"Избегай близких отношений с одной какой-нибудь женщиной, лучше препоручи господу богу весь слабый пол".
В начале восьмого столетия в Александрии Египетской жил удивительный монах по имени Виталий, который поставил себе особой задачей уводить заблудшие женские души с тропы греха и возвращать их добродетели. Но путь, который он избрал для этого, был столь необычен, а увлечение, более того страсть, с которой он неуклонно следовал намеченной цели, сочеталась с таким поразительным самоотречением и вместе с тем лицемерием, какие едва ли можно было встретить в целом свете.
У него был на изящном свитке пергамента точный список всех блудниц, и как только он обнаруживал в городе или его окрестностях какую-нибудь новую дичь, он тотчас же заносил имя и адрес в свой список, так что распутные сынки александрийских патрициев не могли бы найти лучшего проводника, чем усердный Виталий, если бы он пожелал преследовать менее святую цель. Однако, хотя монах и выманивал у них хитростью в шутливой беседе немало новых сведений и указаний по этой части, сорванцам этим никогда не удавалось выведать что-либо подобное у него самого.
Список этот он носил свернутым в серебряном футляре в своем капюшоне и бессчетное число раз вынимал его, чтобы вписать только что открытое им легкомысленное имя или пересмотреть прежние, пересчитать их и прикинуть, которая из обладательниц — ближайшая на очереди.
Затем, разыскав ее поспешно и полупристыженно, он взволнованно говорил ей: "Подари мне следующую ночь после сегодняшней и не обещай никому другому!". Придя в назначенное время к ней в дом, он проходил мимо красотки в самый отдаленный угол комнаты, опускался там на колени и всю ночь горячо молился вслух за обитательницу дома. На рассвете он покидал ее, строго запретив ей разглашать, что он у нее делал.
Он занимался этим уже немалое время и приобрел себе отвратительную репутацию. Ибо в то время как он тайно, за закрытыми дверьми в жилищах блудниц, потрясал и трогал своими горячими, громовыми речами и трепетно-сладкими молитвами не одну заблудшую душу, которая после этого, погрузившись в самое себя, вступала на путь благочестивой жизни, на людях он как будто нарочно стремился прослыть развратным и грешным монахом, который весело барахтается в водовороте жизни, выставляя напоказ свое духовное одеяние как знамя позора.
Если вечером, когда уже начинало темнеть, ему случалось быть в почтенном обществе, он восклицал как бы невзначай:
— Э, да что же я? Чуть было не забыл, что меня ждет смуглая Дорида, моя маленькая подруга! Тысяча чертей, я должен торопиться к ней, чтобы она не вздумала на меня сердиться.
Если при этом его корили, он восклицал, как будто рассерженный:
— Вы думаете, я из камня? Вы воображаете, что господь бог не создал женщин для монахов?
Если же кто-нибудь говорил: "Отец мой, сбросьте-ка лучше рясу и женитесь, чтобы не смущать других!" — он отвечал: "Кто хочет, пускай возмущается, пусть хоть головой об стенку бьется! Кто мне судья?".
Все это он говорил громогласно и весьма ловко разыгрывал из себя человека, который защищает дурное дело многословными и наглыми речами.
И он шел и ссорился у дверей этих девок с соперниками и даже дрался с ними, раздавая немало увесистых пощечин, когда слышал: "Долой монаха! Неужели этот поп оспаривает у нас место? Проваливай, лысый черт!".
И он был таким упорным и навязчивым, что в большинстве случаев победа оставалась за ним и он незаметно проскальзывал в дом.
А на рассвете, вернувшись в свою келью, он падал ниц перед богоматерью, единственно во славу которой он и пускался на все эти приключения и принимал на себя хулу света, и если ему удавалось спасти заблудшую овечку и поместить ее в какую-нибудь святую обитель, он испытывал перед лицом царицы небесной большее блаженство, чем если бы обратил в христианскую веру тысячу язычников. Ибо он находил особую прелесть мученичества в том, чтобы казаться всему свету грязным развратником, в то время как пречистая дева, конечно, знала, что он никогда еще не прикасался к женщине и невидимо для других носил венчик из белых роз на своей терпевшей столько поношений голове.
Однажды он услыхал об одной особенно опасной женщине, которая вследствие своей необычайной красоты натворила много зла и была даже причиной кровопролития, так как некий знатный и жестокий воин осаждал ее двери и укладывал на месте всякого, кто затевал с ним ссору. Виталий тотчас же вознамерился вступить в борьбу с этим исчадием ада и победить его. Он не стал вносить имя грешницы в свой список, а отправился прямо к ее дому и в самом деле столкнулся у двери с одетым в пурпур воином, который надменно прогуливался, держа в руке копье.
— Проваливай, монашек! — насмешливо крикнул он благочестивому Виталию. — Как ты смеешь копошиться тут, возле моего львиного логова? Небо для тебя, а мир для нас!
— Небо и земля, — воскликнул Виталий, — купно со всем, что в них есть, принадлежат господу и его веселым слугам. Убирайся прочь, разряженный болван, и пусти меня, куда мне нравится идти!
