На протяжении последней трети XIX века, когда сотни радикально настроенных интеллигентов отчаянно пытались вовлечь в революционное движение хотя бы несколько тысяч представителей «народа», в Российской империи происходила невидимая социальная революция. Системные реформы в сочетании со все более громкой реакционной риторикой эпохи Александра II, сменившиеся неприкрытой и последовательной реакцией правления Александра III, приковывали внимание образованных людей к официальной политической сфере. А между тем, в это время происходило переформатирование общества на пространстве Российской империи, подрывавшее основы «старого режима». Миллионы людей выпадали из структур старого порядка и вступали в новые отношения, в очень малой степени опосредованные и регулируемые официальными властями и даже такими «виртуальными» факторами, как обычай или воспитание.
Наиболее очевидным внешним проявлением растянувшегося на несколько десятилетий социального переворота стала мобильность населения — прежде всего, буквальное перемещение с обжитых мест. За первые два десятилетия после крестьянской реформы 1861 г. численность людей, получивших внутренний паспорт (необходимый документ для отъезда из дома) удвоилось. За следующие два десятилетия — от убийства Александра II до начала ХХ в. — оно еще раз удвоилось. В подавляющем большинстве случаев речь шла о крестьянах, которые отправлялись в города в поисках временной или постоянной работы. За неполные четыре пореформенных десятилетия, к 1897 г., население Саратова выросло в 1.6 раза, Вильны (Вильнюса), Москвы и Санкт-Петербурга — в 2.2−2.4 раза, Одессы — в 3.4 раза, Киева — в 3.6 раз, Риги — в 4.7 раз, Екатеринослава (Днепропетровска) в 5.7 раз. Всего же численность крестьян, ставших горожанами, увеличилась в пять раз.
За полвека после реформы 1861 г. доля жителей городов среди населения империи выросла с 10 до 18%. Эта пропорция может показаться скромной — примерно соответствующей уровню урбанизации в США накануне Гражданской войны, Франции к 1848 г., германских государств накануне объединения в 1871 г. В наиболее передовых обществах, на которые равнялась и с которыми конкурировала Российская империя, к началу ХХ в. в городах проживало уже 40-50% населения страны. Однако дело не в абстрактных процентах — никакого особого магического смысла в них нет. Уровень урбанизации важен именно тем, что указывает на масштабы городского населения: в 1897 г. оно составило в Российской империи 15.6 миллионов человек (около 25 миллионов к 1913 г.). Это значит, что структурно, размерами своего городского общества, Россия со своими полутора десятками миллионов горожан к началу ХХ в. примерно соответствовала уровню Франции (около 14 млн.), на четверть превышала потенциал Австро-Венгрии (12 млн.) и примерно в два раза уступала Великобритании (29 млн.) и Германии (25 млн.).
Конечно, это довольно условное сравнение, никак не учитывающее качество «человеческого капитала» — уровень образования горожан, их экономический потенциал, политический вес. Речь идет именно о самой структурной возможности развивать современное общество нового типа и о формальных масштабах нового социального пространства. Города не превращали в одночасье вчерашних крестьян в каких-то других людей — дисциплинированных рабочих, мелких буржуа с налаженным бытом, интеллигентных завсегдатаев театров и музеев. Просто в городе они оказывались в едином, все менее и менее сегрегированном физическом и социальном пространстве, вступая в прямое взаимодействие друг с другом и сообща переживая форматирующее влияние событий и идей.
Стремительный рост городского населения в конце XIX в. знаменовал собой «восстание масс» — пока что в смысле «восстания из небытия», а не против кого-то. Прежняя статистическая абстракция «народа», «населения» становилась физической реальностью: одновременно в одном месте могли собраться десятки, сотни тысяч человек, что было невозможно в социальном мире деревень даже на пике «крестьянского восстания» (включая такое масштабное, как Пугачевщина). Население Москвы превысило миллион в 1897 г., но даже в стотысячных губернских городах «толпа» превратилась из чрезвычайного временного феномена в постоянное «агрегатное состояние» общества: на рынках и в трамваях, в местах досуга и на рабочем месте (будь то завод или пристань). Формировался феномен массового общества, «горизонтального» в смысле социальной иерархии и эгалитарного по своему социальному воображению (потому что трудно отстоять формальный социальный статус в толпе). Массовое общество находится в постоянном внутреннем движении, как в физическом, так и в социальном смысле: в отличие от привязанного к своему хозяйству крестьянина, городской работник (особенно малоквалифицированный) часто переходит с места на место, переезжает из города в город. В 1897 г. лишь около трети жителей города были рождены в нем (например, в Казани), остальные были мигрантами. Постоянное перемешивание городской толпы вырабатывает некую общую городскую субкультуру и создает запрос на новую массовую культуру: сравнительно простую по художественной форме, практически ориентированную на «реабилитацию» тяжело трудящихся людей после работы, а не на удовлетворение сложных эстетических запросов скучающего высокообразованного элитарного потребителя искусства прошлых эпох. Есть и еще одно очень важное свойство массового общества: даже вполне мирную толпу занятых своим делом людей очень трудно контролировать.
Секрет успеха компактного и недорого имперского государства былых десятилетий заключался в том, что население империи контролировало себя, главным образом, самостоятельно (что, разумеется, не значит добровольно). Вплоть до эпохи Великих реформ имперские власти предпочитали полагаться на сложившиеся на местах формы управления: инкорпорировали местную элиту в ряды имперского привилегированного класса или чиновничества, поддерживали власть духовенства, общинные институты. В этом отношении мало что изменилось в механизмах социального контроля со времен средневековья: человек жил не в «империи» и не в «государстве», а в общине соседей, с которыми он был связан узами родства и неформальной социальной иерархии. Даже в русских деревнях существовали «знатные» крестьянские роды, представители которых традиционно занимали посты в местной администрации, независимо от меняющихся названий должностей. Чаще всего, ближайший полицейский чин находился за десяток-другой километров, поэтому в повседневной жизни главными сдерживающими факторами было мнение и авторитет соседей, а наиболее обычным воплощением власти — староста, чей статус официально подтверждал помещик или корона.
Империя сравнительно успешно справлялась с удержанием власти над пестрым многокультурным населением, потому что это население состояло из множества внутренне однородных общин, почти не сталкивающихся с иноверцами и инородцами. Большинство мусульман жили в окружении мусульман, подчиняясь местным мусульманским авторитетам; большинство евреев жили среди евреев, полностью ограничиваясь в повседневном общении идишем. Русские в поморских селах Архангельской губернии говорили на диалекте, малопонятном русским Курской губернии. По торговым делам разъезжало незначительное меньшинство, на заработки отправлялись, с санкции местных властей или помещика, не дальше ближайшего города. Многоязычие и более активное взаимодействие разных групп населения было более интенсивным на окраинах империи, но и там имперский административный режим позволял и даже принуждал полностью идентифицироваться со своей общиной. Главным обстоятельством, вырывавшим человека из привычного общинного окружения, был рекрутский набор, который воспринимался как стихийное бедствие — в том числе и потому, что человек, на которого выпал жребий, пропадал, чаще всего, навсегда для своей общины. После десятилетий службы отставник селился, как правило, в городе, и его опыт взаимодействия с «большим миром» пропадал для сельского общества. Ключевую роль связующего звена между местными сообществами и центральными властями играли многоязычные посредники, составлявшие служебную элиту империи. Именно эта многокультурная элита образовывала основу империи как единого пространства, а большинство населения существовало в рамках местных общин, со своим «локальным знанием»: языком, культурой, хозяйственными и военными навыками. Это социальное устройство позволяло сохранять общий политический контроль над огромными пространствами Северной Евразии, собирая с населения сравнительно незначительный объем людских и материальных ресурсов для поддержания статуса Российской империи как великой державы.
Как уже говорилось в прошлых главах, в XIX в. выяснилось, что без интеграции «населения» в «нацию» даже современное (камералистское) государство неспособно оперативно и эффективно мобилизовывать ресурсы, необходимые для поддержания прежнего статуса. Поисками перспективной нации было озабочено и правительство, и сторонники альтернативных сценариев построения будущего общества. Между тем, сама социальная база для нации и современных обществ на ее основе уже возникала в городах. До начала эпохи всеобщего образования и вовлеченности в общественную жизнь через газеты (а тем более, через электронные СМИ) только там существовала физическая возможность для взаимодействия массы людей в некоем общем культурном и идейном пространстве, с преодолением многочисленных перегородок локального знания и местных культур. Именно горожан можно было быстро и эффективно мобилизовать — буквально, доставив на сборный пункт, или в политическом смысле — собрав на митинг или демонстрацию, или в экономическом, используя их навыки трудовой мобильности.
Даже без отчетливого осознания себя членами единой нации с общей судьбой, культурой и интересами, масса горожан все равно действовала в логике современного массового общества. В повседневной жизни на них почти не влиял авторитет религиозных лидеров, их было практически невозможно связать узами круговой поруки соседской общины. Абсолютное большинство горожан не имели отношения к государственной службе, поэтому растущее городское массовое общество почти полностью оказалось вне сферы государства. По полицейским нормативам 1887 г. в городах полагалось иметь одного городового на 500 жителей — но взрывной рост численности горожан, с трудом поддающийся крайне нерегулярному учету, делал и это соотношение недостижимым. На практике, к началу ХХ века на одного городового в некоторых городах приходилось до тысячи человек (например, в Уфе). Конечно, в сельской местности соотношение доходило и до одного полицейского чина на десять тысяч человек, но в городах никаких других средств контроля над постоянно скученной массой населения не существовало. Это означало, в частности, что в случае беспорядков, когда пассивная «масса» превращалась в согласованную «толпу», единственным способом совладать с ней было демонстративное применение крайних форм насилия, как правило, со стороны регулярных войск. Жестокой расправой над несколькими членами толпы можно было попытаться обратить ее в бегство, посеяв панику, — в противном случае толпа легко сметала со своего пути несколько десятков правоохранителей.
Таким образом, массовое нарушение правопорядка — столь типичное явление для больших городов, особенно переполненных мигрантами, в эпоху индустриализации и сопровождающих ее конфликтов, — неизбежно перерастало в военную операцию с многочисленными жертвами. Толпа в 10 тысяч человек не была чем-то неслыханным даже для провинциального города (на праздничных гуляниях или на рабочей демонстрации), а все наличные полицейские силы едва превышали полусотню городовых, вооруженных револьверами и шашками. Поддержание порядка в случае конфронтации превращалось в эпизод гражданской войны властей против собственного населения.
Аналогом деревенской внутриобщинной саморегуляции в современном массовом обществе служат механизмы самоконтроля сознательных членов нации, разделяющих общие правила поведения, общие культурные представления о норме и недопустимом. При этом предполагается определенный культурный и образовательный уровень среднестатистического «члена нации», который бы позволил ему или ей стать частью «воображенного сообщества», усвоить и принять общие ценности и идеи, а также стать объектом воздействия прямой и опосредованной (через массовую прессу, моду, модели поведения) пропаганды. Идея «национальной власти» (народной власти) не только придает администрации авторитет, но и обеспечивает ее невидимым, но эффективным механизмом контроля, когда главным сдерживающим фактором становится не полицейский, а внутреннее «я» самого человека. Он отождествляет себя с установленным порядком так же, как и житель сельской общины, только на более абстрактном уровне. Фактически, растущее городское общество в Российской империи стихийно вырабатывало такие правила и культуру — пусть и самые элементарные, во многом действуя как «нация горожан». Только в недемократическом имперском обществе социальное воображение этой элементарной нации с трудом соотносило себя с органами власти, где у большинства горожан из низших слоев населения не было представительства (ни в полиции, ни в городской администрации или центральных государственных ведомствах). Поэтому стихийная «национализация» населения сама по себе никак не способствовала поддержанию социально-политической стабильности.
Сознательно или стихийно, имперские власти все чаще прибегали к манипулированию чувствами групповой солидарности горожан, пытаясь удержать контроль над «восстанием масс». В отсутствие демократических институтов, они могли предложить только этнокультурное, узкое понимание нации как «истинно русской», противопоставляемое всем остальным. Возбуждая неприязнь одной категории массового общества против другой, власти получали непрочный контроль хотя бы над частью толпы — той, которую власти поощряли. Ценой довольно условного контроля была систематическая дестабилизация городского массового общества.
У стихийной национализации был и еще один аспект. Именно в массовом обществе городов просветительская и пропагандистская деятельность национальных активистов находила самую благодатную среду. Разные проекты этнокультурных наций, как и разные версии революционной нации, развивались именно среди горожан, вне институтов государства, способных как-то регулировать притязания этих наций на политическое влияние. Точнее, отдавая все более явное предпочтение идеологически монархической русской этноконфессиональной версии нации, имперский режим отчуждал и ожесточал все остальные. Массовое общество, выраставшее во многом вне рамок государства и потому несущее ему потенциальную угрозу, и внутри себя таило потенциал множественного «межнационального» конфликта. Типичное порождение имперской ситуации, этот конфликт существовал в нескольких измерениях: классовое противостояние обретало характер межэтнических столкновений, а экономические противоречия вели к политическому взрыву.
Воспроизводя логику имперской ситуации, эти деления не обязательно входили в конфликт друг с другом, а гораздо чаще сосуществовали. Как мы видели в прошлой главе, рабочее движение организовывалось по национальному признаку, но при этом рабочий — член Бунда или Спилки — мог переезжать из города в город империи, всюду находя привычные формы занятости и досуга. Это значит, что социокультурные различия и разные групповые интересы могли формировать множество национальных сообществ, но могли и стихийно находить компромисс в едином пространстве имперского массового общества. И только имперский режим и государственный аппарат почти не принимали участия в этих процессах, постепенно становясь посторонними факторами для наиболее современного и динамичного сегмента населения Северной Евразии.
Император Александр III умер 21 октября 1894 г., и на престол вступил его 26-летний сын Николай. При авторитарном режиме личность правителя играет определяющую роль в формировании политической программы, поэтому решимость нового императора Николая II всецело продолжать курс Александра III отличалась от обычных обещаний политиков «продолжить дело» предшественников. Николай действительно считал, что отец оставил страну не на исторической развилке, а на единственно верной дороге. Выступая публично в первый раз в качестве монарха в январе 1895 г., Николай II заявил:
Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все свои силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель.
Взрывоопасность сочетания «самодержавия» и «народности», которое пытался воплотить режим Александра III, немедленно проявилась при его преемнике. Новое правительство не успело еще предпринять никаких принципиальных шагов, а уже оказалось в ситуации нарастающего политического кризиса. Современники поспешили связать разрастающийся кризис с «несчастливой» личностью Николая II, но очевидно, что глубокие структурные проблемы его царствования возникли не «вдруг». Николай был ответственен лишь за упрямое и последовательное усугубление проблем, порожденных химерой «русской национальной империи» как политической программы Александра III.
Уже коронация Николая II в Москве 18 мая 1896 г. омрачилась трагедией: во время страшной давки в толпе, собравшейся на Ходынском поле для получения бесплатных подарков, погибли около 1400 человек, сотни были искалечены. Эта катастрофа никак не повлияла на график коронационных торжеств: балов, приемов, спектаклей. Власти постарались замолчать трагедию, при этом пролив поток денег на семьи жертв, которые получили неслыханно щедрые компенсации в 1000 р. (эквивалент годового жалования гимназического учителя со стажем или жалованья рабочего за пять-шесть лет). Ходынская трагедия со временем была осмыслена как плохое предзнаменование, спустя десять лет поэт Константин Бальмонт написал стихотворение, предрекающее трагический конец Николаю: «Кто начал царствовать Ходынкой, тот кончит, встав на эшафот».
Ходынка действительно может рассматриваться как символическое событие, хотя и не в том мистическом смысле, который ей обычно приписывают. В общем, ничего необычного в катастрофическом начале царствования не было. Коронации предшественников Николая II сопровождали не менее мрачные обстоятельства: Александр I вступил на престол в атмосфере слухов об отцеубийстве, Николай I в день принесения присяги столкнулся с восстанием декабристов и расстрелом властями многих сотен горожан, Александр II короновался через несколько месяцев после подписания унизительного Парижского мирного договора по итогам Крымской войны. Символизм Ходынки заключался именно в том, что в логике демонстрации преемственности власти организаторы постарались воспроизвести буквально, без изменений, сценарий народных празднеств прошлых коронаций, игнорируя новый контекст массового общества — и спровоцировали катастрофу. Конкретнее, они не сумели предусмотреть последствий энтузиазма масс и справиться с возбужденной толпой.
И сегодня трудно подсчитать число людей, собирающихся на массовые мероприятия, поэтому оценки размеров толпы в XIX в. следует воспринимать с долей условности. Так, очевидцы празднеств по поводу коронации Николая I, прошедших на Девичьем поле в Москве в начале сентября 1826 г., на удивление единодушно повторяют круглую цифру, приводя данные о собравшемся народе: 200 тыс. человек. Все население Москвы в это время составляло не более четверти миллиона человек, считая младенцев, а большинство крестьян пригородных деревень были крепостными, ограниченными в передвижении, так что цифра эта кажется в несколько раз завышенной. Бесспорно, однако, что собралась огромная толпа. Праздник был организован по старинной традиции пира. На поле установили 240 столов в 24.5 м каждый, с угощениями: в среднем приходилось по одному барану на стол, по 9 уток или гусей, по 30 курей, по 10 ведер водки и 16-17 ведер пива, по сотне калачей и пр. Очевидцы вспоминают разгром, устроенный на поле собравшейся толпой, но о жертвах не сообщалось, да и сами масштабы приготовлений указывают на сравнительно ограниченный размер празднующей толпы. Судя по программе празднования, власти ожидали, что пирующие будут восседать за столами на лавках (на деле, все старались сразу унести с собой все, что попало в руки). Исходя из размеров столов, это значит, что всего готовились принять не более 25-35 тысяч человек. Если каждому пирующему полагалось по калачу, то толпа не должна была превысить 24 тысячи. Перечень угощения включал еще 9600 хлебов из просеянной муки, и если их планировали так же из расчета «один в руки» в добавление к калачам, то и тогда пирующих не должно было быть больше 34 тысяч.
Народные празднования по поводу коронации Александра II спустя 30 лет перенесли на новое место — на Ходынское поле. Они были организованы по тому же принципу пира, только количество столов увеличили в три раза. То есть, практически, они могли вместить около ста тысяч человек. Население Москвы к 1856 г. выросло до 378 тыс., так что это был вполне обоснованный расчет. Сто тысяч человек — огромная толпа, но тогдашние размеры Ходынского поля примерно в 1 км2 оставляли и в этом случае достаточно места для размещения и передвижения людей (до 10 м2 на человека или чуть меньше, учитывая место, занятое столами и павильонами).
Александр III отказался от идеи пира на коронационных праздниках по соображениям безопасности, но также, вероятно, потому, что этот формат праздников казался уже совершенно старомодным в пореформенной России. Вместо столов с угощениями, толпу пропускали по узким дорожкам мимо сотни павильонов, из которых каждому выдавался стандартный набор-подарок: два пирога, пакет с гроздью винограда и орехами, фунт сладостей и глиняная кружка с гербом и надписью «1883». Этот формат гораздо адекватнее соответствовал современному массовому обществу, символизируя новый характер взаимоотношения с ним: индивидуальный контроль и стандартизацию. Трудно определить, сколько людей прошли через Ходынское поле на праздновании коронации 1883 г. Зарубежная пресса приводила цифру между 300 и 400 тыс. человек, существуют и более скромные оценки в 200 тыс. В это время население Москвы перевалило за 700 тыс. человек, был отмечен наплыв на празднования крестьян из уездов, так что, теоретически, любая цифра выглядит вполне реалистичной. 400 тысяч человек — колоссальная масса народа, но даже в случае такой концентрации на Ходынке на человека приходилось свыше 2 м2 площади. По современным критериям, это даже не «редкая», а «разреженная» толпа, когда люди находятся друг от друга на расстоянии более вытянутой руки (разумеется, равномерно распределившись в данном ограниченном пространстве). Для контролирования порядка были привлечены войска, пространства хватало настолько, что в места повышенного скопления публики направлялись марширующие военные оркестры разбивать толпу.
Сочетание архаических форм контроля над населением (привлечение армии) и сравнительной новизны феномена современной «массы» позволили празднованиям 1883 г. обойтись без особых происшествий. Однако в 1896 г. Николаю II, твердо ступающему по стопам отца, не помогло бы уже и чудо. Население Москвы достигло миллиона человек. Кроме того, хозяева подмосковных фабрик бронировали целые железнодорожные составы для доставки рабочих на празднования — ходили слухи о 200 тыс. человек, прибывших таким путем, и это не считая притока жителей деревень. В отличие от сравнительно недавних времен коронации Александра III, новая масса не была в полном смысле стихийной, случайным сборищем индивидуальных зевак. Люди действовали по продуманному плану. Согласно данным официального расследования министра юстиции Николая Муравьева, люди начали собираться на Ходынском поле за сутки до начала гуляний. К ночи собралась толпа, достигавшая, по консервативным оценкам Муравьева, полумиллиона человек. Люди старались расположиться ближе к павильонам, из которых должны были утром раздавать подарки, напоминавшие гостинцы прошлой коронации. Некоторые уверяли, что подарочные кружки будут не пустыми, а наполненные монетами. Или что платки, в которые заворачивались подарки, служат лотерейными билетами: изображение коровы позволит счастливчику получить корову и т.п. (На самом деле, на хлопчатобумажном платке был изображен кремль, а на обороте — императорская чета).
Самые расчетливые обустраивались лагерем на поле еще за несколько дней до начала мероприятия. Раздача подарков была намечена на 10 утра, но уже на рассвете плотно стоящие люди были в таком возбуждении, что персонал павильонов начал разбрасывать подарки в 6 утра. Измученная ожиданием толпа, подогревая себя слухами о том, что подарки выдают сначала «своим» и на всех не хватит, ринулась на штурм 150 павильонов по узким проходам, сметая заграждения и затаптывая нагибающихся за узелками с подарками людей. Плотность толпы была такая, что несколько десятков умерших людей пронесли стиснутыми между живыми, в вертикальном положении. Очевидно, плотность толпы превышала 5-6 чел. на м2, т.е. была по крайней мере в десять раз больше, чем на празднованиях 1883 г. Даже по формальным физическим показателям это был беспрецедентно новый тип толпы, масса.
Устроителей празднования (а позже и Николая II) упрекали в ошибках организации, в недостаточном количестве войск, выделенных для контроля над соблюдением порядка. 1800 городовых, отправленные на Ходынское поле, — почти все патрульные Москвы — не могли справиться с полумиллионной толпой. Проблема в том, что количество уже перешло в качество и сравнение Ходынки 1896 г. и 1883 г. не вполне корректно. Масса ХХ века — это не просто механическое сборище людей. Объединенная общей идеей и целями, эта масса воспринималась наблюдателями как единое живое существо, реагирующее на внешние обстоятельства, подстраивающееся под изменение ситуации. Все городовые Москвы не могли сдержать толпу, объединенную стремлением урвать бесплатный подарок — но и несколько полков войск были бы сметены полумиллионом человек (а вполне возможно, что утром 18 мая 1896 г. на Ходынском поле собралось в полтора-два раза больше людей). Современные рекомендации соотношения правоохранителей и толпы на открытом пространстве варьируются от 1:10 до 1:100, в зависимости от обстоятельств. Это значит, что мирными средствами можно было контролировать современную мотивированную толпу на Ходынском поле в 1896 г. силами до 50 тыс. подготовленных силовиков — нескольких армейских дивизий мирного времени. Либо, гораздо меньшими силами, надо было оцепить Ходынское поле за несколько дней до торжеств и не допускать скопления толпы — но где бы физически находились 0.5-1 млн. человек, стремившихся принять участие в народном гулянии в ожидании официального начала праздника?
В том-то и дело, что химера «русской национальной империи» не является лишь социологической абстракцией. Режим Николая II, как и режим Александра III, желал собрать народные массы на праздновании коронации, огромная толпа воспринималась как пассивный референдум о доверии авторитарному режиму как «народному». При этом самовосприятие «народной монархии» плохо сочеталось с картиной выдачи оцепленной войсками толпе «пайков». Этот вполне практичный и традиционный метод поддержания общественного порядка вызывал нежелательные ассоциации с недавними реалиями: подавлением деревенских бунтов и раздачей продовольствия голодающим крестьянам в 1891 г. В народной монархии патриотически настроенная толпа должна была сдерживаться внутренним моральным чувством, а дополнительную помощь должны были оказать современные технологические средства контроля. Ожидалось, что на коронационном гулянии 1896 г. собравшаяся толпа будет разбиваться на полторы сотни ручейков, «процеживаясь» между 150 павильонами по узким проходам (шириной чуть более 1 м). Чтобы снизить напор людей, площадку с павильонами метрах в тридцати от них огораживал ров двухметровой ширины: видимо, предполагалось, что постепенно преодолевая препятствие, люди начнут формировать правильные очереди. Привлеченные полицейские силы и несколько рот солдат должны были лишь препятствовать правонарушениям, а не регулировать поток толпы.
Теоретически, это был вполне разумный и современный план, только совершенно абстрактный. Справиться с самостоятельно собравшейся толпой в 1896 г. так, как справлялись в 1826 или 1856 гг., было уже невозможно, потому что это была другая толпа — и количественно, и качественно. Пятьсот тысяч человек — не просто в пять раз больше, чем сто тысяч. Эта масса ведет себя гораздо автономнее и бесстрашнее, тем более, когда в нее объединяются люди с очень отчетливым представлением о своих целях. От прошлой коронации 1883 г. коронацию 1896 г. отделяли всего 13 лет (не 27-30, как в прежние времена), в Москве отчетливо помнили о процедуре раздачи подарков, а народное воображение лишь расцвечивало эти конкретные воспоминания. Собравшаяся толпа была, вероятно, совершенно верноподданной политически, но мотивировало ее, скорее всего, не выражение лояльности, а желание получить дармовой товар. Казне каждый подарок обошелся меньше рубля (за вычетом «логистических» расходов на организацию раздачи и алкоголь — копеек в 75 за набор), но по розничным ценам его стоимость была в несколько раз больше, достигая эквивалента недельного заработка рабочего. Всего были заказаны 400 тыс. наборов подарков, и если эта информация распространилась в народе (хотя бы от работников булочных Филиппова, который получил заказ на 400 тыс. саек), то совершенно объяснимо стремление людей оказаться в первых рядах при получении подарков. Ни на полмиллиона, ни даже на 400 тысяч человек заготовленных наборов не хватило бы, коль скоро сотни нанятых для раздачи подарков «артельщиков» действительно могли вполне легально «отложить» для себя, своей семьи и знакомых по несколько комплектов (это помимо гипотетически возможных криминальных схем). Такое поведение артельщиков вполне рационально в условиях современной крупномасштабной «социальной» акции, и столь же рациональны были подозрения толпы, а также ее реакция на прогнозируемую ситуацию. И только организаторы массового мероприятия исходили не из рационального анализа фактической обстановки, а из идеализированных представлений о должном.
Прежнее компактное имперское государство не было подготовлено к «восстанию масс», а имперский режим, игнорируя это обстоятельство, пытался действовать так, как будто существовал в условиях представительной демократии национального государства с развитыми институтами самоконтроля. При этом ни одна демократия не могла позволить себе той идеализации неорганизованной массы и легкомысленного отношения к ней, которую проявил самодержавный режим, вообразивший себя «народной монархией». Ходынская катастрофа была явным предостережением о несоответствии «технологии власти» идеологическим претензиям режима и новым социальным реалиям. Власти предостережение проигнорировали, предпочтя списать разразившуюся катастрофу на «невезение». Но это было много хуже, чем невезение: это было преступное заблуждение.
Николай II родился в 1868 г. Он не только не застал крепостного права, но даже земская и судебная реформы были провозглашены задолго до его рождения. В конкурентной политической системе правитель его возраста был бы поистине человеком новой эпохи, воспринимавшим новые социально-политические реалии как норму. В значительной степени Николай и его ровесники из числа правящей элиты и ориентировались на самые современные стандарты, когда речь касалась быта, технического прогресса или общей морали. Так, Николай II любил спорт (в том числе теннис), автомобили, разделял буржуазные семейные ценности, охотно позволял снимать себя и семью для первых кадров кинохроники. К ужасу многих российских дипломатов и военных, он выступил инициатором первой в истории международной конференции по разоружению, которая открылась в Гааге в мае 1899 г., в день его рождения. Конференция приняла конвенции о правилах ведения войны и заключения мира, в значительной степени основанные на «кодексе Либера» — введенных декретом президента Линкольна в 1863 г. правилах поведения армии Северян во время американской гражданской войны. Кроме того, были приняты декларации, ограничивающие применение бомбардировок с воздуха и химического оружия, а также запрещающие использование разрывных пуль. Однако общей рамкой для всех этих новаций являлся политический идеал неограниченной монархической власти, не столько унаследованный как часть некой древней традиции, сколько изобретенный режимом Александра III. Результатом стало формирование своеобразной политической культуры «консервативного модернизма» — сочетания буквально оксюморонного (взаимопротиворечивого), но не менее реального, чем порожденный этой культурой проект «русской национальной империи».
В этом отношении Николай II напоминал славянофилов начала 1840-х годов. Подобно славянофилам, Николай II был человеком «европейской культуры» с нациецентричным социальным воображением и крайне фантастическими представлениями о реальном «русском народе». Только культурно-политическое воображение славянофилов было подлинно революционным для своего времени, а Николая — спустя полвека, в совершенно ином социальном и интеллектуальном контексте — было принципиально реакционным. Славянофилы испытывали давление политической цензуры, интеллектуального авторитета романтизма и гегельянства, но смогли сформулировать оригинальную протонационалистическую концепцию. Интеллектуальное становление Николая II происходило уже после опыта «хождения в народ» российской интеллигенции и формирования современных позитивистских социальных наук (в том числе, теорий нации). Фантастический мистицизм его представлений о нации в конце XIX в. свидетельствовал уже, скорее, об умственной лености и равнодушии, когда славянофильское социальное воображение заимствовалось бессознательно, через «вторые руки», как идеи, ставшие «общим местом».
В этом отношении примечателен параллелизм между Николаем II и славянофилами в формулировании «национального чувства». Он свидетельствует не столько о прямом идейном влиянии, сколько о структурно аналогичном уровне воображения нации. Подлинно программным заявлением Николая II — невыразительного оратора со скудным репертуаром политических идей — стал костюмированный «русский бал», состоявшийся в Зимнем дворце в феврале 1903 г., самый масштабный за время его правления. Праздник был приурочен к 290-летию династии Романовых и проводился в два этапа. На сам бал 13 (26) февраля собралось 390 гостей в специально сшитых богатых костюмах XVII в. Хотя праздновались события 1613 г. — избрание царем Михаила Романова, правившего при помощи постоянно действующего земского собора, полагаясь на авторитет патриарха, — большинство костюмов относились к эпохе самодержавного правления сына основателя династии, Алексея Михайловича. Император Николай II с головы до ног был облачен в одежды царя Алексея Михайловича, императрица была одета Марией Милославской, первой женой царя. Даже дворцовый оркестр был наряжен в допетровские костюмы. В предшествующие десятилетия уже проводились маскарады в русских исторических костюмах, но зимний бал 1903 г. был беспрецедентен своим масштабом, пафосом аутентичности, а главное, политическим подтекстом: он проходил впервые в Зимнем дворце, как вполне официальное мероприятие, и впервые император переодевался сам в старинные царские одежды. Важной частью праздника было художественное фотографирование в нарядах, индивидуальное и групповое. Почти 200 фотографий вошли в опубликованный «Альбом костюмированного бала в Зимнем дворце».
Это событие, давшее мощный толчок распространению моды на «русский стиль», буквально воспроизводило логику поведения славянофилов 60 годами ранее, когда Константин Аксаков надевал «русский национальный костюм» (в котором его принимали за «персиянина») и фотографировался в нем для друзей. Правда, его брат, не менее убежденный славянофил, Алексей Аксаков, был способен на ироничную деконструкцию этого националистического «языка тела», подчеркивая, что демонстративно «русский» портрет изображал человека «с татарской фамилией и нормандского происхождения» в костюме, «сшитом французским портным». Фотография — технология изготовления портрета — являлась «изобретением западным XIX века», а сам портрет предназначался для «приятеля, светского молодого человека». В отличие от представителей старого московского дворянского рода Аксаковых, императорская семья и великие князья — участники бала 1903 г. — имели совершенно номинальное отношение к допетровскому Московскому царству и куда больше оснований для самоиронии. Тем не менее, Николай II на полном серьезе записал в дневнике свое впечатление от бала: «Очень красиво выглядела зала, наполненная древними русскими людьми». Спустя несколько месяцев он заявил начальнику канцелярии двора, что «любит Петра меньше, чем других своих предков, за его увлечение западной культурой и попирание всех чисто русских обычаев». Совершенно в духе славянофилов, он высказывал неприязнь к формализму бюрократии и бездушной государственной машине.
Славянофилы отдавали себе отчет в том, что исторический антураж XVII в. является лишь символом и даже метафорой той современной национальной идеи, для формулирования которой им не хватало аналитического и политического языка. Николай II и его ближайшее окружение действительно верили в реальность появления «древних русских людей» в современной России, стоит только сменить одежду и другие внешние маркеры культурного кода. В начале ХХ в., когда противоречия имперской ситуации облекались в социальную форму разнонаправленных национализмов, такой настойчивый, но буквально «бессознательный» национализм правителя заведомо обрекал имперский политический проект на крах.
Общая идеология режима формулировалась Николаем II — если не концептуально, то, по крайней мере, стилистически — поощрением определенной риторики и образного ряда. Но и в рамках общей риторики народной («русской национальной») империи находились государственные деятели, вполне трезво оценивавшие ситуацию. Они отдавали себе отчет в опасности нарастающего отчуждения имперского режима и государства от новых социальных форм, включая массовое общество, и пытались предложить меры, способные восстановить утрачиваемый социальный контроль. Проблема заключалась в том, что традиционная политика имперского реформизма исчерпала возможности существующего политического режима еще в 1870-х, при Александре II. Дальнейшие реформы, способные примирить противоречия имперской ситуации в рамках единой социально-политической системы, неизбежно вели к отказу от авторитаризма и предоставлению политического представительства наиболее влиятельным формам социальной самоорганизации — разнообразным «нациям».
Теоретически, это мог быть проект современной империи, признающей политическую роль всех категорий наций и предоставляющей им представительство, независимо от принципов группности: этносам и конфессиям, сословиям и профессионально-экономическим классам, политическим партиям и регионам. Отражая само несистемное разнообразие структурной имперской ситуации, такая империя имела бы не меньший запас устойчивости, чем первоначальная конструкция, созданная Екатериной II. Альтернативным решением было бы сознательное и последовательное принятие национальной перспективы, признающей единственный тип различий, достойный политического представительства: этноконфессиональной нации. В этом случае, авторитарный имперский режим сохранял бы легитимность (а значит, стабильность), делясь полномочиями с несколькими признанными крупными «нациями», которые на своей территории действовали бы как уменьшенные копии империи, подавляя более мелкие национализмы. Стабильность такой системы зависела от политических факторов: как долго центральной имперской власти будет удаваться сохранять заинтересованность в себе и лояльность со стороны национальных территорий.
Режим Николая II не допускал ни одного из этих вариантов, а потому оставалось прибегать к крупномасштабным, но техническим решениям. Основных направлений решения проблемы массового общества было три: ограничение физической концентрации «масс» за счет переселения населения и разрушения институтов мобилизации протеста; участие государства в решении наиболее болезненных конфликтов, вызывающих рост массового недовольства; и привлечение масс на сторону режима путем патриотической социальной мобилизации. Не меняя саму структуру социально-политического устройства, в контексте имперской ситуации правительство достигало этими, вполне рациональными мерами, непредвиденных результатов — подобно тому, как рациональное планирование народных гуляний на Ходынском поле в 1896 г. закончилось катастрофой.
Целенаправленная государственная переселенческая политика была сформирована в период правления Александра III. Уже в июле 1881 г. были утверждены «Временные правила о переселении крестьян на свободные казенные земли», им на смену в июле 1889 г. пришел закон «О добровольном переселении сельских обывателей и мещан на казенные земли», а за несколько месяцев до смерти Александра III, в июне 1894 г., циркуляр МВД окончательно упорядочил переселение крестьян в Сибирь, Казахстан и Среднюю Азию. Так что и в этом отношении режим Николая II всецело продолжал курс предшествующего правительства. С одной стороны, государственная политика населения была направлена на удержание в сельском хозяйстве наиболее готовых к социальной мобильности групп. За неполные четверть века, с 1883 по 1905 г., в Среднюю Азию, Сибирь и Дальний Восток из европейской части империи переселились свыше 1.6 миллиона человек. Если бы не колонизация окраин, эти люди пополнили бы ряды мигрантов в города, увеличив число горожан еще на 10-12%.
Переселенцам отводились щедрые участки земли (сначала по девять гектаров, позже по 33, цифры варьировались и по регионам). Созданное при Николае II в декабре 1896 г. Переселенческое управление в составе МВД постепенно стало больше помогать колонистам, снабжая их сельскохозяйственными орудиями и семенами, предоставляя агрономическую помощь, строя школы и помогая в организации инфраструктуры (будь то строительство дорог или копание колодцев после разведки водоносных слоев). В то же время, правительство стремилось не допускать несанкционированного переселения, к примеру, в среднеазиатские оазисы — чреватого конфликтом с местным населением и экономическим ущербом местным стратегическим сельскохозяйственным культурам (прежде всего, хлопку, необходимому для легкой промышленности и порохового производства). Строительство Транссибирской железнодорожной магистрали в 1890-х гг. переориентировало значительную часть потока колонистов в Восточную Сибирь и на Дальний Восток после открытия движения в 1901 г., и само обосновывалось необходимостью колонизации региона.
Вторым направлением государственных мер по снижению взрывоопасного потенциала массового общества было формирование зачаточной социальной политики. Строго говоря, это не была «государственная политика» в смысле официально признанной программы и приоритетов. Скорее, речь идет о разрозненных инициативах отдельных ведомств и даже чиновников. И вновь начальной точкой отсчета этих мер служит эпоха Александра III. В 1882 и 1885 гг. по инициативе министерства финансов были приняты «временные правила», ограничивающие продолжительность рабочего дня для подростков и женщин на производстве. Одновременно был создан специальный государственный институт фабричной инспекции, призванный следить за исполнением рабочего законодательства. Закон от 3 июня 1886 г. впервые регулировал правила найма и увольнения рабочих, общего порядка оплаты труда и штрафов. Развитием этих первых опытов стал закон, подписанный Николаем II в июне 1897 г., «О продолжительности и распределении рабочего времени в заведениях фабрично-заводской промышленности». Впервые законодательно ограничивалась продолжительность рабочего дня (11.5 часов для мужчин, 10 часов для женщин), запрещалась работа по воскресеньям и в главные праздники (14, а после 17 дней в году). В 1903 г. были приняты правила о страховании от несчастных случаев на производстве. Эти законы могут показаться сегодня довольно умеренными, однако, в общем, они соответствовали нормам, принятым в это время в других европейских странах — за одним исключением. Нигде еще, даже в Германии, с ее детальным регулированием трудовых отношений, не существовало всеобщего законодательного ограничения продолжительности рабочего дня для взрослых мужчин.
Если инициатива рабочего законодательства исходила от министерства финансов (точнее — от связанных с ним профессоров-экономистов), то созданием профсоюзного движения для улучшения экономического положения рабочих занялся Департамент полиции. Еще в 1886 г. молодой интеллигент Сергей Зубатов (1864−1917) стал сотрудничать с московским охранным отделением — органом политического сыска. Уже при Николае II, в 1896 г., он возглавил московскую охранку, а в 1898 г. подал начальству докладную записку, в которой, проанализировав причины распространения социал-демократических кружков среди рабочих, предложил перехватить инициативу у революционеров. Эта радикальная идея получила поддержку ультраконсервативного московского генерал-губернатора, великого князя Сергей Александровича (родного дяди императора), что, косвенно, означало одобрение в общеимперском масштабе. По инициативе и под контролем Зубатова в 1901 г. в Москве было официально зарегистрировано «Общество взаимопомощи рабочих механического производства», первоначально занимавшееся просветительской деятельностью. Вскоре для руководства общества был создан Совет («Совет рабочих механического производства»), который выступил посредником в переговорах рабочих с фабрикантами. Уже в феврале 1902 г. Общество взаимопомощи организовало продолжительную (целый месяц) забастовку на Шелковой мануфактуре Муси. Когда управляющий фабрики уволил более тысячи забастовщиков, московская полиция попыталась оказать давление на руководство, требуя выполнить требования рабочих.
Одновременно московский эксперимент Зубатова распространили в Западном крае: в июле 1901 г. под негласным контролем полиции в Минске была создана Еврейская независимая рабочая партия. При поддержке губернских полицейских властей партия добивалась уступок у работодателей, ее отделения открывались в белорусских и литовских городах, в которых рабочее движение традиционно контролировалось Бундом. В 1902 г. в Одессе появилась Независимая рабочая группа, основанная на тех же принципах, но не ограничивавшаяся работой только среди евреев. В том же 1902 г. Зубатова перевели в центральный аппарат Департамента полиции в Санкт-Петербурге, где оперативно возникло «Общество взаимопомощи рабочих механического производства г. Санкт-Петербурга». Среди лекторов, приглашенных для просвещения рабочих, был священник Георгий Гапон, уроженец Полтавской губернии.
Третьим направлением решения проблемы контроля над возникающим массовым обществом было его «идейное приручение». Здесь государственная политика также проявлялась не столько в смысле формулирования официального курса, сколько через поддержку определенных частных инициатив. Так, приближение Александром III Михаила Каткова заставило воспринимать его публицистику как отражение того, что сегодня мы назвали бы «официальной идеологией». Режим Николая II не солидаризировался так тесно ни с одним из конкретных консервативных публицистов, зато всецело поддержал распространение «Протоколов сионских мудрецов» с подачи Петра Рачковского — заведующего Заграничной агентурой Департамента полиции.
Скомпилированные из французского политического памфлета против Наполеона III 1864 г., фрагментов нескольких литературных произведений и антисемитских фельетонов по итогам первого сионистского конгресса в Базеле 1897 г., «Протоколы» представляли план тайного еврейского заговора по установлению мирового господства. Впервые опубликованные в Санкт-Петербурге в газете «Знамя» в сентябре 1903 г., в 1905 г. «Протоколы» были изданы отдельными изданиями (в том числе в типографии Красного Креста в Царском Селе религиозным писателем Сергеем Нилусом, приближенным в то время к императорской семье). По свидетельству жандармского офицера Константина Глобачева, Николай II воспринял «Протоколы» с восторгом, оставив такие отметки на полях: «Какая глубина мысли!.. Какая точность в осуществлении программы!.. Не может быть никакого сомнения в их подлинности…» Впрочем, каким образом Глобачев, служивший тогда в польских губерниях, мог узнать эти детали — неизвестно. Считается, что спустя несколько лет официальное расследование установило сфабрикованность этого текста, и он потерял поддержку политического руководства. Николай II якобы наложил резолюцию: «Протоколы изъять. Нельзя чистое дело защищать грязными способами». Тем не менее, нескольких лет официальной поддержки «Протоколов» было достаточно для прояснения идеологической позиции режима: не просто антисемитской, но представляющей «русскую национальную империю» осажденным лагерем. «Нерусские» объявлялись не просто культурными «инородцами», но потенциальными изменниками, проводниками интересов иностранных национальных правительств. Если чужого национального правительства не существовало (например, у евреев), приходилось его выдумывать. Таким образом, «русским» не оставалось ничего другого, как сплотиться вокруг правительства, чтобы защититься от внешних врагов и внутренней смуты.
Суть позитивной «русскости», с которой предлагалось отождествить себя верноподданному населению, формулировалась не столь определенно. По-прежнему в центре официально признаваемой национальной русскости помещалось православие и верность правительству, а способом активной пропаганды этих идеалов среди масс стали публичные мероприятия. Подобно тому, как национальный идеал Николая II был сформулирован в формате костюмированного бала в феврале 1903 г., идея русского национального единства прояснялась для населения путем подбора значимых исторических событий для празднования. По подсчетам современного историка, в период правления Николая II отмечались юбилеи свыше 160 событий, и чем дальше, тем интенсивнее становилась эта «юбилеемания». Фиксация на отмечании событий прошлого обычно свидетельствует о завершении определенного этапа, превращающего эти события в «историю», в то, о чем вспоминают лишь благодаря круглой дате. Это процесс «изобретения традиций», когда прошлое актуализируется в определенной современной интерпретации.
Можно увидеть определенную логику в юбилейной кампании эпохи Николая II. С одной стороны, центральную роль во всех торжествах играла церковь: крестные ходы и богослужения составляли главное содержание любых торжеств, включая юбилеи военных побед. При этом, однако, демонстративно игнорировались события, связанные с самой церковью как самостоятельным институтом. Так, еще при Александре III, летом 1888 г., по всей стране прошли масштабные мероприятия, посвященные «900-летию крещения Руси», но трехсотлетие учреждения патриаршества в 1889 г. осталось почти незамеченным. В 1901 г. пышно отмечалось 700-летие Риги (в том числе, многомесячной «Юбилейной выставкой промышленности и ремесел»), в празднованиях приняли участие 800 тыс. человек, но 350-летие Стоглавого собора было проигнорировано. Та же избирательность обнаруживается в выборе достойных отмечания государственных событий. Ни освобождение крестьян 1861 г., ни учреждение земств в 1864 г., ни реформы Екатерины II не стали поводом для официальных торжеств (зато полувековые юбилеи Великих реформ активно отмечались оппозиционной общественностью). Таким образом, переведенная в плоскость массовой пропаганды, правительственная версия русского национализма проявляла прежнюю двусмысленность. Православие признавалось основой русской культуры, но лишь постольку, поскольку оно обслуживало власть; подлинно национальная власть связывалась не с государством как таковым, а с его триумфами, доказывавшими ненужность дальнейших улучшений и реформ. Синтез этой избирательной национальной лояльности «власти» олицетворялся правящей Гольштейн-Готторп-Романовской династией, которая, однако, мало соответствовала распространявшемуся в массовом обществе «этническому» пониманию нации.
С модерностью связывают самые разные конкретные проявления: от технического прогресса до политических реформ, от новаторского искусства до экспериментов в сексуальной сфере. Не вдаваясь в бесплодный спор о «сути модерности», можно отметить, что это понятие полезно для описания особого исторического опыта. Когда общество включает в себя множество активных социальных «игроков», преследующих разнообразные интересы, и сохраняет целостность лишь потому, что находится постоянно в состоянии «неустойчивого равновесия», о нем начинают говорить как о модерном. Литература становится площадкой сложных взаимоотношений «канона» и «авангарда», когда успех автора связывается с новизной, но, одновременно, и со способностью создать новый канон, как правило, в диалоге с прежним. Постоянная техническая инновация требует «стабилизации» в виде отработанных надежных технологий, на основании которых появляется возможность формулировать новые технические задачи. Политическое и социальное реформирование нуждается в опоре на новое знание, так или иначе нормализованное в академической или околоакадемической сфере.
Во всех случаях главным стимулом изменений и, одновременно, критерием принятия или неприятия новшеств является рынок — универсальная метафора модерного общества. Рынок идей, потребительский рынок, рынок моды, рынок политиков и пр., наводящий порядок из хаоса своей «невидимой рукой» (но также и ввергающий в хаос только что упорядоченную социально-экономическую среду), не означает ничего другого, кроме своего буквального смысла: множества людей, напрямую вступающих друг с другом в отношения, в результате которых меняется свойство всей «системы». Бывает «дорогой базар» и «рынок покупателя», «регулируемый рынок» и «рыночная паника» — во всех этих случаях общая ситуация складывается из множества частных транзакций. В обществе, условно называемом «домодерным», в принципе, есть все, что отличает современное общество, кроме одного: социально активным является сравнительно незначительная часть населения, в результате чего конфликты и противоречия удается часто улаживать «в ручном режиме», даже если это означает дворцовый переворот или войну. В общем «рынке» участвуют только грамотные и мобильные, те, чьи социально значимые действия не опосредованы разного рода «представителями» и «заместителями»: помещиками, князьями, скупщиками товара.
Все меняется с появлением массового общества широкой грамотности и экономической самостоятельности. Каким бы ничтожным ни был индивидуальный потенциал фабричного рабочего или фермера, их самостоятельность как «игроков» приводит к колоссальному усложнению социальной среды, фактически — превращению ее в «открытую систему», все влияния на которую в принципе невозможно описать единой формулой. Просчитать последствия того или иного фактора можно лишь в категориях вероятности. В массовом обществе грамотных людей, способных взаимодействовать с незнакомцами при помощи абстрактных идей, даже рабочий, получающий пять рублей в неделю, способен причинить миллионные убытки индустрии в случае участия в забастовке, а то и вызвать политический кризис. Поэтому равновесие модерного массового общества всегда неустойчиво, а главным фактором поддержания даже такого равновесия становится не твердая власть, а способность поддерживать обратную связь на всех уровнях и гибко (и адекватно) реагировать на поступающие сигналы. Вот почему рыночная экономика и политическая демократия оказываются тесно связанными с модерным обществом: не в силу неких моральных качеств именно этих форм организации, а благодаря способности постоянно обеспечивать обратную связь с разнообразными многочисленными «игроками» общества, помогать находить компромисс или менять общие «условия игры».
В принципе, имперская ситуация и означает описание общества как «открытой системы» многофакторного разнообразия множества самостоятельных «игроков». До определенного момента реальная политическая конструкция империи стихийно примиряла это разнообразие в рамках единого общества — пока можно было решать межгрупповые конфликты, договариваясь с десятками или сотнями лидеров каждой группы. С появлением массового общества, когда число активных и непредсказуемых социальных игроков пошло на миллионы, имперская ситуация вышла из-под контроля ручного управления. Консервативный модернизм оказался самым взрывоопасным из всех возможных сценариев в этой ситуации. С одной стороны, не признавая права отдельных социальных игроков, режим блокировал каналы обратной связи с обществом. С другой, не желая совершенно отказываться от «европейскости» и не имея ресурсов для подавления всякого своеволия, режим «народной империи» оказывался беспомощным перед лицом нарастающих конфликтов.
Принимавшиеся режимом Николая II меры сами по себе были вполне рациональными способами замедлить взрывной рост и отчуждение от власти массового общества: затормозить приток населения в города, сбить градус недовольства трудящихся, привлечь симпатии народа напоминаниями о славных победах прошлого и пропагандой чувства превосходства над «инородцами». Однако предпринимались эти меры в рамках политического курса, который доказал свою тупиковость еще при жизни Александра III. В структурной имперской ситуации они не только привели к непредвиденным результатам, но, вступив в противоречие друг с другом, вызвали масштабный политический кризис, который смел старый режим в 1905 г.
События начали развиваться лавинообразно в первые годы ХХ века на фоне принятого курса на укрепление режима русской национальной империи. В основе этого курса лежала политика внутренней колонизации, коллективным субъектом которой являлись «истинно-русские люди» (любимое выражение Николая II) под предводительством самодержца. Только в этой структурной ситуации насаждения «русскости» могла реализоваться политическая утопия единения авторитарного правителя и этноконфессиональной нации, не требующей политических прав. Сначала внутренняя колонизация была направлена на окраины империи: на Западный край — против «польского засилья» на польских землях; на Закавказье — прежде всего, против армянского национализма и независимости апостольской григорианской церкви; на Великое княжество Финляндское — против автономности местных институтов от общеимперских. Внутренняя колонизация Средней Азии и Сибири проходила под лозунгом захвата ресурсов и преодоления перенаселенности внутренних губерний (то, что в Германии начали называть Lebensraum — «жизненное пространство»). Историки указывают на многозначность и противоречивость разных версий «русскости» на разных участках внутренней колонизации: этнокультурной (в западных губерниях), конфессиональной (в Закавказье) или административной (в Финляндии). Но для самого режима Николая II эти различия не имели значения, потому что главной была сама ситуация колонизации от имени «истинно-русских людей», которые воплощали идеальных «своих»: по языку, религии, быту и беззаветной преданности.
Внутренняя колонизация от имени русской империи вызывала протест, в том числе вооруженный. В 1898 г. вспыхнуло Андижанское восстание в Туркестане; в 1903 г. на кавказского наместника («главноначальствующего гражданской частью Кавказа»), князя Григория Голицына, было совершено покушение членами армянской социал-демократической партии Гнчак; «объединительная» политика в Великом княжестве Финляндском вызывала нарастающее сопротивление. Однако вместо коррекции политики внутренней колонизации, по многим направлениям явно зашедшей в тупик, режим Николая II предпочел форсировать «национально-патриотическую» колонизацию, распространяя ее вовне. Внутренняя колонизация как форма утверждения единства авторитарного режима с нацией переросла в империалистическую экспансию, а затем в войну.
В октябре 1901 г. в целом закончилось сооружение Транссибирской железной дороги, связавшей Москву с Дальним Востоком. Строительство магистрали велось с 1891 г. отдельными отрезками, и хотя регулярное сквозное движение началось в июле 1903 г., поток людей и грузов пошел по железной дороге много раньше. Сооружение дороги не в последнюю очередь диктовалось интересами колонизации восточных окраин крестьянами — переселенцами из европейской части империи. За десятилетие с 1894 до 1903 г. по строящемуся еще Транссибу в Сибирь проследовали свыше 1.1 миллиона переселенцев и четверть миллиона разведчиков-«ходоков». Однако по мере реализации проекта само понимание «колонизации» приобрело совсем иной смысл. Поворотным моментом стало принятие решения в середине 1890-х гг. о том, по какому маршруту проводить трассу к востоку от Байкала. Собственно, конфигурация российских владений не оставляла выбора (см. карту): дорога должна была делать огромную петлю на север, проходя вдоль берега Амура (границы с Цинской империей), а потом возвращаться на юг, к Хабаровску и дальше — до Владивостока. Приамурский генерал-губернатор Сергей Духовский считал, что эта дорога имела бы огромное «колонизационное и базоустроительное значение». Однако существовал и прямой путь к Тихому океану, почти на 1000 км короче (и, по первоначальной смете, экономящий свыше 40 млн. рублей) — только проходил он через Манчжурию, малозаселенную северо-восточную провинцию Цинской империи (плотность населения Манчжурии едва превышала 5 человек на км2).
Используя благоприятные внешнеполитические обстоятельства, 2 мая 1896 г. (за две недели до Ходынской катастрофы) в Москве был подписан секретный союзный договор с Цинской империей, который, в частности, разрешал строительство Китайско-восточной железной дороги (КВЖД) по территории Манчжурии. Изначально «технический» интерес к чужой территории быстро приобрел самостоятельное стратегическое значение. Строительство КВЖД началось в 1897 г., а уже в 1898 г. у Цинской империи дополнительно взяли в аренду на 25 лет территорию на юге Ляодунского полуострова — южной оконечности Манчжурии, в 1400 км от российского пограничного Благовещенска (см. карту). Главной целью аренды были два незамерзающих порта на Желтом море, известные в России как Порт-Артур и Дальний. К ним от КВЖД протянули на юг ветку дороги длиной свыше 1000 км. В Порт-Артуре началось сооружение мощной военно-морской базы, и приоритеты колонизации Дальнего Востока окончательно сместились в сторону империалистической экспансии. Если в 1898–1900 гг. в среднем в год в Сибирь приезжали по 157 тыс. переселенцев, то в 1901−1903 гг. эта цифра сократилась в два раза (до 83.5 тыс.).
Затем, незадолго до официального завершения строительства КВЖД, летом 1901 г. правительство утвердило устав Восточно-Азиатской промышленной компании (ВАПК) — акционерного общества, созданного приближенными к Николаю II отставными гвардейскими офицерами, высокопоставленными чиновниками и членами императорской семьи. Через цепочку посредников компания стала владельцем лесной концессии на севере Корейского королевства, которую в 1896 г. получил от корейского правительства владивостокский бизнесмен Юлий Бринер (дед голливудского актера Юла Бриннера). Концессия Бриннера давала право в течение 20 лет добывать лес «на казенных землях в верховьях реки Тумень и по ее правым притокам», а также «лесные площади на корейской территории системы реки Ялу». За этим приблизительным географическим описанием скрывается огромная территория, практически целиком совпадающая с полуторатысячекилометровой китайско-корейской границей, как раз и проходящей по рекам Ялу (Ялуцзян) и Тумень (Туманган). Ялу впадает в Желтое море у восточного основания Ляодунского полуострова, на южной оконечности которого располагались Порт-Артур и Дальний (см. карту).
Придворное акционерное общество, в котором сам император Николай II имел пакет в 42.5% акций, заинтересовалось лесодобычей на севере Корейского полуострова не потому, что в Сибири уже закончился лес. Инициаторы проекта ориентировались на идеал британской Ост-Индской компании, которая колонизовала индийский субконтинент как частное предприятие, а потом передала административный контроль правительству Великобритании. Николая II и высокопоставленных сановников в проекте привлекала перспектива «мягкого» подчинения Кореи и установления контроля над Манчжурией, прямо сформулированная в обосновании проекта компании. В то же время, инициаторы предприятия — прежде всего, отставной кавалергард Александр Безобразов — выстраивали его как идеальную коррупционную схему. ВАПК создавалась преимущественно на казенные средства (ни у кого из пайщиков, кроме императора, не имелось необходимых по уставу средств), но ее дочерние фирмы действовали как коммерческие предприятия. Реальный бизнес-план основывался на получении и распределении казенных средств, вместо инвестиции в производство. Неудивительно поэтому, что лесодобыча оказалась нерентабельной, и чтобы показать хоть какие-то результаты, местные субподрядчики вылавливали в реке разбитые плоты корейских лесорубов, ставили на них клеймо «Русского лесопромышленного товарищества» («дочки» ВАПК) и сплавляли дальше на продажу, а после стали просто отбирать целые плоты у корейцев. Высокие внешнеполитические цели оправдывали в глазах политического руководства экономическую неэффективность ВАПК.
Напрасно министр финансов Сергей Витте пытался сопротивляться деятельности ВАПК и дискредитировать его лоббистов, в своих воспоминаниях утверждая, будто жена Безобразова публично сокрушалась: «Никак не могу понять: каким образом Саша может играть такую громадную роль, неужели не замечают и не знают, что он полупомешанный?» Даже этот анекдот, скорее, подчеркивал параллель с британским образцом: в своем классическом исследовании 1883 г. «Экспансия Англии» кембриджский профессор Джон Сили обронил ставшую крылатой фразу: «Кажется, мы завоевали полмира в приступе рассеянности». Только относилась эта фраза к событиям XVIII в., а Ост-Индская компания, при всех своих политических амбициях, являлась публичным коммерчески выгодным предприятием, и уже тогда ее деятельность в Индии воспринималась в метрополии как коррупционный скандал. В 1770-х — 1780-х гг. британский парламент принял серию законов, подчинивших деятельность компании парламентскому контролю. По новым законам, предпринимательская деятельность компании четко отделялась от политической, которая полностью ставилась под надзор правительства. Возможно, во времена царя Алексея Михайловича политическая и деловая культура ВАПК показалась бы нормальной и руководству Ост-Индской компании, но в начале ХХ в. это было уже немыслимо. Дело не в том, что изменились стандарты в Великобритании, а в том, что управление Российской империей «в приступе рассеянности» и в изоляции от всякой обратной связи с реальным миром (и даже с правительственными министрами) гарантировало катастрофу.
13 февраля 1903 г. в Зимнем дворце состоялся костюмированный «русский бал», своеобразный манифест русской национальной империи, а также важное свидетельство состояния социального воображения имперской элиты. Если переодевшись в заказанные в петербургских ателье стилизованные под XVII век костюмы можно было ощутить себя «древними русскими людьми», то и для реализации уже ощущаемого «господства в Азии» больших усилий не требовалось. Спустя три месяца, в начале мая 1903 г., Николай II собрал совещание высших сановников и главных лоббистов ВАПК, на котором был провозглашен «новый курс» политики на Дальнем Востоке. Он сводился к отказу от соблюдения принятых договорных обязательств и учета сложного баланса внешнеполитических интересов под бутафорским прикрытием — столь же убедительным, как переодевание придворного оркестра в «древнерусские костюмы».
Первоначальный проект ВАПК 1898 г. предполагал размещение на территории лесной концессии на севере Кореи 20 тысяч военных под видом служащих компании: по мысли Безобразова, это позволяло отстаивать нейтральный статус Кореи как страны, свободной от иностранных войск, при фактическом российском военном преобладании. На деле, этот проект необъявленной «гибридной войны» и начал проводиться в жизнь с лета 1903 г. Уже в мае сотня запасных чинов российской армии в штатском появились в деревушке в устье Ялу, занимаясь подготовкой рыбацкого порта к приему больших судов и грузов. К концу года общее число выдаваемых за лесорубов солдат составило батальон. В нарушение договора годовой давности с Цинской империей был остановлен вывод российских войск из Манчжурии, временно оккупированной для подавления разрушительного «боксерского восстания», сотрясшего всю империю. Строительство дорог, складов и обустройство порта в Корее являлось не только нарушением условий концессии, но и, в сочетании с действиями в Манчжурии и лихорадочным наращиванием военного присутствия в Порт-Артуре, служило демонстративным вызовом Японии.
