слегка дрожит, и время от времени он по привычке механическим жестом подергивает себя за усы. Четко вспоминаю его лицо — бледное, вытянувшееся, усталое и вялое. Его глаза то янтарного цвета, то вновь серые, прежде всегда ярко светившиеся, сейчас горестны и печальны. А больше всего помню его улыбку, которой он пытался ободрить нас, и хотя он старался держать каменное лицо, он еле сдерживал слезы.
Это был страдающий человек, и тем не менее каждой черточкой Его Императорского Величества, каким он был для нас — государь всея Руси. Он страдал не за себя, а за нас, а в нашем лице за армию и Россию. Не случайно те, кто принудил его отречься, спрашивали: «Справимся ли мы потом с народом?». И как они были правы в своих сомнениях: они не справились с этим народом. К сожалению, он один из немногих понимал, на каком основании покоится Россия.
В один из немногих дней, что государь провел в Ставке, состоялся молебен. Государь пришел в штабную церковь и стал одесную священника. Церковь была переполнена. По ходу службы настал момент ектеньи, которую священник из алтаря должен быть начать словами: «За всеблагого, всемогущего великого государя, царя нашего…». Эту формулу, ставшую вследствие отречения незаконной, мы на сей раз не услышали. Вместо нее прозвучала другая, вообще не предусмотренная каноном, и в этот момент я подумал о нашем штабном священнике, отце Владимире. В этих обстоятельствах нельзя было поминать государя ни обычными, ни необычными словами. И тем не менее он был упомянут. «Я должен был не включать его в чин литургии, — пояснил потом отец Владимир, — ибо он уже не был моим самодержцем и моим государем. Но не мог же я называть его по-другому. И не мог же я не отметить, что он стоит тут, у алтаря, как стоял на каждом молебне целых полтора года в качестве нашего главнокомандующего».
В тот момент то, что сделал этот человек, было очень рискованно. Но он не испугался риска.
Вечером 7 (20) марта поступила шифрограмма от министра путей сообщения из Петербурга. В ней сообщалось, что наутро прибывают четыре члена Государственной думы, чтобы задержать государя и доставить его в Петроград. Отправление из Могилева назначалось на девять часов. Запрещалось до тех пор связываться с кем бы то ни было. Приказано было готовить паровозы к отъезду императора. Цель этого позорного режима секретности была ясна: не оставить государю времени подготовиться к отъезду и попрощаться с офицерами. Чего они там в Петрограде боялись, я так и не понял.
«Берн, 28 февраля 1917 года
Секретно! Крайне срочно!
Наше русское доверенное лицо Вейс позавчера представил мне отчет о поездке в Швецию и Норвегию. В апреле должна быть предпринята попытка сместить нынешнее русское правительство как неспособное и сформировать временное правительство из представителей различных революционных партий России. Поскольку в этой попытке соучаствует военная организация, основные события произойдут в Санкт-Петербурге и Москве. Кроме того, опорой движения станет Саратовская губерния.
Насколько успешным окажется этот переворот, судить, разумеется, трудно. Однако следует надеяться, что если он и провалится, дезорганизация будет настолько велика, что уцелевшее русское правительство встретится с величайшими трудностями при продолжении своей политики. Вейс полагает, что в любом случае оно не сможет продержаться больше года.
В кадетской партии должен произойти раскол. Часть придерживается мнения, что против нынешнего правительства законные средства ничего не дадут, и поэтому они подумывают, не будет ли целесообразно строить планы партии на нелояльной основе и принять помощь указанных революционных партий, как в 1904–1905 гг. Сам Милюков полностью разделяет эту точку зрения. Революционерам такой раскол среди кадетов, конечно, на руку.
Существующее русское правительство должно ясно осознавать угрозу себе со стороны революционных партий и направить все имеющиеся у него силы на подавление революционного движения.
В начале нашей беседы я дал понять г-ну Вейсу, что не смог доставить запрашиваемые им 30 000 франков и что дальнейшая его финансовая поддержка, естественно, зависит от результатов его поездки и доставленных новостей…»
Нижайше прошу Ваше превосходительство санкционировать выделение министерству иностранных дел для политической пропаганды в России суммы в пять миллионов марок согласно ст. 6, разд. II чрезвычайной сметы. Буду благодарен, если удастся по возможности ускорить ассигнование.
Чем мог так уж навредить петроградским правителям человек, который добровольно принес такую жертву стране?
Телеграмма предназначалась не мне. Ко мне она попала случайно, и я должен был доложить о ней начальнику штаба. Я сделал это сам. Он выполнил мое требование, и государь был уведомлен. Впрочем, петроградские уполномоченные из-за своих бесчисленных речей в пути опоздали.
В 10.30 8 (21) марта я узнал, что государь перед отъездом желает проститься с чинами штаба и что начальник штаба призывает всех собраться в 11 часов в комнате дежурного генерала. Именно этого хотели избежать в Петрограде.
Ровно в одиннадцать государь вошел в зал. После того как его приветствовал начальник штаба, он обошел солдат и казаков лейб-гвардейского Его Величества полка и Георгиевского батальона и поздоровался с ними тихим голосом, как всегда делал в закрытых помещениях. «Здравия желаем, Ваше Императорское Величество!» — рявкнули в один голос нижние чины.
В тогдашних газетах вы прочтете, что солдаты революционной армии в сознании своей революционной гордости отвечали презрительным молчанием на приветствие Николая Романова. Это все выдумки лакеев революции.
Внешне все было спокойно, только дрожь правой руки выдавала его волнение. Продолжая стоять, государь помолчал несколько мгновений, а потом заговорил ясно и отчетливо, как всегда. Его волнение ощущалось в неестественных паузах посреди речи. Первую его фразу я запомнил дословно: «Сегодня я вас вижу в последний раз. Такова воля Божья и последствия моего решения».
Он сказал, что его отречение воспоследовало по воле России и что он уповает на победоносный исход войны. Поблагодарил нас за верную службу Отчизне и наказал служить Временному правительству не за страх, а за совесть и любой ценой довести войну против «жестокого, подлого врага» до победного конца. Государь замолк. Его правая рука больше не дрожала. В помещении царила мертвая тишина. Никто не осмеливался кашлянуть; все пристально уставились на государя. Никогда в жизни я не ощущал такой давящей, мертвой тишины в зале, где собралось несколько сот человек.
Слегка поклонившись, государь отошел к начальнику штаба. Оттуда он начал обходить присутствующих, старшим чинам, генералам пожимал руки, а прочим кивал. Когда он удалился от меня на несколько шагов, я почувствовал, что напряжение спадает. За спиной у государя кто-то вдруг порывисто всхлипнул. Этого оказалось достаточно, чтобы в разных местах находившиеся доселе во власти напряжения мужчины начали рыдать.
У многих просто катились по щекам слезы. Среди всхлипов и сморканий послышался шепот: «Тихо, от этого государю делается еще тяжелее!». Однако унять взрыв чувств было уже невозможно. Государь повернулся вправо, затем влево, затем снова в сторону, откуда доносилось всхлипывание, и выдавил из себя улыбку. Но улыбка была не к месту, она даже исказила его лицо. В глазах у него стояли слезы. Однако он продолжил обход.
Приблизившись ко мне, государь остановился и показал на моих подчиненных: «Это ваши?».
Я тоже был крайне взволнован и заметил, что стоящий справа от меня генёрал Егорьев явно не может справиться с собой; я подтолкнул его за талию и ответил: «Мои… а это комендант». Государь протянул ему руку и задумался. Потом посмотрел мне в глаза и сказал: «Подумайте, Тихменев, над тем, что я вам всегда говорил: армия должна иметь все, что ей нужно. И сейчас это самое главное. Повторяю: я не могу спокойно заснуть, если знаю, что армии чего-то не хватает»[116].
Государь пожал руки мне и Егорьеву и пошел дальше. Подойдя к офицерам Георгиевского батальона, только что вернувшимся из неудачной экспедиции в Петроград, он пожимал руку каждому. Теперь всхлипывания слышались уже безостановочно. Офицеры отборного батальона, из которых многие были ранены по нескольку раз и еще не оправились от ран, держались из последних сил, двое упали в обморок. В тот же момент упал здоровенный бородатый кубанский казак, стоявший напротив меня.
Государь, который все это время со слезами на глазах поворачивался во все стороны, более не выдержал. Он прекратил обход и скорым шагом направился к двери. Все бросились за ним. В сутолоке я не расслышал слов начальника штаба, обращенных к государю. Только последние слова, которые генерал Алексеев произнес сдавленным голосом, мне удалось разобрать:
«А теперь позвольте пожелать Вашему Величеству доброго пути, а затем — смотря по обстоятельствам — счастливой жизни».
Государь коротко обнял генерала Алексеева, дважды расцеловал его и быстро вышел. Больше я его не видел».
В газетах писали, что бывший царь переносит свое новое положение «с достоинством и сдержанностью». Британский военный атташе[117] генерал Хэнбери-Уильямс, который присутствовал в Ставке вместе с другими представителями союзных армий, вспоминает свое прощание с Николаем:
«Николай был в защитной форме и выглядел бледным и усталым. У него были темные круги под глазами. Когда я вошел, он с улыбкой поднялся из-за стола приветствовать меня, а затем сел вместе со мной на кушетку.
«Берн, 27 марта 1917 года.
Совершенно секретно
Я подробно обсудил с Вейсом дальнейшую тактику в связи с революцией в России. Он особенно хотел знать, имеет ли для нас смысл в данных условиях поддерживать реакционную контрреволюцию, как многократно утверждали и усиленно внушали наши враги, либо принимать всерьез пацифистские устремления революционной партии, либо только пытаться воспользоваться вызванной революцией дезорганизацией и снижением боеспособности русской армии в военных целях. Неблагоприятное впечатление на революционеров произвела статья в считающейся официозом газете «Локальанцайгер», где утверждается, что переворот в России представляет серьезную угрозу Германии. Если Германия хочет укреплять пацифистское течение в России, ей следует избегать всего, чем смогут воспользоваться поджигатели войны в России и Антанта. Антанта будет всячески настраивать русское население против нас. Примечательно, что в прессе Антанты уже ведется кампания запугивания. Поэтому крайне желательно, чтобы руководящие круги Германии сделали что-нибудь с целью убедить русских революционеров, что и в Германии наступают новые времена; для нас сегодня нет ничего опаснее лозунга, что Германия остается последним оплотом реакции, который необходимо сокрушить. Особенно удачно получится, если под каким-нибудь предлогом объявить в Германии амнистию политзаключенным и разрешить выезд разумным представителям крайне левых, например, Ле-дебуру, для организации контактов с русскими революционерами, потому что с такими людьми, как Шейдеман, революционеры разговаривать не будут[118].
Вейс с полной уверенностью гарантирует, что в ходе революции уже весной пацифисты возьмут верх при условии, что с нашей стороны не будет допущено слишком грубых ошибок. Я ответил г-ну Вейсу, что с нашей стороны должны предъявляться точно такие же требования. От их поведения будет зависеть и наше поведение. Мы вовсе не заинтересованы препятствовать развитию революции или использовать ее для наступления на фронте, если получим убедительные доказательства, что она осуществляется пацифистскими силами. До сих пор мы не проявляли никаких желаний, кроме как жить в мире с восточными соседями; если мы имели дело в первую очередь с императорской семьей, то это потому, что в прежние времена у нее и практически только у нее мы находили понимание и поддержку нашей политики добрососедства. Если мы встретим подобное понимание у крайне левых, да и у правых также, мы будем придерживаться такого направления политики, которое способно привести к миру. С другой стороны, однако, в условиях войны нельзя требовать от нас, чтобы мы просто безучастно наблюдали, как укрепляется в России новый режим, пока неизвестно, будет ли он нам на пользу. Поэтому им следует убедить нас в благоприятном развитии событий. Г-н Вейс полностью согласился со мной, он будет в интересах своей партии рекомендовать решительные действия, поскольку, как он выразился, мирная тенденция сама собой не укоренится. Он верит, что уже в мае будет совершенно ясно, к чему идет дело.
На мой вопрос, что думают в его партии об условиях мира, он ответил: продолжать войну ради Эльзас-Лотарингии не будут и ради Курляндии тоже. Для Польши предлагается нейтральный статус под гарантии соседних держав, чтобы Россия утратила Польшу без соответствующего усиления Германии. Далее они настаивают на интернационализации проливов.
В заключение мы разобрали с Вейсом вопрос о продолжении наших контактов. Он объяснил, что кадеты в союзе с Антантой располагают неограниченными средствами для своей пропаганды. Поэтому революционеры в борьбе с ними будут сталкиваться с большими трудностями.
До сих пор он запрашивал от нас ничтожные суммы, хотя бы потому, что обладание большими деньгами сделало бы его подозрительным для собственных товарищей по партии. Эти соображения сейчас уже не играют такой роли. Чем большие средства мы предоставим в его распоряжение, тем больше он сможет совершить для дела мира. На первый случай г-н Вейс настоятельно запрашивал на апрель 30 000 франков, которые он использовал бы в первую очередь для организации отъезда в Россию важных руководителей партии. Это позволило бы также оживить связи между немецкими социалистами и русскими революционерами, а затем можно было бы ставить вопрос о финансировании движения за мир в более широких масштабах. Тогда станет ясно, будем ли мы дальше нуждаться в сотрудничестве с г-ном Вейсом. Пока что я считаю неразумным в этот решающий момент отказываться от него и тем самым обманывать его партию. Факты показывают, что он в каждом случае поставлял нам достоверные сведения и, как мне кажется, давал ценные рекомендации. Насколько это окажется успешным на практике, я, естественно, не могу судить, но и стоили наши с ним отношения пока недорого. Осмелюсь просить выделить Вейсу до 1 апреля 30 000 франков и предусмотреть последующие субсидии. Я снова встречаюсь с ним 5 апреля.
Ромберг
Касается беседы с нашим русским доверенным лицом Вейсом».
«Берн, 2 апреля 1915 года. Расшифровано.