Воин в гневе взмахнул древком своего копья, чтобы ударить им монаха по голове, но тот выхватил из-под рясы сук мирного оливкового дерева, отбил удар и угодил буяну в лоб с такой силой, что тот почти потерял сознание; после этого воинственный монах хватил его еще несколько раз по носу, пока солдат, совершенно оглушенный, не обратился с проклятиями в бегство.
Таким образом, Виталий победоносно проник в дом, где на верху узкой лестницы стояла женщина с лампой в руке, прислушиваясь к шуму и крикам. У нее была необыкновенно высокая и статная фигура, крупные, красивые, но своенравные черты лица, вокруг которого ниспадали, подобно львиной гриве, волны пышных рыжеватых волос.
С презрением взглянула она вниз на приближающегося Виталия и сказала:
— Куда ты?
— К тебе, голубка, — ответил он, — разве ты никогда не слыхала о нежном монахе Виталии, о веселом Виталии?
Но она грубо возразила, загораживая лестницу своей мощной фигурой:
— А деньги у тебя есть, монах?
Он ответил озадаченно:
— Монахи никогда не носят при себе денег.
— Тогда катись своей дорожкой, — воскликнула она, — иначе я велю выгнать тебя из дома горящими головнями!
Виталий, совершенно растерянный, почесал за ухом, так как о такой возможности он не подумал; создания, которых он до сих пор обращал на путь истинный, разумеется, потом уже не думали о греховном вознаграждении, а необращенные довольствовались наглыми словами по его адресу в наказание за потерянное из-за него драгоценное время. Здесь же он вообще не мог попасть внутрь, чтобы приступить к своему благочестивому делу, и все же его тянуло превыше всякой меры укротить именно эту рыжую дьяволицу; ибо статные, красивые человеческие создания всегда соблазняют чувства, заставляя приписывать им большую человеческую ценность, нежели они имеют в действительности. Он стал смущенно шарить в своем одеянии и наткнулся при этом на тот самый серебряный футляр, украшенный довольно ценным аметистом.
— У меня ничего другого нет, — сказал он, — впусти меня за это!
Она взяла футляр, внимательно осмотрела его и затем пригласила монаха войти. Войдя в ее спальню, он даже не оглянулся на нее, а опустился по своему обыкновению на колени в углу и начал громко молиться.
Гетера, думая, что он, по обычаю духовного лица, и мирские свои дела собирается начать с молитвы, разразилась неудержимым хохотом и уселась на свое ложе, чтобы наблюдать за ним, потому что его жесты весьма забавляли ее. Но так как этому занятию, казалось, не предвиделось конца и оно уже начало надоедать ей, она бесстыдно обнажила плечи, подошла к нему, обвила его своими белыми сильными руками и так крепко прижала бритую голову добряка Виталия к своей груди, что он едва не задохнулся и начал кряхтеть, как будто сидел в чистилище. Но очень скоро он стал брыкаться, как молодой конь в кузнице, пока не освободился от адских объятий. Тогда он взял длинную веревку, которой был опоясан, и схватил женщину, чтобы скрутить ей руки за спиной и тем избавиться от ее домогательств. Однако ему пришлось довольно долго бороться с ней, пока удалось ее скрутить; он связал ей также ноги и одним резким движением швырнул ее, как мешок, на кровать. После этого он вернулся в свой угол и продолжал молитву, как если бы ничего не случилось.
Связанная львица сначала каталась в гневе и беспокойстве взад и вперед и, пытаясь освободиться, извергала тысячи проклятий; затем она понемногу стала затихать, в то время как монах, не переставая молиться, проповедовал и заклинал; и наконец под утро явственно послышались ее вздохи, за которыми вскоре последовали покаянные, казалось, рыдания. Короче, когда взошло солнце, она лежала у его ног кающейся Магдалиной, освобожденная от своих уз, и обливала слезами край его одежды. Радостно и гордо Виталий погладил ее по голове и обещал с наступлением ночи вернуться, чтобы сообщить ей, в каком монастыре он приискал ей келью для покаяния. Затем он покинул ее, не забыв, однако, строго внушить ей, чтобы она тем временем не проронила ни словечка о своем обращении и, главное, чтобы говорила всякому, кто станет ее о том спрашивать, что он изрядно повеселился у нее.
Но как он испугался, когда, явившись в назначенный час, он нашел дверь наглухо запертой, между тем как женщина, нарядная и в новых украшениях, выглядывала из окна.
— Что тебе надо, поп? — крикнула она ему сверху, а он изумленно ответил вполголоса:
— Что это значит, моя овечка? Скинь с себя эту греховную мишуру и впусти меня, чтобы я подготовил тебя к покаянию.
— Ты хочешь войти ко мне, скверный монах? — сказала она с улыбкой, как будто не поняв его. — А есть ли у тебя при себе деньги или ценные вещи?
Виталий уставился на нее разинув рот; затем стал отчаянно трясти дверь, но она оставалась запертой, а женщина в окне тоже исчезла.
