Колэн знал, — что его подбили. Под ним, кувыркаясь, падал на землю «мессершмитт», оставляя за собой длинную ленту черного дыма. «Все-таки дал, ему, подлецу», — думал Колэн. Но и «подлец» зацепил его. Ко-, лэн был ранен в голову. Если не считать того, что кровь заливала_ глаза, это его не особенно беспокоило. А, вот «як» пострадал серьезно. Но не могло быть и речи о том, чтобы не садиться, вернее, чтобы не попытаться сесть. Колэн еще раз вытер кровь с лица и начал маневр. «Так или иначе, одного я сбил, — думал он. — Я хочу вернуться и рассказать им об этом. И я не дам пустить с молотка мои вещи».
Указатель давления масла стоял на нуле, температура воды была более ста градусов. Мотор начал сифонить и стучал все сильнее и сильнее. До аэродрама оставалось пятнадцать километров, лететь надо было через лес. Нет, это невозможно при высоте восемьсот метров и при тысяче шестистах оборотах мотора!. Колэн наметил себе полоску земли, где не было заметных препятствий, развернул самолет навстречу ветру, затянул ремни и, даже не пьигаясь выпустить шасси, выключил то, что осталось от мотора.
Земля была в опасной близости. Виднелась деревушка. «Какие смешные, крохотные домишки», — поду* мал он. Это было его последней отчетливой мыслью перед тем, как он посадил самолет на брюхо.
Здесь, где сейчас расстилался поистине лунный пейзаж — изрытая снарядами земля, взъерошившаяся странными скелетами домов и обгоревшими деревьями, торчавшими из желтой травы, — когда-то была деревня. Здесь стояли дома и жили люди, в палисадниках, огороженных невысокими деревянными заборчиками, цвели подсолнухи; крестьяне собирали на огороде огурцы и, когда приходила пора, первую землянику. Здесь раньше была деревня: мужчины, женщйны, много детей, кудахтанье кур, дождь, солнце, житейские истории, ссоры, работа — много работы; построили новый коровник, приехала учителъница-москвичка, правда, очень похожая на здешних девчат… А кругом шумели возделанные поля…
Самолет Колэна с заклинившимся мотором сел на брюхо. Над этим всеобщим запустением не было слышно его гула. «Одним скелетом стало больше. Я сел на кладбище», — подумал Колэн. Он, пошатываясь, вылез из кабины. Кровь пошла сильнее. Перед ним по другую сторону лужи, в которой отражалось солнце, стояли трое детей.
Что это — галлюцинация? Припадок сумасшествия? Нет. Трое живых пареньков с волосами цвета соломы, у одного, — черная полоска грязи на щеке. Эти трое представляли собой авангард. За ними наступала вся деревня: оказывается, легче умертвить дома, чем людей. Из мертвых домов выходили живые люди.
— Видишь — звезды, — произнес один из ребятишек. — Это наш.
— Он сбил немца, — сказал другой.
Колэн не понимал, что они говорят. Он с трудом хержался на ногах, удивляясь, что ему удалось так де-sueeo отделаться, и у него было» только одно желание — спать. К нему с трех сторон щ сближались люди. Ему что-то говорили. «Что они говорят, Кастор? Господи, где же Кастор?» На лицах крестьян он читал удивление и зарождавшееся недоверие. Откуда взялся? Он
5 Мартина Моно
65 наш? Но он даже не умеет поздороваться! Почему он смотрит на нас с такой оторопелой улыбкой? Иван Васильевич, что это за парень?
Иван Васильевич раздвинул толпу. Он был немолод, один рукав у него болтался пустой. На шее кисел автомат. «Немецкий», — отметил про себя Колэн. Но лицо было русское. Шум в толпе усилился. Колэн различил только одно понятное ему слово: немец. «Немец, немец! Глупое положение!» — подумал он. — Какое глупое положение! Руками, которые почти не слушались его, он расстегнул карман своей куртки, вытащил удостоверение и протянул его оджхрукому. Сам он ничего в нем не понимал, но надеялся, что для этих людей оно не окажется китайской грамотой.