По получении местной телеграммы № 376 от 1-го сего месяца имею честь доложить, что сегодня получил для Вейса 30 000 (тридцать тысяч) франков в Швейцарском Национальном банке.
Он сказал, что хотел продолжать реформы, но события развивались слишком быстро, а теперь уже поздно. Решение уступить трон Алексею и назначить регента было неприемлемо, потому что он не вынес бы разлуки с сыном, да и царица этого не хотела бы. Он выразил надежду, что его не вынудят покинуть Россию и что никто не сможет возражать, если он поселится в Крыму; если же это невозможно, он уедет в Англию или еще куда-нибудь. Он говорил, что поддерживает новое правительство, потому что это единственный шанс для России остаться в союзе с Антантой и выиграть войну, однако опасается, что революция может развалить армию. На прощание он добавил: «Помните, самое важное — победить Германию!».
Пока солдат приводили к присяге новому правительству, Николай предупредил соответствующее распоряжение собственным приказом — снять с мундиров царскую монограмму «Н II» (Николай II).
Мать Николая, Мария Федоровна, приехала в Могилев. Она была потрясена отречением сына. Это было самое большое унижение в ее жизни, вспоминала ее дочь Ольга, и в глазах Марии Федоровны Александра была главной виновницей происшедшего.
Вскоре после свидания Николая с матерью в ее поезде он встречается также со своим дядей, великим князем Александром Михайловичем (Сандро), который прибыл вместе с ней. Он видит, как Мария Федоровна навзрыд плачет в кресле, а Николай молча выслушивает ее и курит одну папиросу за другой.
После прощальной церемонии в Ставке Николай идет проститься с матерью. В тот же день его объявляют арестованным. Дума направляет в Могилев четырех уполномоченных, чтобы сопровождать бывшего царя в Царское Село. Поезд Николая отбывает через несколько минут после отправления поезда его матери, и, глядя в окно, как тот трогается от противоположного перрона, бывший царь пытается изобразить улыбку со слезами в глазах, рисуя в воздухе крест. Оба не знают, что виделись в последний раз.
В дневниковой записи Николая за этот день почти никак не отражены эмоции, которые он переживал еще многие часы после расставания со своей армией и матерью:
«8 марта. Последний день в Могилеве. В 10 1/4 ч. подписал прощальный приказ по армиям. В 10 1/2 ч. пошел в зал дежурства, где простился со всеми чинами штаба и управлений. Дома прощался с офицерами и казаками конвоя и Свободного полка. Сердце у меня чуть не разорвалось! В 12 ч. приехал к маме в вагон, позавтракал с ней и ее свитой и остался сидеть с ней до 4 1/2 ч. Простился с ней, Сандро, Сергеем, Борисом и Алеком. В 4.45 уехал из Могилева, трогательная толпа людей провожала. Мне не позволили взять с собой беднягу Нилова. 4 члена Думы сопутствуют в моем поезде! На сердце у меня тяжело, мне больно, и я глубоко опечален».
В тот же день объявлено, что семья Николая в Царском Селе посажена под домашний арест. В бурные дни, когда петроградские повстанцы уже двинулись на Александровский дворец в Царском Селе, семья была спасена решительными действиями охраны, предотвратившими катастрофу.
Генерал Корнилов, казак и преданный династии офицер, был назначен военным комендантом Петрограда[119]. Это было возможно только при Временном правительстве, потому что после захвата власти Лениным осенью того же года все гражданские и военные чиновники старого режима были уволены, и тех, кто не соглашался на сотрудничество, ликвидировали. Однако в то время сохранение армейской структуры, уже заметно подорванной революционной пропагандой, считалось необходимым для продолжения войны и поддержания внутреннего спокойствия.
Корнилову было поручено объявить царской семье, что они считаются арестованными. От имени правительства он также должен был удалить придворных и слуг, которых насчитывалось несколько сот. Он собрал всех в одном из залов дворца и объявил, что они могут считать себя свободными. Те же, кто хотел продолжать службу царской семье, должны были делать это на свой страх и риск. Тут началось такое массовое бегство, что Корнилов, глядя на это, процедил сквозь зубы: «Лакеи…».
Позднее некоторые из тех, кто сохранил верность бывшему государю, погибли насильственной смертью, разделив его судьбу до конца.
Не успел поезд Николая остановиться у царскосельского вокзала, как его свиту словно ветром сдуло. Одним из немногих, оставшихся с ним в будущем, был генерал-майор свиты князь Долгорукий[120]*. Ему довелось вместе со своим тестем графом Бенкендорфом в последние месяцы пребывания семьи царя в Царском Селе, как и врачу Боткину и воспитателю царевича швейцарцу Жильяру (тот из-за войны не мог вернуться на родину), оказывать ей помощь и моральную поддержку. Они были вместе почти до самого конца.
В Ставке с бывшим царем обращались тактично, соблюдая не обязательные уже нормы этикета, чтобы не расстраивать его по мелочам. Однако в Царском Селе Николай встретил уже совсем другое отношение.
Царь подъехал к воротам дворца. «Кто там?» — грубо спросил часовой. «Николай Романов!» — отвечал шофер. После долгих проволочек бывшего хозяина впустили в дом. Солдаты глазели на него, некоторые выкрикивали ругательства. Это могло шокировать Николая, но он сделал вид, что ничего не замечает. Напротив, он приветствовал охрану, стоявшую вразвалочку, в неряшливой форме, с папиросами в зубах, и направился внутрь Александровского дворца, навстречу другим столь же расхлябанным личностям, механически отдавая им честь, на что они не ответили. Седовласый гофмаршал граф Бенкендорф с моноклем известил Александру о прибытии царя так, словно старый порядок еще был в силе: «Его Величество император!».
Он открыл дверь, и в следующее мгновение Николай и Александра бросились в объятия друг другу. Ощутив себя в теплой атмосфере семьи, царь сбросил с себя дотоле державшие его оковы сдержанности и вместе с Александрой дал волю слезам. «Прости меня…», «Это моя вина…» — повторяли оба.
Николай записал в дневник первые впечатления по возвращении; вид встреченных им солдат русской армии, некогда гордости России, совершенно потряс его:
«Скоро и благополучно прибыл в Царское Село в 11 1/2. Но Боже, какая разница, на улице и кругом дворца внутри парка часовые, а внутри подъезда какие-то прапорщики! (…) Но потом свидание с семьей, с Долгоруковым, немного походил в саду, потому что дальше мне запрещено!».
Примечательно, что царь не протестовал против своего содержания под стражей (хотя конституция вовсе не предусматривала лишения свободы для отрекшегося царя) и не жаловался на распущенность охраны. Видимо, он считал, что с этим уже ничего не поделаешь.
Возможность быть в кругу семьи смягчила, по крайней мере, для самого бывшего царя, его неприятное положение. Все наблюдатели отмечают, что царь Николай был идеальным, любящим отцом семейства, что лучше всего он чувствовал себя в кругу семьи. Здесь он черпал силы, помогавшие ему переносить неудобства нынешнего существования. Правда, это пока были лишь первые, еще безвредные предвестники ужасного конца, предстоявшего ему и его семье.
Охрана была назначена солдатским Советом — революционным крылом Временного правительства, считавшим себя олицетворением победы революции[121]. Солдаты тешились обретенной властью над совсем недавно всемогущим царем, словно малые дети. Им нравилось издеваться над царем и его семьей, врываться в жилые комнаты. Однажды фрейлина царицы Анна Вырубова наблюдала с кровати, как солдат среди ночи стал у ее стола и рылся в ее вещах.
При каждом выходе из дворца, даже в сад, где царской семье разрешалось гулять, приходилось просить ключ от дверей. Наконец, им вообще запретили выходить из здания. Только оставшемуся при них домашнему врачу доктору Боткину удалось добиться разрешения на короткую прогулку.
Как-то среди ночи одному из солдат позарез захотелось посмотреть на Алексея; воспитатель Жильяр встал у него на пути и защищал своего подопечного. Когда Николай долго гулял в саду, его прогоняли грубыми окриками. Когда он садился на велосипед, новые господа развлекались, втыкая штыки между спицами, чтобы бывший царь упал. По ночам они устраивали шумные загулы в винном погребе.
Больше всех возмущался обращением с бывшим царем его сын Алексей. Для тринадцатилетнего мальчика Николай был высшим авторитетом, он единственный мог одним взглядом урезонить шалуна или смягчить боль. Теперь ему приходилось видеть, что авторитета. у отца не стало никакого, зато он вынужден подчиняться приказам и терпеть унижения; от всего этого Алексей временами впадал в отчаяние.
Чем наглее становилась охрана, тем спокойнее и дружелюбнее вел себя с ней Николай. Ему, видимо, было понятно, что они развращены соответствующей пропагандой. Он заводил разговоры с солдатами, пытаясь понять мотивы их поведения и критическими замечаниями завязать дискуссию.
Некоторые изменили отношение к нему, поняв, что Николай, возможно, вовсе не был кровожадным чудовищем, каким его представляли. Кое-кто даже помогал ему и членам семьи в садовых работах, которыми они занимались ежедневно.
Бывшая царица сохраняла достоинство и сдержанность, но в душе терзалась. Дети также терпели, стараясь держаться вместе. Старшая дочь Ольга выражала в стихах печаль семьи. Решающую роль для условий содержания и дальнейшей судьбы семьи играли решения министра юстиции Керенского.
Керенский в первом составе Временного правительства был министром юстиции, а в начале лета 1917 года заменил Львова на посту председателя правительства и стал также военным и морским министром. Адвокат по профессии, он был талантливым оратором и сумел, мгновенно анализируя ситуацию и действуя решительно, во время февральских событий перехватить инициативу и осуществить свое давнее стремление к власти. Убежденный революционер и известный масон, Керенский в период своей деятельности во Временном правительстве постоянно балансировал между либералами из Думы и крайне левыми в Советах.
Чтобы создать запоминающийся образ, Керенский одевался в фантастическую форму и наполеоновским жестом закладывал руку за отворот френча. На публике его всегда сопровождали двое адьютантов. Такой же двойственной была и его роль в решающие месяцы российской истории в 1917 году, в том числе и в отношении судьбы Романовых. В то время как Керенский успокаивал Советы, которые считали отречение Николая недостаточной мерой и требовали его заключения в Петропавловскую крепость и казни, он заявил во время дебатов о смертной казни: «Я за полную отмену смертной казни — единственное исключение делаю для царя!»[122].
Вскоре после прибытия бывшего царя в Царское Село Керенский решил лично выяснить положение. До того он с царем не встречался. Керенский не скрывал своей ненависти к Николаю, разъезжая в лимузине из царского гаража с тем же шофером. После пламенной революционной речи перед охраной и служащими, которым напомнил, что они служат не бывшему царю, а народу и революции, он проинспектировал помещения и потребовал к себе царя. Сам Керенский так описывает их первую встречу:
«Я очень хорошо помню мое первое свидание с бывшим императором, которое состоялось в середине марта в Александровском дворце. (…) Я сделал все, что было в моих силах, для его свержения, когда он был всесилен. Но мстить поверженному врагу я не мог.
Напротив, я хотел создать впечатление, что революция великодушна и гуманна к своим врагам. Если проводимое следствие представит доказательства, что Николай перед войной или в ходе ее изменил Отечеству, тогда он, естественно, предстанет перед судом. Однако без всяких сомнений было доказано, что в таких преступлениях царь не виновен. Я ожидал встречи с глазу на глаз с бывшим императором с некоторой опаской, потому что боялся, что не смогу совладать с собой.
Первое же впечатление от сцены, когда я вошел к царю, полностью изменило мое настроение. Вся семья сгруппировалась в беспорядке вокруг маленького столика около окна. Человек среднего роста в военной форме, отделившись, нерешительно двинулся мне навстречу со слабой улыбкой на устах. Это был император. У порога комнаты, где я его ждал, он остановился, будто колебался, что ему делать. Он не знал, как я поступлю. Должен ли он был принять меня как хозяин дома или же ожидать моего обращения к нему? Протянуть ли руку или ожидать моего поклона?
Я почувствовал его затруднение, как и всей семьи, перед «страшным революционером». Я быстро подошел к Николаю II и с улыбкой протянул руку, назвав себя. Он с силой пожал мне руку, улыбнулся и, заметно успокоенный, провел меня к своей семье. Александра Федоровна держалась чопорно, гордо и высокомерно. Сдержанно, словно по принуждению, протянула мне руку. Это было типично для разницы в характерах и темпераментах супругов. Вскоре я убедился, что Александра Федоровна, тогда подавленная и озлобленная, обладает сильной волей. За эти немногие секунды я понял, какая трагедия разыгрывалась годами за стенами дворца.
(…) Я просил их не беспокоиться, не огорчаться и положиться на меня. Они благодарили меня, и я начал прощаться. Николай II осведомился о положении на фронте и пожелал мне успехов в моем новом и трудном ведомстве. Всю весну и лето он следил за военными событиями. Он внимательно читал газеты и расспрашивал каждого посетителя…».
После этой и следующих встреч Керенский полностью пересмотрел свое мнение о Николае как о царе и человеке и позднее вспоминал:
«Так я встретился с Николаем «Кровавым». После ужасов большевистского господства это прозвище утратило всякий смысл. Его образ мыслей и внешние обстоятельства просто лишали его, царя, всякого общения с народом, и он узнавал о крови и слезах тысяч людей уже задним числом…
В сравнении с нынешними «друзьями народа», чьи руки по локоть в крови, царь выглядит человеком, вовсе не чуждым обыкновенных человеческих чувств, однако его природа совершенно извращена средой и традициями».
И, наконец, Керенский подробно анализирует ту сторону жизни Николая, которая представляет интерес независимо от субъективного взгляда:
«После первого разговора с ним я был крайне взволнован. В противоположность его жене, о которой я получил вполне четкое представление, Николай с его чудными голубыми глазами, с его внешностью и поведением был для меня загадкой.