Хохот и проклятия прохожих прогнали наконец, казалось бы, распутного и бесстыдного монаха от этого дома с дурной славой, но все его помыслы и устремления были направлены на то, чтобы вновь проникнуть в тот же дом и любым способом одолеть лукавого, сидевшего в этой женщине. Поглощенный этой мыслью, он направил шаги свои к церкви, где вместо молитвы принялся обдумывать пути и средства, с помощью которых он мог бы получить доступ к этому погибшему созданию. В это время взгляд его упал на ларец, и котором хранились дары милосердия, и как только стемнело и опустела церковь, он сильным ударом кулака взломал ларец, высыпал его содержимое, состоявшее из кучи мелких серебряных монет, в подол своей рясы и поспешил проворнее влюбленного к жилищу грешницы.
Как раз в это мгновение какой-то разряженный щеголь хотел проскользнуть в открывшуюся дверь; Виталий схватил его сзади за надушенные кудри, вышвырнул на улицу и, ворвавшись внутрь, захлопнул дверь у него перед носом. Таким образом, через несколько секунд он опять стоял перед этой бессовестной тварью, которая сверкающими глазами взглянула на него, когда он появился перед ней вместо ожидаемого щеголя. Виталий же быстро высыпал украденные деньги на стол и сказал:
— Достаточно за эту ночь?
Молча, она тщательно пересчитала деньги, затем сказала: "Достаточно!" и спрятала их.
И вот они стояли друг перед другом. Она, подавив смех, смотрела на него, как ни в чем не бывало, а монах смерил ее неуверенным и сокрушенным взглядом, не зная, с чего начать и как потребовать от нее ответа. Когда же она вдруг стала принимать соблазнительные позы и хотела коснуться рукой его темной бороды, все нутро священнослужителя возмутилось, он гневно ударил ее по руке, затем опрокинул ее с такой силон на кровать, что та задрожала, и, наступив ей коленом на грудь и крепко держа ее за руки, нечувствительный к ее прелестям, стал говорить так проникновенно, что ее душа, казалось, наконец готова была выйти из своего оцепенения.
Ее судорожные попытки освободиться постепенно уступили место слезам, обильно струившимся по красивому, крупному лицу, и когда ревностный священнослужитель, отпустив ее наконец, выпрямился у ее грешного ложа, это большое тело лежало перед ним распростертое и усталое, как будто раздавленное скорбью и раскаянием, а затуманенные слезами глаза были устремлены на него, словно изумленные этим невольным превращением.
Тогда и гроза его красноречивого гнева сменилась мягкой растроганностью и искренним состраданием. Он славил в душе своей небесную покровительницу, в честь которой он добился этой самой трудной из всех побед, и его речь зазвучала теперь примирением и утешением, как мягкий весенний ветерок над сломленным льдом ее сердца.
Более радостный, чем если бы ему довелось вкусить величайшее наслаждение, он поспешил оттуда, но не для того, чтобы найти минуту покоя на своем жестком ложе, а чтобы молиться вплоть до наступления дня перед алтарем святой девы за бедную раскаявшуюся душу, ибо он дал обет не смыкать глаз, пока заблудшая овечка не окажется в надежном укрытии, под защитой монастырских стен.
И действительно, едва наступило утро, он вновь направился к ее дому, но в ту же минуту увидел, что с другого конца улицы приближается свирепый воин, который — полупьяный после бурно проведенной ночи — возымел желание во что бы то ни стало снова овладеть гетерой.
Виталий находился ближе к злосчастной двери, он проворно устремился к ней, чтобы скорее войти; тогда воин метнул в него свое копье, которое вонзилось в дверь на волосок от головы монаха так, что древко задрожало. Но прежде чем оно перестало дрожать, монах с силой вырвал его из дерева, обернулся к яростно подскочившему с обнаженным мечом воину и молниеносно вонзил ему копье в грудь; тот упал, пораженный насмерть, а Виталий был почти в ту же минуту схвачен, связан и отведен в тюрьму ночным дозором, оказавшимся свидетелем этого происшествия.
С искренней скорбью он оглянулся на домик, в котором уже не мог завершить свое благое дело; солдаты же подумали, что он жалеет лишь о своей неудаче, помешавшей ему осуществить греховное намерение, и осыпали неисправимого, по-видимому, монаха ударами и бранью вплоть до самой тюрьмы.
Там ему пришлось провести много дней, неоднократно представать перед судьей, правда, в конце концов он был отпущен без всякого наказания, так как убил человека, защищая свою жизнь. Все же он вышел из этого дела убийцей, и все кричали, что его следует лишить духовного сана. Однако тогдашний епископ александрийский Иоанн, по-видимому смутно догадываясь об истинной сути дела или по каким-то высшим соображениям, отказался изгнать опозоренного монаха из духовного сословия и приказал предоставить ему покуда идти своим удивительным путем.