Однорукий медленно читал, не пропуская ни строчки. Он взглянул на фотографию, затем на Колэна, еще раз на удостоверение — проверил печать. Там, где штемпельная краска немного расползлась, он долго разбирал букву за буквой. Прочитав, он начал сначала — столь же тщательно. Затем вдруг протянул удостоверение Колэну и улыбнулся ему дружеской улыбкой, совершенно преобразившей его лицо. Оказывается, когда святой Лаврентий оттаивает, он разлетается на миллион маленьких льдинок, которые устремляются к морю, превращаясь по дороге в воду. Когда Иван Васильевич улыбался, лицо его покрывалось множеством мелких морщинок. Он обернулся к людям и сказал несколько слов возбужденным, радостным голосом.
Глаза у людей потеплели. Колэн по-прежнему ничего не понимал. Усталость давила его все больше и больше. Спать, пожалуйста, спать… Все остальное потом.
— Француз! — сказал Иван Васильевич. — Товарищ!
Колэн чувствовал, что с ним говорят, как с ребенком.
— Товарищ! — повторил он сонным голосом. — Француз…
Толпа одним движением подвинулась к нему. Колэн сразу оказался в окружении дружески восхищавшихся им людей. Каждый пытался протиснуться к нему, пожать руку, ободрить. Их язык, которого он не понимал, был своего рода музыкальным аккомпанементом, мягким и нежным. «Они, кажется, называют меня голубчиком, — думал он, — или что-то в этом роде. Это прекрасные люди, восхитительные люди, мне повезло… О* как я хочу спать!..»
Мальчишки плясали вокруг самолета. Пробоины в фюзеляже приводили их в скорбное восхищение. «А все же он не бросил свой самолет! Ну и молодец француз!» — «А где это Франция?» — «Ты дурак, Сережка, мы проходили Францию в этом году». — «Так он же лодырь!» — «Тем хуже для него. Не стыдно не знать, откуда приехал к нам этот товарищ?» — «Стыдно… немножко».
И чтобы поддержать свою репутацию, Сережка просунул кулак в пробоину, пришедшуюся как раз на уровне сиденья пилота.
Тем временем Колэн пытался объяснить, что нужно сообщить о нем на базу. Он чувствовал благожелательность крестьян, хоть и не понимал того, что они говорили. «Что здесь женщины и дети — это понятно. Но мужчины с автоматами! Что-то тут не так. Есть линия фронта, — рассуждал Колэн, — по одну сторону — русские, по другую — немцы. Я попал ни к тем, ни к другим. Вернее, к русским, которые не в полном смысле русская сторона, поскольку их окружают немцы, не смеющие, однако, ступить на окруженную ими территорию. Как будто ясно… или нет?» Среди обуглившихся остовов домов торчали две виселицы. «Как будто ясно?..»
— Аэродром… — сказал Колэн, — телефон… — Он сделал огромное усилие, и ему удалось произнести по-русски — Товарищ, телефон!
Иван Васильевич выслушал Колэна с улыбкой. Затем лицо его стало строгим.
— Телефон? — повторил он.
Своей единственной рукой он взял руку Колэна. На фоне темнеющего неба виднелись телеграфные столбы с безжизненно свисавшими на землю проводами.
— Телефон… — вздохнул Иван Васильевич.
На этот раз его голос прозвучал без вопросительной интонации. Это следовало понимать так: «О телефоне не может быть и речи. Здесь все погублено — все, кроме нас, людей. Тебе придется, как и нам, обходиться тем, что у нас осталось. Мы живем в самом пекле войны, в партизанском краю. Наша армия была вынуждена отступить, но мы, как можем, удерживаем в своих руках родную землю. Наша сила — это вся Россия, она с нами. Они могут сжечь дома, уничтожить поля, но они всего лишь оккупанты, они — ничто, даже если это «ничто» имеет облик зверя».
— Француз, француз, — повторил Иван Васильевич.
Это значило: «Не отчаивайся, товарищ! Завтра мы. поможем тебе перебраться через линию фронта». Колэн сонно покачал головой, он верил. Он слишком устал. Он ничего не понимал, кроме одного: он находился среди друзей.
На другой день его провели по деревне. Он уже отлично выспался — его поместили в самой лучшей избе, то есть в наименее разрушенной. Вокруг печки пристроились дети. В глубине, на скамье, стоявшей против его ложа, сидела молодая женщина. Проснувшись, он встретился с ней взглядом. Большие голубые глаза, спокойные, как лесное озеро. Он с трудом вспомнил, что это его хозяйка. На стене висела фотография мужчины. Мертвого или живого? Кто знает! Во всяком случае, давно отсутствующего. Женщина была миловидна. Она грациозными движениями заплетала волосы в тяжелую льняную косу, потом закинула ее за спину.