Пользовался ли он сознательно своим искусством очаровывать, унаследованным от деда, Александра II? Был ли он искусным актером или вкрадчивым хитрецом? Или слабохарактерным человеком, целиком находящимся под каблуком у жены и легко поддающимся влияниям?
Казалось невероятным, что этот скромный человек с медлительными повадками, выглядевший так, словно носит костюм с чужого плеча, был императором всея Руси, царем Польским, великим князем Финляндским и прочая, и прочая, что он двадцать пять лет правил необъятной империей! Не знаю, какое впечатление произвел бы на меня Николай И, будучи монархом, но когда я его встретил через месяц после революции, ничто не обнаруживало в нем, что еще месяц назад столь многое зависело от одного его слова.
У меня сложилось впечатление, что он снял с себя царский сан, словно парадный мундир, и с облегчением вздохнул, освободившись от этого бремени. За маской дружелюбия, мне кажется, я разглядел одиночество и разочарование. Разочарование от столь многих измен…».
Николай отметил эту встречу в дневнике кратко:
«21 марта (3 апреля). Сегодня днем внезапно приехал Керенский, нынешний министр юстиции, прошел чрез все комнаты, пожелал нас видеть, поговорил со мной минуть пять, представил нового коменданта дворца и затем вышел. Он приказал арестовать бедную Аню (Вырубову) и увезти ее в город вместе с Лили Ден (другой фрейлиной царицы). Это случилось между 3 и 4 час., пока я гулял».
Керенский в своих мемуарах ни слова не говорит об аресте и его причинах. Назначение нового дворцового коменданта он обосновывает так:
«Я хотел разрешить загадку этой странной, хотя и разоруженной личности. Я подобрал в Александровский дворец нового коменданта, человека, которому мог доверять. Я не хотел оставлять с императорской семьей верноподданных Бенкендорфа, Нарышкину, Долгорукова, Боткина, Буксгевден, Шнейдер и других, а также гвардейцев из охраны. Кроме того, ходили слухи о «контрреволюционном заговоре» после разоблачения одного офицера, доставлявшего царской семье вино к обеду. Нам срочно требовался надежный и умный посредник во дворце. Я выбрал военного юриста полковника Коровиченко. Мое доверие оправдалось.
Он полностью изолировал арестованных и сделал все, чтобы внушить им доверие к новым властям».
Правда, он добавляет, что бывшего царя пришлось изолировать от семьи, с которой он встречался только за столом, где присутствовал дежурный солдат, обязанный слушать разговор, который полагалось вести только на русском языке.
Николай понимает, что за этим кроется, и записывает в дневнике:
«…Керенский просил ограничить наши встречи временем еды и с детьми сидеть раздельно; будто бы ему это нужно для того, чтобы держать в спокойствии знаменитый Совет Рабочих и Солдатских Депутатов! Пришлось подчиниться во избежание какого-нибудь насилия».
Пока что настроение семьи довольно неплохое. После нескольких запросов Керенскому о разрешении выехать в Крым они в начале 1917 года тешат себя иллюзией, что скоро отправятся в Англию, поскольку просьбы бывшего царя позволить ему проживать как частному лицу в своей летней резиденции в Ливадии были отклонены.
Из дневника Николая:
«Сегодня привел в порядок свои бумаги и книги и начал готовиться на случай отъезда в Англию».
Действительно, русское правительство передало через британского посла сэра Джорджа Уильяма Бьюкенена запрос, будет ли принята в Англии царская семья. На этот запрос от 6 (19) марта 1917 года четыре дня спустя пришел положительный ответ. Кроме того, кузен Николая английский король Георг V направил телеграмму российскому правительству, осведомляясь о положении Николая. Однако положение в стране, как позднее писал Керенский, было настолько неконтролируемым, что не было возможности без смертельного риска доставить царскую семью в Мурманск. А в то время из другого места нельзя было добраться до Англии. Из этой затеи ничего не вышло[123].
Между тем колесо политических событий вращалось все быстрее. Возможности маневра для Керенского становились все более ограниченными. Другой человек действовал более решительно, чем рыхлое правительство Керенского, для достижения своих целей. Это был Ленин.
Этот дожидавшийся в эмиграции своего шанса революционер готовил почву для захвата власти. Февральское восстание привело радикальных революционеров в правительство. Они продолжали свою пропаганду, направленную на устранение еще остающихся в правительстве буржуазных элементов.
Основным лозунгом их пропаганды было заключение мира. Нерадикальные члены правительства настаивали на продолжении войны и соблюдении союзных обязательств по отношению к Англии и Франции, от которых также поступали крупные средства.
Тем временем министерство иностранных дел и генеральный штаб Германии финансировали агитаторов за мир. Тем самым они добивались подрыва боевого духа на фронте перед тем, как перейти в наступление. Агенты информировали немцев о планах русского наступления, что лишало последнее всяких шансов на успех.
Время работало на Ленина. Ему срочно нужно было попасть в Петроград. Было уже начало апреля. От партийных товарищей в Петрограде Ленин получает телеграмму: «Приезжайте скорее». Сотрудники немецкой миссии в Берне и консульства в Цюрихе выделяют Ленину и его спутникам-революционерам закрытый вагон для проезда под охраной через территорию Германии, известный впоследствии как «пломбированный вагон».
С той же целью немецкие дипломаты добиваются от Швеции разрешения на проезд революционеров через ее территорию. В противном случае кайзер готов был, как он сам заявил в своей ставке, доставить Ленина в Россию прямо через линию фронта. Козырем в руках Ленина, столь много значившим для Германии, был лозунг: «Мира!». Каковы бы ни были цели кайзера, Ленину он служил лишь средством для захвата власти и совершения революции, которая не должна была остаться в границах России, а распространилась бы на весь мир.
Ни Керенский, ни Николай в то время не подозревали, что «красное колесо», как назвал Солженицын это поворотное явление в русской истории, уже провернулось и скоро задавит их обоих. Русский министр иностранных дел Милюков тайно сообщил английскому послу, что Ленин с группой революционеров направляется в Россию по маршруту, организованному немцами. Он сказал: «Как только станет известно, каким образом и с чьей помощью приехал Ленин, он будет настолько дискредитирован, что не станет представлять никакой опасности».
Поезд Ленина семь часов простоял в Берлине на запасном пути. Здесь знаменитый революционер встретился с чиновниками министерства иностранных дел[124].
Ставка, 21 апреля 1917 года
Его Превосходительству советнику МИДа. № 551 Верховное командование вооруженных сил передает следующее сообщение политического отдела генерального штаба в Берлине: «Штейнвакс телеграфирует из Стокгольма 17 апреля 1917 года: «Ленин благополучно прибыл в Россию. Работает полностью согласно нашим желаниям. Поэтому и ярые нападки стокгольмских сторонников Антанты — социал-демократов. Платтен[125] не пропущен англичанами на границе, что вызвало здесь большую сенсацию».
В Мальме в Швеции он обсудил с Парвусом финансовые и организационные вопросы. Когда Ленин неузнанным пересек русскую границу и произнес в столице пламенную речь, умеренные социал-демократы с большим разочарованием отошли от него ввиду его отказа сотрудничать с другими партиями и призыва к взятию власти Советами. Немецкий генштаб удовлетворенно телеграфировал в МИД:
«Ленин благополучно прибыл в Россию. Работает полностью согласно нашим желаниям».
Немецкий посланник в Стокгольме Люциус позднее хвастался причастностью к этому делу, хотя он только добился шведской транзитной визы. Несколько позже русский посредник Ленина Парвус, составивший проект программы революционеров, в признание своих заслуг перед правительством Германской империи получил прусское гражданство; это необычное для русского известие Парвус получил 9 мая 1917 года от немецкого посланника Брокдорф-Ранцау в Копенгагене.
Пропасть между совместной деятельностью немецкого правительства и русских революционеров, с одной стороны, и (вынужденно) бездейственным существованием ничего не подозревающей царской семьи, с другой стороны, была огромной. В мае в Вене прошло совещание немецкого и австрийского генеральных штабов, на котором вырабатывались совместные политические меры для свержения правительства. К этому времени деятельность немцев, направленная на приведение к власти революционеров во главе с Лениным, достигла широкого размаха, а семья царя, находившаяся под домашним арестом в Царском Селе, пассивно ожидала своей участи.
Николай возился в саду, дети помогали ему, а Александра смотрела на них или читала. Алексей занимался с отцом историей и географией, уроки французского и английского языков ему давали учителя Жильяр и Гиббс. Бывший царь следил за ходом военных действий по газетам, которые, правда, получал нерегулярно. По вечерам он читал с семьей или один свои любимые книги («Христос и Антихрист» Мережковского, «Историю Византийской империи» Успенского[126], «Долину гнева» К. Дж. Дойла или романы обожаемого им Лескова).
Изоляция семьи и ограничение ее свободы — вовсе не пустая формальность. Члены семьи, как и сам Николай, не имеют права принимать посетителей; письма и посылки вскрываются; на протяжении многих месяцев Николай не может связаться со своей матерью в Киеве. Пакеты с подарками приходят взломанными или поврежденными.
К этому добавляется разочарование в друзьях или слугах, которые не осмеливаются более сохранять верность опальной семье. Матрос Деревенько, который с трехлетнего возраста опекал Алексея в качестве «дядьки», играл с ним и носил ребенком на руках, когда тот болел, сначала остался во дворце. Но вдруг он изменил свое поведение, стал командовать тринадцатилетним мальчиком и грубить ему. Видимо, он проникся духом революции и стал считать себя хозяином над своим юным подопечным. Через некоторое время Деревенько был удален[127].
Николай записывает в дневник банальные повседневные дела — вроде прививки деревьев или пилки дров; на основе своих расчетов он привязывал к той или иной дате какое-то событие и размышлял над ним в своих записях. Конкретный повод тем самым приобретал важное значение: так, в дни рождения и дни ангела своих детей он записывает пожелания им (например, «желаю ей мира и лучшей жизни» для одной из дочерей); в день смерти отца он посвящает ему теплые слова и заканчивает словами: «Боже, спаси Россию!», а себе желает не быть еще раз призванным к служению стране.
По поводу годовщин обручения и свадьбы Николай отмечает в дневнике, что «благодарен за счастье», и, похоже, его привязанность к Александре стала теперь еще теснее. Естественно, в дневнике Николая отмечены все дни, чем-то важные для его многочисленных полков, а юбилейные события прокомментированы. И дни отречения и домашнего ареста нашли отражение; мысли Николая по этим поводам рассеяны между строк дневника.
Там нет ни слова о приезде Ленина и его деятельности. Николай явно живет в информационном вакууме. Записи носят преимущественно бытовой характер:
«Мы прервали садовые работы, потому что у решетки собралась толпа зевак», «За нами ходят по пятам шесть часовых с офицером, зачем, не знаю…», «Лица солдат и их развязная выправка произвели на всех отвратительное впечатление» и, наконец, «Узнали, почему вчерашний караул был такой пакостный: он был весь из состава солдатских депутатов. Зато его сменил хороший караул от запасного батальона 4-го стрелкового полка». Этот полк был Николаю особенно близок, поэтому он записал 16 (29) апреля: «Сегодня был праздник 1-го и 2-го гвардейских стрелковых полков. Но до нас не доносилось никакого шума, песен, никакой музыки, как в прежние времена…».
18 апреля (1 мая) Николай упоминает первомайскую демонстрацию, не зная, что она проходит под лозунгами ленинской пропаганды: «Сегодня за границей 1 мая. Но и здесь нашлась пара идиотов, которые решили в этот день маршировать по улицам с музыкой и красными флагами. Заходили и в наш парк и возложили венки на могилы «жертв революции».
Две недели спустя он анализирует перестановки в высших эшелонах власти, почти растоптавшие не угасавшую в нем надежду, что новое правительство наведет порядок:
«1 (14) мая. Вчера узнал, что генерал Корнилов снят с должности командующего Петроградским округом, а сегодня, что Гучков подал в отставку; все это вызвало дезориентацию и брожение среди военных, которые открыто переходят на сторону Совдепов и еще более крайних левых.
Что еще задумало Провидение для нашей бедной России? Господи, Твоя воля!».
После этой фразы Николай нарисовал крест.
Тем временем события в Петрограде шли своим ходом. Керенский, теперь премьер и военный министр, повел наступление на фронте. Ему было ясно, что только военный успех может успокоить тыл и лишить почвы пропаганду пролетарской революции Лениным и Троцким. Керенский сам объехал все участки фронта, воспламеняя солдат призывами к «спасению (демократической) революции». Но не успевал он отправиться дальше, как вслед за ним являлся большевистский оратор и от имени Советов агитировал протянуть руку немецкому врагу. Бывший офицер Василий Орехов пишет:
«Приехал некий Котенев, с ним эсер Познер и социалист Вирша. Собрали полторы тысячи солдат. Оратор рисует совершенно другую картину, чем его предшественник. Война — это гибель России и народа. Она нужна только империалистам. «Мы выступаем за братство народов и призываем вас справедливо разделить землю между крестьянами. Мы отберем у капиталистов фабрики и все прочее. Образуем рабочие комитеты, которые станут управлять промышленностью.
Чтобы закончить войну, нужно подписать справедливый мир. Германия уже устала, у них происходит то же, что и у нас. Мы помиримся с немецким народом, и армии больше не понадобятся…»
Хлопают, кричат «ура». Некоторые офицеры демонстративно уходят. Но к этому времени командиры уже утратили авторитет. Комиссара фронта Станкевича прогоняют с трибуны. Он отчаянно протестует, но уже слишком поздно».
Керенский предусмотрительно назначил выборы в Учредительное собрание на ноябрь, рассчитывая привлечь на свою сторону общественное мнение и подавить экстремистские элементы и радикализирующиеся Советы. О более ранней дате не было и речи: ясно было, что пока на повестке дня стоит вопрос продолжения войны, Керенский, не решив его, не сможет больше ничего сделать. Он надеялся, что в случае серьезного успеха на фронте сможет оправдать дальнейшее ведение войны.
