Поздно вечером на границе проверили паспорта. Мы с Митей ходили смотреть, как переменяют паровоз. Вот и Европа вожделенная. Темно, ничего почти не видно, но, кажется все уже другое. И дома и люди и воздух и звезды даже.
22 июня 1910 года (вторник)
У них 5 июля, но я буду писать по-нашему.
Рано утром прибыли на Ангальтский вокзал, чуть не проспали. Все время, пока ехали до гостиницы, я вращал головой во все стороны, А.Г. щедро снабжал меня сведениями, которые никак в моей бедной голове не удерживались, названия улиц, церквей, знаменитые здания, что где раньше помещалось и что помещается теперь. Берлин меня оглушил своей роскошью. Вольтер очень смешно выговаривает немецкие слова, но, наверное, на немецкий слух не неприятно, потому что, все ему улыбаются и портье и лифтер и кельнер, видно, что искренне, а не просто по службе. Приняв ванну и позавтракав, поехали осматривать достопримечательности. Центр города великолепен. Все зелено свежо и нарядно. Посетили собор и музей искусств. В зоопарк Аполлон идти отказался, поехал в отель отдыхать, а я на свой страх и риск отправился один. Со своим плохим французским, добавляя только guten Tag[12] и danke schön[13], прекрасно обошелся. Все со мной вежливы и любезны. Я влюбился в Берлин, будь моя воля, остался бы и не поехал дальше. Возвратившись, принял ванну во второй раз, просто ради удовольствия.
Со страниц похищенного дневника стонет бедный Демианов: «Милые друзья, когда увижусь с вами снова!» Это для меня как призыв, как упрек. Сердце заныло: как я далеко и телом и душой.
23 июня 1910 года (среда)
Мы с Митей усердно следим за тем, чтобы Вольтер не объелся чего-нибудь вредного. Скоро уж за него санаторные врачи возьмутся. После завтрака писали письма. Я, до краев переполнен впечатлениями, но делиться ими совсем не хочется, как будто, боюсь расплескать свою заполненность. Поездка в Грюнвальд – сказочный сон. Вечером выехали во Франкфурт. Перед сном, наугад открыв дневник, прочитал о его влюбленности в юнкера Н., и подумал, возможно, он теперь не очень обо мне страдает, забывшись с кем-нибудь другим.
24 июня 1910 года (четверг)
Из дневника Демианова: «Ходил пешком на почту. Писем для меня не было. Печальный поплелся обратно». Я, прочитав такое, тут же уселся писать ему, но из-за сильной тряски поезда бросил.
Печальный милый Демианов,
Творец диковинных романов,
Поэт изящный и капризный,
Глядит с портрета с укоризной.
Где он теперь? Под лампой пишет,
Или кому-то в ухо дышит?
По городу в авто катается?
За городом в реке купается?
О! Где бы ни был, но портрет
Мне говорит: «Прощенья нет!»
За то, что я его оставил,
За то, что мучаться заставил,
За это черными глазами
С портрета сердце мне пронзает.
Франкфурт тоже хорош, даже красивее, но я все еще не опамятовался от влюбленности в Берлин. Осматривали древний город. На выставке, расположившейся прямо на набережной, В. приобрел несколько картин в свою коллекцию, одну из них потому, что мне понравилась. Как прохладно у них в церквях, большое удовольствие заходить с жары, а в наших душно. Рано обедали, пили рейнское вино, которое я успел полюбить еще в Берлине. Наняли автомобиль, чтобы ехать в Киссинген, но решили отдохнуть и переночевать в гостинице. Все же, для В. такой grand voyage[14] утомителен. Багаж отправили вперед.
25 июня 1910 года (пятница)
Всю дорогу в Киссинген наш шофер говорил и смеялся. Понимал его и имел возможность отвечать только Вольтер, но, похоже, ему не требовалось ни понимание, ни ответы. Он не замолкал ни на минуту и поминутно хохотал, надо сказать, довольно неприятным смехом. Я старался любоваться пейзажами, сосредоточиться на своих мыслях, но никак не получалось. Этот смех на чужом языке меня изводил. Я не стал спрашивать А.Г., о чем он, спросил только, скоро ли приедем. Когда же, наконец, приехали… впрочем, с этого момента, мой язык не поворачивается говорить «мы». Аполлон Григорьевич Вольтер, встреченный лично директором санатория, направился осматривать свои апартаменты, занимающие целый этаж, и всем остался доволен. Теперь опять можно «мы». Устраивались. Наш санаторий, скорее, небольшой отель с собственным парком. На отведенном Вольтеру этаже моя комната в самом дальнем углу, но очень уютная. Добротная мебель красного дерева, их распятие над кроватью, на стенах картины с чудесными видами и прекрасный пейзаж в окне. В день и в честь приезда обедали прямо в гостиной наших, все же, сказал «наших», апартаментов. Гуляли, осматривали окрестности. Курортников очень много, много говорят по-французски, русские тоже часто встречаются. Все красиво и чудо как хорошо, но я в первый день чувствовал себя неловко. Неуютно и не на месте. Милый Д.! Трепетная нежная душа. Я узнал эту душу, еще его самого не зная. Сразу почувствовал. Упиваюсь его дневником. В нем наивное бесстыдство и созерцательная мудрость, и простота и изощренность. Непостижимый человек и вместе с тем такой понятный. Ни на кого, ни на что не похожий. Люблю! Люблю бесконечно. Его присутствие в виде дневника не дает мне почувствовать весь ужас одиночества в чужой стране, в новом странном для меня месте и в странном положении. Ах, какая это была счастливая мысль забрать его себе. Целовал страницы.