Иван Васильевич пришел рано. Француз уже заканчивал бритье, правда с трудом — он, по-видимому, не привык к опасной бритве.
— Тебя отвезут завтра на рассвете, — сказал Иван Васильевич.
«Завтра» было одним из тех немногих русских слов, которые Колэн знал.
— Завтра… — произнес он. — Самолет?
Иван Васильевич улыбнулся:
— Завтра.
— Карашо! — ответил Колэн,
Иван Васильевич снова широко улыбнулся.
Колэн побрился. Перевязка тоже уже была сделана. Они вышли из дому.
От деревни почти ничего не осталось. Даже меньше, чем ему показалось вчера. Они шли по бывшей главной улице; люди выходили из развалин и присоединялись к ним. По обе стороны улицы царило запустение. Иван Васильевич шел размашистым шагом, Колэн — рядом, чуть впереди. Крестьяне глядели на него с симпатией. Они хорошо знали, куда его ведут. Деревня, выглядевшая вчера такой маленькой, оказалась довольно большой, когда пришлось по ней пройти из конца в конец. Развалины были однообразны. Справа, очевидно, находилась ферма, слева — пекарня; большая печь была наполовину развалена. Повсюду валялись какие-то обломки — даже нельзя было определить, чём это было раньше. Камни, куски дерева, железная кровать… Колэн шел по изрытой, обезображенной шоссейной дороге. Процессия извивалась, обходя выбоины и воронки. Платки женщин — красные, голубые, а больше черные — вычерчивали какую-то фантастическую кривую. Среди пожелтевшей травы местами зеленели кустики. Вся деревня шла куда-то, извиваясь, словно китайский дракон. Колэн пытался догадаться, что ему хотят показать.
У околицы Иван Васильевич остановился. Он не сказал ни слова — к чему слова? То, что представилось их глазам, не нуждалось в комментариях. Бывают разные поля: ржаные, овсяные, кукурузные. Есть на свете ниноград, томаты — северные и южные фрукты. Есть овощи ранние и поздние, есть цветы — кто же не любит цветы? Все это — прекрасное, мирное, безобидное. А есть и поля смерти. В цивилизованных странах они называются кладбищами. Там же, где прошли фашисты, их называют бойнями.
Свежевспаханная земля… Когда готовятся к севу, борозды делают прямыми. Все подчиняется строгому порядку. Жизнь нуждается в порядке, смерти до него нет дела. Жить как попало нельзя, но умереть можно, упав головой в любую сторону. Эти свежие борозды — настоящая головоломка, головоломка смерти. Новые всходы вспарывают землю. Ее обрабатывают железом войны, засевают кровью и гневом.
J
Колэн смотрел на кусок фанеры, прибитый к палке, воткнутой в землю у края ямы. Он не разбирал начертанные на нем, непонятные ему знаки и буквы, но не нужно было быть полиглотом, чтобы догадаться, что это братская могила. А на фанере чем-то, видимо первым, что попалось под руку, было нацарапано: «Вечная память жителям деревни Никольское, убитым фашистскими захватчиками. Смерть немецким оккупантам!»
Иван Васильевич молчал. Он так хотел бы рассказать обо всем французу!.. Но на каком языке? Он не мог сделать ничего иного, как привести его к мертвым и дать ему подумать самому. Не нуждаясь в словарях, они нашли общий язык, язык бескрайнего горя, нечеловечен ских жертв, великой надежды. Колэн вспомнил свой родной Лораге. Деревни повсюду горят одинаково! На Каркассонской дороге он увидел бы такую же картину… Немцы педантичны: три ямы рядощ — для мужчин, для женщин, для детей. Ямы были засыпаны тонким слоем земли, всего в несколько сантиметров. Мертвыё лежали, почти не покрытые землей. Иван Васильевич думал о том, что надо устроить кладбище. Колэна мутило. Стоявшие за ним люди ждали, что сделает француз.
Иван Васильевич и Колэн стояли впереди, плечом к плечу. Вся деревня — позади них. А на краю могилы, опершись на бугорок, застыла женщина — Мария Ива-, новна.