Японские притязания на контроль над Кореей или на Ляодунский полуостров были такими же империалистическими, как и российские. Разница состояла только в том, что если Николай II и его приближенные, включая противников военной экспансии, размышляли о Манчжурии в абстрактных категориях (вроде современных понятий «геополитики» и «проекции силы»), то для японского правительства это были совершенно конкретные территории, за которые уже велась война с Цинской империей в 1894–1895 гг. и которые формально принадлежали ей по Симоносекскому мирному договору. Будучи членами модерного общества, Николай II и его окружение, включая военного министра генерала Алексея Куропаткина, разделяли многие массовые стереотипы своего времени: о «желтой угрозе» и неполноценности «азиатской расы», о формальном различении открытого военного вторжения и скрытой экспансии, на которую японцы «не имели права» давать военный ответ. Но, в отличие от многих практических политиков эпохи, российская элита «консервативных модернистов» позволяла себе принимать эту стереотипную картину мира за реальность и игнорировать все внешние обстоятельства, которые грозили разрушить гармонию «виртуальной реальности».
А реальные внешние обстоятельства были таковы: с конца 1880-х гг. основной базой российской Тихоокеанской эскадры были японские порты Йокогама, Нагасаки и Кобе. Бухта Владивостока замерзала зимой, до завершения строительства Транссиба подвоз материалов для ремонта и обслуживания кораблей во Владивостоке был практически невозможен, отсутствовали необходимые запасы угля и продовольствия по ценам, сопоставимым с японскими. Но и после основания базы в незамерзающем Порт-Артуре, более чем в 1000 км к югу от Владивостока, проблема флота не была полностью решена, и серьезный ремонт больших кораблей должен был проводиться в Японии. К концу 1903 г. оборудование базы в Порт-Артуре было готово на 20%, окончание работ планировалось на 1909 г. Закрытая со всех сторон бухта Порт-Артура имела единственный узкий, спиралевидный вход: расстояние между берегами не превышало 300 м, а в самом узком месте фарватер сужался вдвое. При этом длинный извилистый вход в гавань с быстрым течением был еще и мелким, позволяя большим боевым кораблям выходить в море только медленно, на буксире, и лишь дважды в сутки, на пике прилива. Безусловно, все эти проблемы были технически разрешимы: можно было пробить второй выход из гавани и углубить имеющийся, построить новый сухой док для ремонта больших кораблей и закончить укрепление батарей Порт-Артура (хотя и тогда сухопутное снабжение по железной дороге за тысячу километров могло быть легко перерезано, узкий вход в гавань заминирован, а сама база блокирована с суши). Но начинать гибридную войну до решения хотя бы этих технических проблем — вдали от метрополии, силами батальона в корейских лесах и одного армейского корпуса в Маньчжурии (на территории в миллион км2), полагаясь на необорудованную военно-морскую базу Порт-Артура, — можно было лишь с уверенностью в своей полной безнаказанности.
В июле 1903 г. японское правительство заявило протест недружелюбным и угрожающим действиям России в Корее и Маньчжурии, а в августе предложило проект формального раздела сфер влияния. Полгода тянулись безрезультатные переговоры, откровенно саботируемые Россией, под прикрытием которых она наращивала военную группировку на Дальнем Востоке. Заинтересованное в реализации собственных империалистических планов в регионе и понимая, что время работает в пользу России, японское правительство 24 января (9 февраля) 1904 г. объявило о разрыве дипломатических отношений и немедленно начало боевые действия. Два дня спустя в ходе ночной торпедной атаки внешнего рейда Порт-Артура были серьезно повреждены три корабля российской эскадры. На следующий день японская эскадра уничтожила крейсер «Варяг» и канонерскую лодку «Кореец», находившиеся в бухте Чемульпо (Инчхон), возле Сеула, для силовой поддержки российского политического присутствия в столице Кореи. Параллельно осуществлялась высадка японской армии на Корейском полуострове, и к концу апреля 1904 г. японские сухопутные силы вышли на границу с Манчжурией по реке Ялу, вступив на территорию лесной концессии ВАПК. Единственный узкий выход из гавани Порт-Артура был заминирован японским флотом. 31 марта (13 апреля) броненосец «Петропавловск», выйдя в море, подорвался на минах и затонул. Вместе с экипажем корабля и почти всем штабом эскадры погибли недавно назначенный командующим эскадрой адмирал Степан Макаров и художник-баталист Василий Верещагин. Еще один броненосец надолго вышел из строя. В начале мая, после нескольких неудачных попыток, японцы окончательно заблокировали гавань Порт-Артура затопленными транспортами, и мощная Тихоокеанская эскадра российского флота практически перестала существовать как военный фактор. Три крейсера, зимовавших в замерзшем Владивостоке, не смогли существенно помешать действиям японского флота и высадке десанта (см. карту).
После этого ход событий был предопределен географией: стратегическими целями в Маньчжурии и способностью оперативно доставлять к ним войска воюющих сторон. До Порт-Артура морем почти такое же расстояние от Нагасаки, как по железной дороге от Харбина, главной российской станции КВЖД. Только до Харбина войска еще надо было почти две недели перебрасывать из-за Урала по недавно построенному Транссибу. Причем, из-за ограниченной пропускной способности магистрали (через Байкал составы переправлялись на специальных паромах), в среднем в день, с учетом вооружения и снаряжения, прибывало лишь около тысячи солдат. Поэтому российская армия, обладая практически неограниченными ресурсами, постоянно находилась в ожидании подкреплений, уступая инициативу противнику. Японская сухопутная группировка была сравнительно незначительной — первоначально чуть более 80 тыс. человек. Российские войска на Дальнем Востоке к началу войны почти вдвое превышали это число, но они были разбросаны на огромной территории, не имели единого оперативного командования и гораздо медленнее перебрасывались в нужное место (см. карту). В результате, за несколькими исключениями, «русско-японская» война представляла собой цепь сражений, в которых российские войска оказывали героическое сопротивление существенно превосходящим силам противника — и отступали.
Первая японская армия, высадившаяся под Сеулом, 18 апреля переправилась через реку Ялу на территорию Маньчжурии, разбив заслон российских войск, уступавший ей в численности в два с половиной раза. Вторая японская армия высадилась к концу мая недалеко от заблокированного с моря Порт-Артура и немедленно перерезала сообщение базы с материком, разгромив малочисленные российские заслоны. После этого часть японских войск начала осаду Порт-Артура, обстреливая укрепления и запертые в гавани корабли из осадных орудий, а остальные части начали очищать Маньчжурию от российских войск, продвигаясь с юга на север.
Лишь в середине августа 1904 г. произошло многодневное генеральное сражение при Ляояне — примерно в одной трети пути от Порт-Артура к Харбину. Несмотря на численное превосходство и стойкость солдат командующий российской армией, бывший военный министр генерал Алексей Куропаткин, приказал отступить от Ляояна. Спустя месяц он предпринял наступление на японские позиции на реке Шахэ, в полусотне километров к северу. Однако полуторакратного превосходства российских войск оказалось недостаточно для преодоления упорного сопротивления японской армии. 6 (19) февраля 1905 г. началась самая крупная сухопутная битва в истории до начала первой мировой войны. На стокилометровом фронте в районе города Мукден (Шэньян) в течение трех недель сражались примерно равные по численности армии, в общей сложности более полумиллиона человек. Российская армия под командованием генерала Куропаткина проиграла это сражение и, полностью деморализованная, утратила боеспособность. 25 февраля (10 марта) началось многодневное отступление российских войск, которое не завершилось полной военной катастрофой только по причине собственных боевых потерь и усталости японской армии (см. карту).
Чтобы отрезать японские сухопутные силы от снабжения и деблокировать осажденный Порт-Артур, в конце сентября 1904 г. в Тихий океан была отправлена мощная эскадра, созданная из кораблей Балтийского флота и новейших, только что достроенных, судов. Переход по маршруту в 33 тыс. км занял более полугода, почти три месяца эскадра простояла у Мадагаскара, ожидая отправленные вслед подкрепления. Корабли воюющей страны не могли пополнять запасы топлива в нейтральных портах, а потому в составе эскадры находились разномастные транспорты-«угольщики», перевозившие часть необходимого для похода полумиллиона тонн угля. На полпути пришло известие о капитуляции Порт-Артура 20 декабря 1904 г., но эскадра продолжила путь, рассчитывая пробиться во Владивосток. Кратчайший маршрут на север проходил через Цусимский пролив между Кореей и Японией. Чуда не произошло: ожидавший российские корабли японский соединенный флот обнаружил медленно движущийся караван. Японский флот перерезал путь российской эскадры и, в ходе дневного артиллерийского боя 14 (27) мая 1905 г. и последующих ночных торпедных атак, уничтожил ее.
Завершающим ударом по российскому военному престижу стала оккупация японскими войсками острова Сахалин в июле 1905 г. Вновь японские силы имели большой численный перевес, вновь российская армия не смогла вовремя отреагировать на угрозу и организовать эффективное сопротивление. И хотя Сахалин — ставший российским владением лишь в 1875 г. — был единственной территорией Российской империи, занятой противником (на материке линия фронта так и стабилизировалась в южной Маньчжурии), в России и за ее пределами война считалась проигранной. Начались переговоры о мире, который был заключен 23 августа (5 сентября) 1905 года в американском Портсмуте. Несмотря на поистине катастрофическое военное поражение Российской империи (несравнимое с локальным поражением в Крыму полувеком ранее), окончательные условия мира были мягкими. Россия передавала Японии южную часть острова Сахалин, базы на юге Манчжурии и железную дорогу, ведущую от них на север, а также признавала Корею сферой интересов Японии. По сути, Россия просто соглашалась не препятствовать Японии играть в регионе ту доминирующую роль, которая она и так уже фактически играла в последнее десятилетие. За мягкими условиями мирного договора для России стояло давление на Японию остальных «великих держав», проявивших расистские двойные стандарты и не желавших допустить торжества «азиатов» над признаваемой «европейской страной» Россией.
У войны 1904–1905 гг. было много аспектов, и вовлеченность в нее Российской империи далеко не исчерпывается коррупционными интересами и политическим авантюризмом «безобразовцев». В ситуации, когда ведущие страны участвовали в колонизаторской эксплуатации Китая, казалось, что сам статус России как великой державы зависел от способности проявить агрессивный империализм. Так, занятие Порт-Артура мотивировалось тем, что незадолго до этого район бухты Циндао (Qingdao), в 300 км южнее Порт-Артура, под угрозой применения силы был получен Германской империей в концессию на 99 лет. И все же сознательное подражание колонизаторской стратегии британской Ост-Индской компании или авантюрному империализму германских Кайзерлихмарине только подчеркивает специфику российской политики на Дальнем Востоке. Результаты российских действий оказались радикально отличными от того, чего добились остальные великие державы, демонстрировавшие тот же репертуар империализма: авантюризм, колониализм, коррупцию и культурные предрассудки. Всего за несколько лет стратегический партнер — Япония, многие годы предоставлявшая свои порты для базирования российского флота, превратилась в непримиримого противника. Правительства Цинской империи и Корейского королевства, занимавшие пророссийскую позицию, оттолкнуло демонстративное нарушение российской стороной принятых на себя обязательств. Правительства и предпринимательские круги европейских держав остро отреагировали на попытку Российской империи не просто аннексировать Манчжурию, но и монополизировать всю внешнюю торговлю в регионе.
Еще отчетливее проявилась специфика режима Николая II в ходе ведения войны. Любое сражение идет не по плану, всегда и всех подводит погода или техника (по некоторым оценкам, японские корабли понесли больший урон от подрыва собственных боеприпасов, начиненных неустойчивым тринитрофенолом, чем от попаданий российских снарядов). Но последовательность катастроф российской армии выходит за пределы статистической вероятности неудачного стечения обстоятельств и даже ошибок командования. За последнее столетие ход Цусимского сражения был воссоздан едва ли не по минутам, пересчитано количество орудий разного калибра (с поправкой на разницу в составе взрывчатого вещества), сравнена толщина брони на всех судах и скорость хода. Получается, что по количеству и огневой мощи линейных кораблей (эскадренных броненосцев) российский флот имел существенный перевес, но сильно уступал по количеству крейсеров и орудий среднего калибра. На этом основании ответственность за разгром обычно возлагается либо на начальника Главного морского штаба Зиновия Рождественского, назначенного командующим эскадрой, который не сумел использовать более чем двукратное преимущество в орудиях главного калибра, либо на техническое несовершенство артиллерии, бронирования и ходовой части российских судов. В этом анализе важна сама логика — очевидно, та самая, которой руководствовался Николай II и его окружение.
В этой логике стирается грань между реальностью и упорядоченным логическим представлением о ней. Реальность — войны, политики, экономики — это «открытая система», которую невозможно полностью адекватно описать, а значит, и предсказать. Можно просчитать некий вариант развития событий на ограниченном временном отрезке, на конкретной территории, и подготовиться отреагировать на несколько наиболее вероятных сценариев развития ситуации. Чем обширнее и чаще обмен информацией с внешним миром, тем точнее удается скорректировать изначальные, ограниченные в своей применимости планы. Консервативный модернизм готов использовать новейшие средства для достижения своих целей, но не в состоянии понять логику современного массового общества, изменчивого и динамичного, как океанская погода.
Вторую Тихоокеанскую эскадру отправили на войну не для того, чтобы ее уничтожил в первом же сражении японский флот: по подсчетам штабистов — как и современных историков — по некоторым важнейшим показателям российский флот имел преимущество над японским. По тем же подсчетам, технически флот мог успешно совершить кругосветное путешествие, перевозя уголь транспортами и на палубах броненосцев. Новейшие корабли были вооружены современной артиллерией и снарядами с высокотехнологичным взрывчатым веществом (пироксилином), снабжены радиосвязью. На бумаге уравнение решалось в пользу российской эскадры. Точно так же, на бумаге, российские вооруженные силы на Дальнем Востоке действительно превосходили по численности силы вероятного японского десанта. Первая Тихоокеанская эскадра была мощнее японского флота, целиком даже не помещаясь в гавани Порт-Артура. Так же на бумаге — в публицистике и художественной литературе — «желтая раса» не воспринималась в качестве достойного противника. Статистически численность населения Российской империи в три раза превосходила население Японии. По документам, российское присутствие на севере Кореи было связано исключительно с мирной экономической деятельностью. Формально вывод российских войск из Манчжурии прекратился в 1903 г., в нарушение договора, по неким уважительным причинам. Статистика, пропаганда и ложь перемешивались, формируя виртуальную реальность — и не существовало ни навыков мышления, ни формальных институтов, которые заставляли бы политическое руководство сверять усвоенную картину мира с действительностью. В расчет принималось то, что можно просчитать: калибр орудий, запас топлива. Но как оценить формально — в цифрах и процентах — к примеру, психологическое состояние экипажей вступивших в Цусимское сражение российских кораблей, проведших до этого в море 220 суток, по 650–850 человек в замкнутом пространстве корабля?
Японская армия и флот комплектовались такими же крестьянами, что и российские. Индивидуальные боевые качества солдат и офицеров, как и техническое оснащение войск, были вполне сопоставимы. Очевидно, что российский режим (по крайней мере, в той части, что отвечала за военную машину) оказался структурно неспособен к стратегическому планированию и эффективному управлению массой войск в сотни тысяч человек, как частным случаем современного массового общества.
Переход имперского общества в состояние открытого кризиса проходил параллельно с формированием кризиса внешнеполитического, несмотря на, казалось бы, прямо противоположные исходные обстоятельства. Все же к началу ХХ в. позиции Российской империи на Дальнем Востоке казались прочными и выгодными, в то время как внутри страны нарастали экономические проблемы и политическое напряжение. Однако различия между внешней и внутренней политикой оказываются второстепенными, если, подобно режиму Николая II, полностью игнорировать внешние обстоятельства, как благоприятные, так и враждебные. Замкнувшись в своих представлениях о реальности, режим русской национальной империи в итоге загнал себя в тупик по всем фронтам. Отсутствие обратной связи вызывало все более радикальную реакцию на действия режима, а провальный империализм и нарастающий внутренний политический кризис взаимно усиливали друг друга.
Символом перехода внутриполитических проблем в новое качество стало покушение на министра внутренних дел Российской империи Дмитрия Сипягина. Он был убит пятью выстрелами 2 (15) апреля 1902 г. буквально «на рабочем месте», в вестибюле Мариинского дворца (месте заседания комитета министров и Государственного совета) в Санкт-Петербурге. Это было первое политическое убийство столь высокопоставленного государственного деятеля за два десятилетия. Дерзкое покушение было организовано Боевой организацией (БО) при Центральном комитете только что образованной партии социалистов-революционеров (эсеров). Боевая организация возродила революционный террор как метод борьбы, сделав важный шаг вперед по сравнению с народовольцами. Индивидуальный по форме, новый революционный террор был массовым, признавая легитимными жертвами всех чиновников. В течение года БО организовала покушения на обер-прокурора Священного Синода, идеолога режима Александра III Константина Победоносцева и петербургского градоначальника Николая Крейгельса (которые сорвались), харьковского и уфимского губернаторов (первый ранен, второй убит). Удачные и сорвавшиеся покушения, как и поимка, суд и казнь террористов становились важнейшими информационными поводами раскручивания литературно-пропагандистской машины «Подпольной России». Уже сложившиеся темы и интерпретации (народная кара преступника-чиновника, бескорыстная личная жертва и моральное превосходство революционеров) наполнялись новым конкретным содержанием с каждым новым терактом.
Спустя несколько дней произошло другое знаковое событие, оставшееся почти незамеченным в обществе, взбудораженном убийством Сипягина. Один из идеологов модерного русского национализма, известный журналист Михаил Меньшиков, опубликовал фельетон, в котором с иронией рассказал о попытке убедить его в подлинности неких секретных документов, касающихся всемирного еврейского заговора. Судя по всему, это было первое публичное упоминание «Протоколов сионских мудрецов», манифеста «всемирного еврейского заговора», направленного на дестабилизацию законных национальных режимов. Опытный газетчик Меньшиков сразу распознал в этом тексте графоманскую фальшивку (и возмутился попыткой использовать его для низкопробного «вброса») что, впрочем, не помешало дальнейшей политической популярности «Протоколов».
Убийство Сипягина не вызвало немедленного масштабного карательного поворота во внутренней политике. Отсутствие прямой реакции режима на новые внешние обстоятельства могло даже показаться признаком более гибкой и адекватной позиции. Можно вспомнить, что в эти же дни (26 марта / 8 апреля 1902 г.) российский посланник в Пекине подписал с правительством Цинской империи соглашение о поэтапном выводе из Манчжурии войск, участвовавших в подавлении боксерского восстания. Полгода спустя, к октябрю 1902 г., российская сторона выполнила обязательства по первому этапу вывода войск из Манчжурии. Тогда же, в октябре 1902 г., автора проекта «полицейского социализма», реформатора Сергея Зубатова, перевели из Москвы в Петербург и поставили во главе политического сыска в империи. Он возглавил Особый отдел Департамента полиции, начав распространять московский эксперимент по организации контролируемой борьбы рабочих за улучшение своего экономического положения по всей стране. Решение о назначении Зубатова последовало по итогам его встречи с новым министром внутренних дел Вячеславом Плеве летом 1902 г., на которой Зубатов представил министру свою программу социальной политики. Одним из результатов этой встречи стало разрешение МВД лидерам зубатовской Еврейской независимой рабочей партии провести в Минске вторую Всероссийскую конференцию сионистов 22-28 августа (4-10 сентября) 1902 г. – единственный легальный сионистский съезд в истории Российской империи.
Но никакой «позиции», а тем более политики, за этими решениями не стояло. Одновременно с выводом трети российского оккупационного контингента из Маньчжурии полным ходом шло обустройство Порт-Артура. Распродавались участки под застройку, был сооружен завод для ремонта корабельных котлов и даже построен крематорий при кладбище. Капитальные инвестиции в развитие Порт-Артура мало согласовались с готовностью освободить его по окончанию концессии уже через двадцать лет, а необходимость охраны тысячекилометровой сухопутной дороги до Харбина — с обязательствами по выводу войск из Манчжурии. Точно так же отправивший Зубатова на повышение в Петербург новый министр внутренних дел сам не воспринимал серьезно его программу социальных реформ. По воспоминаниям Зубатова, Плеве с самого начала считал поддержку рабочего профсоюзного движения не решением проблемы революционной угрозы, а временным отвлекающим маневром, допустимым только в условиях политической стабильности. Активизация «зубатовских» профсоюзов нарушала политическую стабильность в старом полицейском понимании эпохи до-массового контролируемого общества. Публичное проведение масштабного сионистского съезда (526 участников) в российском губернском городе, по сути, означало признание законности еврейского национального движения, а значит, и любого другого. Это признание было несовместимо с проектом русской национальной империи, который подозрительно относился даже к модерному русскому национализму как самостоятельному и динамичному движению (а не просто синониму верноподданнических чувств).
Возможность режима одновременно проводить разнонаправленную политику структурно исчерпала себя еще при жизни Александра III, а осенью 1902 г. речь шла уже о необходимости однозначного выбора курса в смысле конкретных политических шагов. Переломный характер момента проявился в резком развороте позиции министра финансов Сергея Витте. Во второй половине октября 1902 г. он вернулся из инспекционной поездки в Маньчжурию с посещением Порт-Артура, по итогам которой попытался убедить Николая II и его окружение в необходимости сворачивания экспансионистской политики на Дальнем Востоке. Витте выступал против прямых военных действий (включая устройство базы в Порт-Артуре) с самого начала, отстаивая сугубо экономический империализм: строительство железных дорог и получение торговых преференций, колонизацию «полосы отчуждения» вдоль проложенной трассы. Однако в основе его экономического империализма лежало то же пренебрежительное отношение к «азиатам» и та же идеализация мощи российского государства, что и в основе военной экспансии его политических оппонентов. Судя по выступлениям конца осени 1902 г., Витте осознал связь назревающего военного противостояния с захватнической экономической деятельностью. Он настаивал не только на необходимости демилитаризации Манчжурии, но и на сворачивании экономического присутствия в Корее и даже вдоль КВЖД, являвшейся с начала до конца его собственным проектом. Взамен КВЖД он предлагал достроить забайкальскую ветку Транссиба целиком по российской территории — вопреки своим собственным расчетам и аргументам середины 1890-х гг.
Однако, как мы видели, военный экспансионизм был связан не только с экономическим колониализмом, но со всем строем «русской национальной империи». Идеи Зубатова и предложения Витте кажутся рациональными и соответствующими интересам режима, но рациональны они лишь с точки зрения постоянного взаимодействия с меняющейся окружающей действительностью. Взаимодействовать с реальностью — значит меняться вместе с ней, корректируя тактику и даже принятые цели. В течение почти полутора столетий именно таким образом — постоянной трансформацией в процессе реформ — поддерживалась устойчивость Российской империи перед лицом изменчивой имперской ситуации. Сформулированный режимом Александра III проект русской национальной империи был тупиковым, потому что отождествлял идеал неизменной «русской нации» с логикой современного государства и пространством империи. Принятый Николаем II как самое драгоценное наследие, этот проект парализовал возможность изменений, которые начали буквально ассоциироваться с изменой: менять что-то в государстве русской нации значило пытаться трансформировать саму эту, извечно неизменную, нацию. Именно глубокий национализм, созвучный романтическому восприятию нации как единства народного тела и души, лежал в основе отказа Николая II поступиться авторитарной формой правления и уверенности в колонизаторской миссии русской империи в «Азии». За кажущимися нерациональными решениями стояла не жажда власти и не глупость как таковые, а сочетание определенного типа социального воображения с возможностью распоряжаться почти безграничными ресурсами. Разучившись воспринимать империю как «целый мир» (сложную систему) и воображая ее при помощи органицистских метафор славянофильских журналистов как единое и однородное тело, окружение Николая II всеми силами защищало этот образ — прежде всего, от любых внешних влияний, способных исказить воображаемую гармонию «воображенного сообщества». В случае прямого столкновения с принятой картиной мира, сторонники прагматичной коррекции курса отторгались режимом, невзирая на политическую лояльность и заслуги.
Выслушав самого влиятельного правительственного чиновника Витте, Николай II несколько месяцев колебался. Именно в этой ситуации окончательного выбора пути 13 (26) февраля 1903 г. в Зимнем дворце прошел программный «русский бал». На следующей неделе Николай II приказал приостановить вывод войск из Манчжурии, сорвав второй этап демилитаризации провинции. 26 марта он открыл заседание, обсуждавшее дальневосточную политику, объявлением своей поддержки лесной концессии в Корее, и лишь сопротивление министров во главе с Сергеем Витте не позволило принять тогда более радикальных решений. На следующем заседании 7 мая был все же объявлен агрессивный «новый курс» на Дальнем Востоке. 15 августа 1903 г. Сергея Витте уволили с поста министра финансов. 19 августа министр внутренних дел Плеве вызвал к себе в кабинет Зубатова, устроил ему публичный разнос, обвинив в потворстве стачечному движению и антиправительственной деятельности Еврейской независимой рабочей партии. Зубатов был не только уволен со службы, но и выслан под надзор полиции во Владимир. Режим отторгал тех сотрудников, которые пытались спасти его ценой реформ.
28 августа 1903 г., спустя десять дней после увольнения Зубатова, в петербургской газете «Знамя» начали печататься «Протоколы сионских мудрецов», которые в апреле 1902 г. отказался печатать в газете «Новое время» Михаил Меньшиков. Трудно сказать, препятствовал ли Зубатов (общавшийся с Меньшиковым) публикации «Протоколов», но известно, что после длительного рассмотрения, разрешение на печатание выдал сам Плеве, сразу после увольнения Зубатова. Газету «Знамя» основал перебравшийся в столицу молдавский журналист Паволакий Крушеван, известный до этого изданием в Кишиневе единственной местной ежедневной газеты «Бессарабец». Печатавшаяся большим тиражом (до 6000 экземпляров), газета к началу ХХ в. превратилась в рупор расового антисемитизма и русского национализма. Перед Пасхой 1903 г. на страницах газеты развернулась пропаганда «кровавого навета»: Крушеван описывал подробности ритуального убийства иудеями христианского юноши в соседних Дубоссарах и призывал к отмщению. Официальное следствие раскрыло преступление и потребовало, чтобы газета опубликовала опровержение (в том числе фантастического описания внешнего вида трупа и характера ран). Но в эпоху массового общества влияние информации лишь косвенно зависит от ее официального статуса «правдивости». Тем более что в это же время в «Бессарабце» публиковалась «Речь раввина» — обработка главы старого немецкого антисемитского романа «Биарриц», послужившего одним из источников «Протоколов». Более того, накануне Пасхи в Кишиневе в публичных местах стали распространяться листовки с призывами к погрому. Листовка, обнаруженная в трактире «Москва», в частности, объясняла: «А дай только волю жиду, тогда он воцарится на нашей святой Руси, заберет все в свои лапы, и будет не Россия, а Жидовия».
Ни в самом «кровавом навете» (обвинении евреев в ритуальном убийстве христиан на Пасху), ни в обостренном переживании главного события в православном календарном цикле (осуждения иудейской администрацией на смерть Иисуса Христа и его чудесного воскресения), провоцировавшем антииудейские настроения, не было ничего нового. Однако обычно слухи о ритуальном убийстве распространяли неграмотные крестьяне, а представители образованной элиты и администрация пытались их разубедить. В данном же случае антиеврейские чувства возбуждала главная неправительственная газета региона. Столкновения, подчас крайне ожесточенные, которые называли в XIX веке еврейскими погромами, преимущественно носили межконфессиональный характер. С этим связана привязка погромов к Пасхе и их антииудейский характер. Развернувшаяся в Кишиневе пропаганда буквально революционизировала погромную традицию, переводя конфликт из религиозного в политическую плоскость. «Речь раввина» убеждала в планах евреев захватить мировое господство, а листовки недвусмысленно обвиняли их в революционной деятельности: «А сколько они приносят нашей матушке России вреда?.. Они хотят завладеть ею. Они печатают разные прокламации к народу, чтобы возбудить его против власти, даже против нашего царя-батюшки». Используя традиционную форму еврейского погрома, Крушеван и его соратники создали универсальный сценарий монархического контрреволюционного городского восстания. Непосредственным объектом насилия толпы были евреи, но смысл антиеврейского насилия был связан не только и даже не столько с религиозной рознью или культурным конфликтом, а с враждебными политическими идеями, которые приписывались им как главным чужакам с точки зрения режима «русской национальной империи».
Вспыхнувший в Кишиневе в первый день православной Пасхи погром (6 (13) апреля 1903 г.) оказался абсолютно беспрецедентным по разрушительности и количеству жертв. В ходе погрома были убиты более четырех десятков человек (цифры разнятся), несколько сотен ранены, пострадали полторы тысячи домов. Это был первый геноцидальный погром, когда толпа не ограничивалась символическим насилием (уничтожением собственности или религиозных символов), а стремилась убивать. Это был также первый погром новой эпохи массовой политики, когда объединенная общей идеей толпа громил сталкивалась с организованным сопротивлением. Первый день погрома прошел «скромно»: по официальным данным, были разгромлены два еврейских магазина и несколько складов, никто не пострадал, а полиция арестовала 60 хулиганов. На следующий день, когда информация о погроме распространилась на окраинах и в город направились ватаги чернорабочих и крестьян, несколько сотен евреев Кишинева вооружились (в том числе и огнестрельным оружием) и попытались дать отпор. Согласно отчету прокурора Кишиневского окружного суда, выстрелом был убит подросток из толпы громил, после чего толпа озверела и принялась уничтожать имущество и людей в местах, откуда раздавались выстрелы.
Антисемитские комментаторы обычно подчеркивают, что эскалация насилия была вызвана насильственными действиями кишиневцев-евреев, и если бы не это, все бы обошлось обычным «ритуальным» хулиганством. В определенном смысле они были правы: в обществе «старого порядка», где этноконфессиональные группы официально ранжированы и обладают каждая особым статусом, одни имеют больше прав, чем другие. Представители официальной религии имеют моральное, если не легальное право на символическое насилие по отношению к «меньшинствам», для которых оказывается благоразумнее «перетерпеть». Но в современном массовом обществе сословный статус группы перестает играть существенную роль, а в условиях отторжения массового общества от государства формальный статус вообще теряет всякий смысл. В начале ХХ в., на фоне распространения еврейской национальной политики (будь то Бунд или сионизм), ответом на погромную угрозу стала симметричная мобилизация евреев, которые реагировали теперь на конкретную ситуацию, а не на формальные обстоятельства «статуса» или «традиции». Предположение, что одна группа населения имеет право на традиционное «самовыражение» религиозных чувств через символическое насилие, а другая должна «благоразумно» пережить унижение, очень характерно для химеричного социального воображения «русской национальной империи» — достаточно «национального», чтобы отождествлять себя с определенной этноконфессиональной общностью, но архаично-имперского в своем восприятии этой национальной общности как привилегированного правящего сословия.
Даже если бы погром не перешел в разрушительную и геноцидальную фазу, сам факт антиеврейских беспорядков в Кишиневе, в котором евреи составляли не менее 46% населения, свидетельствует о роли пропаганды Крушевана и его сторонников. Нет ничего естественного и «традиционного» в пасхальном погроме в губернском городе, в котором евреи составляют самую многочисленную этноконфессиональную группу (и практически половину населения). Погромы XIX в. в Одессе или Николаеве по характеру были такими же соседскими конфликтами прихожан, демонстрировавших религиозность через символическое насилие, как и нападения на еврейские местечки православных крестьян из близлежащих деревень: они обычно вырастали из личного конфликта и отличались невысоким уровнем физического насилия. Только после кишиневского погрома, в котором пострадало треть домов города и сотни людей, появился новый тип антиеврейского насилия: собственно национального, не зависящего от местных демографических пропорций. Напротив, новые погромы организовывались как этнические чистки, призванные изменить состав населения, и чем значительнее было присутствие евреев, тем более ожесточенным оказывался погром. Еврейский погром стал элементом массовой политики, потеряв религиозную (антииудейскую) подоплеку. Благодаря многочисленным газетным репортажам, технология кишиневского погрома — в значительной степени, авторский продукт Крушевана — стала всеобщим «выученным» знанием: обвинение евреев в подготовке свержения строя; представление погрома как исполнения национально-патриотического долга; нападение погромной толпы после «убийства подростка», снимающего любые самоограничения и ведущего к убийствам заведомо беззащитных детей и стариков. Убийство начинает восприниматься не как эксцесс, а как норма погрома.
Именно явная политизированность кишиневских погромщиков породила представление о том, что погром был инспирирован властями. В результате этих слухов приостановила свою деятельность, а 6 июня приняла формальное решение о самороспуске, не считая возможной легальную деятельность под патронатом Департамента полиции, Еврейская независимая рабочая партия (поддержка которой стала официальной причиной увольнения Зубатова спустя два месяца). Всего несколькими неделями ранее революционному движению был нанесен не менее сильный удар: в Киеве арестовали Григория Гершуни, лидера БО партии эсеров. Его место руководителя террористической ячейки занял Евно Азеф, давний агент Департамента полиции, что было воспринято полицейским руководством как решительная победа.
Однако к лету 1903 г. нарастающий политический кризис достиг такого уровня, что отдельные личности и даже партии перестали играть в нем решающую роль. Был уволен Зубатов и свернуты его легальные рабочие организации, но остались (сформированные, в том числе, при его участии) навыки правильной организации рабочего движения, включая забастовки. Прямым результатом деятельности Еврейской независимой рабочей партии и других зубатовских обществ стала всеобщая стачка на Юге Российской империи летом 1903 г., которая парализовала жизнь десяти промышленных центров (включая Киев, Екатеринослав, Николаев, Одессу, Баку, Тифлис, Батум). В стачке приняли участие до 200 тысяч рабочих — небывалый прежде по масштабам и координации всплеск забастовочного движения.
Боевую организацию партии эсеров возглавил полицейский агент Азеф, саботировавший одни покушения и организовывавший другие. Вот только, при всей резонансности покушений террористов БО и роковой роли Азефа для организации, в это время она уже утратила монополию на политический террор. Он превратился в элемент массовой политики, опирающийся на отработанные технологии: обязательную опору на риторическую поддержку «Подпольной России» и усиливающий эффект публикаций в популярной прессе. Между 1902 и 1911 гг. БО организовала 11 успешных покушений, а всего за этот период в Российской империи произошло несколько десятков тысяч атак под политическими лозунгами, в результате которых было убито и ранено порядка 17 тыс. человек. Методики подсчета и конечные цифры могут разниться, но в любом случае на долю «флагмана террора» БО приходится не более одной тысячной всех терактов.
Постепенное перерастание структурного «восстания масс» в реальную политическую революцию массового общества нашло наиболее наглядное отражение в истории современного российского анархистского движения, зародившегося летом 1903 г. В это время революционная деятельность оставалась уделом представителей образованной элиты, пришедших к революции в результате сугубо интеллектуальной эволюции. Как и четверть века назад, радикальные интеллигенты организовывали кружки для чтения и обсуждения теоретической литературы, пытались распространять свои взгляды среди «народа», а самые нетерпеливые — готовили убийства высших чиновников. К 1903 г. сети участников кружков, разделявших общие теоретические воззрения, составили несколько объединений, объявивших себя революционными партиями (РСДРП, ПСР и пр., см. предыдущую главу). Таким же интеллигентским кружком была группа анархистов-коммунистов, начавшая издавать в Женеве ежемесячный журнал «Хлеб и воля». В отличие от остальных революционных партий, которые обосновывали необходимость революции теоретическими соображениями и даже рабочих пытались вербовать при помощи текстов К. Маркса и Ф. Энгельса, анархисты исповедовали идеологию непосредственного протеста: революция необходима, потому что невыносимы условия жизни простого человека. Целью революции должно стать уничтожение любых внешних дисциплинирующих форм, а не парламентская демократия (на период «буржуазной революции») и не диктатура пролетариата (на период борьбы с буржуазией). Социал-демократы с пренебрежением относились к незамысловатой идеологии анархистов, но она оказалась удивительно близка рядовым представителям городского массового общества. Впервые простые люди открывали в себе революционеров, а не учились ими становиться.
Анархистские группы стали распространяться на юге Российской империи во второй половине 1903 г. со скоростью лесного пожара. Костяк первых организаций составляли бывшие члены социал-демократических и эсеровских групп, а особенно Бунда (в его составе было больше всего простых рабочих). Но очень скоро анархистские группы обросли новыми членами, прежде не имевшими опыта работы в нелегальных кружках. Спустя несколько лет более пяти с половиной тысяч анархистов действовали в 180 городах Российской империи, практически во всех губерниях. Учитывая, что не существовало единой анархистской партийной организации и даже координирующего центра, широта спонтанного распространения анархистского движения свидетельствует о его популярности.
Анархистов не интересовал земельный вопрос: эти люди не имели никакой собственности, зарабатывая на жизнь поденным трудом, и естественной социальной средой для них была многокультурная городская толпа. Они активизировались там, где поднималась стачечная борьба: требовали от хозяев уступок, немедленно переходя к террору в случае несговорчивости. Первым терактом анархистов, положившим начало эскалации политики «прямого действияˮ, стало покушение 18-летнего Ниселя Фарбера на владельца белостокской прядильной фабрики Авраама Кагана. Три четверти населения Белостока составляли евреи, поэтому, при отсутствии этнокультурных различий, конфликт рабочих с фабрикантами воспринимался исключительно как проявление классовой борьбы. Еврейская специфика этого классового конфликта проявилась лишь в том, что Фарбер знал, когда находящийся под охраной полиции Каган окажется уязвимым для атаки: в первый день еврейского нового года (10 сентября нового стиля) Фарбер подкараулил свою жертву у синагоги и нанес несколько ударов ножом. Спустя месяц Фарбер совершил еще более спонтанную атаку, стоившую ему жизни: он явился с самодельным взрывным устройством в полицейский участок. Никого из начальства не было на месте — Фарбер не удосужился даже потратить несколько дней, чтобы выяснить распорядок дня пристава и его помощника. Не желая отказываться от задуманного, Фарбер метнул бомбу. В результате взрыва ранения получили два городовых и писарь, но также погибли два случайных посетителя и сам террорист.
Спонтанный и бездумный массовый анархистский террор — метание бомб в людных местах, пальба из пистолетов (анархисты предпочитали полуавтоматические браунинги) — отличался от «штучного» и тщательно спланированного «интеллигентского» террора Боевой организации. Так, история покушения на министра внутренних дел Плеве практически совпадает с хронологией русско-японской войны: многомесячная подготовка за границей во второй половине 1903 г. завершилась переправкой группы террористов в Россию, все собрались в Петербурге после начала войны. Первые неудачные попытки были предприняты 18 (31) марта 1904 г. и спустя неделю — в это время первая японская армия продвигалась от Сеула на север Кореи, а флот пытался заблокировать выход из гавани Порт-Артура. Утром 31 марта на минах погиб броненосец «Петропавловск» вместе с командующим эскадрой Макаровым и большинством штабных офицеров, а в ночь на 1 апреля в гостиничном номере взорвался член БО Алексей Покотилов, снаряжая бомбу для завтрашнего покушения на Плеве. Охоту на него продолжили в июле: со второй попытки Плеве был убит 15 (28) июля 1904 г., а через несколько дней началась японская осада Порт-Артура.
Партия социалистов-революционеров немедленно опубликовала воззвание «Ко всем гражданам цивилизованного мира», пытаясь оправдать теракт:
Вынужденная решительность наших средств борьбы не должна ни от кого заслонять истину: сильнее, чем кто бы то ни был, мы во всеуслышание порицаем, как это всегда делали наши героические предшественники «Народной Воли», террор, как тактическую систему в свободных странах. Но в России, где деспотизм исключает всякую открытую политическую борьбу и знает только один произвол, где нет спасения от безответственной власти, самодержавной на всех ступенях бюрократической лестницы, – мы вынуждены противопоставить насилию тирании силу революционного права…
Члены БО возмущались оправдательным тоном официального партийного заявления и лицемерным, как они считали, заигрыванием с буржуазным общественным мнением. Зато анархисты в ответ на убийство Плеве без экивоков провозглашали тотальное восстание масс против любых форм социального контроля:
«А дальше что?»… Конечно, убийство Плеве, как и вообще подобный акт, имеет огромное, колоссальное политическое значение… к восстанию призывает, к революции зовет оно обездоленных и эксплуатируемых. К революции, — но какой? Знаете ли, рабочие, что означает то «народоправление» — конституция, — во имя которого хотят с вами объединиться? ... Вам дадут на основании закона свободно собираться, обсуждать, но зато вы должны будете и вести себя законно… А если вы взбунтуетесь, вам в «народном» государстве ответят штыками и пулями.
Вот почему, рабочие, вы в убийстве [так] Плеве должны ответить так, как подобает КЛАССУ, отделяющемуся от НАЦИИ, должны сделать это событие исходной точкой вашего пролетарского восстания…. мы будем продолжать — как при самодержавии, так и демократии — свою борьбу отдельно, как КЛАСС, нашим девизом будет: «ДОЛОЙ ЧАСТНУЮ СОБСТВЕННОСТЬ И ГОСУДАРСТВО». Вот каков должен был ответ, по мнению анархистов-коммунистов, на предложения требовать Земский Собор.
После убийства Плеве Боевая организация более полугода готовила следующее громкое покушение, местные комитеты эсеров и социал-демократов занимались пропагандой, организацией забастовок и политических забастовок. Белостокские анархисты уже в конце лета 1904 г. разработали сценарий всеобщей вооруженной стачки, включавшей несколько этапов: организация забастовки, разрушение средств коммуникации и вооруженный захват и охрану пекарен (для снабжения бастующих). К весне 1905 г. из первых набросков возникло законченное представление о революции как серии городских восстаний, ведущих к установлению коммунизма — описанного столь же наглядно в одной из мартовских листовок:
Мы не будем откладывать нашу борьбу на ГОДА, потому что мы ТЕПЕРЬ, мы сейчас хотим жить, а потому теперь же [на] работу, теперь же на БОРЬБУ!
… Это — самая главная и последняя наша задача; мы должны устроить в своем городе всеобщую стачку (можно разом по всей России) и разом выйдем на улицу вооруженные бомбами. Чтобы восстание было успешным, мы поделимся заранее по артелям и на каждую артель определим такой-то магазин, банк, такой-то полицейский участок, казарму с солдатами и проч., [таким образом] мы сразу с ничтожными потерями займем весь город. Оставшихся в живых генералов и богачей возьмем в заложники на тот случай, если будут стрелять из пушек по городу, то мы их взорвем. Затем приведем в наличность все городские припасы, переменим подвалы на хорошие квартиры и минируем окружающие поля, чтобы войска не смогли подойти к городу. Крестьян же мы наделим бомбами, чтобы и они присоединялись к восстанию. А потом мы приступим к введению новых порядков: ОБЩИННО-АНАРХИЧЕСКИХ.
1) Всем городом соберемся на площадь и порешим с общего согласия, по скольку часов надо работать мужчинам, женщинам и слабым (4-х часов в день для работы вполне достаточно), чтобы считаться ЧЛЕНОМ этой общины (коммуны).
2) Затем каждый будет работать положенное количество часов на любой фабрике или мастерской, без всякого контроля со стороны кого бы то ни было.
3) Все товары этого города будут лежать в общинных складах, отныне каждый будет брать по ПОТРЕБНОСТЯМ, — кому сколько надо.
4) Каждый завод или мастерская выберут от себя товарищей в статистическое бюро, где будут подводить ежедневный подсчет тому, какого и сколько товару произвела их фабрика; а также и то, какой материал и в каком количестве нужен для предприятия. Результаты этих ежедневных подсчетов будут печататься в новой ежедневной газете, всецело созданной для этой цели. Оттуда каждый из нас сможет узнать, где и сколько лежит материала для нашего завода, как угля, нефти, железа, хлопка, разных машин и прочее. Только таким образом мы избавимся от всяких начальников и распорядителей и будем легко добывать сами все, что ни потребуется для нашего завода. Легко будет сделать это еще потому, так как каждый город будет выпускать и рассылать всем общинам свои статистические газеты. Так, например, нам, рабочим данного завода, нужна нефть; из газет мы видим, что в Баку есть столько-то нефти, оттуда мы ее сейчас же и выпишем. …
По железным дорогам будут ездить и отправлять товар без всяких платежей и билетов; потому что и на них будут анархические порядки: там все, начиная с стрелочников и кончая инженером, будут работать одинаковое количество часов и будут жить в одинаковых квартирах с одинаковым правом на жизнь. Но главное, тогда никто не будет управлять другим, так как и стрелочники, и конторщики, и инженеры будут делать свое дело по общему соглашению между собою.
5) С уничтожением частной собственности и государства мы уничтожим все, что служило их защитой: суды, тюрьмы, полицию, войска и прочее. Они нам не нужны потому, что мы равные — все РАБОЧИЕ.
Все наши общинные дела мы будем решать на сходах по ЕДИНОГЛАСНОМУ СОГЛАШЕНИЮ, а не как того захочет большинство или меньшинство: известно, что хорошее для всех хорошо! На те дела, которые решим по соглашению, мы выберем уполномоченных на каждое дело отдельно, которых мы уполномочим только сделать порученное им дело, и притом так, как постановило собрание.
Только тогда, товарищи, мы избавимся от начальников, которые ворочали бы нами, как это им захочется, и помыкали бы товарищами как баранами. Мы отродясь не любили начальников, будь он хоть выбранный или самим богом посланный. Мы их терпеть не можем, потому что хотим быть только братьями, хотим непосредственно участвовать в решении наших дел. Мы хотим одного, чтобы все были равные, чтобы у каждого было вдоволь и хлеба, и счастья, а потому ДА ЗДРАВСТВУЕТ АНАРХИЯ!
Социал-демократы и эсеры с пренебрежением относились к теоретическим построениям анархистов, однако никто больше не сформулировал так наглядно план революционного выступления и постреволюционного общества. Именно этот образ коммунизма оказался господствующим в воображении простых людей и политиков на протяжении ХХ века. И именно этот сценарий революции начал реализовываться на практике в масштабах Российской империи с начала 1905 г.
20 декабря 1904 г. (2 января 1905 г.) капитулировал осажденный Порт-Артур. Собственно военное значение поражения окруженного гарнизона и почти уничтоженного уже флота было несопоставимо с морально-психологическим и политическим эффектом этой катастрофы. Война за господство на Дальнем Востоке была не отвлекающим маневром, а воплощением сути режима русской национальной империи. Идея нации основана на представлении о существовании коллективного субъекта, единодушно принимающего некие судьбоносные решения. Причем, как выяснилось еще во времена Николая I, недостаточно было однажды «объявить» нацию и закрепить ее существование формально. Подобно остальным элементам модерности, нация «процессуальна», т.е. существует как состояние неустойчивого равновесия в движении, и цель движения заключается в том, чтобы находить вечно смещающийся «центр тяжести». Как сформулировал еще в 1882 г. (в начале правления Александра III) знаменитый французский обществовед Эрнест Ренан, «нация — это ежедневный референдум». В начале ХХ в. все националисты Европы знали эту формулу, но не все отдавали себе отчет в том, что это не просто метафора. Для сохранения живого чувства принадлежности к сообществу необходима действующая демократия (реальный референдум) либо постоянный информационный повод проявлять свое эмоциональное отношение к общему делу. Интеллигентская нация российской «общественности» координировалась через публичную сферу литературы и периодики, которые реагировали на все аспекты окружающей действительности, выносили суждения и ожидали от интеллигентного читателя осознанного морального выбора в каждом отдельном случае. Русская национальная империя не допускала никакой обратной связи — ни формальных выборов, ни публичного обсуждения, но для своего осязаемого существования и она должна была включаться в некий процесс, причастность которому сплачивала бы зачисленных в нее членов нации каждый день. На зимнем балу 1903 г. придворная элита в костюмах XVII в. превращалась в «древних русских людей» лишь на время маскарада (понимая это, Николай II после бала пытался ввести маскарадные костюмы в качестве новой придворной формы одежды, но его остановила крайняя дороговизна проекта). Единственным пространством для совместного действия членов русской национальной империи становилась заграничная экспансия, потому что внутри страны места для самостоятельной «национальной жизни» не было.
И вот в конце 1904 г. главный символический ориентир российской экспансии, «информационный повод» совместного эмоционального переживания — Порт-Артур — капитулировал перед японской армией. Это был не просто удар по престижу имперского режима: российское массовое общество, развивавшееся на периферии государственной сферы «начальников, будь он хоть выбранный или самим богом посланный», ответило на Порт-Артур «так, как подобает КЛАССУ, отделяющемуся от НАЦИИ». Военные неудачи окончательно наложились на внутриполитический кризис, положив начало периоду глобальных потрясений. Этот период современники с самого начала назвали «революцией», хотя он не походил ни на одну из известных исторических революций. Не было провозглашено революционное правительство, и даже не определился некий альтернативный центр власти, никто не покушался на свободу и жизнь императора. Просто самые разные социальные слои и группы населения своими действиями однозначно проголосовали на «референдуме» за недоверие русской национальной империи. Входя в стратегические альянсы или вступая в борьбу друг с другом, классы рабочих или крестьян, политическая нация общественности и этноконфессиональные нации, политические группировки в диапазоне от конституционных монархистов до анархистов выдвигали свои коллективные требования и расшатывали государственную систему режима Николая II.
Самой массовой и заметной формой протеста стало рабочее движение. В конце 1904 г. на нефтяных промыслах в Баку бастовали 25 тыс. рабочих. Еще более мощное забастовочное движение поднялось в столице империи Санкт-Петербурге. Здесь оно координировалось «Собранием русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга» — наследником зубатовского профсоюзного объединения, возглавляемым священником Георгием Гапоном (1870–1906). Не являясь членом ни государственного аппарата имперского режима, ни революционного подполья, Гапон представлял собой идеальное воплощение лидера нового имперского массового общества низкого социального происхождения, действовавшего вполне легально, но не в логике властей. Вскоре после распространения новости о падении Порт-Артура, реагируя на слух об увольнении четырех своих членов-рабочих на Путиловском механическом заводе, Собрание повело дело к всеобщей стачке. 4 января 1905 года в Петербурге бастовали 15 тысяч рабочих; 5 и 6 января число забастовщиков возросло вдвое — до 30 тысяч. 7 января во всеобщей стачке участвовало уже 70 тысяч петербургских рабочих.
Всеобщая стачка на множестве предприятий без всякого непосредственного масштабного повода (в реальности был несправедливо уволен один-единственный рабочий) стала возможной благодаря существованию постоянно действующего профсоюза с местными отделениями — детища Зубатова. Функционеры Собрания организовали постоянный забастовочный комитет и фонд для поддержки бастующих, не получающих жалованья (анархисты в этой ситуации предлагали захватывать пекарни и облагать данью продуктовые лавки). Также благодаря Зубатову рабочие четко представляли себе, как взаимодействовать с начальством: «естественным» образом, исходя из своего повседневного опыта, они не только не имели бы практического представления о заводской иерархии выше мастера цеха, но и не знали бы, как и о чем разговаривать с руководством.
А между тем, уже в конце декабря депутации рабочих были приняты менеджментом Путиловского завода (в том числе и директором), старшим фабричным инспектором (правительственным чиновником, наблюдавшим за соблюдением рабочего законодательства) и градоначальником Санкт-Петербурга. Требования восстановить уволенных рабочих и уволить враждебного мастера цеха не были удовлетворены, что стало формальным предлогом для начала забастовки на заводе. Через несколько дней директору Путиловского завода — наемному менеджеру акционерного общества — рабочие предъявили расширенные требования, включавшие свое участие в организации производства и установление восьмичасового рабочего дня. Эти требования выходили за пределы компетенции администрации завода, что говорит также и о том, что рабочее движение исчерпало возможности сценария действий, разработанного Зубатовым. Одно дело договариваться об условиях контракта и его соблюдении с непосредственным нанимателем, другое дело требовать пересмотра экономической модели от владельца бизнеса. Требования изменения расценок и участия рабочих в урегулировании трудовых конфликтов директор завода отказался даже обсуждать, что стало толчком для всеобщей городской стачки.
5 января 1905 г., на фоне ширящейся стачки, расширенные требования бастующих были рассмотрены правлением Путиловского завода и министром финансов, который доложил свое мнение императору. Сам по себе этот факт уже был беспрецедентным, немыслимым всего несколько месяцев назад: проблемы массового общества обычно находились всецело в ведении МВД, а урегулированием протестов занимался, в лучшем случае, полицмейстер города. Однако непосредственного эффекта от стачки не последовало: общее собрание акционеров Путиловского завода, которое могло решать вопросы оплаты труда, предстояло только через несколько недель; министерство финансов, которое могло подготовить закон о восьмичасовом рабочем дне, не собиралось этого делать. Вставал вопрос о смысле продолжения забастовки и о том, как использовать уже достигнутую мобилизацию рабочих.
Сложилась странная ситуация: десятки тысяч людей выступили с протестом, но отсутствовало четкое понимание, против чего именно направлен их искренний протест и что делать дальше. Возможно, социологическая абстракция «класса, отделяющегося от нации», вполне корректно описывала эту ситуацию, но ясности не прибавляла. Гапон сотрудничал с петербургскими социал-демократами, но никакого практического плана для рабочих (помимо очередных социологических лозунгов) у них не было: для них образцом служила деятельность парламентской СДПГ в условиях свободной прессы. Практический план именно на время всеобщей стачки выработали за несколько месяцев до этого анархисты Белостока, но в Петербурге влияние анархистов еще не ощущалось, да и забастовщики не были готовы к такому уровню насилия. В итоге была поддержана идея составить петицию о народных нуждах, собрать к ней подписи и коллективно подать ее Николаю II.
Эту инициативу позже пытались представить наивной и архаичной, воспроизводящей древнюю традицию челобитных царям. Те, кто выдвигал эту версию, призванную скомпрометировать инициативу Гапона, не знали, что подача челобитных напрямую государю была запрещена еще в Московском царстве в 1700 г. и эта мера неоднократно подтверждалась указами императоров Российской империи. Непонятно, каким образом после перерыва в два столетия до простых рабочих могла дойти некая «древняя традиция». В то же время, содержание петиции, несмотря на ее сдержанный тон, не соответствовало не только всякой «традиции», но и практическому горизонту и даже нуждам простых рабочих. Преамбула петиции, написанная самим Гапоном, звучит как манифест современного массового общества:
Государь! Нас здесь больше трехсот тысяч — и все это люди только по виду, только по наружности; в действительности же за нами не признают ни одного человеческого права, ни даже права говорить, думать, собираться, обсуждать наши нужды, принимать меры к улучшению нашего положения.
Мало того, что риторика «прав» (не «привилегий») была чужда как Московскому царству, так и имперской юридической культуре. Следующий за ней перечень из 13 требований (разбитый на три раздела) был целиком заимствован у идеологов парламентской республики:
I. Меры против невежества и бесправия русского народа:
1) Свобода и неприкосновенность личности, свобода слова, печати, свобода собраний, свобода совести в деле религии.
2) Общее и обязательное народное образование на государственный счет.
3) Ответственность министров перед народом и гарантии законности управления.
4) Равенство пред законом всех без исключения.
5) Немедленное возвращение всех пострадавших за убеждения.
II. Меры против нищеты народа:
1) Отмена косвенных налогов и замена их прямым, прогрессивным и подоходным налогом.
2) Отмена выкупных платежей, дешевый кредит и постепенная передача земли народу.
III. Меры против гнета капитала над трудом:
1) Охрана труда законом.
2) Свобода потребительно-производительных и профессиональных рабочих союзов.
3) 8-часовой рабочий день и нормировка сверхурочных работ.
4) Свобода борьбы труда с капиталом.
Маловероятно, что свобода вероисповедания стояла на первом месте в списке приоритетов петербургских рабочих, и тем более маловероятно, что они действительно хотели бы, чтобы из их жалования начали вычитать прямые налоги (вместо незаметной и теоретически необязательной уплаты акцизного налога при покупке водки, сахара или табака). Эта программа, как и сама идея петиции, была заимствована не из давней традиции низов московского общества, а из репертуара современного элитного протеста.
Еще в 1902 г. политический эмигрант Петр Струве наладил в Германии издание журнала «Освобождение», где публиковал критические и разоблачительные корреспонденции из России под псевдонимами и пытался выработать общую оппозиционную платформу, способную объединить противников режима в широком спектре, от радикальных революционеров до умеренных лидеров земств. Эта общая платформа предполагала реформирование Российской империи в соответствии с актуальным пониманием «современности», теперь предполагавшим постоянную обратную связь с ширящимся массовым обществом. Для всех «европейских» стран того времени массовое общество представляло острую проблему, чреватую социальными потрясениями, но в России пока что приходилось добиваться признания существования самой этой проблемы.
В августе 1903 г. из сторонников журнала сформировалось политическое движение «Союз Освобождения», ставившее целью организацию ненасильственных массовых кампаний против режима с требованием проведения «земского собора» — учредительного собрания новой политической системы, которому надлежало принять конституцию. Становление «Союза Освобождения» проходило параллельно с развитием в России анархистского движения, которое представляло противоположный полюс заявившего о своих правах современного массового общества (отсюда яростные возражения против идеи «земского собора» в анархистской листовке, процитированной ранее). Первый съезд Союза прошел в Петербурге на частных квартирах в январе 1904 г., накануне начала войны с Японией. В конце октября 1904 г., после провала наступления российской армии на р. Шахэ, в Петербурге собрался второй съезд Союза, принявшего решение о массовой подаче петиций с требованием реформы (очевидно, приспосабливая наследие британского чартизма к российским условиям).
Разумеется, легальный сбор и подача петиций были невозможны, поэтому обращения к властям замаскировали под череду банкетов, посвященных сорокалетнему юбилею судебной реформы 20 ноября 1904 г. Скованные присутствием наблюдателей от полиции, ораторы произносили не политические речи, а «тосты» о необходимости введения свобод и конституции, и принимали соответствующие застольные резолюции. Незадолго до этого (6-9 ноября 1904) в Петербурге состоялся первый легальный земский съезд, который официально назывался «Частное совещание земских деятелей». На него съехались 98 делегатов из всех земских губерний, принявших итоговое постановление из 11 пунктов. Последний пункт, поддержанный большинством, требовал учреждения парламента с правом контроля над исполнительной властью. Провозглашавшие «тосты» на юбилейных банкетах ораторы не просто выступали с абстрактными пожеланиями, а выражали поддержку конкретному документу — принятому земскими делегатами постановлению. В рамках «банкетной кампании» состоялись более 120 банкетов в 34 городах, в них приняли участие до 50 тысяч человек — очень существенная часть политической нации общероссийской общественности. В конце ноября 1904 г. представители Союза Освобождения встретились с Гапоном и еще несколькими лидерами его организации и предложили присоединиться к кампании подачи петиций.
Таким образом, приняв 5 января решение подать коллективную петицию от петербургских рабочих, руководители рабочего движения примкнули к единому фронту противников режима, который уже включал межпартийный Союз Освобождения и земских лидеров, добивавшихся для земств парламентского статуса. Вот почему текст петиции Гапона наполовину цитирует Эрфуртскую программу СДПГ 1891 г. (в том, что касается требования восьмичасового рабочего дня и других условий работы, а также введения прогрессивного налога), а наполовину — Постановление совещания земцев. Так, постановление земцев требовало введения гражданских свобод («свободы совести и вероисповедания, свободы слова и печати, а также свободы собраний и союзов») «для полного развития духовных сил народа», а петиция Гапона называла эти же свободы мерами «против невежества и бесправия русского народа». В обоих случаях кажется странным привязка гражданских прав именно к духовным потребностям «народа», понимаемого, судя по контексту, как социальные низы (земцы) и в этноконфессиональном смысле (гапоновцы). По сути же, все было логично: речь шла о признании гражданских прав нации, не признающейся таковой старым режимом русской национальной империи.
Гапон хотел напечатать петицию большим тиражом и распространять по городу, но забастовка парализовала работу типографий. Тогда, начиная с 7 января, петицию начали зачитывать в 11 районных отделениях Собрания русских фабрично-заводских рабочих и собирать подписи под ней, которые рабочие ставили с колоссальным энтузиазмом. Это был акт личного политически значимого волеизъявления в рамках коллективного действия — то есть буквально нациестроительства. Есть данные, что в одном только отделе за несколько дней собрали порядка 40 тысяч подписей, то есть общий счет подписей мог идти на сотни тысяч. Отдавая себе отчет в общенациональном значении петиции, Гапон специально встречался с представителями социал-демократов и эсеров и просил не вносить партийный раскол в ряды рабочих. Согласно правительственному отчету, партийная агитация пресекалась самими рабочими, революционные листовки уничтожались. Впрочем, учитывая, что никто на самом деле не знал, как «делать революцию» и мобилизовать под революционными лозунгами не студентов — участников нелегальных кружков, а широкие массы, революционеры сами подчинялись авторитету Гапона. Как вспоминал большевик Дмитрий Гиммер, партийные деятели, «выступая в отделах [Собрания], …во всем копировали Гапона и даже говорили с его украинским акцентом».
Перед лицом массовой мобилизации рабочих Санкт-Петербурга власти могли выбрать один из нескольких сценариев: пойти навстречу требованиям и начать политическую реформу или, приняв петицию и пообещав рассмотреть ее, постепенно спустить вопрос «на тормозах», дождавшись спада протестного движения. Был избран третий вариант, соответствующий обычному отношению к массовому обществу: просто проигнорировать петицию и восстановить порядок полицейскими мерами. В условиях современной массы людей, сплоченных общей целью, при существовавших тогда технологиях контроля толпы, это заведомо означало применение крайних форм насилия. Утром воскресенья 9 января в разных частях города, в том числе у самого Зимнего дворца, толпы рабочих, направлявшихся к императорской резиденции, были остановлены войсками. После предупреждений и требований разойтись толпа рассекалась казаками, на скаку бивших людей шашками — плашмя (за неимением резиновых дубинок) или рубивших лезвием. В случае упорства, по толпе давались залпы из винтовок.