26 июня 1910 года (суббота)
Ходили с Митей в магазин, покупать Аполлону рубашки и белье. Он очень смешно разговаривает с приказчиками, громко и раздельно кричит по-русски, что ему надо и размахивает руками. Я довольно сносно перевел на французский всё, что он хочет, приказчик понял меня, кивнул, и, как Мите показалось, пошел совсем не затем. Тогда он замахал руками, и еще громче, и больше еще скандируя, снова стал по-русски опять твердить свое. Приказчик улыбнулся и принес, что мы просили. Аполлон начал прием целебной воды. Я тоже пил. Сначала непривычно, потом ничего, вкусно. Во второй день завтракали, обедали и ужинали уже в общей зале, имея возможность видеть публику, живущую с нами под одной крышей. После завтрака пили кофе в общей гостиной, где я познакомился с двумя презабавными француженками. Пожилые сестры m-lles[15] Бланш и Клер с совершенно белыми седыми волосами и во всё белое одеты. Из того, что они говорили, я понимал, может быть, треть и это из той десятой части, которую успевал расслышать и разобрать, так как тараторят они на своем французском prestissimo[16]. Мне все время приходилось извиняться и просить говорить медленней. Вольтер подтрунивал надо мной и моими новыми подружками, сам-то он уже подружился с молодым маркизом и господином средних лет, которого все называли полковником, хотя он был в штатском. Они громко говорят по-немецки, дымят сигарами и смеются как тот шофер. Я уютней чувствовал себя с французскими старушками, пусть А.Г. смеется на здоровье. После кофе ходили смотреть игру в теннис. Маркиз играет великолепно. А.Г. считает, что я непременно должен научиться. Что ж, можно попробовать. За обедом у нас уже составилась своя компания: друзья Вольтера, плюс мои подруги, все мы теперь сидим за одним столом. Получилось довольно весело. После обеда доктор предписывает всем обязательный отдых лежа, кто-то уходит отдыхать в свою комнату, кто-то располагается в специальных шезлонгах на террасе. Вольтер предпочел что помягче и ушел к себе на кровать. Я ходил гулять один. После ужина в гостиной играли в карты, я с m-lles Клер и Бланш, Вольтер – со своими мужчинами.
27 июня 1910 года (воскресенье)
Выяснилось, что за один стол с Вольтером я был посажен по ошибке, и за завтраком меня пересадили. Я оказался в другом конце нашей трапезной залы, за столом для тех, кто не соблюдает режима и не должен есть специальную лечебную пищу. Это всё такие же, как я сопровождающие – гувернантка с детьми, у которых свой отдельный детский стол, компаньонка пожилой дамы из Швеции, молодой военный и молодой священник, приставленные каждый к старшему по чину. Так что, в сущности, я действительно занял подобающее место. Думаю, если бы я выразил желание остаться в прежней компании, А.Г. замолвил бы за меня словечко, и, наверное, мне позволили бы там сидеть, но я не захотел его просить. Из скромности ли, из гордости, не знаю. Так или иначе, просить не стал. И теперь я не сижу за одним столом с полковником и маркизом, но гувернантка, сидящая против меня, с безупречной осанкой и надменным лицом зовется фрейлейн Регина, а Регина, кажется, по-латыни королева. Гуляли. Писали письма и открытки. Именно такие открытки я надеялся получать от Вольтера, когда был уверен, что не еду с ним. Здесь их много с местными видами. Но сами живые виды, разумеется, гораздо приятнее.