— Сын ее там, — сказал Иван Васильевич. — Мы заняли село всего два дня назад. Они убили их как раз перед нашим приходом… Понимаешь, там ее сын…
Колэн не понимал, что говорит ему Иван Васильевич, но понять Марию Ивановну было так легко!.. Эта старая женщина, сидящая у могилы, — сильнее нельзя было выразить непоправимость совершившегося. Все можно пережить, все можно заменить, но сын… Он лежит здесь, так близко от нее, стоит только разгрести немного земли. Но она знает, что вид его теперь ужасен, что улыбка его выглядела бы гримасой, что его чистые глаза — теперь лишь глубокие впадины, а рот — только зубы, лишенные губ. Она знает также, каким бывает запах разложения. «Мой сын, мой сын, превращенный в тлен… Моя радость, мальчик мой, никто мне его не вернет! Никогда, никогда, никогда!» Она застонала = так ей было тяжело, так невыносимо было ее страдание. Все свое горе она вложила в этот тихий стон. Ей хотелось кричать, чтобы крик ее долетел до обуглившихся домов деревни. Сын! Жить без сына — это значит вечно гореть на медленном огне. Ей хотелось грызть землю…
У Колэна тоже была мать… Эти могилы перед ним, эти люди, стоящие сзади, вся деревня… Рядом — Иван Васильевич, однорукий. Глупо спрашивать, где он потерял руку! «Кто же я? — спрашивал себя Колэн. — Боец, советский летчик. Как нелепо: советские люди не понимают, что говорит им другой советский человек! Правда, я француз…» Впервые за очень долгое время, возможно первый раз в жизни, его переполнила сладостная мысль о. родине. Шестиугольник Франции, равновесие земли и моря, Луара, петляющая между замками, причудливые изгибы больших рек. Моря без приливов и отливов, пшеница, кукуруза, виноград, железо, уголь и города — эти звезды посреди полей… Сколько мостов в Париже? Сколько колоколов на Нотр-Дам? Почему в этой разрушенной деревне при виде могил и этой старой женщины, которой в жизни осталось одно отчаяние, Колэн особенно ясно понял, что он сражается за Францию — за Францию, прекрасную и единственную?
Вокруг говорили на все том же непонятном ему языке. Хотел того сын Марии Ивановны или нет — а он, конечно, даже и не думал об этом, — он умер и за Францию. Эта война не похожа ни на что. Люди сражаются и за земли и за идеи. Колэн с удивлением подумал, что для него Франция является главным образом идеей. Никто не имеет права ее трогать! Никто не смеет отодвинуть ее границы. Стоя перед этим деревенским некрополем, он хотел лишь одного: бить немцев. Там, в Виши, признали победу немцев. Хватит! Компромиссы невозможны. Так ведь, Мария Ивановна? Так ведь, русская земля? Так ведь, Луара и Париж и эта небольшая кривая линия, которая проходит через Бос на севере Шартра?..
Колэн шагнул к могиле. Остановился в трех шагах. Он хотел отдать по-военному честь, но почувствовал, что это, пожалуй, будет выглядеть несколько театрально. К тому же он был без фуражки. Он простоял с минуту, не двигаясь. Потом подошел к русской матери и протянул руку, чтобы поднять ее.
— Нет, сынок, нет, — сказала она, — нет. Я останусь здесь.
Он не понял ее слов. Но он ощутил тепло — женщина погладила его руку — и понял улыбку, пришедшую из такой далекой глубины, чтобы обласкать чужестранца!
Прошло три дня, и Колэна сочли пропавшим без вести. Такова была логика эскадрильи. Сухая, математическая логика, не оставлявшая места надежде, не подлежащая обжалованию.
Такова была черная сторона жизни. Та, что заставляла, увидев утром на стене паука, надеяться, что ты увидишь его и вечером. Сколько печали! А люди хотели надеяться.
К счастью, Дюпон сбил фрица. После первого убитого и первого пропавшего без вести к «Нормандии» пришла первая победа.
Дюпон был вне себя от радости. Несмотря на теорию Бенуа, он верил в случай. Пулеметная очередь в удачный момент, удачный маневр — и вот уже Дюпон как очумелый смотрит на хвост черного дыма. Ему удалось! Одним меньше! Одним из этих грязных скотов меньше! Он думал о «мессершмитте» как о каком-то существе, с которым пилот составлял нечто единое целое. То, что испускало дух на земле, пока он, возвращался к аэродрому, не было ни человеком, ни самолетом. Это был противник. Он обрубил одну из лап спрута. И то, что у спрута были тысячи других лап, не мешало Дюпону петь. «Видно, — подумал он, — рыцарь из меня получился бы никудышный». Эта мысль привела его в восторг.