То, что боевая мощь утрачена, Керенский понял из общения с генералами: революционный приказ № 1 Совета полностью развалил дисциплину. Для укрепления боевого духа Керенский сформировал женский батальон. Удивительно, эти женщины в форме отличались храбростью как на фронте, так и в Петрограде при обороне Зимнего дворца[128].
Однако наступление 6 (19) июня 1917 года закончилось катастрофой. Многие командующие были назначены Керенским буквально за считанные дни до начала боев. Солдаты воспользовались своим новым правом обсуждения приказов (предусмотренным в разработанной Парвусом программе развала воинской дисциплины); еще утром они дискутировали по вопросу наступления и в конце концов решили не выполнять намеченный план. Единственным исключением была дивизия генерала Брусилова[129].
На следующий день после начала наступления командующие 10-й и 11-й армиями доносили о неподчинении и дезертирстве. Немцы смогли почти без сопротивления прорвать фронт. На юге пал Тарнополь, Галиция и Буковина были потеряны. Рига пала под натиском немцев. Немецкий флот был готов двинуться на Петроград. В Ревеле, Нижнем Новгороде и Харькове вспыхнули восстания[130].
Этот ожидаемый исход наступления стал сигналом для большевиков. Воспользовавшись настроением масс, они могли попытаться путем путча захватить власть. Провоцировались перестрелки, захватывались ключевые пункты, анархисты подложили бомбы на Николаевском вокзале, с которого солдаты отправлялись на фронт, кое-где заговорили пулеметы. Советы призвали матросов из Кронштадта для поддержки мятежа[131].
Однако новый министр внутренних дел принял жесткие меры. Дошло до стрельбы перед Таврическим дворцом, где заседала Дума. Пехота, гвардейцы, юнкера и казаки расположились перед Зимним дворцом, где была резиденция нового правительства. Стычки происходили у Петропавловской крепости, биржи и телеграфа. Однако план большевистских боевиков провалился.
Бюро большевиков было обыскано. События выглядели столь скандально, что разъяренный министр юстиции Переверзев вместо того, чтобы немедленно арестовать Ленина, сначала передал в печать державшуюся в секрете информацию:
«Ленин — агент немецкой разведки. В его кабинете обнаружены соответствующие доказательства. По данным следствия и полученной информации, тайными агентами Ленина в Стокгольме являются большевики Якоб Фюрстенберг, известный под именем Ганецкий (также Ханецкий), и Парвус (доктор Гельфанд).
В Петрограде это большевики Козловский, мадам Суменсон, родственница Ганецкого, которая вела с ним дела, и некоторые другие. Козловский — основной получатель немецких денег, которые поступали из Берлина через банк «Дисконто Гезелшафт» на «Ниа-банк» в Стокгольме, а оттуда на Сибирский банк в Петрограде, где в данный момент на счете имеется более двух миллионов рублей. Кроме того, военная цензура обнаружила постоянный обмен телеграммами между немецкими и большевистскими агентами».
На следующий день газеты писали:
«Ленин — предатель. Получал деньги от немцев через некоего Ганецкого в Стокгольме. Они переводились из «Ниа-банка» в Сибирский банк».
Это известие вызвало огромное возмущение. Гнев обратился против революционеров и их лозунгов. Керенский, вернувшись из поездки на фронт, приказал немедленно задержать Ленина, Каменева, Зиновьева и Суменсон. Редакция «Правды» была закрыта.
Но арестовать Ленина не удалось. Незадолго до публикации адвокат Каринский позвонил своему знакомому Бонч-Бруевичу, известному впоследствии как друг Ленина. Он сообщил, что обнаруженные документы политически компрометируют Ленина и очень опасны. Бонч-Бруевич спросил: «Что там такое?». Каринский ответил: «Он, видимо, шпионит на немцев». Бонч-Бруевич: «Это чистейшая клевета…». Каринский: «Я вам сообщаю как давнему другу, что на основании полученных документов мы должны предъявить обвинение. Больше ничего сказать не могу. Поторопитесь…».
Бонч-Бруевич поторопился. Уже на следующий день Ленин скрылся вместе со своим ближайшим последователем Апфельбаумом (псевдоним Зиновьев).
Так еще один государственный служащий содействовал бегству Ленина. Вскоре этот революционер сумел организовать второй, успешный переворот, который привел к уничтожению нарождавшейся российской демократии. Друг Ленина Бонч-Бруевич получил высокий пост в первом Советском правительстве — секретаря Троцкого в Народном комиссариате иностранных дел[132].
Первая попытка Ленина совершить переворот провалилась. Правительство сразу же приняло меры по защите города, поэтому обошлось почти без кровопролития[133].
Для немецких генералов, которые, видимо, вместе с Лениным выбрали момент для путча, это было тяжелым ударом. Неужели они переоценили Ленина? Теперь нельзя было терять времени. Фельдмаршал Гинденбург еще 5 апреля 1917 года в письме рейхсканцлеру Бетман-Гольвегу выразил убеждение, что сепаратный мир с Россией необходимо заключить до зимнего наступления. Даже если это случится весной, будет слишком поздно для достижения главной цели войны — разгрома англо-французского фронта.
Большевики, которым удалось избежать ареста, продолжали агитацию в подполье. Они поддерживали контакт со своим вождем, который скрывался в шалаше у финской границы.
Ленин, самозваный выразитель интересов пролетариата, как назло, находившийся на службе врага, с которым Россия воевала с такими большими потерями, оскорбил тех, кто доверял этому революционеру и мог быть привлечен к осуществлению задуманного им плана переворота. Однако работавшие в подполье товарищи немедленно выступили с опровержениями («Эта бесстыдная клевета служит для того, чтобы дискредитировать нас») и были поддержаны в Германии. Из Берлина и Стокгольма также последовали энергичные опровержения.
«Копенгаген, 10 августа 1917 года. № 1044
Расшифровано. Совершенно секретно!
В русской газете «Речь» от 20 июля опубликовано сообщение, что двое офицеров германского генштаба, Шидицки и Люберс, рассказали русскому подпоручику Ермоленко, что Ленин — немецкий агент. Посредниками между большевиками и имперским правительством в качестве немецких агентов выступали Якоб Фюрстенберг и д-р Гельфанд. (Парвус). Желательно срочно выяснить, существуют ли в действительности офицеры генштаба Шидицки и Люберс, и, по возможности, категорически опровергнуть сообщение «Речи». «Речь» также поместила телеграфное сообщение из Копенгагена, будто социал-демократический депутат германского рейхстага Гаазе в интервью русским журналистам заявил, что Гельфанд является посредником между имперским правительством и русскими большевиками и переправлял им деньги телеграфными переводами».
Призывы к наведению порядка нашли поддержку у населения. Генерал Корнилов призвал на помощь надежные части с Северо-Западного фронта, присутствие которых должно было не допустить повторных попыток путча со стороны войск, поддерживавших большевиков. Однако появление войск Корнилова вызвало у Керенского подозрения: не захватит ли власть сам генерал? Керенский не хотел рисковать. А Корнилов в Москве уже призвал к установлению военной диктатуры для поддержания порядка. Керенский действовал быстро: он объявил стоявшего под Петроградом Корнилова изменником и приказал арестовать его. Его адъютанта, генерала Крымова, он вызвал к себе и расстрелял[134]. В войсках распространился слух: Крымов покончил самоубийством.
«Мы не могли себе представить, чтобы Крымов, толстый, добродушный и жизнерадостный человек, мог покончить с собой, — вспоминает Владимир Булгаков, находившийся в составе его войск. — Ординарец хотел защитить его. Он набросился на человека в приемной Керенского, который только что застрелил генерала, — это был морской лейтенант. Крымов приехал лишь после заверения Керенского, что с его головы не упадет ни волоска. Все дело было в том, что Керенский хотел распоряжаться войсками, но без авторитета Корнилова, в обход его. Крымов ничего не подозревал, потому что сам был масоном, а масоны обычно не причиняют вреда друг другу. Как только ординарец Еремеев набросился на убийЦу, Керенский выбежал из кабинета и закричал: «Ни с места, а то и тебя прикончу!». Еремеев отпустил убийцу, но потом не мог простить себе малодушия. Возможно, его тоже притесняли масоны. Он вернулся домой и застрелился.
Это был наш Еремеев из 9-го Донского полка, ординарец генерала Крымова, высокий, широкоплечий, гордый мужчина, доблестный солдат Отечества».
Лето 1917 года. Керенский пока еще сохраняет власть, но столица, а значит, и вся Россия отданы на откуп большевикам. У него не остается надежных сил, которые могли бы воспрепятствовать планам большевиков.
Последний шанс Керенский усматривал в осеннем наступлении. В случае удачи оно должно было вызвать подъем патриотических настроений и лишить революционеров предлога для мятежа.
Сформировано много ударных частей, налажено их снабжение. Однако более половины солдат теперь не кадровые военные, а запасники, не имеющие ни подготовки, ни психологической мотивации. На Юго-Западном фронте в назначенный день поднимается в атаку практически один женский батальон, сформированный Керенским. Артиллеристы вскоре после успешного начала подготовки должны прекратить огонь, потому что свои пехотинцы, зараженные революционными идеями, отобрали у них снаряды. Итак, Россия побеждена не только на политическом, но и на военном фронте.
Николай довольно слабо осведомлен о бурных событиях этих летних месяцев. Хотя Царское Село не далеко от столицы, он изолирован там. Газеты и письма приходят нерегулярно, и ориентироваться в обрывочной информации затруднительно. Во время наступления он так комментирует в дневнике военные события:
«Бог милостив! Наши войска Юго-Западного фронта на Золочевском направлении после двухчасовой артиллерийской подготовки прорвали вражеские позиции и захватили 170 офицеров, 10 000 нижних чинов, а также 6 тяжелых и 24 легких орудия. Если бы и дальше так пошло!».
На следующий день: «20 июня. Наступление успешно развивается. За два дня нами взято 18 600 пленных. Мы здесь присутствовали на благодарственном молебне».
«26 июня. Наши войска еще глубже вклинились во фронт противника и взяли 131 офицера и 7 000 нижних чинов в плен, захвачено 48 легких и 12 тяжелых орудий».
«28 июня. Вчера взят Галич. 3 000 пленных и 30 орудий. Слава Богу!».
О катастрофе царь узнает с опозданием. Видимо, ему стало известно о перестрелках во время июльского мятежа, но, не зная подоплеки событий, он не понимает, что это уже предвестники ленинского Октябрьского переворота.
«5 (18) июля. В Петрограде в эти дни происходят беспорядки со стрельбою. Из Кронштадта вчера туда прибыло много солдат и матросов, чтобы идти против Временного правительства! Неразбериха полная. А где те люди, которые могли бы взять это движение в руки и прекратить раздоры и кровопролития? Семя всего зла в самом Петрограде, а не во всей России».
На следующий день с облегчением:
«К счастью, подавляющее количество войск в Петрограде осталось верно своему долгу и порядок на улицах снова восстановлен».
Теперь царь узнает и о поражении на фронте, причины которого ему ясны:
«13 (26) июля. За последние дни нехорошие сведения идут с Юго-Западного фронта. После нашего наступления у Галича многие части, насквозь зараженные подлым пораженческим учением, не только отказывались идти вперед, но в некоторых местах отошли в тыл даже не под давлением противника. Пользуясь этим благоприятным для себя обстоятельством, германцы и австрийцы даже небольшими силами произвели прорыв в южной Галиции, что может заставить весь юго-западный фронт отойти на восток. Просто позор и отчаяние! Сегодня наконец объявление Временным правительством, что на театре военных действий вводится смертная казнь против лиц, изобличенных в государственной измене. Лишь бы принятие этой меры не явилось запоздалым».
День спустя, в августе (по русскому календарю еще июль), в дневнике появляется любопытная запись бывшего царя. Николай озабоченно заносит в дневник:
«25 июля. Сформировано новое Временное правительство под председательством Керенского. Остается ждать, проявит ли он большую хватку, чем его предшественник. Его неотложные задачи — восстановить дисциплину в армии, вернуть боевой дух и навести порядок внутри страны».
Чувствуется, что Николай не настроен против новых правителей, во всяком случае, не выражает этого; ни слова критики или упрека по поводу его собственного положения; видимо, он давно уже со всем смирился. По поводу третьей годовщины объявления войны Германией в августе Николай записывает:
«Сегодня три года с тех пор, как Германия объявила нам войну. Мне кажется, за эти три года я прожил целую жизнь! Господи, приди нам на помощь и спаси Россию!». После этой фразы в дневнике нарисован крест.
Между тем уже принято решение о переезде царской семьи. Оба главных союзника России — Франция и Англия — более не считают себя друзьями бывшего царя и его семьи.
«Английский королевский дом взял назад уже данное согласие на прием русских родственников. Правительство признало «невозможным» предоставление убежища бывшему царю. Оно напугано демонстрациями солидарности английских рабочих с русским пролетариатом. Британский посол в Петрограде сэр Джордж Уильям Бьюкенен рекомендует Форин Оффису попытаться договориться о приеме во Франции. Однако другой англичанин дезавуирует попытки в этом направлении. Это английский посол в Париже лорд Фрэнсис Берти, который, узнав о подобном предложении, немедленно пишет письмо своему начальнику, британскому министру иностранных дел: «Я не верю, что бывшего царя и его семью здесь ожидает теплый прием… — начинает он и продолжает, — царицу они не только по рождению, но и по сути относят к проклятым бошам. Она, как вам известно, сделала все для достижения соглашения с Германией. Ее считают преступницей или душевнобольной, а бывшего царя — преступником, в то же время полностью находящимся у нее под каблуком и делающим то, что она внушает.
Нетрудно было предсказать, как воспримут в Лондоне такое письмо — демарша в Париже не последовало. Значит, и Франция отпадает — во всяком случае, Англия в этом направлении ничего не предпринимает.