Этот путь незамедлительно привел Виталия опять к обращенной им грешнице, которая тем временем снова вернулась к прежнему образу жизни и не впустила испуганного и огорченного Виталия до тех пор, пока он опять не похитил и не принес ей какую-то ценную вещь. Она раскаялась и пережила обращение в третий раз и таким же образом в четвертый и пятый, так как находила эти обращения гораздо более доходными, чем все остальное, а кроме того, сидевший в ней бес испытывал дьявольское наслаждение, дурача бедного монаха все новыми хитростями и выдумками.
Виталий и в самом деле был теперь настоящим мучеником, ибо чем коварнее он бывал обманут, тем меньше он был в силах отказаться от своих стараний, и ему казалось, что спасение его собственной души зависит от исправления именно этой одной женщины. Сейчас он уже был убийцей, святотатцем и вором, однако он скорее готов был бы отрубить себе руку, чем поступиться хоть малейшей долей своей репутации развратника; и если на душе его становилось все тяжелее и тяжелее, то перед людьми он все более ревностно стремился поддержать непристойными речами дурное впечатление от своего поведения. Ибо таков был избранный им вид мученичества. Однако при этом он бледнел, и худел, и бродил как тень с неизменной улыбкой на устах.
Между тем напротив дома его испытаний жил богатый греческий купец. У него была единственная дочь по имени Иола, которая могла делать все, что ей заблагорассудится, и поэтому целый день не знала толком, чем заняться. Отец ее, ушедший на покой, проводил время за изучением Платона, а когда он уставал от этого занятия, то сочинял изящные двустишия на античные камеи, которых он собрал великое множество. Иола же, напротив, когда отставляла в сторону свою арфу, не находила своим живым мыслям никакого выхода и то нетерпеливо поглядывала на небо, то смотрела вдаль, если ей было куда смотреть.
Именно так она и обнаружила посещение монахом этой улицы и узнала, что за дела были здесь у этого печально знаменитого служителя церкви. Испуганно и робко она наблюдала за ним из своего надежного тайника и не могла не пожалеть о его статной фигуре и мужественном облике. Когда же она услыхала от одной из рабынь, которая была дружна с рабыней коварной гетеры, как та обманывает Виталия и как обстоит с ним дело в действительности, она изумилась свыше всякой меры и, отнюдь не склонная восхищаться этим мученичеством, пришла в состояние необыкновенного гнева, считая такого рода святость оскорбительной для чести своего пола. Некоторое время она думала и грезила только об этом, и неудовольствие ее все росло одновременно с интересом к монаху, интересом, который как бы переплетался с ее гневом.
Внезапно она приняла решение: поскольку у девы Марии не хватило разума вернуть заблудшего на более пристойный путь, взяться за это самой и вмешаться в ее ремесло; она не подозревала даже, что сама уже тем самым является орудием божественного вмешательства. Она тотчас же пошла к своему отцу, стала горько жаловаться на неподобающее соседство гетеры и заклинала его немедленно, любой ценой, с помощью своего богатства удалить ее из этого дома.
Старик тотчас же отправился по ее указанию к этой особе и предложил ей за ее домик некоторую сумму, если она в тот же час покинет его и совсем выедет из этого квартала.
Той ничего лучшего и не надо было, и она в то же утро исчезла из этих мест, а старик засел опять за своего Платона и уже больше не интересовался этим делом.
Иола же с тем большим рвением принялась за уборку домика. Она велела вынести все, что могло напомнить о его прежней хозяйке, и когда он был чисто выметен и прибран, окурить его благовониями так, что клубы ароматического дыма заструились из всех окон.
Затем она велела принести в пустую комнату только ковер, куст роз и лампу, и когда ее отец, ложившийся с заходом солнца, заснул, она сама отправилась туда с венком из роз в волосах и уселась одна-одинешенька на разостланном ковре, в то время как двое надежных старых слуг охраняли входную дверь.
Они отгоняли прочь всякого рода ночных посетителей; напротив, едва завидев приближающегося Виталия, они скрылись, и Виталий без помехи прошел в открытую дверь. Вздыхая, он поднялся по лестнице, боясь оказаться вновь одураченным и надеясь вместе с тем, что его освободит наконец от этого бремени искреннее раскаяние создания, мешавшего ему спасти столько других душ. Но как он был изумлен, когда, войдя в комнату, обнаружил, что здесь и следа не осталось от мишурной обстановки этой дикой рыжей львицы, а вместо нее на ковре сидит грациозная и нежная фигурка, подле которой тут же на полу стоит розовый куст.
— Где та несчастная, которая жила здесь? — воскликнул он, с изумлением оглядевшись кругом и затем остановив свой взгляд на прелестном создании, которое находилось перед ним.
— Она ушла в пустыню, — ответила Иола, не подымая глаз, — там она собирается вести жизнь отшельницы и предаваться покаянию; нынче утром на нее вдруг нашло что-то такое, что сломило ее, как травинку, и совесть ее наконец пробудилась. Она звала какого-то священника Виталия, чтобы он поддержал ее. Но дух, вселившийся в нее, не позволил ждать долее: безумная собрала все свое добро, продала его и раздала деньги бедным, а затем, обрезав волосы, тотчас же отправилась в пустыню, одетая во власяницу, с посохом в руке.