Капитан Сарьян сделал некоторые успехи во французском языке. Он все реже вытаскивал словарь, и если некоторые фривольные выражения еще смущали его, то зато он хорошо понимал Бенуа, когда тот решительно заявлял, что на Волге Гитлер может «aller se faire voir chez les Grecs» [4].
В этот вечер, третий по счету после исчезновения Колэна, Сарьян вышел из помещения, чтобы по обыкновению осмотреть еамолеты. Он любил свои самолеты, как тренер любит лошадей. Для него они были почти живые. Ему хотелось приласкать моторы, погладить их, как поглаживают лошадь. Когда он был уверен, что поблизости никого нет, он с ними разговаривал.
Под чехлом, покрывающим один из «яков», при свете «летучей мыши» хлопотали два механика. Когда Сарьян подошел, они даже не обернулись. Взглянув на них, он спросил:
— К утру закончите?
Один из механиков пожал плечами.
— Может быть… Но этот проклятый холод…
— Твой летчик сбил первого фрица, — сказал Сарьян. — Чтобы отметить это событие, механик должен отремонтировать еГо самолет в два счета.
— Да, конечно, — подтвердил механик. — Но его можно было бы отметить и рюмкой водки.
Сарьян лишь взглянул на него ничего больше, ни единого слова— и улыбнулся засиявшими глазами. Механик тоже улыбнулся и снова нырнул под капот.
— В пять часов я приду проверить, все ли в порядке, — сказал Сарьян.
Механик пробубнил что-то нечленораздельное. Его помощник бросил взгляд вслед капитану.
— Когда же он спит? — подумал он вслух.
— Никогда, — ответил механик. — Знаешь, бывают железные люди!
В нескольких шагах от них, на положенном по инструкции расстоянии от самолетов, Сарьян закурил. Окна столовой, занавешенные одеялами, все же немного пропускали свет. «Надо им сказать», — подумал Сарьян. Из столовой доносилась музыка, смех. «Весна, скоро прилетят аисты. Где-то они найдут себе место в этой заварухе войны? А впрочем, какое мне дело до аистов?»
Зачехленные самолеты казались просто темными пятнами на все еще покрытой инеем земле. В столовой кто-то очень громко засмеялся. «Это Виньелет», — подумал Сарьян и, решительно раздавив папиросу каблуком, направился к ближайшему самолету.
В темноте его ожидал «як».
В столовой стоял страшный шум, веселье было в разгаре. Французы угощали русских, обстановка была самая сердечная и непринужденная.
Кастор, совершенно изнемогающий, заявил, что не знает ни французского, ни русского и что единственный язык, который он отныне согласен понимать, — это папуасский. Впрочем, никто и не пытался понять друг друга. Слово было предоставлено музыке, танцу и дружескому похлопыванию по спине. Столы сдвинули к стенам, середина комнаты стала свободной. Шардон и Пикар соревновались с Зыковым, яростно отплясывая русскую.
Татьяне, который с гармонью устроился на столе, приходилось туго. Сидевшие полукругом летчики ритмично хлопали в ладоши, а он играл все быстрее и быстрее, доходя до пределов возможного. Леметр, да и другие, смотрели на него с удивлением. Откуда это опьянение? Он не знал Татьяну таким раньше. Он видел его и Зыкова в бою. Прекрасные летчики, хладнокровные, расчетливые, избегающие лишнего риска, умелые… Сейчас они снова превратились в демонов. В этой музыке, в этом танце было какое-то неистовое волшебство, хватавшее за душу. «Я с удовольствием заорал бы, — думал Леметр, — никогда, никогда я не чувствовал прихода весны так, как сегодня! Как это непохоже на то, к чему я привык: никаких условностей, никто не хнычет о хорошем тоне, ничего общего с Версалем, Расином или землемерами царя Давида… Но все это су ще-ствует! Господи, это существует!» И он хлопает в ладоши в немыслимом темпе в такт музыке Татьяны.
Шардон сдался первый. Затем без сил упал на пол Пикар. Оставшись один, Зыков решил показать себя. Он тоже обессилел, как и те двое, но считал, что должен поддержать честь русских и сделать лишний круг. Сидя за столом, на него смотрели Синицын и Марселэн. Марселэн — с удовольствием, Синицын — с тайным удовлетворением. Внезапно Зыков, подняв руки, остановился перед ними. Они оба засмеялись.