По официальным данным, в результате разгона демонстраций погибли 130 и были ранены около 300 человек. Возможно, число жертв было в полтора-два раза выше (особенно раненых), но это не были многие тысячи, как утверждала революционная и иностранная пресса, ссылаясь на слухи. Эти слухи (о пяти или даже двадцати тысячах жертв) передавали в количественной форме масштаб потрясения от самого факта расстрела мирной демонстрации. Почти за 80 лет до этого, 14 декабря 1825 г., при подавлении выступления декабристов от залпов картечи, по некоторым данным, погибли 970 горожан (не считая восставших), большей частью «черни». Эта цифра в несколько раз превышает число жертв 9 января 1905 г., однако тогда она не вызвала особого эмоционального отклика современников и даже интереса к точным подсчетам. В этом и заключается принципиальное отличие ситуации начала ХХ века: «чернь» стала частью массового общества, заявившего о своих правах, как новой версии нации. Расстрел демонстрации 9 января получил колоссальный резонанс не в силу некой небывалой жестокости властей, а потому, что наглядно продемонстрировал принципиальную враждебность режима русской национальной империи практически для всех групп политической солидарности (наций) Северной Евразии, подданных Российской империи.
«Кровавое воскресенье» 9 января 1905 г. было воспринято как начало революции. Действительно, за ним последовали расширение протестного движения и эскалация насилия, параллельно с нарастающей катастрофой в войне с Японией.
По сути же, политический кризис 1905 г. стал выражением уже свершившейся социальной революции. Городское массовое общество превратилось в самостоятельную социально-экономическую силу, разделенную на «классы» по материальному уровню и способу внутригрупповой координации (публичная сфера заочного общения через тексты — у членов общественности, непосредственное общение и прямое коллективное действие — у городских низов). К концу 1904 г. в каждом из этих слоев распространилось вполне отчетливое понимание собственных групповых интересов и сформировалось представление о тактике борьбы, а главное, появилось ощущение межгрупповой солидарности. Именно это широкое чувство осмысленной солидарности превратило отдельные демонстрации, банкеты с протестными тостами и теракты в политическую революцию как единый процесс, преследующий определенный результат.
Собственно революционеры составляли ничтожную часть городского массового общества, и Департамент полиции вполне обоснованно полагал, что держит антиправительственную деятельность под контролем. В начале 1905 г. в партии социалистов-революционеров состояло от 1500 до 2000 членов, социал-демократами числили себя от 2500 до 8400 человек, по самым щедрым подсчетам. Некоторые члены этих партий входили в Союз Освобождения, который к марту 1905 г. насчитывал 1600 членов. Наиболее радикальная часть вступала в анархистские группы, которые к этому времени достигали нескольких тысяч участников. Еврейский Бунд обгонял по численности все левые общероссийские партии, насчитывая в своих рядах до 23000 членов, к тому же сконцентрированных в пределах черты оседлости. (Многочисленность Бунда объясняется тем, что среди его членов большинство составляли рядовые рабочие — грамотные, привычные к чтению абстрактных текстов, тогда как основу остальных партий составляли интеллигенты — профессиональные революционеры.) Но даже если к бундовцам прибавить всех прочих активных революционеров, суммарная цифра не объяснит повсеместности и массовости проявления протеста.
Строго говоря, в 1905 г. происходили все те же события, что и в предыдущем году, только во все возрастающих масштабах. Главным же отличием было то, что и протестующие, и правительство теперь знали, что эти отдельные события — проявления революции, и что они не прекратятся до ее победы.
После 9 января распространяются забастовки рабочих, они становятся все более массовыми и продолжительными, прежнее их деление на «экономические» и «политические» теряет смысл. Вообще любая форма протеста в контексте революции приобретает политический характер. В ходе двухмесячной забастовки 70 тысяч текстильщиков в Иваново-Вознесенске, начавшейся в середине мая 1905 г., для координации действий был избран Совет рабочих депутатов. Вновь пригодился практический опыт зубатовской организации — ведь первый «Совет рабочих механического производства» был организован именно по его инициативе в Москве в 1901 г., как раз для организации стачки и ведения переговоров с руководством предприятий. В начале октября 1905 г. очередная забастовочная волна переросла во Всероссийскую октябрьскую политическую стачку, охватившую к 12 октября свыше 2 млн. рабочих по всей стране.
Большинство активистов рабочего движения принадлежали к той или иной революционной партии, но практическим форматом их работы были профсоюзные объединения, организацией которых с декабря 1904 г. занялся межпартийный Союз Освобождения. В феврале 1905 г. для координации возникающих профсоюзов создали Центральный Комитет Союза союзов, а на четвертом съезде Союза Освобождения 8-9 мая в Москве возникло самостоятельное объединение под названием «Союз союзов». В разное время в него входили: Союз земцев-конституционалистов, Союз инженеров и техников, Всероссийский союз железнодорожников, Союз рабочих печатного дела, Союз служащих правительственных учреждений, Союз учителей, Академический союз, Союз писателей, Союз конторщиков и бухгалтеров, Союз адвокатов, Союз медицинского персонала, Союз фармацевтов, Всероссийский крестьянский союз, Союз равноправности женщин. Всего в организациях «Союза союзов» состояло до 135 тысяч членов. На протяжении последующих месяцев, до октябрьской всеобщей стачки 1905 года, «Союз союзов» фактически стоял во главе революции, руководствуясь программой, принятой в конце марта на третьем съезде Союза Освобождения. Главными положениями этой программы были созыв Учредительного собрания как основа политической реформы, установление восьмичасового рабочего дня как главное требование рабочего движения и отчуждение частновладельческих земель в пользу крестьян в рамках радикальной аграрной реформы. Сама идея «союза союзов» выросла из давнего идеала российского революционаризма — «федерации свободных общин», проповедовавшегося Михаилом Бакуниным в 1860-х гг. Этот утопический идеал оказался лучшим практическим решением в структурной имперской ситуации, позволив объединить в рамках общего революционного движения активистов с самыми разными групповыми интересами: рабочих и чиновников, феминисток и учителей.
Одновременно, с января по октябрь 1905 г., происходила эскалация насилия. Правительство пыталось бороться с забастовочным движением, используя полицию и войска, сторонники революции пытались сопротивляться, а кроме того, в собственной логике развивался революционный террор. БО эсеров после длительной подготовки осуществило свой последний теракт особого символического значения: 4 (17) февраля 1905 г. был убит вел. кн. Сергей Александрович, незадолго до того оставивший пост Московского генерал-губернатора. Местные комитеты эсеров и группы анархистов занимались массовым террором: едва ли не каждый день совершалось нападение на полицейских чинов (от простого городового до полицмейстера) и гражданских чиновников, каким-то образом скомпрометированных политически или просто вызывавших личную неприязнь террористов.
Отдельным фактором террористической деятельности становятся национальные партии. Еще 16 июня 1904 г. финляндский националист Эйген Шауман застрелил генерал-губернатора Великого княжества Финляндского Николая Бобрикова, воплощавшего унификаторскую политику имперского режима. В 1905 г. террор становится постоянной тактикой финляндской Партии активного сопротивления. Уже 11 января боевик партии убил прокурора финляндского Сената, в марте было совершено покушение на выборгского губернатора, в июне — на помощника финляндского генерал-губернатора, осенью — еще на нескольких губернаторов. Группа старшеклассников из Гельсингфорса (Хельсинки), называвших себя «кровавыми собаками», выбирали цели поскромнее — в основном, полицейских чинов, — но тоже ранили и убили несколько человек. На Северном Кавказе на фоне политического кризиса и экономических проблем активизировалось абречество — местный вариант партизанства-бандитизма. В Закавказье в 1905 г. Федерация армянских революционеров «Дашнакцутюн» перенесла террористическую деятельность на территорию Российской империи. В частности, 11 мая 1905 г. дашнаки убили бакинского губернатора, князя Михаила Накашидзе.
Убийство Накашидзе было связано с другим аспектом восстания массового общества: стихийной национализацией нового «ничейного» пространства — оставленного империей и невостребованного современным государственным порядком политической нации. Армянские активисты сочли Накашидзе виновным в организации «армянского погрома» в Баку 6-9 февраля 1905 г., в результате которого были убиты 205 и ранены 128 бакинцев-армян.
Российская империя распространилась на территории Северной Евразии путем интеграции уже сложившихся политий разного уровня сложности и включением местного населения в параллельные социальные иерархии: сословий, конфессий, государственной службы, культурной сферы, экономических сетей. Как правило, все эти поглощенные политии были «донациональны» по принципу организации подданных. В основе режима русской национальной империи, начавшего формироваться при Александре III, лежало национальное восприятие населения (в смысле этноконфессиональных групп), сопровождавшееся примитивной национальной политикой. Имперское законодательство 1880-х гг. пыталось дискриминировать поляков, евреев или армян как «нации», одновременно насаждая представление о русской нации как новом господствующем сословии. «Забыв» имперские практики управления различиями, российский режим к началу ХХ в. не имел ни навыков, ни институтов для регулирования «межнациональных» (межэтноконфессиональных) отношений. Резкий рост массового общества за счет притока в города мигрантов из сел впервые свел вместе, в общей толпе, десятки тысяч представителей разных народов и конфессий. Распространение националистических идей на фоне традиционного этноконфессионального разделения труда позволяло воспринимать экономические конфликты как межнациональные. В то же время, местные администраторы, неспособные эффективно контролировать массовое общество, при помощи крайне грубой массовой политики пытались переводить политический конфликт в межгрупповой. Эта принципиально «антиимперская» политика становилась важным фактором общего антисистемного восстания.
Бакинская губерния Российской империи была создана на территории аннексированного в начале XIX в. Бакинского ханства, на северо-востоке древнего исторического региона Азербайджан (Атрпатакан), большей частью принадлежащего Ирану. Местное население, основную часть которого с 1930-х гг. начали идентифицировать как «азербайджанцев», демонстрировало типичную для Северной Евразии пестроту и многослойность. Две трети жителей губернии, которых в начале ХХ в. имперские власти называли «кавказскими татарами», говорили на местной разновидности тюрки (азери). При этом численность мусульман в губернии, считая вместе суннитов и шиитов, почти в полтора раза превышала число тюркоговорящих. Но даже ту часть мусульман, которая совпадала с количеством тюркоговорящих, трудно было представить как единую этноконфессиональную группу, потому что умма Бакинской губернии была расколота на шиитов и значительное меньшинство (39%) суннитов. Сунниты обычно ассоциируются в регионе с тюркоговорящими группами (например, волжские татары, мусульмане Средней Азии). Как правило, тюркоговорящие сунниты ориентировались в культурном и политическом отношении на Османскую империю, персидскоязычные шииты — на Иран. То обстоятельство, что азериязычному большинству Бакинской губернии соответствовало шиитское конфессиональное большинство, запутывало привычную культурно-политическую «карту» и усложняло формирование групповых солидарностей.
К 1905 г. Баку представлял собой пороховую бочку. Нефтедобыча в регионе составляла половину мирового производства нефти. Растущее производство, неизбежно сопровождавшееся трудовыми конфликтами, привлекало мигрантов, большей частью азериговорящих из сел Российской империи и Ирана, нищих и неграмотных. Среди рабочих было немало столь же бедных армян или русских, но они принадлежали к более квалифицированным и лучше интегрированным в производство стратам. Что касается новой элиты массового общества — городского среднего класса, включавшего и менеджмент нефтедобывающих предприятий, — то старинное «городское сословие» армян было заметнее традиционной тюркской знати. Армянские жители города вдвое уступали по численности «азербайджанским». Меньшая численность армян компенсировалась более высокой групповой мобилизованностью: доля неграмотных среди армян была вдвое ниже, чем среди азериговорящих бакинцев, а древняя конфессиональная обособленность (благодаря Армянской апостольской церкви) сочеталась с развитым современным национализмом, нашедшим выражение, в том числе, в создании политических партий вроде «Дашнакцутюн». Тюркоязычное население исторического Азарбайджана, разделенное государственными границами, языками общения и суннито-шиитским расколом, не имело готового обособленного национального проекта и даже общепринятого наименования, и местные активисты в Баку с трудом формулировали основания собственной группности. При этом они испытывали нарастающее национализирующее давление извне (со стороны интеллигентской элиты армянской общины Баку и режима «русской народной империи»). Одновременно мобилизация азериговорящего населения поощрялась антиармянской государственной политикой империи начала ХХ в., которая достигла кульминации в 1903 г. с принятием решения о конфискации имущества армянской церкви. На этом фоне стихийной «национализации» острые трудовые и классовые конфликты на нефтяных промыслах привели к вспышке так называемой «армяно-татарской войны», первым эпизодом которой стал февральский погром 1905 г.
Преимущественно неграмотное азериговорящее население Баку переживало и проявляло формирующуюся национальную солидарность через прямое коллективное действие, прежде всего — через массовое насилие по отношению к группе, чей статус воспринимался как незаслуженно привилегированный. Армянская община располагала хорошо организованным и мотивированным отрядом боевиков, но этого было недостаточно для защиты массы обывателей от толпы погромщиков. Городские власти не могли предотвратить столкновения силами полиции (сорока городовых), а военные, подчинявшиеся губернатору, не спешили прекратить насилие — очевидно, рассчитывая руками погромной толпы ослабить армянскую национальную мобилизацию в регионе, коль скоро азербайджанский национализм не воспринимался в качестве существенной угрозы в то время. В результате спровоцированный убийством азербайджанца конфликт перерос в ожесточенное асимметричное противостояние: толпы «татар» против армянских обывателей и армянских боевиков — против погромной толпы.
Статистика, собранная межобщинным татарско-русско-армянским комитетом по оказанию помощи пострадавшим, потрясала количеством жертв: были убиты 205 армян (20% — старики, женщины и дети) и 121 ранены, а также 111 «мусульман» (погибли две женщины), 128 ранены. Если сравнить эти цифры с кишиневским погромом 1903 г., всего за несколько часов активной фазы которого были убиты свыше 40 человек и более 400 ранены, продолжавшееся больше трех суток побоище в Баку демонстрирует, пожалуй, меньший накал насилия. Но даже если не гадать о том, сколько людей было бы убито и ранено в Кишиневе в случае большей продолжительности погрома, сам факт того, что в Баку приказ войскам остановить беспорядки был дан не через три часа после начала убийств (как в Кишиневе), а через трое суток, наглядно демонстрирует желание губернских властей использовать конфликт в политических целях.
С точки зрения прежних имперских принципов «правомерного государства», это было должностное преступление: коронные чиновники не могут заниматься публичной политикой, их задача — поддержание порядка. Однако режим русской национальной империи разъедал едва сложившееся регулярное государство, поощряя «политическое» мышление и поведение чиновников в рамках системы, не допускавшей никаких механизмов политической обратной связи.
Как показывает история ХХ века в разных странах, в том числе и самых «передовых», возникающая по самым разным поводам протестная толпа городского восстания начинает действовать в собственной логике, и чем менее отчетливы идеологические мотивы участников, тем легче ее действия переходят в слепое разрушение — погром. Социальные маргиналы, уголовники, психически неуравновешенные люди, не контролирующая себя молодежь, религиозные фанатики легко переходят одну грань насилия за другой, а возможность захвата собственности в ситуации общего замешательства привлекает к участию в погроме массы самых обычных людей. Толпой бакинских погромщиков двигали самые разные соображения — экономического протеста и религиозной розни, личной мести и столь же личной корысти, но власти решили отнестись к ней как «национальному» выступлению. Беспорядки переросли в погром, потому что администрация поддержала их в логике собственной антилегальной «национальной политики», направленной на нейтрализацию армянского национализма.
Традиционные (религиозные) общинные лидеры и представители современной национальной интеллигенции с обеих сторон пытались ликвидировать последствия насилия и предотвратить новые вспышки, создавали совместные комиссии по распределению помощи среди пострадавших, сообща собирали для них деньги. Однако «восстание масс» минимизировало влияние традиционных религиозных авторитетов (тем более, не способных отказаться от самой идеи межконфессиональной розни), а имперский режим не позволял немногочисленной формирующейся азербайджанской интеллигенции на практике выступить в роли лидеров нации. В результате главным форматом переживания групповой солидарности для массы мусульман «русского Азербайджана» стало противостояние армянскому национализму.
Несмотря на более высокую идеологическую степень и организованность, армянский национализм оставался элитным или, во всяком случае, ограниченным феноменом, не исключавшим трудовой, экономической и соседской солидарности с «мусульманами». Именно этим обеспечивалась динамическое равновесие в регионе. Теперь, благодаря местным имперским властям, разные категории «армян» (сельские и городские, бедные и зажиточные, католики и протестанты, социалисты и монархисты) стали восприниматься как однородная «нация» в этноконфессиональном смысле, которая вступила в конфликт с другой нацией. Главным фактором кристаллизации аморфного и многопланового массового азербайджанского национализма явилось именно это противостояние с будто бы соперничающим армянским национализмом. Тем самым раскручивался маховик взаимного насилия: залогом коллективной безопасности виделась национальная сплоченность, которая достигалась через физическое насилие над представителями «враждебной нации». Из Баку беспорядки перекинулись в другие части Южного Кавказа, где проживали армяне и «азербайджанцы» (точнее — христиане и мусульмане, обособленные региональные общины, члены различных родственных сетей и т.д). Информация о бакинских столкновениях распространялась быстро — через прессу, по железной дороге, по почте. Так же быстро бакинцы позднее узнавали о столкновениях мусульманского и христианского населения в таких городах, как Шуша, Нахичевань, Ереван, Елизаветполь (Гянджа). В ответ на насилия мусульман в городах горцы-армяне Карабаха поголовно вырезали мусульманские селения, провоцируя новые нападения — в других местах, против непричастного к прошлым атакам населения. Взаимная «национализация» участников конфликта приводила к формированию представлений о коллективной вине и «социологическому» принципу выбора жертвы для мести.
Поэтому последствия поведения бакинских губернских и военных властей превосходят по своему значению попустительство кровопролитию в отдельном городе. Они способствовали тому, что острый конфликт, вызванный многогранными противоречиями имперской ситуации, оказался структурированным в единственном формате –этноконфессионального противостояния. Кровавые столкновения явились не столько следствием неких предшествующих «межнациональных противоречий», сколько главным фактором последующего формирования самой идеи национальной солидарности — как азербайджанцев, так и армян. Массовое насилие заставляло делать однозначный выбор, не допускающий промежуточных позиций, и границы воображенного сообщества нации объективизировались памятью о реальных жертвах, задним числом зачисляемых в ряды сознательной нации будущего.
Так, столкнувшись с восстанием масс и не имея ни возможности, ни желания пойти им навстречу, имперский режим в Закавказье попытался нейтрализовать угрозу власти, направив одну часть толпы на другую и канализировав протест в русло межнационального конфликта. В долгосрочной перспективе это решение грозило не меньшими потрясениями, чем прямая политическая революция, но политическая культура администраторов Николая II не позволяла им ни осознать угрозу разыгрываемой карты этнонационализма, ни использовать традиционные имперские практики контроля населения.
Другой подход к борьбе с восстанием масс применил одесский градоначальник Дмитрий Нейдгардт. В прошлом офицер гвардейского Преображенского полка (ротный командир наследника престола, будущего Николая II) и выпускник академии Генерального штаба, он искал возможность покончить с протестом разом, в одном генеральном сражении. Однако «революция», которую видели в событиях 1905 г. и протестующие, и представители режима, являлась скорее социологической абстракцией, чем конкретным феноменом. В Одессе (как и в других городах империи) она состояла из периодических терактов, забастовок рабочих, распространения листовок, а главное, выражалась в формировании оппозиционного общественного мнения, звучавшего как на нелегальных митингах, так и в разговорах в трамвае. Это было проявление неповиновения самого массового общества, которое невозможно было подвергнуть тотальному запрету имеющимися в распоряжении градоначальника средствами. Нельзя было расстрелять мирно бастующих рабочих или арестовать всех студентов только на основании их явного оппозиционного настроения.
Случай для генерального сражения представился в середине июня 1905 г. Спустя ровно месяц после Цусимы, 14 (27) июня 1905 г. произошло спонтанное восстание команды броненосца Черноморского флота «Князь Потемкин-Таврический». Это был один из наиболее мощных кораблей флота, только вступивший в строй в мае и вышедший в море на учебные стрельбы. Никакого революционного заговора на корабле не готовилось, но на борту присутствовала лишь половина списочного состава офицеров, а матросы находились под впечатлением недавних контактов с рабочими судостроительных заводов и слухов о возможной отправке на Дальний Восток после уничтожения эскадры Балтийского флота в Цусимском сражении. На этом фоне цепочка недоразумений и необдуманных действий командования привела к бунту: шесть офицеров были убиты командой, в схватке погиб один из лидеров восставших, унтер-офицер Григорий Вакуленчук, еще несколько матросов стали случайными жертвами перестрелки. Всеобщая уверенность в происходящей в стране революции позволила взбунтовавшейся команде осмыслить свои действия как акт борьбы с самодержавным режимом.
Вечером броненосец, объявленный «территорией Свободной России», вошел в Одесский порт. Нужно было пополнить запасы воды и продовольствия, лидеры восстания хотели связаться с местными революционными организациями и определиться с дальнейшими действиями. Уже сам по себе захват корабля такого класса восставшей командой в военное время свидетельствовал о глубоком кризисе государства. Потемкинцы многократно усилили революционный эффект, распространив сочиненные при помощи одесских меньшевиков «Обращение ко всему цивилизованному миру» (сообщая, что ведут борьбу за свержение самодержавия) и «Обращение к иностранным державам» (с обязательством уважать экономические интересы иностранных держав в регионе), а также выпустив по городу несколько снарядов. В довершение унижения имперских властей, взбунтовавшийся корабль не удалось подчинить силой. 19 июня он смог покинуть российские территориальные воды и уйти в румынский порт Констанца, где, в конце концов, команда сдалась властям. Однако одесский градоначальник Нейдгардт сумел, как ему казалось, использовать бунт на броненосце в свою пользу.
Одесситы узнали о приходе «Потемкина» утром 15 июня, любопытные горожане потянулись в порт. На территории порта располагались и сотни лачуг грузчиков и низкооплачиваемых служащих, однако Нейдгардт пришел к выводу, что встречать мятежный броненосец собрались «все особенно неблагонодежные элементы городского населения». Все революционеры — в одном замкнутом пространстве! По оценкам полиции, к восьми утра в порту было уже до пяти тысяч человек. Пристав портового полицейского участка обратился к градоначальнику Нейдгардту с просьбой разрешить очистить портовую территорию от посторонних, выделив для подкрепления пару рот солдат. Однако Нейдгардт, напротив, приказал полицейским покинуть порт, в результате чего туда смогли попасть запоздавшие горожане. Толпа зевак, согласно официальному отчету, была настроена миролюбиво, но после 9 утра Нейдгардт объявил, что «гражданская власть бессильна водворить порядок» и передал контроль над городом командующему Одесским военным округом генералу Семену Каханову. Порт был окружен войсками, которым приказали никого не выпускать из оцепления.
Это решение кажется бессмысленным (горожане, собравшиеся в порту, не нарушали никаких законов) только с точки зрения обычных «полицейских» целей: охраны правопорядка и товаров на портовых складах. Политически это была идеальная провокация, демонстративное превращение случайной массы зевак в толпу бунтовщиков, заслуживающих высшей кары. Сверху, с высоты бульваров, собравшиеся за оцеплением наблюдали происходившую в порту эволюцию, как на арене амфитеатра. Около четырех пополудни, когда со времени завтрака пришедших в порт прошло часов десять, самые нетерпеливые начали разбивать ящики с товарами на берегу, в толпе были замечены бутылки с алкоголем. Потом начали ломать двери пакгаузов и громить содержимое. В этот день солнце зашло в 19:53, а после восьми вечера на разных участках порта появились подростки с огнем. Они носились «с криком и гиканьем», пуская ракеты и поджигая сигнальные шашки, от которых немедленно загорелись тюки с хлопком. К 10 ночи торговый порт (практическая гавань) был охвачен пожаром. И только когда огонь стал угрожать карантинной гавани — иностранным товарам и судам, таможенным складам — была дана команда солдатам рассеять одичавшую толпу.
По данным официального расследования, в результате ночной стрельбы были убиты 10 человек (из них двое солдат) и 75 ранено, полицейские документы говорят о гибели 57 гражданских лиц. Таким образом, ценой уничтожения торгового порта со всеми товарами и инфраструктурой (но благоразумно избежав международного скандала, не допустив пожара в карантинной гавани) градоначальник Дмитрий Нейдгардт провел блестящую военную операцию против «революции». Весь город увидел подлинный облик «восставших масс», многие десятки, если не сотни смутьянов получили заслуженную пулю на совершенно законных основаниях. Более того, масштаб беспорядков послужил легитимным основанием для введения на следующий день военного положения в Одессе. Военное положение было снято спустя три месяца — как раз ко времени подъема новой протестной волны, которая еще через месяц снесла старый режим. Ловкая спецоперация отставного гвардейского полковника Нейдгардта ожесточила горожан, послужив толчком к действительно массовым и насильственным столкновениям в октябре 1905 г.
23 августа (5 сентября) 1905 г. в американском Портсмуте был подписан мирный договор с Японией. Условия договора были восприняты как национальное унижение в Японии. В Токио собралась 30-тысячная демонстрация протеста. В ходе подавления беспорядков погибли 17 человек, около тысячи получили ранения. Протестующие считали, что блестящие военные победы и принесенные ради них огромные человеческие и материальные жертвы остались почти не вознагражденными. По итогам договора, победителю не только не предлагались выплата контрибуции и уступка территорий (за исключением южной части острова Сахалин), но японские войска должны были покинуть Манчжурию, как и российские. Японское современное массовое общество, мобилизованное в нацию, демонстрировало эффект обратной связи с государством: люди не просто оказались подвержены пропаганде и поддержали войну, но, действительно считая ее своей, потребовали от правительства справедливого, по их мнению, мира.
В России, проигравшей войну, заключение мира (при всей важности этого события для сотен тысяч семей фронтовиков) уже не имело особого политического значения. Война превратилась в символ режима — для кого-то после сдачи Порт-Артура, для кого-то после Мукдена или Цусимы. Русская национальная империя, зримым символом жизнеспособности которой должно было стать установление гегемонии в «Азии», была скомпрометирована и доказала свой фантомный характер. Восстание масс из социологической метафоры превратилось в реальный социальный процесс со своей логикой и инерцией. Оно было «революционным» в той мере, в какой угрожало стабильности имперского режима, но не сводилось к борьбе с режимом. Любая форма групповых интересов становилась основой для отдельного фронта борьбы («как подобает классу, отделяющемуся от нации», по выражению анархисткой листовки). Раз за разом, от стачки к стачке, в течение многих месяцев рабочие и студенты, этноконфессиональные группы и политические партии все четче формулировали представления о своих целях. Далеко не все из них могли осуществиться в результате даже самой радикальной политической реформы, одни противоречили другим. Имперский режим играл все более маргинальную роль в урегулировании разнонаправленных групповых интересов, и все социальное пространство, прежде контролировавшееся им, переходило в состояние социальной самоорганизации. Социальное воображение людей, участвующих в этой самоорганизации, было уже сформировано современными идеями: о классовой борьбе и всемирном еврейском заговоре, о парламентской демократии и национальном самоопределении. Но не существовало готовых социальных институтов, способных упорядочить стихийную самоорганизацию имперской ситуации в соответствии с распространенными современными идеями.
В результате сложилась многослойная парадоксальная ситуация: сам фундаментальный социальный переворот — формирование современного массового общества — произошел в рамках всей Российской империи. Возникшая (преимущественно городская) масса существовала в едином экономическом, культурном и идейном пространстве, ее связывали воедино пути сообщения, новостная среда, личный опыт миграций. Однако имперский режим самоустранился от взаимодействия с массовым обществом, его претензии на господство в масштабах региона Северной Евразии «по историческому праву» были скомпрометированы, а новые идеи, при помощи которых происходила самоорганизация массового общества, тяготели к «нациецентризму». Современное социальное воображение помогало помыслить практически любую группу как однородную и самодостаточную нацию, несовместимую с другими. Поэтому общеимперское восстание масс выглядело как скоординированная политическая революция против режима, но каждая группа преследовала собственные интересы, разрывая исходную общность. Рабочим не нужен был парламент, польским националистам не было дела до условий труда на Урале, либералы не считали законными притязания на особый статус русской этноконфессиональной нации. Восстание масс угрожало Российской империи как форме политического господства над регионом Северной Евразии, но главные векторы восстания вели к разрыву самого общего социального пространства региона.
Эта взаимопротиворечивость разных центростремительных революционных сил начала наглядно проявляться летом 1905 г., с первыми стихийными и организованными попытками захвата городов. В июне расстрел войсками массовой рабочей демонстрации в Лодзи, крупнейшем текстильном центре польских губерний, привел к гибели 25 человек. В ответ город покрылся баррикадами, началось стихийное вооруженное восстание, продолжавшееся четыре дня. Цели рабочего движения не просто усиливали программу польского национального антиимперского движения, но и вступали с ним в противоречие. Польская социалистическая партия (ППС) по главе с Юзефом Пилсудским стремилась придать восстанию сепаратистский характер, чему препятствовала национально-демократическая партия (эндеция) под руководством Романа Дмовского. Эндеки стремились нейтрализовать ППС, подталкивавшую поляков к гибельному, по их мнению, пути. При этом Дмовский пытался (безрезультатно) давить на российское правительство, предлагая восстановить автономию Царства Польского, без чего, как он доказывал, революционную стихию не побороть. В итоге, боевики двух партий сражались на два фронта: друг с другом и против правительственных войск.
После подавления восстания в Лодзи началось «ползучее восстание» в Белостоке, на этот раз координируемое анархистами. На протяжении почти целого года в городе существовало двоевластие. Полиция не контролировала пролетарский район вокруг Суражской улицы (современная Suraska), который превратился в место проведения нескончаемых митингов и «рабочих университетов». Местный анархист утверждал, что на митинги собирались до 5000 рабочих (в городе с населением в 70 тыс. человек). После работы активисты вели образовательные кружки, каждый проводил по семь занятий в неделю. Несколько раз в город вводились войска, предпринимались попытки разогнать «майдан» на Суражской силой (местные называли это постоянное собрание рабочих «биржей»), но взять под контроль ситуацию властям не удавалось. У повстанцев также не хватало сил для того, чтобы распространить контроль на весь город и реализовать план «временной коммуны», предложенный летом 1905 г. белостокским анархистом, бывшим социал-демократом Владимиром Лапидусом:
Предстояло захватить город, вооружить массы, выдержать целый ряд сражений с войсками, выгнать их за пределы города. Параллельно со всеми этими военными действиями должен был идти все расширяющийся захват фабрик, мастерских и магазинов.
Однако анархисты практически еженедельно совершали теракты, начиная от убийства дворника, обвиненного в «шпионстве», кончая покушением на гродненского губернатора. Бывали периоды, когда полиция баррикадировалась в полицейском управлении, а повстанцы имитировали пожар, пытаясь выманить полицейских из укрытия в подготовленную засаду. В обстановке постоянного насилия, непрекращающихся забастовок и экспроприаций, городская экономика стагнировала, закрывались предприятия, росло взаимное ожесточение горожан.
Начало общероссийской стачки в октябре 1905 г. послужило сигналом для попыток начать восстания даже в тех городах, где было мало вооруженных боевиков. В Екатеринославе 10 октября учащиеся коммерческого и музыкального училищ объявили забастовку и отправились толпой по городу «снимать» с учебы гимназистов и реалистов. К вечеру забастовали заводы и депо. На следующий день школьники соорудили баррикаду в центре города и открыли митинг, а на окраине города рабочие провели вооруженную демонстрацию и также строили баррикады. Войска стреляли по демонстрантам и разрушали баррикады, откуда по ним в ответ вели огонь и метали самодельные бомбы. Перестрелки продолжались неделю, по имеющимся данным, число жертв с обеих сторон достигло сотни.
В Одессе всеобщая забастовка началась 12 октября, а отдельные предприятия не работали с начала месяца. Как и в Екатеринославе, первыми на улицы вышли школьники. 14 октября толпа учеников старших классов и студентов, направлявшаяся срывать занятия в еще работающих учебных заведениях, была разогнана отрядом городовых. 20 полицейских, направленных против многотысячной толпы подростков, применили крайнюю силу для устрашения: по крайней мере пятеро учеников были серьезно ранены шашками. Это происшествие стало поводом для яростного митинга в стенах Новороссийского университета — после частичного восстановления автономии 27 августа (включая выборы ректоров и ограничение присутствия полиции на «кампусе»), университеты превратились в общественные клубы. Новоизбранный ректор, популярный профессор механики Иван Зачневский, шел навстречу инициативам студентов. Студенты же создали коалиционный совет, включавший представителей всех политических партий, для координации протестной деятельности в масштабах города. На университетском митинге вечером 14 октября раздавались призывы к свержению режима и расправе с градоначальником Нейдгардтом, а потом его многочисленные участники ворвались в здание городской думы и потребовали разоружения полиции и учреждения городской народной милиции — стандартный пункт революционной программы. 15 октября полиция перекрыла посторонним доступ на территорию университета, и на следующий день, в воскресенье 16 октября, тысячи не попавших внутрь одесситов устроили митинг прямо на улице. Затем толпа двинулась по городу, останавливая трамваи и пролетки, потом перешли к строительству баррикад. К вечеру баррикады были взяты штурмом войсками и разрушены, свыше 200 демонстрантов арестованы.
Похожая динамика наблюдалась во многих городах Российской империи: после недель забастовок люди начали выходить на улицу с более или менее насильственными коллективными акциями. Технически эти выступления не представляли особой угрозы имперскому режиму: даже в тех городах, где насчитывалось несколько десятков вооруженных и морально готовых к действию боевиков, правительственные силы имели многократный численный перевес. Наверное, для властей было бы даже желательно, чтобы вооруженная толпа попыталась штурмовать Зимний дворец или хотя бы резиденцию какого-нибудь провинциального губернатора. На эту атаку можно было бы ответить прямым применением силы, подобно тому, как одесский градоначальник Нейдгардт в июне создал повод для легального расстрела толпы «бунтовщиков» в порту. 14 октября 1905 г., когда рабочие бастующих заводов и ученики закрывшихся школ начали собираться в возбужденные толпы на улицах российских городов, петербургский генерал-губернатор Дмитрий Трепов издал грозное объявление, расклеенное по городу, в котором сообщал, что приказал полиции и войскам при «массовых беспорядках» «холостых залпов не давать и патронов не жалеть». Впрочем, к этому времени само наличие армии и полиции больше не воспринималось как гарантия порядка: восстание на броненосце «Потемкин» продемонстрировало всю глубину падения дисциплины даже в элитных флотских экипажах, а с заключением Портсмутского мира моральное разложение армии превратилось в самостоятельный фактор общей нестабильности. К середине октября 1905 г. проблема была уже не в отдельных массовых беспорядках, а в буквальном «массовом беспорядке» как фундаментальном состоянии массового общества, восставшего против любого старого порядка урегулирования многоуровневой имперской ситуации — юридического, экономического или культурного. В «беспорядок» было бесполезно стрелять боевыми патронами, потому что это было восстание не столько против правящего режима, сколько «помимо» него.
Именно превращение императора-«самодержца» в малозначительный фактор стало главным итогом политического кризиса 1905 года. Согласно базе Национального корпуса русского языка, в 1905 г. частота упоминаний Николая II в печатных текстах сократилась по сравнению с 1904 г. в два раза; слова «император» — также в два раза (а по сравнению с 1903 г. — почти в три); «царь» — в полтора раза. Зато частота упоминания абстрактного «самодержавия» выросла по сравнению с 1903 г. почти в три раза. Характерно, что в обстановке ежедневного насилия, среди сотен терактов против должностных лиц всех уровней никому и в голову не пришло даже попытаться организовать покушение на Николая II. Позже полицейские агенты пугали руководство слухами о подготовке революционерами бомбардировки императорской резиденции с воздуха. В начале 1907 г. Боевая организация по инициативе Азефа и вправду связалась с изобретателем аэроплана, анархистом Сергеем Бухало, планируя использовать его для убийства императора. Заведомая утопичность этого плана (в те годы даже управляемый камикадзе самолет не представлял опасности для находящихся внутри каменного здания) только подчеркивает важность отсутствия фантазий этого рода в 1905 г. В отличие от Александра II, своего деда, Николай II никого не интересовал в 1905 г. даже как жертва.
Шокирующая «посторонность» правящего режима разворачивавшимся событиям была вызвана изначальным игнорированием проблем массового общества, на смену которому в 1905 г. пришло хронически запаздывающее реагирование. 19 января 1905 г. в Царском Селе Николай II принял делегацию специально отобранных благонадежных рабочих Петербурга и прочитал им краткую речь. Отметив, что «все истинно-русские люди должны дружно и не покладая рук работать» во имя победы, он пообещал рабочим позаботиться о том, «чтобы все возможное к улучшению быта их было сделано и чтобы обеспечить им впредь законные пути для выяснения назревших их нужд». Возможно, в начале января даже такая протокольная встреча с туманными обещаниями могла разрядить обстановку, но спустя всего десять дней после «кровавого воскресенья» это мероприятие выглядело как бессмысленная издевка.
18 февраля (3 марта) 1905 г. был издан Высочайший рескрипт («дано поручение») на имя нового министра внутренних дел Александра Булыгина, который должен был разработать проект законосовещательного органа при императоре. Со времен проекта «конституции Лорис-Меликова» 1881 г. на высочайшем уровне не обсуждалась столь радикальная политическая реформа. Только объявлена она была слишком поздно — через две недели после того, как в московском кремле от рук террориста БО погиб бывший градоначальник Москвы, родной дядя Николая II. На этом витке эскалации антисистемного протеста вопрос выборов в совещательную «общественную палату» не являлся главной проблемой ни для общества, ни для правящего режима.
Изданный 17 (30) апреля «Указ об укреплении начал веротерпимости» имел огромное значение для уменьшения правовой дискриминации по религиозному признаку и, в общем, являлся важным шагом в направлении реформирования русской национальной империи. Однако он не отменял, а скорее подчеркивал принципиальную важность конфессиональных границ. С этой точки зрения, спустя два месяца после бакинской резни и на фоне разгорающейся «татаро-армянской войны» на Южном Кавказе, указ прочитывался, скорее, как поощрение одних конфессиональных общин (прежде всего, исламской уммы) за счет других (будь то православие — с точки зрения части русских националистов, или грегорианской церкви — с точки зрения армянских националистов).
Наконец, 6 (19) августа 1905 г. императорским манифестом была учреждена Государственная дума, созываемая к середине января 1906 г. как «особое законосовещательное установление, коему предоставляется предварительная разработка и обсуждение законодательных предположений и рассмотрение росписи государственных доходов и расходов». Еще в начале весны это решение могло бы радикально повлиять на ход событий, но не после Цусимы, «Потемкина» и Лодзи. Даже умеренные члены «Союза Освобождения» и русские националисты-монархисты к этому времени считали необходимым введение полноценного народного представительства.
В середине октября, совершенно неожиданно не только для населения, но и для высших сановников (включая министра внутренних дел), был объявлен «Высочайший манифест об усовершенствовании государственного порядка», который вернул режиму статус законодателя правил игры в условиях вышедшей из-под контроля имперской ситуации.
Подписанный вечером 17 октября документ в трех кратких пунктах объявлял «незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов», допускал к выборам в Государственную думу «те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательских прав», а за самой Думой признавал статус высшего законодательного органа и право контроля над исполнительной властью. В основе манифеста лежал «всеподданнейший доклад» председателя комитета министров Сергея Витте, составленный еще за неделю до этого. Сам Витте настаивал, что в случае принятия его проекта должна последовать публикация доклада с одобрительной резолюцией императора — но не готовый манифест. Это была логика не просто царедворца и карьериста, но и системного государственного деятеля: объявляя немедленно полные гражданские свободы, манифест не мог предложить никакого механизма их реализации. Возникал разрыв между новыми, провозглашенными в самом общем виде принципами и старой «конституцией» государственной машины. Вот почему главное место в докладе Витте уделялось правительству (которое он, к тому же, намеревался возглавить):
…задачей Правительства является установление таких учреждений и таких законодательных норм, которые соответствовали бы выяснившейся политической идее большинства русского общества и давали положительную гарантию в неотъемлемости дарованных благ гражданской свободы. Задача эта сводится к устроению правового порядка. Соответственно целям водворения в государстве спокойствия и безопасности, экономическая политика Правительства должна быть направлена ко благу широких народных масс, разумеется, с ограждением имущественных и гражданских прав, признанных во всех культурных странах.
То есть предполагалось, что в качестве политического жеста, призванного разрядить ситуацию, будет объявлен план конституционной реформы, который начнет реализовываться спустя некоторое время через конкретные постановления правительства и ведомственные инструкции (губернаторам, полиции, цензорам и пр.). Но этот подход совершенно не устраивал Николая II, который не собирался отдавать инициативу правительству: и потому, что подозревал Витте в желании узурпировать власть, и потому, что ему была глубоко чужда сама идея регулярного государства как сложного самостоятельного механизма. Николай II заявил о желательности именно манифеста, представляющего его единственным инициатором реформы и не упоминавшего никакие последующие распоряжения правительства. Решившись на ограничение «самодержавия» (в смысле авторитарного режима правления), он столь же авторитарно и антисистемно объявил наступление новой политической эры.
С одной стороны, результат манифеста 17 октября 1905 г. был именно таким, на который рассчитывали в правительственных кругах. Из пассивного символа обреченного старого режима, играющего маргинальную роль в нарастающем кризисе, Николай II вдруг превратился в ключевую фигуру складывающегося нового имперского порядка. Не будучи в состоянии прекратить разнонаправленную мобилизацию разных категорий имперского общества, манифест действительно создал условия для выработки нового компромиссного урегулирования главных конфликтов структурной имперской ситуации на основе существующей государственной системы Российской империи. Многие социальные группы проигнорировали манифест или отнеслись к нему враждебно: не только анархисты и прочие радикалы, но и часть польских или кавказских националистов. Точно также нараставшие с начала осени 1905 г. крестьянские беспорядки или бунты в разлагающихся воинских частях только усилились после объявления манифеста. Однако руководство «Союза союзов» и большинство членов «Союза освобождения» приняли манифест и сформировали легальные партии (Конституционно-демократическую и более умеренную — Союз 17 октября), готовые сотрудничать с правительством на основе принципов манифеста. Это была единственная сила, координировавшая разнонаправленные протесты 1905 года в общеимперское революционное движение. В этом «союзовцам» пригодились навыки интеллигентской «общественности» как общеимперского феномена, способного интегрировать разнообразные формы в рамках проектов альтернативного реформизма. Без «Союза освобождения» непримиримая оппозиция распадалась на отдельные сектантские группировки, неспособные к совместной деятельности.
С другой стороны, неожиданное объявление конституционного режима без всякой конкретизации упоминавшихся в манифесте новых принципов и правовой основы их осуществления вызвало шок, и гораздо более сильный, чем опасался Витте. Вплоть до октября 1905 г. в протестных акциях — забастовках, студенческих демонстрациях, вооруженных акциях боевиков — принимало участие относительное меньшинство городского массового общества: вероятно, не более 10-25% даже в самые драматичные моменты, в самых крупных индустриальных центрах. Остальные многие месяцы жили под двойным прессом невысказанного недовольства и растерянности, вызванных не только действиями правительства, но и экономической разрухой, резким всплеском насилия, неопределенностью будущего. Манифест 17 октября (ставший известным за пределами столицы 18 и даже 19 октября) произвел эффект разорвавшейся бомбы. По многочисленным свидетельствам, местные обыватели и власти восприняли манифест как победу революции, смысл которой все понимали по-разному — вплоть до объявления республики и роспуска государственных органов. Начались стихийные массовые празднования, во многих городах фактическая власть переходила в руки городских дум, растерянные губернаторы отзывали с улиц полицию, на смену которой выходила добровольческая народная милиция.
Для тех, кто пережидал беспорядки 1905 г. как стихийное бедствие, объявление манифеста показалось крушением всего привычного социального строя, чреватого обобществлением собственности, потерей социального статуса, сменой культурного кода (включая умаление религии). Только если прежде эти опасения не находили выхода, поскольку переживались каждым индивидуально перед лицом массового протеста, то теперь вдруг у растерянных горожан появился свой координирующий центр. Всеобщее признание манифеста 17 октября восстанавливало утраченную было роль даровавшего его императора и правительства как реальных источников власти. Теперь можно было открыто выступить в защиту своих интересов не против вооруженных революционеров, а в поддержку законной власти. Впервые возникла ситуация, чреватая гражданской войной, когда разные группы населения не просто расходились в своих стремлениях, а вступали в прямой конфликт из-за различных взглядов на желательную политику центральной власти.
В ответ на революционные празднования по всей Российской империи 18-22 октября прошли «патриотические» демонстрации, выражавшие поддержку Николаю II и прежним политическим ценностям. Часто они организовывались при участии местных властей, однако многочисленность и энтузиазм демонстрантов свидетельствовали о том, что у значительной части городского массового общества, прежде безмолвно наблюдавшей за событиями, появилась возможность и желание заявить о себе. Публикация манифеста 17 октября не остановила, а лишь переформатировала «восстание масс». Во многих случаях патриотические манифестации перешли в городские восстания, которые в то время неизменно называли еврейскими погромами — даже там, где еврейские общины были незначительны и основными жертвами были не евреи, а (как в Казани) русские участники революционной милиции.
Подобно тому, как стандартный сценарий «патриотической» антиреволюционной демонстрации строился по модели крестного хода, с обязательным молебном, несением икон и царских портретов, представление о контрреволюционном восстании формировалось идеей еврейского погрома. Во-первых, массы противников революции просто не знали, как иначе организовать насильственное выступление (ведь до появления наглядных объяснений в анархистских листовках 1904 г. рядовые горожане не представляли, как конкретно должно выглядеть и революционное восстание). Здесь важную роль играли ультраправые пропагандисты и активисты наподобие Крушевана, которые не только призывали к нападениям на евреев, но и распространяли адреса жертв. Крайне своевременным оказалось первое издание отдельной брошюрой «Протоколов сионских мудрецов» Сергеем Нилусом в Царском Селе. 16 октября 1905 г. митрополит Московский Владимир (Богоявленский) распорядился зачитывать фрагменты «Протоколов» в издании Нилуса по всем церквям города. Во-вторых, «победа революции» воспринималась как полный переворот привычного социального порядка: монарх переставал быть самодержцем, богатый становился потенциальной жертвой эксплуатации (экспроприации), лишенные прав евреи становились полноправными гражданами. Простейшим способом восстановить утраченный порядок было унижение евреев. В-третьих, в черте еврейской оседлости евреи действительно составляли большинство членов революционных группировок, а прикрытый монархическими политическими лозунгами погром позволял безнаказанно заниматься мародерством. Таким образом, еврейский погром оказывался таким же универсальным способом борьбы с революцией, как расстрел запертой в одесском порту толпы, собравшейся поглазеть на броненосец «Потемкин»: иначе невозможно было представить абстрактное понятие «революционеры» в виде конкретной группы и применить к ней силу — подобно тому, как революционеры с легкостью идентифицировали по формальным признакам «слуг режима» или «капиталистов».
Антиреволюционные восстания разворачивались в ответ на недавние попытки революционного захвата города или одновременно с ними. Монархисты-повстанцы пользовались поддержкой властей, которые использовали погромщиков как «патриотическую милицию» против революционной милиции, закрывая глаза на «эксцессы» по отношению к мирному населению. При этом войскам приказывали открывать огонь по революционным боевикам или отрядам еврейской самообороны. Даже согласно официальному расследованию, в результате киевского погрома в октябре 1905 г. большинство жертв было вызвано огнем войск.
До сих пор отсутствует хотя бы приблизительная общая статистика контрреволюционных городских восстаний 18-29 октября 1905 г. Цифры разнятся и в рамках традиционной интерпретации всех монархических выступлений как еврейских погромов. Максимальная цифра в 660 населенных пунктов включает, очевидно, все места восстаний. Оценки жертв погромов варьируются от 800 до 3,5-4 тыс. убитых евреев и до 10 тыс. раненых. При этом даже антисемитские авторы никогда не интересовались числом жертв среди нееврейского населения. Между тем, в одной Одессе речь может идти более чем о сотне жертв, включая 15 членов еврейской самообороны — не-евреев, а также погромщиков, случайных жертв стрельбы войск среди обывателей — то есть до одной трети от погибших евреев. В Екатеринославе погибли 67 евреев и 63 не-еврея. Вне черты оседлости пропорция была обратной: так, погром в Томске унес жизни 66 человек (в полтора раза больше, чем в Киеве), преимущественно русских.
Октябрьские погромы были таким же элементом восстания массового общества, как и почти одновременные городские революционные восстания, с тем же социальным составом участников. Большинство погромщиков составляли рабочие, для части которых еврейский погром не отличался принципиально от других форм антисистемных выступлений 1905 года: стачек, строительства баррикад, «экспроприаций» местных лавочников (тех же евреев) на нужды бастующих. В шахтерской Юзовке погромщики убили 10 евреев (некоторые были брошены в доменные печи) и ранили 38, разгромили и разграбили 84 магазина и лавки, более 100 квартир. Описан случай, когда шахтеры, работавшие на удаленных от городов шахтах, прослышав о погроме, остановили поезд и заставили везти их в ближайший город, где шел погром. По пути следования машинист по требованию шахтеров давал гудки, созывая желающих присоединиться. Не исключено, что в революционных выступлениях и еврейских погромах принимали участие одни и те же рабочие. Всероссийская стачка означала для них две-три недели отсутствия работы и заработка (без всяких сбережений за душой), а прекращение забастовки после объявления манифеста 17 октября без установления «коммуны» и даже без получения какой-либо материальной компенсации вызывало глубокое разочарование и приводило к социальному взрыву, одной из важных форм которого — хотя и не единственной — были нападения на евреев.
Возвращение правительства как реального центра власти и появление организованной «контрреволюции» (как в виде массовых монархических восстаний, так и оформления ультраправых партий наподобие Союза русского народа) в конце октября 1905 г. послужили толчком для революционного выступления в узком смысле: как скоординированных попыток захвата власти. По всей стране в декабре прокатилась новая волна стачек, переходивших в городские восстания. Декабрьские мятежи отличались от стихийных и «ползучих» восстаний начала октября. Октябрь стал кульминацией «восстания масс» в буквальном смысле: многочисленностью и разнообразием социального состава участников, отсутствием единой организации, импровизированным следованием общей идее «восстания», а не конкретному плану действий. После провозглашения Манифестом 17 октября конституционного режима и последовавшего распада широкой антисистемной коалиции, левые группировки — большевики, эсеры, анархисты — попытались объединить наиболее недовольные или непримиримые группы населения. Они объявили бойкот предстоящим выборам в Думу и занялись подготовкой «правильной» революции как гражданской войны, а не акта общенационального единения. Вновь идея реализации конкретного социально-политического устройства любой ценой взяла верх над представлением о революции как общенародном «референдуме», на котором насилие применяется вынужденно и избирательно, лишь по отношению к упорствующему меньшинству.
Наибольший резонанс (хотя и не самый крупный масштаб) имело декабрьское восстание в Москве. На 5 декабря (именины Николая II) партия эсеров назначила протестную акцию в Москве на Тверской улице, напротив дома генерал-губернатора. По сведениям полиции, собравшиеся рабочие должны были быть вооружены железными прутами, организаторы собирались их напоить и направить на разгром губернаторского дома. Независимо от достоверности этих сведений, на деле в манифестации приняли участие лишь несколько десятков рабочих, абсолютное большинство участников демонстрации составляли безоружные учащиеся (главная социальная опора революционных партий), которых жестко разогнала полиция. В ответ 7 декабря 1905 г. Московский совет рабочих депутатов, где с осени доминировали большевики, объявил всеобщую политическую стачку, которая охватила около 60% заводов и фабрик. На улицах проходили митинги и собрания под охраной вооруженных дружин, составленных из партийных активистов. Было парализовано железнодорожное сообщение (действовала только Николаевская дорога до Санкт-Петербурга, которую обслуживали солдаты). Вечером город погружался в темноту, поскольку Совет запретил фонарщикам зажигать фонари. В такой ситуации московский генерал-губернатор Федор Дубасов 8 декабря объявил в Москве и Московской губернии чрезвычайное положение. 9 декабря началось подготовленное восстание: за сутки огромный город покрылся сотнями баррикад. Число революционных дружинников на баррикадах оценивается сегодня в 1000-1500 человек, что в десятки раз превышало концентрацию боевиков в большинстве «горячих точек» в прежние месяцы, включая Белосток и даже Одессу. Этого количества все равно было недостаточно для одномоментного захвата города, но повстанцы компенсировали недостаточную численность высокой мобильностью. Они перемещались от одной баррикады к другой, появлялись в разных частях города, нападая на отдельные воинские посты и городовых, защищая баррикады, бросая бомбы в полицейские участки и даже врываясь в квартиры представителей режима, чтобы «казнить» их по приговору Совета. Всего, по официальным данным, в декабре 1905 г. в Москве было убито и ранено свыше 60 полицейских.
В ночь с 14 на 15 декабря из Петербурга по работающей Николаевской железной дороге в Москву прибыл Семеновский гвардейский полк. К этому моменту действовавшие в городе казаки и драгуны при поддержке артиллерии оттеснили повстанцев из центра Москвы на рабочие окраины, где и шли бои. Военные расстреливали захваченных повстанцев без суда и следствия. Жертвами городских боев становились и случайные прохожие, и московские врачи, которые помогали раненым на улице вне зависимости от того, чью сторону они поддерживали. Лишь десять дней спустя, к 19 декабря, восстание было подавлено.
По схожему сценарию одновременно проходили восстания по всей империи, от юго-западного края до Забайкалья. «Читинская республика» возникла еще в конце ноября, когда революционеры захватили армейские склады с оружием и сформировали вооруженную дружину численностью до четырех тысяч человек — что составляло треть от всего населения Читы, считая детей. Повстанцы установили контроль над Транссибом и телеграфом, отправляли своих представителей и целые вагоны с оружием в соседние населенные пункты, вплоть до Иркутска (за 1100 км). Лишь в конце января правительству удалось ликвидировать восстание, практически не встретив сопротивления многотысячной вооруженной армии повстанцев, силами одного батальона под командованием участника Японской войны, генерала Павла Ренненкампфа. Очевидно, спустя несколько недель после фактической победы революционного восстания в Чите, его участниками был утерян смысл дальнейшего существования революционной «республики».
На другом конце Российской империи особенно ожесточенным было декабрьское восстание в Ростове-на-Дону, продолжавшееся неделю (13-20 декабря 1905 г.), в течение которой правительственные войска пытались освободить захваченный восставшими городской вокзал. В Ростове на баррикадах и на вокзале сражались примерно 400 революционных дружинников. Рабочий район Екатеринослава Чечелевка был объявлен «республикой» и находился в руках восставших с 8 до 27 декабря. Такие же временные «республики» возникли в Люботине, Островце и других промышленных южных городах. Два дня уличные бои шли в Харькове.
Несмотря на многочисленность революционных боевиков, их решительность и организованность, декабрьские восстания были подавлены, как всегда и везде подавлялись прямые вооруженные мятежи против имперского правительства. Сама устойчивость российского имперского государства объясняется наличием в его распоряжении почти неограниченных ресурсов, позволявших остановить любую силовую атаку. Правда, возможность использовать эти ресурсы обусловлена одним ключевым условием: признанием имперского режима легитимным и востребованным наиболее социально активными группами населения. Именно отсутствие этого признания поставило режим Николая II на грань существования в октябре 1905 г., когда высшие сановники и члены императорской семьи открыто обсуждали планы бегства династии за границу. Николаю II удалось восстановить свой статус и воспользоваться ресурсами имперского государства только потому, что в своем манифесте 17 октября он признал самостоятельную политическую роль массового общества и обязался поддерживать обратную связь с его разными сегментами.
Сохранение монархического правления и Николая II на троне стало возможным не из-за «слабости» революции, а благодаря стихийному консенсусу, достигнутому имперским массовым обществом. За исключением радикальных польских националистов и части революционеров, никто не представлял себе послереволюционное устройство вне привычных рамок Российской империи — даже анархисты собирались существовать после своей победы за счет прямого обмена товарами между Белостоком и Баку, не разделенными национальными границами и национальными языками печатающихся газет. Если никто не пытался убить Николая II в 1904–1905 гг., какой смысл было менять фигуру на троне после объявления конституционного режима? Сама же отмена монархии не являлась принципиальным условием правового парламентского государства, к тому же, она была чревата колоссальными потрясениями, как показали монархические погромы конца октября 1905 г., когда объявление манифеста было воспринято как ликвидация самого института монархии.
На фоне ожесточенных городских боев 11 декабря 1905 г. был опубликован закон о выборах в Государственную думу — и очень значительная часть современного массового общества приняла решение участвовать в выборах. Тем самым признавалась легитимность верховной власти, принявшей этот закон, и нелегитимность вооруженного восстания против нее. Индивидуально многие сочувствовали революционерам и ненавидели лично Николая II и российскую монархию, но сделанный выбор в поддержку парламента означал предоставление обновленному имперскому режиму кредита доверия. Последующее десятилетие прошло под знаком поисков нового имперского проекта, способного консолидировать пестрое население Российской империи и дать ответ на новые вызовы многоуровневой имперской ситуации территорий и культур Северной Евразии.
Казалось бы, успешно подавив к началу ХХ в. угрозу революционного движения, имперский режим, тем не менее, не смог устоять перед подлинной социальной революцией ‒ взрывоподобным разрастанием массового общества, которое лишь в малой степени контролировалось институтами государства и традиционными практиками имперского управления через интеграцию местных элит. Возникающее массовое общество создавало единое городское пространство, в котором представители разных народов и социальных слоев находили общий язык. Одновременно внутри этой общей среды кристаллизовались современные типы национальной солидарности: революционных рабочих партий, литовских или украинских националистов, панимперской интеллигентской общественности. Воспроизводя логику имперской ситуации, эти деления не обязательно входили в конфликт друг с другом, а гораздо чаще сосуществовали. Следующее после 1905 г. десятилетие прошло под знаком поисков нового политического проекта, способного вновь консолидировать пестрое население Российской империи и дать ответ на новые вызовы многоуровневой имперской ситуации территорий и культур Северной Евразии.
Имперский режим Николая II был спасен от, казалось бы, неизбежного краха в октябре 1905 г. объявлением об установлении конституционного правления и скором созыве парламента. В коротком Манифесте 17 октября ничего не обещалось бедным городским слоям, крестьянам или национальным движениям — главным участникам социальной революции массового общества. Но сама демонстрация готовности вступить в диалог и пересмотреть российскую политическую систему с учетом разнообразных местных интересов вновь вернула режиму роль посредника, а вместе с тем и политическую легитимность. Это был резкий разворот после категорического отказа от взаимодействия с подданными в предшествующие четверть века (с момента восшествия на престол Александра III), и в этом смысле можно говорить о крахе «старого режима» в 1905 г. Впервые речь шла о том, что новый политический порядок устанавливается в результате выработки компромисса между отдельными группами имперского общества, а не навязывается властью. Если прежде в ситуации острого политического кризиса действовала логика, которую, упрощенно, можно отождествить с теорией Томаса Гоббса (государство устанавливается как наименьшее зло в атомизированном пространстве борьбы «всех против всех»), то теперь реализовывалась модель Джона Локка (государство учреждается в результате общественного договора и на основе уже сложившегося в обществе консенсуса).
Эта структурная ситуация на практике осложнялась как конкретными политическими обстоятельствами и даже личностными особенностями, так и спецификой имперского общества. В нем оказывался почти недостижимым компромисс в смысле единого и всеобъемлющего плана, который одинаково понимают и принимают во всех регионах и социальных слоях. Облегчение нужды бедных крестьян и защита частной собственности, запрещение многоженства и разрешение разводов, свобода вероисповедания и женское равноправие, развитие национальных культур и защита этноконфессиональных меньшинств не просто противоречили друг другу, но и понимались очень по-разному на Кавказе и в Сибири, в городе и деревне, среди образованных и необразованных людей. К тому же, в новом массовом обществе любое разногласие по частному вопросу потенциально могло перерасти в принципиальный конфликт с миллионами участников с каждой стороны.
Структурная имперская ситуация постоянно порождала такие разногласия и конфликты, и единственным способом избежать масштабного противостояния было разграничение центров принятия решений по определенным вопросам, а также ограничение сферы применимости этих решений. К примеру, если бы каждое губернское земство могло самостоятельно принимать решение о перераспределении земельного фонда на подконтрольной территории (вплоть до конфискации частновладельческой земли в пользу малоземельных крестьян), а фабрично-заводская инспекция в каждом городе имела право ограничивать продолжительность рабочего дня на местных предприятиях, то важнейшие конфликты эпохи, не теряя своей остроты, приводили бы к совершенно иным последствиям. Решения принимались бы в конкретных условиях и в локальном масштабе, в максимальном приближении к населению, которое имело бы прямой доступ к местным органам власти и прямую заинтересованность в участии в их формировании. В то же время, многократно возрастала бы возможность достижения компромисса благодаря наглядности имеющихся локальных вариантов выбора и наличию механизмов достижения договоренностей (в том числе, неформальных). Такой расклад оставлял бы центральным органам власти (и исполнительной, и законодательной) роль верховного арбитра и координатора местных инициатив, способного поддержать некоторые из них дополнительной финансовой помощью или вступиться за притесняемое меньшинство.