Тогдашний премьер-министр Ллойд Джордж, который некоторое время спустя в палате общин потребовал бросить на произвол судьбы сражавшуюся против Ленина белую армию, когда она уже стояла у ворот Москвы[135] («Вы что, хотите снова иметь сильную Россию?»), — этот самый Ллойд Джордж энергично настаивает на том, чтобы не допускать царскую семью на британскую землю.
Под давлением своего премьера и других подобных политиков и дипломатов король Георг, любимый кузен Николая («Джорджи»), вынужден продиктовать своему секретарю письмо британскому министру иностранных дел: «Его Королевское Величество может лишь довести до Вашего сведения свое сомнение в целесообразности, с учетом трудностей переезда, предоставления здесь возможности проживания русской императорской фамилии…».
Если английский король боялся утратить свою популярность из-за критики слева, то Ллойд Джордж руководствовался враждебными чувствами. «Российская империя — это неспособный к плаванию корабль», — говорил он (вопреки реальности). «Каркас прогнил, и команда не лучше. Капитан мог ставить паруса только в штиль… А царь был всего лишь короной без головы», — завершил он свою оценку. Позднее, после убийства царской семьи, от холодно писал: «За эту трагедию наша страна не может нести ответственности».
Примечательна совершенно противоположная оценка России тогда еще молодым Уинстоном Черчиллем, который в годы войны сменил лорда Маунтбэттена (из-за его немецкой фамилии Баттенберг!) в качестве первого морского лорда (морского министра)[136]. Он тоже предоставлял Россию в корабельных образах:
«Трагедия состояла в том, что русский корабль затонул, когда гавань уже была видна. Русская армия в первой мировой войне проявила уникальную способность — в кратких промежутках между боями она полностью восстанавливала свою боевую мощь. Расстояния, обстоятельства — кто бы мог это исправить? Заслуги царя оценены недостаточно. Как бы его ни критиковали, кто еще на его месте сделал бы лучше?».
Николай и его семья 30 июля 1917 года узнали, что на следующий день им предстоит отъезд. «По соображениям безопасности», — как им сказали. Но не в Англию, а в неназванное место России. Ехать четыре-пять дней, и следует брать теплые вещи. Николай все понял. Согласно мемуарам Керенского, он сам сообщил бывшему царю о предстоящем переезде. Если верить Николаю, который постоянно отмечал в дневнике все посещения Керенского и разговоры с ним, было вовсе не так (очевидно, Керенский не нашел смелости), а узнал царь об этом от графа Бенкендорфа, которого Керенский вызывал к себе. Как следует из письма Николая к сестре Ксении, он много раз пытался выпросить у Керенского разрешение на переезд в Крым.
Вечером в день отъезда Керенский разрешил великому князю Михаилу попрощаться с братом. «Я обязан был присутствовать при этом разговоре, было крайне неприятно, но таков был мой долг», — пишет Керенский в своих воспоминаниях, не объясняя, в чем заключался его долг.
Николай записал в дневнике: «После обеда ждали, когда нам сообщат время отъезда, которое многократно переносилось. Вдруг вошел Керенский и сказал, что приезжает Миша. Около 10.30 действительно появился наш дорогой Миша и вошел вместе с Керенским и комендантом. Мы были вне себя от счастья, что свиделись, но очень неудобно было разговаривать в присутствии посторонних…»[137].
У братьев в глазах стояли слезы. Ни слова о том, что Михаил своим отказом занять трон положил конец династии Романовых. Оба были счастливы, что встретились после долгого перерыва, и оба, возможно, понимали, что видятся в последний раз.
Через несколько минут Керенский прерывает свидание. «Крайне сожалею, но у меня больше нет времени». Действительно, к шести утра семья, не ложившаяся всю ночь, с маленькой группой сопровождающих села в поезд. Было уже 1 (14) августа 1917 года.
Они направляются в Тобольск — в Сибирь.
Поезд идет несколько дней, прежде чем семья, немногие сопровождающие и многочисленная охрана сходят с него в ожидании парохода. Окна поезда закрашены, чтобы любопытствующие не могли увидеть бывшего царя и не допустить демонстраций за и против монархии. Семья, черпая силы в своей сплоченности, ехала навстречу неизвестной судьбе.
Так же, как Александра (из-за недальновидности или упрямства) отклонила предложение Родзянко выехать в Могилев, подальше от петроградских повстанцев и их Совета[138], Николай не поступился своими принципами, когда представилась подобная возможность: генерал Маннергейм, ставший губернатором Финляндии, предложил вывезти его из Царского Села прямо в Финляндию, в обход опасного Петрограда, если Николай готов признать автономию финских территорий, в противном случае его присутствие может вызвать волнения[139]. Но Николай не согласился: как бывший царь он считал, что не может отдавать территорию
Российской империи в обмен на свою личную безопасность. К тому же он был уверен, что не сможет существовать в отрыве от детей, тем более от Александры. Поэтому дальнейшая судьба семьи оказалась неразрывно связанной с ее главой.
В Тобольске семья поселилась в губернаторском доме, а сопровождающие в соседнем доме купца Корнилова. Теперь с ними остались только Долгорукий (его тесть граф Бенкендорф и графиня Нарышкина по состоянию здоровья остались в Царском Селе), врач Боткин, домашние учителя Жильяр и Гиббс, графиня Гендрикова, баронесса Буксгевден и несколько слуг, добровольно пошедших в ссылку с царской семьей.
День, как и в Царском Селе, проходил в занятиях с детьми и садовых работах, если их разрешала новая охрана. Тогдашнее политическое положение в городе сказывалось, хотя и с опозданием, и на положении царской семьи. Ей полновластно распоряжался комендант, который действовал в соответствии с преобладающим соотношением сил в Петрограде.
Вскоре свобода передвижения семьи и друзей была еще больше ограничена, усилились придирки со стороны охраны. Во время еды солдат мог вырвать у Николая из рук вилку со словами: «Ты уже и так наелся». Днем и ночью они врывались в незапиравшиеся спальни и ванные с непристойными замечаниями. Снабжение продуктами было урезано, семью посадили на солдатский паек.
В дневнике Николай предавался воспоминаниям. Как прежде, он размышлял о полках, чьи праздники приходились на тот или иной день, и задавал себе вопрос: «Где бы ты сейчас мог быть и в каком состоянии?».
7 (20) октября он вспоминал крушение под Борками в 1888 году, когда его отец спас всю семью, удерживая на плечах крышу вагона, пока не выбрались все дети и царица Мария Федоровна[140]: «Из всех нас, кто тогда был в поезде, только я сегодня здесь…». 20 октября Николай отмечает, как и каждый год, годовщину смерти своего отца, Александра III, и спрашивает: «Что же будет с Россией?».
23 октября — день его отъезда на Дальний Восток, и пристрастие к датам заставляет Николая вспомнить, что сегодня он «ровно шесть месяцев в заключении», и что «мама приезжала ко мне в Могилев, и я ее видел в последний раз».
К собственной судьбе Николай относится довольно хладнокровно, его волнуют события, играющие важную роль в дальнейшей истории России. Поэтому он высказывает мнения или критикует тех, кого считает ответственными за нынешнее положение бывшего царя и его семьи. Он не пытается оспаривать правомочность своего заключения или его условий.
Только раз он не выдерживает: когда комендант требует от него снять шашку, полагающуюся к казацкой форме, и погоны, удостоверяющие полученный от отца чин полковника, он осмеливается протестовать. Только под угрозой унизительного насилия он сдается. Николай и тут находит решение: за пределами своей комнаты он носит черкеску, к которой погоны не положены.
В дневнике это отмечено так:
«Свиньи — это вам даром не пройдет!»
Николая обидело не столько унижение чина, сколько оскорбление памяти об отце. Он хранит погоны вместе с Георгиевским крестом; после убийства их нашли в Екатеринбурге.
Осень 1917 года. Не только Россия, но и Германия с Австро-Венгрией ослаблены и истощены войной. Множатся требования сепаратного мира. Немецкое правительство напугано затишьем на фронте и провалом революционного мятежа, опасаясь, что Ленин не сумеет осуществить свои планы свержения власти в России.
Поэтому немецкая Ставка перевела с северо-запада свой флот и двинула его при массированной поддержке с воздуха против России. В конце сентября (середине октября) 1917 года начались боевые действия с русским Балтийским флотом. Эта битва в последний раз показала боевые возможности русской армии. Русские моряки относительно долго сдерживали в Моонзунде многочисленного и вооруженного до зубов противника. Затем береговые батареи и дамбы подверглись авиационной бомбардировке и были захвачены немецким десантом, высаженным на острове Эзель и других. Это открывало немцам путь на Кронштадт и Петроград[141].
Несколько дней спустя, 12 (25) октября, большевики создали после решения о насильственном перевороте Военно-революционный комитет при Петроградском Совете. Официально он был созван для «защиты от немецкого вторжения», а на самом деле вел организационную подготовку к вооруженному свержению правительства.
Ленин, который из своего убежища в Финляндии призывал к восстанию, поручил Троцкому организационную, а Каменеву — психологическую его подготовку (отвлечение внимания правительства и населения от истинных целей большевиков).
Солдатам и вооруженным рабочим, называвшим себя «красногвардейцами», внушали, что Керенский «предал идеалы революции» и «продает честь и свободу немцам». Необходимо свергнуть это правительство и установить диктатуру пролетариата. Только она будет истинной «защитницей свободы» и принесет мир, труд и землю всем обездоленным.
Мятеж был назначен на 25 октября (6 ноября) 1917 года.[142] Ленин должен был сыграть на озлоблении после очередного поражения на фронте. Впрочем, на выбор момента Лениным повлияли и другие факторы, которые его товарищи по заговору, учитывая бдительность правительства, рассматривали как чистое самоубийство:
— 20 октября (2 ноября) агенты в Стокгольме донесли о предложении сепаратного мира, которое Австро-Венгрия сделала Керенскому без ведома немцев. Керенский и раньше неоднократно вел зондаж через посредников по поводу сепаратного мира. Однако это предложение было официальным, хотя и секретным, и исходило непосредственно от правительства; предлагалось начать переговоры 3 (16) ноября в Париже.
— На 15 (28) ноября были назначены переговоры о сепаратном мире России с Турцией и Болгарией. Обе страны воевали на стороне Германии.
— 7 (20) ноября в Петрограде собирался съезд Советов для подготовки назначенных на 12 (25) ноября выборов в Учредительное собрание[143].
Ленин прекрасно понимал, что его партия не завоюет на выборах убедительного большинства и никаких перспектив получения власти демократическим путем нет. Кроме того, он хотел взять власть единолично и не допускал «никаких компромиссов с другими партиями». Поэтому он должен был сделать решающий ход обязательно до выборов.
«Наивно большевикам рассчитывать на формальное большинство. Никакая революция этого не ждет. История нам не простит, если мы сейчас не возьмем власть», — призывал он своих соратников.
Остальное известно. За ночь осуществляется прекрасно спланированный переворот. В гарнизонах распространяются заранее заготовленные призывы большевиков. Начинается восстание. Керенский вызывает войска с фронта для защиты столицы. Они не попадают в Петроград — железные дороги уже заблокированы восставшими. Молниеносно захвачены ключевые пункты столицы.
Красная ракета, выпущенная 25 октября в 9 часов вечера из Петропавловской крепости, послужила сигналом для выстрела с крейсера «Аврора». По этому сигналу революционные части двинулись на штурм Зимнего дворца по набережной Невы. Они должны были арестовать во дворце кризисный штаб Временного правительства. Повстанцы перешли мост и мгновенно разоружили юнкеров, которые, замерзнув после долгого стояния в караулах, грелись у костров. По тыльным лестницам они врываются во дворец и пробиваются к залу заседаний. Распахнув дверь, их предводитель Антонов-Овсеенко объявляет перепуганным министрам: «Вы арестованы. Ваше время истекло!». Керенский, шестым чутьем ощутив угрозу, скрывается через заднюю дверь[144].
На протяжении всех этих событий большая часть жителей города ни о чем не подозревает.
Наутро по Петрограду расклеены листовки, в которых новое правительство объявляет свой состав и программу:
Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона.
Дело, за которое боролся народ — немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства — победило.
Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян! Военно-революционный комитет Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов.
Уже 26 октября немецкий посланник в Стокгольме Люциус восторженно телеграфирует своему начальнику Бергену в Берлин:
«Изыщите еще два миллиона на запрашиваемые цели».
Вскоре еще 15 миллионов марок переводятся Ленину прямо в Россию.
А генерал Людендорф благодарит германское министерство иностранных дел за помощь русской революции.
В Тобольск эта новость поступает не сразу. Среди населения здесь преобладают мещане и крестьяне, привязанные к традиционным ценностям и не настроенные революционно, а пролетариата в городе почти нет.
Это выражается и в поведении горожан по отношению к знатным ссыльным: люди крестятся, проходя мимо дома, где живет царская семья, многие пытаются передать им свежие продукты через врача или слуг, живущих в соседнем доме.
Таким же образом заключенные иногда получают письма; приходят и предложения об их освобождении, правда, ни одна попытка не осуществляется. Жители столицы, в том числе и иностранные дипломаты, жертвуют немалые суммы на освобождение царской семьи. Однако один из таких «спасителей», некий Соловьев, который был женат на дочери Распутина и потому пользовался слепым доверием Александры, присвоил себе большую часть доверенной ему суммы в сто тысяч рублей, но никаких действий не предпринимал. Он сбежал в Европу и на эти деньги открыл в Берлине ресторан.
Уже 17 (30) ноября в дневнике Николая отражается новое политическое положение:
«Сердце болит, когда читаешь в газетах, что произошло две недели назад в Петрограде и Москве! Это хуже, чем во времена Смуты!».