— Браво! — сказал Марселэн. — Бис!
Зыков тоже рассмеялся. Бисировать — нет! Он не в состоянии сделать больше ни шага.
— Жаль, что здесь нет Сарьяна, — сказал он. — Он великолепно танцует лезгинку.
Кастор недооценил свою профессиональную совесть: он перевел! И чтобы отомстить за себя, позволил себе заметить:
— Сарьян! Вы смеетесь! Он закончит свои дела не раньше, чем окончится война…
Синицын привстал.
— Кастор, ты готов?
Да, — покорно ответил Кастор, — готов! Я готов переводить все, все выступления…
Марселэн ударом ноги под столом прервал его красноречие. Лицо майора было бесстрастно.
— Слушаюсь, — произнес Кастор. Ему хотелось уйти спать, но, к несчастью, кажется, пришло время для речей, и майор тоже был готов к этому. Доказательство — синяк на лодыжке Кастора.
Синицын встал. В столовой воцарилась тишина. Кастор собрался с духом, мобилизуя все свои познания и в русском и во французском.
— Метеостанция обещает хорошую погоду, — сказал Синицын. — Это превосходно. Выпьемте же последний бокал за здоровье Дюпона. Первая победа — самая трудная. И за будущие победы!
Кастор перевел. Никому не было дела до того, что он еле ворочает языком. Потом поднялся Дюпон. Он был слегка пьян, как раз настолько, чтобы быть приятным.
— За будущие победы и за Колэна! — сказал он, поднимая бокал.’
Это имя прозвучало, как стук брошенного на землю камня. Кастору даже не надо было переводить. Колэн — это понятно тем и другим, русским и французам. Зыков взглянул на Кастора.
— Сколько лет было этому парнишке?
— Не знаю, — ответил Кастор. — Двадцать или девятнадцать…
Татьяна, сидя на столе, продолжал играть на гармони. Теперь уже что-то трагически-печальное. Русская земля жаловалась всеми своими голосами: «Волга, Волга, мать родная…», «Ой, Днипро, Днипро…», златоглавая Москва, Горький — раньше он назывался Нижним Новгородом, медленное течение сибирских рек, Донец, Донец, целые заводы, поставленные на колеса, которые двигаются на восток. Большие платформы с машинами и станками. Товарные вагоны, заполненные рабочими. Ехали с потушенными огнями. Как ты огромна, русская земля! Если будет нужно, мы отойдем к берегам Тихого океана. Но этого не нужно, это никогда не понадобится…»
Марселэн вертел в руках бокал. Татьяна казался ему экзотичным. Он охотно поддался бы его очарованию. Но он не имел на это права. Потому что он командир. Это ужасно — быть командиром. Нужно всегда иметь трезвую голову, быть разумным. Нужно остерегаться всех соблазнов, в том числе и соблазна отказаться от борьбы. Нужно, чтобы о тебе говорили: «Он парень что надо». Раньше были возможны недомолвки. «Это сволочь, но он парень что надо!» «Как человек — он нуль, но он парень что надо!» «Я его ненавижу, но он парень что надо». «Он ни черта не соображает, но он парень что надо». Голос Татьяны брал его за душу… Марселэн залпом выпил вино. «Он слишком много пьет, но он парень что надо».
— Я устал, — думал Марселэн. — Я слишком устал, человек не может жить с такой усталостью…»
Вдруг ему показалось, что гармонь Татьяны взорвалась. Ритм музыки резко изменился. Марселэн выпрямился, словно от удара хлыстом. Почувствовал, как рядом с ним напрягся Синицын. По комнате будто прошел электрический ток. Татьяна играл как бешеный: он один заменял собой целый оркестр. Он больше не пел, потому что радостно смеялся, не спуская блестящих влажных глаз с двери. Там с перевязанной головой стоял Колэн.
Колэн ехал сначала на телеге. Его вез добродушный и молчаливый дед; время от времени он с восхищением указывал Колэну на звезды. Колэн сначала думал, что это должно означать что-то определенное, но потом понял: просто старик любит звезды и рад тому, что погода позволяет их видеть. Они приехали в дом, где хозяйничала молодая женщина, очень суровая на вид. Между нею и стариком состоялся разговор, из которого Колэн ровно ничего не понял. Женщина так и осталась суровой, а старик ушел, теребя свою бороду. Уходя, он горячо пожал руку Колэну и навсегда исчез из его жизни. Женщина покормила Колэна, терпеливо снося его попытки разговаривать с нею по-русски, в свою очередь ничего не поняла из того, что он хотел ей сказать, и в конце концов заперла его в амбаре. Там он провел весь день. Вечером следующего дня за ним приехал бородатый гигант.
