Страшный шум поднялся на площади. Клиенты Никифора воспользовались этой неожиданностью, чтобы выразить свое негодование. Они стали кричать:
– Изменница!
– В монастырь ее!
– Побить каменьями!
– Втоптать ее в грязь!
Эти крики заставили некоторых подумать, что тут скрываются еще и следы государственного преступления, почему шум еще больше усилился.
Другие же, добрые люди, выражали сострадание. Это были бедные, которым Ирина прежде помогала, женщины, которых ужасала строгость наказания за проступок, так легко совершаемого из-за любви, мужчины, растроганные нежной красотой Ирины, падшие девушки, рыночные торговцы, побывавшие в когтях Никифора и жестоко пострадавшие. Их негодование усиливалось еще от грубого торжества Никифора при виде бесчестия своего дома, и только присутствие святой раки удерживало их от расправы с ним.
Уверенный в своей безопасности, Никифор торжествовал над женой. Он разговаривал с духовенством, сопровождая свои слова жестами менялы, доказывающего фальшивость документа. Наконец, визгливым голосом он вскричал:
– Развод! Владыко! Развод!
– Ты имеешь на это право, – отвечал Полиевкт, делая торжественный жест разъединения той самой рукой, которая некогда соединяла супругов.
Это послужило сигналом, которого как будто только и ждала толпа, всегда готовая к буйству. Языческая жажда крови пересилила в ней христианское милосердие. Некоторые уже поднимали с земли камни, забыв и благодеяния Ирины, и ее красоту, и долговременную безупречную жизнь. Толпа образовала круг, готовый поглотить свою жертву.
Полиевкт остановил ее грозным взглядом:
– Прочь каменья! Вероотступники, язычники! Недостойные христиане, думающие заменить своей местью Божественное правосудие! Удалитесь, пока преступление этой грешницы не привело вас самих к преступлению. Бейте этими каменьями себя в грудь, за жестокосердие, с которым судите слабость ближнего.
По обычаю требовалось, чтобы виновную после признания отпевали так же, как покойника при погребении. А потом родные и даже муж, которого она оскорбила, должны были подойти к виновной и веткой вербы, намоченной в святой воде, окропить ее. Это служило как бы знаком прощения и доказательством того, что на раскаявшуюся уже нисходит милосердие Божие.
Патриарх медлил с этой церемонией, пока народ под портиками разойдется.
Дьяконы молча отнесли в часовню святые мощи. Наконец около распростертой у ног Полиевкта Ирины остались только братья, Никифор и Евдокия. Принесли в урне святую воду. Полиевкт первый омочил в ней ветку и, делая ею крестное знамение, окропил лежащую у его ног страдалицу.
– Братья мои, сестра, – начал он, пронизывая своим взглядом сердца близнецов, Евдокии и Никифора. – Братья! Бог требует, чтобы вы с милосердием и прощением отошли от той, которая обесчестила родных и близких своих. Простите же ее от всего сердца, чтобы самим стать достойными милосердия на страшном суде Господнем!
Муж Ирины, привыкший к лицемерию, подготовился к этой трогательной минуте, но все же не смог скрыть торжествующей радости под маской смирения.
На лице его появилось выражение, с каким, обыкновенно, рисуется на святых иконах Иуда предатель.
Ирина больше не чувствовала отвращения, только сердце ее сжалось от тоски, когда Полиевкт подозвал ее братьев.
Не ожидая признания, они теперь негодовали на Ирину. Они забыли ее прежнюю к ним любовь, ее страдания из-за них, ее заботы; они сознавали только, что теперешняя ее слабость многого их лишала. Поэтому сделанное ими веткой, омоченной в святую воду, крестное знамение скорее походило на удары бичем, чем на символ прощения.
Евдокия подошла последней. На ее вечно смеющемся лице было теперь новое выражение, представляющее собою смесь презрения, досады и почти дикой жестокости.
В падении Ирины, а главным образом в ее признании Евдокия видела только собственные неприятности – скандал, упреки Хорины и убытки, какие это приключение влекло за собою. Слишком вспыльчивая Евдокия не хотела подчиниться требованию патриарха и, оттолкнув ветвь, предлагаемую ей прислужником, она приблизилась к Ирине и гневно крикнула ей в лицо:
– Идиотка!