Но и хорошо, что не повезло. И отлично, что с этим эшелоном не уехали ребята. Слушайте, что случилось дальше. Не успели друзья огорчиться, как раздались крики:
— Микул! Юка! Где вы запропастились, кучера лихие? Ехать пора. Дети захолодают совсем!
Какие такие дети? Переглянулись ребята и пошли на призывы хватившихся их колхозниц.
Всё уже было готово к отъезду, на всех подводах лежали и сидели раненые, укрытые тулупами, свитами и шубами, захваченными из колхоза. А на санях, запряжённых быком, вроде никого не было. Странно. Плетёная кошёлка в них была положена, соломы много, даже овчинное одеяло было…
Но, подойдя поближе Мика увидел, что в санях кто-то есть. Со дна саней на него смотрело множество глаз. Тёмные, светлые, голубые, карие, серые, зеленоватые. Разные-разные… И все глаза моргают ресницами: хлоп-хлоп-хлоп.
Мика вздрогнул, увидев, что одни глаза закрыты. Он нагнулся, дохнул теплом. И сквозь синеватые веки было заметно, как глаза чуть задвигались.
— Жив ты, что ли? — крикнул он, присматриваясь, есть ли парок от дыхания.
— Чуть жив, поезжай скорей, а то все замёрзнем, — сердито ответил кто-то из глубины саней.
Мика задёргал вожжами, бык начал раскачиваться, приноравливаясь, как лучше стронуть прихваченные морозом полозья. Мика упёрся, стараясь помочь, и, наконец, сани тронулись и заскрипели по твёрдому насту.
Пока он возился, Юка на своём сивом мерине обогнал его рогатого Коня. И на ходу бросил ему облегчённый мешок с харчами.
— Покорми своих, я там оставил!
Значит, и у него в санях были дети.
Мика ловко поймал мешок и, усевшись на головку саней, стал угощать своих пассажиров, по-видимому, сильно отощавших. Никто из них не только не пытался попрыгать или поскакать в санях — где там! — руками не шевелили. Только парок от дыхания, поднимавшийся над бледными, синеватыми губами, показывал, что они дышат, что они живы.
Впервые видя ребят в таком бедственном положении, Мика чуть не заплакал, но сдержался.
Сухари, давно насушенные Юкой, были жёстки и для слабых ребят непосильны. Достав заветный отцовский нож из обломка косы, Мика стал резать на кусочки припасённое приятелем сало и, вкладывая в приоткрытые рты, приговаривал:
— Жуй, ребята, потихоньку, сразу не глотай, посасывай. Сало, оно силу придаёт. Мы, охотники, сроду так делаем. И нас ни мороз, ни устаток не берёт… Оно с кабана надрано. А в кабане, знаете, какая сила… Вот она в нас и переходит.
Ребята молча пожёвывали, чмокали, посасывали сало, как сахар. Наверное, жевать И есть по-настоящему совсем разучились.
От жалости сердце Мики заболело, но он не подавал виду, всё резал сало, кормил ребят и старался пошучивать:
— С нашего сала вы тут здоровей здоровых станете! У нас харчи ничего. Видали, у нас бык и тот резвей коня скачет! — И он, стегнув прутом рогатого Коня, заставил его сделать несколько прыжков.
Но ребята молчали.
Видно, и смех им уже был непосилен. «До чего же довели людей гитлеры! Ну постойте! Мне бы только до фронта добраться… Я этим фашистам покажу, почём лихо! Вместе с отцом мы там живо поуправимся… как, бывало, с покосом. Отец косит, а я сено сгребаю… Отец будет фашистов одолевать, а я руки вязать! Заберём всех в плен и скажем: а ну отвечайте за свои подлые дела!»
С такими мыслями и подъехал Мика к своей деревне. До госпиталя было ещё полпути. А ребята, по-видимому, захолодали.
— Вы руками, и ногами пошевеливайте, не ленитесь, а то замёрзнете, — настаивал Мика встревоженно. И, вглядываясь в лица, заметил, что тот, с закрытыми глазами, сало не проглотил и даже не прожевал. Как вложил Мика ему кусочек в рот, так сало там и торчит…
Это было так страшно, что Мика, поравнявшись со своей избой, закричал:
— Мама! Мама! Скорей! Ой, скорее!
Все жители села и без того высыпали из домов кто с чем: кто с горячей картошкой, кто с топлёным тёплым молоком.
Задержали обоз, обступили подводы, стали кормить-поить раненых прямо на улице. Медсёстры не разрешали вносить их в дома, лишний раз тревожить. И смеются и плачут бабы, своих Вспоминают. Где они там? Кто их напоил-накормил? Есть ли там, вблизи войны, добрые люди?
Все спрашивают: моего не видали ли да моего не встречали ли?