— Товарищ, — сказал гигант.
— Товарищ, — ответил Колэн.
Колэну не оставалось ничего другого, как довериться. Гигант положил его под кучу пустых мешков. Палец, прижалый к губам, — интернациональный жест. Колэн притаился, как мышь, которую подстерегает кошка. Он краем глаза смотрел из-под мешков: дорога была не похожа на родные ему дороги Лораге. Гигант напевал. Колэн вспомнил о Татьяне. По обе стороны дороги тянулись опустошенные поля. Этим летом на них хлеба не будет. «Господи, — ; думал Колэн, — ведь уже весна». Копыта лошади цокали по обледенелой дороге.
Потом была еще одна ночь и еще одна женщина. Эта ночь была освещена светом керосиновой лампы, который выхватывал из тьмы почти скульптурный профиль женщины. Огромные глаза, сильно выступающие скулы. Волосы были скрыты под платком, завязанным вокруг шеи. Она смотрела на Колэна, и губы ее дрожали. Гигант сказал ей несколько слов, затем повернулся к Колэну и стал ему что-то объяснять. Впрочем, он тут же отказался от этой попытки. Колэн сделал извиняющийся жест. Глаза женщины словно становились все больше и больше.
Он спал около печи. В темноте он чувствовал, что женщина не спит. Он слышал, как она, сжав губы, пытается сдержать рыдания.
Всю свою жизнь, всю жизнь он будет спрашивать себя, почему эта женщина была в таком отчаянии. Кого у нее убили? Мужа? Детей? Или родителей? Он не знал ничего, кроме ее имени: Надя. Он всегда будет помнить аромат ее свежевымытых волос, ее волос, которых он так и не увидел, — с самого утра она надела платок. Но кто мог помешать ему мечтать об этих волосах в сладком тепле темной комнаты!..
Назавтра его снова спрятали под мешки. Как ужасно находиться в бездействии! Но, с другой стороны, это прекрасно. Все, что происходило с ним, происходило почти в безмолвии: улыбки, пожатия рук… Звучали непонятные слова, полное смысла слово «товарищ». Женщина в платке дала ему хлеба, крынку молока и соленых огурцов — лакомство местных мальчишек. «Когда я был маленьким, в Кастельнодари…» Но он большой, он сбил «мессершмитт» и теперь пересекает линию фронта.
Неожиданно гигант разразился смехом. Он обер-нулся, раздвинул мешки и все продолжал смеяться. Колэн смотрел на него, ничего не понимая.
— Товарищ, — говорил гигант, — товарищ…
Он, несомненно, решил, что это слово — единственное, что связывает его с пассажиром. На всякий случай Колэн повтррил:
— Товарищ.
Это привело тиганта в неописуемый восторг. Он бил себя по ляжкам. Он прямо лопался от радости. Взяв Колэна за ворот своей большой ручищей, он усадил его рядом с собой и каким-то раскатистым голосом, как будто в нем собрались вместе Урал и Кавказ, запел песню про какую-то Наташу и какого-то Сашу. Но что там происходило? Поди разбери…
Тогда Колэн понял, что он спасен…
— Так-то вы меня встречаете? — сказал Колэн.
— Лично я не люблю призраков, — отозвался Дюпон.
Колэн оглядел столовую: знакомые лица, дым от папирос. Татьяна, все еще держащий в руках гармонь.
— Один русский видел, как ты упал, — сказал Бенуа.
— Мы были в отчаянии, — добавил Казаль.
Колэн обжег его взглядом.
— Это видно. Вы справляете поминки, не так ли?
Нет, старик, — ответил Бенуа. — Это праздник в честь Дюпона. Он сбил фрица. — Он схватил бутылку с водкой, решительно налил стакан и поставил его перед Колэном. — Он за тебя отомстил.
Колэн слегка побледнел. Он залпом выпил водку, чуть не закашлялся и возблагодарил небо за то, что ему удалось удержаться.
— Шутки в сторону. Вы думали обо мне?
— Старый чудак, — сказал Бенуа.