— Слава тебе, боже, и твоей милосердной матери! — воскликнул Виталий, складывая руки в порыве радостного умиления. У него точно камень с души свалился, однако одновременно он внимательно посмотрел на девушку в венке из роз и сказал: — Почему ты сказала: безумная? И кто ты сама? Откуда ты, и что у тебя на уме?
Тут прелестная Иола еще ниже опустила свои темные глаза; она наклонилась вперед, и густая краска стыда залила ее лицо, так как ей самой стало совестно тех дурных вещей, о которых она собиралась говорить при мужчине.
— Я покинутая всеми сирота, у которой нет ни отца, ни матери, — сказала она. — Этот ковер, эта лампа и этот розовый куст — последние остатки моего наследства; с этим я поселилась здесь, чтобы начать жизнь, которую оставила та, что жила здесь до меня.
— О, так ты!.. — воскликнул монах, всплеснув руками. — Посмотрите, как усердствует дьявол! И это вот безобидное создание произносит такие вещи так спокойно, как если бы я не был Виталием. Итак, моя кошечка, что ты собираешься делать? Повтори-ка еще раз!
— Я хочу посвятить себя любви и служить мужчинам, пока будет жить эта роза! — сказала она, легким движением указывая на куст. Но эти слова она едва могла вымолвить и так при этом съежилась от робости, что почти приникла к полу. Эта естественная стыдливость превосходно помогла плутовке убедить монаха в том, что перед ним невинный ребенок, одержимый дьяволом и готовый очертя голову ринуться в бездну. Он погладил себе бороду от удовольствия, что подоспел так вовремя, и, чтобы продлить это удовольствие, произнес медленно и с усмешкой:
— А затем, моя голубка?
— Затем я, как всякая погибшая душа, отправлюсь в ад, к прекрасной госпоже Венере, или, быть может, если найду хорошего проповедника, пожалуй, пойду потом в монастырь каяться.
— Превосходно, час от часу не легче! — воскликнул он. — Да ведь это настоящий план военных действий, и неплохо задуманный! Что же касается проповедника, то он уже тут как тут, стоит перед тобой, мое маленькое черноглазое жаркое из адской кухни. И монастырь тебе уже стоит готовенький, как мышеловка, только туда нужно прогуляться, пока ты еще не нагрешила, понятно? Без всякого греха, если не считать одного только превосходного намерения, которое, однако, может доставить тебе восхитительный повод для раскаяния на всю жизнь и оказаться весьма полезным: потому что иначе, маленькая чертовка, ты была бы слишком забавной и непохожей на настоящую кающуюся грешницу. Ну, а теперь, — продолжал он серьезным тоном, — прежде всего — долой с головы эти розы, и затем слушай внимательно!
— Нет, — сказала Иола, немного осмелев, — сначала я послушаю, а потом посмотрю, снимать ли мне розы. Раз уж я преодолела свою женскую стыдливость, одних слов недостаточно, чтобы остановить меня, прежде чем я познаю грех, а без греха я не познаю и раскаяния. Подумай об этом, прежде чем будешь стараться. Но так или иначе, я готова выслушать себя.
Тут Виталий начал самую прекрасную проповедь, которую он когда-либо произносил. Девушка слушала его грациозно и со вниманием, и вид ее оказывал незаметно для него самого благотворное влияние на выбор его слов, так как красота и изящество предмета, который ему надлежало обратить на путь истинный, как бы сами собой усиливали его красноречие. Однако, так как она ни секунды не собиралась всерьез осуществить намерение, которое она так кощунственно высказала, речь монаха не могла особенно потрясти ее: напротив, прелестная улыбка витала на ее устах, и когда он, окончив речь, полный ожидания, отер пот со лба, Иола сказала:
— Я только наполовину тронута твоими словами и не могу решиться на то, чтобы отказаться от своего намерения, потому что мне очень уж любопытно узнать, как живут в грехе и в радостях.
Виталий остолбенел, будучи не в силах вымолвить слово. Первый раз его искусство обращать грешниц потерпело такую полную неудачу. В раздумье, вздыхая, ходил он взад и вперед по комнате и затем снова оглядел эту маленькую кандидатку на адские муки. Казалось, в ней зловещим образом соединились, чтобы противостоять ему, дьявольская сила с силой невинности, но с тем большей страстью в нем вспыхнуло намерение все же одержать победу.
— Я не тронусь с места, — воскликнул он наконец, — пока ты не раскаешься, даже если бы мне пришлось провести здесь три дня и три ночи!
— Это только увеличило бы мое упорство, — ответила Иола, — но я хочу иметь время для размышления и согласна опять выслушать тебя в следующую ночь. А сейчас уже близится рассвет, отправляйся своей дорогой, а я обещаю тем временем ничего не предпринимать по своему делу и пребывать в моем нынешнем положении; ты же взамен обещай нигде не упоминать обо мне и прийти сюда только глубокой ночью.
— Да будет так! — воскликнул Виталий и удалился, а Иола торопливо проскользнула обратно в отцовский дом.
