Иногда случается (и деревенские люди это хорошо знают), что овца, объягнившись, не принимает вдруг одного, своего же ягнёнка. В то время как два уверенно и требовательно лезут к её живительному, горячему, жирному материнскому молоку, бесцеремонно толкаясь мордочками в чёрное вымя, третий оказывается отверженным с первых же минут своего на этом свете существования. Овца бьёт его лбом, отталкивает и, конечно, в конце концов забивает насмерть, если не вмешается человек.
Тут уже всё зависит от хозяйки. Есть у неё время возиться с отверженным — возьмёт в избу, нет времени — оставит с овцой, то есть, по существу, обречёт на гибель.
Мне было лет пять, а может быть, три года, сейчас гадать трудно, достаточно сказать, что я был тогда очень маленьким. Невозможно и уточнить для себя, потому что никто из родных не помнит этого случая. Для них он был обыкновенный, будничный случай. Если всё запоминать, голова лопнет.
Итак, я был очень маленький, когда в нашем хозяйстве произошло это событие: овца принесла трёх ягнят и одного почему-то не приняла. Говорят, нельзя дотрагиваться до ягнёнка человеческими руками, пока мать не обнюхает своё потомство. Если же дотронуться, взять в руки раньше времени — вот и получается эта странность.
Ягнёнок дрожал мелкой дрожью и валился с ножек, когда его внесли в избу и опустили на пол. Тотчас я тоже оказался на четвереньках. Малыши чувствуют друг друга. Котята или щенки охотнее играют с детьми, чем со взрослыми.
Но ягнёнку было пока не до игры. Его крохотные чёрненькие копытца скользили по полу, а в ногах не было никакой силёнки. Ведь он, как народился, не выпил ещё ни грамма молока, — откуда же взяться силёнкам?
Моя мать налила в чайное блюдце тёпленького молочка, окунула в молоко свой, весь в коричневых трещинах, палец и хотела, чтобы ягнёнок с её пальца начал пить молоко. Но палеи Ягнёнку не нравился. Чёрные шёлковые ворсинки на его рыльце измочились в молоке, в рот же не попало ни капли.
— Видно, ничего не выйдет, — вздохнула мать, — Видно, уж не жилец!..
Но тут, независимо от своего сознания, я решительно вмешался в судьбу ягнёнка. Оружие у меня в его защиту было одно — я заревел так горько, как только мог.
Мать открыла маленький деревянный сундучок, в котором у неё хранились нитки, иголки, пробки, тряпочки, напёрстки, пуговицы и прочая домашняя галантерея. Покопавшись на дне сундучка, она достала красную резиновую соску, оставшуюся, наверное, ещё от моего первоначального возраста и не выброшенную в своё время в силу врождённой крестьянской бережливости: авось когда-нибудь пригодится! Вот и пригодилась.
Я внимательно наблюдал, как мать накалила на спичке конец иглы и раскалённым концом прожгла в соске маленькую чёрную дырочку.
Соску мы надели на бутылку, ну, а в бутылку, не трудно догадаться, налили тёпленького молочка.
Ягнёнок не хотел брать и соску. Опять чёрное рыльце его запачкалось молоком.
— Если бы котёнок, тот хотя бы облизался, — рассуждала мать. — Всё бы капелька попала, а там, глядишь, и понравилось бы. Этот и не оближется.
Мать махнула на всё рукой (ей нужно было куда-то по хозяйству), и судьба беспомощного, в мелких шёлковых завитушках существа вместе с бутылкой молока перешла в мои руки. Мы остались в избе вдвоём, два малыша. Могли ли мы не договориться?
Полдня я настойчиво преследовал ягнёнка, беспрерывно держа соску у его рыльца и размазывая молоко по самым губам. Наконец как-то так получилось, что соска всё-таки попала к нему в рот, и он, как бы навёрстывая всё упущенное, жадно, без передышки, захлёбываясь, закрыв глазёнки, чмокая, начал пить. Временами соска слипалась, склеивалась, приходилось встряхивать молоко, чтобы оно опять обильно текло в соску. Но ягнёнок уже не хотел выпускать изо рта и слипшуюся резинку. Поворот от смерти к жизни был совершён.
Наши жизни были рассчитаны по-разному. Мне предстояло прожить несколько десятилетий. А ему, значит, гораздо меньше. Иначе почему же я оставался всё таким же, а мой четвероногий приятель рос не по дням, а по часам. Теперь он не поскальзывался на своих слабеньких, не гнущихся в коленках ножках, а, напротив, скакал и дурачился как только умел. Особенно он любил подпрыгнуть сразу четырьмя ножками на одном месте, а потом уж мчаться, стуча копытцами.
Прыгнуть на лавку, с лавки на стол, со стола опять на пол, с пола на лежанку, с лежанки на табуретку, с табуретки на сундук, с сундука на подоконник — всё это было ему нипочём.
Звали мы его Бишка. Но откликался он на свою кличку, только если звал я, его постоянный, единственный поилец и кормилец.
Когда я спал, Бишка сильно скучал без меня. Это понятно. Интересно только, как он мог узнавать то мгновение, когда я спускал с кровати на пол свои босые ножонки. Не медля ни одной секунды, Бишка мчался через всю избу ко мне за перегородку и с разбегу ударял кудрявым лбишком в мои колени, как бы упрекая и наказывая за то, что я долго сплю. Стукнет в мои колени, отскочит подальше, разбежится и ещё раз стукнет.
Своеобразные ласки Бишки не досаждали мне в первое время. Но вот у него на лбу появились вроде бы как два ореха. Потом орехи эти заострились, загнулись назад и вскоре превратились в крепкие, изящные рожки.
Тут уж, заслышав стук копыт, мне приходилось прятать ноги, подбирая их под себя или впрыгивая на кровать. Но всё равно не убережёшься, и временами я носил на коленках хоть и слабенькие, но синяки. Впрочем, чего не вытерпишь от хорошего друга.
Нашёл я в рожках и преимущество — можно было привязывать к ним красную тряпочку, что, несомненно, украшало и облагораживало Бишку.
Однажды утром, проснувшись, я, по обыкновению, спустил ноги с кровати на пол. Однако знакомого и нетерпеливого топота не послышалось. Скорее я сунул ноги в валенки (дело было перед рождеством) и пошёл узнать, что там такое случилось. Уж не выбежал ли Бишка ненароком на улицу? Простудится. Вон какой мороз, вон какие узорные листья на окнах!
Я побежал к порогу — и остолбенел. На пороге лежала Бишкина голова. Глаза закрыты, язык прикушен оскалившимися зубами, на чёрной шёрстке красная кровца. Я, конечно, и не подумал бы и не поверил бы, что это именно Бишкина голова (были ведь на дворе и другие барашишки), но ленточку, ленточку-то я своими руками привязал к его рожкам. Ленточка была на месте, не было самого только Бишки. И то, что его никогда не будет, не могло уместиться в моём маленьком, несовершенном сознаньице. Потом я вдруг представил, как ему отрезали голову, и покатился по полу в безутешных слезах.
Впрочем, последовательности не было в моих поступках или я ещё не умел связывать явления одно с другим. Отплакавшись и успокоившись, вместе с матерью я вечером разбирал кости на студень, выискивая бабки, в которые потом играл, не вспоминая при этом моего бедного недолговечного приятеля.