Из Москвы мне привезли небольшой перочинный ножичек с костяной ручкой и двумя зеркальными лезвиями. Одно лезвие побольше, другое — поменьше. На каждом — ямочка, чтобы зацеплять ногтем, когда нужно открыть. Пружины новые, крепкие: попыхтишь, прежде чем откроешь лезвие. Зато обратно — только немного наклонишь, так и летит лезвие само, даже ещё и щёлкнет на зависть всем мальчишкам. Отец наточил оба лезвия на камне, и ножик превратился в бесценное сокровище. Например, нужно срезать ореховую палку. Нагнёшь лозу, выглядишь то место, где самый изгиб, приставишь к этому месту ножичек — и вот уже облегчённо раздалась древесина, а лоза висит почти что на кожице. Может быть, не все мне поверят, но палку толщиной с большой палец я перерезал своим ножичком с одного раза, если, конечно, взять поотложе, чтобы наискосок.
Вырезывание свистка требовало, напротив, тонкой работы. И тут особенно важной была острота. Тупым ножом изомнёшь всю кожицу, измочалишь, дырочка получится некрасивая, мохнатая по краям. Какой уж тут свист, одно шипение! Из-под моего ножичка выходили чистенькие, аккуратные свистки.
С первого сентября открылось ещё одно преимущество моего ножа. Даже сам учитель Фёдор Петрович брал у меня ножик, чтобы зачинивать карандаши. Неприятность как раз и произошла на уроке, при Фёдоре Петровиче. Мы с Юркой решили вырезать на парте что-нибудь вроде буквы «В» или буквы «Ю» (теперь, во втором классе, мы уже знали все буквы), и я полез в сумку, чтобы достать ножичек.
Рука, не встретив ножичка в привычном месте, судорожно мыкнулась по дну сумки, заметалась там среди книжек и тетрадей, а под ложечкой неприятно засосало, и ощущение непоправимости свершившегося холодком скользнуло вдоль спины. Забыв про урок и про учителя, я начал выворачивать карманы, шарить в глубине парты, полез в Юркино отделение, но тут Фёдор Петрович обратил внимание на мою возню и мгновенно навис надо мной во всём своём справедливом учительском гневе.
— Что случилось, почему ты под партой? (Значит, уж сполз я под парту в рвении поисков.) Встань как следует, я говорю!
Наверно, я встал и растерялся, и, наверно, вид мой был достаточно жалок, потому что учитель смягчился.
— Что случилось, можешь ты мне сказать?
— Ножичек у меня украли… который из Москвы.
Почему я сразу решил, что ножичек украли, а я не сам его потерял, неизвестно. Но для меня сомнений не было: конечно, кто-нибудь украл — все ведь завидовали моему ножу.
— Может, ты забыл его дома? Вспомни, подумай хорошенько.
— Нечего мне думать. На первом уроке он у меня был, мы с Юркой карандаши чинили… А теперь нету…
— Юрий, встань! Правда ли чинили карандаши на первом уроке?
Юрка покраснел как варёный рак. Ему-то наверняка не нравилась эта история, потому что сразу все могли подумать на него, раз он сидит со мной рядом на одной парте. Про карандаши он честно сознался: «Чинили».
— Ну хорошо, — угрожающе произнёс Фёдор Петрович, возвращаясь к своему столу и оглядывая класс злыми глазами. — Кто взял нож, подними руку.
Ни одна рука не поднялась. Покрасневшие лица моих товарищей по классу опускались всё ниже под взглядом учителя.
— Ну хорошо! — Учитель достал список. — Барсукова, встать! Ты взяла нож?
— Я не брала.
— Садись. Воронин, встать! Ты взял нож?
— Я не брал.
— Садись.
Один за другим вставали мои товарищи по классу, которых теперь учитель (а значит, вроде бы и я с ним заодно) хотел уличить в воровстве. Они вставали в простеньких деревенских платьишках и рубашонках, растерянные, пристыжённые; их ручонки, не привыкшие к обращению с чернилами, были все в фиолетовых пятнах. Каждый из них краснел, когда вставал на окрик учителя, каждый из них отвечал одно и то же:
— Я не брал.
— Ну хорошо, — в последний раз произнёс Фёдор Петрович. — Сейчас мы узнаем, кто из вас не только вор, но и ещё и трус и лгун. Выйти всем из-за парт, встать около доски!
