Каждый день перепрыскивали дожди. В конце концов земля так напиталась водой, что не брала в себя больше ни капли влаги. Вот почему, когда образовалась в небе широкая, тёмная прореха и оттуда хлынула обильная, по-летнему тёплая вода, наша тихая мирная речка сразу начала вздуваться и пухнуть. По каждому оврагу, по каждой канаве наперегонки, перепрыгивая через корни деревьев, через камни, мчались ручьи, словно у них была единственная задача — как можно быстрее домчаться до речки и принять посильное участие в её разгуле.
Дождь стегал верёвками по спинам всех ручьёв и потоков, подхлёстывая их. Чем сильнее, чем звучнее стегал дождь, тем азартнее, тем проворнее мчались бесчисленные потоки.
Над самой землёй, так примерно на полметра, стоял седой дым. Крупные капли дождя разбивались о землю, превращаясь в пыль и мельчайшие брызги. Точно такой же седой дым виднелся над каждой кровлей. Повсюду, уверенно наполнив окрестности, устойчиво держался ровный напряжённый шум. Время от времени резко и оглушительно ударял гром. Было странно слышать его, потому что всё небо было серое и ровное, ненастное, а не грозовое, когда чёрная синева и ветер и все знают, что это сейчас пройдёт.
Дождь лил в безветрии, из однотонного студенистого неба. Казалось, не будет теперь ему ни конца ни края. Меньше всего можно было ждать ударов грома, тем не менее удары были, и каждый удар, как бичом, похлёстывал и без того взбесившийся дождь.
Шум стоял всю ночь. К утру стало тихо. Только обильно капало с деревьев, а если очень чутко прислушаться, то и с трав.
Дождь прошёл, а у реки начиналось самое гуляние. Никогда, при самом дружном таянии самых глубоких снегов, не было на нашей реке такого разлива, такого водополья, как теперь. Река немедленно сорвала и унесла с собой все лавы, подняла всё, что лежало на её летних, казавшихся безопасными, берегах; дрова так дрова, брёвна так брёвна, копны сена так копны сена, мусор так мусор. Выйдя из берегов, она залила где луга, а где и поле зелёного овса, золотой уже ржи, белой цветущей гречихи. В деревушках, что стоят пониже, она подобралась к огородам.
В Останихе у реки притулились на берегу бани, этакие покосившиеся избушки на курьих ножках. Теперь над водой оставались только крыши этих бань, и все ждали, что их в нужную минуту приподнимет и понесёт.
Но всё же речка наша слишком мала, чтобы даже в такое половодье всерьёз навредить людям. Допустим, разыграется в избе котёнок, ну, сорвёт занавеску, ну, разобьёт стакан или вазу, ну, что ещё он может набедокурить? Всё-таки котёнок, а не слон, не медведь и не тигр.
Напротив, всем было интересно поглядеть на такую необыкновенную для наших мест воду. Одни говорили: «Вот бы всегда у нас была такая река!» Старики вспоминали, когда — пятьдесят или семьдесят лет назад — они видели такую воду. Старушки причитали: «Одну ночь лил, а что сотворилось! А если бы сорок дней и сорок ночей — вот и был бы потоп!..»
Мальчишки бегали возле самой воды и глядели, как комбайнер Анатолий Ламанов шарит намёткой в надежде поймать голавля или щуку.
Я взял палку и пошёл вдоль по берегу, не думая ни о чём, любуясь воистину необыкновенным зрелищем.
Высокие ольховые кусты теперь выглядывали одними макушками. Видно было, как вода пригибает кусты в одну сторону по своему течению, а они пружинят, стараются выпрямиться, пользуясь малейшим послаблением мутных струй, и оттого беспрерывно покачиваются, кланяются, как заведённые.
Старую ветлу затопило по самую крону. По её ветвям сновали, тревожно и жалобно крича, разнообразные пичужки. Наверное, немало уютных обжитых гнёзд (по времени так и с птенцами) залило этой водой.
В одном месте я остановился, засмотревшись на завертину. Вода в этом месте ударялась о загнутый берег, ходила кругами. По краю завертины движение воды было медленное, как бы ленивое, но ближе к середине оно всё убыстрялось и убыстрялось, образуя, наконец, водяную вертящуюся яму, в которую неудержимо тянуло всё, что проплывало мимо: солому, сено, щепки и даже пузыри, рождающиеся там, где вода расчёсывалась ветвями затопленных деревьев.