По одному письму можно заключить, что Николай был лучше информирован, чем можно было бы судить на основании дневника. В его письме сестре Ксении от 5 (18) ноября 1917 года, переданном через доверенных лиц, без всяких комментариев приводится список настоящих фамилий новых большевистских вождей, выступавших под псевдонимами:
«Ленин — Ульянов (Цедерблюм)
Стеклов Нахамкес
Зиновьев Апфельбаум
Троцкий Бронштейн
Каменев Розенфельд
Горев Гольдман
Меховский Гольденберг
Мартов Цедербаум
Суханов Гиммер
Загорский Крахман
Мешковский Голендер».[145]
Тем временем Ленин жестокими мерами укрепил свою власть в Петрограде и Москве. Поскольку итоги выборов в Учредительное собрание, отменить которые он не отважился, оказались для него неблагоприятными, он просто разогнал депутатов и опечатал здание. И без того чахлой российской демократии пришел конец.
«Господину статс-секретарю. Генерал Людендорф телеграфирует:
Приношу благодарность министерству иностранных дел за то, что оно не только консультациями при ведении пропаганды на фронте, но и поддержкой, оказываемой в сотрудничестве с политическим отделом, в частности, путем передачи денежных средств, способствовало тому, что успехи в ведении военных операций на Восточном фронте подкреплялись действиями подрывных элементов, прежде всего в Финляндии. Продолжение беспорядков в Финляндии я считаю крайне важным. Поэтому необходимо всеми имеющимися средствами поддерживать подготовку восстания в Финляндии. Я нисколько не исключаю благоприятного для нас исхода в случае занятия Аландских островов Швецией и вместе с господином начальником Адмирал-штаба давно одобрил возможную операцию против Аландских островов. Однако вопрос о ней может быть поставлен только после оказания соответствующего давления на Швецию. Если Ваше превосходительство располагает возможностями в этом отношении, я могу представить свои соображения».
Ленин приказал верховному главнокомандующему генералу Духонину объявить прекращение огня на всем фронте и приступить к мирным переговорам с противником. Духонин отказался, заявив, что может это сделать лишь по указанию законно избранного правительства. Он понимал, что подписывает себе смертный приговор. Однако он, как и многие патриоты в те дни, не хотел становиться орудием унижения России. Он имел возможность бежать, но оставался на своем посту, пока не был убит по приказу Ленина[146].
Союзники России выделили большое количество денег, продовольствия, оружия, прислали военных советников и обещали дополнительные субсидии, чтобы удержать Россию, управляемую Лениным, в войне. Но Ленин игнорировал их посулы. Он мог себе это позволить: кроме Германии, Ленин уважал только США. Оттуда революционеры получали существенную помощь от симпатизировавших им кругов: сам Троцкий прибыл весной 1917 года прямо из Америки, где знакомые помогли ему быстро получить въездные и выездные визы.
В предыдущих главах упоминалось, что Американский еврейский комитет в Нью-Йорке оказывал финансовую помощь революционному движению в России. Пришедшие к власти большевики, правительство которых почти целиком состояло из евреев, оказались, однако, неблагодарными: Советское правительство обращалось с евреями еще хуже царского.
Однако и неевреи-американцы поддерживали советский режим. Некий Уильям Томпсон, прибывший в Россию во главе миссии Красного Креста, почему-то решил (хотя и слышал много аргументированной критики), что большевистское правительство преследует идеалистические, демократические, миролюбивые цели и заслуживает самой широкой поддержки. С точки зрения мировой политики, его готовность к помощи основывалась на убеждении, что расширение большевизма не только на всю Россию, но и на Германию и Австро-Венгрию «необходимо», поскольку «ослабляет немецкое влияние» и «кладет конец германскому милитаризму». Кроме того, американская финансовая помощь России освобождала ее рынок от «немецкой хватки»[147]. Этот аргумент настолько подействовал на банкиров и предпринимателей с Уолл-стрит, что они охотно давали деньги, поступавшие в Петроград через «Сити бэнк», и через Томпсона оказывали давление на американского государственного секретаря Лансинга, требуя скорейшего признания ленинского правительства.
Мирные переговоры в Брест-Литовске оказались для Ленина труднее, чем ожидалось. Его программа на случай захвата власти, с которой он еще в Цюрихе ознакомил немецкие МИД и генштаб, уже не устраивала немецкую сторону. Хотя он уже в 1915 году наряду с внутренними преобразованиями предусматривал заключение мира на условиях отказа от претензий на Босфор, Дарданеллы и Константинополь, а также предоставление автономии всем республикам (Украине, балтийским государствам, Финляндии и т. д.), что отвечало немецким интересам, теперь он столкнулся с более жестокими требованиями.
Русские должны отдать уже занятые немцами территории, а также Эстляндию и Лифляндию, а Финляндия и Украина становятся самостоятельными. Немцы получают четверть добычи нефти в Баку, Батум отходит к Турции. Ленин должен уступить немцам Донбасс с угольными шахтами.
Дополнительно Россия обязана выплатить Германии контрибуцию в 6 миллиардов марок, из них четвертую часть золотом, к осени 1918 года (в современном денежном исчислении это 60 миллиардов марок). Германия устанавливает протекторат над Украиной, а поставки продовольствия из России осуществляются до весны 1920 года.
Экономика России поставлена на колени. С утраченными территориями она теряет четверть пахотных земель, четверть добычи угля и железной руды, указанную долю нефтедобычи, треть текстильной промышленности и четверть железнодорожной сети.
Сам Ленин в Брест-Литовске не появлялся. Его представителем был Иоффе, затем Троцкий. Немецкую делегацию возглавлял дипломат Кюльман, затем генерал Гофман, участвовали также представители Австро-Венгрии и Турции.
Участники переговоров относились друг к другу с презрением и цинизмом. Русская сторона, использовав немецкого противника для захвата власти, теперь стремилась к его уничтожению; следующими объектами большевистской мировой революции должны были стать Германия и Австро-Венгрия.
Немецкая сторона с удовольствием пользовалась возможностью путем диктата поставить на колени русского противника, которого не смогла победить на поле боя. Она знала, что разложенная пропагандой, политически разбитая русская армия не способна бороться против неприемлемых немецких условий мира. Даже союзница Германии Австро-Венгрия была выставлена на посмешище.
В апреле 1917 года, когда немецкая поддержка подрывной деятельности Ленина достигла апогея, австрийский император Карл и его супруга Зита посетили кайзера Вильгельма в его ставке. Однако кайзер не собирался посвящать союзника в свои планы достижения сепаратного мира.
Ничего не сообщил об этой деятельности и германский министр иностранных дел своему австрийскому коллеге графу Чернину, который в ноябре 1917 года, через три дня после ленинского переворота, направил ему наивное письмо, предлагая предпринять некоторые шаги для заключения мира. Теперь сам Чернин, понятия не имевший о подоплеке русско-германских отношений, сидел за столом переговоров в Брест-Литовске.
Поучительны дневниковые записи участников переговоров с обеих сторон, отражающие их взаимоотношения и тактику советских представителей.
Фон Кюльман: «В зале заседаний, где прежде находился офицерский клуб Брестского гарнизона, был поставлен подковообразный стол. Напротив меня сидел глава русской делегации — сначала Иоффе, близоруко рассматривавший партнера через пенсне; позднее Троцкий, главный сподвижник Ленина, завзятый спорщик; рядом с ним блондин Каменев и историк Покровский. За ними с обеих сторон немцы и русские, подключавшиеся к обсуждению…».
Напротив графа Чернина сидела революционерка Бисенко[148], когда-то застрелившая царского министра и освобожденная революцией из тюрьмы: «Она напоминала хищника, который уже выследил жертву и готовится к прыжку, выжидая удобного момента…».
Фон Гофман посмеивался над смешанной русской компанией, буквально понимая термин «рабоче-крестьянское правительство»: она включала одного рабочего и одного крестьянина, подобранного буквально на улице по пути с вокзала. Немецкий генерал так изображает обстановку:
«Я никогда не забуду первый обед с русскими. Я сидел между Иоффе и Сокольниковым, тогдашним наркомом финансов[149]. Напротив меня сел рабочий, явно испытывавший затруднения с множеством ножей, вилок и тарелок. Он пробовал и то, и се, но вилкой пользовался исключительно для того, чтобы ковырять в зубах. Наискось от меня, рядом с князем Гогенлоэ, заняла место террористка Бисенко, подле нее крестьянин, истинно русский тип с длинными седыми космами и окладистой бородищей. Он вызвал улыбку у официанта, когда на вопрос, красное или белое вино подать, ответил: «Что покрепче».
Иоффе, Каменев, Сокольников производили вполне приличное впечатление. Они воодушевленно рассказывали о стоящей перед ними задаче — вести русский пролетариат к вершинам счастья и благоденствия. Это произойдет, когда весь народ усвоит принципы марксистского учения, в чем они нисколько не сомневались. Им казалось, что все люди замечательные, а некоторые — к ним Иоффе скромно причислял себя — еще лучше. Правда, все трое не скрывали, что с русской революцией сделан лишь первый шаг к счастью человечества. Коммунистическое государство не сможет удержаться в капиталистическом окружении, поэтому оно должно стремиться к мировой революции. Как правило, каждое заседание русские открывали потоком пропагандистских речей и обличений в адрес «империалистов».
Атмосфера изменилась, когда русские наотрез отказались согласиться с немецкими требованиями, а поскольку военное решение исключалось, Троцкий изобрел формулу «ни мира, ни войны» вопреки мнению Ленина, Сталина, Бухарина, Каменева и Зиновьева, заявив, что хочет закончить войну, не подписывая мирного договора. Чернин:
«Перед полуднем появились русские во главе с Троцким. Они тут же пожелали извиниться, что не будут на обеде. Ничего другого они не сказали, и похоже, подул совершенно иной ветер, чем в прошлый раз…».
Кюльман о Троцком:
«Уже на следующее утро состоялось пленарное заседание делегаций. Картина совершенно изменилась. Троцкий был сделан из иного материала, нежели Иоффе. Его не особенно большие, но пронзительные глаза за сильными стеклами очков критически буравили собеседника. Весь вид Троцкого показывал, что больше всего ему хотелось бы раз и навсегда положить конец неприятным переговорам, швырнув пару гранат на зеленое сукно стола, раз они не развиваются в соответствии с его общей политической линией. Заметив, что Троцкий особенно гордится своей диалектикой, я решил всячески избегать того, что могло бы дать Троцкому материал для агитации среди немецких солдат…».
А вот Троцкий:
«Кюльман был умнее Чернина и, как мне кажется, всех других дипломатов, с которыми мне приходилось иметь дело. Следует отметить черты его характера — практичность, постоянное присутствие духа и большую долю ехидства, которое обрушивалось не только на нас, если мы оказывали противодействие, но и на собственных союзников.
При обсуждении проблемы оккупированных территорий Кюльман бил себя в грудь и кричал: «Слава Богу, у нас в Германии нет никаких оккупированных территорий!». Тут Чернин вздрогнул и позеленел: Кюльман явно метил в него. Его поведение было весьма далеким от дружеского.
Между тем генерал Гофман вносил в конференцию свежую струю. Он не любил дипломатических уверток и часто задирал свои солдатские сапожищи на стол переговоров. Мы быстро поняли, что единственное, что следует принимать всерьез за этим туманом красноречия, — сапоги Гофмана.
Иногда генерал снисходил до чисто политических дискуссий, причем делал это весьма своеобразно. Наскучив затянувшейся болтовней о праве наций на самоопределение, он однажды явился с кипой вырезок из русских газет, присовокупив к ней устные обвинения, что большевики уничтожили свободу слова и принципы демократии. Он, по всей видимости, одобрял публикации террористической партии эсеров[150] и подобных русских группировок, а затем заявил, что наше правительство держится на насилии. Слушать его было интересно… Я ответил Гофману, что в классовом обществе любое правительство держится на насилии. Разница только в том, что генерал Гофман прибегает к насилию в защиту крупных помещиков, а мы — в защиту рабочих…».
О том же Чернин:
«Гофман произнес неудачную речь. Он работал над ней несколько дней и страшно гордился успехом…».
Гофман о Троцком:
«Троцкий, красноречивый, образованный, энергичный и циничный, производил впечатление человека, который не останавливается ни перед чем и всегда добивается своего. Иногда я спрашивал себя, намерен ли он вообще заключить мир или пользуется переговорами лишь как трибуной для большевистской пропаганды. Все же я уверен, что, хотя эти соображения играли существенную роль, он пытался прийти к какому-то соглашению, а когда Кюльман загнал его в угол столь же хитрой диалектикой и его сценарий провалился, и Россия не могла согласиться с мирными условиями центральных держав, он не сходя с места заявил об окончании войны и о прекращении переговоров».
Кюльман так комментирует этот тактический ход Троцкого:
«Внезапное заявление Троцкого, исключавшее возможность обсудить возникшую ситуацию между членами нашей делегации, отнюдь не облегчало мою задачу как руководителя. Именно поэтому он настаивал на том, что все выступления должны стенографироваться и затем публиковаться. Это не оставляло возможности для каких-то контактов или обсуждений. Не-редактированные стенограммы будут немедленно распространены по всему миру. Это была крайне тяжелая нагрузка в условиях, когда мы выступали от имени четырех центральных держав, не имея возможности обменяться мнениями с ними.
Троцкий хотел спровоцировать меня на откровенно диктаторский подход, чтобы я ударил кулаком по столу и пригрозил военными действиями. Я не мог предоставить в его руки такое опасное оружие, чтобы меня разорвали на куски левые партии в Германии. Мое пространство для маневров между требованиями армейского командования о явных аннексиях и требованиями рейхстага о мире без аннексий и контрибуций было крайне ограничено. Поэтому я мог только вести с Троцким дискуссии о праве наций на самоопределение и на этом основании требовать территориальных уступок. Чтобы подействовать на него, я должен был, как подсказал один из его людей, прекратить наконец «это ужасное мучение» и открыто выступить с немецкими требованиями…».
Троцкий о Гофмане:
«Когда я в ответе на очередной выпад Гофмана нечаянно упомянул германское правительство, генерал прервал меня полным ненависти голосом: «Я представляю здесь не германское правительство, а главное командование германской армии!». Я ответил, что не мое дело определять взаимоотношения между правительством Германской империи и ее главным командованием, я уполномочен вести переговоры только с правительством. Кюльман, скрежеща зубами, согласился со мной…».