Она проспала совсем недолго и с нетерпением стала ждать вечера, так как монах, вблизи которого она провела целую ночь напролет, понравился ей еще больше, чем издали. Теперь она увидела, какой огонь экстаза горел в его глазах и как решительны были все его движения, несмотря на монашеское одеяние. Когда же вдобавок ко всему она воочию представила себе его самоотречение, его упорство в достижении намеченной цели, она не могла не пожелать, чтобы все эти достоинства были обращены ей на пользу и на удовольствие, как украшения влюбленного и верного супруга. Поэтому ее задачей стало превратить доблестного мученика в еще более достойного семьянина.
На следующую ночь Виталий, явившись в назначенное время, опять застал ее сидящей на ковре и снова с неослабным рвением пытался спасти ее добродетель. Во время этого занятия ему приходилось подолгу оставаться на ногах, за исключением тех минут, когда он преклонял колени для молитвы. Иола же, напротив, устроилась поудобнее; откинувшись на ковре, она закинула руки за голову и не сводила полузакрытых глаз с монаха, который стоял перед ней и проповедовал. Несколько раз она закрывала глаза, как бы охваченная дремотой, а Виталий, как только замечал это, толкал ее ногой, чтобы разбудить. Но эта суровая мера всякий раз оказывалась более мягкой, чем он имел в виду: потому что, едва приблизившись к стройному телу девушки, его нога сама собой умеряла свою тяжесть и только слегка касалась ее хрупкого тела; и все же, несмотря на это, странное чувство наполняло с ног до головы этого долговязого монаха, чувство, которое никогда даже отдаленно не возникало у него прежде, когда он находился у всех прочих прекрасных грешниц.
К утру Иола все чаще начинала дремать; наконец Виталий недовольно воскликнул:
— Дитя, ты ничего не слышишь, тебя не добудиться, ты погрязла в лени!
— О нет, — отвечала она, внезапно открывая глаза, и сладостная улыбка мелькнула на ее лице, как если бы на нем показался уже отблеск приближающегося дня. — Я все хорошо поняла, я ненавижу теперь этот несчастный грех, который стал мне в особенности отвратителен, потому что вызывает твой гнев, милый монах, ибо мне не может более нравиться то, что не нравится тебе.
— В самом деле? — воскликнул он радостно. — Значит, мне все же удалось это? Ну, тогда идем тотчас же в монастырь, чтобы мне быть спокойным за тебя. На этот раз будем ковать железо, пока оно горячо.
— Ты меня не так понял, — отвечала Иола и снова, краснея, опустила глаза. — Я влюблена в тебя и почувствовала к тебе нежное влечение.
Виталию показалось, будто чья-то рука мгновенно ударила его в сердце, однако он не испытал при этом никакой боли. Со стесненным чувством стоял он перед ней, широко раскрыв рот и глаза.
Иола, краснея еще больше, продолжала тихо и мягко:
— Теперь ты должен своими речами исцелить и прогнать это новое наваждение, чтобы совсем освободить меня от зла и я надеюсь, что это тебе удастся.
Не говоря ни слова, Виталий повернулся и выбежал из дома. Он бежал куда глаза глядят, в серебристый предрассветный сумрак, вместо того чтобы вернуться на свое ложе, и размышлял, следует ли раз навсегда предоставить эту подозрительную молодую особу ее судьбе или попытаться выбить из нее и эту последнюю причуду, которая казалась ему самой серьезной из всех и не совсем безопасной для него самого. Но при мысли, что и для него она могла бы оказаться опасной, густая краска гнева и стыда залила его лицо; однако тут же ему пришло в голову, что, быть может, это бес расставил ему свои сети, а если так, то самое лучшее — вовремя бежать. Но обратиться в бегство перед таким ничтожным призраком бесовского наваждения? А что, если бедное созданьице в самом деле не думало ничего дурного и ее можно было бы излечить от ее последней неподобающей фантазии несколькими сильными, резкими словами? Короче, Виталий не мог ни на что решиться, тем более что где-то в глубине его сердца смутное волнение уже покачнуло челнок его разума.
Поэтому в своем смятении он укрылся в маленькой часовенке, где незадолго до того была поставлена прекрасная древняя статуя Юноны, теперь украшенная золотым сиянием, как изваяние девы Марии, чтобы уберечь от разрушения этот божественный дар искусства. Перед этой Марией он упал на колени и, пламенно поведав ей свои сомнения, просил свою госпожу о знамении. Если она кивнет ему, он завершит обращение грешницы, если покачает головой в знак несогласия — он отступится от этого намерения.
Но статуя оставила его в мучительном неведении, не сделав ни того, ни другого, — она не кивнула и не покачала головой. Только когда красноватый отблеск плывущих мимо утренних облаков пробежал по мрамору, на лице ее как будто показалась прелестная улыбка: то ли это напомнила о себе прежняя богиня — защитница семейных добродетелей, то ли новая усмехнулась затруднительному положению своего почитателя; ибо в конце концов обе они были женщины, а у женщин всегда появляется улыбка, когда затевается какая-нибудь любовная история. Но Виталий не стал от этого умнее, напротив, от красоты этого зрелища ему стало еще более не по себе; мало того — ему странным образом показалось, что статуя приняла черты Иолы, когда та, краснея, требовала, чтобы он изгнал из ее сердца любовь к нему.