До моего слуха стал доноситься однообразный слабенький писк, настолько слабенький, что сначала я хоть и слышал его, но как-то не обращал внимания, как-то он не мог «допищаться» до меня. Может быть, спутывался сначала с писком и щебетанием птиц, а потом уж и выделился, чтобы завладеть вниманием.
Я прислушался и понял, что пищит не одно существо, а сразу несколько и что пищат они где-то очень близко, чуть ли не у моих ног.
Сделав несколько шагов по берегу, я прислушался ещё раз и тут увидел у носка моего, самому мне показавшегося огромным, резинового сапога крохотную ямку, оставленную некогда коровьим копытом. В ямке, сбившись в клубочек, барахтались крохотные существа, беспомощные, как все детёныши.
Детёныши были величиной со взрослых мышей, или, лучше сказать, с кротов, потому что больше походили на них окраской своих мокреньких шубок. Их копошилось там штук шесть, причём каждый старался занять верх, так что они вслепую всё время перемешивались клубочком, попирая и топча наиболее слабеньких.
Ямка находилась как раз на границе земли и воды. Но вода продолжала неумолимо подниматься. Она скопилась холодной лужицей на дне убежища, где два слепеньких существа лежали не двигаясь, то ли захлебнувшись, то ли их затоптали в слепой борьбе за существование их же «братишки» и «сестрёнки».
Мне захотелось узнать, чьи это детёныши, и я стал оглядываться. Из-за верхушки ольхи, судорожно, непрерывно загребая лапками, чтобы удержаться на одном месте (течение сносило её), глядела на меня своими чёрными бусинками выхухоль. Встретившись со мной глазами, она быстро, испуганно поплыла в сторону, но невидимая связь с коровьим копытцем держала её, как на нитке. Поэтому поплыла выхухоль не вдаль, а по кругу. Она вернулась к ольховому кусту и снова стала глядеть на меня, без устали гребя на одном месте.
Копытце при нормальной высоте воды было далеко от берега. Значит, можно было предположить, что мать, когда вода хлынула в нору, сумела перетащить детёнышей на сухое высокое место. Скорее всего, копытце было не первым убежищем. Но все предыдущие тоже заливало водой, как залило тёплую сухую нору, как зальёт через четверть часа и это студёное, с лужицей на дне копытце.
Выхухоль держалась на воде метрах в двух от меня, что невероятно для этого крайне осторожного, крайне пугливого зверька. Это был героизм, это было самопожертвование со стороны матери, но иначе не могло и быть: ведь детёныши кричали так тревожно и так настойчиво.
Я наконец ушёл, чтобы не мешать матери делать своё извечное дело — спасать своих детей. Может быть, она перетащит их ещё на новое место, и хоть снова начинается дождь, и в конце концов вряд ли её детёныши выйдут целыми из этой передряги, как уж не вышли те двое, что лежат на дне ямки, — живой думает о живом.
Я шёл домой. Я старался вообразить бедствие, которое по масштабу, по неожиданности, по разгулу и ужасу было бы для нас, как этот паводок для бедной семьи зверушек, когда пришлось бы точно так же тащить детей в одно, в другое, в третье место, а они гибли бы в пути от холода или от борьбы за существование, и кричали бы, и звали бы нас, а мы не имели бы возможности к ним приблизиться.
Перебрав всё, что подсказывало воображение, я остановился на самом страшном, но и на самом вероятном, на самом возможном человеческом бедствии. Название ему — война.
Дождь усиливался с минуты на минуту, он больно сек меня по лицу и рукам. На землю спустилась чёрная, ненастная ночь. В реке по-прежнему прибывала вода.
В небе, выше дождя, превыше ночной темноты, так, что едва доносился звук, неизвестно куда и неизвестно откуда летели птицы, созданные из огня и металла.
Если бы они и могли теперь взглянуть со своей высоты на землю и на меня, идущего по ней, то я им показался бы куда мельче, куда микроскопичнее, чем полчаса назад казались мне слепые, озябшие детёныши выхухоли, лежащие на самом краю земли и стихии.