Троцкий считал, что своей показной неподатливостью (ибо военной силой он не располагал) сможет затянуть решение вопроса до тех пор, пока организуемые в России революционные волнения не перекинутся на Германию, что даст возможность смягчить немецкие условия. Однако Людендорф не стал больше ждать и, зная о слабости русских, прорвал их фронт. Разложение дисциплины в русской армии теперь бумерангом ударило по революционерам. Ленин вынужден был принять немецкие условия и 3 марта 1918 года подписать договор. Вместо Троцкого это сделал Сокольников. Ленину пришлось еще раз поставить Совет перед необходимостью решения сложной проблемы. Теперь в связи с подписанием этого договора, в принципе неприемлемого для России, он очутился в деликатной ситуации и должен был преодолевать энергичное сопротивление в собственных рядах. Он решил эту проблему, созвав заседание Совета в три часа утра, так что, естественно, пришла лишь часть делегатов. Протокола на этом заседании не велось[151]. Затем Ленин заявил во всеуслышание, что вопрос решен «подавляющим большинством делегатов».
Николай узнавал о мирных переговорах в Брест-Ли-товске лишь то, что появлялось в официальной печати; 7 февраля 1918 года он записал в дневнике:
«Из телеграмм можно понять, что война возобновлена после истечения срока принятия мирных условий; но на фронте мы, очевидно, ничего не имеем, армия деморализована, оружие и запасы брошены на произвол судьбы и попадают в руки наступающего врага! Стыд и позор!».
И 12 февраля:
«Сегодня пришла телеграмма с сообщением, что большевики, или Совнарком[152], вынуждены принять унизительные условия мира ввиду того, что вражеские войска наступают и их нечем сдержать! Кошмар!».
Наконец, 2 марта:
«В эти дни думаю о Пскове и дне, который я там провел в поезде![153] Доколе будут внутренние и внешние враги рвать и терзать наше несчастное Отечество? Иногда кажется, что нет больше сил терпеть, и больше не знаешь, на что надеяться, чего хотеть…». Вскоре при царской семье в Тобольске появляется новый человек — чрезвычайный уполномоченный из Москвы Яковлев. Он прислан Свердловым, председателем Исполнительного комитета нового (ленинского) правительства[154], чтобы доставить бывшего царя в Москву.
«Москва, 16 мая 1918 года.
Сегодня имел продолжительную беседу с Лениным об общем положении дел. Ленин в целом непоколебимо верит в свою звезду и, как всегда, выражал самым настойчивым образом свой беспредельный оптимизм. Вместе с тем он признал, что, хотя его система пока остается нерушимой, количество ее врагов увеличилось и положение требует более пристального внимания, чем месяц назад.
Его уверенность зиждется на том, что господствующая партия прочно контролирует организацию власти, тогда как все прочие не вступают в правительство при существующей системе, а разбегаются в разные стороны и ни одна из них не имеет у себя рычагов воздействия, сравнимых с большевистскими. Все это не следует принимать слишком всерьез: безусловно, тон, которым Ленин говорил о слабости своих врагов, был слишком уж пренебрежительным.
Далее Ленин дал понять, что отныне его врагов следует искать не только в партиях, занимающих более правые позиции, но и в его собственном лагере. Сложившаяся левая оппозиция упрекает его в том, что Брестский мир, который он заключил без малейших попыток обороняться, оказался ошибкой: у России отобраны новые принадлежащие ей земли, мирные договоры с Украиной и Финляндией так и не заключены, гражданская война не только не остановлена, но и разрастается с каждым днем, короче говоря, до мира, который заслуживал бы этого названия, еще очень далеко.
К сожалению, он должен признать, что известные события последнего времени свидетельствуют о правоте его противников. Поэтому все его помыслы сейчас направлены на то, чтобы как можно быстрее внести ясность на севере и юге, и он прежде всего просит нашего содействия и употребления нашего влияния в Гельсингфорсе и Киеве с целью установления мира.
Ленин говорил жалобным, едва не плачущим тоном, однако избегал намеков, что если существующее положение продлится еще долго, ему придется склониться к другой группе держав, чтобы иметь возможность выпутаться из трудностей, в которые он попал.
Мирбах»
Совершенно секретно.
«Положение в Петербурге, по надежным источникам, крайне трудное. Антанта тратит огромные суммы, чтобы привести к власти правых эсеров и возобновить войну. Матросы с линкоров «Республика» и «Заря», а также крейсера «Олег» якобы подкупили солдат бывшего Преображенского полка и передали запасы оружия с Сестрорецкого завода в руки эсеров. Большевики не могут найти центр, видимо, хорошо законспирированной организации. Она установила связь с Дутовым и сибирскими повстанцами, ведет усиленную агитацию. Учитывая старания Антанты поддержать силы, действующие против большевиков, в сложившейся обстановке считаю нужным выделить более крупные средства на сохранение у власти большевиков и их поддержку. В случае возможного переворота положение большевиков станет почти безнадежным.
«Ввиду сильной конкуренции Антанты необходимо около 3 000 000 марок ежемесячно. В случае почти неизбежных изменений наша политическая линия будет стоить гораздо дороже.
В телеграмме от 3 июня 1918 года Мирбах требует для Ленина три миллиона марок. Очень скоро Мирбах будет убит
«Москва, 10 июля 1918 года.
В заключение телеграммы № 233.
Прошу перевести 3 миллиона за июль на счет Главной немецкой комиссии в Дойче банк с извещением Главной комиссии для перевода указанной суммы в рубли.
Подтверждение получения затребованных в телеграмме от 3 июня трех миллионов марок на поддержку правительства Ленина. Эту сумму получил уже Рицлер как преемник убитого посла Мирбаха
«Берлин, 11 июня 1918 года.
Дорогой Кюльман!
На Ваше письмо от 8-го сего месяца, которым Вы препроводили платежное поручение № 2562 относительно России, заявляю, что готов согласиться на представленный без объяснения причин запрос о выделении 40 миллионов марок на сомнительные цели».
Уведомление имперского казначейства министерству иностранных дел о выделении дополнительно 40 миллионов марок (400 миллионов нынешних марок)
Немецкий посол граф Мирбах по поручению имперского правительства беседует со Свердловым. Мирбах имеет основания рассчитывать на взаимопонимание. После нескольких личных встреч с Лениным, содержание которых он немедленно передает министру иностранных дел в Берлин, он предлагает ввиду затруднительного положения революционеров (после подписания Брестского мира многие вышли из партии, что сильно ослабило ее) выделить миллионные суммы на их поддержку. Сохранение политического влияния Ленина чрезвычайно важно, пока Брестский мир не будет ратифицирован, а его условия — выполнены.
Теперь Мирбах является с просьбой. Он хочет встретиться с бывшим царем. О главном он умалчивает: кайзер Вильгельм хочет, чтобы мирный договор был дополнительно подписан еще и бывшим царем, что даст возможность сильно дискредитировать молодой советский режим в Германии. Вильгельм считает, что правительство Ленина в условиях интервенции армий союзников и русских белых армий, состоящих из верных царю солдат и казаков, долго не протянет. «Им скоро конец», — роняет он в ставке. Кроме того, в Германии боятся, что «бацилла революции», которой заразилась Россия, перекинется и на немцев.
Вильгельм имеет в виду восстановление монархии во главе с бывшим царем. Если у Николая это не получится, кайзер поставит на нем крест.
Свердлов явно пошел навстречу желанию Мирбаха и сказал, что распорядится доставить Николая в Москву.
После прибытия агента Свердлова в Тобольск Николай, которому Яковлев ничего не говорит о цели предстоящего переезда, догадывается, в чем дело. Жильяру он говорит: «Если дойдет до подписания мира, я скорее дам руку на отсечение, чем подпишу такую постыдную бумагу!».
В доме в Тобольске, где живет царская семья, царит беспокойство. Боятся, что Николая увозят на казнь.
Дети в отчаянии, они делятся этими опасениями. Александра оказывается в безвыходном положении: с одной стороны, она не хочет отпускать Николая одного, с другой — Алексей болен и не может ехать. Наконец, она решается сопровождать мужа вместе с дочерью Марией, тогда как старшие дочери и немногие слуги, а также Жильяр и врач останутся при Алексее. Второй врач, доктор Боткин, которого Николай уговаривает вернуться к своей семье, отказывается: «Я до конца жизни останусь при вас». «Но подумайте о своих детях!» — возражает Николай. «Мое место при вас, пока я жив», — настаивает Боткин.
Когда рано утром «поезд» из кошевок под усиленной охраной приходит в движение, Боткин еще раз оборачивается на освещенные окна домов, где стоят его дочь Татьяна и ее брат, чтобы бросить последний взгляд на уезжающего отца. Они последовали за ним в Тобольск, но оказались под домашним арестом и не могут сопровождать его. Старик протягивает руку и крестится в ту сторону.
У всех чувство, что больше они не увидятся. Николай тоже ощущает, что его конец близок, хотя его везут вроде бы в Москву. Детям он говорит, что надеется, что они больше не будут страдать. И добавляет, что уже простил своим убийцам. Когда розвальни скрываются во тьме, Жильяр возвращается в дом. Александра просила его сразу после их отъезда присмотреть за Алексеем. Войдя в комнату мальчика, Жильяр видит, как тот лежит в кровати, отвернувшись к стене: еще никогда на памяти воспитателя ребенок так горько не плакал.
После отъезда Николая Совет сводит счеты с теми, кто во время пребывания семьи бывшего царя в этом маленьком городке выказывал ей сочувствие. Так, епископа Тобольского, который, несмотря на запрет районного Совета, продолжал служить молебны за их здравие, живьем привязали к колесу парохода.
Николай не попал в Москву. В Омске путь оказался перекрытым, и его поезд последовал в противоположном направлении, в Екатеринбург. Свердлов распорядился после прибытия поезда в Екатеринбург поставить его под охрану Красной гвардии. Николая, Александру и их дочь Марию помещают в конфискованный Советом дом Ипатьева, который с этого момента называется «домом особого назначения». С самого начала именно в этом доме под контролем дружественного Москве екатеринбургского Совета намечается убийство царской семьи.
На просьбу Мирбаха Свердлов лишь беспомощно пожимает плечами. «В это бурное время, — вздыхает секретарь ЦК, — я, по существу, не властен над тем, что происходит в Сибири…».
С того момента, как бывший царь не нужен более для поставленной кайзером Вильгельмом цели, немцы утрачивают всякий интерес к его дальнейшей судьбе. Когда в конце июня, за две недели до убийства царской семьи, русские монархисты осаждают немецкого посла, чтобы он принял меры к спасению семьи, имеющей все-таки немецкое происхождение, Мирбах холодно отрезает:
«Царь находится в Екатеринбурге. Сейчас он в руках своего народа, — и, умывая руки (по выражению просителя), посол роняет, — горе побежденным! Если бы нас победили, мы были бы не в лучшем положении…». Неделю спустя Мирбаха убивают умеренные эсеры[155]. А еще менее чем через полгода кайзеру Вильгельму тоже приходится отречься от престола.
Итак, в апреле 1918 года в Москве принято решение о судьбе царской семьи. Однако до уничтожения Романовых Ленин производит несколько шахматных ходов, чтобы испытать реакцию общественности внутри и вне страны.
Ленин и Свердлов единодушны в отношении того, как поступить с семьей бывшего царя и еще находящимися в России представителями дома Романовых. Поэтому Советы требуют отдать бывшего царя и его жену под «народный суд», который приговорит обоих к смертной казни. Троцкий хотел бы использовать этот процесс в пропагандистских целях и транслировать его по радио на всю страну. Но из этого ничего не выходит[156].
Собранные при Керенском сведения о правлении Николая П кладутся в основу обвинения, как и показания на допросах бывших царских министров, которые все еще содержатся в Петропавловской крепости.
Время не терпит; бывшего царя следует как можно скорее доставить в недоступное для немцев место, тем более что военное положение ленинского правительства отчаянное: так называемая белая армия из патриотов-добровольцев, собравшихся на Дону под руководством генерала Алексеева и оказывающих сопротивление ленинской Красной Армии, уже захватили обширные территории на юге и северо-востоке страны[157]. Нельзя допустить, чтобы хоть один член царской семьи достался этим белым в качестве живого символа. Однако решение об убийстве принимается не только по этой причине: оно состоялось еще 12 апреля[158].
Екатеринбург был опорой Советов. Вряд ли какой-то другой регион был так широко охвачен большевистской пропагандой, как этот промышленный центр с многочисленным рабочим классом. Екатеринбургский районный Совет, послушный Свердлову, пользуется грозным орудием — ЧК. ЧК означает «Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией», и служащие в ней — отъявленные головорезы — занимаются очисткой страны от «враждебных революции элементов».
Председателем Уральского областного Совета был друг детства Свердлова Шая Исаакович Голощекин; Янкель Исидорович Вейсбарт (псевдоним Белобородов) был председателем Исполнительного комитета, а член исполкома Янкель, он же Яков Хаимович, Юровский — начальником местной ЧК[159]. Им всем Свердлов мог доверять. Как явствует из опубликованного позднее белыми обмена телеграммами между Екатеринбургом и Москвой, перечисленные лица действовали в строгом соответствии с указаниями Свердлова, согласованными с Лениным. Не случайно и то, что родственники Николая были убиты в Перми и Алапаевске, также подчинявшихся Уральскому Совету.
Свердлов не был лишен коварства, что видно из его обманных маневров: он водил немецкого посла Мирбаха за нос, утверждая, что бывшего царя скоро доставят в Москву, в то время как его везли в Екатеринбург. Замышляя убийство царской семьи, Свердлов сначала распорядился арестовать брата бывшего царя, Михаила. Его доставили в Сибирь и убили в Перми (вместе с тремя слугами, добровольно выехавшими с ним)[160]. В Москве Свердлов распускал слухи об убийстве царя; тем самым генеральный секретарь ЦК[161] проверял реакцию в стране и за рубежом и в то же время отвлекал внимание от жертв грядущей расправы — Николая и его семьи. Однако никакой реакции не последовало.