Между тем в это самое время отец Иолы бродил под кипарисами в своем саду; он приобрел несколько очень красивых камей, которые и подняли его на ноги в столь ранний час. С восхищением рассматривал он их, играя ими в лучах восходящего солнца. Тут был темный, как ночь, аметист, на котором луна гнала по небу свою колесницу, не подозревая, что сзади взгромоздился амур, а порхавшие вокруг амурчики кричали ей по-гречески: "Там сзади кто-то сидит!". Великолепный оникс изображал Минерву, которая в своей задумчивости не замечала, что сидящий у нее на коленях амур усердно полирует рукой ее панцирь, чтобы смотреться в него, как в зеркало. Наконец, на карнеоле амур в виде саламандры плясал в священном огне, приводя в ужас и смятение охранявшую его весталку.
Эти сцены вдохновили старика на несколько двустиший, и он уже обдумывал, за какое из них взяться сначала, когда в саду показалась его дочка Иола, бледная от бессонной ночи. Удивленный и обеспокоенный, он окликнул ее и спросил, что лишило ее сна. Но, прежде чем она успела ответить, он показал ей свои сокровища и объяснил их значение.
Тогда она испустила глубокий вздох и сказала:
— Ах, если все эти высшие силы — само целомудрие, разум и религия — не могут уберечься от любви, как же мне, бедному, ничтожному созданию, противостоять ей?
Эти слова удивили старика не на шутку.
— Что я слышу? — воскликнул он. — Неужели тебя сразила стрела всесильного Эрота?
— Она пронзила меня, — ответила Иола, — и если по прошествии суток я не буду обладать человеком, которого люблю, я умру.
Хотя отец и привык потворствовать ей во всех ее желаниях, все же такая поспешность показалась ему несколько чрезмерной, и он призвал дочь к спокойствию и рассудительности. Но в последней у нее отнюдь не было недостатка, и она так умело применила ее, что старик воскликнул:
— Значит, я должен выполнить самую тягостную из отцовских обязанностей — побежать за этим человеком, за твоим избранником, привести его за нос к самому лучшему, что у меня есть, и нижайше просить его вступить во владение этим. Вот тебе, дескать, хорошенькая молодая женщина, сударь мой, будь так добр, не побрезгуй ею! По правде сказать, я предпочел бы дать тебе несколько пощечин, но тогда дочурка умрет, и мне приходится быть вежливым. Итак, благоволи снизойти до нее, полакомись, ради бога, кусочком, который тебе предлагают. Он, право же, неплохо испечен и растает у тебя во рту.
— От всего этого мы избавлены, — сказала Иола, — потому что, если ты только позволишь, я надеюсь повести дело так, что он сам придет свататься за меня.
— А что, если потом этот он, которого я совсем не знаю, окажется бездельником и плутом?
— Тогда он будет выгнан с позором! Но он святой!
— Ну, тогда иди и предоставь меня музам! — сказал добрый старик.
С наступлением вечера, быстрее, чем ночь приходит за сумерками, Виталий вслед за Иолой появился в знакомом домике. Но таким он еще ни разу не входил сюда. Сердце его билось, и он теперь чувствовал, что значит увидеть вновь создание, которое выкинуло такую штуку. По лестнице подымался уже не тот Виталий, который утром спускался по ней, хотя сам он менее всего сознавал это, так как бедный исправитель грешниц и столь дурно ославленный монах не знал даже разницы между улыбкой блудницы и честной женщины.
И все же он шел по-прежнему с твердым намерением выбить наконец все ненужные мысли из головки этого маленького чудовища; ему только казалось, что потом, после удачного завершения своего дела, он, пожалуй, мог бы позволить себе небольшую передышку в своей деятельности мученика, так как она начала уже утомлять его.
Но так уж было суждено, что в этом заколдованном жилище ему были уготованы каждый раз новые неожиданности.
Когда он на этот раз вошел в комнату, она была убрана самым изящным образом и обставлена со всеми возможными удобствами. Тонкий, ласкающий аромат цветов наполнял ее и настраивал на светский, но вместе с тем скромный лад; на белоснежном ложе, на атласе которого не было заметно ни малейшей складочки, сидела Иола в роскошном уборе, погруженная в сладостно-скорбную меланхолию и похожая на задумавшегося ангела. Ее грудь вздымалась под красивыми складками одежды, подобно буре в чаше с молоком, и хотя ее белые руки, сложенные на груди, были ослепительно прекрасны, все ее прелести выглядели такими пристойными и дозволенными, что обычное красноречие Виталия застряло у него в горле.