Запланированный же общеимперский парламент должен был принимать законы, обязательные к исполнению на всей территории страны и одинаково понимаемые повсюду, то есть адресованные единой политической нации. В реальности же о подобной глобальной и одномерной солидарности речи идти не могло. Все участники политического процесса в Российской империи после 1905 г. воспринимали общество через призму нации, но понимаемой по-разному, и контуры этих разных «наций» не совпадали с государственными границами. Это была не «многонациональность» по принципу лоскутного одеяла, когда ограниченные территориально фрагменты при объединении составляют некое общее целое. Каждый из альтернативных сценариев нации (правительства, образованного общества, революционеров, этноконфессиональных групп и пр.) претендовал на реализацию в масштабах всей страны.
Любое решение парламента должно было приниматься в масштабах всей нации (в любой ее версии), в центре политической власти. Разумеется, никакого универсально применимого по всей стране решения той или иной проблемы центральная власть не могла предложить в принципе, независимо от своей реакционности или революционности. Соответственно, неизбежное частное или всеобщее недовольство принятым решением каждый раз обращалось против центра власти, компрометируя его. В то же время, единственным способом добиться желаемых перемен казалось установление контроля над этим общим центром власти. Его удаленность (пространственная и социальная) от большинства жителей страны и невозможность достичь сколько-нибудь реального представительства 160-миллионного населения империи в общеимперском парламенте делало политический процесс уделом элитарных и даже просто случайных группировок и персонажей. Когда от лица миллиона человек выступают 3-4 делегата, почти не имеет значения, по каким правилам их выбирали и пропорционально ли они воплощают этноконфессиональный, классовый или гендерный состав населения. Ибо идея пропорционального представительства имеет смысл только в двухмерном пространстве нации: во всех ее пределах крестьяне всегда крестьяне, а социал-демократы — просто социал-демократы. В обществе имперской ситуации эти и аналогичные социальные маркеры мало значат сами по себе, они всегда сопровождаются другими обстоятельствами и лишь отчасти предопределяют то, какие интересы в итоге защищает депутат парламента.
Сложилось парадоксальное положение: структурную имперскую ситуацию воспринимали и описывали через множество взаимопротиворечащих версий нации. Сторонники Николая II рассчитывали выкроить ядро «истинно-русских людей», поставив их в привилегированное положение относительно остальных подданных империи. Интеллигентская общественность воспринимала полноценными членами нации только «трудящихся», намереваясь перераспределить в их пользу часть «незаработанной» собственности, то есть приобретенной не за поденную плату рабочего или профессора. Этноконфессиональные националисты пытались провести территориальные границы своих наций и решить двойную задачу: изгнать с этой территории как имперских чиновников, так и всех «инородцев», нарушающих «чистоту нации». То, что российское имперское общество в 1905 г. не распалось по границам всевозможных наций, объясняется лишь фундаментальностью имперской ситуации, когда отдельные национальные проекты переплетались друг с другом или вынуждены были вступать в альянсы. К примеру, лидеры грузинского национализма были социал-демократами, что вовлекало их в общероссийское поле левой политики, а латышские националисты нуждались в поддержке имперской власти в борьбе против традиционного доминирования немецкой элиты Ливонии / Лифляндии. Все надеялись реализовать собственное видение идеальной нации при помощи имперских институтов, при этом рассматривая компромисс лишь как тактическую меру, временную уступку. С этим настроем на временную передышку перед решительной и окончательной победой собственного национального проекта большинство участников политического процесса и подошли к выборам в парламент.
С одной стороны, Николай II воспринимал крах прежнего политического режима как личное несчастье и измену идеалу авторитарного правления (он называл 17 октября 1905 г. «днем крушения»). С самого начала он готовился к саботажу вырванного у него силой (как он полагал) конституционного строя. В то же время, часть подданных империи — например, на финских или польских землях — стремились не к новому компромиссу, а к политической независимости от России, ожидая лишь подходящего момента. Наконец, с третьей стороны, представители политической нации российской общественности понимали компромисс как постепенное навязывание своей политической программы легальными мерами (вместо революции). Созыв Государственной Думы восстанавливал легитимность общеимперской государственности, но лишь как арены противоборства национализмов, стремящихся в итоге к упразднению сложно переплетенного имперского общества.
Положение о выборах в Государственную Думу, опубликованное 6 августа 1905 г., представляло парламент как консультативный орган при имперском правительстве. В Манифесте 17 октября 1905 г. Дума уже объявлялась органом законодательным. Выборы в нее не были ни всеобщими, ни прямыми, ни равными. Согласно закону о выборах 1905 г. учреждались четыре категории выборщиков («избирательные курии»): землевладельческая, городская, крестьянская и рабочая, каждая со своим принципом формирования. Этот принцип наделения населения правом голоса напоминал земскую избирательную систему, сформированную еще в начале 1860-х гг., когда была предпринята первая успешная попытка политически упорядочить многомерность имперского общества.
Сама по себе куриальная и многоступенчатая система выборов (когда избиратели голосуют за своих представителей-выборщиков, которые уже подают голоса за депутатов парламента) не является однозначно архаичной и реакционной. До победы нациецентричного социального воображения и распространения современного массового общества, идея равнозначности голосов избирателей вовсе не воспринималась как сама собой разумеющаяся. Мало того, что полная гражданская дееспособность признавалась только за лично свободными и экономически независимыми людьми — оставляя за рамками политического процесса женщин и наемных работников, молодых людей и арендаторов земли; в некоторых странах даже допущенных до голосования ранжировали по степени «гражданской состоятельности». Так, в Бельгийском королевстве в начале ХХ в. мужчины среднего достатка получали один дополнительный голос на выборах, а выпускники университетов — два дополнительных голоса. В Великобритании владение недвижимостью в разных избирательных округах предоставляло избирателю по голосу в каждом из них.
В этой же логике, система курий разделяла избирателей по ценности их голоса. Только применялась эта система не к прямым, а к многоступенчатым выборам: избиратель голосовал за выборщиков по своей курии, а уж потом выборщики избирали депутата парламента (иногда через дополнительные промежуточные этапы). По российскому избирательному закону 1905 г. один выборщик в землевладельческой курии приходился на 2 тысячи избирателей, в городской — на 4 тысячи избирателей, в крестьянской — на 30 тысяч, в рабочей — на 90 тысяч. Иными словами, голос избирателя-землевладельца равнялся двум голосам избирателей по городской курии. Также можно отметить, что многоступенчатые выборы в огромной стране с низкой грамотностью населения и отсутствием подлинно массовых средств информации позволяли избирателям голосовать более осмысленно — за местных выборщиков, которых можно было встретить лично или, хотя бы, оценить на основании местной репутации. В крестьянской курии сначала каждые десять дворов выбирали представителя — хорошо знакомого соседа — для следующего этапа: волостного схода. На сходе отбирали делегатов на уездный съезд. Уездный съезд определял собственно выборщиков, которые на губернском или областном съезде совместно с выборщиками от других курий избирали депутата в Государственную думу.
В стране, где до 17 октября 1905 г. не существовало ни одной легальной партии и отсутствовало широкое обсуждение политических платформ, многоступенчатые выборы позволяли осознанно голосовать за конкретные политические фигуры, обладающие лишь локальной репутацией. Куриальная система могла обеспечить реальное политическое представительство в условиях имперского общества, в котором более социально интегрированные группы могли навязывать остальным своих кандидатов. К примеру, в Палестине под британским управлением с 1920 по 1949 гг. еврейское население выбирало Ассамблею представителей (Assembly of Representatives). Чтобы гарантировать пропорциональное представительство основных категорий населения, с 1931 г. выборы проводились по трем куриям: для ашкенази, сефардов и йеменских евреев. В Российской империи курии могли обеспечивать доступ в парламент для меньшинств, у которых было мало шансов провести своего кандидата на общих выборах. Или, напротив, курии могли играть роль «замедлителя» слишком бурной демократизации, предоставляя больше прав традиционным элитам — сословным (дворянству), имущественным (по уровню доходов) или культурным (по уровню образования). Однако режим Николая II в очередной раз продемонстрировал свою активную идеологическую позицию, выбрав третий путь и доказав свою приверженность консервативному модернизму.
Не допуская гражданского равноправия избирателей, принцип формирования Государственной думы полностью игнорировал и существовавшие официальные категории населения Российской империи, такие как сословия. Вместо них вводились совершенно новые, ни на чем не основанные понятия, совершенно произвольно синтезирующие класс, юридический статус и местожительство в новые социально-политические идентичности. Позднее к этим социологическим факторам добавились дополнительные критерии финансовой состоятельности и национальности. Небогатый дворянин-интеллигент лишался права голоса, а приписанные к крестьянскому сословию могли оказаться в любой из четырех избирательных курий.
Система избирательных курий представляла собой определенную «карту» общества, причем, не прошлого, а некоего желательного будущего. По избирательному закону 1905 г. крестьяне получали квоту на 42% выборщиков; средние и крупные землевладельцы — почти на 33%; обеспеченные горожане — на 22.5%, а рабочие всего на 2.5% выборщиков. При этом территориально более 21% мест в парламенте резервировалось для окраинных и «неевропейских» губерний. Очевидно, сконструированный таким образом политический класс Российской империи представлял собой предел компромисса с современным массовым обществом, на который был готов пойти режим. Квота для городов была существенно завышена по сравнению с реальным уровнем урбанизации в стране (около 15%), а учитывая высокий имущественный статус допущенных до выборов, доля выборщиков-горожан была примерно в 15 раз выше практического социального веса городской элиты. Правда, одновременно избирательный вес допущенных до выборов по курии землевладельцев был раздут в законе в 50 с лишним раз (в реальности их численность была в 150 раз меньше количества крестьянских дворов). Соответственно, примерно вдвое было занижено представительство крестьянства.
В данном случае, важны не столько цифры, которые впоследствии менялись, сколько сама готовность имперского режима к агрессивной социальной инженерии. Как признавался позднее архитектор думской избирательной системы, правовед Сергей Крыжановский (1862–1935),
главная задача времени была создать Думу уравновешенную и государственную, а для этого приходилось вылавливать из современного общества чуть ли не по крупинке тех немногих лиц и начала, которые были способны к этому делу… вместе с тем и неимущие, и интеллигенты, и рабочие не лишены были возможности отвести в Думе душу.
Основной проблемой избирательной системы после 1905 г. была не консервативность, а реформаторский произвол, искажающий сам смысл института выборов — волеизъявление граждан. С одной стороны, к выборам допускались беднейшие слои земледельцев и рабочих, которые в 1905 г. не имели права голоса в Австрии, Италии или Голландии. С другой, основное гражданское право — избирать представителей в парламент — не получали реально сложившиеся группы социально-политической солидарности, осознающие свою особость: предприниматели, интеллигенция или аристократия (как отдельные и самодостаточные сообщества). Ни политическая нация российской имперской «общественности», ни этноконфессиональные нации отдельных краев не получили общих избирательных прав — пусть и ограниченных в рамках той или иной курии. Исключив прямое личное голосование и разбив избирателей на курии, закон о выборах позаботился о том, чтобы никаких общих, даже корпоративных, интересов эти курии не выражали. Крупные землевладельцы и хозяева небольших поместий в 100 га, владельцы рудников («горнозаводских дач») и сельские священники, включенные в общую землевладельческую курию, не разделяли ни социального опыта, ни экономических интересов, ни культурных горизонтов. Думская избирательная система не предполагала «представительства» вообще ничьих интересов — ни элиты, ни масс, никакого локального или общеимперского общества. Единственной целью социологических манипуляций по выкраиванию «чуть ли не по крупинке» избирательных курий было обеспечение поддержки любым инициативам исполнительной власти — все равно, реформаторским или реакционным. Государственная дума по своей архитектуре не являлась собственно имперским парламентом, даже консервативным: продукт административно-социологических манипуляций, она должна была имитировать политическую нацию лояльных «истинно-русских людей», о которой мечтал Николай II.
Важно подчеркнуть, что Николай II возглавлял и представлял особый политический режим, и консервативный модернизм был отчетливо выраженной идеологией его ведущих сотрудников. Ровесником архитектора думской избирательной процедуры Сергея Крыжановского был назначенный в 1906 г. премьер-министром Петр Столыпин (о котором речь пойдет ниже), на год старше их был одесский градоначальник Дмитрий Нейдгардт, двумя годами младше — автор проекта «полицейского социализма» Сергей Зубатов. Целая когорта высших чиновников, родившихся в пореформенный период и поступивших на государственную службу при Александре III, разделяли некий общий тип социального воображения. Из имперской политической традиции они унаследовали лишь приверженность авторитаризму, в котором видели залог единства гетерогенного имперского пространства. Желая сохранить контроль над всем этим пространством, они при этом сами считали империю пережитком прошлого и ориентировались на идеал современного общества: единую этноконфессиональную нацию, с однородным законодательством и системой управления. Их главной заботой было взращивание русской монархической нации в теле империи, что и позволяет характеризовать этот химерический (но вполне конкретный) политический проект как «русскую национальную империю». (При этом демократический, республиканский и просто самодеятельный русский национализм, который угрожал режиму и единству империи, не поддерживался).
Столь же химеричной была политика режима. Не являясь публичными политиками, еще до 1905 г. высшие чиновники Николая II позволяли себе идеологически мотивированное политиканство. Зубатов развивал рабочее движение под контролем полиции, Нейдгардт формировал революционную толпу из отдельных возмущенных или просто возбужденных горожан и подводил ее под солдатские пули. На языке эпохи конструирование социальной реальности властями ради достижения конкретного желаемого результата называлось «провокацией». Созыв Государственной Думы оказался не просто уступкой восставшему массовому обществу, но гигантской провокацией режима. Политически мобилизованное общество в целом с энтузиазмом включилось в избирательный процесс, тем самым признав легитимность режима Николая II — но кроме функции поддержки верховной власти, сконструированная Дума ни на что не годилась. Из-за того, что за депутатами стояли не отчетливые социальные группы, с которыми необходимо было считаться, а сконструированные правительством же социологические фикции, даже ограниченный диалог парламента с правительством оказался невозможен, что и продемонстрировали дальнейшие события.
Единственным, чего не учли николаевские «политтехнологи», была высочайшая степень самоорганизации, достигнутая российским обществом к началу ХХ в. Как показали события 1905 г., в Российской империи сформировалась публичная сфера общества, способного на продуктивный диалог разных групп интересов, достижение компромисса и сложную организационную работу (подобную той, что взял на себя Союз Союзов). Игнорируя эту «локковскую» реальность, архитекторы Государственной Думы опирались на «гоббсовскую» логику насильственной разверстки населения по изобретенным правительством категориям, как в XVIII веке. Однако уже в октябре 1905 г. оформились легальные политические партии, отличающиеся идеологией и программой, которые повели борьбу за выборщиков на выборах в Государственную Думу в феврале-марте 1906 г. Вместо социологических типажей избирателям были предложены идеи, и представляли их конкретные, известные многим выборщикам кандидаты. В результате, собравшаяся Дума оказалась структурирована не куриями, а партийными фракциями. Не осуществляя представительства определенных социальных слоев, депутаты все же смогли объединяться по идейным соображениям.
Из примерно 500 депутатов Государственной Думы, собравшихся на первое заседание 27 апреля 1906 г. в Таврическом дворце в Санкт-Петербурге, лишь пятая часть не примкнула к той или иной политической платформе. Самая большая фракция (34% депутатов) принадлежала партии конституционных демократов (КД, или «кадетов»), для большей понятности массам называвшей себя также «партией народной свободы». Созданная во время октябрьской всеобщей стачки 1905 г. на основе умеренного крыла Союза освобождения и радикальных членов земского движения, партия кадетов представляла медиану политической нации российской общественности. Иными словами, ее программа хотя бы отчасти совпадала с позицией каждой отдельной группировки (за исключением, разве что, анархистов) и представляла наиболее широкую базу для компромисса. Кадеты выступали против отмены и обобществления собственности, однако допускали перераспределение ее (прежде всего, земли) в соответствии с некими более справедливыми и рациональными принципами. Они соглашались с сохранением режима конституционной монархии в России, но считали необходимым созыв Учредительного собрания для выработки конституции и введения прямых и всеобщих выборов. Признавая возможность полной политической автономии для Великого княжества Финляндского и бывшего Царства Польского, кадеты в целом соглашались на развитие всех национальных культур в империи (в том числе в сфере школьного образования). Член ЦК кадетской партии, профессор гражданского права Московского университета Сергей Муромцев был избран председателем Думы. Заместителями председателя стали члены кадетского ЦК, земский активист князь Петр Долгорукий и харьковский профессор гражданского права Николай Гредескул. Еще один член ЦК кадетов, либеральный земец князь Дмитрий Шаховской, стал секретарем Думы.
Следующей по численности фракцией (включавшей почти четверть депутатов — 23%) была «трудовая группа», или трудовики. Ее составили беспартийные депутаты, придерживающиеся народнических взглядов, более радикальные, чем кадеты, в вопросах экономики и собственности.
Еще 15% депутатов сформировали фракцию автономистов, в которую вошли представители национальных движений. Половину фракции составили польские депутаты (Koło Polskie — «польский кружок»), остальные участники представляли интересы украинских и беларуских, кавказских и балтийских, а также тюрко-татарских («мусульманских») национальных проектов.
Партия умеренных конституционалистов, считавших достаточной политическую реформу, обещанную октябрьским манифестом, и минимальное регулирование социально-экономических отношений, так и назвала себя — Союз 17 октября. С ней идентифицировались умеренная часть земцев и промышленники, консервативная часть интеллигенции. Доля октябристов в Думе составила всего 3%. Никакие организованные радикальные группировки — правые или левые — в Думу не прошли.
Таким образом, несмотря на все манипуляции избирательного законодательства, Государственная дума 1906 г. оказалась довольно представительным портретом политически мобилизованного российского общества. Выходило, что большинство разделяло политическую программу глубокой либерализации и социально-экономических реформ кадетов или примыкало к ней, независимо от курий, по которым проходило голосование. Это большинство представляло политическую нацию общественности. Помимо нее — и вступая с ней в стратегические альянсы — развивались этноконфессиональные национальные проекты. Бойкотирующие выборы ультралевые и ультраправые группировки являлись маргиналами. Несмотря на свою способность и готовность развязать широкомасштабное насилие, они находились на периферии переговорного процесса и общих согласованных действий.
По сути, избранная Государственная Дума являлась последним государственным институтом, способным выступить в роли координатора сложной имперской ситуации и хотя бы отчасти сгладить остроту противоречий, многократно усиленных разнонаправленной национальной мобилизацией населения. Однако и депутаты, и правительство видели в Думе исключительно инструмент национальной политики — каждые своей. Нации, реально представленные в Думе, не сочетались с химерической «русской нацией», которую пыталась сконструировать администрация Николая II, — ни структурно, ни идеологически. Правительство не признавало думские партии, упорно рассматривая депутатов как частных лиц, прошедших в парламент от соответствующих курий. Думское большинство считало себя выразителем национальных интересов, отказывая в полной легитимности имперскому режиму до созыва учредительного собрания и принятия конституции. Несовместимые национальные проекты режима и общества сталкивались в Думе, которая в качестве своего авторитета и основы для компромисса могла опереться лишь на фикцию «курий» с крайне немногочисленным количеством выборщиков, не представлявших никакие реальные социальные силы.
Соответственно, правительство под председательством чиновника с 45-летним стажем, Ивана Горемыкина (1839–1917), сменившего на посту Сергея Витте, игнорировало Государственную думу. Лишь спустя почти три недели после ее открытия, в Думу поступил первый законопроект: о выделении 40 тыс. рублей на перестройку пальмовой оранжереи и сооружение прачечной при клинике Юрьевского университета. Не всякое уездное земство сочло бы это серьезным поводом для обсуждения. Со своей стороны, депутаты Думы были озабочены изменением политического строя в стране. Они добивались признания принципа подотчетности Совета министров перед парламентом, а в рамках уже существующих своих полномочий за несколько недель внесли 391 запрос о незаконных действиях правительства. Кроме того, большинство депутатов требовали ликвидации Государственного совета как верхней палаты парламента, отмены смертной казни и полной политической амнистии. Одобрив лишь один законопроект из 56, внесенных правительством, — об ассигновании средств для помощи пострадавшим от неурожая, — депутаты сосредоточились на решении аграрного вопроса.
Среди российской «общественности» господствовало представление о «малоземелье» крестьян как главной причине их бедности. Поэтому обсуждение проблемы сводилось к решению вопроса о том, откуда и на каких условиях передать крестьянам дополнительные земельные угодья. Самым умеренным был проект, предложенный кадетами в начале мая 1906 г.: они предлагали распределять земли, принадлежащие государству, церкви и династии, а также принудительно выкупать их у частных собственников сверх некой нормы. Спустя две недели трудовики представили более радикальную модификацию этой схемы, а еще через две недели на обсуждение в Думу был внесен законопроект, вообще предполагавший отмену частной собственности на землю и национализацию всех природных ресурсов. Теперь уже речь шла не только об изменении политического строя, но и радикальном перераспределении собственности.
На фоне обсуждений в Думе вариантов передела земли сошедшие было на нет крестьянские беспорядки вспыхнули с новой силой в мае 1906 г. В отличие от революционных листовок, подрывные призывы, исходившие из органа власти, не цензурировались и пользовались повышенным вниманием со стороны избирателей. В этой обстановке зашедшего в тупик противостояния ветвей власти 6 (19) июля 1906 г. Николай II отправил в отставку главу правительства Горемыкина, а спустя три дня распустил Государственную Думу. В императорском манифесте депутатам прямо ставилось в вину то, что «крестьянство, не ожидая законного улучшения своего положения, перешло в целом ряде губерний к открытому грабежу…» Вместо положенных по закону пяти лет, первая Государственная дума просуществовала всего 72 дня.
С точки зрения администрации Николая II, все было сделано максимально корректно. Сначала был уволен назначенный императором премьер-министр, что подчеркивало большую вину правительства за политический кризис. В манифесте о роспуске Думы назначался конкретный срок созыва следующей — 20 февраля 1907 г., спустя семь месяцев. Выборы должны были состояться по тем же правилам, что и предыдущие, давшие столь радикально настроенных депутатов. Суть кризиса объяснялась в манифесте нарушением депутатами своих полномочий и «основных законов», которые регламентировали разделение компетенции ветвей власти. Однако самих депутатов роспуск Думы привел в бешенство. Половина из них собралась за пределами досягаемости российской полиции — в Выборге, на территории полуавтономного Великого княжества Финляндского. Там 180 человек подписали воззвание к жителям России, призывая их к гражданскому неповиновению (включая отказ от уплаты налогов и службы в армии), за что впоследствии были приговорены судом к нескольким месяцам тюремного заключения и лишению права избираться. Дело было не в буквальной революционности депутатов — в смысле приверженности радикальным политическим взглядам. Даже среди тех, кто подписал Выборгское воззвание, большинство не поддерживали ни насильственную смену власти, ни перераспределение собственности без полной компенсации. Просто депутаты считали себя законными представителями единственной признаваемой ими нации, а Думу — не инструментом достижения компромисса, а рупором, выражающим подлинные национальные интересы, сформулированные заранее и вне стен зала заседаний в Таврическом дворце.
Мало что изменилось в отношениях между депутатами и правительством с созывом Второй Государственной Думы в феврале 1907 г., хотя в ней заседали уже совершенно другие люди (всего 6% депутатов Первой Думы попали во Вторую). Несмотря на то, что к концу 1906 г. «восстание масс» в стране потеряло форму острого противостояния с имперской властью, по своему политическому составу новая Дума оказалась еще радикальнее первой. Всего 10% депутатов были беспартийными (включая монархистов) и еще 11% депутатов, избранных от партии октябристов, были готовы работать с правительством, не выдвигая заранее встречных требований и условий. Остальные разделяли настороженно-враждебное отношение к исполнительной власти. Кадеты контролировали теперь 20% голосов. Трудовики — 14%, но им удалось составить коалицию с другими народнически настроенными депутатами и создать фракцию на несколько человек многочисленнее кадетов. Социалисты (эсеры, социал-демократы и народные социалисты) вместе имели почти 24% голосов. Еще 15% депутатов входили в блок автономистов.
Столь радикальный состав Думы, когда умеренные конституционалисты — октябристы — начинали казаться консерваторами, на фоне постепенного спада политической напряженности в стране может иметь одно объяснение. Выборы в Думу даже по искусственно сконструированным куриям служили формой «национального самоопределения» и наибольшую поддержку получали те, кто открыто противостоял режиму Николая II и его «официальной нации». Революционность являлась лишь одним из признаков альтернативного национализма.
Со своей стороны, правительство, возглавленное после отставки Горемыкина министром внутренних дел Петром Столыпиным, демонстрировало готовность к компромиссу. С мая 1906 г. велись переговоры о предоставлении нескольких второстепенных министерских портфелей лидерам умеренных либералов из числа октябристов и членов Партии мирного обновления. Для рассмотрения Думой были внесены 287 законопроектов, включая такие принципиальные, как государственный бюджет и масштабная аграрная реформа. Дума рассмотрела лишь 31 законопроект, сосредоточившись на выработке закона об отмене военно-полевых судов для участников антиправительственных выступлений.
По утвержденному Николаем II «Положению об учреждении военно-полевых судов» от 19 августа 1906 г., в местностях, находящихся на военном положении (к этому времени — свыше 92% территории империи), для рассмотрения тяжких преступлений против жизни, собственности или порядка управления собирались военные суды в составе пяти офицеров. Они рассматривали дела в течение 48 часов, в устном порядке, без привлечения сторон обвинения и защиты. За восемь месяцев действия Положения эти суды вынесли 1144 смертных приговора. Благодаря, в том числе, яростному сопротивлению депутатов Государственной Думы, правительство не решилось внести положение от 19 августа на ее утверждение, а без этого военно-полевые суды «автоматически» лишились права судить гражданских лиц 19 апреля 1907 г., через два месяца после открытия Думы. Но ни о каком сотрудничестве депутатов с правительством речи идти больше не могло. Даже умеренные октябристы отвергли предложение войти в правительство Столыпина, потому что это было бы воспринято как измена политической нации общественности.
Исчезновение самой «империи» как промежуточного, «ничейного» пространства компромисса не позволяло осуществить элементарное парламентское соглашение, кажущееся столь логичным и заурядным в политической практике: оппозиция поддерживает правительство в обмен на предоставление постов и корректировку правительственного курса. Функциональное разделение властей в России совпадало с разделением политических наций (режима и «общества»), и уступка со стороны одной из них воспринималась как политическое подчинение другой. Понятие «нация» является аналитической абстракцией, но представление об этом противостоянии было совершенно реальным, осознававшимся и открыто выражавшимся обеими сторонами. Конфликт описывался членами общественности как противостояние «народа» и «власти». В манифестах Николая II (например, о роспуске Первой Думы) «верные сыны России» противопоставлялись смутьянам. В императорском манифесте 1907 г. причина конфликта между ветвями власти связывалась с тем, что Дума не была «русской по духу» и «иные народности» оказались «вершителями вопросов чисто русских», переча «исторической власти русского царя». Самые прагматичные политики оказывались заложниками непримиримого «межнационального» противостояния.
В начале мая 1907 г. полиция через информатора получила доказательства причастности группы депутатов Государственной Думы из числа социал-демократов к подпольной подрывной деятельности. Последовал месяц обострения конфронтации Думы с правительством, и 1 июня премьер-министр Столыпин потребовал от Думы немедленного отстранения от заседаний на период расследования 55 депутатов — членов РСДРП — и снятия неприкосновенности с 16 из них. Обсуждение этого требования затянулось, и 3 июня последовал императорский манифест о роспуске Второй Государственной думы и созыве новой, уже по новым правилам.
Изменение избирательного законодательства было возможно лишь после одобрения Государственной Думой и Государственным Советом — так гласила статья 87 Основных государственных законов Российской империи, ее фактической конституции. Единолично изменив закон о выборах, Николай II совершил государственный переворот, проявив большую революционность и радикализм, чем Государственная Дума. При этом единственной альтернативой этому решению был аналогичный переворот, только совершенный Думой: сложившаяся политическая система и господствующее политическое воображение ее участников не предполагали никакого промежуточного варианта. Император и премьер-министр на протяжении трех месяцев пытались направить работу Думы по программе правительства, а думское большинство все это время пыталось добиться изменения статуса правительства и его политического курса.
Столетием ранее, включив Финляндию в состав Российской империи, император Александр I не пытался навязать ее жителям православную веру, русский язык и даже законы: конструкция империи предполагала управление отдельными провинциями посредством традиционных местных элит или даже (как в случае Финляндии) сохранение местной политической системы. Эта логика была уже совершенно непонятной в начале ХХ в., когда практически рассматривались лишь две альтернативы: полная независимость Великого княжества Финляндского или его полная интеграция в Российскую империю. Правительство Столыпина последовательно боролось за отмену финляндской автономии и культурную русификацию, добившись принятия в 1910 г. закона, который ставил под контроль центральной власти решение всех ключевых вопросов в Великом княжестве и отменял местное законодательство, противоречащее общеимперскому в этих вопросах. Государственная Дума — не провинция Российской империи, но в ее взаимоотношениях с правительством проявилось то же непримиримое бинарное восприятие сложного политического пространства и неумение помыслить «наднациональную» сферу отношений.
Представляя собой государственный переворот с формальной юридической точки зрения и являясь важным эпизодом политического противостояния в стране, объявление нового закона о думских выборах 3 июня 1907 г. никак не меняло сам характер института Государственной Думы. Новая схема выборов лишь корректировала изначально произвольные квоты и поднимала имущественный ценз. Теперь доля «землевладельцев» составляла не треть, а половину всех выборщиков, а представительство «крестьян» сократилось до 22% (с 42%). Наиболее радикальные изменения коснулись выборов на «национальных окраинах», где резервировались отдельные квоты для русских «по национальности» депутатов, а общее представительство регионов в Думе сокращалось более чем втрое.
Новый закон о выборах сами участники его обсуждения в правительстве называли «бесстыжим», и это определение с удовольствием подхватил император Николай II. Столь же «бесстыжим» (сегодня сказали бы «циничным») становилось проведение самих выборов, когда местные власти от морального давления на избирателей и кандидатов перешли к прямым манипуляциям — например, не допуская до выборов оппозиционных кандидатов под разными формальными предлогами. Несостоятельность формальных придирок могла быть доказана в суде, но происходило это уже после завершения голосования.
Новые «правила игры» могли казаться более циничными лишь потому, что более последовательно и откровенно навязывали модель, изначально заложенную в институте Государственной Думы. Радикальная социальная инженерия желаемого общества через систему курий столь же «бесстыже» игнорировала социальные и правовые реалии империи.
Введение критерия «русской национальности» при выборах в кавказских или польских губерниях было совершенно революционным шагом: такого понятия не существовало ни в законе, ни в статистике. Свободное употребление выражений «русская империя», «русские люди», «русская земля» или «русский царь» даже в официальных документах оправдывалось тем, что «русский» означало то же, что и «российский». Разумеется, это было лукавство, и новый избирательный закон официально признавал Российскую империю национальным государством русских «по национальности», а остальных «русских подданных» — гражданами второго и даже третьего сорта. Правда, это была иллюзорная и избирательная русскость консервативных модернистов: она не включала массы русских крестьян, Сибирское казачье войско или переселенцев в Туркестан, лишившихся избирательных прав после 3 июня. Зато все еще признавались «своими» обрусевшие немцы или украинцы, при условии безоговорочной поддержки режима. Так как Государственная Дума с самого начала проектировалась как представительство этой фантастической нации «истинно-русских людей», то и новые критерии вроде «русской национальности» не отличались принципиально от изначальной куриальной системы, которая столь же произвольно конструировала социальные группы избирателей.
Несмотря на все манипуляции, администрации Николая II не удалось изменить профиль Государственной Думы до неузнаваемости. В реальности политически активная часть населения империи ассоциировала себя с группами заочной солидарности, которые можно описать как общеимперскую политическую нацию общественности, а также этноконфессиональные национальные проекты русских, поляков, грузин, татар и т.п. Кто-то мог поддерживать правящий режим по идейным или тактическим соображениям, но сама идея нации как сообщества равных, с собственной «душой» и стремлениями, была несовместима с недемократической политической культурой соратников Николая II, которые не признавали никакой самостоятельности даже за своими верными сторонниками.
Опираясь на самые современные социологические теории, авторы нового избирательного закона отрегулировали параметры избирательных курий так, чтобы сконструировать идеальную монархическую нацию. Ожидалось — вполне в духе марксистских идей — что если предоставить решающий голос «крупным помещикам и капиталистам», то в Думу пройдут верноподданные монархисты. На деле, самой большой фракцией в III Государственной Думе оказались октябристы — почти 35% мест. Кадеты смогли получить 12% мандатов, трудовики и социал-демократы вместе — 7.5%. Около 6% депутатов представляли национальные движения (автономисты). Столько же депутатов представляли партию прогрессистов, которую, упрощая, можно поместить между кадетами и октябристами. Таким образом, две трети депутатов Думы по-прежнему представляли разные группы общероссийской общественности и национальных движений, только в иных пропорциях. Все, чего смогли добиться правительственные «политтехнологи», это увеличить базу сторонников монархии с 10% в прежней Думе до 33%.
При этом лишь небольшая часть из считавшихся опорой режима депутатов действительно безоговорочно поддерживали правительство и разделяли его идеологию консервативного модернизма — примерно треть из них (11% всех депутатов Думы). Они называли себя «правыми» и обычно ассоциировались с черносотенными организациями. Эти депутаты представляли собой протофашистское течение, всецело ориентированное на императора как на вождя. Их мотивация вполне исчерпывалась возможностью угнетения «инородцев» и получения материального и карьерного вознаграждения за преданность. Остальные противники либералов и социалистов представляли собой разные сегменты современного русского национализма. Они поддерживали режим Николая II лишь постольку, поскольку считали его действия отвечающими интересам русской нации, никак не ограниченной по классовому или сословному признаку. В чем заключаются эти интересы, постоянно определялось в ходе широкого обсуждения на страницах националистической прессы, в рамках таких политических организаций, как Всероссийский национальный союз, и, конечно же, в ходе думских дебатов, — но никак не императорскими манифестами и министерскими циркулярами. При определенных обстоятельствах, русские националисты могли оказаться еще более опасными для режима, чем любые «нерусские» автономисты.
Вопреки расчетам, самые преданные администрации Николая II депутаты (правые) представляли более «демократические» слои населения, чем октябристы и кадеты: мелких землевладельцев и даже крестьян, священников. Полувеком ранее таких людей, выпадавших из регулярной социальной структуры, называли «разночинцами». Если они не причисляли себя к политической нации общественности или к местным национальным движениям, разночинцы находили себе место только в отождествлении с правящим режимом — все равно, каким. Зато промышленники и крупные землевладельцы не только очень хорошо могли сформулировать свои интересы, не полагаясь на авторитет правительства, но и обладали достаточным кругозором, чтобы помыслить такой тип общества, который удовлетворял бы этим интересам в долгосрочной перспективе. В зависимости от политического темперамента, эти категории выборщиков поддерживали кадетов, прогрессистов или октябристов, но никак не маргинальных «правых», не представлявших ни одного самодостаточного сообщества заочной солидарности. Стремление режима опереться на верноподданническую нацию «истинно-русских людей» оказалось в принципе неосуществимым, потому что в реальности на эту роль подходило только протофашистское черносотенное движение, игравшее маргинальную роль в имперском обществе.
Третья Дума проработала весь отведенный ей пятилетний срок, рассмотрев 2380 законопроектов — примерно 96% всех, представленных правительством. С формальной точки зрения может показаться, что политическая система наконец-то вышла из тупика и заработала, пусть и ценой «бесстыжих» манипуляций с избирательным законом. Однако именно системность отсутствовала в отношениях, которые со стороны выглядят как продуктивное взаимодействие парламента и правительства. Ключевую роль в работоспособности этих отношений играло достаточно случайное обстоятельство: личность главы правительства, Петра Столыпина.
Из семи председателей Совета министров Российской империи, занимавших этот пост после его учреждения в октябре 1905 г., Столыпин единственный приближался к типу современного публичного политика, способного взаимодействовать с Думой. Правда, будучи профессиональным чиновником, назначенным на должность императором, а не парламентским большинством, Столыпин не имел права на «политику», то есть приоритетное обслуживание одних групповых интересов в ущерб другим. Но именно в этой логике принимались им многие решения, в том числе и по линии МВД. Активная политическая ангажированность чиновников была разрушительна для государственной системы, подрывая сам принцип ее анонимности и нейтральности. Если единый избирательный закон на практике применяется по-разному по отношению к разным кандидатам в Думу, в зависимости от их политических взглядов, а для достижения желательного результата издаются дополнительные ведомственные инструкции и даже законы в обход стандартных процедур, воображаемая «машина» современного государства начинает разваливаться. Николай II, неприязненно относившийся к «бюрократии», не видел в этом никакой проблемы и долгое время считал Столыпина единомышленником, что было некоторым заблуждением.
По взглядам Столыпину ближе всех были современные русские националисты: судя по его публичным выступлениям и политическим инициативам, он воспринимал Россию государством русской этноконфессиональной нации, по отношению к которой остальные народы должны играть подчиненную роль. В собрании его речей эпитет «российский» встречается всего 10 раз и только как часть официальных титулов и наименований, «русский» — почти 400 раз, и даже программу развития флота он называл «национальной задачей» и утверждал, что Финляндия — «составная часть русской Империи». При этом с именем Столыпина связывалось введение военно-полевых судов для гражданских лиц в августе 1907 г. (хотя первым эту идею выдвигал еще «либерал» Сергей Витте в бытность премьер-министром) и вообще твердость в борьбе с беспорядками — что привлекало в нем правых и самого Николая II. Таким образом, в III Государственной Думе он сразу мог полагаться на треть депутатов — националистов и правых. Но Столыпин импонировал и октябристам, которые в течение нескольких лет видели в нем прагматичного и современного политика, готового к взаимодействию с парламентом. Октябристы и прогрессисты поддерживали масштабную аграрную реформу, продвигаемую Столыпиным с 1906 г. Она включала лишение общины прежних прав по контролю над личностью и собственностью крестьян; стимулировала крестьян к выходу из общины и консолидации разрозненных земельных участков в единое владение (землеустройство); развитие доступного кредита для покупки земли крестьянами (через Крестьянский поземельный банк) и систему агрономической помощи; а также масштабную программу крестьянского переселения за Урал. Октябристы и прогрессисты добавляли еще свыше 40% голосов поддержки при голосовании по многим инициативам правительства. Принципиальная оппозиция контролировала лишь около четверти мест в III Думе, что было совершенно недостаточно для оказания давления на исполнительную власть.
Большинство главных решений, которые правительству Столыпина удалось провести через Государственную Думу, сочетали одновременно несколько аспектов, привлекательных для разных думских фракций, что и позволяло набрать нужные голоса. Так, аграрная реформа явно имела задачу разрушить организационную структуру массовых беспорядков в деревне — крестьянскую общину с ее принципом круговой поруки. Частные собственники не должны были собираться в толпы бунтовщиков и громить помещичьи усадьбы. Понимая это, реформу поддерживали правые.
При этом основной целью реформы было развитие крестьянства, превращение его из слоя асоциальных и темных «сельских обывателей» в класс сознательных экономических производителей-фермеров, основу сообщества солидарности — нации. Этот аспект реформы был близок националистам в Думе. Со времен славянофилов и первых народников, «крестьянский вопрос» воспринимался через призму поместий в центральных губерниях (от Московской до Новгородской). Поэтому в социальном воображении российской общественности «крестьяне» ассоциировались с русскими православными мелкими земледельцами, владеющими землей в рамках передельной общины. Раз в несколько лет такие общинники перераспределяли землю между крестьянскими дворами «по справедливости», в зависимости от размеров семьи (едоков или работников) и качества земли, отчего на один двор могло приходиться несколько (или даже десятки) «полос» в разных местах, разного качества и хозяйственного назначения. Отсюда и упор реформ Столыпина на разрушение передельной общины и консолидацию земельных участков в один «хутор». Правда, эти проблемы были неизвестны большинству мелких земледельцев империи — ни русским крестьянам Архангельской губернии, ни украинским крестьянам Полтавской, ни белорусским крестьянам Гродненской губернии. Но даже в экспертной литературе начала ХХ в. преобладал устойчивый стереотип: крестьяне — это русские общинники. Поэтому «освобождение» крестьян от гнета общинного коллективизма без разжигания классовой войны с помещиками приветствовалось как необходимое условие формирования современной всесословной русской нации.
Наконец, аграрная реформа представляла собой образец современной последовательной социально-экономической политики. Она была направлена на развитие принципа частной собственности и стимулирование рыночной экономики в деревне как механизмов саморегуляции в ситуации открытого массового общества. Передельная община (там, где она существовала), выполняла функции саморегулирования в искусственно замкнутом сельском мире: она перераспределяла фиксированный и ограниченный набор ресурсов в зависимости от потребностей жителей деревни. Население деревни росло, а площадь пашни, лугов и лесов оставалась прежней. Можно было увеличить ее за счет помещиков (там, где они были) — как требовали народники, социалисты и даже кадеты, — но любому аналитику было ясно, что это было временное решение проблемы, в лучшем случае — на одно поколение. Новые механизмы саморегулирования снимали жесткое ограничение площадью земли. Собственники, ведущие производство для продажи (а не своего пропитания), при помощи новых агрономических технологий могли обходиться прежней территорией, а могли продать хозяйство и попробовать реализоваться в любой другой сфере. Эта модель современной социальной инженерии импонировала октябристам и прогрессистам (и даже части кадетов), резонируя с их собственной картиной мира.
В результате, Государственная Дума в серии законов одобрила «столыпинскую реформу».
Та же логика действовала при принятии закона о введении земства в «Западных губерниях». После активных дебатов, но в рекордно короткие сроки, 1 июня 1910 г., Государственная Дума приняла закон, который распространял действие «Положения о земских учреждениях» 1864 г. на шесть губерний на украинских, белорусских и польско-литовских землях: Киевскую, Подольскую, Волынскую, Витебскую, Могилевскую и Минскую. До тех пор, почти полвека в этих губерниях вместо выборных земских управ действовали администрации «по делам сельского хозяйства», в которых служили государственные чиновники. Это была долгожданная победа либералов-земцев (октябристов и, отчасти, кадетов), требовавших расширения прав земств и распространения их на всю территорию страны.
В то же время, это было важное достижение русского национализма. Прежде режим «русской национальной империи» Александра III и Николая II не вводил земства в западных губерниях из-за того, что в случае выборов по общим правилам, местные земские управы оказались бы под контролем шляхты, да и крестьяне в этих губерниях не были русскими. Закон Столыпина использовал опыт «бесстыжих» социологических манипуляций при выкраивании избирательных курий на думских выборах и предлагал еще более изощренную схему, предоставлявшую исключительные права «русскому элементу» — чиновникам, духовенству и мелким собственникам. Демократически настроенные депутаты Думы настояли на исключении из закона создания отдельной курии для православных священников и прямой дискриминации «польских» землевладельцев, но поддержали принцип разделения выборщиков по национальным куриям, с привилегированным положением «русских». Националисты и большинство правых приветствовали «торжество русского дела на окраинах».
Зато III Государственная Дума проигнорировала куда более «простые» и однозначные законы, например, о подоходном налоге или о неприкосновенности личности и жилища и тайне корреспонденции. У этих законов не было никакой «второй» и «третьей» стороны, более того, практически все депутаты в принципе поддерживали эти меры. И националисты, и социалисты, и капиталисты считали современной и справедливой формой налогообложения прямой подоходный налог, никого не нужно было убеждать в его преимуществах. Единственной проблемой становился сугубо технический вопрос о ставках обложения. К примеру, первоначальный правительственный проект (подготовленный еще в мае 1905 г.) предполагал необлагаемый прожиточный минимум в 1500 руб. в год. Тем самым, налогом не облагались доходы не только крестьян и рабочих, но и мелких служащих и даже большинства «интеллигентных» профессий, включая школьных учителей и земских врачей. Прогрессивная шкала налогообложения начиналась с 1.1% (с 1500 руб. дохода) и доходила лишь до 5% (100 тыс. руб.). Принятый в итоге Государственной Думой уже следующего созыва в апреле 1916 г. закон понижал необлагаемый минимум доходов с 1500 до 900 руб.: с учетом инфляции — более чем в два с половиной раза, включая теперь в число налогоплательщиков практически все население со средним образованием. Ставка налогообложения начиналась с 0.66% и составляла 5% уже при доходе в 20 тыс. руб., останавливаясь на 12.5% для доходов свыше 400 тыс. рублей.
Таким образом, ничего принципиально невозможного в принятии закона о подоходном налоге не было. Даже исходный правительственный законопроект предполагал, что богатые платят больше, чем бедные (правда, тоже не слишком много). Итоговый закон понижал налоговую нагрузку для низкооплачиваемых, повышал ее для богатых, расширял общую массу налогоплательщиков — но даже такие частные технические изменения оказались слишком поляризующими для III Государственной Думы. Депутаты не стали рассматривать закон, который грозил привести их к прямому конфликту друг с другом (пусть и по совершенно техническому вопросу) и парализовать голосование. Единственным способом преодолеть самоизоляцию отдельных фракций, ни одна из которых не имела решающего перевеса при голосовании, было представить для обсуждения закон, в котором каждая фракция узнавала бы свою программу. Парадоксальным образом, функцией «имперского» («ничейного и общего») пространства обладала не Государственная Дума как институт, а некоторые законы, которые ей предлагались на обсуждение. Депутаты были не способны к совместной компромиссной работе в Думе и не умели находить общий язык с верхней палатой парламента — Государственным Советом. И лишь премьер-министр Столыпин мог в особо важных случаях формулировать политическую повестку таким образом, чтобы основные группы интересов находили в ней отражение собственных требований. Совмещение нескольких «национальных» логик в одном проекте создавало «имперский» эффект многогранности, разводящий потенциально конфликтные положения по разным плоскостям восприятия текста, — вероятно, неосознанно.
При этом, как уже отмечалось, сам Столыпин был чужд старой имперской политической культуре, и именно это обстоятельство погубило его политическую карьеру. Закон о введении земств в Западном крае, одобренный разными фракциями Государственной Думы 1 июня 1910 г., далее отправлялся на утверждение Государственным Советом как верхней палатой парламента. Ожидалось, что этот этап окажется чистой формальностью. Совершенно неожиданно закон натолкнулся на решительное противодействие лидеров консервативной части Государственного Совета: пожилого сановника Петра Дурново (1845–1915) и представителя поколения Столыпина Владимира Трепова (1863–1918). Их оппозиция приняла форму непубличной интриги, и, как в любой интриге, личный конфликт, карьерные соображения и принципиальные разногласия оказались тесно переплетены. Тем не менее, с самого начала отчетливо и убедительно ими была сформулирована главная политическая претензия к закону: национальная дискриминация польских выборщиков в хитроумной системе курий приводила к подрыву сословного строя и противозаконному ущемлению прав крупных землевладельцев (пускай и поляков или полонизированных католиков).
Формально, так оно и было: в отличие от подробно прописанных в законах сословий, «национальность» не являлась юридической категорией. Просто для любой версии национализированного восприятия общества единственной реальностью являлось однородное пространство нации, а «сословия» представлялись бессмысленными пережитками. В этом отношении Столыпин сходился не только с русскими националистами, но и с октябристами и даже с «гражданскими» и «социальными» националистами (кадетами и социалистами). Голосуя за земский закон, они принимали в Думе противозаконные и прямо революционные меры, разрушавшие прежний имперский строй, потому что уже не умели понимать его логику. Но, оказывается, оставался сегмент политической элиты, верный прежним принципам. Причем, очевидно, это был не просто поколенческий феномен. Еще можно предположить, что Дурново, который закончил Морской корпус в 1860 г. и большую часть турбулентных шестидесятых провел в дальних плаваниях, в специфической кастовой флотской среде, сохранил «дореформенное» социальное воображение. Однако Владимир Трепов сформировался совершенно в иную эпоху. Тем не менее, по словам наблюдательного мемуариста Владимира Гурко (его коллеги и ровесника), основой имперского режима «в представлении В. Ф. Трепова был существовавший в России сословный строй».
Дурново сформулировал свои претензии к закону в записке, которую Трепов представил Николаю II лично и задал вопрос: можно ли членам Государственного Совета голосовать «по совести», или считать политику Столыпина исполнением воли императора? Если отбросить условности этикета, в начале 1911 г. от Николая II потребовали сделать выбор между узким русским национализмом и имперским сословным универсализмом. Делать выбор, как отмечали все знавшие его лично, Николай II не любил и не терпел около себя тех, кто однажды заставил его принять радикальное решение. В данном случае дело было не только в особенностях личности, о которых невозможно с уверенностью судить заочно, но в самой структурной межеумочности положения Николая II и его политической культуры. Судя по дневникам и публичным высказываниям, ему был близок и понятен романтический русский национализм и образ «русского царя» — но при этом он считал своим долгом и сохранение контроля надо всей территорией империи. Романтическая утопия Николая II была элитарна и иерархична, как социальный строй Московского царства. Реальный же русский национализм неизбежно вел дело к демократизации общества, прежде всего, к отмене всякого юридического неравенства среди этнических русских.
На провокационный вопрос о том, могут ли члены верхней палаты российского парламента голосовать «по совести», Николай II ответил утвердительно — видимо, еще и потому, что ему был понятен и близок принцип сословной солидарности. В результате, 4 марта 1911 г. большинство членов Госсовета проголосовали за принятие поправки к закону, отменяющей национальные курии на земских выборах в Западных губерниях (а значит, разрушающей всю хитроумную «бесстыжую» конструкцию его). На следующий день, взбешенный провалом, Столыпин подал прошение об отставке, приведшее Николая II в растерянность: о смене председателя правительства он и не помышлял, но оставаться на своем посту Столыпин соглашался только на своих условиях. Лишь пять дней спустя император сделал выбор в пользу Столыпина и выполнил его требования: на три дня распустил верхнюю и нижнюю палаты парламента и в их отсутствие принял «земский» закон в изначальной редакции личным указом (процедурой, предусмотренной 87 статьей Основных законов). Кроме того, Николай II приказал Трепову и Дурново воздержаться от участия в заседаниях Государственного Совета до конца года под предлогом медицинских проблем — чем грубо нарушил сразу несколько юридических процедур.
Победу Столыпина в этом конфликте обычно называют «пирровой». Николай II не простил ему выдвижения ультиматума и своего подчинения давлению. Он заметно охладел к Столыпину и начал подбирать ему замену. Вероятно, помимо психологического фактора, не менее важную роль сыграло политическое разочарование: оказалось, что Столыпин преследует некие собственные виды, помимо реализации монаршей воли. Его национализм оказался отличным от химерического национал-империализма Николая II. Одновременно от Столыпина отвернулись октябристы, возмутившиеся протаскиванием в обход Думы закона, уже доработанного и одобренного Думой. Лидер партии октябристов А. И. Гучков в знак протеста сложил с себя полномочия председателя Государственной Думы. Ушел в отставку с государственной службы и Владимир Трепов, посчитавший предательством поведение императора. Обнаружив, что Столыпин потерял поддержку Николая II, думские правые перестали считаться с ним. Налаженная, казалось бы, политическая система рассыпалась из-за конфликта, который многим современным историкам вполне объяснимо кажется «малозначительным». Оказалось, что пространство компромисса существовало лишь в эфемерной «виртуальной реальности» личных взаимоотношений между разными фракциями Государственной Думы, премьером Столыпиным и Николаем II. Более того, сам эффект единого имперского политического пространства возникал в этой виртуальной реальности лишь благодаря заблуждениям каждой из сторон: октябристы считали, что Столыпину важна позиция Думы, Николай II полагал, что Столыпин озабочен лишь интересами монархии, а сам Столыпин верил, что все монархисты являются русскими националистами. Иллюзорное единство не выдержало столкновения с реальной проблемой отношения к наследию империи.
Николаю II не пришлось увольнять Столыпина. В конце августа 1911 г. императорская семья и высшие государственные чиновники прибыли в Киев на церемонию открытия памятника Александру II. Через день, 1 (14) сентября 1911 г. Столыпин был смертельно ранен в городском театре бывшим членом анархистских группировок и давним осведомителем Киевского охранного отделения Дмитрием Богровым. Под смехотворным с точки зрения любой службы безопасности предлогом — пообещав указать на предполагаемых террористов прямо в зале, полном высшими руководителями страны, — Богров был допущен в театр даже без личного досмотра. Давали «Сказку о царе Салтане». После второго действия, в котором Лебедь-птица сообщила Гвидону: «Ты не коршуна убил, Чародея подстрелил», в антракте Богров беспрепятственно приблизился к премьер-министру и двумя выстрелами из пистолета смертельно ранил его на глазах императорской семьи.
Завершая десятилетие политического террора, убийство Столыпина принципиально отличалось от всех прошлых громких покушений. В нем отразилось новое состояние российского массового общества, после всех манипуляций с выборами в Государственную Думу окончательно утратившего «карту» основных социально-политических делений, а значит и способность помыслить себя как целое. В отсутствии такой четкой «карты» впервые оставалось совершенно непонятным, кто убил Столыпина, зачем, и почему именно его. Разумеется, убийца был схвачен на месте свидетелями преступления и после стремительного судебного разбирательства (всего в одно закрытое заседание) казнен. Но действовал ли он как член подпольной террористической группировки, полицейский агент, или страдающий от депрессии состоятельный молодой человек? Совершил ли Богров убийство как еврей (Мордко Гершкович) или аккультурированный петербуржец (Дмитрий Григорьевич)? Почему он выбрал мишенью именно Столыпина — и почему «всего лишь» Столыпина?
Столыпин сидел в пятом кресле первого ряда партера, который начинался прямо от ложи, в которой находился Николай II с дочерьми. В момент убийства в антракте он стоял у прохода, между 6 и 7 местами — то есть не дальше, чем в 4-5 метрах от императора. Богров был вооружен браунингом М1900, который позволял ему с такого расстояния атаковать Николая II практически с тем же результатом, что и Столыпина (см. карту). При том, что ни одна из революционных группировок не взяла на себя ответственность за теракт (в отличие от прежних времен), немедленно возникли вопросы к властям. Помимо феерического провала охраны в самом театре, скандальным выглядел отказ Николая II увидеться с раненым Столыпиным в больнице, молниеносный и малоинформативный суд над Богровым, а главное, прощение императором всех полицейских чинов, допустивших покушение. Скудость и противоречивость имевшихся сведений позволяли причислить к подозреваемым в организации покушения практически всех: революционеров, черносотенцев, спецслужбы и даже Николая II. И хотя, скорее всего, убийство Столыпина стало результатом чудовищного стечения обстоятельств, не имевших непосредственного отношения к политике, суть дела не меняется. Никогда прежде в истории Российской империи нельзя было и предположить, что убийство главы правительства мог санкционировать император или что его могли убить просто от безразличия охраны. Само появление подобных версий свидетельствовало о распаде политической структуры общества, переставшей быть имперской и не перестроившейся в национальную (ни в одном из возможных вариантов). Политические убийства оказываются нераскрытыми, когда непонятно, кто чей друг, а кто враг, и по какому принципу.
После распада иллюзорного партнерства Думы, Столыпина и Николая II перспектива сотрудничества администрации и парламента стала абсолютно призрачной. Невзирая на конкретные личности депутатов, Государственная Дума действовала как представитель нации или нескольких наций, воплощая идею высшего — народного — суверенитета. Несмотря на собственный национализм, Николай II настаивал, что только власть монарха служит источником высшего суверенитета (самодержавия): лишь находясь над любой «нацией», можно было удерживать вместе и контролировать многочисленные локальные национальные территории и группы. Это современное и довольно формальное понимание имперской власти способствовало упорному сохранению явно архаических юридических норм вроде категории «сословия» или наделения церкви функциями государственного учреждения (в сфере формального и неформального контроля населения): претендуя на свою «наднациональность», монархия нуждалась в собственных, особых институтах.
Николай II был убежден, что его самодержавная власть была «истинно русской», но структурно его национал-империализм противоречил русскому модерному национализму, не признавая верховенства воли «народа». В то же время, идея «исторической власти русского царя» противоречила и проекту империи как универсальной и вненациональной политической структуры, главным представителем которой только и являлся император, черпавший свою легитимность в служении империи. Ненациональная и неимперская, власть Николая II являлась именно «императорской», не представлявшей никого и ничто, кроме абстрактного принципа чистого господства во имя сакральной идеи. Предвосхищая появление вождистских режимов ХХ века, политическая программа Николая II опередила свое время, не имея возможности опереться на массовое популистское движение. Сознательная попытка создать такое движение — черносотенное — окончательно провалилась к 1913 г., несмотря на прямые финансовые вливания и организационную поддержку спецслужб и даже губернаторов.
Принципиальная несовместимость Думы как института национальной политики с императорским политическим режимом (при обоюдном игнорировании «империи») неизбежно должна была привести в будущем к торжеству одной из сторон над другой. На фоне спада протестной активности в стране, позиции Думы оставались слабыми. Чтобы заручиться лояльностью депутатов в будущем, на выборах в IV Государственную Думу в ноябре 1912 г. администрация прибегла к массовым манипуляциям. Впервые губернаторам не только разрешили, но настоятельно рекомендовали вмешиваться в избирательный процесс. Они использовали «административный ресурс» — прежде всего, полицию — для срыва кампаний неугодных кандидатов и обеспечения преимущества проправительственным деятелям. В результате всех этих усилий, предпринятых в дополнение к действующей «бесстыжей» схеме выборов, удалось на треть увеличить размер фракции «правых» в IV Думе и на четверть — русских националистов.
И все равно, 58% депутатов представляли разные сегменты общеимперской общественности или нерусских национальных проектов. Причем на этот раз октябристы перешли в открытую оппозицию правительству, протестуя против «фальсификации народного представительства» во время выборов. Но и из остальных — предположительно проправительственных — депутатов (42%) самая многочисленная фракция националистов (27%) заняла выжидательную позицию. Русские националисты враждебно относились к другим национальным проектам, но при этом не вполне доверяли и правительству, в котором не видели идейно близкой себе фигуры типа Столыпина. Правительство же, возглавляемое министром финансов Владимиром Коковцовым, занималось технической реализацией уже принятых программ и старалось не взаимодействовать с Думой по принципиальным вопросам.
Переписка людей из ближнего круга депутата IV Думы, кадета Льва Велихова, передает гнетущую атмосферу среди депутатов и ощущение политического тупика в начале 1914 г.:
Никто не верит в будущее. Одним словом, нудно, серо и скверно. Около сотни депутатов взяли отпуска еще на 2-4 недели. Многие хотят уходить. Паралич в правительстве, паралич в Гос. Думе, паралич у земцев. Все валится из рук. И ни одного бодрящего луча. Таково сейчас всеобщее настроение. Это вовсе не реакция. Реакция все же — сила, а теперь — туман, болото, всеобщее недоумение, всеобщее бессилие и всеобщий сон. …И даже самое пресловутое «недовольство» как-то беспартийно, безлично, бесталанно.
В Гос. Думе — бардак. 85 депутатов взяли отпуск. …Все старые слова надоели, все орудия притупились, надежда поблекла, и исхода не видно.
Бескомпромиссная «национализация» политической сферы не привела к немедленному распаду Российской империи в силу незначительности масштабов этой политической сферы. Совместно и думская, и нелегальная политика охватывали лишь несколько процентов населения страны. За исключением польского Кола, ни одно национальное движение, входившее в думскую фракцию автономистов, не могло похвастаться действительно массовой («народной») поддержкой. Современный национализм был уделом городских образованных слоев, а в начале ХХ в., за немногими важными исключениями, большинство этноконфессиональных групп было представлено преимущественно сельским населением, распыленным среди полуизолированных деревень.
Согласно переписи 1897 г., больше всего горожан было среди евреев (точнее, тех, кто назвал идиш своим родным языком) — почти 50%. Даже с учетом того, что многие «города», в которых жили евреи, представляли собой небольшие местечки — те же села — евреи больше других подходили для любой формы национальной мобилизации. Этому способствовали высокая грамотность и распространенность текстуальной культуры даже среди беднейших слоев, существование формальных и неформальных социальных сетей для взаимной поддержки в неблагоприятных внешних условиях. То же самое можно сказать о тех, кто считал родным языком армянский: среди них доля горожан превышала 23%. Правда, армяне были сравнительно немногочисленны, и при всей значительности их социально-политической роли в Закавказье, в масштабах империи они составляли чуть больше полутора процентов всех горожан. Евреи были гораздо заметнее среди городских жителей, в целом по империи они составляли почти 15% обитателей городов. Но евреи участвовали в целом ряде национальных проектов: революционном общеимперском и нескольких еврейских социалистических (Бунд, Поалей Цион), а также разных еврейских националистических (автономистском, сионистском и т.п.). Не существовало единого «еврейского» национального проекта, который бы мог опираться на довольно значительную массу образованных и мотивированных еврейских горожан.