Марфа, бросившись к саням, так и упала на них, обнимает, гладит ребят по щекам, словно у неё сто рук откуда-то взялось, вдруг выросло. Во все рты тёплого молока льёт, мягкого хлебушка суёт… А этот, с закрытыми глазами, ни хлеба не берёт, ни молока не пьёт.
— Ой ты, родненький мой, зазяб, закоченел совсем! Ой, горюшко моё! Неужто помирать задумал?
И, выхватив из саней, внесла заплошавшего в дом вместе с охапкой соломы. И сразу на тёплую, добрую ко всем людям деревенскую печку. Сбросила с несчастного чей-то солдатский ватник, инеем покрытый, и, как остался малыш в лёгком полосатом бельишке, так и уложила на груду проса, которое на печке сушилось для блинов.
Тепло на нём и мягко. Прилегла рядом и стала греть своим дыханием. Руки, ноги растирать.
И ничего она вокруг не видела. Ни того, что испуганный Сандрик плачет, ни того, что встревоженный Мика тянет её за полу.
— Мама, обоз дальше идёт!
— Ах, пускай его идёт, сейчас нужно человека спасать!
И ведь спасла, отогрела дыханием. Отпоила тёплым. молоком топлёным. И когда заснуло дитя, угревшись на печке, долго ещё лежала Марфа рядом, гладила по слипшимся волосам, давно не мытым, не чёсанным, и шептала:
— Птенчик ты мой, выпавший из гнезда в холодную бурю, беспомощный, слабый. Но ничего, милый, не бойся. Я тебя выкормлю, выхожу…
Мика даже онемел, слыша такое. С ними мать куда суровее была. Частенько и шлёпала. А на этого вдруг так разжалобилась. Целует и сама плачет.
— Мама, ну чего ты, чего? Вон Сандрик ревёт, напугался.
— Ну ничего, по глупости ревёт, а тут беда смертная… Не отпущу, пока не выхожу… Да ты поезжай с остальными, которые ещё ничего, терпят, а этого не довезти! Пусть окрепнет малость, потом отдельно доставим.
Марфа смахнула слёзы, поправила на Микуле шапку, утёрла Сандрику нос и снова вернулась на печку. Приложила ухо к спящему и шепнула:
— Бьётся слабо, но ровненько — тук-тук… Будет жить, будет!
Мика постоял растерянный, не зная, что делать. Редко мать плакала. Один раз, когда отца на войну провожала, в голос кричала, как и все. А теперь над чужим мальчишкой… Ну, хоть бы над своим… Непонятная.
И, оглядываясь, заметил солдатский ватник, брошенный у порога. Поднял его Мика, как человек хозяйственный, встряхнул.
— Не тронь, его надо в печке выжарить! — крикнула мать. — Посмотри в карманах, есть ли какие документы.
Мика осмотрел торопливо.
— Ничего, ровнёхонько ничего.
— И кто же он теперь, чей мальчонка, откудова? Ну-ка узнай скорей у его товарищей.
Мика повернулся было и вдруг увидел на воротнике ватника надпись чернильным карандашом, буквы «Уч. Г. О.».
И тут его словно пронзило:
— Мама! Да это же папкина одёжа, смотри-ка, отцовская метка. «Уч.» — это же Учайкин! «Г. О» — Григорий Осипович! Вот кого я привёз-то — отцовского крестника!
Мать так и всплеснулась. Бросилась к ватнику, обнимает, ворошит, смотрит, нет ли ещё какой меточки, от мужа весточки. Запах его вдыхает… и чуется что-то родное: дымом он попахивает, как от охотничьих костров, которые любил Григорий. Вот только запах лекарств был совсем чужим.
И, оставив ватник, Марфа снова к печке, где живая весточка с войны угрелась. Гладит стриженую I головёнку и причитает:
— Деточка ты моя! Находочка ты наша! Руками отца нашего спасённая… Никуда мы тебя не отправим. Так и будешь с нами жить, пока папка наш вернётся… Верно ведь, ребятки?
— А чего же, батя рад будет: приедет, а его найдёныш здесь. На вот, жив-здоров… Панас! То-то обрадуется, — сказал Мика.
— Угу, — подтвердил всегда согласный со всеми Сандрик.
— Ой, желанные вы мои, где двое сыты, там и третий прокормится, так ведь? Лишняя ложка в нашей чашке не помешает.
— Известно, — с отцовской басовитостью сказал Мика, — в три руки игра в ложки у нас веселей пойдёт!
— Мы чьего-то птенчика сбережём, а добрые люди, глядишь, и нашего папку сохранят… Судьба, она за хорошее добром платит… Ну, ведь это надо же: Григорий мой воюет, а одёжа его дома ночует! Вот судьба, ну судьба! К добру это, деточки мои, чует сердце — к добру!
И мать прижала грязный ватник к лицу, закрыла свою широкую улыбку, словно застыдилась неожиданного счастья.