28 июня 1910 года (понедельник)
А.Г. был прав, когда говорил, что языки заграницей выучиваются моментально. Я уже успел схватить кое-что из немецкого. И Митя, который ест в столовой для слуг, уже знает от своих товарищей несколько немецких слов и лихо с ними управляется. M-lles Бланш и Клер я с каждым днем понимаю все лучше и лучше. Впрочем, нужно отдать им должное, в моем присутствии они выговаривают старательно, как можно более внятно. Детей у них нет, говорят они почти все время только о своей племяннице, которая, замужем за русским. Именно поэтому наши Беляночки, как мы с В. их прозвали, к русским питают особую слабость. Они даже умеют говорить «здравствуйте», «простите», «нет, благодарю» и «старый развратник». Мы с А.Г. до слез смеялись над их познаниями. У племянницы есть дочь, с которой что-то не так, я не понял, что именно, однако дамы очень обеспокоены. Вероятно желудок у нее не в порядке, так как они ждут ее приезда. Гуляли, катались, вечером играли в бильярд с маркизом и полковником.
29 июня 1910 года (вторник)
За нашим столом всегда тихо. Все молчат. За другими тоже говорят и смеются негромко. Самый шумный и веселый стол – это, конечно, Вольтера. Их слышно всем. Кто-то неодобрительно поглядывает в их сторону, кто-то улыбается доносящимся оттуда шуткам, иногда даже над их анекдотами за другими столами смеются. Доктора не одобряют такого веселья во время трапезы, тем более что им подают лечебную пищу, вкушать которую следует, чуть ли, не благоговейно, понемножку, тщательно жуя, с надеждой на выздоровление. Так же не нравится доктору и то, что наш этаж превращается в клуб или салон, в петербургскую квартиру Вольтера до болезни. Бесконечные гости, шум, смех, пение, игры, запрещенные угощения и напитки. Не успели мы как следует обжиться, а уж весь растревоженный санаторий, шепчется по углам: «О! Эти русские! Эти русские…». И делают большие глаза и пугают друг друга небылицами. Я все это знаю от своих беленьких подруг, с которыми болтаю все свободнее, за что, в первую очередь, должен благодарить, конечно, своего дорогого учителя, о котором, нет, не забыл, но на время перестал думать ежечасно. Священная книга моя заброшена. Я так мало бываю в своей комнате, оглушенный впечатлениями, развлечениями, разговорами на чужом языке, утомленный постоянной суетой, сбитый с толку непрерывным вниманием чужих людей. Я валюсь на кровать, и, стараясь распутать все, что перепуталось за день у меня в голове, засыпаю.
30 июня 1910 года (среда)
Катались в лодках всей компанией. А.Г. с маркизом и его подругой-француженкой не из нашего санатория, в одной. Я с полковником Кунцем и m-lles Бланш и Клер в другой. Перекрикивались, пели, шутили. Опоздали на обед. Поэтому обедали у нас в гостиной, обильно запивая вином пищу отнюдь не постную. За что получили выговор от доктора, которому очень скоро на нас донесли. Доктор был вне себя от негодования, грозился прогнать нас из санатория, так как не желает, чтобы Вольтер скончался именно здесь, под его наблюдением. Мне даже жалко стало бедного Аполлона, все его постоянно попрекают, о нем же заботясь, и я и Митя и врачи, заставляют беречь себя. А стоит ли беречь себя от удовольствий, вопрос, все же, философский. Когда доктор ушел, В. подмигнул мне и заявил: «Будем жить пока не выгонит. Выгонит – уедем в Италию».
Разбирали почту. Для меня тоже было письмо от мамы и Тани. У них всё по-прежнему, скучают обо мне. А от Д. ничего. Меня это больно кольнуло. После ужина, отказавшись от вечерних увеселений, ушел пораньше к себе. Открыл дневник наугад, наткнулся на ту самую историю с женитьбой Правосудова. С середины прочел до конца, потом отыскал начало и от начала до конца прочел еще раз. Да. Демианов своенравный и капризный и не всегда справедливый к другим. Но как сжимается сердце, жалея его. И как всё во мне восстает против тех, кто его обижает. Милый, нежный, чувствительный и беззащитный. Слезы текли у меня по щекам, неужели и я теперь среди злодеев, такой же, как Правосудов и другие?
1 июля 1910 года (четверг)
m-lles Клер и Бланш обеспокоены тем, что не едет их petite-nièce[17]. Их вообще страшно беспокоит эта особа. Теперь мне стало ясно, что я не понимаю о чем идет речь, не только потому, что не знаю, как следует, французского, но и потому, что их беспокойство состоит из одних недомолвок, намеков и оговорок. Короче говоря, Беляночки интригуют. Демианов не пишет. Ни мне ни Вольтеру. Неужели обижен? Или увлечен другим? Уж лучше бы так.