Среди тех, для кого родным был польский язык, в 1897 г. горожан было свыше 18%. Культурная польскость, включавшая, как правило, католическое вероисповедание, во многом напоминала по своей мобилизующей функции еврейскую и армянскую общинную солидарность. И хотя в целом по империи поляки составляли менее 9% населения городов, на территориях бывшей Речи Посполитой они представляли большинство горожан или (например, в Вильне) очень значительное меньшинство. При всех политических разногласиях между польскими общественными движениями, все они поддерживали курс на автономию «Польши». Именно это единодушие делало польский национализм самым заметным в империи, намного опережающим любую версию еврейской национальной мобилизации. Однако именно исключительность польского национализма фактически ставила его вне рамок имперской политики: после 1905 г. и в правительстве, и среди русских националистов установилось молчаливое согласие по поводу неизбежности предоставления «этнографической Польше» автономии. Даже когда «автономию» представляли по аналогии со статусом Великого княжества Финляндского в составе империи, имелось в виду, что Польша уже «отрезанный ломоть». А если верить свидетельству сына Петра Столыпина, к 1920 г. планировалось полное отделение преимущественно польских по составу населения территорий от Российской империи.
Более половины горожан считали своим родным языком русский, однако при всей организационной и финансовой поддержке со стороны администрации, русский национализм оставался маргинальным феноменом. Даже интеллектуалы и политические лидеры затруднялись с формулированием цельной националистической программы (наподобие польской или финляндской). Евреи требовали равноправия, поляки — автономии, а в чем была цель русских (как бы ни определять границы этой группы)? Как только русский национализм выдвигал претензию на господствующее положение в Российской империи, он немедленно оказывался связанным иной — имперской — логикой (наподобие национал-империализма Николая II). Так, в 1908 г. «истинно русские люди» из Союза русского народа (СРН) предлагали звание «истинно-русских мусульман» казанским татарам, вступившим в их организацию. Эта инициатива прекрасно вписывалась в логику имперского компромисса, но прямо противоречила собственно русскому национализму СРН, основой которого была православная вера и русская этничность («природная русскость»). Поэтому русский национализм проявлял себя, главным образом, по частным поводам и «реактивно», в ответ на проявления чужого национализма. Почти две трети членов националистических организаций (58%) проживали в черте еврейской оседлости, а в преимущественно «русских» городах вроде Нижнего Новгорода националисты влачили жалкое существование. Местным группировкам не хватало денег даже на издание собственной газеты, потому что ее никто не хотел покупать. Можно ли представить в таком положении польских активистов в Лодзи или еврейских — в Вильне?
Русский национализм оставался элитным феноменом, а широкую массовую поддержку среди малообразованных городских слоев получило «черносотенство», т.е. упрощенная версия «национал-империализма». Сочетая безоговорочную преданность верховному вождю, требование диктатуры и привилегированного положения членов движения, черносотенство являлось протофашистской политической силой. Взрыв массового общества в 1905 г. перевернул привычный социально-политический порядок, выбив из привычной колеи многих небогатых горожан. В обстановке экономического кризиса и роста нерусских национализмов (особенно в «окраинных» губерниях), статус «истинно русского» обещал конкурентные преимущества и восстановление прежнего порядка вещей. Черносотенное движение достигло пика в 1907–1908 гг., когда в его орбиту были вовлечены, по некоторым оценкам, до 400 тыс. человек. Помимо мелких торговцев и ремесленников, в организации наподобие СРН или Союза Михаила Архангела записывались даже чернорабочие — например, грузчики в одесском порту, поскольку «союзническим» артелям обещали постоянную занятость.
Любой национализм основан на отождествлении человеком себя с неким заочным коллективом («нацией»), в противопоставлении другим коллективам и их индивидуальным представителям. Проводя четкие и однозначные социальные границы, национализм является гораздо более вероятной и эффективной основой для межгруппового насилия, чем имперский режим или даже религиозный фанатизм. Поэтому черносотенство, безусловно, было продуктом нового национального социального воображения, как и любая форма фашизма. Однако это была «плебейская» версия национализма — не столько в смысле низкого социального положения участников, сколько неспособности их сознательно участвовать в национальной публичной сфере: обсуждении (в прессе, на собраниях) глобальных и частных проблем и выработке по ним коллективного отношения как «нации». В чем заключается русский национальный интерес во внешней политике? По рабочему вопросу? По крестьянскому? Основная масса черносотенцев не задумывалась по этим поводам, полностью передав осмысление «больших» проблем своим лидерам или вообще исключительно императору. Членство в черносотенных организациях было аналогично принадлежности к привилегированному сословию, только в новых условиях массового общества: оно давало формальный статус и гарантировало экономические и правовые преимущества ценой уплаты членских взносов. Собственно, и самоназвание национал-имперского движения — «черная сотня» — объясняли заимствованием наименования низшего городского сословия ремесленников и торговцев в Московском царстве. Не читая даже собственных газет (совокупный тираж которых был в 5-10 раз меньше численности черносотенцев), не участвуя в соревновательном демократическом процессе, рядовые черносотенцы не являлись собственно гражданами нации.
Иначе говоря, они не формировали нацию своими сознательными поступками и осознанным выбором, а выступали представителями ее — уже «готовой», с четко очерченными кем-то свойствами и статусом, фактически гарантированными государством. Пространство личного выбора ограничивалось решением объявить себя официальным «представителем» нации («истинно русским человеком») или воздержаться. В этой ситуации даже самый искренний патриот оказывался вне рамок нации как процесса («ежедневного референдума»), оставаясь членом атомизированного современного массового общества, в котором «каждый сам за себя». Просто у одних, благодаря значку члена СРН, оказывалось больше прав и возможностей, чем у других (вопреки идее нации как сообщества равных, но вполне в духе национал-имперской социальной логики).
В этом заключалась ахиллесова пята «служилого национализма», который казался идеальной опорой современной власти, позволяя почти бесплатно мобилизовывать массы сторонников-энтузиастов. Если представительство «официальной нации» сулило привилегии, находилось множество желающих примкнуть к движению. Когда же выяснилось, что вместо реальных преимуществ членство в черносотенной организации связано с тяготами, начался развал движения. Рабочие-«союзники» (члены СРН) использовались как штрейкбрехеры для срыва забастовок и в результате сами столкнулись со снижением расценок. Вместо того чтобы избавиться от «нерусских» конкурентов, лавочники-черносотенцы начали терять часть покупателей. Протофашистское движение черносотенцев как «представителей нации» не смогло взять под контроль российскую государственную систему и экономику, а без этого не удавалось гарантировать своим членам реальные льготы. Поэтому после 1910 г. движение черносотенцев постепенно сходит на нет.
Зато практически идеальной нацией общеимперского масштаба являлась «общественность»: ее членами признавались лишь «сознательные» личности, следящие за публикациями по актуальным вопросам жизни и очень часто сами пишущие о них. Пока трудно оценить численность этих людей: большинство из них имели среднее образование, но не все выпускники гимназий принадлежали к кругу общественности (например, часть чиновничества, включая армейских офицеров). В то же время, членами общественности, особенно ее наиболее радикальной части («Подпольной России»), были люди с начальным образованием или самоучки. Вероятно, реально можно говорить о двух-трех сотнях тысяч людей, которые воспринимали действительность и свое место в ней через призму публичной сферы общественности (газеты и журналы, пьесы и экспертные исследования, а главное, художественную литературу). К началу 1910-х гг. их число увеличилось, но и по самым щедрым оценкам оно не могло превышать полумиллиона.
При этом кризис 1905 г. способствовал внутренней поляризации общественности: она сохранила общее культурное и социальное пространство, но политически дифференцировалась. Одна часть общественности приняла участие в думской политике, поддерживая разные фракции (хотя далеко не все имели возможность голосовать в силу цензовых ограничений). Другая, вероятно, более многочисленная, связанная с радикальными течениями («Подпольной Россией»), воспринимала период после 1905 г. как «эпоху безвременья». Разумеется, общественная жизнь не утратила динамизма, и время не остановилось, но разочарование в политическом терроре и способности в одночасье изменить общество в результате революции привели к краху традиционного революционного сценария, а значит, и четкого понимания «исторического прогресса». Наконец, все более широкие слои общественности переориентировались на идеал практической профессиональной деятельности в общих интересах (будь то народное образование или реформа городского хозяйства). Таким образом, и общественность больше не отстаивала единый сценарий, который однозначно проводил бы четкие границы нации.
В результате, после 1905 г. в России сложилась парадоксальная ситуация: «нация» являлась господствующей формой социального воображения среди образованных людей, но ни одна конкретная версия нации не была доминирующей. Более того, учитывая относительную немногочисленность образованного слоя, можно сказать, что большинство населения Российской империи в начале ХХ в. существовало вне определенных национальных рамок или испытывало воздействие одновременно нескольких разнопорядковых представлений о нации. Вера в нацию, «знание» своей нации имели в эту эпоху примерно то же значение, что и религия в средние века. В условиях массового общества, когда ослабевали прежние механизмы общинного контроля, а достаточно компактное государство имело очень скромные возможности (на каждого российского полицейского приходилось более 1100 жителей), самоидентификация с нацией оказывалась главным способом социального регулирования. Сам по себе национализм не гарантирует от совершения правонарушений, но он помогает четко сформулировать и повсеместно распространить четкие нормы социального взаимодействия, игнорирование которых и является составом преступления. Поэтому отсутствие или размытость общих представлений о принадлежности к нации лишало российское массовое общество начала ХХ в. «духовных скреп», которые могли бы отчасти компенсировать неразвитость всеобъемлющих политических институтов. После тысячи лет упорядочивания территорий и населения Северной Евразии — политического, конфессионального, языкового, юридического, культурного — регион вновь оказался во власти «первозданной» стихии самоорганизации. Национальные структуры были слишком слабы, чтобы провести четкие границы для его распада, а старый имперский проект воспринимался безнадежно устаревшим даже правителями, выступавшими от его имени.
Совершившаяся к 1905 г. социальная революция — взрывообразное распространение массового общества — на некоторое время открыла окно почти неограниченных возможностей для конструирования нового порядка. Самой активной социальной силой стали массы недавних мигрантов из деревень в города, почти одинаково далекие как от местных общинных традиций, так и от культурных и идеологических построений малочисленных новых национальных элит. Практически любой сценарий — национальный или имперский, — который захватил бы воображение масс, мог радикально изменить общество региона. Главными факторами, ограничивающими эти потенциально безграничные возможности, была пестрота «масс» и нестабильность общества в процессе интенсивной самоорганизации. Очень немногие идеи можно сформулировать так, чтобы они были одинаково поняты людьми с очень разным культурным и социальным опытом, и очень недолго можно удерживать «неустойчивое равновесие» без того, чтобы не возобладала какая-то одна-единственная тенденция. Поэтому масштабы открывшегося «окна возможностей» исчислялись годами, не десятилетиями.
«Самоорганизация» в российском обществе после 1905 г. представляла собой череду импровизированных решений и реакций на внешние обстоятельства, в результате которых происходило изменение этих внешних обстоятельств — а значит, и смысла предпринятых, казалось бы, вполне рациональных, шагов. Импровизировал каждый, от простого крестьянина до политических партий, их действия влияли друг на друга, создавая неожиданные комбинации и приводя к непредсказуемым результатам.
Например, парень из татарской деревни решал перебраться в город. Скорее всего, городом оказывалась Казань с большой татарской общиной (до 20% населения), к которой намеревался примкнуть мигрант. До конца XIX в. татарское население проживало компактно в Новой и Старой татарской слободе Казани. Однако татарские слободы не могли принять массового притока пришлых: не хватало дешевого жилья, не было работы. Поэтому многие приезжие селилась в русской части города, точнее, в районе «Суконной слободы», историческом центре старообрядческой общины Казани. Там жили «этнические русские», но воспринимающиеся как «другие». Приезжий из деревни не владел русским языком — в старой имперской системе этого совершенно не требовалось. Поэтому он прибивался к компании земляков, снимавших вскладчину жилье у местного домовладельца. В городе можно было заниматься извозом, найти поденную работу или устроиться на фабрику. С этого момента приезжий оказывался в зоне активного контакта: он постоянно взаимодействовал с русской средой, местные русские осваивали азы знания о татарской культуре. Они сталкивались по работе и на гуляниях в парке, на представлениях в цирке и музыкальном театре, дрались или вступали в дружеские отношения. Независимо от характера общения, формировалась новая карта социального воображения, размеченная фантастическими и реальными представлениями друг о друге. Город и, шире, свое социальное пространство теперь воспринимались как общее — даже если к чужакам сохранялось негативное отношение.
Непосредственным результатом нового социального воображения стало ускорение перемешивания разнокультурного населения: никто больше не ожидал, что татары должны проживать только в татарской слободе. Татарские мигранты по-прежнему старались держаться вместе, открывая для себя в традиционно «русских» кварталах специальные татарские трактиры и публичные дома с полностью татарской прислугой. Казалось бы, в этом проявлялся изоляционизм: обычные заведения такого рода обслуживали любых клиентов. Но они представляли не «филиалы» старой закрытой Татарской слободы, а совершенно новые социальные формы. Более того, это жизнь в слободе начинала меняться в соответствии с новыми установками мигрантов. Так, после 1905 г. на территории Татарской слободы открываются первые публичные дома — нечто немыслимое в рамках прежнего общинного контроля. Сама «татарскость» оказалась переосмысленной, и новые представления о норме были выработаны в «зоне контакта», из опыта постоянного взаимодействия с чужаками. «Присвоение» социальной реальности происходило по новым правилам: «свое» больше не сводилось к изолированному мирку деревни или слободы. Весь город (фрагмент массового общества) становился «своим», потому что приезжий из татарской деревни мог найти в нем татарский постоялый двор или бордель, хотя работать и отдыхать ему предстояло среди русских. Но и русские горожане осваивали татарскость как часть своего опыта, хотя бы через посещение татарских трактиров или фольклорного праздника Сабантуй.
Тот же механизм действовал на более элитарном уровне — среди татарских предпринимателей, религиозных реформаторов, политиков, деятелей искусства. Они также расширяли «зону контакта», которая стала играть ключевую роль в определении их собственной татарскости. Традиционная логика описания межкультурных контактов как «приобщения» одной культуры к «более развитой» другой (в смысле частичной ассимиляции) исходит из представления о существовании готовых «культур» со своим однозначным «культурным кодом». В этой логике считается, что татарская (и многие другие) культуры, принимая элементы русской культуры, приобщались к еще более передовой «европейской» или «западной» культуре. Различия в интерпретации зависят лишь от политической позиции: с империалистической точки зрения, эта логика доказывает превосходство одних национальных культур над другими, а глядя с антиколониальных позиций, татарская (или индийская) культура всегда была «сама собой» и не нуждалась ни в каких чужеродных «прививках».
Взгляд на разнообразие как структурную «имперскую ситуацию» лишает саму эту логику всякого смысла, потому что любое «свое» пространство всегда оказывается многомерным, более и менее освоенным, воспринимающимся по-разному в зависимости от положения наблюдателя. Все, что локальная культура осваивает, переводя на свой «язык» (и буквально, и в смысле привычного символизма или поведения), становится неотъемлемой ее частью — и больше ничьей. Поэтому заимствование дальневосточной чайной церемонии в Британии середины XIX в. было адаптировано к местным условиям и переосмыслено как «традиционный» местный ритуал «файф-о-клок». Практически одновременно чаепитие начало восприниматься и как «русский народный» обычай, хотя широкое распространение потребление чая в России приобрело лишь с началом его поставок по морю в 1862 г.: за полвека, к началу ХХ в., объем импорта чая увеличился в 10 раз (до 57 тыс. тонн), одновременно больше чем в 10 раз упала его цена. С другой стороны, сегодня очевидно, что увлечение Александра Пушкина французской литературой не превратило его творчество во «французское», заимствование элементов японской художественной эстетики не сделало французское арт нуво «японским», а знакомство Габдуллы Тукая с произведениями Николая Гоголя не привело к украинизации или русификации его поэзии. Точно так же, когда казанская газета «Баянулхак» выпустила в 1908 г. бесплатным приложением книжечку рассказов Льва Толстого в переводе на татарский язык, это стало шагом в сторону расширения зоны контакта и освоения (присвоения) татарской культурой нового опыта, а не в направлении ее «русификации». Потому что групповая (в том числе, «национальная») культура — это постоянный процесс осмысления нового опыта внутри активного сообщества, разделяющего общие ассоциации и ценности, а не архив затвердевших форм.
До постоянного опыта взаимодействия с «чужаками» — в повседневной жизни, по общим правилам — не возникало самого «татарского дискурса», то есть живого и постоянного совместного обсуждения сути татарскости в связи с конкретными злободневными вопросами. Не случайно именно после 1905 г. среди казанского тюркоязычного населения получает широкое распространение самоназвание «татары», окончательно вытеснив прежнее самоопределение «мусульмане» — одновременно и жестко противопоставляющее «своих» иноверцам, и лишающее волжских тюрок-мусульман собственной специфики. (Поэтому и русский национализм получил развитие в эти годы лишь в регионах, где «этнические» русские находились в постоянном взаимодействии с многочисленными «чужаками» — будь то Бессарабия или украинские губернии.)
Сама потребность в активном осмыслении своей принадлежности к некой группе «своих» возникла лишь с распространением массового общества: общинная жизнь (в деревне или в слободе) и так проходит среди лично знакомых с детства соседей и родственников. В условиях массового общества, в перемешивающейся городской толпе, человек оказывается сам по себе, в окружении случайных людей. Все связи становятся заочными, дистанционными, и такой же заочной оказывается общинная жизнь: на место деревенского схода приходит абстрактная (но не менее действенная) «мобилизация», передача знаний и опыта из личного общения перемещается на страницы газет и журналов, даже сватовство передается специальным брачным газетам, которые растут как грибы в России после 1905 г. Из достаточно абстрактной политической и правовой категории, которой пользовались представители европейской интеллектуальной элиты с начала XIX в., из не менее безличного научного «этнографического» понятия середины века в массовом обществе «нация» превращается в живое переживание заочного членства в общине «своих».
Одним из направлений процесса самоорганизации в начале ХХ в. было формирование представлений о границах этой заочной общины, которая должна переживаться и «узнаваться» эмоционально — как при возвращении в родную деревню. При всей важности подготовительной культурной работы интеллектуалов, «нация» не начинает ощущаться как реальная группа от одного лишь изучения географической карты или зарисовки «национальных» костюмов — тем более что в современном городе большинство населения одевается одинаково. Это переживание вырабатывается лишь при постоянном взаимодействии с разными людьми, в процессе «притяжения и отталкивания» (как описал его в 1909 г. русский модерный националист Петр Струве) — а уж идеологи национализма объясняют, какие из «притяжений» и почему считать важными, а какие — случайными.
Только после распространения массового общества, когда татарская «зона контакта» стала задавать тон в определении и осмыслении «своих и чужих», татарский национальный проект — политический, культурный, бытовой — смог провести свои границы в средневолжском регионе. На практике это «проведение границ» и выработка «национального проекта» представляли собой череду инициатив, которые соревновались за признание как можно более многочисленными и влиятельными сторонниками. Первоначально, в начале ХХ в., лишь часть татарской интеллигенции целенаправленно разрабатывала именно национальную (этнокультурную) версию сообщества. Куда большее распространение получили идеи реформирования ислама — джадидизма (от араб. «обновленчество»). Кроме того, татарские интеллигенты принимали участие в общероссийской «общественности», включая радикальные политические группировки.
Главной сложностью для татарского национального проекта являлся поиск баланса между локальным патриотизмом и сопричастностью глобальному сообществу (религиозному или языковому). Точно также русские, белорусские или украинские крестьяне вплоть до начала ХХ в. определяли себя одновременно как местных («тутэйшыя») и «православных». Принадлежность к умме мусульман-суннитов была главной и привычной формой заочной солидарности, но таким образом невозможно было провести границы с единоверцами в Туркестане или Османской империи. Аналогичную роль играл язык, объединительную функцию которого подчеркивала светская элита: разные варианты тюрки были распространены во всей Северной Евразии. С точки зрения представления о нации европейской элиты середины XIX в. религия или язык казались достаточными факторами горизонтальной солидарности — именно поэтому правящие круги Российской империи пугали себя призраками панисламизма и пантуркизма, а в соседних империях так же опасались панславизма как «супернационализма». Но для обычного члена массового общества «панисламизм» или «панславизм» значит не больше, чем «европейцы» или «горожане». Далекие единоверцы не могут помочь, у них свои — возможно, даже противоречащие местным — интересы (например, экономические). Национализм как политическая сторона национальной солидарности нацелен на достижение власти, но как можно добиваться власти мусульманам или славянам «вообще»? Единственными вариантами является всеобщий джихад мусульман или мировая война «славянства» против «турок» и «германцев», но в начале ХХ в., в условиях сложившегося мирового порядка, никто эти варианты серьезно не рассматривал.
Такие же трудности возникали, если за основу нации принимали слишком конкретный местный образец, ограничивавший абстрактное воображение и неизбежно подчеркивавший специфические отличия. Фокус на местной специфике мешал вообразить «нацию». Как признался в 1913 г. один русский крестьянин из села Семеновка Самарской губернии по поводу публикаций о «национальной» экономике: «статьи, вообще, … понятны, но дело в том, что все изложено в статьях не про наш уезд, а другая местность нам семеновцам чужда». Человек в «зоне контакта» массового общества больше всего сочувствовал такой версии сообщества солидарности (нации), которая одновременно и напоминала ему о далеком доме, и не мешала ему находить «своих» в большом городе.
Очень показательным примером инстинктивного «нащупывания» подходящей комбинации местного и общего служит история «Ваисовского движения», за полвека эволюционировавшего от секты исламских мистиков до политического движения. В 1862 г. в Казани открыл свой молитвенный дом Багаутдин Ваисов, который объявил себя дервишем и учеником знаменитого шейха Джагфара аль-Кулакты, обучавшегося в Ташкенте, Самарканде и Бухаре. Таким образом, Ваисов выступал от имени авторитетного центра исламского богословия в древнем Мавераннахре, а конкретнее, от имени одного из суфийских братств (некоторым их аналогом являются монашеские ордена в католической церкви). Первоначально Ваисов распространял мистические и эсхатологические идеи, предрекая конец света в 1300 г. Хиджры (1882). Но постепенно, особенно после того, как миновал роковой 1882 г., его учение обретало все более явный социально-политический характер.
Вопреки претензии на принадлежность суфийской традиции, Ваисов занимался не столько мистическим осмыслением богословских вопросов, сколько критикой официального исламского духовенства. Радикальным требованием вернуться к истокам веры (игнорируя накопленную за столетия духовную традицию) он противопоставлял себя, по сути, и суфизму. Показывая своим последователям некие документы, подтверждающие его принадлежность к роду Пророка, Ваисов претендовал на создание своей особой, отдельной версии ислама. В переводе ведущих русских востоковедов, самоназвание общины ваисовцев звучало совершенно фантастически: «Ваисовский божий полк староверов-мусульман». Себя он именовал «сардаром» (полководцем) и «дистаночным начальником» — титулами, чуждыми суфийской (и вообще исламской) номенклатуре, — наряду с вообще выдуманными, типа «мёменихан».
Отвергая все официальные формы ислама, как искажения истинного первоначального учения, Ваисов не признавал и применимости социальной структуры Российской империи к своей общине. Формально его последователи считались крестьянами, мещанами или купцами: различаясь по социальному статусу между собой, они, в то же время, разделяли его с русскими, марийцами или евреями. Вместо этих категорий все ваисовцы причисляли себя к единственному сословию «потомственных присяжных ислама». Более того, вместо официального паспорта с середины 1880-х гг. членам общины выдавался «святой присяжный лист». В 1905–1909 гг. сын Багаутдина, Гайнан Ваисов, возглавивший движение после смерти отца и полосы гонений со стороны властей, содержал в Татарской слободе Казани канцелярию, в которой не только выписывал последователям движения собственные паспорта, но и собирал через «государственное казначейство» особые налоги: крупные суммы за выдачу документов и «принятие в подданство», а также подоходный налог в размере 2.5%. Он также завел собственную книгу записей гражданских состояний, отмечая в ней рождение, женитьбу и смерть членов группы. Это обстоятельство особенно примечательно, поскольку исторически метрические приходские книги являлись исключительным атрибутом христианской церкви. В XIX в. государство в европейских странах начинает брать на себя ведение метрических книг как форму прямого контроля населения. Но в России, экономя на расширении аппарата чиновников, ведение метрических книг в интересах государства поручили духовенству, в том числе мусульманскому. Для чего же было вводить собственные паспорта и метрические книги, не признавая официальное мусульманское духовенство и государственную систему контроля населения (включая сословный правовой режим), претендуя на возвращение к «истинным истокам» ислама?
Наконец, ваисовцы отказывались признавать себя татарами и настаивали на том, что они наследники древних булгар — «исконного» местного населения Волжско-Камского региона, принявшего ислам тысячелетие назад. Старым термином «татары» в русской культуре называли всех оседлых тюрок-мусульман на территории Российской империи (по крайней мере, до присоединения Туркестана во второй половине XIX в), выделяя крымских, казанских, астраханских, касимовских, сибирских и кавказских «татар». Отвергая наименование «татары», ваисовцы отрицали одновременно и право внешнего (русского и российского) контроля над самоопределением своего сообщества, и альтернативные варианты осмысления сообщества «своих» со стороны тюрко-мусульманской культурной и политической элиты края. Претензия на булгарское наследие и собственную версию ислама позволяла ваисовцам четко провести границу между средневолжским тюрко-мусульманским сообществом и остальными «татарами», в том числе и территориальную.
Таким образом, ваисовцы представляли последовательный — хотя и не опознанный в свое время — стихийный, «низовой» проект нации, да еще и со всеми атрибутами национальной государственности. Называя свой молитвенный дом «императорским» и адресуя обращения напрямую российскому императору, они подчеркивали свой статус коллективного политического субъекта. Не признавая российского сословного строя и большинства повинностей (включая воинскую), они соглашались уплачивать лишь поземельный налог, тем самым уточняя свой политический статус: верховная власть над территорией принадлежит императору, но он не имеет права вмешиваться в дела общины. Лидер общины являлся чем-то вроде самостоятельного князя под верховной властью «князя князей» — «полководец», «дистаночный начальник» (вероятно, имелся в виду «начальник дистанции пути», местный царь и бог на железной дороге на участке в 50-100 верст, подчинявшийся начальнику линии).
Это была очень «имперская» логика, типичная для монгольского, ордынского или московского режимов господства, но совершенно неприемлемая в современном унитарном (едином) государстве. В то же время, ваисовская «нация» была очень современной в том отношении, что основывалась на добровольном выборе, а не на неких фиксированных признаках (вроде языка, кровного родства или фольклорной культуры). Самоназвание группы «присяжные ислама» обозначало добровольную «присягу» как основу принадлежности к ней (аналогичную «референдуму» в формуле Эрнеста Ренана, упоминавшейся в прошлых разделах). Конкретнее, для членства достаточно было признать культ авторитарного лидера и общие идейные и организационные принципы общины. Поэтому почти любое местное мусульманское население могло бы примкнуть к такой общине, даже те, кого не считали «татарами» — и мишаре, которые воспринимались особым «племенем», и тептяри, имевшие статус сословия (как башкиры или казаки).
Представители татарской элиты, независимо от политических разногласий (и духовенство, и светские деятели), негативно относились к ваисовцам, требуя от имперских властей запретить это движение. В 1880–90-х гг. ваисовцев преследовали как антисистемную религиозную секту, Багаутдин Ваисов был признан сумасшедшим и заключен в казанскую психиатрическую больницу, где и умер. После 1905 г. с ваисовцами уже боролись как с незаконным «организованным сообществом», предъявляя уголовные и политические обвинения.
При этом политический национализм тюрко-мусульманской средневолжской элиты, ориентировавшийся на «передовые европейские образцы» и формально представленный в Государственной Думе, отличался от доморощенного ваисовского национального проекта своей концептуальной неразвитостью. И выпускник юридического факультета Казанского университета Сеид-Гирей Алкин (депутат первой Думы), и окончивший юридический факультет Сорбонны Садри Максуди (депутат второй и третьей Думы) могли формулировать программу либерального национализма только в категориях общемусульманского единства. Они были среди основателей либеральной политической партии Иттифак аль-Муслимин (Согласие мусульман) в 1905 г., ставившей своей целью объединение всех мусульман России; в Думе входили в Мусульманскую фракцию. С точки зрения правящего режима, они представляли «нерусский национализм», и действительно, партия Иттифак аль-Муслимин выступала за пропорциональное представительство всех «национальностей» в парламенте. Но их национализм был гораздо абстрактнее местного «булгаризма» ваисовцев.
Победивший в итоге в ХХ веке сценарий этнокультурной татарской нации объединял элементы и «народного» ваисовского, и «элитного» национализма. Разработанный интеллектуалами, он был одновременно и более демократичным, и более закрытым («эксклюзивным»). Отстаивая «объективную» природу нации, идеологи этого проекта вынуждены были прикладывать большие усилия для доказательства родства татарам мишарей или тептярей как «субэтносов» и на этом основании объявлять их частью единой татарской нации. Таким же образом волжские татары отделялись от «кавказских татар» (азербайджанцев) или «сартов» (узбеков), которых вынужденно объединял в одну нацию общемусульманский национализм. Зато, в отличие от ваисовского проекта, эта татарская нация не зависела от фигуры лидеров и являлась «автоматической», зачисляя в свои ряды всех, кто соответствовал формальным критериям, независимо от их желания (подобно «мусульманской» нации). Число ваисовцев исчисляется тысячами (от двух до пятнадцати), количество же «татар по национальности» составляло сотни тысяч человек.
Одержавший верх проект татарской нации опирался на существующие религиозные и государственные институты, а не боролся с ними. Вместо полулегендарного булгарского наследия (на которое, как было известно интеллектуалам, могли претендовать скорее христиане-чуваши) подчеркивалась преемственность татарской нации с Казанским ханством. Эта исторически более корректная генеалогия имела очевидные политические преимущества для национальной мифологии: в «слабой» версии она свидетельствовала о древности «татарской» государственности, в «сильной» же версии — через отождествление с наследием Золотой орды — позволяла выдвигать масштабные политические притязания в регионе и за его пределами. Наконец, вместо узкой идеологической программы возрождения «истинного ислама» у ваисовцев, «элитный» татарский национализм ориентировался на развитие татарского литературного языка и создание сложной современной культуры. В обмен на поддержку государственных институтов, этнокультурный проект татарской нации обещал укрепление их легитимности в глазах местного населения.
Важно подчеркнуть, что, при всех разногласиях, все эти национальные проекты являлись продуктами «зоны контакта» в современном массовом обществе. Элитные националисты были включены в актуальный контекст российской общественности и современной («европейской») культуры, но и Ваисовы вовсе не были узколобыми фанатиками-фундаменталистами. Багаутдин Ваисов демонстративно и последовательно формулировал свою программу на языке чужой среды. «Присяжные» духовные лица, «староверы»-мусульмане, «дистаночный начальник» и пр. ключевые понятия появлялись в русскоязычных документах, изготовленных по указанию Ваисова и утвержденных им. Его сын Гайнан имел довольно бурную биографию, демонстрируя широту общения как в частной, так и в публичной жизни. Помимо двух жен (в Казани и в Туркестане), которые в письмах мужу жаловались на то, что он их бросил и не дает денег на детей, Гайнан поддерживал интимные отношения с некой Марусей Брусничкиной, проживавшей в Коканде в номерах «Франция». В то же время, он переписывался с Львом Толстым и три дня гостил у него в Ясной Поляне.
Выработка современного татарского национального проекта являлась одним из результатов процесса самоорганизации российского общества, развернувшегося после 1905 г. В нем играли почти одинаково важную роль безвестный татарский крестьянин, перебравшийся из своей деревни в Казань и поселившийся у русского старообрядца, и депутат Государственной Думы, мурза Алкин, чей род был записан в третью часть дворянской родословной книги Казанской губернии. Немногочисленная татарская социальная и культурная элита «сама по себе» оперировала ограниченным набором идей, которые пыталась совместить: единство суннитской уммы, «европейский» политический либерализм, демократическая программа социальных преобразований общероссийской общественности. Ваисовцы не имели шанса на представительство в Государственной Думе, в их идеях современники (да и они сами) упорно не узнавали четкую национальную программу. Но расширение «зоны контакта», формирование потенциального спроса на новый тип татарского искусства и публицистики и появление нового татарского искусства и журнализма создали новую ситуацию, в которой отчетливее ощущалась историческая и культурная особость поволжских тюркоязычных мусульман.
Случай ваисовцев показывает, что создание сообщества горизонтальной солидарности («нации») является актом масштабного социального конструирования — но не в том смысле, что кучка мудрецов «изобретает нацию» и навязывает свои фантазии обществу. Распространить можно лишь те идеи, которые люди в состоянии и готовы принять — и без появления «критической массы» этих людей любые идеи остаются неоформленными кабинетными размышлениями. Более того, в массовом обществе наступает момент, когда даже малообразованные его члены начинают «изобретать» себя как часть некоей группы «своих». Национальные лидеры из числа элиты заинтересованы в опоре на государственные институты и получении политической власти в качестве представителей «нации», но рядовых членов общины может устраивать и формальное признание ее автономии. Главным вопросом становится то, способно ли наднациональное государство предложить некую форму автономии. Как мы видели, Багаутдин Ваисов прямо навязывал российским властям модель старой империи, но режим Александра III и Николая II не просто отверг это предложение, но даже не понял его. Видимо, серьезное отношение к «империи» в конце XIX в. воспринималось как сумасшествие.
Важно подчеркнуть, что история ваисовцев была не примечательным «казусом», следствием подчиненного положения ислама в России или специфики исламской культуры. Совершенно одновременно с ваисовским движением и точно по такому же сценарию разворачивались события в 2000 км к югу-западу от Казани, только задействовано в них было православное славянское (русскоязычное и украиноязычное) население — предполагаемая опора режима «русской национальной империи». Зародившись в причерноморских губерниях в начале 1860-х и распространившись на север, охватив и Киевскую губернию, движение штундистов воспринималось властями как антигосударственная секта, а лидер одной из наиболее радикальных групп, Кондратий Малеванный, в 1893 г. был признан душевнобольным и заключен в дом умалишенных в Киеве. Ключевое отличие между городским движением ваисовцев и преимущественно сельским феноменом штундистов только подчеркивает принципиальный структурный параллелизм между двумя явлениями как продуктами стихийной самоорганизации в «зоне контакта».
Stunde — по-немецки «час». После аннексии Крыма Екатерина II предприняла энергичные усилия для заселения степей Северного Причерноморья, прежде почти лишенных оседлого населения. На новые территории — в Новороссию — переселяли государственных крестьян, их открыли для еврейского (и любого остального) населения бывших территорий Речи Посполитой, интенсивно шла вербовка колонистов за границей. Из Османской империи перебирались «единоверцы» — сербы, болгары и «влахи» (позднее названные румынами), а из германских государств — общины радикальных евангелистов, особенно меннонитов: принципиальные пацифисты, они бежали от нарастающего милитаризма современного камералистского государства. Евангелисты собирались для обсуждения Священного Писания в определенные часы, и их называли «братья-штундисты». К 1867 г. в Новороссии и Бессарабии насчитывалось до 40 тыс. меннонитов.
Все это разноплеменное население проживало в сельскохозяйственных колониях или небольших городках, перемежаясь друг с другом и постоянно взаимодействуя. К середине XIX в. в Новороссии сформировалась масштабная «зона контакта», которая с развитием угольных шахт Донбасса, металлургических и судостроительных заводов на черноморском и азовском побережье, с прокладкой железных дорог и связанных с этим массовыми волнами миграции по интенсивности не уступала к началу ХХ в. любому метрополису. В этой зоне контакта произошла удивительная социальная трансформация: православные крестьяне не только начали перенимать радикальные формы протестантизма, называя себя «штундистами», но и объявляли себя «отдельным народом», отличным от украино- и русскоговорящих.
Основание в 1817 г. в Херсонской губернии колонии Рорбах немецкими пиетистами (переживающими веру как исполнение моральной миссии самосовершенствования) дало толчок «религиозному возрождению» среди немецких колонистов Новороссии. В это же самое время, как упоминалось в главе 8, Александр I обращается к идее «христианской нации» как новой опоре империи и поощряет деятельность Библейского общества в России. В 1818 г. вышел современный (Синодальный) перевод четырех Евангелий, который к 1822 г. разошелся колоссальным тиражом в 111 тыс. экземпляров. Свернутая Николаем I, эта работа была продолжена после его смерти, и в 1862 г. начала распространяться еще большими тиражами новая редакция русского перевода Нового Завета. В этом же году в Херсонской губернии впервые отмечают появление «секты» штундистов из числа украинских крестьян численностью в два десятка человек. К началу ХХ в. численность крестьян-штундистов выросла, по меньшей мере, тысячекратно, их общины распространились по всей Новороссии, в центральных украинских губерниях, а также в Бессарабии, на Кубани и в Астраханской губернии.
Непосредственно религиозная деятельность штундистов заключалась в общинных собраниях для обсуждения текста Нового Завета, который каждый изучал самостоятельно в свободное время. Распространение современного русского перевода Евангелия и начального (церковно-приходского) образования среди православных крестьян позволили пиетизму немецких колонистов начала XIX в. превратиться в массовое движение духовного возрождения среди разнокультурных местных крестьян.
Удивительным образом утопии «новой России» Екатерины II и «христианской нации» Александра I начали реализовываться спустя несколько десятилетий — в конце XIX в. Помимо религиозных идей, крестьяне Новороссии перенимали целый комплекс культурных и социальных представлений. Точнее, сначала заимствовали его у немецких колонистов, а к 1890-м гг. начали творчески переосмысливать и приспосабливать к своим обстоятельствам. В начале 1870-х гг. наблюдатели отмечали, что крестьяне поют традиционные лютеранские гимны в русском переводе, но в 1880-х их уже могли исполнять на украинском, а затем начала развиваться собственная, оригинальная традиция радикального пиетизма (вроде «секты» последователей Кондратия Малеванного), со своим обрядом и текстами. Во время принесения присяги новому императору Николаю II в 1894 г. штундисты потребовали отдельной от православных соседей церемонии, заявив дословно, что они являются «отдельным народом», чья жизнь основана на Священном Писании.
«Отдельный народ» штундистов принимал любого, кто разделял их убеждения, — подобно «потомственным присяжным ислама» в Казани. Помимо украино- и русскоязычных крестьян, среди них встречались представители всех групп колонистов — греки, румыны, болгары и даже евреи. Всех их отличало трудолюбие, воздержание от алкоголя, интерес к чтению книг и газет — но не только. Помимо религии и образа жизни, штундисты противопоставляли себя православным соседям в культуре и социальной идентификации. Согласно одному описанию 1889 г., их язык являлся странной смесью украинского, литературного русского, немецкого и польского. Они избегали любых фольклорных проявлений — народных песен, танцев, одежды и даже еды. Многие выбирали «немужицкое» занятие, осваивая ремесла. Те, кто продолжал заниматься сельским хозяйством, одевались в «городскую» одежду и визуально отличались от крестьян. Последователи Малеванного в Киевской губернии старались разговаривать литературным языком, избегая просторечных слов и оборотов, пили чай (считавшийся «некрестьянским» напитком в начале 1890-х) и потребляли «буржуазные» сладости — конфеты и шоколад. Они организованно закупали у еврейских торговцев городскую одежду.
Как и ваисовцы, штундисты открыто и вполне осознанно заявляли о себе как об отдельной нации, но лидеры элитного национализма предпочитали игнорировать эту заявку. И для русских, и для украинских националистов штундисты были экзальтированной сектой, ведомой психически больными лидерами, следствием «ненормального» положения в империи с развитием «правильного» национализма — русского или украинского, основанного не на личном выборе, а на «крови и почве». В этой же логике рассуждали и представители политической нации имперской общественности, когда пытались привлечь штундистов на свою сторону как «стихийных революционеров». Элитный национализм не принимал ни идею участия в нации как сознательного личного выбора (а не в силу прирожденной принадлежности к территории, культуре или классу), ни готовности к «имперскому» компромиссу с любыми другими сообществами при условии сохранения своей автономии.
Так же, как и в случае ваисовцев, опыт штундистов был заимствован в начале ХХ в. более поздней демократической версией украинского национализма, который отказался от сугубо «исторической» фиксации на казацком (или киевском) прошлом и фольклорной культуре. Новая идея «национального служения», забота о здоровье «национального тела» (осуждение курения и алкоголя), центральная роль чтения и регулярного обсуждения ключевых национальных текстов очень напоминали протестантский пиетизм. Уступив национализму политическую функцию, штундизм влился в общее баптистское движение, широко распространившееся в Российской империи после 1905 г.
Случай штундистов демонстрирует «неисповедимость путей» самоорганизации и ее колоссальный потенциал — и конструктивный, и разрушительный. Одновременно с движением штундистов та же самая «зона контакта», в том же самом регионе (Новороссия, Бессарабия, Волынская, Подольская и Киевские губернии), по тем же самым причинам породила иную реакцию на кризис общинного уклада жизни — еврейские погромы. Существуют разные объяснения первой волны еврейских погромов 1881–1882 гг., но если на хорошо известную карту погромов нанести расположение главных центров штунды, то обращает на себя внимание четкий контраст: вокруг центров штундистов погромов не отмечается, по крайней мере, на 50–100 км. При этом известны случаи, когда агрессивные толпы православных крестьян нападали на «сектантов» — избивали их и оскорбляли — вполне в духе еврейского погрома, демонстрируя иную логику национальной солидарности. Штундисты создавали добровольное сообщество «своих» через переизобретение себя, погромщики пытались вернуть смысл своей формальной принадлежности к единой группе механистически, просто через подавление всех «иных». Это тоже была реакция на резкое расширение «зоны контакта», но ориентированная совсем на другой тип социального воображения и взаимодействия.
История штундистов (и шире — баптистов) позволяет также лучше понять людей, скрывающихся за широкой сословной категорией «крестьяне». Как видно, и среди тех, кто перебирался в города, и тех, что оставался в деревне, было достаточно много людей, открытых новому опыту и способных самостоятельно вырабатывать новые формы осмысления реальности. Эта способность в полной мере проявилась после 1905 г., послужив стихийному преобразованию и структурированию массового общества.
Около 1908–1909 гг. стихийная низовая самоорганизация общества пересеклась с сознательной самоорганизацией общеимперской общественности и попытками правительства установить новый, более современный социально-экономический порядок в деревне. Отдельные и прежде разрозненные процессы стихийного упорядочения социального пространства наложились друг на друга и впервые начали действовать сообща, создавая и расширяя сферу массового общества. Наиболее заметным внешним проявлением этой глубинной трансформации стали события, связанные с масштабной аграрной реформой, которую настойчиво проводил премьер-министр Петр Столыпин. Даже тщательно подготовленная и бюрократически исполнявшаяся столыпинская реформа деревенского общества — главное направление политики режима по созданию социальной базы для «национальной империи» — эксплуатировала механизмы самоорганизации.
Правительство давно пыталось выработать программу реформирования сельскохозяйственной сферы, включавшей большинство населения страны. Масштабный голод, вызванный неурожаем 1891–1892 гг., был воспринят всеми образованными людьми, независимо от политических взглядов, как результат глубокой отсталости российской «деревни» (и организации производства продуктов, и правовых отношений, и культуры в самом широком смысле слова). В современном обществе (не в 1602 г.) плохие погодные условия могут приводить к падению прибыли земледельцев, но не к массовому голоду самих производителей «еды». Однако в чем может состоять радикальная реформа сельского хозяйства, чиновники не представляли. Правительство в камералистском и выросшем из него современном бюрократическом государстве может издавать законы, регулировать транспортные и таможенные тарифы, но как оно может изменить культуру сельскохозяйственных производителей?
В январе 1902 г. была создана представительная комиссия для выработки плана преобразований под председательством министра финансов Сергея Витте («Особое совещание о нуждах сельскохозяйственной промышленности»). Разделяя фиксацию общественности на русской крестьянской общине (только исходя из других идеологических предпочтений), Витте считал ее причиной отсталости российского сельского хозяйства. Достаточно разрушить общину, чтобы крестьяне стали такими же предприимчивыми, как в Германии или Америке. Но заседавшие в комиссии высшие администраторы не решались вмешиваться в «традиционный институт» общины (как полагала передовая наука того времени) и обсуждали, главным образом, вопросы формального правового статуса крестьян и местного самоуправления.
В это время датчанин на российской службе Андрей Кофод (Carl Andreas Koefoed, 1855–1948) сделал удивительное открытие. Он служил оценщиком Дворянского земельного банка и летом 1901 г. отправился в рабочую командировку по беларуским деревням северо-востока Могилевской губернии. В поездке он случайно обнаружил деревню (Сомоново под Оршей), в которой крестьяне по своей собственной инициативе разделили общинную землю на индивидуальные хутора и «разъехались» с главной улицы. Оказалось, что они последовали примеру другой деревни (Загородная), половина населения которой решила выйти из общины на хутора. А первоначальный толчок еще двадцатью годами раньше дали переселенцы-латыши, купившие вскладчину землю по соседству и немедленно разделившие ее на хутора. Таким образом, «прирожденные» общинники самостоятельно открыли для себя преимущества индивидуального фермерства и частной собственности и начали стихийно распространять новый опыт. «Естественная» скорость распространения этого опыта была невысокой, но сам прецедент доказывал, что крестьяне готовы отказаться от общины. Кофод написал докладную записку, а в 1902 г. издал двухтомное сочинение «Крестьянские хутора на надельной земле». Вопреки ведомственным формальностям, оценщика Дворянского банка Кофода немедленно сделали главным экспертом МВД по подготовке радикальной реформы: ликвидации общинного землевладения и стимулирования выхода крестьян на «отруба» и «хутора».
Когда Петр Столыпин был назначен премьер-министром и взялся за проведение аграрной реформы, он воспользовался готовыми наработками «Особого совещания». Поскольку государственный аппарат лучше всего приспособлен к принятию административных мер, то на передний план вышел компонент реформы, курируемый Кофодом: «стимулирование» (иногда совершенно насильственными методами) крестьян к выходу из общины и консолидация земли в едином собственном участке. За десять лет проведения реформы в России четверть общинников свели все свои земельные участки в один или вовсе вышли из общины — речь идет о миллионах семей. А форматирующее влияние на всю эту бурную и масштабную работу оказало желание и готовность беларуских крестьян из нескольких деревень под Оршей последовать примеру чужаков-латышей (даже несмотря на личное неприязненное отношение к ним: латыши перекупили землю, на которую беларусы четыре года собирали деньги «всем миром»).
Второй основной компонент столыпинской реформы (помимо землеустройства бывших общинников и стимулирования переселения в Сибирь) — внедрение современных техник земледелия — также являлся продуктом самоорганизации, хотя и другого рода. То, что мелкие земледельцы (прежде всего, бывшие помещичьи крепостные и государственные крестьяне в пределах старых границ Московского царства) предпочитали совместно владеть землей, объяснялось, прежде всего, условиями государственной реформы 1861 г. Как отмечалось в главе 8, при освобождении крепостных за крестьянской общиной закрепили часть прав по контролю личности и имуществом крестьян, которые прежде принадлежали помещику. А до 1861 г. существовал единый нерасчленимый комплекс «поместья», которое с точки зрения помещика целиком являлось объектом частной собственности, а с точки зрения крестьян (существовавших вне правового режима современной частной собственности) — в значительной части принадлежало им по праву владения. Болезненный раздел поместья между помещиком и крестьянами по итогам реформы 1861 г. распространил юридический статус собственности и на крестьянские земли, но непосредственным коллективным собственником их признавалась община. Так что «приверженность общине» была свойственна, в первую очередь, помещикам и администраторам Московского царства и Российской империи, а не самим крестьянам. Но после 1861 г. у крестьян появился и свой стимул владеть угодьями сообща: только так они могли поддерживать знакомую им технологию трехпольного севооборота.
В Европе со времен Карла Великого поместья работали по замкнутому циклу производства, при условии, что в них имелась вода, лес, луг и пашня. Пашня делилась на три «поля»: одно засевали под зиму, второе весной, а третье держали «под паром», давая возможность восстановить плодородие. Каждый год назначение поля менялось. Для ускоренного восстановления плодородия применялся навоз, поэтому эта система, ориентированная на производство зерновых и требующая большого объема пахотных работ, обязательно включала в себя и животноводство. Для содержания скота нужны были луга, для обогрева в северном климате уходило много дров. Но если все основные ресурсы были в наличии, хозяйство могло работать на одном месте сколь угодно долго, не теряя производительности и не требуя перехода на новые земли из-за падения плодородия почвы. В слабозаселенных районах на востоке Европы трехполье распространилось гораздо позже, когда начал исчерпывался ресурс свободных земель для перемещения после ухудшения плодородия прежних участков. В Московском Царстве это происходило в XVI–XVII вв., одновременно с ограничением мобильности крестьян. Получая в оплату службы право распоряжаться определенным участком «государевой» земли с крестьянами, служивый дворянин не мог позволить крестьянам перебираться за пределы поместья (на другую, хотя также «государеву», землю). Поэтому приходилось добиваться сохранения производительности поместья в старых границах, организуя его обработку по технологии трехполья. Эта технология сохранилась и после раздела поместий между крестьянами и помещиками — другой крестьяне просто не знали.
К началу ХХ в. российские ученые-аграрники подсчитали, что идеальным масштабом применения трехпольной технологии является поместье в 400 га. Можно было сохранить эффективность производства и в меньшем по размеру хозяйстве, если распахать луг и пасти скот по пару и по скошенному полю. Но на самом щедром крестьянском наделе в 10 или даже 20 га уже невозможно было поддерживать правильный баланс кормовой базы и пашни в рамках трехпольного севооборота. Община позволяла воспроизводить структуру экономики поместья, а выделение на хутор закрывало для крестьянина доступ ко многим неделимым ресурсам, включая водопой. При этом трехполье в центральных губерниях было ориентировано на монокультуру ржи, в результате чего одно дождливое и холодное лето губило весь урожай и могло поставить целый регион на грань голода, а два неурожайных лета подряд делали голод неизбежным. Таким образом, с современной агротехнической точки зрения источником всех проблем — неурожаев, «малоземелья», принудительного коллективизма — оказывалась не община как таковая, а устаревшая трехпольная система севооборота. Если обучить крестьян одной из современных интенсивных многопольных схем с диверсификацией выращиваемых культур и стойловым содержанием скота, предоставить современные орудия труда и удобрения, то и надел в 3-4 га показался бы им огромным, а производительность труда и доходы возросли в несколько раз. Дело было за малым: каким образом добиться этого, где взять средства для инвестиций в интенсификацию производства?
В июне 1900 г., за год до того, как Кофод натолкнулся на самораспустившуюся крестьянскую общину, авторитетный московский экономист Александр Чупров (1842–1908) открыл для себя в Северной Италии универсальный механизм модернизации деревни через самоорганизацию. Тамошние специалисты по сельскому хозяйству основывали «странствующие кафедры» (Cattedre Ambulanti di Agricoltura) — консультационные бюро в составе двух-трех человек, перемещающиеся по округе. В год полагалось провести не менее 60 выступлений перед крестьянами, пропагандируя новые виды севооборота, кроме того, «кафедра» выпускала газетку и проводила практические консультации. Чтобы перейти на современный интенсивный севооборот, нужны были значительные средства. Крестьянам помогали объединяться в кооперативы для закупки инвентаря и семян по оптовым ценам, получения дешевого кредита и последующей реализации урожая на выгодных условиях. Завершив программу обучения — консультации — реорганизации, «кафедра» перемещалась на новое место. Это был итальянский вариант интеллигентского «хождения в народ»: экспертное знание немногих становилось практическим достоянием масс, которые сами начинали улучшать свою судьбу. Первая «странствующая кафедра» возникла в Ровиго в 1886 г., Чупров застал уже 30 кафедр, к 1910 г. их было 112 и еще 79 дополнительных филиалов, где служили 309 специалистов по сельскому хозяйству, мелкому кредиту и кооперативам.
Чупров немедленно рассказал о своем открытии на страницах главной газеты российской общественности «Русские ведомости», и началось обсуждение способа адаптации итальянского опыта к российским условиям. В российской деревне начала ХХ в. никакая интеллигентская «кафедра» свободно странствовать не могла, поэтому опробовали несколько уже существующих форматов. В конце концов, за основу решили взять модель земской участковой медицины, которая, в свою очередь, напоминала сеть полицейских участков в городах. Предполагалось, что земства должны разбить уезды на участки и в каждом завести «участкового агронома», действующего по программе итальянских «странствующих кафедр»: просвещение — организация — консультация. Учитывая, что в начале века многие губернские земства содержали в штате лишь одного-двух агрономов (и ни одного даже на уровне уезда), эта программа могла показаться утопической. Тем не менее, в 1906 г. в земствах состояли на службе уже первые 27 участковых агрономов. Подчеркивая вспомогательную роль земств в реализации общественнической инициативы, новую систему все чаще называли «общественной агрономией».
Этот продукт двойной самоорганизации (сначала итальянской, а потом и российской общественности) попытались присвоить архитекторы столыпинской реформы. Была развернута параллельная сеть правительственных агрономов по модели земских участковых, только с видоизмененной программой. В отличие от земских, призванных консультировать всех крестьян, правительственные обслуживали только выделяющихся из общины. Главная задача правительственных агрономов заключалась в агитации крестьян за выход на отруба и проведении землеустройства. Оклад правительственных агрономов по крайней мере на 30% превышал жалованье местных земских агрономов того же ранга. Казалось, правительство смогло поставить на службу своей политике наиболее передовой опыт социальной инженерии. Однако в ситуации неконтролируемой общественной самоорганизации после 1905 г. столыпинская политика привела к совершенно непредвиденным результатам.
Развертывание землеустроительных комиссий и правительственной агрономической сети на своей территории было воспринято земствами как покушение на их автономию. Самые консервативные земские управы, прежде с подозрением относившиеся к интеллигентам — сельскохозяйственным специалистам на их службе как потенциальным смутьянам, крайне ревниво отнеслись к появлению правительственных высокооплачиваемых агрономов. Развернулось институциональное соревнование за лидерство: земства начали открывать новые вакансии агрономов и повышать их оклады, правительство не отставало. Масло в огонь подливало ведомственное соперничество внутри самого Главного управления землеустройства и земледелия (ГУЗИЗ), проводившего напористую землеустроительную политику. Его департамент земледелия, ответственный за общее состояние сельского хозяйства в стране и не занимавшийся непосредственной реализацией реформы, предлагал земствам субсидии на развитие агрономических служб — при условии, что и земства выделяют такую же сумму. От предложения бюджетных средств никто не отказывался, отчего на сельскохозяйственных специалистов на земской службе пролился золотой дождь. За семь лет численность земских участковых агрономов выросла в 64 раза — до 1726 в 1913 г., их оклады увеличились почти вдвое. Одновременно, практически с нуля, были развернуты штаты уездных и губернских агрономических организаций, открывались показательные поля и экспериментальные станции. В начале 1914 г. на земской службе состояли почти 4.5 тыс. сельскохозяйственных специалистов, на правительственной — 2.4 тыс. Программу земской участковой агрономии осмыслили как новый формат деятельности общественности в эпоху политического «безвременья». Государственные и растущие как грибы частные сельскохозяйственные институты не успевали готовить специалистов для открывающихся вакансий. Правительство признало поражение в соревновании с мобилизованной общественностью и в 1914 г. начало передавать свою сеть землеустроительной агрономии под эгиду земств.
К этому времени общее количество дипломированных сельскохозяйственных специалистов, чьей задачей было пробуждение крестьянской инициативы, превышало 10 тыс. человек (считая ветеринаров, инструкторов по садоводству и кооперативам). Это было, вероятно, больше, чем численность всех интеллигентов, участвовавших в «хождениях в народ» за предыдущие сорок лет, вместе взятых. Более того, теперь «пропаганда» среди крестьян велась абсолютно легально, агрономы (особенно правительственные) являлись проводниками приоритетной государственной политики. Пользуясь этим положением, они распространяли среди крестьян идеи, которые не были революционными в узкополитическом смысле, но подрывали основу режима уже самой установкой на развитие у крестьян рационального мышления и инициативы. Изначально задумывавшаяся как административно-правовая мера (направленная на изменение правового статуса крестьян и ликвидацию общинного землевладения), столыпинская реформа запустила механизм масштабной социальной самоорганизации, результаты которой оказались полной неожиданностью для всех участников.
Правительство не ожидало, что немедленную выгоду от начавшейся реформы получит земство — и политическую, и материальную. Столкнувшись с неразвитостью органов центральной власти в деревне, администраторам реформы пришлось постепенно все больше и больше полагаться на существующую земскую инфраструктуру: склады инвентаря и растущие агрономические кадры. Земство, утратившее было после открытия Государственной Думы прежнее значение представительства местных интересов во власти, обрело новую миссию. Теперь оно оказалось в авангарде работы по подъему экономической производительности земледельцев, а также их интеграции в нацию. Казавшуюся «неполитической» миссию с готовностью поддержали даже самые консервативные земские управы, получив в обмен дополнительный авторитет, правительственные ассигнования и непредвиденные сложности.
Земские лидеры не ожидали, что расширение агрономической помощи населению и увеличение штатов специалистов ограничит их власть. В конце XIX в. получила распространение доморощенная социологическая схема сельского образованного общества, разделявшая его на три «элемента». Первый элемент составляли правительственные чиновники. Второй элемент — выборные гласные земских управ из числа местных влиятельных землевладельцев. А третьим элементом считались земские врачи, учителя и немногочисленные сельскохозяйственные специалисты на земской службе. Этих интеллигентов полиция держала под подозрением как революционеров, земские боссы третировали их, пользуясь всевластием работодателей в глухом краю. И вдруг оказалось, что именно от этих наемных работников зависит и успех земства в конкуренции с правительственными структурами, и возможность получения субсидий. К тому же, резко увеличилась численность третьего элемента, составив уже в 1908 г. около 70 тыс. человек. После этого ежегодный прирост кадров среди сельскохозяйственных специалистов составлял около 50%, меньшими темпами росли ряды врачей и учителей.
Уездные и губернские агрономы, врачи и учителя самоорганизовывались в профессиональные корпорации. Они собирались на ежегодные совещания, разрабатывали стратегию развития на будущее и конкретные планы работы на ближайший год, под которые требовали ассигнований у земств. Они полностью перехватили инициативу у земских управ и на торжественных банкетах в 1914 г., посвященных полувековому юбилею земской реформы, открыто заявляли: «Земство — это мы». Значение возвышения третьего элемента в земской системе выходило за пределы внутрикорпоративной политики. По сути, речь шла об окончательном подчинении института земств общероссийской общественности, с которой идентифицировали себя земские специалисты. Опираясь на вырабатывавшиеся в рамках общественных дискуссий идеи и проекты, они формулировали повестку дня для земской деятельности и реализовали с помощью земств свое видение социально-экономического переустройства.
В рамках кампании «участковой агрономии» сельскохозяйственным специалистам удалось вступить в прямое взаимодействие с 1.5–2 млн. крестьян — беспрецедентный результат в истории российского образованного общества. Оборотной стороной этого успеха стала утрата общественностью монополии на формулирование проекта современной нации.
Представители «третьего элемента» не ожидали, что у них могут появиться принципиальные оппоненты не только из числа первых двух «элементов», но и из среды «народа», благу которого они посвятили себя. И до начала проведения столыпинской реформы существовала прослойка крестьян, воспринимавших сельское хозяйство не как унаследованный от предков образ жизни, а как специальную экономическую деятельность, измеряемую в цифрах и открытую рациональным манипуляциям. К примеру, порядка 20 тыс. крестьян входили в число «добровольных корреспондентов» земских статистических бюро. В их задачу входило заполнение несколько раз в год специальных вопросников из десятков пунктов: о прогнозах на урожай и реальной урожайности, ценах на землю, зерно, транспорт и другие индикаторы местных рынков. В награду «добровольные корреспонденты» получали подписку на сельскохозяйственную периодику и брошюры с практическими советами. Широкомасштабная реализация программы итальянских «странствующих кафедр» в формате участковой агрономии не только открыла этим людям новые возможности — от улучшения собственного хозяйства до организации кооперативов и устройства на работу помощниками агронома или консультантами-практиками. С начала 1910-х гг. можно говорить о феномене «четвертого элемента» в деревенском обществе: выходцах из «простого народа», которые откликнулись на просветительскую деятельность агрономов, но теперь выступали против патернализма «интеллигенции».
Массовое распространение потребительских и кредитных кооперативов в деревне означало появление прослойки в десятки тысяч кооперативных «менеджеров», опиравшихся на поддержку нескольких миллионов членов кооперативов. Колоссальная социальная и материальная база обеспечивала независимость «четвертого элемента» и весомость его претензий. На страницах новой низовой «кооперативной» прессы высказывалось пожелание самостоятельно определять стратегическое направление преобразований в деревне, оставляя городским специалистам лишь роль наемных консультантов. И действительно, в некоторых регионах (особенно не имевших земств) начиная с 1912 г. ассоциации крестьянских кооперативов стали нанимать на работу агрономов. Старый пафосный и не вполне искренний лозунг о том, что интеллигенция — слуга народа, неожиданно начал обретать буквальное материальное воплощение.
Таким образом, массовое общество пришло в деревню, а вместе с ним — и «зона контакта» с чужаками, и потребность в принадлежности к большому сообществу «своих» по личному выбору, а не по обстоятельствам рождения. Желание правительства или общественности навязать свою версию нации на практике приводило к непредвиденным результатам. Например, в Уфимской губернии языковой барьер между русскоязычными агрономами и башкирскими крестьянами вынудил земство выделить средства на издание брошюр и других материалов, дублирующих объяснения агрономов, на башкирском языке. Так земство опередило немногочисленную городскую башкирскую национальную элиту в культивировании рационального обсуждения общих социально-экономических интересов на родном (башкирском) языке — важнейший шаг на пути к выработке ощущения принадлежности к общей нации.