Всех ребятишек, кроме меня, учитель выстроил в линейку около классной доски, и в том, что я остался один сидеть за партой, почудилась мне некая отверженность, некая грань, отделившая меня ото всех, грань, которую перейти мне потом, может быть, будет не так просто.
Первым делом Фёдор Петрович стал проверять сумки, портфелишки и парты учеников. Он копался в вещичках ребятишек с пристрастием; и мне уж в этот момент (не предвидя ещё всего, что случится потом) было стыдно за то, что я невольно затеял всю эту заварушку.
Прозвенел звонок на перемену, потом снова на урок, потом снова, но теперь не на перемену, а идти домой, — поиски ножа продолжались. Мальчишки из других классов заглядывали в дверь, глазели в окна:- почему мы не выходим после звонка и что у нас происходит. Нашему классу было не до мальчишек.
Тщательно обыскав все сумки и парты, Фёдор Петрович принялся за учеников. Проверив карманы, обшарив пиджачишки снизу (не спрятал ли за подкладку), он заставлял разуваться, развёртывать портянки, снимать чулки и, только вполне убедившись, что у этого человека ножа нет, отправлял его в другой конец класса, чтобы ему не мог передать пропавшее кто-нибудь из тех, кого ещё не обыскали.
Постепенно народу около доски становилось всё меньше, в другом конце класса всё больше, а ножичка нет как нет!
И вот что произошло, когда учителю осталось обыскать трёх человек. Я стал укладывать в сумку тетради и книжки, как вдруг мне на колени из тетрадки выскользнул злополучный ножичек. Теперь я уж не могу восстановить всего разнообразия чувств, нахлынувших на меня в одно мгновение. Ручаться можно только за одно — это не была радость от того, что пропажа нашлась, что мой любимый ножичек с костяной ручкой и зеркальными лезвиями опять у меня в руках. Напротив, я скорее обрадовался бы, если бы он провалился сквозь землю, да, признаться, и самому мне в то мгновение провалиться сквозь землю не показалось бы самой большой трагедией.
Между тем обыск продолжался, и мне, прожившему на земле восемь лет, предстояло решить одну из самых трудных человеческих психологических задач.
Если я сейчас не признаюсь, что ножик нашёлся, всё для меня будет просто. Ну, не нашли — и не нашли. Может, его кто-нибудь успел спрятать в щель, за обои, в какую-нибудь дырочку в полу. Хватает щелей в нашей старой школе. Но, значит, так и останется впечатление, что в нашем классе учится воришка. Может быть, каждый будет думать на своего товарища, на соседа по парте.
Если же я сейчас признаюсь… О, подумать об этом было ужасно!.. Значит, из-за меня понапрасну затеялась вся эта история, из-за меня каждого из этих мальчишек и девчонок унизительно обыскивали, подозревали в воровстве. Из-за меня их оскорбили, обидели, ранили. Из-за меня, в конце концов, сорвались уроки… Может быть, им всё-таки легче думать, что их обыскивали не зря, что унизили не понапрасну?
Наверно, не так я всё это для себя сознавал в то время. Но помню, что провалиться сквозь землю казалось мне самым лёгким, самым желанным из того, что предстояло пережить в ближайшие минуты.
Встать и произнести громко: «Ножичек нашёлся» — я был не в силах. Язык отказывался подчиниться моему сознанию, или, может, сознание недостаточно чётко и ясно приказывало языку. Потом мне рассказали, что я, как лунатик, вышел из-за парты и побрёл к доске, к учительскому столу, вытянув руку вперёд. На ладони вытянутой руки лежал ножичек.
— Растяпа! — закричал учитель (это было его любимое словечко, когда он сердился). — Что ты наделал!.. Вон из класса! Вон!..
Потом я стоял около дверей школы. Мимо меня по одному выходили ученики. Почти каждый из них, проходя, задерживался на секунду и протяжно бросал:
— Эх, ты!..
Вот прошёл Валька Грубов и сказал: «Эх, ты!..»; вот прошёл Юрка Семионов и сказал: «Эх, ты!..»; вот прошла Катька Барсукова и сказала: «Эх, ты!..»
Не знаю, почему я не бежал домой, в дальний угол сада, где можно было бы в высокой траве отлежаться, отплакаться вдалеке от людей, где утихла бы боль горького столкновения неопытного мальчишечьего сердца с жизнью, только ещё начинающейся.
Я упрямо стоял около дверей, пока мимо меня не прошёл весь класс. Последним выходил Фёдор Петрович.
— Растяпа! — произнёс он снова злым шёпотом. — Ножичек у него украли… Эх, ты!..