M-lle Кики, подружка маркиза, сидела в нашей гостиной дожидаясь своего приятеля. Я тут же разбирал счета. Они с Вольтером развлекали друг друга несколько сальными разговорчиками. Когда он попросил меня помочь им, я был сосредоточен на своем деле и никак не мог уяснить, что он хочет. Тогда А.Г., извинившись перед m-lle, стал объяснять по-русски. Оказывается Ап.Григ. убеждает эту «милую девушку» в том, что целоваться в губы одновременно втроем очень даже возможно, что он и желает ей продемонстрировать сейчас же с моей помощью. Я, смутившись, стал лепетать, что неуверен, что маркиз одобрит подобные упражнения, и что лучше бы Вольтер его пригласил. На что Аполлон отрезал: «Маркиз со мной целоваться не станет». Я сказал, что тоже не уверен в возможности такого поцелуя. Вольтер обрадовался: «Сейчас я вас всех научу! Идите сюда!». M-lle захихикала, я покраснел, наши лица приблизились, и действительно, три человека могут все вместе одновременно целовать друг друга, ничуть не мешаясь. Говоря откровенно, ничего более восхитительного, невероятного, волнующего я еще в жизни не испытывал.
2 июля 1910 года (пятница)
Затишье. То ли под влиянием доктора, то ли само по себе. На нашем этаже гостей почти нет. За столом у В. не так оживленно. Потихоньку гуляем, пьем водичку, кушаем, что можно – лечимся. Я уже начинаю опасаться, что, несмотря на развлечения, очень скоро все здесь смертельно наскучит. У меня одно утешение – Вольтер, несомненно, соскучится раньше меня. И тогда мы уедем. Демианову написал отчаянное письмо. Слишком несдержанное. Неужели и на него не ответит?
3 июля 1910 года (суббота)
Гуляние, катание и та же всё компания… и Демианов не пишет, а без его внимания, ах, вот опять рифма, но все же, без него мне не до стихов. Маркиз взялся учить меня игре в теннис. Пока получается плохо. Его подруга улыбается и подмигивает, но мне она не интересна. Я бы с радостью повторил тройной поцелуй, он произвел на меня впечатление. Это похоже на ритуальное действо, такое таинственно странное. Но ни в коем случае не с ней. И не с Вольтером тоже. А кого бы я хотел видеть на их месте? Не могу сказать. Демианов с Ольгой, пожалуй, не захотят целоваться. Наверное, Демианову это совсем бы не пришлось по вкусу. А Ольга? Кого бы взяла третьим Ольга? И тут я вспомнил разговор с сестрой об ее идеале. Пожалуй, Ольга захотела бы взять третьим партнером Таню или другую женщину. Но для меня две женщины сразу – определенно перебор.
4 июля 1910 года (воскресенье)
От Демианова письмо. Наконец-то! Простое, милое, веселое. Мне стало стыдно за свое, с подозрениями и упреками. Денег у него опять нет, и он был вынужден, все же, перебраться на дачу. Часто видит моих. Все здоровы. Прислал мне стихи. Чудесные!
Один здешний доктор, Груббер, немного говорит по-русски. Видимо, желудки наших соотечественников его особая специальность. Он заходит осматривать А.Г. каждый день. Меня почти не замечает, впрочем, всегда здоровается очень вежливо. В этот раз я шел к Вольтеру перед завтраком, а он от него выходил. Раскланявшись, как обычно, я собирался уже пройти мимо, но он удержал меня за локоть и отвел в сторону.
– Вы, Александр…
– Макарович. – Он кивнул и старательно выговорил, грассируя по-немецки, – Александр Макарович. Я хотел просить вас о помощи.
– Чем могу?
– Вы имеете влияние на господина Вольтера, в связи с тем, я хотел просить вас помочь мне.
Не знаю, зачем я поспешил разуверить его. Мол, какое там влияние, вряд ли я могу на кого-то влиять, тем более на Вольтера. Скорее уж, это он на меня влияет. А что касается лечения, тут меня и уговаривать не нужно, сам я все прекрасно понимаю и все мы, близкие, на стороне врачей и без особого приглашения непрестанно увещеваем его вести себя хорошо. Он сказал, что имел в виду несколько другое, но теперь ему некогда и отложил разговор. Эта сцена озадачила и расстроила меня. Я видел, что Груббер ушел разочарованный и понимал, что разговор наш не отложен, а прекращен окончательно. Он-то думал, я своенравный фаворит, способный манипулировать своим патроном, а я существо целиком зависимое и подчиненное. Разумеется, интерес ко мне был тут же утрачен. Кажется, я повел себя ужасно глупо. Несомненно, такую иллюзию относительно меня питают здесь многие. Должен был я поддержать ее в Груббере? Хотя бы даже для того, чтобы как следует понять, чего он хотел, только ли того, чтобы Аполлон режим соблюдал? Теперь, захоти я вернуть его конфиянс, это мне больших усилий будет стоить. Вечером ходили всей компанией слушать музыку. Концерт был чудесный, Венский оркестр играл Моцарта, Глюка, Берлиоза. Тихая, сладкая печаль на меня нашла.