В украинских губерниях проблемы языкового барьера не существовало, но создаваемые в рамках программы общественной агрономии (так стали называть всех агрономов на земской службе) сельские кооперативы немедленно становились ячейками украинского движения. Дело было не в успехе пропаганды украинского национализма — все еще преимущественно элитного и малочисленного феномена — а в том, что кооперативы предоставляли формат добровольной и осмысленной совместной деятельности. Объединенные в ассоциации, кооперативы создавали сети солидарности, формируя ощущение принадлежности к нации, которая была столь же «крестьянской», сколь и «украинской». Украинскими были язык и культура большинства кооператоров, но непосредственным стимулом к объединению (которое облегчалось общностью языка и культуры) был общий экономический интерес. Всего десятью годами ранее (в 1898 г.) украинские просветители гордились тем, что в селах покупали в месяц по 60 экземпляров «Кобзаря» Тараса Шевченко — культурного символа украинскости. Но практически одновременно (в 1902 г.) брошюра «Разговоры о сельском хозяйстве» на украинском языке разошлась полумиллионным тиражом. Этот пример позволяет косвенным образом замерить степень интенсивности разных интересов среди селян. Кооперация (буквально — «взаимодействие») имела одновременно экономическое, национальное и политическое измерения, подпитывавшие друг друга.
Общеимперская русскоязычная общественность, разработавшая проект участковой (общественной) агрономии, столкнулась в результате его реализации не только с фактором самостоятельного «четвертого элемента», но и с его национальной дифференциацией. Это оказалось сюрпризом и для тех, кто претендовал на лидерство среди растущего «четвертого элемента». Когда московские активисты, увлеченные перспективой противопоставить «кооперативизм» капитализму и социализму (в качестве «третьего пути»), попытались привлечь к строительству кооперативной суперструктуры украинских коллег, они столкнулись с обвинениями в империализме. Это не была принципиальная элитная украинская оппозиция «русскому» — одновременно украинские кооперативы развивали тесное сотрудничество с партнерами в южных русских губерниях. Скорее, речь шла об отказе становиться строительным материалом для идеологической кооперативной «империи», цель которой заключалась в абстрактной борьбе с капитализмом, а не в обслуживании рядовых членов кооперативов. И все же, даже в кооперативном движении процесс самоорганизации приводил не только к умножению горизонтальных связей и широкой экспансии, но и к резкому внутреннему размежеванию.
В начале 1910-х гг. цепная реакция социальной самоорганизации распространилась по всей Российской империи: в деревнях и городах, среди чернорабочих и профессоров складывались новые конфигурации групповой солидарности, а старые формальные общности теряли смысл или вовсе распадались. То, за что ваисовцев или штундистов всего два десятилетия назад признавали сумасшедшими, стало социальной нормой: люди прислушивались к своему «внутреннему голосу» и объединялись с близкими себе по духу или по целям.
Возникающие новые формы оказывались «в серой зоне» между общепризнанным и нелегальным. Для получения формального статуса требовалось официальное разрешение, которое было почти нереально получить: даже ведущая думская сила, партия кадетов, не была официально зарегистрирована. Административная машина мало изменилась после 1905 г. и главной помощью от нее в новом структурировании общества было невмешательство в инициативы, не затрагивавшие напрямую политическую сферу. После всех махинаций с законодательством и избирательным процессом публичная думская политика (особенно после смерти Столыпина) находилась в состоянии паралича. Единственным социальным институтом, способным координировать бурный процесс самоорганизации, оставалась общероссийская общественность. Она также переживала внутреннее расслоение по политическим и этнокультурным признакам, но продолжала сохранять общее интеллектуальное пространство благодаря самому процессу постоянного осмысления и обсуждения этого расслоения и перегруппировок.
Членами общественности могли быть русский и украинский националисты, а также социал-демократы и либералы, принадлежащие разным этноконфессиональным группам, или индифферентные к политике культурные и научные деятели — и разные гибридные сочетания этих отдельных характеристик. Таким образом, российская общественность выступала в роли «нации наций», когда каждый ее сознательный член являлся участником еще одного или даже нескольких локальных национальных проектов. По сути, общественность выступала в роли последнего подлинно «имперского» института на территории Северной Евразии, способного объединить локальные интересы в неком общем пространстве взаимодействия.
Массовое разочарование в радикальном революционаризме и Государственной Думе, проявившееся к 1908 г., привело к масштабной идейной переориентации общественности. Разные ее слои и фракции проявляли эту переориентацию по-разному (через эпидемию самоубийств и обращение к религии, через сексуальную революцию и увлечение чистым искусством, через предпринимательство и науку), но общим для большинства было отторжение политики и фиксация на индивидуальности. Это был, конечно, радикальный разрыв с народнической культурой XIX в., признававшей смысл существования личности лишь в служении общему «народному телу». Но причисление себя к общественности как «имперской нации» все равно предполагало, что человек каким-то образом увязывает свой аполитизм и стремление к творческой самореализации с «общим благом». Идеальным воплощением этих, казалось бы, несовместимых запросов стала идеология «прогрессизма»: представление о том, что общественный прогресс достигается посредством улучшения конкретных обстоятельств каждого члена общества — не путем глобальных революционных переворотов, а через самоорганизацию на рациональных началах. Прогрессистская логика предполагала идентификацию проблемы, выработку конкретных технологических мер ее решения и мобилизацию общества на выполнение проекта, без всякой надежды на поддержку со стороны государства.
Стиль мышления прогрессизма стал доминирующей идеологией реформизма в обществах современной («западной») культуры в начале ХХ в., по-настоящему трансатлантическим феноменом. Он и вырабатывался в постоянном диалоге интеллектуалов и практиков-реформаторов из разных стран, через взаимные заимствования и совместные инициативы. Местные наименования реформистских движений отличались («прогрессизм» — американский термин), локальные интеллектуальные традиции накладывали на них свой отпечаток: академический марксизм в Германии, синдикализм во Франции, чартизм в Великобритании, народническая «теория малых дел» в России. Это не мешало прогрессистам разных стран разделять общий тип социального воображения. Объединяли их и общность структурной ситуации противостояния либеральному (т.е. несоциальному), коррумпированному или авторитарному государству. Кризис старых демократических институтов (коррупция чиновников, неэффективность парламентов в решении острых вопросов современности) в США и в Европе (особенно во Франции) породили разочарование в политике и веру в то, что социальные проблемы общество должно решать само, помимо государства, через систему широких кампаний в поддержку отдельной, четко определенной цели: борьба с пьянством; моральное возрождение через очищение церкви; решение кризиса урбанизации путем муниципальных реформ (проведение водопровода, канализации, создание дешевого жилья для рабочих, развитие проекта города-сада) и т.п.
До середины 1910-х годов общественным идеалом в Северной Америке и Западной Европе оставалась «аполитичная политика», и российская общественность с готовностью приняла новую идеологию реформизма через самоорганизацию общества и включилась в прогрессистскую культуру на равных. Прогрессизм оказался рамкой, объединявшей общество поверх партийных расхождений и даже снимавшей традиционную оппозицию между «властью» и «обществом». В России в III Государственной Думе была создана фракция прогрессистов, увеличившая свои ряды вдвое в IV Думе (до 11% депутатов), в 1912 г. была основана Прогрессистская партия. Впрочем, политическая форма представляла лишь верхушку айсберга феномена прогрессизма в Российской империи. В частности, проект «общественной агрономии» являлся классическим примером прогрессистского реформизма на российской почве. Он был сформулирован под влиянием опыта итальянской прогрессистской инициативы, творчески переосмыслен в местных условиях и опирался на массовую мобилизацию общественности, без которой неоткуда было бы взяться тысячам добровольцев, готовых получить агрономическое образование и отправиться распространять новое знание в деревню. Конкретная технологическая задача (смена системы севооборота) вписывалась в прогрессистскую программу морального обновления и, шире, в общемодернистский проект создания нового человека.
Как всегда емко эту идею выразил в декабре 1909 г. Петр Струве: «Вопрос об экономическом возрождении России есть прежде всего вопрос о создании нового экономического человека». Конкретно применительно к общественнической модернизации деревни задачу формирования «нового человека» при помощи частных, «технологических» реформ сформулировал прогрессист Александр Чаянов в 1911 г.: «Путем воздействия на ум и волю хозяйственных людей пробудить в их среде самодеятельность и помощь, направить эту самодеятельность наиболее рационально. Словом — заменить в головах местного населения старые представления новыми». Традиционный оппозиционный настрой общественности к государству в рамках прогрессизма был переосмыслен, скорее, в сторону индифферентности. Как писал в том же 1911 г. другой идеолог участковой агрономии,
В существе ведь дела, ни одна законодательная форма сама по себе не определяет направления того или иного культурного процесса. Ему жизнь дают те творческие силы, которые вливают в него известное социальное и культурное содержание. А оно может быть различно в зависимости от того, какие моменты и задачи избраны этими силами…
Исход противостояния земской «общественной агрономии» с организаторами столыпинской реформы, казалось, наглядно подтверждал правоту прогрессистов: рационально организованная «самодеятельность» активных участников социального процесса оказалась способной переопределить значение любых внешних форм, диктуемых государством. Правда, российские прогрессисты имели дело лишь с государством, не проводившим последовательной враждебной политики и достаточно слабым. Косность полиции и проверка политической благонадежности со стороны охранного отделения являлись главными помехами на пути прогрессистского реформизма, в целом малозначительными. Зато правительственный Департамент земледелия явно сочувственно относился к общественному реформистскому движению, а постоянное привлечение на государственную службу специалистов, разделявших прогрессистское мировоззрение, привело к фактическому сращиванию Департамента и даже в целом ГУЗИЗ с реформистской общественностью.
Если бы государство проводило политику, подобную «подмораживанию» Александра III, никакая «самодеятельность» не сумела бы изменить направление «культурного процесса». Но после социального взрыва 1905 г. идея реакционного сдерживания массового общества оказалась скомпрометирована, а любые современные проекты рационального упорядочивания общества все равно создавались лишь в рамках прогрессистской культуры. Реформы Столыпина легализовали саму идею реформизма в деревне, а после его смерти, когда правительство отказалось от всяких активных преобразований, климат для прогрессистского реформизма стал еще более благоприятным. Не желая поддерживать никакую форму реальной самоорганизации, Николай II и его приближенные не решались и бороться с ней. В результате, к началу 1910-х гг. общественность окончательно перехватила у политического режима лидерство в поддержании современности российского общества.
Не рассчитывая больше на изменение политических «правил игры», прогрессисты добивались фактического перерождения институтов, невзирая на существующие юридические ограничения. Например, у реформаторов не было надежды на изменение в обозримом будущем дискриминационного избирательного законодательства в городские думы. Рассчитывать на приход к власти политической партии, сочувствующей их целям (например, кадетов) не приходилось. Но если видение «лучшего будущего» разбить на ряд конкретных «показателей», сформулировать «технологию» достижения каждого и заручиться массовой поддержкой горожан, то какая разница, какие политические убеждения у городских гласных, на рассмотрение которых будут представлены популярные проекты частных улучшений? Маловероятно, что и самый верноподданный монархист будет возражать против необходимости строительства водопровода и канализации как необходимых мер оздоровления городской жизни. Представители наиболее консервативных предпринимательских кругов понимали полезность развития трамвайной сети и электрического освещения улиц. Можно было даже выстроить коалицию заинтересованных группировок в городской думе и среди фабрикантов и начать реализовывать проект дешевого качественного жилья для рабочих. Именно этим занимались называвшие себя «прогрессивными» объединения гласных Московской и Санкт-Петербургской городских дум, а идейным центром нового «урбанизма» выступал основанный в 1909 г. журнал «Городское дело». И если первые номера журнала были посвящены почти исключительно зарубежным реалиям и пересказу основных прогрессистских проектов трансформации городов (прежде всего, «города-сада» Эбинезера Говарда), то в начале 1910-х журнал уже самостоятельно формулировал повестку реформ в российских условиях.
Благодаря своему принципиальному интернационализму, прогрессизм стал основой «первой глобализации» современного массового общества в начале ХХ в. Глобальная культура книжников или аристократов былых эпох касалась очень узкого круга людей. Распространение грамотности в XIX в. позволило образованным членам одной нации узнавать про нравы и порядки за границей. Но только культура прогрессизма, не зацикленного на политических структурах (а значит, и национальных границах), исходила из принципиальной «надграничности» человеческого опыта и необходимости циркуляции идей. Такое глобальное понимание феномена «современности», не сводимого больше к буквальной «европейскости», позволяло российской общественности окончательно преодолеть оппозицию славянофильства и западничества и беспроблемно перенимать итальянский или немецкий опыт.
Интернационализация культуры современности приобрела массовый характер. Не имея возможности напрямую влиять на систему школьного образования и программу подготовки учителей, активисты, объединившиеся под эгидой Императорского русского технического общества, разработали программу дешевых заграничных экскурсий для школьных учителей. Используя пожертвования, работу волонтеров и скидки для туристических групп, они разработали несколько вариантов продолжительных (4-8 недель) путешествий, которые были по карману даже сельским учителям. Можно было выбирать из нескольких маршрутов в Западную Европу или на Ближний Восток (через Стамбул в Египет и Палестину). Например, один вариант «западного» направления включал две недели в Лондоне, 10 дней в Париже, неделю в Берлине. Независимо от маршрута, поездка включала в себя обязательное посещение местных школ, муниципалитетов и парламентов (на заседание парламента экскурсантов водили и в Стамбуле). Кроме того, программа включала главные музеи и галереи, а те, кто выбирал южный маршрут, делали это еще и в паломнических целях.
Судя по тщательно собираемым отзывам экскурсантов, такая насыщенная и продолжительная поездка вызывала двойственную реакцию, особенно на самом популярном «итальянском» направлении. С одной стороны, особое внимание учителя уделяли устройству современных учреждений; вызывали их восхищение и богатые музеи. С другой, даже провинциальные учителя с удивлением отмечали непритязательность (бедность, грязь) итальянской жизни. Происходило «расколдовывание» и освоение Европы: место прежнего идеализированного образа высшей цивилизации занимало узнавание обычных и далеко не всегда идеальных жизненных обстоятельств. Но одновременно и «европейские» институты — будь то парламент или городской совет — начинали восприниматься обыденно, как часть нормы.
За пять лет, в 1909–1913 гг., на таких экскурсиях побывали почти 4.5 тыс. школьных учителей, две трети которых преподавали в сельских и городских начальных школах. Посещение заседания парламента Османской империи вряд ли повышало их симпатии к пантюркизму (и, возможно, даже к парламентаризму). Тем более не менялась их программа преподавания. Но глубокое изменение личного опыта и социального воображения учителя в результате зарубежной поездки неизбежно накладывало отпечаток на обучение школьников.
Так процесс самоорганизации массового общества проделал полный цикл и к началу 1910-х гг. перешел на качественно иной уровень. Мигранты из деревень в города второй половины XIX в. могли проявить свою потребность в новом сообществе единомышленников, главным образом, лишь в религиозной форме («сект» ваисовцев или штундистов). Но и те, кто не рисковал уклоняться так далеко от нормативной религиозности, демонстрировали способность находить общий язык с чужаками и поддерживать неустойчивое равновесие ширящейся «зоны контакта». Взрывоподобное распространение массового общества едва не смело все государственные институты Российской империи в 1905 г., когда политическая нация общеимперской общественности примкнула к стихийному «восстанию масс» и выступила в роли его координатора. Объявление конституционного режима 17 октября 1905 г. раскололо общественность, большинство отказалось от антисистемной борьбы и поддержало создание Государственной Думы как органа представительства нации. Однако уже к 1909 г. основным вектором деятельности общественности вновь становится прямое взаимодействие с массовым обществом и формулирование его интересов и нужд, без посредничества политических институтов. «Конституционный переворот» 3 июня 1907 г. и разоблачение главы БО партии эсеров Азефа как агента полиции летом 1908 г. окончательно скомпрометировали саму идею политической борьбы. На передний план вышли проекты прогрессистской «точечной» социальной инженерии. Миллионы людей впервые оказались вовлечены в процесс самостоятельной рациональной трансформации своего ближайшего социального окружения. Теперь самоорганизация из совершенно стихийного процесса становилась более целенаправленным, поскольку наиболее активную роль в ней играли люди, в чьих головах заменились «старые представления новыми».
И вот уже в 1914 г. начальные школы заканчивали дети, для которых вся сознательная жизнь прошла после 1905 г.: при Государственной Думе и участковых агрономах, при кооперативных лавках и рабочих клубах («народных домах»), трезвенническом движении и образовательных кинопоказах. Учителя сотен тысяч школьников лично видели пирамиды и Колизей, с галерки наблюдали заседание Рейхстага и осматривали кооперативные квартиры рабочих в Лондоне. Когда эти бывшие школьники вступили бы в самостоятельную жизнь году в 1917, они ориентировались бы в новом социальном мире гораздо сознательнее своих родителей и представляли бы гораздо четче потенциальные возможности его дальнейшего изменения. Их участие в самоорганизации массового общества стало бы еще более продуктивным и креативным.
Однако самоорганизация — шаткая почва для любых прогнозов. В начале 1910-х гг. российское массовое общество представляло собой динамичную многосоставную систему в состоянии неустойчивого равновесия. Общеимперская нация российской общественности являлась единственной рамкой, позволявшей удерживать эту изменчивую мозаику как единое пространство — по крайней мере, генерируя представления, позволяющие помыслить ее как единую социальную среду. Личные и групповые отношения фиксировались, главным образом, достижением консенсуса в «общественном мнении» или через представление об «обычной практике», без фиксации при помощи правовых механизмов, административных норм или политических гарантий парламентского большинства. С точки зрения государственных институтов не существовало Партии народной свободы (кадетов), евреи имели право жительства лишь в черте оседлости, руководители ассоциации кооперативов с многотысячным членством являлись обычными крестьянами или мещанами, а совместное проживание татарина и русской не могло считаться законным браком. В этом отношении положение российской прогрессистской общественности существенно отличалось от ситуации во многих европейских странах или в США, где прогрессистские движения компенсировали отсутствие государственной социальной политики, но не противостояли государственным институтам в принципе.
С одной стороны, идейное отмежевание от правящего режима играло на руку общественности. Внутреннее расслоение и растущее напряжение (например, между украинскими центрами местной инициативы и московскими центрами, претендующими на координирующую роль) смягчалось наличием общего оппонента в лице правительства, олицетворяющего имперский централизм и русификаторское угнетение. Идейное противостояние с имперским режимом поддерживало иллюзию внутренней однородности общественности и тормозило осмысление проблемы ее собственной «естественной» русоцентричности.
С другой стороны, все достижения прогрессистского реформизма всецело зависели от способности мобилизовать массовый энтузиазм сторонников той или иной кампании. Временные неудачи, психологическая усталость, переключение внимания на другие инициативы грозили остановить или вовсе свести на нет любой проект, который нельзя было превратить просто в ежедневную рутину. Эту проблему прекрасно иллюстрирует пример «общественной агрономии», самого успешного реформистского проекта начала ХХ века в России. На пике его развития в 1913 г. идеологи кампании начали бить тревогу, публикуя статьи о наступившем «агрономическом кризисе». Все статистические показатели свидетельствовали о рекордных достижениях по всем направлениям: опережающий рост вакансий на все более выгодных условиях для сельскохозяйственных специалистов, охват крестьян образовательной деятельностью, успешное внедрение элементов интенсивного земледелия. Но для авторов публикаций об «агрономическом кризисе» главным критерием служил накал общественного энтузиазма вокруг их движения, а он явно спадал после 5-6 лет непрерывной мобилизации. К счастью для них, «общественная агрономия» уже стала центральным направлением деятельности земств, и пока земства могли собирать налоги и выплачивать жалованье многочисленному «третьему элементу», никакое падение массового энтузиазма не могло повредить делу. А вот, к примеру, движение за трезвость всецело зависело от добровольной поддержки общественности.
В этом и заключается значение абстрактного понятия «политических институтов» — кажущихся независимыми от конкретных людей механизмов, поддерживающих выполнение определенного задания «автоматически». Государственный орган местного самоуправления (земство) спасло проект «общественной агрономии», но многие другие важные инициативы общественности не могли рассчитывать на институциональную поддержку. Сделав важное открытие — «ни одна законодательная форма сама по себе не определяет направления того или иного культурного процесса», — лидеры российской общественности поспешили списать со счетов важность институтов. Не получая особой поддержки от государственных органов (за исключением реформистских инициатив в деревне), они не видели и особого вреда даже от министерства внутренних дел. Как выяснилось в скором времени, главной проблемой оказалось не вмешательство государственных органов в дела общественности, а то, что общественность не имела никаких механизмов воздействия на государство.
Эта проблема — отсутствие координации между общественным реформизмом и государственными органами — была характерной чертой прогрессизма как международного феномена. Только в демократических режимах игнорирование государства общественными активистами являлось скорее следствием принципиального выбора, а не вынужденной мерой. Поэтому, когда стало ясно, что успех наиболее масштабных и долговременных преобразований требует систематической поддержки, не ограниченной двумя-тремя годами общественного энтузиазма по поводу новой кампании, реформисты новыми глазами взглянули на возможности государственных институтов. В начале 1914 г. американский прогрессист и член британского Фабианского общества («мозгового центра» местного прогрессистского движения) Уильям Уоллинг выпустил книгу «Прогрессизм — и после», в которой предрек переход к «государственному социализму» как логичное продолжение реформизма «общественной самодеятельности». Речь шла о принятии государством на себя ответственности за социальную политику и проведение социальной инженерии для достижения желаемых результатов — всего того, чем прогрессисты занимались «на общественных началах». Уоллинг придерживался левых политических взглядов, но сама логика развития прогрессизма как международного движения по рационализации стихии массового общества и снятию наиболее острых его конфликтов вела в этом же направлении.
Находившееся в состоянии неустойчивого равновесия российское общество, стихийно вырабатывающее проект «прогрессистской империи», стояло перед теми же проблемами, что и остальные передовые страны. Его будущее зависело от того, удастся ли включить в этот проект государство, и на каких условиях. Проблема взаимоотношений старого государства и самоорганизующегося массового общества в новом глобальном мире породила в ХХ веке кризис современности мирового масштаба.
Находившееся в состоянии неустойчивого равновесия российское общество, стихийно вырабатывающее проект «прогрессистской империи», стояло перед теми же проблемами, что и остальные передовые страны. Его будущее зависело от того, удастся ли включить в этот проект государство и на каких условиях. Проблема взаимоотношений старого государства и самоорганизующегося массового общества в новом глобальном мире породила в ХХ веке кризис современности мирового масштаба.
Международный прогрессизм решал проблему современного массового общества, которое являлось глобальным феноменом: мигранты из деревни приезжали в города и перемещались между ними, переезжали из страны в страну, расширяя зону контакта (а значит, и конфликта). Это было многостороннее движение: значительная часть переселенцев в Сибирь возвращалась обратно, рожденные в городах образованные люди тысячами отправлялись в деревню в качестве агрономов и инструкторов по кооперации, до 10% крестьян Черниговской губернии уезжали на временную работу через океан, в Пенсильванию и Нью-Йорк, чтобы потом вернуться домой. Глобальная циркуляция людей и идей сопровождалась циркуляцией капитала. Инвестиции и займы, торговые преференции и запретительные тарифы государств выстраивали новые отношения зависимости и влияния при помощи универсальной и «невидимой» субстанции денег. Иностранные компании открывали рудники, заводы и торговые сети на чужой земле, но всеобщая зона контакта, в которой все являлись «чужаками», лишала смысла само понятие «чужой» — а значит, размывала и всякое четкое представление о понятии «свой».
Стихии глобализации все расширяющегося и усложняющегося массового общества противостояли национальные государства, сформированные в своем нынешнем виде в середине XIX в. Компактные в смысле численности чиновников и относительно дешевые для населения по своей налоговой нагрузке, они не проводили никакой «социальной политики» (лишь самые передовые финансировали начальное школьное образование и осторожно ограничивали условия работы женщин и детей). В 1913 г. большинство государств в среднем изымали и перераспределяли лишь 13% валового национального продукта своих стран — всего на два процента больше, чем в 1870 г. (и в три с половиной раза меньше, чем в конце ХХ в.). Главной статьей бюджетных расходов была армия: к началу ХХ века траты на оборону составляли 27% бюджета Франции, 39% Великобритании, 43% Германии, 55% Японии. В 1913 г. на содержание армии и флота в России уходило 27% бюджета. Для сравнения, на долю МВД с его многочисленными функциями помимо полицейских (от ветеринарного контроля до содержания почты и телеграфа, от сбора статистики до контроля «иностранных вероисповеданий») приходилось всего 6%. Армия была главным и почти единственным инструментом государства в проведении последовательной политики. Поэтому любая государственная политика принимала форму военного давления, независимо от наличия или отсутствия воинственных планов.
Сам принцип национального государства противостоял стихии глобализации как идеал суверенитета однородной в культурном и правовом отношении «нации» на четко очерченной территории. Нерушимость границ государства должна была гарантировать нерушимость границ национального «тела», и наоборот. В реальности политические режимы разных стран лишь более или менее приближались к этому идеалу, который господствовал в социальном воображении людей эпохи. Ближе всего к нему была Французская республика, на территории которой этнические чистки «инородного» населения завершились к XVIII в., а столетие интенсивного «национального строительства» после революции 1789 г. распространило единый культурный стандарт и правовой порядок почти по всей стране. Правящий класс и образованная элита континентальных империй Северной Евразии (Германской, Габсбургской, Российской, Османской) также ориентировались на модель французской Третьей республики, но вынуждены были искать компромиссы с наследием своей имперскости.
Германская империя возникла в результате объединения 27 немецких государств в 1871 г., по итогам победоносной войны с Францией (одним из последствий победы стала аннексия объединенной Германией пограничных провинций Эльзас и Лотарингия, см. карту). Новое государство с самого начала создавалось как «национальное», но Германская империя являлась «империей» не только по названию. По условиям объединения, бывшие самостоятельные германские государства сохранили широкую по меркам XIX века автономию (включая содержание собственных армий крупнейшими из них). Хотя лидером объединения и сильнейшим из союзных государств была Пруссия, к началу ХХ в. ее политическое и культурное влияние в империи существенно ослабло. Закрепленный конституцией федерализм вступал в противоречие с притязаниями прусской политической элиты на гегемонию и с желанием части немецких националистов (включая императора Вильгельма II) добиться унификации страны.
Другая линия напряжения была вызвана особенностями прусской избирательной системы, сформированной накануне скачка урбанизации конца XIX в. К началу XX в. сельские избиратели, а особенно аристократы — земельные магнаты, пользовались непропорционально высоким влиянием в парламенте, не говоря уже о неформальных каналах лоббирования. Они использовали свое влияние в Пруссии (а потому и в империи в целом) для пресечения всех попыток либерализации внешней торговли. Тем самым, глобализация переводилась в плоскость конфликта: активная экономическая экспансия Германии поощрялась, но симметричное проникновение «чужих» товаров и работников блокировалось. Наконец, в империи существовало довольно значительное (8%) «не-немецкое» меньшинство (прежде всего, поляков), а сами немцы, помимо региональных различий, были разделены по религиозному принципу: почти каждый третий был католиком.
Германское общество воспринимало общемировые процессы глобализации через призму внутренних разноуровневых конфликтов. В Германии массовой опорой общественных реформаторов-прогрессистов служила социал-демократическая партия, выступавшая под лозунгами «реформизма». На выборах в Рейхстаг 1912 г. СДПГ завоевала треть голосов, став крупнейшей политической силой в империи. Усиление влияния реформистских сил в условиях специфической германской имперской ситуации сулило не просто проведение нового рабочего законодательства. На карту был поставлен вопрос баланса между федерализмом и унификацией страны, а также открытости глобализации, либерализации положения меньшинств, утраты влияния земельной аристократии. Понятные и четкие идеи авторитаризма, национализма и империализма вместе образовывали единый комплекс мировоззрения и практической политики, которому противостояла коалиция довольно аморфных, постоянно меняющихся вслед за изменчивой реальностью идей прогрессисткого реформизма, интернационализма и демократии.
Габсбургская империя решительно перешла на рельсы нациестроительства в 1867 г., после поражения в войне с Пруссией, от исхода которой зависел сценарий объединения германских государств: имперская конфедерация вокруг Австрии или немецкое национальное государство вокруг Пруссии как ядра. Победа Пруссии оставляла Австрии один путь: строить свое национальное государство из разнокультурного населения империи — как «империю наций». В результате конституционного компромисса 1867 г. страна была разделена на две части: Австрийскую империю и Венгерское королевство. Их объединяла фигура правителя (который выступал одновременно в качестве австрийского императора и венгерского короля), верховное командование армией и ведение внешней политики, а также валюта. В остальном это были самостоятельные страны, не существовало единого гражданства и даже бланка паспорта. Каждые десять лет перезаключался союзный договор, частью которого являлось таможенное соглашение и перераспределение пропорции бюджетных расходов. У каждой части были свои парламенты и правительство, законодательство и налоговая система.
Последовательная реализация проекта «империи наций» вела к тому, что все этнокультурные группы в «дуалистической монархии» Австро-Венгрии могли претендовать на политическое признание. Изначальный «компромисс» создал две территориальных нации — австрийскую и венгерскую, но уже на этом этапе внутри Венгерского королевства было выделено автономное Королевство Хорватии и Славонии, в котором государственным языком являлся хорватский (см. карту). В австрийской части лишь 37% жителей считали немецкий язык родным, в венгерской части у 54% родным был венгерский. Австрийская конституция гарантировала право всех граждан использовать свой родной язык в школе, на рабочем месте и в местных государственных учреждениях. Она требовала, чтобы на территориях со смешанным населением «государственные и учебные учреждения должны быть так организованы, чтобы, не принуждая к изучению второго местного языка, каждый народ получал достаточные возможности для получения образования на своем языке». Венгерская конституция тоже признавала права «меньшинств», но не коллективные, а индивидуальные — человека, а не «народности». Начиная с 1867 г. австрийские власти постепенно расширяли права местных этнокультурных групп, а венгерские преследовали курс национальной ассимиляции. С 1907 г. даже в частных школах Венгерского королевства ученики должны были демонстрировать свободное владение венгерским языком после 4 класса, что вынуждало отводить национальному образованию на румынском, словацком или русинском языке вспомогательную роль.
Впрочем, логика территориальной нации приводила к конфликту и внутри Австрийской империи. Имперское правительство было готово признать права основных этноконфессиональных групп на территориях, где они составляли большинство (по крайней мере, среди политической элиты): чехов в Богемии, поляков в Галиции, итальянцев в Тироле, хорватов в Далмации. Но когда австрийский немецкий национализм требовал таких же прав для немцев, это вызывало острое противостояние с чехами не только в Судетах, но и в Богемии. Поляки в Галиции заняли место «государственной нации» (Staatsvolk) и не признавали прав украинской общины. «Национализация» социального воображения привела к тому, что любые политические и социальные противоречия переводились на язык национального противостояния. «Венгры» означали угрозу целостности страны и эффективности правительства, «славяне» — «третью силу», враждебную как немецкому, так и венгерскому национализму и способную стать союзником центрального правительства.
«Евреи» выступали в качестве универсальной метафоры «внутреннего врага» в здоровом «национальном теле». Важно подчеркнуть, что в данном случае роль исторических традиций религиозной или расовой нетерпимости к евреям была минимальной, речь шла именно о современной символической этнизации политики. Среднеобеспеченные горожане и землевладельцы, пользующиеся избирательными правами в австрийской куриальной системе, боролись за влияние с имперской аристократической элитой при помощи немецкого национализма, обвиняя аристократов в предательстве австрийских интересов ради компромисса с многочисленными меньшинствами. Основным политическим языком этой борьбы со старыми элитами, во главе которой стояла партия христианских социалистов (самая влиятельная политическая сила в Австрии начала ХХ в.), стал ярый антисемитизм, потому что иначе для нападок на аристократов и крупных капиталистов пришлось бы использовать революционный язык социалистов — неприемлемый для мелких собственников. Еще больше евреи подходили на роль символов транснациональной глобализации, которую националисты воспринимали как главную угрозу — антинациональную и антипатриотичную силу.
В массовой пропаганде архаичный космополитизм аристократии сливался с современным интернационализмом глобализации. Как показал российский политический кризис 1911 г. по поводу введения земств в «западных губерниях», реальным противником современной массовой политики национального государства являлась имперская гибридность с ее многомерностью, многоуровневостью и неоднозначностью социальных границ. И в России, и в Австро-Венгрии евреи использовались как понятный простонародным сторонникам националистов символ сложной социологической идеи, которую даже идеологи национализма не могли для себя отчетливо сформулировать.
Резкий рост массового общества в Австро-Венгрии в начале ХХ в. и глобализация привели систему «империи наций» в тупик, к весне 1914 г. была фактически парализована работа австрийского парламента. Каждое националистическое движение мечтало добиться для себя территориального политического суверенитета по примеру Венгрии и возможности подавлять меньшинства на «своей» территории, поэтому в принципе поддерживало конституцию 1867 г. Однако «этнически однородных» территорий было немного и в 1860-х гг., а резкий рост городов и миграции населения подрывал надежду на достижимость национальной гомогенности.
Прогрессистские реформаторы пытались выработать новую концепцию национального устройства страны.
В 1899 г. австрийская социал-демократическая партия приняла специальную программу по национальному вопросу, в которой продвигала утопическую идею равенства всех национальностей и право политического самоуправления на «своей» территории (с обязательной защитой меньшинств). Однако после 1910 г. социал-демократы — левое крыло австрийского прогрессизма — отказались от идеи нации в формате территориальной политической организации этноконфессиональной группы. В духе прогрессистского конструктивизма было предложено разделить политический, культурный и правовой аспект принадлежности к «нации». Введение всеобщего избирательного права должно было создать единую имперскую политическую нацию равноправных граждан. Этнокультурное же единство в современном глобальном массовом обществе могло реализовываться как сетевое сообщество «своих», к которому можно было присоединяться из любого уголка. Более того, как писал один из австрийских теоретиков, «каждому совершеннолетнему гражданину должно быть предоставлено право самому определить, к какой национальности он хочет принадлежать». Характерно, что после смены подхода к «национальному вопросу» на австрийских парламентских выборах 1911 г. социал-демократы впервые одержали верх, опередив христианских социалистов — партию, которая боролась против чужаков в городах и за «национальную чистоту» на «своей земле».
Политической противоположностью социал-демократов являлся официальный наследник престола эрцгерцог Франц Фердинанд (1863–1914), который, однако, придерживался близкой программы реформирования империи. Он открыто заявлял об ошибочности национально-территориального размежевания 1867 г. Его раздражал национализм венгров, провоцирующий рост недовольства балканских славянских народов как внутри Австро-Венгрии, так и за ее пределами. Франц Фердинанд не скрывал, что после восшествия на престол он намеревается восстановить централизованное государственное управление при широкой автономии всех этноконфессиональных групп. На практике это означало бы предоставление румынам в Трансильвании, украинцам в Галиции или словакам таких же прав, что и венграм или немецкоязычным австрийцам — при передаче основных государственных полномочий центральной власти. Сломить сопротивление венгерских правящих кругов он намеревался путем введения всеобщего избирательного права, неизбежно подрывающего существовавшее господствующее положение венгерской элиты, но при этом демократизирующего политическую систему в целом.
Таким образом, в австро-венгерской имперской ситуации идея демократизации избирательной системы и практического уравнения в правах всех этноконфессиональных групп причудливым образом переплеталась с перспективами политической централизации. Принятие массового общества и глобализации означало отказ от проекта территориальной нации (к чему не были готовы многие националисты, не только венгерские или австрийские, но и чешские или польские). Фиксация же на территориальности нации вела к столкновению с соседними национальными государствами в тех случаях, когда этноконфессиональная группа проживала по обе стороны государственной границы (например, румыны Трансильвании под властью Венгерского королевства).
Ирония структурной ситуации заключалась в том, что деятельность националистов одновременно вела к ухудшению отношений с соседями и блокировала увеличение финансирования собственной армии. Повышение уровня налогообложения (необходимое для роста военных расходов) означало, что не имеющие прежде права голосовать рабочие впервые попадали в категорию голосующих налогоплательщиков. Тем самым гарантировалось усиление позиций социал-демократов и планов «детерриториализации» наций в империи, а потому налоговая реформа блокировалась в австрийском парламенте в 1914 г. консервативными националистами. Прямая связь внешнеполитического курса и внутренней политики прослеживалась и у оппонентов националистов. И левый реформизм социал-демократов, и правый реформизм Франца Фердинанда ориентировались на снятие напряженности в отношениях с соседними странами, при этом укрепляя эффективность государства.
Эпоха глобализации — открытости внешним влияниям вне контроля правительства — началась для Османской империи гораздо раньше, чем для других европейских держав, и последствия ее оказались самыми катастрофичными. Начиная с XVIII в. бывшая великая пороховая империя служила для образованных элит Европы объектом проекций собственных страхов, фантазий и нереализованных замыслов. Важной частью формирования культуры современности («европейскости») являлось формулирование концепции «отсталости», наглядным примером которой служила «Турция». Османская империя оказалась открытой глобальной культуре современности, не имея возможности противопоставить ей никакой другой универсально применимой системы идей (даже ислам объединял только часть подданных империи) и не принимая участия в ней (в отличие от России).
В середине XVIII в. от султана Османской империи — халифа всех мусульман — требовали соблюдения прав христиан, в то время как на самопровозглашенной родине Просвещения, во Франции, даже христианские реформаты-гугеноты оставались вне закона. Реализация идеала национального государства, распространившегося после эпохи наполеоновских войн, осуществлялась за счет Османской империи: благодаря давлению европейских стран, сначала в 1817 г. Сербия обрела самоуправление при формальном подчинении империи, а в 1829 г. Греция стала первым государством, добившимся полной независимости от османов. Параллельные же попытки добиться национальной независимости от европейских империй неизменно подавлялись «Священным союзом». Во второй половине XIX в. принципы свободы торговли применялись более последовательно к Османской империи, чем к европейским странам, которые сформулировали их. Колониализм как новый критерий европейской «великой державы» реализовывался также, в первую очередь, за счет Османской империи, у которой враги отбирали территории в ходе войн, а союзники — в качестве компенсации за поддержку.
В начале ХХ в. (1906 г.) население Османской империи составляло около 21 млн. чел. — чуть больше, чем в десяти губерниях бывшего Царства Польского Российской империи, в полтора раза меньше, чем в Италии. При этом оно было рассредоточено на огромной территории почти в 2 млн. км2 и отличалось разнообразием во всех мыслимых отношениях (мусульмане составляли три четверти граждан). Несмотря на проведение реформ, имперское государство было не в состоянии контролировать огромную территорию и упорядочивать население (см. карту).
Самой современной частью османского государства являлся офицерский корпус, выполнявший также, благодаря однородности полученного образования и опыта социализации, функцию ядра национализма в разных его версиях. В 1908 г. местный вариант прогрессистских реформаторов — секретная организация «Единение и прогресс» — при поддержке военных осуществила восстание. Под давлением восставших в империи был введен конституционный режим, проведены всеобщие выборы в двухпалатный парламент, а султан сохранил лишь номинальную власть. Но современная политическая система буксовала в эти годы даже в тщательно продуманной Габсбургской «империи наций», а в Османской империи она сталкивалась с обществом, организованным на совершенно иных, донациональных принципах.
Главное преимущество Османской «пороховой империи» — предоставление возможности завоеванному населению сохранять общинную автономию в обмен на лояльность султану — оказалось величайшей проблемой уже в начале XIX в. Политическая система, экономика и реальная социальная структура империи строились на старых принципах: управление при помощи делегирования части полномочий лидерам регионов и общин, этноконфессиональное разделение труда и экономической специализации, судебная и религиозная автономия миллетов. За столетия османского владычества в восточном и южном Средиземноморье население империи перемешивалось, разные этноконфессиональные группы расселялись на новые места как колонисты и торговцы, служащие гарнизонов и вынужденные переселенцы. Вся империя представляла собой огромную зону контакта, и соседство с чужаком являлось скорее нормой, чем исключением. В этой ситуации распространение нациецентричного социального воображения как однозначного идеала будущего — «европейского», демократического, суверенного (антиколониального) — имело катастрофические последствия. Не имея никаких политических форм для выражения этого идеала, в сложно переплетенном государстве и обществе единственным инструментом национализма становилась «политика тела». Воображаемое «национальное тело» на «исторической территории» формировалось при помощи примитивного «биологического оружия» этнических чисток.
Идея современного национализма получила распространение сначала в европейских владениях Османской империи — прежде всего, на Балканах. Процесс насильственной национализации европейских владений империи привел к беспрецедентным по масштабам человеческим потерям. По существующим неполным подсчетам, за 150 лет после 1770 г. около 5 млн. мусульман и 2 млн. христиан из числа поданных Османской империи стали вынужденными переселенцами. Не считая погибших солдат, число жертв этнических чисток среди мирного населения также исчислялось миллионами. На протяжении XIX в. насильственная «национализация» проводилась на оспариваемых территориях против антиимперских повстанцев, а на успешно отделившихся землях — против «мусульман».
С середины 1890-х гг. массовые этнические чистки начинают использоваться уже против подданных внутренних районов империи, вне контекста войны. Забота о «национализации» самой власти в империи привела к конфликту с прежней городской и региональной элитой — греческой и, в особенности, армянской. Жертвами целенаправленного уничтожения армян в Османской империи в 1890-х и второй половине 1910-х гг. стали, по меньшей мере, 1.5 миллиона человек. Любой национализм потенциально предполагает геноцид «чужаков», но современное «правомерное» государство и политическая культура «европейских» империй препятствовали развязыванию массовых чисток населения в Европе XIX в. В Османской империи и образующихся на ее обломках независимых государствах практически не существовало преград на пути воплощения националистических фантазий: имперские навыки общежития были скомпрометированы как отсталые и «неевропейские», современного государства как (в идеале) безличной правовой машины не существовало.
В обретших независимость Греции, Болгарии и Сербии, как и в самой Османской империи, политическим идеалом образованного класса стала этноконфессиональная нация, а главным политическим институтом — армия. Границы этноконфессиональной нации должна была определять «историческая территория», которая реконструировалась на основании самых разных принципов — границ бывших османских провинций (вилайетов) и политических образований доосманского периода (средневекового или даже античного), а также новейших демографических и этнографических исследований. Современная статистика и апелляция к истории разных периодов в разных сочетаниях позволяли обосновывать практически любые конфигурации границ, поэтому решающее слово оставалось за государством (армией) и самой «нацией» в лице «вооруженного народа» — разного рода нерегулярных милиций и банд.
Глобализация начала ХХ в. и распространение массового общества в странах, все еще находящихся в сфере влияния Османской империи, означали массовую мобилизацию новых наций на вооруженную борьбу всех против всех. В 1912–1913 гг. разразились две «балканские войны». В первой из них Болгария, Сербия, Черногория и Греция напали на Османскую империю с целью увеличить свои «национальные» территории — просто потому, что могли себе это позволить. Во второй, в 1913 г., Болгария напала на недавних союзников — Сербию и Грецию, а затем Болгарии объявили войну Румыния и Османская империя. Как и прежде, балканские войны сопровождались массовыми этническими чистками населения, поскольку «исторические территории» являлись «национальными» только на страницах газет и научных трактатов. Приходилось изменять реальность в соответствии с воображаемой картиной мира силами государства, то есть армии. Греческие войска уничтожили 161 болгарскую деревню, порядка 100 тыс. болгар стали беженцами. Вслед за отступающей османской армией бежали около 400 тыс. мусульман.
Идеологически и политически цели балканских войн не отличались от тех, что оправдывались передовой европейской публикой XIX в. (свержение османского ига, национальное освобождение, объединение исторических земель). И хотя в 1913 г. европейские великие державы с беспокойством следили за «балканизацией» международных отношений, не существовало никаких глобальных политических механизмов для корректировки влияния глобальных идей. Ни одна из влиятельных стран не могла открыто вмешаться в конфликт без того, чтобы ее не обвинили в попытке усилиться за счет других. Еще важнее было то, что на самом глобальном «рынке идей» монополия принадлежала нациецентричному социальному воображению, а новые проекты гибридных наций (наподобие разрабатываемого австрийскими социал-демократами) только начинали обсуждаться в сравнительно узких кругах обществоведов и политиков.
Пришедшая к власти в Османской империи в 1908 г. националистическая элита ориентировалась на идеал Германии, а в еще большей степени — Японии, монокультурной «азиатской» страны, которая сумела сплотиться в нацию и нанести поражение могущественной Российской империи. После серии политических кризисов и военных переворотов, в атмосфере националистической мобилизации Балканских войн, в январе 1913 г. в Стамбуле установился однопартийный режим Партии единения и прогресса. Ее программа, а точнее, идеологическая ориентация большинства лидеров, претерпела радикальное изменение за пять лет. К началу 1914 г. «единение» понималось лидерами партии уже в смысле консолидации турецкой нации — преимущественно крестьянской, малообразованной, рассеянной по обширной территории. Ей предстояло стать господствующей группой в Османской империи (Staatsvolk), заменив традиционные городские элиты (армянские и греческие) как в социальном, так и демографическом смысле. В сентябре 1913 г., по итогам второй балканской войны, была достигнута договоренность с Болгарией о создании межправительственной комиссии по проведению «правильного» обмена населением между двумя странами, с урегулированием вопросов оставляемой собственности. Переговоры о создании такой же комиссии начались в мае 1914 г. с Грецией. Впрочем, еще до этого, в начале 1914 г., была проведена операция по «туркизации» западных прибрежных регионов Анатолии, в результате которой порядка 200 тыс. греков бежали из страны. Логика режима вела к окончательной зачистке Анатолии от «инородного» населения — прежде всего, греков и армян, и главным препятствием на пути этих планов являлось глобальное общественное мнение и политическое давление.
В 1914 г. не существовало ни одной обычной «объективной» предпосылки для начала большой европейской войны — непримиримых внешнеполитических противоречий, экономических разногласий, религиозных конфликтов. Периодические локальные кризисы в отношениях между «великими державами» разрешались компромиссом, более или менее удовлетворяющим все стороны — именно потому, что война рассматривалась как крайне нежелательный вариант. В сложных глобализованных экономиках война допускалась только против значительно более слабого противника, когда потенциальная выгода заведомо перевешивала риск человеческих и материальных потерь. Если прежде усиленное развитие армии в стране свидетельствовало о подготовке к войне, то теперь все государства одновременно совершенствовали свой арсенал, породив феномен «гонки вооружений». Технологическое совершенство оружия свидетельствовало о «современности» государства и, хотя грозило увеличением количества жертв в случае войны, вряд ли напрямую повышало вероятность ее развязывания, ведь и вероятный противник обладал сопоставимыми по разрушительности средствами. Скорее, гонка вооружений отражала желание государств заявить свои претензии на роль в новом глобальном мире единственным доступным государству начала ХХ в. способом — демонстрацией возможностей своих вооруженных сил.
Зато к лету 1914 г. все без исключения «великие державы» переживали глубокий внутренний кризис, преодоление которого требовало радикальной смены курса дальнейшего развития страны. По сути, речь шла о необходимости принять реальность глобального массового общества и приспособить к этой реальности политическую систему, экономику и социальное воображение. Ставшие уже привычными и удобными для исполнения государственной машиной «простые» решения — территориальный этнонационализм, экономический протекционизм и ограниченное избирательное право — нужно было менять на некие совершенно новые комплексные подходы, учитывающие сетевой и дискретный (прерывистый) характер современных мобильных наций, а также транснациональность производства и потребления продуктов. Во многих случаях выбор был столь радикальным, что грозил началом гражданской войны. Прежние политические элиты рисковали потерять столько, что для многих, впервые, риски международного военного конфликта оказывались меньшим злом, позволяющим разрубить гордиев узел внутренних проблем к своей выгоде.
Даже наиболее «современная» европейская страна — Великобритания, несмотря на свой беспримерный опыт глобализации (приобретенный в процессе поддержания равновесия в огромной империи), переживала острейший политический кризис. Спустя два десятилетия его назвали «странной смертью либеральной Англии» — по сути, «старой доброй Англии». В центре кризиса находилось то же противостояние между прогрессистским реформизмом и территориальным национализмом (казалось бы, относящимися к несоизмеримым сферам), что и в Германской, Габсбургской или Российской империях.
Типичные прогрессистские инициативы — суфражистское движение (за равные избирательные права для женщин) и профсоюзная борьба — вынудили правительство либеральной партии к уступкам. Внесенный в 1909 г. в парламент «народный бюджет» представлял собой попытку проведения масштабной социальной политики, которая натолкнулась на сопротивление палаты лордов. Последовал конституционный кризис, острота которого не была снята даже принятием специального закона 1911 г., лишающего палату лордов права вето. Консервативная часть верхней палаты проявила свое несогласие с правительственным курсом «асимметрично» — через бескомпромиссную поддержку ирландских юнионистов, противившихся предоставлению Ирландии самоуправления. После десятилетий внутренней полемики по поводу желательности достижения автономии от Лондона, в 1914 г. Ирландия оказалась на пороге открытой гражданской войны. Король Георг V проявил новаторскую инициативу и собрал специальную конференцию всех политических сил в Букингемском дворце 21 июля 1914 г., но после четырех дней обсуждений никакого компромисса достичь не удалось. Нельзя утверждать, что консерваторы, юнионисты или ирландские националисты желали вовлечения Великобритании в большую войну, но для каждой из этих разных группировок лозунг «война все спишет» открывал новые возможности. Заморозить провозглашение ирландского самоуправления или добиться полной независимости от Великобритании было много проще, когда война отвлекала все внимание правительства и населения.
Режим Третьей республики во Франции служил образцом национального государства, а главным направлением его внешней политики на протяжении десятилетий была подготовка реванша над Германией. Возвращение Эльзаса и Лотарингии, потерянных по итогам поражения во франко-прусской войне 1870–71 гг., превратилось в один из основополагающих лозунгов национального режима. И все же именно в начале 1910-х гг. во Франции усиливаются антивоенные настроения как часть нового социального воображения групповой солидарности.
Дело не в миролюбии прогрессистов, а в том, что в их логике война просто не воспринималась как эффективный инструмент достижения целей. В центре политической борьбы этого периода во Франции — как и везде — была попытка прогрессистских реформаторов навязать государству социальную политику, против чего возражали как традиционные либералы, так и консерваторы. Всеобщие выборы 10 мая 1914 г. резко изменили расстановку политических сил во Франции: левые партии получили почти 80% мест в парламенте, представительство правых партий сократилось до одной четверти от прежнего состава. Один из лидеров ведущей радикальной партии Жозеф Кайо (1863–1944) и лидер социалистов Жан Жорес (1859–1914) объединили усилия для выработки реформистской платформы, частью которой являлась борьба за разрядку в отношениях с Германией. В контексте французского национал-республиканизма именно так проявлялся пересмотр социального воображения территориального национализма. Не случайно, что одновременно Жорес выражал поддержку развитию местных языков (провансальского, баскского, бретонского) — вопреки принципиальной монокультурности французского республиканского национализма.
Нельзя утверждать, что консерваторы и традиционные республиканские националисты готовы были начать войну с Германией любой ценой. Но они рутинно использовали обвинения в национальном предательстве и связях с германским правительством в борьбе с политическими оппонентами, в первую очередь с Кайо и Жоресом. Кайо подвергся массированной травле в прессе, Жорес был убит 31 июля 1914 г. членом националистической Лиги молодых друзей Эльзаса и Лотарингии, студентом-археологом Раулем Вилленом. Расправа с внутренними политическими оппонентами оправдывалась логикой войны с Германией, которая в реальности еще не началась. Война — потенциальная или реальная — позволяла заморозить рабочее движение и сцементировать монокультурный французский национализм, откладывая социальные реформы на неопределенное время.
Как мы видели, та же логика действовала в Германской империи, где война позволяла прусской элите в правительстве кайзера Вильгельма II восстановить господствующую роль Пруссии, сломить федерализм и нейтрализовать реформистское социал-демократическое движение. В Габсбургской империи политика сторонников гомогенной территориальной этноконфессиональной нации (как в Австрии, так и в Венгрии) могла одержать верх над оппонентами только в условиях военной мобилизации и консолидации общества. Когда 28 июня 1914 г. сербскими террористами в Сараево был убит наследник престола Франц Фердинанд, очень многие и в Будапеште, и в Вене могли вздохнуть с облегчением: ни о каком пересмотре территориально-национального принципа устройства дуалистической монархии теперь не могло идти речи. А Османская империя не могла дождаться большой европейской войны, чтобы осуществить окончательное решение национального вопроса: «зачистить» центр империи от «инородцев», чтобы превратить его в основу турецкой территориальной этноконфессиональной нации.
После убийства наследника престола Австро-Венгрии прошло почти четыре недели, прежде чем империя предъявила ультиматум Сербскому королевству, которое обвинили в подготовке покушения, тем самым сделав первый шаг к войне. Затем свой шаг сделала Россия, потом Австро-Венгрия, Германия, Австро-Венгрия, вновь Россия, Германия, Франция, Великобритания. На обдумывание каждого шага отводилось один-два дня, и каждый раз принималось наиболее радикальное решение из возможных. Этот кризис мог разрешиться мирно, как и многие предыдущие — и несколько недель казалось, что так и произойдет. Германский император Вильгельм II вообще находился в плавании на своей яхте в течение трех недель, предшествовавших объявлению ультиматума Сербии. Но в июле 1914 г. всем ведущим европейским государствам показалось предпочтительнее воспользоваться поводом к войне. Точнее, влиятельные силы в каждой стране смогли склонить шаткий баланс в сторону войны, в которой союз «центральных держав» (Германии и Австро-Венгрии) и Османской империи противостоял союзу Франции, России и Великобритании.
Началась первая мировая война (1914–1918), в ходе которой погибло 10 млн. военнослужащих и свыше 20 млн. получили увечья, пострадали миллионы гражданских лиц (7 млн. погибших) и на десятилетия оказался отброшен назад процесс глобализации массового общества. Еще до начала боевых действий возможную войну в разных странах называли «мировой», хотя точнее было бы назвать ее «глобальной». При всей важности операций в Северной Африке или на море, основной театр военных действий находился в Европе. Подлинно глобальное значение войне придавали не сражения крейсеров у берегов Южной Америки или участие колониальных войск в боях за Францию, и даже не масштаб человеческих и материальных жертв, а ее значение для универсальной культуры современности. Война стала и следствием глобализации, и попыткой защититься от нее, любой ценой восстановив деление общества на внутренне однородные этноконфессиональные нации, отторгающие всевозможных «чужаков».
Само начало войны явилось лучшим доказательством глобальности современного мира, когда одновременно разные страны, с разным политическим устройством и социально-экономической ситуацией, продемонстрировали удивительный параллелизм структурного кризиса. Главными и непосредственными разжигателями войны стали местные военные лидеры — по инерции XIX в., представлявшие наиболее консервативные аристократические круги, вдвойне враждебные массовому обществу и глобализации. Но и они руководствовались в большей степени идеологическими, чем военными соображениями, которые как раз должны были бы умерить их пыл.
К началу 1910-х гг. армейские стратеги всех европейских держав пришли к выводу, что развитие техники не позволяет рассчитывать на успех масштабных наступательных операций, и сосредоточились на планах обороны страны от вероятной агрессии соседей (а не подготовки собственной). Даже в Германии, чья репутация главного агрессора во многом связана с ее большей эффективностью по сравнению с другими, подготовленные после 1912 г. планы ведения войны предусматривали лишь оборонительные действия. Приняв решение начать войну вопреки всякой, в том числе собственной — военной — логике, германское руководство вынуждено было импровизировать и использовать план наступательной войны, разработанный предыдущим руководством Генерального штаба в 1906 г. и давно отвергнутый как нереалистичный.
Когда люди демонстративно поступают против логики, это значит, что они руководствуются некими «высшими» соображениями. Война была начата военными, готовившимися к обороне, и политиками, не имевшими представления о желательных конечных целях войны. Общественная дискуссия с выработкой требований к противнику развернулась в воюющих странах только через несколько недель после начала боевых действий. Зато сторонники войны с самого начала гарантированно достигали одной принципиальной цели. Вместо того чтобы приспосабливаться к реалиям массового общества, они подчинили его себе в своей стране: одели в солдатские шинели и ограничили законами военного времени. Первая мировая война стала войной массовых обществ — массовых наступлений и отступлений, массовых военных преступлений и массовых жертв. Как выяснилось, массовое общество невозможно было победить, но можно было проиграть войну, не сумев эффективно использовать его потенциал или потеряв контроль над ним.
С военной точки зрения первая мировая война представляла собой почти статичную машину по перемалыванию своих и чужих человеческих и материальных ресурсов. После первоначального прорыва германских войск на северо-востоке Франции, фронт стабилизировался на четыре года. Наступления, периодически предпринимаемые каждой из сторон, сдвигали линию фронта в ту или другую сторону на 5-50 км после многонедельных боев, стоивших обеим сторонам сотни тысяч жертв. Линия фронта была более подвижной на рубежах Российской империи. На западе в августе 1914 г. российская армия продвинулась на несколько сот километров вглубь Австро-Венгрии, заняв Восточную Галицию и Буковину. Год спустя, в результате «великого отступления», российская армия оставила и завоеванные территории, и польские губернии Российской империи. На Кавказском фронте в 1914 г. войска Османской империи заняли российскую Батумскую область, а в 1915 г. российская армия вернула контроль над границей и вторглась на территорию Османской империи на 100-150 км. В масштабах Северной Евразии все это были незначительные расстояния. Даже потеря польских губерний с их развитой промышленностью нанесла в первую очередь сильный психологический удар по российскому обществу, поскольку с военной точки зрения «выравнивание фронта» помогло стабилизировать оборону. По большому счету, даже такие колебания линии фронта сами по себе не имели решающего стратегического значения для исхода войны.
Зато чем дольше шла война, тем яснее становилось всем ее участникам, что ключ к спасению страны находится в собственном тылу (что лишний раз указывало на истинный характер врага, против которого велась война). Применение новых эффектных видов оружия — отравляющих газов (1915), танков (1916), нового поколения самолетов (всего за годы войны было построено около 220 тыс. аэропланов) — не могло переломить положения на фронте. Зато различия в подходах стран к организации «домашнего фронта» имели куда более весомые последствия.
Все воюющие стороны столкнулись с необходимостью мобилизации экономики и общества в самом прямом смысле слова. Великобритания сумела добиться этого ценой минимального принуждения. Даже система обязательного воинского призыва была введена лишь в январе 1916 г. — до этого потребности армии покрывались добровольцами и контингентом колоний. Самоцензура издателей газет играла большую роль, чем военная цензура в ограничении распространения информации. Профсоюзы добровольно отказались от выдвижения новых требований к работодателям. С принятием Закона о вооружениях 1915 г. правительство получило право реквизировать собственность (здания, средства транспорта) для военных нужд. Но главным фактором экономической мобилизации стало создание военно-промышленного комплекса как сложной организации по координации усилий и разделению труда, когда частный бизнес встраивался в государственную систему военных заказов. В 1914 г. Управление военных контрактов в правительстве имело 20 служащих, а в 1918 г. его административный штат вырос до 65 тыс. человек, координируя работу 3.5 миллионов рабочих оборонных предприятий.
Во Франции ситуация была сложнее — в конце концов, боевые действия велись на ее территории, в нескольких десятках километров от столицы. В целом страна сохранила демократический характер правления, хотя цензура действовала агрессивнее, чем в Великобритании, а политические разногласия приводили к преследованию оппонентов. Жозеф Кайо был арестован в 1917 г. за измену — призывы к мирным переговорам с противником. Введенный благодаря его усилиям как министра финансов в 1916 г. подоходный налог, вместе с остальными налогами, покрывал лишь пятую часть военных расходов. Поэтому правительство вынуждено было прибегнуть к займам и печатанию денег, что неизбежно вызывало рост инфляции: к августу 1917 г. цены превышали довоенные на 80%. Пришлось вводить пайковое ограничение продовольствия (1917) и установить максимальные цены на продукты (1918), но перебоев снабжения и голода страна не знала.
Германия пошла по совершенно иному пути. К 1916 г. в стране была установлена фактическая диктатура военного командования. Экономика была не просто подчинена нуждам войны, но фактически превращена в трудовую армию: рабочие в возрасте от 17 до 60 лет объявлялись мобилизованными, подчинялись воинской дисциплине, не могли покидать свое место работы. Предприятия, не занятые напрямую военными поставками, могли закрываться правительством, их рабочие отправлялись на фронт. Вводилось жесткое нормирование продовольствия. «Военный социализм» (Kriegssozializmus) стал новой доминирующей идеологией в обществе, шагом в направлении подлинного «национального социализма». Сращивание промышленности и государства рассматривалось не в качестве временной вынужденной меры, а как более совершенная форма корпоративной экономики. Невзирая на эти меры, уже зимой 1916–1917 г. начался голод, смертность гражданского населения выросла почти на полмиллиона человек по сравнению с мирным временем. Предметы первой необходимости (включая мыло) и продовольствие стали дефицитом, сельскохозяйственное производство резко сократилось. Военные добились беспрецедентного уровня производства для нужд армии (не превзойденного более в ХХ в. Германией) ценой полного порабощения общества и экономики.