— Ты изумлен, прекрасный монах, — начала Иола, — найдя здесь это убранство и роскошь! Знай же, это мое прощание с миром, и вместе со всем этим я хочу одновременно сбросить с себя и влечение, которое я, к сожалению, испытываю к тебе. Но в этом ты должен помочь мне по мере своих сил и тем способом, который я придумала сама и как я потребую от тебя. А именно: когда ты обращаешься ко мне в этом одеянии и как духовное лицо, то это все одно и то же, и повадки монаха не могут убедить меня, так как я принадлежу миру. Монах не может исцелить меня от любви, так как сам он ее не знает и не понимает, о чем говорит. Поэтому, если ты действительно хочешь даровать мне покой и обратить мои помыслы к небу, пойди вон в ту комнату, где приготовлена светская одежда. Смени на нее свое монашеское одеяние, нарядись как мирянин, а затем садись со мной за скромную трапезу и в этом светском положении напряги всю свою проницательность и ум, чтобы оттолкнуть меня от себя и обратить к божеству.
Виталий ничего не отвечал на это и пребывал некоторое время в раздумье; затем он решил покончить разом со всеми трудностями и в самом деле победить беса мирских соблазнов его собственным оружием, согласившись на необычное предложение Иолы.
Итак, он действительно направился в смежную комнату, где его ждали слуги с великолепными одеждами из льна и пурпура. Едва надев их, он стал казаться выше на целую голову. С благородной осанкой и достоинством он вошел к Иоле, которая впилась в него глазами и радостно захлопала в ладоши.
И тут с монахом произошло настоящее чудо и странное превращение: ибо не успел он оказаться в своем светском наряде рядом с прелестной женщиной, как недавнее прошлое словно улетучилось из его сознания, в он совершенно забыл о своем намерении. Не произнося ни слова, он жадно прислушивался к словам Иолы, которая взяла его за руку и рассказала ему свою истинную историю: кто она такая, где живет и как страстно желает, чтобы он оставил свой необычный образ жизни и просил у отца ее руки, дабы стать добрым семьянином, угодным господу богу. Она говорила еще много всяких удивительных вещей и красивых слов о счастливой и добродетельной любви, а в заключение сказала со вздохом, что она хорошо понимает, насколько тщетна ее страсть, и что теперь он должен постараться выбить у нее из головы все эти вещи, но прежде пусть он подкрепит себя для этого как следует яствами и питьем.
Тогда по ее знаку слуги внесли и поставили на стол сосуды с напитками и корзинку с печеньем и фруктами. Иола налила притихшему Виталию чашу вина и так ласково предлагала ему поесть, что он почувствовал себя как дома и ему почти что вспомнились его детские годы, когда его, маленького мальчика, заботливо кормила мать. Он выпил и поел, а после этого ему показалось, что нужно прежде всего отдохнуть после долгой работы; и вдруг мой Виталий склонил голову набок, наклонился к Иоле и сразу заснул и проспал до восхода солнца.
Когда он проснулся, он был один, вокруг не было никого. Он поспешно вскочил и испугался, увидев свой блестящий наряд; он помчался через весь дом, обошел его сверху донизу в поисках своей рясы, но нигде не нашел и следа ее, пока не увидел в маленьком дворике кучку углей и золы, на которой лежал полусожженный рукав его монашеского одеяния, из чего он вполне основательно заключил, что последнее было здесь подвергнуто торжественному сожжению.
Осторожно высунул он голову сначала в одно, потом в другое отверстие, выходившее на улицу, каждый раз отшатываясь, когда кто-нибудь приближался. Наконец он бросился на шелковую постель так легко и непринужденно, как будто никогда не отдыхал на жестком монашеском ложе; затем опять вскочил, привел в порядок свою одежду и взволнованно подкрался к входной двери. Там он помедлил еще минутку и вдруг, широко распахнув дверь, гордо и с достоинством вышел на улицу.
Никто не узнал его. Все считали, что это какой-нибудь важный чужестранец, который приехал, чтобы весело провести несколько дней здесь, в Александрии. Он же не смотрел ни направо, ни налево, иначе бы он увидел Иолу, сидящую на крыше своего дома. Так он пошел прямехонько к своему монастырю, где между тем все монахи вместе с настоятелем только что порешили изгнать его из своей среды, ибо мера его грехов переполнилась и они считали, что он приносит церкви только позор и ущерб. Когда же они увидели его в светской нарядной одежде, это было последней каплей, переполнившей чашу их терпения; они окропили и облили его со всех сторон водой, а затем крестами, метлами и вилами выгнали его из монастыря.
В другое время такое грубое обращение было бы для него высшим наслаждением и триумфом его мученичества. Теперь, хотя он тоже внутренне смеялся, но уже совсем по-другому. Он обошел еще раз вокруг городских стен; плащ его развевался по ветру; чудесный аромат доносился из-за сверкающего моря, от святой земли, но душа Виталия все более наполнялась мирскими мыслями, и невольно он вновь направил свои шаги к шумным улицам города, нашел дом, где жила Иола, и исполнил ее желание.
Теперь он стал таким же превосходным и безупречным светским человеком и семьянином, как прежде был мучеником; церковь же, узнав об истинном положении вещей, была безутешна, что от нее отошел такой святой, и употребила все, чтобы вернуть беглеца в свое лоно. Но Иола держала его крепко и считала, что ему совсем у нее неплохо.