К Колэну с восхищенным видом приближался Пикар. Он взял стакан Колэна, внимательно рассмотрел его и, вздохнув, восторженно произнес:
— Ого, русские принесли водку!
— Что ж, пей, — сказал Колэн.
— Если осталось, — вставил Вильмон замогильным голосом.
— Водка никогда не остается, — отрезал Казаль. — Твое счастье, Колэн, что ты не воскрес пятью минутами позже.
Татьяна потихоньку снова заиграл на гармони. Колэн любил его слушать, но сейчас это было просто невыносимо. Старик партизан, худенькая девушка, женщина в платке, веселый гигант — все это всплывало в «то памяти под звуки музыки. По сути дела, не считая опасности, заданий, русских товарищей, это было его первое настоящее соприкосновение с землей, где ему суждено прожить еще бог весть сколько времени. Горой на Волге… Он должен быть все же чем-то большим, чем просто поле боя! Какого цвета волосы у женщины в платке? Как мед Лораге? Как ночь? Или она так много плакала, что они стали белыми?
За столом рядом с Дюпоном и Зыковым юный Виньелет чувствовал себя великолепно. Ему не удалйсь завладеть бутылкой водки, но грузинские вина тоже оказались достаточно крепкими. А возвращение Колэна было как раз тем, чего не хватало для всеобщего дружеского торжества. Возвращение Колэна, шарф которого был намотан на шее Виньелета.
— Разреши-ка, — сказал Колэн. И не очень нежно потянул шарф к себе.
— Разрешу ли я? — произнес Виньелет. — Но, дорогой мой, это же одно удовольствие!..
Колэн скомкал конец шарфа и помял его пальцами, не находя слов для ответа. Ему хотелось сказать что-то вроде «банда мерзавцев» или «хорошую я сыграл с вами шутку…»
— Мне бы не хотелось возвращать тебе пояс немедленно, — сказал Дюпон. — Штаны упадут…
— Твоя бритва в моей комнате, — раздался голос Казаля.
— Хочешь, я разуюсь? — спросил Мюллер.
— Скоты, — ответил Колэн, — банда скотов!
Он вспомнил пейзажи, которые видел из-под мешков. Это было его тайной, в которую другим не проникнуть, великолепная тайна, острая и чистая, режущая, как алмаз, сверкающая, как ледяные призмы, хрупкая, как стекло.
— Мне очень нравится твое вечное перо, — прозвучал голос Бенуа, — однако* я все же предпочитаю возвратить его тебе.
Аукцион… Его вещи пустили с аукциона. Прошло всего три дня, а его уже сбросили со счетов. Такова смерть. Товарищи вычеркивают тебя из жизни, лишь изредка упоминая в разговоре. «Помнишь Колэна?..» «Это случилось тогда, когда Колэн был еще жив…» Проходит время, вспоминают все реже и реже. «Вы гнали Колэна?» — «Нет. Это был парень из эскадрильи?» — «Да, один из первых». Колэн взял свое вечное перо. Он хотел было переломить его пополам, но не осмелился: улыбка Бенуа была искренней и нежной.
— Колэн! — позвал Марселэн.
Он. обернулся. Майор по-прежнему сидел за столом Синицына; вид у него был радостный.
— Может, ты подойдешь к доске, Колэи, там надо исправить небольшую ошибку…
На доске эскадрильи мелом была отмечена победа Дюпона; имя. Перье было стерто. Стерто было и имя Колэна…
— Небольшая ошибка, — проговорил Колэн.:— Вы называете это небольшой ошибкой?..
Колэн не узнавал своего голоса, он был хриплым, и когда Колэн хотел засмеяться, смех его тоже звучал неестественно. Внезапно он пришел в ярость. Он закричал — и теперь это был его голос, его настоящий голос, живой.
— Не одна «ошибка»! Две ошибки! И порядочные!
Он одним махом вписал снова свою фамилию. А в колонке побед поставил единицу.
— Вот! — сказал он.
«У меня было два погибших и одна победа, — думал Марселэн. — Соотношение изменилось. Две победы и один погибший. А завтра новые победы и новые жертвы. Все на земле пропорционально».
Завтра? Завтра будет новый день. Эскадрилья ликовала. Никто друг друга не слушал. Колэн и Дюпон чокались по кругу. Татьяна, не умолкая, пел. Через одеяла, которыми были завешены окна, пробивался свет зари.