Российская империя проводила в тылу политику, напоминающую одновременно и германский, и британский сценарий. Как и в Германии, высшее военное руководство подталкивало страну к войне, одновременно понимая малоперспективность противостояния Германии. Среди высокопоставленных военных были даже такие (например, генерал Алексей Куропатки), кто накануне войны доказывал бессмысленность захвата Константинополя и проливов из Черного в Средиземное море — главной политической цели российской стороны, объединявшей национал-империалистов и современных русских националистов. Однако в результате реформ, последовавших по итогам поражения в русско-японской войне 1904–1905 гг., изменилась сама идеология армии. Это изменение проявилось в заявлениях высшего командования, в процедуре отбора призывников, в осмыслении статистики населения предполагаемых театров боевых действий. На место концепции армии как модели империи (отражающей ее человеческое разнообразие и находящей ему лучшее применение) пришло восприятие армии как главной силы русской имперской нации, противостоящей внутренним и внешним национальным врагам.
Как и для вполне миролюбивого Николая II, для российской военщины отказ от поддержки далекой Сербии в июле 1914 г. означал крах проекта славянского национализма как основы и оправдания русского имперского национализма. Национал-империализм, отказывающий нации в праве на собственную субъектность (самоопределение и самоуправление) и воспринимающий ее лишь как «единое тело», возможен только в рамках расового и расистского социального воображения. «Славянское единство» было важно, прежде всего, во внутренней политике как аргумент, позволяющий ограничивать демократический потенциал национализма, подменяя идею практического гражданского равенства иллюзорной расовой солидарностью. Расистский национализм обозначил предел, до которого старый «до-глобальный» национальный проект был способен освоить реальность массового общества. В нем проявлялось социальное воображение нации как самоизолированного непроницаемыми территориальными и культурными границами и признающего полноправными членами лишь «свою» этноконфесиональную группу. Этот национализм и стал главной движущей силой в развязывании войны против глобализации. Именно расистский национализм являлся господствующей идеологией военной диктатуры, установившейся во время войны в Османской и Германской империях и отчасти преуспевшей в Российской империи.
После начала войны российская армия начала претворять в жизнь свой социальный идеал, получив неограниченную власть над мирным населением на огромной территории — как оккупированной, так и собственной тыловой. Европейская часть империи была разделена на «театр военных действий» и «внутренние области». Власть гражданской администрации (даже Совета министров) не распространялась на прифронтовую зону, где всеми сферами жизни бесконтрольно распоряжалось военное правительство — Ставка Верховного главнокомандующего, великого князя Николая Николаевича, дяди императора Николая II. Сам институт «ставки» был введен лишь накануне, новым «Положением о полевом управлении войск в военное время» 1914 г. — никакого отдельного «военного правительства» со своими управлениями-«министерствами» в Российской империи прежде не существовало. Первоначальные пять управлений штаба впоследствии разрослись до 15 управлений и трех канцелярий. К концу 1914 г. один лишь Юго-Западный Фронт контролировал тыловую зону глубиной 800 км и шириной около 500 км. Фронтовое управление располагалось в Киеве, фактически подчинив себе все украинские губернии.
К театру военных действий оказались отнесены все «окраинные» земли, а «внутренние» области приблизительно совпадали с территорией Московского царства середины XVII в. «Окраинные» балтийские, украинские и кавказские губернии давно были интегрированы в состав Российской империи, но «империя» являлась пустым звуком для национал-империалистов вроде Николая II, великого князя Николая Николаевича (1856–1929), начальника Генерального штаба в 1914 г. Николая Янушкевича (1868–1918), его заместителя генерала Юрия Данилова (1866–1937) и многих других военных, приобщившихся к современным социальным теориям в ходе обучения в академии Генерального штаба в конце 1890-х — начале 1900-х гг. Старые сословные категории и современные правовые нормы воспринимались ими как абстрактные фикции, а реальной и подлинно научной основой статистики и политики населения считались «этнографические нации». Объявив задачу защиты тыла войск от «подозрительных элементов», армия перешла к широкомасштабной этнической чистке «окраин», добиваясь (в зависимости от местных демографических условий) их русификации, расовой «славянской» чистоты или, хотя бы, доминирования «русской власти».
С самого начала объектом чисток стали немцы — подданные Российской империи. Только с расовой точки зрения можно было объединить в единую категорию земледельцев-колонистов, переселившихся в Россию в начале XIX в., и городских жителей Риги или Варшавы, чьи предки жили на этой территории почти тысячу лет, задолго до появления не только Германской империи, но и немецких государств, из которых она сформировалась. Система чисток создавалась спонтанно, одновременно в виде импровизационных инициатив местного командования корпусами и даже дивизиями и разработки единой идеологии и стратегии высшими чинами Штаба Верховного Главнокомандующего. В начале сентября 1914 г. военные потребовали от губернатора Сувалкской губернии (половина населения — литовцы, четверть — поляки) выселить «немецких колонистов» с территории, непосредственно занятой армейскими частями. Но вскоре (30 ноября) было принято решение об очищении всей территории губернии от немцев — фермеров и горожан, включая государственных служащих (34 тыс. человек). В декабре появились приказы о высылке из всех «польских» губерний немецких фермеров-мужчин во внутренние районы России, затем о высылке немецких колонистов из-под Одессы и украинских губерний. Штундисты-пацифисты не могли представлять никакой практической угрозы российской армии, но их инаковость, осмысливавшаяся в 1890-х гг. как «ненормальность», теперь воспринималась как прямая враждебность.
Глобальная убежденность военных в необходимости этнических чисток не подкреплялась заранее разработанным планом и даже общими принципами: высылать ли только мужчин или семьи целиком, делать ли исключение для семей призванных на войну солдат и офицеров. Не была отработана логистика высылки, от выделения транспорта до вопросов оплаты дороги. Поэтому реальные масштабы депортаций отличались от планов и не до конца известны. Согласно сохранившейся статистике по Волынской губернии, из нее к середине 1916 г. выслали почти 116 тыс. немецких колонистов. Отрывочные сведения по другим губерниям позволяют говорить, по крайней мере, о 20 тыс. немцев-колонистов, высланных к концу 1915 г. из Бессарабской губернии, столько же из Подольской, 10 тыс. из Киевской (отстоявшей от линии фронта на сотни километров) и т.п. Те, кто оставался на месте, подвергались риску произвольной расправы — по недоразумению, в истерии шпиономании или в результате доноса недоброжелателей. Сам начальник Генерального штаба Янушкевич распространял слухи про немецких колонистов, световыми сигналами по ночам передававших расположение российских войск неприятелю, и приказывал вешать пойманных на месте, без суда.
Не менее враждебным и нежелательным элементом с точки зрения армейского командования были евреи, однако систематические меры против них начали приниматься только в конце января 1915 г. Первая зачистка территории вокруг Варшавы от евреев привела к наплыву в город порядка 80 тыс. депортированных. Новый толчок антиеврейской политике придало «великое отступление» российской армии, начавшееся весной 1915 г. В апреле-мае из Курляндской губернии были депортированы свыше 26 тыс. евреев (98%). За две недели мая свыше 150 тыс. евреев депортировали из Ковенской губернии. Войска отступали на широком фронте под ударами противника, железные дороги не справлялись с подвозом снаряжения и эвакуацией раненых, но командование считало более важной задачу этнической чистки собственной территории от сотен тысяч немецких и еврейских подданных России.
Массовые депортации евреев были приостановлены из-за того, что поток высылаемых евреев устремился во внутренние области страны, фактически сломив ограничения черты оседлости и угрожая расовой чистоте «русских» губерний. В начале мая 1915 г. было принято решение оставлять евреев на месте, но в качестве официальной политики ввели институт заложников. От каждой еврейской общины брали в заложники пять-шесть наиболее уважаемых членов, включая раввинов. Населению было объявлено, что в случае враждебного поведения (что бы ни подразумевалось под этим), заложники будут повешены. Сами заложники давали подписку в том, что они предупреждены об этой перспективе. Известно, что впервые систематически стали брать евреев в заложники после вторжения российской армии в Галицию осенью 1914 г., однако тогда речь шла примерно о 400 заложниках. В конце мая 1915 г. в полосе контроля лишь двух армий удерживалось почти 5 тыс. еврейских заложников, а их общая численность по всему фронту, проходящему по территориям с высокой долей еврейского населения, должна была насчитывать десятки тысяч человек. В случае отступления заложники высылались под конвоем в тюрьмы внутренних губерний. Вскоре эта практика распространилась по всей подконтрольной армии территории. Летом 1915 гг. евреев начали брать в заложники даже в совершенно мирных Полтавской и Екатеринославской губерниях.
Логичным следующим шагом стал бы прямой геноцид еврейского населения, коль скоро депортировать евреев, в отличие от немцев-колонистов, вглубь страны военные больше не хотели. По сути, этот шаг и был сделан военным режимом великого князя Николая Николаевича и генерала Янушкевича. Летом 1915 г. в Галиции в течение нескольких недель евреев вынуждали переходить через линию фронта, в расположение австро-венгерской армии. А затем, когда началось масштабное бегство российской армии из польских губерний и Галиции, был издан приказ о проведении тактики выжженной земли. Уничтожалась собственность крестьян, а сами они угонялись в тыл, в первую очередь — мужчины призывного возраста. Таким образом военные спасали от врага русское «национальное тело» (русинских, украинских, белорусских крестьян) и старались не отдать в руки противнику материальные и людские ресурсы. Только евреям было приказано оставаться на месте и дожидаться врага. Фактически, они официально объявлялись «врагами народа». В атмосфере деморализации, когда крестьяне теряли посевы и скот, когда сжигались их дома, а военные отступали, начались массовые еврейские погромы и грабежи имущества, в которых принимали участие и местные жители, и армия (в первую очередь, казаки). Официальный безоружный враг, сохраняющий свое имущество на фоне разорения соседей, был обречен стать жертвой поощряемой властями агрессии.
Судьба крестьян, угоняемых вглубь России после того, как уничтожался их урожай, сжигались дома и инвентарь, отбирался скот, была не лучше. С июля 1915 г. по январь 1916 г. во внутренние губернии добрались более 3 млн. беженцев с «западных окраин», которых точнее было бы причислить к депортированным. Хотя для российской военщины они были «своими», а не «чужаками» (подобно немцам или евреям), их положение мало чем отличалось от положения «подозрительных элементов». Еще полмиллиона беженцев скопились на Кавказе — в первую очередь, армяне, спасавшиеся от геноцида в Османской империи. Впрочем, и здесь порядка 10 тыс. человек составляли аджарцы, депортированные из Батумского округа по подозрению в пособничестве османской армии во время краткой оккупации осенью 1914 г.
Российские войска занимались этническими чистками на завоеванных территориях Османской империи и в Персии, часть которой находилась под контролем Великобритании и России для обеспечения транспортного сообщения. Этому способствовало назначение в августе 1915 г. наместником на Кавказе великого князя Николая Николаевича, который взял с собой и генерала Янушкевича. Однако масштабы и характер чисток в Закавказье пока малоизучены, существуют лишь разрозненные свидетельства очевидцев. На оккупированной территории было создано генерал-губернаторство Западной Армении (см. карту), администрация которого разрабатывала планы массовых депортаций для сегрегации населения, создания изолированных зон компактного проживания армян, курдов и турок. На практике больший эффект имели спонтанные этнические чистки, направленные против курдов и мусульман, проводившиеся армянскими добровольческими формированиями в составе российской армии и казаками.
Массовыми военными преступлениями против мирного населения отметились и германская, и австро-венгерская армия. Однако их действия были вызваны, в первую очередь, антипартизанскими мерами. Так, осенью 1914 г., в ходе вторжения в Бельгию, германские войска целенаправленно убили свыше 6 тыс. гражданских лиц как «диверсантов» и их пособников, а общее число жертв среди мирного населения Бельгии за время войны достигло 24 тыс. человек. Однако лишь военная диктатура Османской империи занималась масштабным геноцидом собственных граждан (прежде всего, армян), и только военная диктатура Ставки российского Верховного главнокомандующего была всерьез озабочена социальной инженерией — превращением украинцев и русинов в «истинно русских».
Девять месяцев оккупации Восточной Галиции были отмечены последовательными усилиями новой администрации по проведению массовой русификации, которая не имела аналогов в истории самой Российской империи. В середине сентября 1914 г. в регионе с пятимиллионным населением (на две трети украинским и русинским) были закрыты все школы. Местные учителя были отправлены на курсы русского языка, им также преподавали основы русской литературы и истории. Униатской церкви, к которой принадлежало большинство населения, объявили войну. Митрополит Андрей (Роман) Шептицкий был заключен в суздальский монастырь, сотни униатских священников подверглись депортации, а на их место в униатские приходы прислали православных священников из России. Их задачей было добиться перехода прихожан в православие. Массовые аресты представителей украинской культурной и политической элиты сопровождались закрытием всех украинских книжных лавок и запретом «зарубежных» книг на украинском — то есть всех, изданных в Галиции. Даже на пике русификаторских кампаний в Западном крае после польских восстаний 1830 и 1863 гг. не допускались столь радикальные меры и репрессии, поскольку они нарушали государственные законы и подрывали сословный строй империи. Однако русские национал-империалисты, действующие под эгидой армейской диктатуры, не были скованы этими формальностями. Итогом российского присутствия в Галиции стала полная компрометация существовавших в регионе сильных русофильских настроений и ожесточение всех категорий населения — и тех, кого считали «своими», и тех, к кому относились как к врагам.
Наряду с весьма скромными военными достижениями по итогам первых двух лет войны, деятельность армейской диктатуры в тылу привела к полной дестабилизации общества. Около 5 миллионов депортированных и добровольных беженцев создали колоссальные проблемы гражданской администрации. Из производителей продуктов они превратились в потребителей бюджетных субсидий. Еврейская черта оседлости фактически была отменена, но связанные с нею законы сохраняли силу. На этом фоне 15 июня 1916 г. начальник штаба Верховного главнокомандующего (которым в августе 1915 г. стал сам Николай II) генерал Михаил Алексеев (1857–1918) направил императору докладную записку, в которой предложил ввести пост «верховного министра государственной обороны». Этому сверхминистру должны были подчиняться все остальные министры и все государственные и общественные учреждения тыла. По сути, речь шла об установлении военной диктатуры по германскому образцу в масштабах всей страны, с перспективой перевода общества на рельсы «военного социализма». Николай II не поддержал этот проект. Во-первых, он не допускал усиления чьей-то власти за свой счет, а во-вторых, военные доказали катастрофичность своих административных способностей.
Параллельно с «германским» сценарием принудительной тыловой мобилизации, в России реализовался и франко-британский вариант добровольной самомобилизации и самоорганизации нации. Точнее, можно говорить о мобилизации нескольких национальных идеологий: общеимперского и монархического патриотизма, русского «славянского» национализма, гражданской солидарности. Разные свидетельства сходятся в том, что объявление о вступлении России в войну 2 августа (20 июля) 1914 г. было встречено с энтузиазмом разными слоями имперского общества, в том числе весьма трезвомыслящими людьми. Почти немедленно пресса окрестила войну «Второй Отечественной», были попытки даже писать о ней как о «Великой отечественной» войне, но этот вариант, видимо, по-русски звучал слишком уж пафосно (в отличие от его английского аналога, The Great War). Война началась с вторжения российской армии на территорию соседних стран (Германии и Австро-Венгрии), что не слишком соответствовало пропагандируемому образу «оборонительной войны» и мало напоминало начало кампании 1812 года. Тем не менее, очевидно, что главную роль в формировании восприятия войны сыграла «юбилеемания» предшествующих лет, в особенности пышные торжества, приуроченные к столетию войны 1812 г. и трехсотлетию династии Романовых. Изобретенное прошлое, окончательно отчужденное от исторических реалий, было «узнано» в новой, не имевшей прецедентов войне.
В рамках этого архаичного сценария «отечественной войны» считалось естественным сплотиться вокруг монарха и ожидать победы правого дела. Забастовки рабочих почти полностью сошли на нет. Государственную Думу созвали на единственное заседание 8 августа (26 июля) 1914 г. Депутаты проголосовали за выделение средств на войну и были распущены по домам. Затем их собрали на два дня в начале 1915 г. и сразу после утверждения бюджета распустили. Особого возмущения и протестов такое демонстративное игнорирование парламента не вызвало даже у депутатов: согласно «юбилейной» картине мира, Александр I изгнал Великую армию Наполеона из пределов страны при помощи Провидения и преданности народа, никакие депутаты парламента ему не помогали.
За два года (до января 1916 г.) премьерства семидесятипятилетнего бюрократа старой формации Ивана Горемыкина Дума провела меньше ста заседаний, чем в полной мере воспользовалось правительство, приняв 384 закона в обход парламента. Характерно, что за те почти два с половиной года, что во главе Совета министров стоял предшественник Горемыкина, Владимир Коковцев, правительство ни разу не воспользовалось статьей 87 Основных законов Российской империи, разрешавшей принятие новых законов без обсуждения и одобрения Думой. После политического кризиса 1911 г. этот вариант законотворчества считался скандально скомпрометированным, однако начало войны предоставило консерваторам возможность безнаказанно игнорировать парламент.
Впрочем, некоторые сокровенные мечты с началом войны удалось реализовать и русским националистам, и прогрессистам. Оккупация Галиции и Буковины в сентябре 1914 г. предоставила первым возможность провести самый радикальный и масштабный эксперимент по насаждению этноконфессиональной русскости в российской истории (о чем упоминалось выше). Прогрессисты же добились в России того, к чему долгие годы безуспешно стремились в других странах: введенный на период мобилизации запрет продажи крепких напитков уже через месяц был продлен до конца войны. Сначала речь шла о воспрещении розничной продажи (вне ресторанов) алкоголя крепче 16 градусов (пива — крепче 3,7 градусов). Но спустя полтора месяца правительство разрешило ликвидировать любую продажу спиртного по ходатайству местных земских собраний и городских дум.
Эти меры стали результатом десятилетней антиалкогольной кампании, реальным двигателем которой были российские прогрессисты. Для них (как и для их американских коллег) движение за трезвость являлось частью широкой программы морального совершенствования общества. Борьба с пьянством стала важным лозунгом уже в III Думе, где ее возглавил самарский городской голова, член фракции октябристов Михаил Челышов (1866–1915). В апреле 1908 г. почти половина депутатов Думы (192 человека) внесли законопроект о полном закрытии питейных заведений в сельской местности. Зимой 1909–1910 гг. в Петербурге прошел масштабный Первый всероссийский съезд по борьбе с пьянством. В течение недели 543 участника — врачи, юристы, активисты и публицисты социал-демократической ориентации — обсуждали вред алкоголизма и вырабатывали «научно обоснованные» меры борьбы с ним. В январе 1911 г. в Петербурге был учрежден Всероссийский трудовой союз христиан-трезвенников под председательством президента Академии Наук, великого князя Константина Константиновича. Само название организации отражало триединый характер современного реформизма, в котором социально-экономический, морально-нравственный и бытовой аспекты неразрывно переплетались (что объясняет демонстративно «протестантское» звучание названия организации, несмотря на почти исключительно православный состав членов Союза). Затем к трезвенническому движению подключились кооперативы, для которых запрет алкоголя был еще и важным инструментом конкуренции с частными лавками. К 1914 г. введение сухого закона уже серьезно обсуждалось в правительственных кругах под давлением широкой коалиции разных течений прогрессистского движения. Чрезвычайная ситуация войны лишь облегчила введение чрезвычайных мер.
Спустя полгода после открытия боевых действий общественная ситуация в России изменилась. Начатая без всякой прагматичной цели, война постепенно формировала новую реальность с собственной логикой, не прощающую абстрактных фантазий. Идеализированная имперская архаика и национал-империализм стали первыми жертвами войны как «момента истины». Отправленная в августе 1914 г. почти в полном составе на фронт гвардия понесла тяжелейшие потери, причем первое же большое сражение при Мазурских озерах в Восточной Пруссии мало напоминало блистательную битву под Кульмом ровно 101 год назад (во всяком случае, как ее описывали на юбилейных торжествах в 1913 г.). Вместо героической рубки в массовых кавалерийских сшибках, кирасиры и гусары совершали бесконечные переходы, их перемалывала бьющая с закрытых позиций германская артиллерия. В контактный бой вступали, в основном, дозорные разъезды, и героическая гибель в этих схватках, напоминающих былые времена, зачастую проходила без свидетелей. Гибель на войне массового общества оказалась анонимной и предельно механизированной.
О том, насколько контрпродуктивной с точки зрения стратегических интересов России оказалась масштабная кампания по русификации оккупированных Буковины и Галиции, уже говорилось выше. Но и претворение в жизнь прогрессистского идеала «трезвой нации» имело самые роковые последствия. В «малоденежной» экономике России, чья финансовая система была жестко привязана к наличному золотому запасу, главным источником пополнения бюджета были косвенные налоги, а денежная масса в расчете на жителя была почти в пять раз меньше показателей Германии и США и в девять раз — Франции (см. Главу 8). При этом государственная монополия на водку вместе со сборами с продаж прочего алкоголя обеспечивала треть бюджетных поступлений. Ключевую роль этой статье доходов придавала даже не сама сумма (превысившая к 1914 г. миллиард рублей), а функция главного «насоса», перекачивающего свободную наличность в экономике, в которой алкоголь являлся основным массовым «товаром народного потребления».
Введение сухого закона — на фоне резкого роста военных расходов и сокращения на 17–18% поступлений от железных дорог и таможен — резко дестабилизировало финансы страны. Уже бюджет 1914 г. был сведен с огромным дефицитом. Весь объем наличных в стране был меньше оставшихся непокрытыми расходов. Но и имеющаяся денежная масса оседала на руках населения, предпочитающего откладывать сбережения на черный день. Результатом остановки алкогольного «насоса» стало ускорение маховика инфляции: государство вынуждено было занимать за границей и печатать еще больше денег, чем требовалось «математически», а население, особенно в деревнях, готово было переплачивать за товары, имеющие долговременную ценность.
За 1915 г. цены в России выросли в среднем на треть, за 1916 г. цены удвоились, что было особенно тяжелым ударом для всех категорий государственных служащих. Их жалование регулировалось штатными расписаниями, утверждавшимися императором и Государственной Думой (как правило, еще в прошлом веке), в то время как зарплата в частном секторе и на производстве, включая рабочих (особенно оборонных предприятий) росла пропорционально дороговизне. Так, жалованье университетских преподавателей, которое считалось недостаточным и до войны, было повышено лишь летом 1916 г. — на 50%, хотя цены к этому времени выросли в два с половиной раза, а к концу 1916 г. — в четыре раза по сравнению с довоенным уровнем. Служба государству обрекала на реальную нужду — особенно гражданских чиновников и семьи призванных на фронт нижних чинов. Введение сухого закона, подтолкнувшее рост инфляции, оказалось чрезвычайно несвоевременной и разрушительной мерой.
Весной 1915 г. война как «момент истины» массового общества показала губительность фантазий отдельных бескомпромиссных «национальных» утопий в Российской империи, которые, собственно, и привели к войне. Великое отступление стало результатом целого комплекса факторов: невысокой стратегической культуры российского армейского руководства, низкой мотивированности войск, неэффективной системы снабжения. Фактически, наглядно была продемонстрирована неспособность режима Николая II обеспечить военные усилия в одиночку, игнорируя парламент, и неспособность прогрессистской общественности добиться своих целей, игнорируя реформу государственных институтов. Перед лицом угрозы поражения в войне лидеры разных национальных проектов — монархически-имперского, националистического, прогрессистского — продемонстрировали готовность и способность к компромиссу. Причем платформой для компромисса стали форматы самоорганизации, предложенные прогрессистской общественностью.
Конкретной причиной краха фронта весной 1915 г. был объявлен «снарядный голод»: по свидетельствам военных и журналистов, российские батареи экономили на каждом залпе, в то время как германская и австро-венгерская артиллерия крупных и средних калибров утюжила российские окопы, не переставая. Нехватка снарядов была следствием многократного превышения реальной потребности военного времени по сравнению с довоенными нормативами и имеющимися запасами, но также и целого комплекса системных проблем: дезорганизации железнодорожного снабжения, недостаточной производительности военных заводов, дефицита взрывчатых веществ и неразвитости технологий их производства (прежде всего, тротила). Для решения этих проблем требовался перевод всей экономики страны на военные рельсы и вовлечение всего населения в работу на победу — то есть мобилизация массового общества, которой власти изо всех сил пытались избежать до войны.
В конце мая 1915 г., на фоне отступления российской армии от занятой в марте с таким трудом крепости Перемышль (Пшемысль), в Петрограде открылся 9-й съезд представителей промышленности и торговли. На нем была сформулирована экономическая и политическая программа социально-экономической мобилизации: установление взаимодействия, с одной стороны, промышленников с земствами, с другой — с военными и правительством в рамках нового координирующего органа, военно-промышленных комитетов (ВПК). Спустя два месяца (25 июля) состоялся первый съезд ВПК, фактически учредивший новую структуру во главе с центральным комитетом, которому уже через полгода подчинялись более 220 местных ВПК. Их функцией было содействие в планомерном распределении правительственных заказов среди частных предприятий (особенно небольших), обеспечение контроля производства и ценообразования. С 1916 г. в состав комитетов (прежде всего, Центрального и Петроградского) входили рабочие, и ВПК взяли на себя функцию посредника при решении трудовых конфликтов. На первом же съезде ВПК было высказано требование учредить «правительство доверия» — фактически, сформированное Государственной Думой, на чем настаивали ее депутаты с 1906 г.
За две недели до открытия первого съезда ВПК, 10 июля 1915 г., был создан Главный по снабжению армии комитет Всероссийских земского и городского союзов — Земгор, который взял на себя военную мобилизацию общества во всех сферах. Заявленной задачей Земгора было вовлечение в работу на оборону кустарной промышленности (не охваченной ВПК), но эта земская суперструктура занималась также заготовкой продовольствия, организацией госпиталей и уходом за ранеными, пошивом формы, образовательными программами. Всероссийский союз земств и Всероссийский союз городов, которые слились в Земгор в июле 1915 г., сами были созданы менее чем годом ранее, вскоре после начала войны. Прежде, на протяжении всей полувековой истории земств, правительство категорически противилось созданию общеземской организации, однако выяснившаяся с первых дней войны полная неготовность справиться с колоссальным потоком раненых не оставляла выбора.
Объединения земств и городских управ были разрешены через несколько недель после начала войны как союзы «помощи больным и раненым воинам» и при условии отказа от всякой политики. Действительно, земский и городской союзы немедленно организовали систему медицинской помощи: уже к концу 1914 г. она включала 155 тысяч коек в госпиталях и 40 санитарных поездов для доставки раненых с фронта. Однако прогрессистская «аполитичная политика» проявляла себя не в идеологических лозунгах, а в практических шагах по реформированию социальной сферы. Вскоре земский и городской союзы взяли на себя дополнительные функции, уточняющую часть своего формального наименования («помощи больным и раненым воинам») перестали упоминать, а с созданием Земгора и окончательно превратились в параллельную государственную структуру. Главному комитету Земгора подчинялись специализированные отделы и разветвленный аппарат на местах, доходящий до уровня уезда.
19 июля (1 августа) 1915 г. — в момент между созданием Земгора и образованием ВПК — открылась четвертая сессия IV Государственной Думы, первая «регулярная» с начала войны. Настрой депутатов, прибывших на сессию, представлял резкий контраст с атмосферой деморализации и демобилизации довоенных заседаний. Вместо фракционной изоляции и политической поляризации, депутаты демонстрировали готовность к взаимодействию, сплотившись вокруг требования предоставить парламенту ведущую роль в военной мобилизации страны. Было выдвинуто требование формирования правительства «доверия» — то есть, фактически, утвержденного Государственной Думой. В результате двухнедельных переговоров, к 24 августа был сформирован межфракционный Прогрессивный блок, в который вступили 236 депутатов (53% от списочного состава, почти 60% от присутствовавших). Кадеты и прогрессисты составили менее половины блока, большинство принадлежало октябристам и националистам, чье сотрудничество с «левыми» представлялось прежде невероятным. Война продемонстрировала фундаментальное единство «общественности» как последней общеимперской структуры, способной поддерживать пространство солидарности и компромисса, несмотря на острые политические разногласия.
Характерно, что общей платформой для консолидации политической нации общественности стала именно прогрессистская программа — наиболее современная, транснациональная и позволяющая сглаживать конфликты разных партийных доктрин. Война, развязанная с целью подчинения массового общества правящему режиму и противодействия тенденциям глобализации, оказалась «моментом истины», проявившим границы структурного противостояния. Для победы над противником, выбранным буквально произвольно (вопреки рациональным аргументам), все равно пришлось пойти на расширение глобальной взаимозависимости — как экономической, так и политической, — да еще и с наиболее демократическими странами, с прогрессистскими правящими режимами: Францией, Великобританией и США. Все равно пришлось допустить консолидацию прогрессистской общественности, да еще подпитывать созданные ею структуры бюджетными вливаниями на многие сотни миллионов рублей. Все равно Государственная Дума, после всех «бесстыжих» манипуляций с избирательным законодательством и процедурой выборов, вернулась к изначальному требованию первого состава 1906 г.: предоставление ей права формирования правительства.
Важно подчеркнуть, что ничего «объективно предрешенного» в этом развитии событий не было. Земгор и ВПК не были даже особенно эффективны в переводе экономики на военные рельсы, сумев выполнить лишь 30–50% от оплаченных правительством заказов. В конце концов, сотрудники земской суперструктуры являлись выборными депутатами местного самоуправления или представителями «третьего элемента» без особых организационных навыков и культуры государственной службы, а промышленники успешно использовали ВПК для лоббирования собственных коммерческих интересов. Можно было вообще не созывать Думу и не разрешать деятельность Земгора, который не имел официального юридического статуса с точки зрения государства — но тогда оставалось лишь срочно выйти из войны, заодно обрубив все связи с союзниками. Потому что первая мировая война, которую сразу охарактеризовали как «тотальную войну», была столкновением массовых обществ по поводу будущего массового общества и глобализации. Исход войны решался в тылу, а не на фронте, и зависел он от способности к мобилизации массового общества и удержанию его единства. Поддержание солидарности и взаимного доверия и обеспечивалось созданными «общественными» структурами самоорганизации.
Императорский режим, представленный на местах губернаторами, полицией и воинскими начальниками, был неспособен не только обеспечить эвакуацию, медицинское обслуживание и реабилитацию раненых, но и убедить население пойти на жертвы во имя победы. Раненые — это не просто досадное, хотя и неизбежное, следствие ведения боевых действий (с точки зрения генералов). Это наглядное воплощение жертв, понесенных населением страны, и от того, какова судьба призванного на войну и получившего на ней ранение члена семьи или соседа, зависит отношение общества к власти, ведущей войну. С радостью передав земствам «второстепенную», негероическую и хлопотную заботу о раненых, государство передало им и высшую легитимность в глазах граждан. Казенные заводы были эффективнее частных фабрик и кустарей в производстве снарядов, чиновники оборонного ведомства были лучшими администраторами и организаторами, чем добровольные члены ВПК, но их было ничтожно мало на огромную страну, они не имели личных контактов на местах, не могли решать трудовые конфликты с рабочими.
Если бы режим Николая II мог обойтись без Земгора, ВПК и Государственной Думы — он бы не преминул воспользоваться возможностью установить монополию государства во внутренней политике (как, очевидно, и планировалось изначально). В конце концов, ничего уникально российского в «снарядном голоде» начала 1915 г. не было, все страны недооценивали масштабы потребностей грядущей тотальной войны. В Великобритании «снарядный кризис» разразился в начале мая 1915 г., лишь немногим позднее, чем в России, и там его решили вовсе не за счет общественной инициативы. Напротив, как уже упоминалось выше, в Великобритании пошли на фактическую национализацию предприятий, работающих на оборону, по Закону о вооружениях от 15 августа 1915 г. и превращение правительственного Управления военных контрактов в суперструктуру с 65 тыс. сотрудников.
Другое дело, что за государственной интервенцией в экономику в Британии также стояла самомобилизация общества — только, в отличие от России, это общество было глубоко интегрировано в институты управления. Установлению государственного контроля над экономикой предшествовал политический кризис, который привел к формированию парламентом коалиционного правительства и созданию специального министерства вооружений. Несмотря на существенные ограничения избирательного законодательства, парламент Великобритании служил достаточно представительным органом политической нации, в то же время фактически являясь высшим органом государственной власти. Британская прогрессистская «общественность» пользовалась институтами парламентской политики и таким образом становилась частью государственных военных усилий.
Российское государство также приобретало все больше прогрессистских кадров, особенно на технических должностях среднего уровня. Но «конституция» его была такова, что исполнительная власть, подчинявшаяся Николаю II, была изолирована от парламента. Если Государственная Дума и представляла кого-то, это была политическая нация имперской общественности, но представлена она была крайне опосредованно и искаженно после всех манипуляций избирательной системы. Поэтому собственная прогрессистская самоорганизация общественности находила более прямое и адекватное выражение в Земгоре, ВПК и даже в неформальных политических клубах масонских лож, чем в Думе, а тем более в органах исполнительной власти.
Пытаясь перехватить инициативу у общественности, 17 августа 1915 г. император своим указом создал Особое совещание по обороне государства, за которым последовало еще несколько специализированных совещаний (по топливу, транспорту и продовольствию). Функционально особые совещания дублировали ВПК, только подчинялись профильным министрам правительства. И все равно, то, что обеспечивало особым совещаниям авторитет в мобилизации военных усилий страны, оказывалось «неправительственным»: в их состав входили представители Думы и Государственного Совета, ВПК и Земгора. Только их участие позволяло представителям министерств действовать буквально в «общенациональных масштабах». Никакого специализированного аппарата в 65 тыс. сотрудников правительство создать не могло, и даже те специалисты, которых удавалось привлечь на службу, идентифицировали себя с политической нацией общественности и ориентировались на Думу и Земгор.
В результате, вполне современная мобилизация массового общества на войну в России существовала лишь в пространстве компромисса трех самостоятельных сил: политической нации общественности, парламента и государственных институтов. Сообща они достигали результата, вполне сопоставимого с британским или французским, и общий вектор этого компромисса был аналогичным. Закономерным следующим шагом было бы признание роли парламента как высшего органа власти, назначающего «правительство доверия» и придающего самоорганизации общественности рамки упорядоченной государственной деятельности. Этого мнения придерживались не только высшие государственные сановники, но и генералитет и даже члены императорской семьи, которые спустя год, в ноябре 1916 г., начали требовать от Николая II назначения правительства Думой уже в ультимативной форме.
В ситуации, когда огромная часть территории страны находилась под неограниченной властью армии, а в тылу все большим влиянием пользовался Земгор, единственным шансом государственной власти сохранить контроль над ситуацией было установление «правительства национального доверия», объединяющего и координирующего отдельные оборонные инициативы. Иначе государственные институты оказывались лишним передаточным звеном, коль скоро военные прекрасно находили общий язык с промышленниками и общественниками в рамках ВПК, Земгора и даже правительственных «особых совещаний».
Однако Николая II и политические группировки, ориентировавшиеся на него как на внесистемного вождя, эта перспектива совершенно не устраивала. Вместо того, чтобы передать реформированному государству контроль за военными усилиями страны, Николай II попытался вернуть себе личный контроль над мобилизованным массовым обществом империи. 23 августа (5 сентября) 1915 г., после того, как стабилизировался фронт в Галиции и (как казалось) в Литве, Николай II уволил с поста Верховного главнокомандующего вел. кн. Николая Николаевича и занял это место сам.
Политическая подоплека и последствия этого шага были понятны всем: он означал ставку на военную диктатуру, отказ от взаимодействия с общественностью и политической реформы, а значит, неизбежную потерю общественной поддержки и легитимности. Мать Николая II, вдовствующая императрица Мария Федоровна, записала в дневнике:
Он начал сам говорить, что возьмет на себя командование вместо Николаши, я так ужаснулась, что у меня чуть не случился удар, и сказала ему, что это было бы большой ошибкой, умоляла не делать этого особенно сейчас, когда все плохо для нас… Он совсем не понимает, какую опасность и несчастье это может принести нам и всей стране. … Непостижимо, как можно быть таким властолюбивым... Безумие — изолировать себя и отправлять прочь действительно преданных людей.
Министры правительства, казалось бы, более всех заинтересованные в сохранении благорасположения назначавшего их императора, не ограничившись устными выступлениями, обратились к Николаю II с коллективным письмом, пытаясь отговорить его от принятия верховного командования. Шокированный этим солидарным протестом, Николай II вызвал их для объяснений. По свидетельству участника разговора, десять министров, подписавших письмо, «указывали с разных точек зрения на необходимость держаться в контакте с общественностью… о необходимости не разрывать со страной…» Все было напрасно. 3 (16) сентября Государственная Дума была досрочно распущена на каникулы, 26 сентября были уволены двое из министров-подписантов, в течение нескольких месяцев за ними последовали остальные.
На очередной судьбоносной исторической развилке Николай II вновь выбрал нестандартный «третий путь» консервативной утопии. Хотя он не очень подходил на роль диктатора, но установление военной диктатуры и мобилизация экономики по программе «военного социализма» (германский сценарий) являлись реальной альтернативой национальной мобилизации вокруг «правительства доверия» (франко-британский сценарий). Оба эти сценария предполагали подчинение военных усилий государственному аппарату, только расходились в принципах его устройства и управления. Николай II отбросил оба эти сценария, проявив характерное для него недоверие к государству и непонимание его устройства. Вместо этого он сделал ставку на слабое правительство, которое он предпочитал сталкивать с общественностью, действующей на полулегальных основаниях. После досрочного перерыва работы в сентябре 1915 г. Государственная Дума провела только одну полноценную серию из 60 заседаний в первой половине 1916 г., а осенью проработала лишь полтора месяца в атмосфере слухов о ее предстоящем роспуске. Таким образом, никто не мог умалить власть императора, формально подчинившего себе армию: ни правительство с его «министерской чехардой» (термин националиста Владимира Пуришкевича), ни находящаяся под угрозой роспуска Дума, ни Земгор, юридический статус которого мало отличался от общества любителей пения. Единственной проблемой было то, что блистательная победа Николая II над внутренними оппонентами лишила российское общество шанса дожить до конца войны без глубоких внутренних потрясений.
Дело было вовсе не в абстрактных политических притязаниях разных группировок, а в катастрофическом нарастании совершенно «материальных» проблем. По отдельности ни правительство, ни Дума, ни имперская общественность не могли обеспечить устойчивую мобилизацию военных усилий. Так, едва был ликвидирован «снарядный голод» осенью 1915 г. в результате энергичных совместных мер военного министерства, промышленников и общественников, как замаячила угроза транспортного коллапса. На фоне все возрастающей потребности в объемах железнодорожных перевозок, за 1916 г. количество годных паровозов и товарных вагонов сократилось на 20%, пассажирских вагонов — на 25%. Убыль подвижного состава можно было компенсировать закупками за границей и более рациональной организацией движения, но на деле происходила лишь его дезорганизация. Движение регулировалось десятками управлений отдельных железных дорог, казенных и частных. После начала войны ввели систему «литерных» эшелонов, ранжированных в зависимости от приоритетности груза. Каждый отправитель был заинтересован в получении приоритетного статуса для своего груза, но каждое из многочисленных местных управлений железных дорог само принимало решение о порядке прохождения составов по своим путям. Результатом этой транспортной самоорганизации стал нарастающий паралич перевозок, особенно на дальние расстояния, когда каждая местная железная дорога переопределяла очередность прохождения составов.
Единственным решением этой проблемы было бы установление централизованного контроля министерства путей сообщения над перевозками, оставляющего за региональными управлениями сугубо техническую роль обеспечения движения. В условиях войны самоорганизация была продуктивной в смысле мотивации разных общественных сил к взаимному компромиссу, но никак не на уровне технического выполнения сложных операций. Только государство могло обеспечить четкую координацию перевозок в масштабах империи, создав единый штаб и подчинив ему систему контроля на местах. Необходимость такого шага обсуждалась еще летом 1915 г., но он не вписывался в политическую конструкцию, созданную Николаем II. За 1916 г. он трижды поменял председателя правительства, уволил 13 министров, 17 заместителей министров, 25 чиновников в ранге начальника департамента министерства. В таком состоянии правительство было не способно к сколько-нибудь твердой и последовательной организационной деятельности. Появление даже сугубо транспортного «диктатора», сосредоточившего всю полноту власти в отрасли, очевидно, казалось Николаю II слишком большой политической угрозой.
Вслед за транспортным и во многом связанным с ним топливным кризисом наступил продовольственный кризис. И вновь речь шла не столько о физическом отсутствии ресурсов: ничего подобного голоду в Германии или хотя бы необходимости потреблять эрзац-продукты (кроме алкоголя) в России не знали. Главной проблемой вновь стал провал координации усилий. Как и в случае с железными дорогами, «естественные» механизмы мирного времени начали давать сбой. С одной стороны, каждый военный год площадь посевов сокращалась на 5% к предыдущему, еще сильнее падала урожайность в силу снижения качества обработки земли. Вместо производства продуктов, свыше 10 миллионов призванных на войну крестьян сами стали потребителями армейских пайков, к ним присоединились несколько миллионов трудоспособных вынужденных переселенцев. Правда, сокращение вывоза продовольствия за границу вполне компенсировало потери производства «математически», но в условиях нарастающего транспортного кризиса это означало, что расширился круг регионов, не способных обеспечить себя собственным сельскохозяйственным производством (прежде всего, в центральной полосе России и в промышленных районах). Еще существеннее был удар, нанесенный по традиционным рыночным механизмам снабжения раскручивавшейся инфляцией. Введение сухого закона и выплата пособий семьям призванных на фронт привели к тому, что в деревне — по сравнению с довоенным временем — скопилось довольно много наличности, достаточной для того, чтобы не торопиться с продажей урожая по любой цене. Тем более что на протяжении предшествующего десятилетия «общественные агрономы» учили крестьян не спешить продавать урожай задешево на корню и ждать периода высоких цен по весне, прибегая к помощи кооперативов. Поэтому не было ничего удивительного в том, что осенью 1916 г. основные продукты (прежде всего, зерно и картофель) можно было закупать лишь по ценам, воспринимавшимся горожанами и властями как «спекулятивные».
Между десятками миллионов крестьянских хозяйств и правительственными элеваторами стояла цепочка частных торговых посредников, существенно увеличивающих итоговую цену. Стоимость посредничества сильно варьировалась по разным категориям продуктов и по регионам, никакого систематического изучения этого вопроса не проводилось. Однако известно, что в яичной торговле, к примеру, до войны разница между закупочной ценой и продажной (даже оптом) достигала почти 100%. Можно было минимизировать издержки на посредничество и стимулировать крестьян продавать часть урожая, включив сельские кооперативы в государственную продовольственную систему. Кооператив зависит от своих членов, но и они зависят от него, а бурно развивавшиеся в это время иерархические кооперативные структуры (союзы местных кооперативных объединений) были заинтересованы в политическом представительстве и в облегчении доступа к иностранным рынкам. Если бы Дума назначала правительство, а лидеры кооперативных объединений пользовались политической поддержкой депутатов, можно было бы договориться о компромиссной системе «добровольно-принудительного» снабжения продовольствием.
Существовал и альтернативный путь, привлекавший многих правительственных экспертов, идеализировавших германский опыт военной мобилизации экономики. Это был путь ликвидации частной торговли и изъятия необходимых продовольственных товаров по фиксированным ценам. В реальности, в Германии этот сценарий привел к падению производства зерновых почти наполовину от довоенного уровня, а распределение продуктов по карточкам было неэффективным и неоперативным и покрывало лишь 50–75% реально потребляемого горожанами. Но социал-демократы и прогрессисты на службе российского правительства были зачарованы самой перспективой установления «военного социализма», имея лишь самую общую информацию об организации снабжения в Германии. Там еще в начале 1915 г. была объявлена монополия государства на урожай всех зерновых, которыми распоряжалась Имперская зерновая корпорация: хозяйства могли оставлять себе лишь семенной фонд и до 100 кг зерна, за сокрытие зерна грозило полугодовое тюремное заключение. Частная торговля зерновыми запрещалась. Мельницы обязаны были перемалывать передаваемое им зерно, и мука также считалась собственностью имперской корпорации и доставлялась только военным и муниципалитетам. Этим занимался Имперский распределительный центр по фиксированным местным ценам, с июня 1915 г. хлеб можно было получать только по карточкам.
Столь продуманная распределительная система привела к сотням тысяч голодных смертей в Германии менее чем через год после введения, но в России не существовало даже институциональных предпосылок для подобных социалистических фантазий. В огромной стране отсутствовал разветвленный административный аппарат для введения хлебной монополии, не существовало хоть сколько-нибудь обоснованных подсчетов местных запасов зерна и его «справедливой» цены. Сначала, в конце 1915 г., правительство ввело твердые закупочные цены на продукты, которые во многих местностях оказались в 2-3 раза ниже рыночных. Затем, параллельно с местными представителями министерства земледелия, ответственными за закупки продовольствия («уполномоченными»), к апрелю 1916 г. формируется сеть местных уполномоченных Особого совещания по продовольствию. Возглавляемые ими «комитеты» и «комиссии» имели право принудительной реквизиции запасов и запрета вывоза продуктов за пределы подведомственной территории. Наконец, в начале декабря 1916 г. министерство земледелия опубликовало постановление «О разверстке зерновых хлебов и фуража, приобретаемых для потребностей, связанных с обороной». План по принудительному сбору зерна (продразверстке) распределялся между местными продовольственными комитетами, и составлен он был скорее механически, распространяясь и на те регионы, которые сами страдали от нехватки продовольствия. Из тыловых гарнизонов и запасных частей формировались продбатальоны, которые должны были пресекать несанкционированный вывоз хлеба за пределы уезда или губернии и проводить принудительные реквизиции. Теперь продовольственная катастрофа стала неизбежной.
Германская система продовольственной диктатуры была малоэффективной, но, во всяком случае, работающей. Существовал единый государственный центр, отвечающий за реквизицию продовольствия по единым правилам в масштабах всей страны. У крестьян пропал всякий стимул поддерживать производство на прежнем уровне, но имеющиеся ресурсы большей частью доходили до потребителей в городах и на фронте. В России реализацию продовольственной диктатуры возложили на местные органы власти. Однако если на уровне губернии еще существовал аппарат правительственных чиновников (во главе с губернатором), то уже на уровне уездов сбором продовольствия занимались почти исключительно земства, а на уровне волостей — вообще местные кооперативы. Выборное местное самоуправление и добровольные экономические объединения производителей начали работать в логике, прямо противоположной смыслу их существования, принуждая своих клиентов действовать вопреки собственным интересам.
Как и в случае с железными дорогами, передача принятия оперативных решений на места, где все зависело от самоорганизации исполнителей, неизбежно означало торжество локальных приоритетов над общегосударственными. Областные и районные продовольственные комитеты препятствовали вывозу хлеба со своей территории (и не только «спекулянтами») до тех пор, пока не будут обеспечены местные потребности. В условиях неэффективности заготовок зерна это означало практически постоянный саботаж требований центра. Введение твердых цен ниже рыночного уровня нанесло удар по частной торговле, а периодический их пересмотр в сторону повышения стимулировал создание запасов в ожидании более благоприятных условий в будущем: по сути, заготовка продовольствия превратилась в биржевую игру на повышение.
Самый же разрушительный удар был нанесен по социальным институтам в деревне. Земства и кооперативы оказались в роли оккупационных властей, принудительно изымающих у крестьян хлеб на невыгодных условиях под угрозой применения силы продовольственными батальонами. Непосредственными исполнителями продовольственной политики стали «общественные агрономы», которые в предшествующее десятилетие потратили столько усилий для завоевания признания и авторитета у крестьян, объявив своей целью служение их интересам, и которые клеймили специалистов землеустроительных комиссий как чиновников, навязывающих крестьянам непопулярную политику правительства. Интеграция деревни в массовое общество опиралась на институт земств и самоорганизацию в формате кооперативов, и теперь эти институты были скомпрометированы, доказав, что они не выражают интересы крестьян, а эксплуатируют их.
Крестьяне оказались предоставлены сами себе, проявляя все большую враждебность по отношению к любым попыткам связать их с внешним миром, особенно после коллапса свободного рынка. Регионы пытались отгородиться от соседей кордонами, препятствуя перераспределению все уменьшающихся товарных запасов. Местные железные дороги стремились протолкнуть в первую очередь составы собственного формирования за счет задержки транзитных эшелонов. Николай II был озабочен защитой собственной самодержавной власти, которую, вслед за левыми публицистами, он истолковывал в смысле авторитаризма правления (а не как воплощение государственного суверенитета). Государственная Дума боролась за контроль над правительством. В ситуации, когда каждый оказался «сам за себя», имперский режим был обречен. Наступление развязки становилось лишь вопросом времени.
Война всегда служит атомизации общества, делая особенно жизненным принцип «умри ты сегодня, а я завтра», — оттого столь активна пропаганда национального единства и самопожертвования, призванная заглушить обострение эгоистических инстинктов перед лицом угрозы смерти. Действительно, социальная кооперация повышает и личные шансы на выживание, но обеспечить ее могут лишь общественные институты, а не сознательное меньшинство жертвующих собой ради общего блага. Российская империя была ввергнута своим правящим режимом в войну в момент достижения неустойчивого равновесия между центробежными национализирующими тенденциями и формированием новых панимперских структур солидарности (включая перешедшие под фактический контроль «третьего элемента» земства и кооперативы). Разрушив эти слабые институты, подорвав доверие к «смычке города и деревни» как основе глобального массового общества, Николай II и чиновники и политики, ответственные за выбор продовольственной стратегии и организацию транспорта, сделали невозможной широкую кооперацию и мобилизацию общества. По сути, речь шла о банкротстве Российской империи как политической формы координации местных интересов ради «общего блага».
Наиболее наглядным внешним проявлением краха структур солидарности стали распространяющиеся слухи об «измене» руководства страны, стремящегося заключить мир с врагом. Повод для этих обвинений кажется вдвойне бессмысленным, если воспринимать их буквально: испуганные и измученные войной люди и сами мечтают о мире, а заключение невыгодного мира для правительства, начавшего войну, равносильно политическому самоубийству. Другое дело, что именно так на языке военного времени выражается идея предательства общих интересов: суть предательства заключалась в отказе от сотрудничества «со своими», а не в переходе на сторону противника. Именно в этом смысле нужно воспринимать резонансную речь лидера Прогрессивного блока и кадетской партии Павла Милюкова, которую он произнес в Думе 1 (14) ноября 1916 г. Обрушившись на отказ режима Николая II от консолидации сил хотя бы на уровне высших органов власти (в виде «правительство доверия»), Милюков намекал на ведение сепаратных переговоров с Германией, вопрошая: «что это: глупость или измена?» Оба варианта дискредитировали власть, но еще хуже было то, что риторический вопрос Милюкова отражал действительно массовые общественные настроения, зафиксированные в донесениях политической полиции, письмах и дневниках того времени. Не вероятный ответ, а сама актуальность постановки вопроса являлась куда более безнадежным диагнозом состояния российского общества. Дело было не столько в опасениях, что власти заключат соглашение с врагом (от имени всей страны), а в ощущении личного предательства каждого со стороны государства, со стороны общества. В понимании, что теперь каждый сам за себя.
Хронология событий начала 1917 г. показывает, что падение режима Николая II (получившее название Февральской революции) было результатом именно системного коллапса. Самые разные политические группировки готовились к смене власти по более или менее радикальному сценарию — от учреждения «правительства народного доверия» до насильственного смещения Николая II. Думские деятели, военные, промышленники и даже члены императорского дома вынашивали планы переворота, но все они продемонстрировали пассивность, когда разразился кризис. В ситуации выбора все они сначала пытались уклониться от любых радикальных решений, и лишь развитие событий вынуждало их делать шаг, с которого, в принципе, заговорщикам полагалось начинать.
С 20 февраля (5 марта) 1917 г. в Петрограде фиксируются все нарастающие спонтанные протесты против нехватки хлеба, подогреваемые слухами о предстоящем введении карточек на хлеб. Перебои с хлебом были вызваны временным совпадением нескольких технических обстоятельств (включая сбой в железнодорожном сообщении) и ничего катастрофического для горожан сами по себе не представляли — разумеется, если воспринимать их как часть трудностей военного времени. Толпы осаждали пекарни и требовали «Хлеба!», но Николай II со спокойным сердцем отправился из Петрограда на фронт 22 февраля: в большом городе всегда что-то происходит.
23 февраля (8 марта) хлебные бунты объединяются с митингами по поводу «дня работницы», которые на третьем году войны неизбежно обрели антивоенный характер. У многих «работниц» мужья были на фронте и не имелось времени для стояния в очередях за хлебом. Два с половиной года войны женщины терпели растущую дороговизну и разлуку ради общей цели, но, если каждый теперь был сам за себя, они потребовали удовлетворения самых насущных своих нужд. Сложившимся форматом политических выступлений были забастовки и демонстрации, поэтому в этот день забастовали десятки тысяч человек, колонны демонстрантов с транспарантами «Хлеба!» и «Долой войну!» из рабочих районов направились к центру города. Полиция применила силу для блокирования и разгона демонстраций.
24 февраля (9 марта) забастовка охватила две сотни предприятий. Расширению забастовок способствовали массовые увольнения на Путиловском заводе (до 30 тыс. человек). 18 февраля рабочие одного из цехов потребовали увеличения зарплаты на 50%. Годом ранее путиловские рабочие организовали массовую забастовку, потребовав еще большую прибавку — в 70%, но тогда эта акция была скоординирована в масштабах огромного завода. В этот раз приведение зарплаты в соответствие с растущими ценами потребовали лишь в одном цехе — раз каждый сам за себя. Лишь когда в цехе прошли массовые увольнения, забастовали другие цеха, а после локаута рабочих в них забастовал весь завод. Это важное обстоятельство: судя по всему, люди были готовы проявлять солидарность, но масштабы ее распространения (на тех, кто признавался «своими») значительно сократились.
Затем к протестующим рабочим присоединились студенты. Отдельным колоннам демонстрантов удавалось прорваться на Васильевский остров, в центр города. Для их блокирования власти отправили солдат гвардейских запасных полков — тех, кто проходил военную подготовку после мобилизации и ожидал отправки на фронт в строевые части.
25 февраля (10 марта) происходит дальнейшая эскалация: число забастовщиков доходит до 300 тысяч, войска блокируют мосты через Неву, но демонстранты с антивоенными, а теперь еще и с антиправительственными лозунгами прорываются в центр города по льду. В нескольких случаях войска и полиция открывали огонь по толпе, но впервые отмечены и случаи неповиновения войск приказам. Координацией рабочих протестов традиционно занимались социалистические партии, и ночью полиция арестовала более полутора сотен активистов разной партийной принадлежности — вероятно, практически всех сколько-нибудь значимых (благодаря широкой сети агентуры полиция имела полную информацию о членах радикальных групп).
Этого числа все равно было бы недостаточно для организации разразившейся всеобщей забастовки с сотнями тысяч участников, так что аресты никак не отразились на масштабах стихийно нарастающих протестов. Видимо, людей заставляло выходить на улицу не конкретное обстоятельство — нехватка хлеба, пропаганда агитатора, затянувшаяся война и даже не подозрения в измене высшего руководства как таковые. Об этом свидетельствует поведение толпы, столь отличавшееся от обычных массовых беспорядков. На этом этапе почти не отмечены были погромы магазинов (в отличие от типичного городского бунта), никто не занимался строительством баррикад (по сценарию революционного восстания). Массы людей стремились в центр города, в символическое пространство «власти» и «общественного внимания», что со стороны воспринимается как требование признать частью этого пространства тех, кто оказался предоставлен самим себе, вне ощущения реальной сопричастности «общенациональному» делу.
26 февраля (11 марта) войска стреляли по толпе уже на Невском проспекте, счет убитых и раненых шел на десятки человек. Реакцией на масштабное насилие со стороны войск становится появление первых баррикад на окраинах: отвергнутые властью люди обращаются к революционному сценарию протеста. В ответ на масштабные беспорядки в столице объявляется указ Николая II о роспуске Государственной Думы (тем самым окончательно отрезая всякую возможность установления диалога возмущенных граждан с органами власти). Указ был заготовлен еще двумя неделями раньше, «про запас», что показывает куда большую предусмотрительность Николая II, чем его недоброжелателей: ни одна из оппозиционных группировок к этому времени никак себя не обнаружила. Наиболее радикальным шагом думской оппозиции можно считать телеграмму, которую отправил императору незадолго до приятия решения о роспуске Думы ее председатель, лидер партии октябристов Михаил Родзянко:
Положение серьезное. В столице — анархия. Правительство парализовано. Транспорт продовольствия и топлива пришел в полное расстройство. Растет общественное недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Части войск стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя….
Главной неожиданностью в этот день стал выход из повиновения целой роты запасного батальона гвардейского Павловского полка. Строевая рота российской армии по штату состояла из 226 человек, но количество военнослужащих запасной роты в пять раз превышало эту цифру. Во столько же раз была превышена норма размещения солдат в казармах Петрограда: на базе гарнизона проходило формирование строевых частей для весеннего наступления. Всего в городе было сосредоточено порядка 160 тысяч военнослужащих, запертых в крайней скученности в казармах, большую часть времени предоставленных сами себе. Если каждый — сам за себя, какой смысл отправляться на фронт, когда столько других людей остаются в безопасном тылу? Ради чего стрелять в безоружных сограждан? Восставшую роту (больше похожую на полк) разоружили, но не смогли отправить под арест: в городе не нашлось тюремных помещений такой вместимости.
27 февраля (12 марта) происходит полный крах института власти в Петрограде: формально все чиновники остаются на своих местах, но им отказываются повиноваться. Наиболее наглядно и драматически это состояние общества проявилось в армейских структурах. С раннего утра одна за другой начали бунтовать воинские части: солдаты захватывали оружие, убивали немногочисленных офицеров, пытавшихся водворить порядок. Вырвавшись из тесных казарм, вооруженные солдаты (вероятно, порядка 8-10% от общего количества расквартированных в городе) присоединялись к демонстрантам на улицах. Анархия начала распространяться за пределы города, солдаты и матросы убивали своих офицеров уже десятками: и не потому, что реагировали на несправедливость или в ответ на угрозу наказания (как в случае с восстанием на броненосце «Потемкин» в 1905 г.), а просто выражая языком физического насилия свое неприятие существующей социальной организации.
Восставшие освобождали арестантов тюрем (как членов социалистических партий, так и уголовников), подожгли здание окружного суда, разгромили охранное отделение. Начались массовые грабежи и мародерство: и потому, что на свободе оказались не менее 4 тыс. уголовников, и потому, что покинувшим казармы солдатам нечего было есть, и потому, что, когда начинаются погромы, масса самых обыкновенных людей спешит воспользоваться подвернувшейся возможностью. Никакого альтернативного видения ситуации толпа не имела, солдаты даже не разбегались по домам. Происходило ровным счетом то, что можно прочесть в поведении десятков, если не сотен, тысяч людей: отказ признавать власть, которая не признает граждан, а теперь еще и показала свою слабость. Массовое общество вышло из-под контроля политической системы, которая мобилизовала его на войну, но утратила доверие граждан, а значит — легитимность.
Неизвестно, чем бы закончилось стихийное отторжение населением структур имперской государственности, если бы выпущенные толпой из тюрьмы члены социалистических партий не призвали массы направиться к Таврическому дворцу — месту заседаний Государственной Думы, и поддержать ее депутатов. В этот момент восстание приобрело характер революции — в смысле ориентации на определенное видение будущего. Сами думцы в это время не решались даже собраться в зале заседаний из опасения нарушить указ о роспуске Думы, однако наплыв возбужденных демонстрантов и войск после двух часов дня побудил депутатов к действию. Был сформирован «Комитет членов Государственной думы для водворения порядка в столице и для сношения с лицами и учреждениями». Это невероятное (и максимально юридически невинное) название немедленно сократили до «Временного комитета членов Государственной Думы», что не прояснило его функции: претендует ли новый комитет на исполнительную власть, а если да, на каких основаниях? Почти в это же время началось заседание Совета министров, на котором фактически было принято решение о самороспуске и рекомендации Николаю II назначить новое «ответственное министерство».
Параллельно с Временным комитетом членов Государственной Думы в том же здании Таврического дворца был учрежден Временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов. Идея создать координационный центр протестного движения по образцу 1905 г. (в свою очередь, использовавшего структуру зубатовских «полицейских» профсоюзов) прозвучала еще 25 февраля. Несколько десятков членов Петроградского союза потребительских обществ (кооперативов) «Петросоюз» собрались в здании организации для обсуждения насущных вопросов: продовольствия, увольнений, политических протестов. Именно в этом контексте — собрания активистов «четвертого элемента» — и возникла идея созвать Совет рабочих депутатов как инструмент самоорганизации.
В прогрессистской культуре самоорганизации «совет» рассматривался в качестве представительного органа, действующего в перерывах между общими собраниями самих членов структур горизонтальной солидарности. Так, с 1906 г. ежегодно собирались вполне респектабельные съезды «представителей промышленности и торговли», а в промежутках действовал Совет съездов. В 1913 г. была предпринята попытка учредить Совет кооперативных съездов как высший координационный центр «четвертого элемента» (см. предыдущую главу). Логично было создать и Совет рабочих депутатов, занимающийся самоорганизацией заводских рабочих. Учитывая недоверчивое отношение «четвертого элемента» к претензиям интеллигенции на лидерство и прогрессистскую ориентацию на «неполитическую политику», Совет рабочих депутатов не рассматривался в качестве филиала социал-демократической партии. Несмотря на тесное взаимодействие рабочих кооперативов с социалистами, они руководствовались диаметрально противоположной логикой: партийные активисты искали массовую поддержку для воплощения своих идей, а рабочий «четвертый элемент» стремился к защите интересов членов кооперативов.
Временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов был утвержден в здании Государственной Думы как дружественный орган, представляющий интересы основной массы протестующих. Председателем исполнительного комитета Совета стал депутат IV Думы меньшевик Николай Чхеидзе, его заместителями — депутаты Думы трудовик Александр Керенский и меньшевик Николай Скобелев. С оглядкой на Совет, Временный комитет членов Государственной Думы поспешил заявить о принятии на себя власти, хотя правительством себя не объявил и представлял собой лишь группу депутатов официально распущенного до апреля парламента.
В результате, к концу понедельника 27 февраля в Петрограде фактически не было официального правительства, зато действовали два «временных комитета», каждый претендующий на «народное представительство». Их «временный» статус явно указывал на то, что пока не существовало определенных планов на будущее.
28 февраля (13 марта) политический кризис начал распространяться далеко за пределы столицы. Рано утром в тысяче километрах от Петрограда в его направлении двинулись эшелоны с войсками, снятыми с фронта для подавления революции. В собственном поезде из Могилева в Царское Село направился и Николай II. Днем депутат Думы, член фракции прогрессистов инженер Александр Бубликов (1875–1941) в качестве комиссара Временного комитета Государственной думы арестовал министра путей сообщения и получил доступ к сети железнодорожного телеграфа. В 13:50 он разослал по всей стране телеграмму:
По всей сети. Всем начальствующим. Военная. По поручению Комитета Государственной Думы сего числа занял Министерство путей сообщения и объявляю следующий приказ председателя Государственной Думы: «Железнодорожники! Старая власть, создавшая разруху во всех областях государственной жизни, оказалась бессильной. Комитет Государственной Думы взял в свои руки создание новой власти. Обращаюсь к вам от имени Отечества — от вас теперь зависит спасение Родины. Движение поездов должно поддерживаться непрерывно с удвоенной энергией. Страна ждет от вас больше, чем исполнение долга, — ждет подвига… Слабость и недостаточность техники на русской сети должна быть покрыта вашей беззаветной энергией, любовью к Родине и сознанием своей роли транспорта (sic!) для войны и благоустройства тыла».
Учитывая, что Бубликов был профессиональным и даже потомственным инженером путей сообщения, телеграмма выглядела вдвойне бессмысленной, набором фальшивых лозунгов. Однако из нее можно было узнать, что «старая власть» (включая императора?) сменилась и страной руководит Государственная Дума, возглавляемая ее председателем Родзянко. Эта информация также не соответствовала действительности, но имела вполне реальные последствия — деморализацию правительственных структур. Упорно препятствуя интеграции усилий исполнительной власти, земства и общественных инициатив, режим Николая II, не желая того, обеспечил максимально безболезненный крах имперского государства. За редким исключением, социальная организация в провинции лежала на плечах городских дум, земств, отделений Земгора, кооперативов — и чем дальше от губернских центров, тем больше. Культивируя безосновательное, но популярное представление о том, что земства — не «государство», режим добился того, что выполнявшие функции государства на местах учреждения с легкостью дистанцировались от павшего правительства и продолжили свою работу.
И только в войсках коллапс государства проявился самым драматичным и кровавым образом — массовыми расправами над офицерами. Именно тыловые гарнизоны стали главными движущими силами политической нестабильности в первые недели революции. Если для большинства населения лозунг «каждый сам за себя» означал, в первую очередь, требование компенсации доходов на фоне инфляции и восстановление снабжения продовольствием и топливом, то для находившихся по соседству солдат тыловых гарнизонов ключевым был именно политический вопрос: неотправление на фронт. Это требование могла выполнить только принципиально новая власть. 1 (14) марта 1917 г. под давлением солдат Петроградский совет переименовали в совет «рабочих и солдатских депутатов», а вскоре между советом и правительством, сформированным Временным комитетом думы, было заключено соглашение, по которому участвовавшие в революции войска запрещалось отправлять из города.
Было бы упрощением сводить мотивацию солдат к дезертирству: они не разбегались из частей по домам и, проявляя тот же синдром «ограниченной солидарности», что и протестующие рабочие, добивались улучшения положения не только лично для себя (хотя и не для всей страны). Более того, одновременно с солдатами петроградского гарнизона сходную реакцию в эти же самые дни проявили их высшие военные начальники — командующие фронтами и сам начальник штаба Верховного главнокомандующего генерал Михаил Алексеев. Они также изменили своей присяге ради неких частных интересов — хотя и диаметрально противоположных тем, что двигали солдатами тыловых частей.
Направлявшиеся к Петрограду военные эшелоны большей частью не смогли пробиться к городу, императорский поезд в 200 км от столицы вынужден был развернуться и отправиться в Псков. Помешало им не столько противодействие железнодорожников, к которому призывал самозваный комиссар путей сообщения Бубликов, сколько обычная неразбериха на транспорте и угроза со стороны восставших воинских гарнизонов по пути следования. В ситуации, когда продвижение лояльных императору войск не поспевало за развитием событий в Петрограде, военное командование начало оказывать давление на Николая II с целью как можно скорее стабилизировать политическую обстановку в тылу. 1 марта генерал Алексеев по телеграфу настаивал на необходимости назначения «правительства народного доверия» в качестве компромисса с Думой (которая, как он полагал, установила власть в Петрограде), а встретивший императора в Пскове командующий Северным фронтом Николай Рузский (1854–1918) лично пытался убедить в этом Николая II.
Однако утром 2 марта стало известно, что в Петрограде уже появилось «правительство доверия»: в результате переговоров с Советом, лидерами Прогрессивного блока и кадетской партии Временный комитет Государственной думы сформировал Временное правительство под председательством главы Земгора князя Георгия Львова (1861–1925). Тогда генерал Алексеев, находившийся в контакте с руководством Думы, запросил мнение командующих фронтами о более радикальном шаге: отречении Николая II от престола в пользу своего двенадцатилетнего сына Алексея. Все командующие высказались за необходимость отречения. Всего тремя днями ранее сама мысль об этом показалась бы недопустимой, но теперь высший генералитет полагал, что их интересы — продолжение войны — требуют смещения верховного главнокомандующего и монарха, которому они присягали. (Необходимо подчеркнуть, что воинская присяга приносилась ими не государству, «родине» или Российской империи, а исключительно лично императору, который в тексте присяги назывался по имени).
Около 10 вечера 2 марта за манифестом об отречении Николая II в Псков приехали представители Временного комитета Государственной думы: лидер октябристов Александр Гучков (1862–1936) и лидер националистов Василий Шульгин (1878–1976). К этому времени император принял решение об отречении и за сына, передав трон своему брату Михаилу. Уже спустя сутки, оценив сложившуюся ситуацию, великий князь Михаил Александрович подписал «акт непринятия престола» до принципиального решения о форме правления в России будущим Учредительным собранием. На этом Российская империя перестала быть монархией. Однако не меньшее значение, чем отречение Николая II, имело то обстоятельство, что за манифестом о его отречении приехали не социалисты и даже не кадеты, а конституционные монархисты и русские националисты. И если Гучков был либералом и умеренным прогрессистом, то Шульгин был видным деятелем черносотенного Союза русского народа, а позднее Союза Михаила Архангела, ориентировавшихся на вождистский культ императора. Однако оба они пришли к выводу, что интересы русской этноконфессиональной нации разошлись с интересами «русского царя» Николая Романова.
Таким образом, всего за несколько дней Российская империя перестала существовать как единое политическое пространство. Это произошло почти «само собой», без всякого планомерного вмешательства злоумышленников, внутренних или внешних. За прошедшее столетие не появилось никаких свидетельств существования разветвленного германского подполья, ответственного за вывод на улицы сотен тысяч забастовщиков, или плана высшего военного руководства отстранить от власти верховного главнокомандующего во время войны, а тем более сколько-нибудь заметной организационной деятельности революционеров. Череда февральских событий представляет одновременно очень простую и кажущуюся невероятной в своей простоте картину: основные групповые «субъекты» многомерного имперского пространства — рабочие, женщины, солдаты, политики, генералы, чиновники, интеллигенты, железнодорожники, крестьяне, император — просто решили каждый пойти «своей дорогой», начав поступать так, как было проще каждому, без оглядки на других.
Даже Николай II, отрекаясь от престола (тем более, отрекаясь за сына) сделал выбор, повинуясь не букве закона или государственного долга, а — по мнению всех знавших его людей — следуя желанию восстановить внутреннюю гармонию (предпочитая капитулировать, чем изменить своим авторитарным наклонностям). По свидетельству мемуариста, генерал-майор Дмитрий Дубенский (1857–1923), находившийся в свите Николая II в качестве официального историографа, услышав об отречении императора, «все как-то задумчиво и недоумевающе повторял: ‘как же это так, вдруг отречься… не спросить войска, народ… и даже не попытаться поехать к гвардии… Тут в Пскове говорят за всю страну, а может она и не захочет…’» Все участники февральских событий действовали в своих интересах от имени всего «народа», просто каждый при этом имел в виду разные «нации». Революция произошла оттого, что окончательно исчезла сама идея координации по-разному представляемых сообществ солидарности (наций), которую прежде институционально воплощала Российская империя.
Поэтому не вполне точно даже говорить о том, что лидеры разных «национальных проектов» решили пойти своим путем — на самом деле, почти никто и не «сдвинулся с места», изменив традиционному ходу вещей. Просто ничего «автоматического» не было в способности империи (в смысле политики режима, идейного пространства, культуры неформальных местных договоренностей) удерживать неустойчивое равновесие, поддерживая систему координации различий в структурной имперской ситуации. Это неустойчивое равновесие и рухнуло, как только окончательно сошли на нет сознательные и активные попытки находить компромисс — добровольно или под принуждением. Все продолжали действовать «по инерции», но в сложносоставной открытой системе имперской ситуации «инерция» и означала нарушение равновесия. Крестьяне продолжали собирать зерно и рационально стремиться к получению максимальной выгоды от его продажи. Железнодорожники выходили на работу, рационально старались в первую очередь обслужить местные составы и даже не саботировали продвижение эшелонов с карательной экспедицией в восставший Петроград — но и не прикладывали специальных усилий, чтобы облегчить это продвижение. Генералы хотели продолжать отправлять в мясорубку бессмысленных наступлений миллионы призывников, для чего им нужен был порядок в тылу любой ценой. Николай II хотел править как московский царь, желательно, без всякой Думы, и ему проще было отойти от дел вовсе, чем пожертвовать своими политическими инстинктами и личными склонностями ради страны, находившейся в состоянии затяжной и все более непопулярной войны.
Даже лидеры этноконфессиональных наций, которых имперский режим постоянно подозревал в сепаратизме, не спешили воспользоваться безвластием для выхода из состава Российской империи.
Так, после отречения Николая II исчезла юридическая основа для вхождения Великого княжества Финляндского в состав Российской империи — личная уния с российским императором, который выступал в роли великого князя финляндского. По финляндским основным законам главой страны должен был являться монарх, и в случае пресечения одной династии парламент должен был избрать на трон представителя новой. Автономия великого княжества, руководствовавшегося собственными законами, а также конфликты с Петербургом по поводу толкования пределов этой автономии, объяснялись именно тем, что российское владычество сводилось к признанию верховным правителем края российского императора — наследника Александра I. Падение династии Гольштейн-Готторп-Романовых и самого института монархии в России означало, что финляндский парламент был свободен искать нового верховного правителя страны, вне Российской империи. Тем не менее, на протяжении многих месяцев после Февральской революции парламент Финляндии не предпринимал никаких радикальных шагов в сторону отделения от Российской империи, ограничиваясь подтверждением привилегий, предоставленных великому княжеству Александром I. И лишь после череды правительственных кризисов в Петрограде, после двух неудачных попыток переворота, предпринятых левыми радикалами и военными, после того, как 25 октября (7 ноября) 1917 г. на фоне общей политической апатии Временное правительство было свергнуто в результате путча, парламент Финляндии взял курс на отделение от России.
Точнее, и тут инициатива принадлежала не «сепаратистам», а новому петроградскому правительству Совета народных комиссаров (Совнаркому), сформированному радикальными социалистами — большевиками и левыми эсерами. 2 (15) ноября Совнарком принял «Декларацию прав народов России», которая призывала «решительно и бесповоротно» раскрепощать «все живое и жизнеспособное», в том числе и отдельные народы, за которыми признавалось право «на свободное самоопределение, вплоть до отделения и образования самостоятельного государства». В тот же день финляндский парламент объявил себя исполняющим обязанности верховного суверена в княжестве, заполнив вакуум, существовавший почти восемь месяцев после отречения Николая II. Поле этого 4 (17) декабря новое финляндское правительство внесло в парламент проект новой конституции, провозглашающей Финляндию республикой, а субъектом высшего суверенитета — не монарха, а парламент. 6 декабря финляндский парламент одобрил эти принципы с весьма небольшим перевесом голосов (53% за), и Финляндия официально объявила себя независимой страной. Это произошло не просто много позже февральской революции, но и после того, как был ликвидирован установившийся в результате нее политический режим.
То же самое можно сказать о развитии ситуации на украинских землях. Когда в Киев пришли сведения об отречении Николая II и формировании Комитетом членов Государственной думы Временного правительства, Общество украинских прогрессистов организовало 4 (17) марта 1917 г. собрание политических активистов в своем клубе «Родина». Лидеры прогрессистов попытались взять на себя роль координаторов национального движения, но возобладала идея коалиционного органа — Центральной Рады (совета). Спустя три дня состоялись выборы руководства Рады — президиума, его председателем заочно избрали прогрессиста, историка Михайло Грушевского (1866–1934).
В марте Центральная Рада призвала население поддержать Временное правительство в Петрограде. Спустя месяц, 6 (19) апреля, открылся представительный Всеукраинский национальный конгресс. Собравшиеся 900 делегатов выбрали 150 членов Рады и новый президиум. Его председателем вновь избрали Грушевского (к этому времени примкнувшего к украинским социалистам-революционерам). Заместителями Грушевского стали историк литературы, прогрессист Сергий Ефремов (1876–1939) и писатель, социал-демократ Володымыр Винниченко (1880–1951). Всеукраинский конгресс принял резолюцию, в которой целью объявлялась национально-территориальная автономия в составе России, но практическое решение этого вопроса оставлялось за будущим Учредительным собранием.
Спустя еще месяц, в мае, Винниченко отправился в Петроград на переговоры с Временным правительством о признании Центральной Рады высшим органом власти в украинских губерниях и подтверждении автономного статуса Украины. Временное правительство крайне негативно отреагировало на инициативы Рады, признав ее саму нелегитимной. 3 июня петроградское правительство единогласно отвергло идею признания автономии Украины, даже в принципе. В ответ 10 (23) июня Рада издала свой первый «универсал» к украинскому народу, которым объявлялась автономия Украины, но «не отделяясь от всей России». Создавалось украинское правительство — Генеральный секретариат, для поддержания которого вводились дополнительные налоги: существующие налоги должны были по-прежнему перечисляться в бюджет Российской империи.
Петроградское Временное правительство вынуждено было принять основные требования лидеров украинского национального движения, в том числе возможность предоставления Украине автономии в будущем. По этому поводу 3 (16) июля Рада опубликовала второй универсал — на украинском, русском, польском и идише. В нем украинский Генеральный секретариат признавался «органом Временного правительства» (прежде местным представительством Петрограда парадоксальным образом считалась Киевская городская дума) и напоминалось, что Центральная Рада всегда была за то, «чтобы не отделять Украину от России». Не прошло и двух недель, как достигнутая гармония была вновь нарушена: каждая из сторон пыталась истолковать соглашение в свою пользу. Однако реальных шагов к независимости Рада не предпринимала. 23 июля (5 августа) на подконтрольных ей территориях прошли выборы в местные городские думы: из почти 1000 новых гласных ни один не являлся представителем националистических сил. 870 гласных были избраны от общеимперских партий, 128 являлись федералистами. Это означало, что городская образованная элита — необходимый кадровый ресурс любого государственного проекта — не желала и слышать о сепаратизме.
Тогда Центральная Рада выступила с инициативой созыва «Съезда народов России», призванного вывести украинские власти из изоляции в борьбе за автономию. Съезд открылся в Киеве 21 сентября 1917 г. и продолжался неделю, на него прибыли 92 делегата, представлявшие больше дюжины национальных движений, в том числе поляков и балтийских народов, находившихся в этот момент под германской оккупацией. Присутствовавшие польские и литовские делегаты заявили о планах полной государственной независимости, но остальные согласились с необходимостью трансформировать Российскую империю в федерацию, с предоставлением русскому языку статуса общегосударственного. Михайло Грушевский так сформулировал украинский подход к федерализму:
Украина не идет через федерацию к самостоятельности, потому что государственная независимость лежит не перед нами, а за нами. Мы уже в прошлом объединились с Россией как независимое государство и от своих прав никогда не отрекались. …
Съезд избрал из своего состава Совет народов (под председательством Грушевского), в него вошли по четыре представителя от каждого «народа», представленного на съезде. Предполагалось, что Совет народов станет координатором процесса федерализации, а Временному правительству рекомендовалось сформировать «Совет национальностей» для взаимодействия с местными национальными движениями. Совет народов был распущен после падения российского Временного правительства в конце октября 1917 г.
После октябрьского переворота в Петрограде и формирования правительства Совнаркома, через пять дней после принятия им «Декларации прав народов России», Центральная Рада выпустила третий Универсал, которым официально провозглашалась Украинская народная республика (УНР). Но и в этом документе речь шла о том, что УНР находилась в федеративных отношениях с Россией (которая была объявлена республикой постановлением Временного правительства еще 1 (14) сентября 1917 г.). Документ начинался с объяснения мотивов формального объявления украинской республики кризисом в Петрограде: «Центрального правительства нет, в государстве распространяется безвластие, разлад и разруха», поэтому УНР провозглашалась «во имя спасения всей России». Спустя несколько дней, 12 (25) ноября в УНР прошли выборы во Всероссийское Учредительное собрание, на котором кандидаты от большевистской партии, захватившей власть в Петрограде, набрали лишь около 10% голосов.
И только после того, как 6 (19) января 1918 г. большевистский Совнарком разогнал собравшееся в Петрограде Всероссийское учредительное собрание — единственный политический орган, представлявший всю бывшую Российскую империю, — через месяц после официального объявления войны советского режима против УНР Центральная Рада провозгласила четвертый универсал. 9 (22) января 1918 г. УНР была объявлена полностью независимым государством — спустя более чем 10 месяцев после февральской революции.
Похожая динамика прослеживается и в случаях других национальных и территориальных проектов.
После Февральской революции было ликвидировано Кавказское наместничество, возглавляемое великим князем Николаем Николаевичем (бывшим главнокомандующим российской армии). Вместо наместничества 9 (22) марта 1917 г. Временное правительство учредило Особый закавказский комитет (Озаком) с теми же функциями, в который вошли пятеро депутатов Государственной Думы от разных партий. Инициатива смены администрации региона исходила из Петрограда, и в условиях войны с Османской империей ни о каком отделении от Российской империи речь не шла.
После октябрьского путча в Петрограде и ареста членов Временного правительства в Тифлисе (Тбилиси) 11 (24) ноября 1917 г. собралось совещание для выработки плана действий всех местных общественно-политических группировок и властных структур: Озакома, рабочих советов, командования Кавказского фронта, грузинских, армянских и азербайджанских партий и даже консулов Великобритании и Франции. Первым постановлением петроградского Совнаркома был «Декрет о мире», требующий немедленного прекращения боевых действий, что, в частности, открывало дорогу турецкой армии на Южном Кавказе. Это стало одной из причин, по которой совещание отказалось признать законность нового петроградского режима и приняло решение о создании независимого правительства «Закавказья» — то есть, фактически, бывшего имперского Кавказского наместничества. Через четыре дня было сформировано коалиционное правительство Закавказского комиссариата, в которое вошли представители всех основных национальных партий региона. После разгона Учредительного собрания в Петрограде 6 января 1918 г., 12 (25) января, Закавказский комиссариат постановил созвать Закавказский сейм — собственный парламент из числа избранных от региона делегатов на Всероссийское учредительное собрание и представителей национальных партий. Только 9 (22) апреля 1918 г., cломив сопротивление армянских делегатов, Закавказский сейм принял решение о создании независимого государства — Закавказской демократической федеративной республики. При этом само название независимого государства отражало перспективу имперского российского пространственного воображения: Южный Кавказ является «Закавказьем» только для наблюдателя с севера.
Несколько месяцев потребовалось и для того, чтобы мобилизовать «мусульманское» (тюрко-татарское) национальное движение после Февральской революции. 1 (14) мая 1917 г. в Москве открылся масштабный Всероссийский съезд мусульман. В течение 10 дней почти 800 делегатов обсуждали проблему политической организации своего сообщества солидарности — преобладающего большинства мусульман-суннитов Российской империи (правда, съезд претендовал на преодоление раскола уммы и представительство также и шиитов). Большинство представителей периферийных регионов — Туркестана, Южного Кавказа, Крыма, а также степных районов выступали за территориальную автономию в составе России как федеративного государства. Влиятельная делегация поволжских татар и представители Северного Кавказа отстаивали принцип культурной автономии. В итоге было принято соломоново решение: в целом мусульмане отстаивают принцип территориальной автономии (позволяющей принимать специальные местные законы), но там, где не удается добиться численного преобладания на определенной территории, должна существовать культурная автономия (обеспечивающая доступ к собственной системе образования, книгоизданию и т.п.).
Вполне ожидаемо компромисс продержался недолго, поскольку «мусульманская нация» предлагала слишком архаичный и обширный принцип солидарности. Развитие разных территориальных, политических и племенных проектов внутри исламского движения привело к тому, что уже в конце июля 1917 г. практически одновременно прошли несколько съездов: в Коканде состоялся Съезд трудящихся мусульман Ферганской области, в Оренбурге — Первый всебашкирский съезд и Первый всекиргизский (т.е. казахский) съезды, а в Казани сразу три съезда: Первый всероссийский съезд мусульманского духовенства, Первый всероссийский мусульманский военный съезд и Второй всероссийский мусульманский съезд.
На второй мусульманский съезд в Казани собралось в четыре раза меньше делегатов, чем на первый в Москве, и большинство представляло татарский национальный проект: одновременно и распыленный по обширной территории, и претендующий на лидерство в общемусульманском движении. Поэтому съезд провозгласил создание культурной автономии «мусульман Внутренней России и Сибири» и создал его правительство Милли Идарэ («национальное управление») из трех министерств: просвещения, финансов и религии. Было объявлено о подготовке парламента культурно-национальной автономии — Милли Меджлиса («национального совета»). Милли Меджлис открылся в Уфе 20 ноября (3 декабря) 1917 г., уже после большевистского переворота, от которого собравшиеся депутаты постарались дистанцироваться. На протяжении полутора месяцев существования Меджлиса культурной автономии «мусульман» в его работе на первый план постепенно выходили проекты именно территориальной автономии — не в последнюю очередь, из стремления отгородиться от режима Совнаркома хотя бы в составе федеративной России.
Таким образом, февральская революция лишь зафиксировала новую реальность и расчистила пути ее дальнейшего развития — окончательного дробления общеимперского социального пространства на многочисленные сообщества локальной солидарности. Почти все они изначально ориентировались на достижение своих целей в рамках Российской империи, поскольку развивали проекты прежнего десятилетия. Кроме того, численность активистов даже таких масштабных инициатив, как украинское или мусульманское движение, исчислялось сотнями человек, которым приходилось учитывать довольно пассивный настрой своей «социальной базы». Поэтому точнее всего будет охарактеризовать февральскую революцию как «имперскую революцию»: она смела режим, который доказал свою неспособность координировать многоуровневую имперскую ситуацию в условиях мобилизации современного массового общества. Несмотря на крах рамок единой имперской структуры и отсутствие общего компромиссного национального проекта, частные сообщества солидарности демонстрировали удивительную инерцию своей приверженностью к сохранению общего политического пространства. Стремление к изоляции, а затем и к сепаратизму развивалось постепенно и лишь в ответ на действия центральной власти, а не наоборот.
Собственно, эффект революции и возник от исчезновения имперского «центра», главным врагом которого оказался он сам, а не восстание «окраин». Именно коллапс режима Николая II, променявшего миссию общеимперского координатора на роль одной из «партий» со своими частными интересами, стимулировал ускоренное развитие проектов локальной самоорганизации — национальной, классовой, политической. Но и формирование Временного правительства не способствовало интеграции общества.
Причиной краха старого имперского режима стало взаимное отчуждение государственной машины исполнительной власти, Государственной думы как института политического представительства и инициатив самоорганизующегося массового общества. Только их объединение в рамках прогрессистского проекта «правительства народного доверия» могло обеспечить необходимое сочетание централизованной координации военных усилий и массовой поддержки общества. В ситуации, сложившейся после отречения Николая II, этот сценарий можно было реализовать лишь путем скорейшего созыва Учредительного собрания, которое одно могло бы гарантировать легитимность нового правительства в масштабах всей страны. Судя по планам подготовки и реально состоявшимся выборам в Учредительное собрание в 1917 г., для организации избирательного процесса требовалось около трех месяцев и еще две недели должны были пройти между голосованием и началом работы собрания после подсчета голосов. Это значит, что выборы могли бы состояться уже в начале июня 1917 г., а открытие Учредительного собрания — в конце июня. За это время Временное правительство пережило один — апрельский — кризис, в результате которого его состав расширился за счет включения шести представителей социалистических партий. Центральная Рада выпустила первый универсал, состоялся Первый всероссийский мусульманский съезд в Москве, новый сенат (правительство) Великого княжества Финляндского разработало законопроект «О передаче решения некоторых дел сенату и генерал-губернатору», по которому не только внешнеполитические связи, но и созыв и роспуск местного парламента признавался прерогативой имперского правительства. Можно лишь гадать, смогло ли бы созванное в июне Учредительное собрание найти формулу урегулирования всего разнообразия противоречий в масштабах Российской империи, однако реальная политическая ситуация сама по себе еще не являлась принципиальным препятствием для соглашения.
Компромиссным вариантом в условиях войны, не позволявшей растягивать на месяцы политическую реформу, был бы немедленный созыв Государственной Думы и формирование депутатами «правительства доверия» в течение нескольких дней или недель. Парадоксальным образом, правительство Временного комитета членов Государственной думы оказалось куда более враждебным к российскому парламенту, чем Николай II, чей указ о роспуске Думы предполагал возобновление ее работы «не позднее апреля». Сначала Временное правительство обещало созвать депутатов дум всех созывов 27 апреля на однодневное заседание, отмечающее одиннадцатую годовщину открытия Первой Думы. В итоге же, в мае–июле 1917 г. состоялось лишь восемь заседаний «частного совещания» узкого круга членов Четвертой государственной думы. Что бы ни стояло за решением фактически упразднить Думу — доктринерство (представление, что после революции стране необходим новый парламент) или прагматические соображения (опасения, что в полном составе, со значительным присутствием «правых» и консерваторов, Дума сформирует совсем иное правительство) — Временное правительство обрекло себя на провал. Оно не представляло никого и ничто, кроме «старой власти» — будучи произвольно отобранной группой депутатов дореволюционного парламента, избранного в результате многочисленных манипуляций с избирательным законодательством. Только принципиальная политическая пассивность (или, точнее, инерция) большинства граждан России в 1917 г. объясняет всеобщее признание авторитета Временного правительства.
Вынужденно разрушив костяк имперских правительственных институтов как «контрреволюционных» (отменив власть губернаторов, распустив полицию, потеряв контроль над армией) и фактически упразднив парламент, Временное правительство сделало структурно неразрешимым кризис, который вызвал падение режима Николая II. Из трех главных институтов, на которые опиралось единство имперского общества, революцию пережили лишь инициативы общественной самоорганизации. По сути, Временное правительство и было режимом победившей политической нации имперской «общественности», но вне посредничества Учредительного собрания или, хотя бы, Думы не существовало физической возможности координировать единство этой нации, помогать оперативно вырабатывать компромиссные решения возникающих перед страной проблем, реализовывать политический потенциал общественности как «нации». В результате, мобилизованная общественность начала стремительно расходиться по более конкретным частным «национальным» проектам (политическим, этническим, культурным), и лишь привычка воспринимать себя в общем российском имперском пространстве объясняет, почему Россия продолжала оставаться «естественной» рамкой для большинства из этих локальных инициатив.
Одним из таких частных общественных проектов был Петроградский совет, который изначально возник как орган самоорганизации и координации протестующих рабочих с целью поддержать Временное правительство. В течение считанных дней произошла стремительная радикализация Совета и переход в оппозицию к правительству. Этот резкий разворот в значительной мере объяснялся структурной ситуацией отсутствия всякой обратной связи и политического представительства после февральской революции. Подобно Комитету членов Государственной Думы, Совет также был сформирован вне формальных процедур массового волеизъявления, явочным порядком. Но, во всяком случае, в него вошли люди с «улицы», и такое примитивное представительство давало гораздо больший авторитет (а значит, и готовность подчиняться ему), чем у келейно назначенного Временного правительства. Согласившись стать органом не только рабочих, но и солдатских депутатов, Совет упрочил свою претензию на представительство участников восстания и получил в свое распоряжение главную движущую силу февральского переворота — деморализованную солдатскую массу тыловых частей.
Теоретически, в Петроградский совет вошли по одному представителю от каждой тысячи рабочих и от роты солдат, но никакой формальной организации процесса делегирования и способа проверить его не существовало. Еще важнее то, что отсутствовал сам критерий «представительства»: речь шла о делегировании конкретных индивидуумов, даже не членов партий с определенной программой. Невозможно было заранее спрогнозировать, какие решения будет поддерживать конкретный делегат — тем более, в динамичной, постоянно меняющейся обстановке. Представление о том, что рабочий «представляет» других рабочих, могло существовать лишь в глубоко книжном, идеологическом и «социологическом» восприятии общества, признающим абстракцию «пролетариата» (или «буржуазии», или «русских», или «москвичей») реальным внутренне однородным коллективом. Поэтому претензия советов на власть была практически столь же абстрактной и формальной, как и у Временного правительства — проекта другой группировки общественности. Однако если Временное правительство подчеркивало законность наследования властных полномочий от «старого режима» (тем самым дополнительно компрометируя себя), то Петроградский совет указывал на свою легитимность в качестве нового революционного органа — исключительно благодаря своему социальному составу. Если большинство Совета составляли конкретные рабочие и солдаты, ожидалось, что Совет отражает интересы этих социальных слоев в целом.
Столь фантастическая логика, в сочетании с отсутствием реального представительства избирателей (кроме «социологического»), загнала советы в ловушку. Самые маргинальные политические силы могли рассчитывать на поддержку советов, если формально соответствовали критериям «социальной базы», представителями которой безосновательно объявляли себя советы. Они не могли позволить себе игнорировать «голос народа» — но не существовало способа оценить весомость раздающихся «голосов». Играя роль единственного выразителя «народных интересов», Совет навязывал всему населению программу, которую самому Совету могли навязать самые маргинальные группировки или вовсе несколько активных деятелей в его руководстве.
Это стало понятно в первые же дни существования «советской власти». Утром 2 (15) марта 1917 г. в газете «Известия Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов» (основанной двумя днями раньше в захваченной типографии газеты «Копейка») вышел от имени всего Совета «Приказ № 1». Этот документ подчинял Совету войска гарнизона, отменял единоначалие в армии, вводя во всех подразделениях выборные комитеты «от нижних чинов», которым и подчинялись отныне как солдаты, так и офицеры. Как выяснилось, даже большинство руководства Петросовета — его исполнительный комитет — было не в курсе этого «приказа», который не был физически подписан его членами. Существует предположение, что опубликованный документ вообще не имел отношения к тексту, который разрабатывала одна из комиссий совета под давлением солдат (и к пожеланиям самих солдат), а был целиком написан редактором газеты, активистом большевистской партии Владимиром Бонч-Бруевичем (1873–1955). Тем не менее, несмотря на свое отрицательное отношение к тексту «приказа», руководство Петросовета не отказалось от него и продолжало защищать его от критики: иначе оно выглядело бы предателем интересов «солдатской массы».
Даже если бы в советы действительно проходили представительные выборы, сама претензия одного из многих проектов самоорганизации общества на руководящую роль в стране являлась структурной предпосылкой гражданской войны. Один «частный интерес» всегда противоречит другому, тем более что одни и те же люди в разных социальных ипостасях могут иметь прямо противоположные интересы. Так, призванный из псковской губернии солдат вполне ожидаемо желал вернуться домой и не воевать — и солдатский совет естественно поддерживал отмену воинской дисциплины. Но в иной своей ипостаси — псковского крестьянина — тот же человек, вероятно, не желал оккупации деревни германскими войсками и готов был сражаться. Наконец, воюя на фронте, он мог осознать, что его жизнь напрямую зависит от поведения других, и если угроза военно-полевого суда может помешать соседней роте бежать с позиций, побросав оружие, то военно-полевой суд не стоит отменять. Структурная имперская ситуация многомерности социальных ролей никак не отменялась с падением монархии. Координацией этих разных ипостасей с разными интересами одного и того же человека (а тем более, разных групп интересов) мог заниматься парламент, включающий представителей разных партийных платформ и программ. Но никакого надпартийного и надклассового координационного органа так и не появилось, а блюдущие свои «ведомственные» интересы советы рабочих депутатов имели непримиримые разногласия с советами крестьянских депутатов, не говоря уже о проектах самоорганизации других социальных групп.
Катастрофический дефицит обратной связи петроградских властей (и Временного правительства, и Совета) с обществом проявился в радикализации политической обстановки «сверху». В ситуации, когда степень общественной поддержки измерялась лишь массовостью демонстраций и лозунгами митингов, петроградские власти пытались угадать, чего бы хотели их «избиратели», которые, на самом деле, никого и не избирали. Поэтому они вбрасывали лозунги, которые сами считали популярными у «масс».
Характерным примером может служить обещание радикальной земельной реформы. В отличие от ситуации 1905 г., когда в центральных регионах империи, после двух неурожайных лет, под финансовым гнетом выкупных платежей (наследия реформы 1861 г.), в условиях неправильно организованного трехпольного севооборота крестьяне видели выход в расширении своих земельных наделов, никакого «земельного голода» в 1917 г. в деревне не ощущалось. Не то чтобы кто-то возражал против дополнительной дармовой собственности, но сама социально-экономическая логика изменилась настолько, что решение насущных проблем перестало связываться с расширением землепользования. В результате столыпинской реформы крестьянство получило возможность существенно увеличить наделы путем покупки и аренды, проект «общественной агрономии» открыл возможности интенсификации хозяйства на имеющейся земле, массовый призыв трудоспособных мужчин в армию оставил хозяйства без работников, накачка деревни деньгами при одновременном расстройстве рынка лишала стимулов производить излишки продуктов. Крестьянские хозяйства год от года сокращали площади посевов на имеющейся у них земле — но идеологизированные лидеры социалистических партий полагали, что крестьян интересует не справедливый баланс цен на зерно и городские товары, а помещичья земля.
Вместо того чтобы предоставить крестьянам голос по самому широкому кругу вопросов (не ограниченному искусственно «сословными» интересами) через демократические выборы парламента, лидеры советов, а с мая 1917 г. и Временное правительство продвигали идею радикального обобществления земли. Поначалу «революционизация» деревни шла с трудом. В марте, после ликвидации прежней администрации, включая полицию, повсеместно прошла замена волостных правлений новыми «исполнительными комитетами». Неприязнь к крупным землевладельцам выражалась, главным образом, в изъятии у них крестьянами огнестрельного оружия: городские легенды о пулеметах, из которых якобы городовые расстреливали демонстрантов с чердаков, захватили воображение и деревенских жителей. В апреле прошли первые крестьянские съезды, организованные городскими советами. Отобранные ораторы из числа советских функционеров не могли и не хотели обсуждать практические вопросы, вроде статуса арендованных земель, но горячо призывали к конфискации поместий (главным образом, уже находившихся в аренде у крестьян). Следуя ритуалу революционного митинга, крестьян пытались заставить исполнять революционные песни, которых они не знали и вместо них с чувством пели «Христос воскресе из мертвых» (Пасха пришлась в 1917 г. на 2 (15) апреля). Наконец, в мае (после назначения лидера эсеров Виктора Чернова министром земледелия) начали приходить сведения о нарастании беспорядков в деревне — но не тех, которые ожидали городские активисты по опыту 1905 г. Крестьяне собирались на сходы и принимали решения об изгнании участковых агрономов, учителей и участковых врачей — все для того, чтобы не платить земские налоги. Причем происходило это не в «медвежьих углах», а в таких губерниях, как Харьковская, известная своим прогрессистским земством, финансировавшим амбициозные программы развития деревни. Исключение составил лишь Лебединский уезд губернии, в котором агрономы не участвовали в реквизициях крестьянского зерна в рамках начатой в конце 1916 г. политики «продразверстки», которую продолжило Временное правительство.
И только осенью 1917 г. начались погромы чужой собственности: помещиков, «столыпинских крестьян», вышедших из общины на хутора, земских опытных станций — без разбора. Происходило это за несколько месяцев до открытия Учредительного собрания, на котором, как было заранее обещано Временным правительством и советскими лидерами, должна была быть принята радикальная земельная реформа, перераспределявшая весь земельный фонд в интересах «трудовых крестьянских хозяйств». Так что правительственная пропаганда революционного переворота в деревне не имела прямого отношения к настроениям крестьян ни весной, ни осенью 1917 г., а уж тем более не была спровоцирована ими. На протяжении 1917 г. c деревней происходило то же, что с этнонациональными проектами и политическими движениями: постепенное сужение сферы локальной солидарности при одновременно нарастающем отторжении «чужаков». Развивавшееся по принципу «каждый сам за себя» бывшее имперское общество, лишенное всяких механизмов координации и посредничества, рано или поздно должно было прийти к состоянию межгрупповых конфликтов. Удивительно, что потребовалось более полугода, прежде чем стихийное размежевание перешло в стадию непримиримого противостояния, а место единого имперского общества, действующего в локковской логике, заняло гоббсовское состояние войны «всех против всех».
Сначала «все» означали «всех своих» в рамках пространства локальной солидарности: всех рабочих, или социалистов, или мусульман. Но формальное «социологическое» единство не гарантировало идентичной реакции членов сообщества на изменяющиеся обстоятельства. Поэтому с каждым месяцем усиливалось внутреннее размежевание внутри групп солидарности по конкретным вопросам и конфликты с альтернативными проектами. После февральской революции оппонентов неизменно объявляли «контрреволюционными», в том же смысле, как называли бы «антигосударственными» при авторитарном режиме: если в обществе отсутствуют институты достижения компромисса, любая оппозиция воспринимается как угроза заведенному порядку. На практике даже военные заговорщики действовали как одна из локальных инициатив общественной самоорганизации, сообщество солидарности «своих». В колоссальной имперской армии военного времени не оказалось готовых собственно армейских структур, способных вмешаться во внутреннюю политику. Лишь после большевистского путча, к январю 1918 г., начал складываться костяк сообщества профессиональных военных, не согласных с режимом Совнаркома. Поодиночке и мелкими группами в несколько тысяч человек (не более 2-3% от общего числа офицеров) добирались в Новочеркасск (центр Донской области), где формировалась Добровольческая армия — типичный образец общественнической самоорганизации.
К этому времени открытая гражданская война между разными сообществами локальной солидарности в ограниченных масштабах шла уже несколько месяцев. Еще в конце августа 1917 г. впервые был объявлен «врагом народа» политический оппонент — Верховный главнокомандующий армией генерал Лавр Корнилов (1870–1918), которого Временное правительство привлекло для ликвидации Петроградского совета, но в последний момент, испугавшись усиления роли армии, объявило путчистом. Уже в начале декабря 1917 г. подчинявшиеся Совнаркому вооруженные отряды были направлены против УНР. Но только после разгона столь запоздало созванного Учредительного собрания 6 января 1918 г. масштабная гражданская война на территории бывшей Российской империи стала неизбежной. Надвигающаяся контрреволюция означала распад веры в общее будущее общества, а не в конкретные консервативные сценарии возможного общего будущего.
Возможно, если бы Российская империя действительно распалась на самостоятельные «национальные государства», накал противостояния в масштабах каждого из них оказался на несколько порядков меньше, а вероятность достижения компромисса — выше. Однако, за несколькими исключениями, лишь подтверждающими правило (например, Финляндия), все «национальные» проекты носили элитный характер, не могли опереться на сколько-нибудь четкие территориальные границы и, в логике имперской ситуации, частично пересекались друг с другом. Украинский или «мусульманский» национализм сталкивался с альтернативным принципом рабочей (советской) солидарности, деревенского «сепаратизма» или политической партийной ориентации.
Большинство этнонациональных движений в 1917 г., как и революционные программы, представляли собой вариации проекта «современного» общественного устройства, которые общероссийская общественность разрабатывала как альтернативную современность (по отношению к имперскому режиму). При этом фундамент данной альтернативной версии современности был заложен еще в эпоху домассового общества — в середине XIX в. Тогда казалось естественным, что самое сложное общество можно реорганизовать на справедливых началах через самоорганизацию, по принципу «федерации свободных и совершенно самостоятельных общин» (формула российских анархистов) — подобно тому, как вера в «невидимую руку рынка» обещала урегулирование экономических противоречий. Каждая «община» (территориальная или национальная) должна была посылать своих представителей для обсуждения и решения более глобальных проблем на каждый следующий уровень, и так выстраивалось бы гармоничное большое постимперское общество. С одной стороны, этот тип социального воображения прекрасно согласовался с современной идеологией прогрессистского реформизма. С другой, он полностью игнорировал роль государства в смысле постоянных формальных институтов в деле организации сложного общества хотя бы в качестве вспомогательного или запасного средства. Вера во всемогущество самоорганизации для разрешения социальных конфликтов требовала лишь одного: достижения полного единодушия внутри каждой самоорганизующейся общины. Тогда «окончательное» и неизменное мнение всех «крестьян» можно было бы согласовать с таким же солидарным мнением всех «рабочих», мнение «мусульман» — с мнением «украинцев».
В реальности же после февраля 1917 г. все более очевидным становилось отсутствие каких бы то ни было гомогенных «общин» с едиными одномерными интересами. Линии раскола по разным принципам солидарности проходили через деревню, через заводской цех, через съезд национальных активистов. В отсутствие общих, признаваемых всеми законными внешних рамок (принципов общежития или государственных институтов), дальнейшая самоорганизация приводила к расширению линий размежевания и к сужению сообществ локальной солидарности. Мобилизованное мировой войной и революцией массовое общество вступило в тотальную гражданскую войну, когда сравнительно незначительное количество решительных активистов с каждой стороны (до второй половины 1918 г. — тысячи, но не более нескольких десятков тысяч у самых массовых движений) приступили к разрешению многочисленных локальных и глобальных противоречий с помощью оружия. Численность вооруженных участников противостояния и его масштаб постоянно увеличивались — по мере того, как все больше людей оказывались затронутыми не столько самими социальными конфликтами, сколько боевыми действиями по их поводу. У войны быстро появляется собственная логика, мало связанная с непосредственными причинами ее развязывания.
Угроза сползания в гражданскую войну стала очевидной уже летом 1917 г. В ожидании запоздалых выборов в Учредительное собрание, режим Временного правительства инстинктивно пытался компенсировать отсутствие механизмов координации фрагментов распадающегося имперского общества: в августе 1917 г. прошло Московское государственное совещание, обсуждавшее преодоление политического кризиса. Оно было призвано смоделировать имперское общество и выработать на основе этой модели некие спасительные решения. Среди двух с половиной тысяч участников совещания 20% составляли депутаты Государственной думы, 13% — кооператоры, 9% представляли советы, 7% — профсоюзы, по 6% — городские думы и финансово-промышленные круги, около 5% — земства. Кроме того, отдельные квоты были зарезервированы за земствами, национальными активистами, духовенством, «интеллигенцией». Несмотря на столь разнообразный состав совещания, было неясно, кого именно и на каком основании оно представляет и какой вес могут иметь его постановления. Спустя месяц, в конце сентября, в Петрограде было созвано Демократическое совещание. Если Московское совещание должно было выражать настроения всего российского общества (пусть и на основании совершенно фантастически выкроенной «карты» основных групп), то почти 1600 участников Петроградского совещания представляли, в основном, партии и общественные организации, непосредственно претендующие на власть. И вновь граждане недавно провозглашенной Российской республики не имели никакого отношения к определению состава этого форума. Неясным оставалось и распределение количества делегатов между разными группами: почему делегаты от советов составляли 29%, а от национальных организаций — меньше 4%? Самозванное, по сути, Демократическое совещание организовало из своего состава Временный совет Российской республики («Предпарламент»), демократическая форма которого маскировала отсутствие какой-то связи с реальным волеизъявлением граждан.
Неуклонное снижение авторитета Временного правительства, которое не утверждал никакой парламент (как полагалось «правительству народного доверия»), и бессилие Предпарламента, который никто не выбирал, подрывали доверие к демократическим государственным институтам. Сведя демократию к ритуалу принятия решений, февральский режим оказался бессильным перед процессами самоорганизации. Демократия как принцип формирования государственных институтов могла бы помочь направить самоорганизацию в русло новой государственной конструкции — общей и «ничьей» в отдельности, — предоставив каждому гражданину голос, тем самым сделав сам акт волеизъявления «системообразующим». Поддержка социалистов или монархистов выражалась бы тогда в участии в общих государственных институтах, авторитет которых создавался самим фактом личной вовлеченности граждан. Вместо этого, считая себя лишь рупором самоорганизующейся «общественности», Временное правительство пыталось самостоятельно определять «медиану» настроений в обществе — неизбежно запоздало и неадекватно, оставляя недовольным каждого. Самоорганизация разных групп интересов всецело протекала вне слабых государственных структур, и нарастающая холодная гражданская война в любой момент могла перейти в «горячую» фазу, стоило только одной из таких групп узурпировать до поры «беспочвенную» и потому ничтожную государственную власть.
Произошедший через три недели после начала заседаний Предпарламента большевистский переворот стал лишь одним из эпизодов разгоравшейся гражданской войны. 21 октября (3 ноября) начал работу Военно-революционный комитет Петроградского совета (ВРК), его реальным руководителем являлся председатель Петросовета большевик Лев Троцкий (1879–1940). Созданный для защиты Петрограда от наступления германской армии с одобрения Временного правительства, ВРК сосредоточился на организации переворота. Во все воинские части и на все стратегические объекты города были направлены комиссары, без согласия которых не исполнялся никакой приказ. В действиях ВРК было столько же злого умысла, сколько следования логике ситуации: авторитет правительства основывался на угасающей привычке подчинения «ничейному» государству, а влияние ВРК зависело от низовой инициативы: хоть для кого-то ВРК был «своим».
Таким образом, без каких-либо крупных манифестаций или вооруженных столкновений, уже 25 октября практически весь Петроград оказался во власти ВРК (фактически — руководства большевистской партии). В ночь на 26 октября 1917 г. сравнительно немногочисленные отряды, подчинявшиеся ВРК, заняли Зимний дворец и арестовали членов Временного правительства. Свершившийся переворот оказался едва заметным на фоне событий осени 1917 г., что вынудило позднее создать миф о героическом штурме Зимнего — иначе было очень трудно объяснить роль этой едва ли не технической операции по смене правительства. Многие современники так и отнеслись к этим событиям — как к малопримечательному эпизоду распада центральной власти в стране. Однако, как оказалось позднее, октябрьский переворот действительно сыграл решающую историческую роль — вероятно, именно потому, что отбросил любые попытки добиться компромисса в обществе и наладить обратную связь власти с различными группами интересов. Новый режим провозгласил лозунг «диктатуры пролетариата», который был не просто социологической абстракцией, но практическим рецептом установления господства, принципиально порывавшим с курсом Временного правительства.
Если Временное правительство пыталось действовать как власть большинства (стремясь к удержанию единства российского общества, пусть и негодными средствами), то новый большевистский режим отбросил эту задачу, поставив перед собой простую цель: возглавить и организовать сплоченное и хорошо вооруженное меньшинство. Вопреки распространенному (тогда и сегодня) мифу о революции как единодушном массовом порыве, «восстание масс» и в 1905, и в 1917 г. представляло собой разнонаправленные инициативы, в которых принимали участие лишь несколько процентов населения. Более того, со второй половины 1917 г. современники отмечали нарастающую политическую апатию людей, отчаявшихся увидеть отражение именно их интересов в политической сфере. «Революцией» эти события делала, прежде всего, радикальная трансформация социального воображения, когда прежний порядок начинал восприниматься как несправедливый и нерациональный, а значит — нелегитимный. Широкая дискредитация режима Николая II, как и разочарование населения во Временном правительстве, стали главной причиной их падения — что вовсе не требовало от граждан единодушия по любым остальным вопросам и даже реальной политической мобилизации.
Для устойчивой широкой политической мобилизации требуются организационные формы (например, реальный парламент) или, хотя бы, разделяемый большинством конкретный план действий. Без этого каждый остается сам за себя и «меньшинством» по отношению к самой маргинальной, но сплоченной, группировке. 25 октября 1917 г. лидеры большевистского переворота в Петрограде смогли опереться на несколько десятков тысяч солдат петроградского гарнизона, опасавшихся отправки на германский фронт — а Временное правительство, формально располагавшее всеми вооруженными силами республики, не смогло противопоставить путчистам и нескольких тысяч мотивированных защитников. Объявление программы диктатуры пролетариата помогло большевикам подчинить себе потенциал нескольких разрозненных, но активных очагов самоорганизации: солдат, не желающих воевать на фронте; бедняков, надеющихся на улучшение своего положения; национальных активистов, отчаявшихся реализовать свои планы. Им был обещан план бескомпромиссной реализации их устремлений, неуязвимый для критики в своей утопичности (одновременно беспрецедентный и неконкретный). В то же время, противники большевиков, претендуя на объединение «большинства», не могли предложить никакого «общего знаменателя» окончательно распавшемуся российскому обществу — расколотому на частные проекты локальной солидарности, все более пассивному в своей массе, лишенному мотивации и ясного видения цели. После распада политической нации общеимперской «общественности» на враждующие движения было уже невозможно рассчитывать на спонтанную самоорганизацию в сложные социальные формы на основе политического компромисса в масштабах всей страны.
Еще опаснее провала «общего дела» были последствия утраты «общего языка». Стремительная сегрегация общества на полуизолированные группы, со своей системой ценностей и целями каждая, привела к тому, что прямое физическое насилие оказалось единственным оставшимся универсальным, понятным каждому «языком» аргументации и взаимодействия. То, что воспринималось как эксцесс в начале 1917 г., стало рутиной к концу года. Все возникающие спонтанно после 1917 г. новые очаги власти прибегали к насилию как главному аргументу в свою поддержку. Сама легитимность властей всех уровней основывалась на способности доказать большую силу и готовность к насилию, чем у оппонентов. Поэтому политика террора стала непременным залогом успеха в самоорганизации новых рудиментных политических форм, и наиболее эффективно ее применили большевики, открыто объявив 5 сентября 1918 г. составной частью своей программы «Красный террор». Целью публичных казней — хотя бы с публикацией имен жертв в газетах, если не удавалось провести убийства на главной площади — было не уничтожение врагов, а демонстрация самой готовности к массовому насилию. В идеале, жертвами террора вообще должны оказываться случайные люди, наказываемые за деяния, заведомо ими не совершенные: смысл террора в демонстрации неограниченной способности к насилию, а немотивированное насилие эффектнее всего доказывает такую способность.
Систематический террор требует создания специального карательного аппарата, который часто принимают за элемент государства. Это распространенное и очень существенное заблуждение: на самом деле, управление обществом через террор возможно лишь в ситуации спонтанной самоорганизации, не подчиняющейся институциональной власти и постоянным правилам (законам). Указанное различие имеет самое практическое значение, никак не сводящееся к абстрактным теоретизированиям: столь характерная особенность, как политика массового террора, позволяет не просто «поставить диагноз», но и понять логику и «устройство» общества, объяснить и даже предсказать его поведение в разных условиях. В частности, проведение политики террора всегда свидетельствует об отсутствии государства как особого института и как самой идеи — той, что распространилась в Северной Евразии благодаря камералистской революции Петра I. Идеализированное представление о государстве как обезличенной машине, работающей по четким правилам законов благодаря чиновникам, лишенным в своей служебной деятельности всякого личного интереса (материальной корысти, эмоциональной реакции, идейных предпочтений), позволяет управлять обществом в «автоматическом» режиме постоянного и всеобщего контроля. Этот повседневный контроль осуществляется не столько угрозой насилия со стороны полиции и судов, а уж тем более не периодическими показательными казнями, сколько интеграцией населения в политическую нацию, разделяющую общее социальное воображение. Именно общая сфера воображения помогает отделить должное поведение от правонарушения, формирует представление о ценностях. Функционирующее государство не совместимо с демонстративным террором, который, кроме всего прочего, является непродуктивной растратой человеческих ресурсов. Счет жертв лишь красного террора в 1918–1922 гг. — наиболее масштабного из террористических кампаний этой эпохи — идет на сотни тысяч человек.
Опора на террор как регулярную практику управления указывает на отсутствие современного государства, а также нации как заочной солидарности «своих», готовых осмысленно и добровольно подчиняться идеалу «общего блага». В этой ситуации атомизированного населения «политическая экономия» и рациональность власти выглядит совсем иначе, чем в современном государстве. Каждый самопровозглашенный локальный командный центр все равно не имеет никакой естественной опоры на «подданных». И Совнарком в Петрограде, и крестьянский атаман в нечерноземной губернии имеют почти одинаковые права на власть в глазах местного населения — нулевые. Но если демонстративно уничтожать часть «ничейного» населения, то можно заставить другую часть подчиняться из страха, что выглядит явным приобретением. Более того, если очертить категорию разрешенных к уничтожению врагов по некоему социальному признаку — например, евреев, или казаков, или буржуазию — то впервые появляется возможность сплотить вокруг себя сторонников уже на основании столь же «социологического» принципа заочной групповой солидарности. Это еще не модерная нация, сплоченная активной вовлеченностью в общую публичную сферу обсуждения злободневных проблем, но уже и не просто сборище людей, насильственно мобилизованных под угрозой смерти.
Подобный механизм социальной мобилизации уже использовался русскими националистами-протофашистами вроде Крушевана в начале ХХ в., но тогда черносотенный проект воспринимался как маргинальный и тупиковый. После 1917 г. стратегия сплочения через негативную идентификацию — как сообщества всех, кто не принадлежит к париям, признанным законными жертвами, — стала основным механизмом мобилизации массового общества на территории бывшей Российской империи. Террор выступал в качестве негативного фактора самоорганизации, заставляя людей активно принимать ту или другую сторону и тем самым структурируя аморфное общество. К немногим идейным сторонникам режима примыкали куда более многочисленные массы обывателей, стремившихся избежать участи жертвы, столкнувшись с угрозой безжалостного насилия.
Впрочем, с самого начала советский режим опирался и на позитивную самоорганизацию тех, кто занимал маргинальное положение до революции и не увидел существенного прогресса после февраля 1917 г. Революционность большевиков проявлялась не в радикализме как таковом, а в последовательном проведении определенной «политики будущего», в которой находилось место многим локальным группам интересов. То, что источником влияния режима была стихийная самоорганизация (примитивно корректируемая им при помощи террора), а не государственные институты (ограниченные определенной политической системой), позволяло оперативно подстраиваться под меняющиеся обстоятельства. Например, в начале марта 1919 г. главной опасностью для советского режима с центром в Москве (РСФСР) стало успешное наступление войск Верховного правителя Российского государства (господствовавшего за Уралом) адмирала Александра Колчака (1874–1920). После занятия Перми войска Колчака успешно продвигались к Волге — к Казани и Симбирску («полет к Волге»). Несмотря на то, что общая численность Красной армии достигала полутора миллионов человек, большевистское правительство сочло настолько важным переход на свою сторону 6.5 тысяч мотивированных бойцов Башкирского корпуса из состава армии Колчака, что вступило в переговоры с башкирскими национальными лидерами. Не предполагая иного будущего, кроме восстановления государственности «единой и неделимой России», адмирал Колчак не допускал создания национальных автономий. Большевики в момент прихода к власти также не планировали формирования национальных территориальных образований — ни в теории, ни в качестве временной тактической меры. Но, решив использовать потенциал самоорганизации конкретного сообщества солидарности — сравнительно компактного башкирского национального движения, они подписали 20 марта 1919 г. документ о создании Автономной башкирской советской республики в составе РСФСР. Непосредственным результатом этого решения стали переход основной части Башкирского корпуса на сторону Красной армии и восстание башкирских районов против армии Колчака, сыгравшие огромную роль в срыве ее так удачно начавшегося наступления. Неожиданным, но не менее значительным последствием признания башкирского проекта самоорганизации стало переформатирование самого советского режима. Спустя год на аналогичных основаниях в РСФСР возникла Татарская автономная республика, а затем проект объединения национальных территориальных автономий под советской властью полностью вытеснил прежний идеал вненациональной классовой (пролетарской) всемирной республики. Самоорганизация по определению предполагает обратную связь и, эксплуатируя потенциал локальных проектов самоорганизации, советский режим и сам менялся под их влиянием.
Таким образом, координируемая большевиками самоорганизация отдельных незначительных меньшинств постепенно наращивала свою социальную базу, разрастаясь как снежный ком. Диктатура большевистской партии и масштабный террор не отменяли принципиально коалиционного характера советского режима: его жизнеспособность зависела от включения в свою орбиту и «приручения» любых спонтанных проявлений локальной солидарности (кроме напрямую враждебных, которые пытались уничтожать). Поэтому главные усилия большевиков были направлены на недопущение возникновения альтернативных центров социальной интеграции (наподобие старой общественности): стратегически большевистский режим основывался на поддержании раздробленности общества, связанного лишь структурой партийной сети. Советская формула 1930 г. допускала существование человеческих различий лишь как «социалистических по содержанию и национальных по форме». В этом заключалось принципиальное расхождение с проектом Российской империи, наиболее последовательно воплощавшимся Екатериной II: интегрировать существующее многомерное разнообразие («по содержанию») в рамках универсальных по форме институтов.
Так или иначе, подход большевиков доказал свою эффективность: в 1922 г. большая часть территории бывшей Российской империи вновь оказалась под контролем единого политического режима. Результатом самоорганизации в ходе многолетней тотальной гражданской войны стало формирование нового политического феномена, получившего название Союза советских социалистических республик (СССР).
При этом, пространственное совпадение с Российской империей и прямое заимствование элементов прежней экономики и культуры не отменяют принципиальной новизны СССР как продукта масштабной самоорганизации. «Империя» является реальностью лишь в смысле особого представления об упорядочивании разнообразия. С точки зрения исследователя — стороннего наблюдателя, можно весьма продуктивно описывать многомерный контекст несистематизированных различий как «имперскую ситуацию». А с точки зрения человека, воспринимающего ее «изнутри», существуют конкретные государственные институты, экономические отношения, культура. То, что в СССР можно обнаружить элементы структурной имперской ситуации (по-разному проявлявшиеся в разные периоды), не делает СССР «преемником» Российской империи — ведь та же структурная ситуация обнаруживается и в других обществах по всему миру. Конкретные же институты и подходы к управлению человеческим разнообразием изменились столь радикально, что советское общество лишь фрагментарно можно описывать в тех же категориях, что и позднюю Российскую империю.
Исторический разрыв второй половины 1910-х гг. оказался слишком принципиальным — возможно, гораздо глубже нового разрыва начала 1990-х гг. Но и само общество СССР прошло, по крайней мере, еще через одну масштабную «перезагрузку» самоорганизации в 1940-х гг., что накладывает дополнительные ограничения на возможность простых обобщений исторической динамики региона в ХХ веке. Слишком глубоки различия между обществом 1930-х и 1960-х гг., одинаково «советским» с формальной точки зрения. Все же с высоты сегодняшнего дня можно достаточно уверенно утверждать, что полтора тысячелетия процессов самоорганизации внутренне структурировали территории Северной Евразии и, в конце концов, интегрировали их в глобальный мировой контекст. Распад СССР в 1991 г. показал, что отдельные региональные сообщества не нуждаются больше в посреднике для полноценного взаимодействия с «большим миром».
Интересно, что попытки глобализации массового общества региона (а не только политических элит) в рамках единой политической организации — Российской империи или СССР — дважды провалились в ХХ веке. Она оказалась неспособной примирить структурную имперскую ситуацию многоуровневого человеческого разнообразия с вызовами глобального прогрессивизма и мировой войны в 1910-х гг. и глобального потребительского общества и холодной войны в 1980-х гг. Точнее, с этой задачей не справилась интеллектуальная элита формальной метрополии, не сумевшая сформулировать эффективную постимперскую программу поддержания разнообразия в современном глобализированном мире.
Однако было бы пагубным заблуждением считать эту задачу несущественной или более простой в постсоветских «национальных» государствах, которые отличает лишь меньший масштаб. Структурная имперская ситуация многомерного разнообразия требует адекватного политического выражения независимо от формального наименования общества. Когда постимперские национальные государства в 1930-е гг. игнорировали проблему, не решенную имперской «общественностью», они неизбежно формировали фашистские геноцидальные режимы подавления разнообразия. Нет оснований надеяться на то, что постсоветские национальные государства смогут с легкостью избежать этой угрозы без сознательных усилий всего общества. Им необходимо найти собственную формулу примирения массового общества, разнообразия и глобализации.