5 июля 1910 года (понедельник)
Смог ли бы я стать тем, за кого меня Груббер принял? Вот если бы задался целью нарочно этого добиться? Влиять на Вольтера, заставить его мне потакать, капризничать и ставить условия. Пожалуй, для этого нужно перестать быть собой и сделаться кем-то совершенно другим. А я что такое? И где мое место, и каково мое качество? Я захандрил. Собраться и уехать домой, к Демианову. Заняться там делами, «Кошкой», например, что же это, мы уехали, а новый театр без присмотра, так погибнет все дело, не начавшись толком. Пустое, пустое. И театр без меня обойдется и Демианов. Совсем я потерялся. Среди чужих людей, чужих речей, в чужих стенах, я сам себе чужим делаюсь и уже не знаю на каком я свете. Милый Миша, спаси меня! Взялся за дневник. Как хорошо и просто. Где-то был бы я теперь, если б не встретил Демианова?
У Вольтера, кажется, роман с M-lle Кики. Она молодая, очень хорошенькая, маркиз от нее без памяти, и Ап.Григ. наш туда же. Вот тоже напасть.
6 июля 1910 года (вторник)
Что было бы, будь мы сейчас вместе? Ссоры, обиды, раздражение, упреки. Возможно. Даже наверное. Но я далеко, и нежность меня переполняет. Милый, бесценный мой Демианов! Целую имя твое, мой дорогой учитель, единственный друг. Чтение дневника меня успокаивает, приводит отчасти в чувства. Среди иноязычной какофонии и в неприкаянности моей, он как островок, уютный и тихий, милое пристанище. В седьмом году, был рядом с ним некто вроде меня. Впрочем, не так уж похож, разве, возрастом немного, да и то старше. И не так податлив. Я податливость не телесную разумею. Что касается телесного, только то меж ними и было. И Миша был недоволен, ему было мало одного лишь красивого тела. Так что, нет, не похож тот на меня. Но он недолго и задержался. А я? Если кончено всё меж нами, выходит, и того меньше. Когда-то я увижу его снова? Как-то встретимся? Письмо от Ольги. То, что она пишет, для меня не новости, я их знаю от Тани и от Миши. Но все равно приятно, что Ольга написала мне отдельно от Вольтера и выполнила все свои обещания. Так я ей обязан, аж неловко делается. Прислала свою карточку. Очень она хороша. На карточке красивее даже, чем в жизни. Я и по ней скучаю. Но не по Петербургу. Их бы с Мишей сюда, и ничего больше не нужно. А.Г. грезит Италией, но врачи его не отпустят, по крайней мере, еще недели три. Впрочем, если он захочет уехать, разве ему помешают? Покамест, его здесь кое-кто держит. К маркизу он, что ли, подбирается через эту глупую кокотку? Ну, пусть. Его дело. Лишь бы был здоров и не скучал.
7 июля 1910 года (среда)
Явилась пётиньесса моих Беляночек. При первом взгляде на нее, меня точно громом ударило. Ее лицо – точная копия московского Алеши. Не то, что напоминает его или есть меж ними сходство, а просто то же самое лицо. Поразительно! Откуда у этой женщины лицо того мальчика? Нас представили друг другу по-французски, и по-французски же завелась беседа, приличная в таких случаях, ничего не значащая. Вдруг она, прервавшись на полуслове, обращается ко мне на чистейшем русском языке: «Что с вами? Почему вы так смотрите?» Я извинился, спросил, нет ли у нее родственников Супуновых или Арсеньевых. Она сказала, что не знает никого из русских родственников, кроме отца, что всю жизнь прожила в Лионе, почти не выезжая. Попросила на досуге рассказать о Петербурге. Я обещал. Все никак не мог перестать пожирать ее глазами. Лицо Мышонка. И нет в ней или ее лице ни капли мужественности, оно вполне к ней идет и хорошо смотрится с платьем и тонкими руками. Да и в Алеше не было женственности, только детскость. С ума можно сойти! Сколько раз, смотря в театре «Двенадцатую ночь», или что-нибудь подобное, я возмущался нелепости, неправдоподобию сюжета. Не может женщина так быть похожа на мужчину, чтобы их приняли за одного человека, даже если она его сестра. И актрисы на сцене служили твердым тому доказательством. А вот, жизнь со мной сыграла спектакль, убедив, что в ней может быть что угодно, даже то, чего представить себе нельзя. Невозможное, невообразимое явилось мне, как ни в чем не бывало. Впрочем, если не думать о лице Мышонка, то она очень, очень приятная особа. Тетушки зовут ее Аннет, но я стал называть Анной, и ей это приятно – так отец называет. Милая, добрая девушка, с легким характером, без жеманства и экзальтаций, которые мне в Кики отвратительны. Вопреки ожиданиям, ее приезд моих пожилых подруг не утешил, а, напротив, они больше еще расстроены. Не привезла она им успокоения, стало быть. Однако вид она имеет вполне здоровый, усадили ее, к моему удовольствию, за наш стол. А m-lles Клер и Бланш продолжают интриговать и убиваться. Бог знает, что у них там за фантазии. Но теперь я уж ничему не удивлюсь. Всё может быть. Написал Демианову, о том, что встретил здесь женщину, наполовину француженку, лицо которой нельзя отличить от лица нашего московского Мышонка. На бумаге получилась забавная, веселая история, а мне не до смеха, я потрясен.