Других членов дома Романовых также вывезли в Сибирь. Среди них была проживавшая в Москве сестра бывшей царицы Елизавета Федоровна — после убийства своего мужа, великого князя Сергея Александровича, она постриглась в монахини и занималась благотворительностью. Ей предлагали бежать за границу, но она отказалась. Среди пытавшихся спасти ее был кайзер Вильгельм, который в молодости, в Германии, был ее горячим поклонником и до самого конца не мог простить, что она отвергла его, германского императора, и вышла замуж за русского. Теперь ее вместе с двоюродными братьями Николая, великими князьями Иваном Константиновичем, Сергеем Михайловичем, Константином Константиновичем, великим князем Владимиром Павловичем Палеем[162], одним слугой и одной монахиней отправили в Алапаевск близ Екатеринбурга, а после месяца заключения ночью вывезли на лесную поляну. Только Сергея Михайловича убили выстрелом в голову, когда он пытался броситься на убийц, а остальные подверглись мученической казни: их оглушили прикладами, сбросили в открытый шурф и забросали гранатами, но никто не умер сразу.
Один из крестьян наблюдал эту казнь издали и затем рассказал все белогвардейцам. До конца своих дней он читал молитвы над этой ямой. Потом он показал белым место казни. Голова Ивана Константиновича была повязана носовым платком Елизаветы Федоровны, которая до последнего дыхания пыталась помогать другим.
В Петрограде, в Петропавловской крепости, были расстреляны другие родственники Николая — великие князья Павел Александрович, Дмитрий Константинович, Николай Михайлович и Георгий Михайлович. Сестры бывшего царя, Ксения и Ольга, вместе с матерью находились в Украине, где Свердлов не мог их достать; затем они уехали за границу. До самой своей смерти Мария Федоровна не верила, что Николай убит, и все ждала, что он даст о себе знать.
Теперь доставлены в Екатеринбург остальные члены семьи — Ольга, Татьяна и Алексей — с частью сопровождающих. Путь лежит мимо Покровского, где жил Распутин до того, как попал в Петербург. Получилось так, что конвойные остановились сменить лошадей поблизости от его дома. Возможно, Александра, проезжая это место, вспомнила одно из мрачных пророчеств Распутина. На его предупреждение летом 1914 года, что война ввергнет Россию в беду, Николай на глазах у курьера порвал телеграмму. Или корявые строки, написанные Распутиным Александре в 1916 году, незадолго до его убийства: «Если со мной что случится или ты меня оставишь, не пройдет и полгода, как ты потеряешь корону, а твой сын умрет…». А если осуществится и это пророчество Распутина, как уже много раз сбывалось все, что он предвещал?
Сопровождавших царских детей Татищева, Долгорукова, Чемодурова и графиню Гендрикову сразу по прибытии в Екатеринбург отделяют от семьи и отправляют в тюрьму. Все они были расстреляны*. Татищев, предок которого двести лет назад основал город Екатеринбург, предчувствует, что не выберется живым из Сибири. Он говорит Жильяру: «Я не боюсь конца, молюсь только о том, чтобы меня не отдалили от государя и его семьи».
Жильяра и английского учителя Гиббса, которые хотят вернуться к царской семье, не пускают к ней, но, как иностранных подданных, оставляют в живых. Жильяр пытается прибегнуть к заступничеству, обращаясь к английскому и шведскому консулам в Екатеринбурге (французский находился в отпуске), напирая на то, что их ждет насильственная смерть. Те только качают головой: «Разве с ними что-то должно случиться?».
Жильяру и Гиббсу удается в последний раз пройти мимо строго охраняемого дома, где содержится царская семья. Они видят, как поваренка и матроса Нагорного, дядьку Алексея, сажают в машину. Нагорный протестовал против того, что часовые отобрали у Алексея икону, у которой он молится на ночь. Тем самым Нагорный подписал себе смертный приговор, вскоре его расстреляли в тюрьме. Когда его увозят, Жильяр, Гиббс и врач Деревенько, единственный, кто поддерживает связь между царской семьей и внешним миром, проходят мимо Ипатьевского дома. Нагорный ни словом, ни жестом не показывает, что узнал их, чтобы не подвергать опасности, и молчит, пока машина не скрывается за углом. Жильяр впоследствии пишет, что никогда не забудет этот взгляд.
Сам он, не допускаемый больше к царской семье, но остававшийся на свободе, отправился в Тюмень, уже занятую белыми и управляемую генералом Колчаком (бывшим адмиралом Черноморского флота)[163]. Когда белая армия несколько дней спустя вошла в Екатеринбург, Ипатьевский дом, где находилась царская семья, оказался пустым. Вид разоренных комнат и подвала с пулевыми пробоинами и пятнами крови позволял предположить худшее.
Для выяснения судьбы царской семьи Колчак назначил следователя; его преемник, прокурор Соколов[164] на многие месяцы погрузился в кропотливую работу, чтобы установить обстоятельства гибели последнего царя и его семьи и местонахождение их останков. Идентификация и упорядочение найденных в доме доказательств была возможна только с помощью Жильяра и Гиббса.
Члены Екатеринбургского Совета, чекисты и участники расстрела бежали перед падением Екатеринбурга. Поэтому удалось разыскать и схватить лишь отдельных причастных к убийству лиц. На основании их показаний картина гибели царской семьи прояснилась; с помощью крестьян удалось также найти лесную поляну близ деревни Коптяки, где останки семьи были сброшены в шахту.
Комендант «дома особого назначения» Юровский оставил машинописный документ, нечто вроде протокола. Там описаны все детали казни вплоть до уничтожения следов, а также мер, принятых для того, чтобы тела нельзя было найти и опознать. Фамилии участников он вписал от руки. По политическим соображениям Юровский не дал этому документу официального хода (об исполнении казни он донес своим начальникам в Москву шифрованной телеграммой); после смерти Юровского документ хранился у его сына, который скончался в 1991 году в Ленинграде, переименованном в том году снова в Петербург[165].
Поэтому в мире распространялись всевозможные мистификации и версии убийства царской семьи, в том числе о якобы уцелевших жертвах бойни. В начале девяностых годов в Москве появились публикации, имеющие целью реабилитировать первое Советское правительство, несмотря на несомненно доказанную причастность Ленина и Свердлова к расправе над семьей царя. Вместо этого предпринимались попытки возложить всю вину на Екатеринбургский Совет, который действовал якобы самочинно (что опровергается приводимыми здесь документами), или приводились показания мнимых свидетелей, которые видели отдельных членов семьи в Сибири после момента убийства. Как ни удивительно, эти бессмысленные попытки оправдания и в наше время находят поддержку в некоторых западных публикациях. Дело в том, что обвиняемый в убийстве комиссар действовал с санкции Московского ЦК и Свердлова. Это подтверждает телеграмма, найденная после бегства областного Совета на екатеринбургском телеграфе.
Начальник ЧК, образованный часовщик Янкель Юровский, приступил к исполнению приказа после основательной подготовки. Он был одним из доверенных лиц нового Советского правительства в Екатеринбурге, где сделал политическую карьеру благодаря своей дружбе со Свердловым. Не случайно дорогое кольцо одной из великих княжен вскоре после убийства оказалось на руке сестры Троцкого. Значительная часть вещей и ценностей убитых, которыми не успел распорядиться Юровский, досталась участникам расстрела, которые устроили целый склад, как показывает опись фонда Соколова.
Юровский тщательно отобрал двенадцать человек в отряд особого назначения. Награду за исполнение приказа им выдали заранее. В убийцы пошли главным образом чекисты, среди которых было много военнопленных. Кроме винтовок и штыков, членам отряда выдали наганы. Сам Юровский вооружился двумя пистолетами — «кольтом» и «маузером» (позднее они демонстрировались в Политехническом музее в Москве, директором которого Свердлов назначил Юровского после преступления; сейчас, правда, их убрали)[166].
На собрании отряда особого назначения было определено, кто и как будет стрелять. Убийство бывшего царя и наследника цесаревича Юровский взял на себя. После этого стрелки открывали огонь в определенной последовательности: сначала в царицу, затем во врача, в дочерей… Некоторые русские на этом собрании отказались стрелять в великих княжен. Видимо, поэтому убить их досталось чекистам нерусского происхождения. Это очевидно не только из фамилий убийц, но и из показаний арестованных впоследствии русских, что некоторые из членов отряда не говорили по-русски. В Ипатьевском доме были найдены газеты да немецком языке, явно принадлежавшие германским или австрийским пленным (в том числе венграм). Примечательно и изречение, написанное на стене помещения, где произошло убийство.
Список убийц из отряда особого назначения: Имре Надь, Хорват Лаонс, Ансельм Фишер, Исидор Эдельштейн, Эмиль Фекете, Виктор Грюнфельд, Андраш Верхази,[167] Сергей Ваганов, Павел Медведев, Никулин и комендант Янкель Юровский.
Часовых в Ипатьевском доме и вокруг него по указанию Свердлова сменили. Нельзя было рисковать, что кто-то из них вдруг придет на помощь царской семье.
У часовых на улице отобрали оружие и приказали не реагировать на выстрелы. Посты в соседних года домах либо сняли совсем, либо отпустили на вечер. В день убийства малолетнего поваренка Седнева прогнали из дома. Для отвлечения внимания было заказано большое количество продуктов, якобы для царской семьи. На самом деле запасы предназначались отряду особого назначения. В дом Ипатьева послали женщин вымыть полы. Позднее они говорили следователю, что великие княжны им помогали. Бывшая царица держалась гордо и сдержанно и производила тяжелое впечатление. Царь, по словам одного из часовых, оставался спокойным и дружелюбным; борода у него заметно поседела.
Семья будто не замечала приготовлений к расстрелу — просто атмосфера стала более враждебной с момента, когда Юровский сделался комендантом дома. Они, правда, удивились, почему убрали Седнева, но поверили объяснениям. В принципе семья давно была готова к насильственной смерти и черпала силы в своей сплоченности и набожности. В молитве, записанной на клочке бумаги, старшая дочь Николая Ольга просила «терпения вынести предстоящее» и «сверхчеловеческих сил, чтобы молиться за своих палачей».
Одна из последних дневниковых записей Николая свидетельствует о том, что он не догадывался о близости конца. Все его мысли направлены на здоровье сына Алексея, лежащего с компрессами в постели: «Алексей принял первую ванну после Тобольска…». Вскоре Николаю показалось странным, что на окнах комнат, занимаемых его семьей, поставили решетки. В дневнике читаем:
«Сегодня без предупреждения поставили решетки на наши окна. Этот Юровский мне нравится все меньше».
В полночь с 16 на 17 июля 1918 года семью разбудили. Надо немедленно собрать вещи, сказали им. Через полчаса семья готова к отъезду. Алексей так крепко спит, что Николай несет его на руках. Всех отводят в подвал. Семья ждет. Через некоторое время Николай просит стул для царицы. Приносят стулья, на них садятся супруги — Николай с Алексеем на руках. Все остальные — четыре дочери, доктор Боткин, Алексей Трупп, горничная Анна Демидова и повар Харитонов — стоят позади царской четы.
Внезапно врываются чекисты.
«Нам приказано расстрелять вас!» — объявляет Юровский и без всякой паузы спускает курок.
«Царь привстал и хотел что-то сказать, — показывал позднее на допросе Медведев, — он закрывал семью своим телом и смотрел на Юровского. Левую руку он протянул в сторону царицы, правой еще поддерживал Алексея. Юровский прицелился сначала в царя, потом в Алексея. Царь свалился на пол. После этого все открыли огонь, сначала в царицу и доктора Боткина. Дочери, видя, как на их глазах убили родителей, разрыдались. Одна из них успела наскоро перекреститься, прежде чем ее настигла пуля. Наконец, застрелили Труппа, Харитонова и Демидову. Последняя прожила дольше всех, потому что держала подушку, приготовленную царице в дорогу; пули отскакивали от нее, а она бегала с визгом. Наконец, ее прикончили штыками. В Анастасию стреляли много раз, потому что она еще двигалась; наконец, ее искололи штыками, и она перестала подавать признаки жизни. Алексей потерял сознание, затем пришел в себя и застонал. Юровский схватил его за голову и выстрелил в ухо. Его собаку забили прикладами…»[168]
Николай погиб на пятидесятом году жизни вместе со всей семьей. Его отношение к предстоящей смерти, в каком бы виде она ни наступила, видно из письма старшей дочери Ольги. Она писала подруге незадолго до расстрела:
«Отец просил меня сказать всем, кто остался ему верен, и всем, на кого это еще может подействовать, что они не должны мстить за него: он всем простил и молится за всех; они не должны мстить и за себя; им необходимо подумать, что таким образом зло, царящее в мире, только прибавится. И потому нельзя злом победить зло, только любовью…».
Имре Надь был среди австро-венгерских военнопленных, которые поступили на службу в ЧК. Родился в Капошваре в 1898 году. Попав во время первой мировой войны в плен, он вместе с Белой Куном вступил в коммунистическую партию и затем в Красную Армию. Воевал в 1-м Камышловском полку интернациональных бригад[169] и оставался в Советской России до 1921 года. Вместе с несколькими другими венграми принимал участие в расстреле царской семьи. Позднее входил в состав венгерского Советского правительства. При диктатуре Хорти эмигрировал в СССР. В 1944 году вернулся в Венгрию и занимал высокие партийные и государственные посты. После смерти Сталина и децентрализации советского блока Надь стал премьер-министром вместо Ракоши и проводил либеральный курс, пока группа Ракоши в 1955 году не свергла его. Во время венгерского восстания 1956 года Надь снова возглавил правительство и проводил идеи социализма, окрашенного в национальные цвета. Свергнут 4 ноября 1956 года в результате интервенции советских войск. Скрывался в югославском посольстве в Будапеште. Когда вышел из убежища, был схвачен и после тайного суда в Румынии расстрелян.