8 июля 1910 года (четверг)
С А.Г. писали письма, разбирали счета. Ужас, во что обходится наше здесь житье. Я уж должен бы привыкнуть к Вольтеровским тратам, но совсем равнодушным при виде таких сумм, оставаться не могу. После обеда гуляли с Анной в парке. Болтали по-русски обо всем. Она много выспрашивает про Петербург. По-книжному рассуждает о том, как там живут ее соотечественницы, наивно и трогательно. Я рассказывал про Демианова, что можно, конечно. Читал стихи. Она заявила, что в восторге, требовала читать еще, и взяла с меня обещание, переписать для нее все, какие помню. Это мне бальзам на сердце. Анна сразу сделалась для меня близкой. Я очень рад, что душа ее отозвалась с такой готовностью, на всё, что мне бесконечно дорого. От этой внезапной, неожиданной близости я расчувствовался, и, чуть было, не решился даже спросить, что это беспокоит в ней ее родственниц, но все-таки удержался. Лицо Мышонка и интерес к Демианову. Можно найти в этом нечто демоническое, если поискать. Но я просто радуюсь от души своему новому другу. Ходил в магазин, специально купить красивую тетрадь для Анны. После ужина, манкировав вечерние забавы, переписывал Мишины стихи. Ужасно старался сделать красиво, боялся ошибиться, испортить, и от этого прямо трепетал. И еще от того, что вот новый человек теперь с нами связан. И снова сопричастность, фантазии, надежды – полнота жизни. А то совсем было зачах.
9 июля 1910 года (пятница)
Если бы я и вправду мог манипулировать Вольтером, то потребовал бы выписать к нам Демианова. Тоскую по нему. Рассказал Аполлону свой разговор с Груб., но он ни капли не заинтересовался. У него теперь свои интриги. Целыми днями они втроем не расстаются. Кажется, и ночами тоже. Ей уже комнату свою отвели в наших апартаментах. Митя дуется почему-то. То есть, я не совсем, конечно, не понимаю почему. Но заодно с Аполлоном и на меня тоже. Я-то чем виноват? Ворчит, что здесь никакое не лечение, а только одна вредность. Я с ним отчасти согласен. Анна, несмотря на мои уговоры, категорически отказывается говорить со мной по-фр. Ей очень нравится болтать на русском языке. И можно ее понять. Русская наша болтовня живая, бодрая, откровенная и теплая. А французские беседы натянуты и искусственны, из-за меня, разумеется. Но, в конце концов, нужно и мне совершенствоваться. Я предложил ей развлекаться, потешаясь над моими ошибками, но она, поглядев серьезно, заявила, что не желает смеяться надо мной. Я все толкую ей о Демианове. Подумываю даже показать дневник. Надеюсь, ей не скоро наскучит мой интерес. Она любит расспрашивать о Петербурге. Немного странные подробности ее интересуют. Я приписываю это книжным представлениям о России. Думаю непременно пригласить ее, когда вернемся домой.
10 июля 1910 года (суббота)
От Демианова письмо. В Кошке теперь настоящий театр. Приехал режиссер из Москвы. Идут репетиции. Ставят Мишину пьесу и еще что-то. Он хочет опять перебираться с дачи в Петербург, чтобы иметь возможность чаще бывать в театре. Я написал ему, пусть непременно переезжает в нашу квартиру, за нее до осени заплачено. Очень тоскую по нему. Про дневник пропавший ни слова. Не обнаружил? Не подумал на меня? Когда-нибудь я решусь покаяться, но не теперь. Гадаю по нему, как по книге. И всякий раз получаю в ответ нечто невообразимое. Решился прочесть Анне кое-что из своих стихов, те, что хвалил Демианов. Про акростихи она раньше не знала и они ей ужасно понравились. Обещал написать специально для нее. M-lles Бланш и Клер счастливы, что мы подружились. А.Г. тоже не преминул отметить, что у меня новая подруга. Да бог с ними со всеми, я счастлив, что встретил здесь Анну. На душе теперь легко и радостно, и не чувствую больше себя неприкаянным. Я вижу, что Анна тоже мне рада. Милая, добрая девушка. Однако Беляночки тревожатся не впустую. Я вижу, что-то тяготит ее. Если бы я мог узнать что, и облегчить ее душу так, как она облегчила мою. Но спросить не осмеливаюсь, а для того, чтоб она сама мне доверилась, мы еще слишком мало знакомы.
А я Вас ждал, хотя такое невозможно.
Не зная даже сам, что Вас, что жду.
Еще вчера мне было грустно и тревожно,
Теперь по парку с Вами радостно иду.
11 июля 1910 года (воскресенье)
Таня пишет регулярно, но довольно сухо, без лишних откровений и подробностей. Мама приписывает в конце несколько строк. Хоть они и устроены вполне, благодаря Ольге, а все же, душа болит за них. И за В. тоже беспокоюсь, из-за его увлечения. Тут отчасти на меня Митино влияние. Уж очень он недоволен и своего недовольства не скрывает. Я слышал, как он заявил А.Г., что уедет один отсюда. На что Аполлон ответил: «Ты меня не бросишь». Но, мне показалось, вышло у него это неуверенно и жалобно слегка. Они теперь везде втроем, А.Г., маркиз и их прелестница. Что у них за роман? Я не вдаюсь в подробности, не хочу. Моя компания теперь Анна и по вечерам еще ее тетушки. Меня нисколько не тяготит такое общество. Между мной и Анной – Демианов, и это наполняет меня. Между Анной и ее родней – какая-то интрига, и это меня занимает. Я понемногу начинаю догадываться кое о чем. Например, мне кажется, Анна хочет сбежать от родных в Петербург. Это ясно из вопросов, которые она ставит. Но почему непременно в Петерб., и почему стремится убежать, пока не ясно. Скорее всего, Петерб. у нее вызывает романтические грезы, как у нас, например Венеция или Париж. Все, что она представляет по рассказам отца и по книгам, кажется ей привлекательным. Куда ж ей еще стремиться? Я очень понимаю ее, хоть и не знаю всего.
12 июля 1910 года (понедельник)
Анны за завтраком не было. Тетки ее явились, имея вид озабоченный, даже испуганный. Расспросить их не успел, т.к. они сразу же умчались, по всей видимости, к ней. Я вызнал, где ее комната, пошел, постучался. Открыла m-lle Клер. И, вопреки ожиданиям, впустила меня без звука. Войдя, увидел Анну, лежащую на постели одетой. Лицо бледное, тени под глазами, но улыбнулась и сказала, что рада мне. Я пожал ей руку. Тетушки расселись возле кровати, затараторили принужденно весело. Я сказал им, что, может быть, разговоры утомляют Анну, но все они втроем уверили меня, что ей сейчас необходимо развлечься. Принесли завтрак. Анна при нас поела немного и выпила кофе. Щеки у нее порозовели и заблестели глаза. Скоро она заявила, что чувствует себя прекрасно и может уже встать. Тетки, как ни странно, не возражали. Я ушел к Вольтеру. А.Г. объявил, что вся компания едет купаться куда-то за реку. Я растерялся, не знал, ехать мне с ними, остаться с Анной или позвать ее тоже. В конце концов, не позвал и уехал, о чем потом жалел. Т.е. жалел не о поездке, а о том, что не позвал Анну. Купались чудесно. Еле-еле успели к ужину.
Поздно вечером, почти ночью, А.Г. прислал за мной. Я был уже раздет. Обычно, Вольтер если и нуждается в ком-то в такое время, то не во мне. Оделся, пошел. Кики перегрелась на солнце, маркиз что-то не в духе, В. один, несчастный. До утра проговорили с ним откровенно. О себе и своих новых друзьях он все понимает прекрасно. Так что нотации мои и Груббера для него бесполезны. Ну и хорошо, что я сыграл тогда перед доктором дурачка, а то бы он сделал меня союзником в бессмысленной, ненужной борьбе против Вольтеровских фаворитов. Бог с ними. Не обошлось и без моих собственных излияний. Я, чуть не плача, говорил о разлуке с Демиановым, о том, как неловко чувствую себя здесь за границей, и, в конце концов, попросил отправить меня домой. Неожиданно В. не стал со мной спорить, а сказал, чтобы я еще хорошенько обдумал все, и, если приму окончательное решение, тут же ему сказал. И как только захочу, сразу смогу уехать. Мне это было неприятно. Я почему-то был уверен, что он станет уговаривать меня, увещевать, просить остаться с ним. Но тогда бы я, наверное, упрямился, а тут мне, вроде бы и расхотелось даже уезжать. Может, А.Г. это нарочно так сделал? Про Анну тоже говорили. Интересно, что А.Г., который, казалось бы, занят своими делами и в ее сторону почти не смотрит, знает больше меня, уже считавшего себя ее другом. Сообщил мне, что отец ее, довольно крупный банкир, что дело перешло к нему от покойного тестя, тот подобного брака для дочери не желал, но, все же, зятя принял и приобщил. Я изумился таким познаниям. А.Г, посмеялся только. Над моим рассказом о ее утреннем недомогании он тоже позабавился. Говорит: «Ну это болезнь известная». Я говорю: «Чем известная? У вас то же бывает?» А он как давай хохотать, прямо до слез: «Нет, такое обыкновенно только с женщинами случается». И рукою свой огромный живот погладил.
– Что вы! Она же не замужем.
– Ну, что ж, бывает и с незамужними.
Я почему-то был неприятно поражен таким его предположением. И положительно решил для себя, что Вольтер ошибся.
13 июля 1910 года (вторник)
Проснулся поздно. Лежал, обдумывал вчерашнее. Вышел только к обеду. Наши, то есть, Вольтер со своими, уже куда-то уехали. Гуляли с Анной. После бессонной ночи и позднего пробуждения голова немного тяжелая и всё вокруг – дорожки, деревья, и солнце и пение птиц, как будто не прямо на меня действует, а словно через невидимый вязкий слой фантастической материи. Я всё смотрел на Анну. Вглядывался в ее лицо, опять видя в нем только московского мальчика, смотрел на тонкие руки и гибкую девичью талию, несомненно, В. придумал про нее глупости, у нее не может быть ничего подобного. Ходили долго, потом уселись прямо на траву. Я снова много говорил о Демианове. Когда я с Анной, начинаю о нем – не могу остановиться. Кругом солнце и мягкая трава, птички щебечут, цветы, бабочки, кузнечики, а я всё: «Миша, Миша, Миша». Вдруг она посмотрела пристально, и, серьезно так, сказала: «Саша, но это же не любовь! Это не может быть любовью». Я, сначала, страшно на нее разозлился: как она смеет рассуждать, не понимая! Потом говорил долго и сбивчиво, что именно это и есть любовь, что только такою она может быть… получилось путано, вяло, неубедительно. Когда уже сжился с мыслью, и она в тебя проросла, гораздо труднее высказать ее другому. То ли дело, когда додумался только что, и сам еще хорошенько всего не понял, и объясняешь, разбирая, и тут же новые являются озарения. Тогда выходит вдохновенно, ясно, бесспорно. Не сумев объяснить, как нужно, я снова разозлился и прямо ей заявил: «Глупо! Ты ничего не смыслишь в этом и не смеешь судить!» И отвернулся. Она не отвечала, сидели молча. Когда мне показалось, что я уже довольно долго сижу отвернувшись, да и вообще, пора вставать с травы и идти дальше, я обнаружил, что рядом со мной никого нет. Анна ушла. Когда она ушла? И как я не заметил? Хотел, было, побежать догнать, но ее нигде не было видно. Господи! И за что я на нее набросился? Ругал себя последними словами, и до ужина на душе было скверно, нечисто. Наши (А.Г.) к ужину не явились, говорят, уехали во Франкфурт. Я уселся за стол раньше всех и с замиранием сердца ждал, придет ли Анна. Пришла. Улыбнулась мне, как ни в чем не бывало. Я спросил по-русски: «Вы не сердитесь на меня?» – «Нисколько». Но после ужина ушла так быстро, что переговорить с ней не успел. Голова у меня была все еще тяжелая, и я решил лечь пораньше. Но, заснув в 9, в 11 уже окончательно проснулся, встал и не находил себе места. Прошелся, посмотрел – нет никого. Сделалось немного обидно, что меня не взяли. Неужели из-за разговоров об отъезде В. меня уже списал? Ходил-ходил, в конце концов, спустился по лестнице, прошел по темному коридору и постучал к Анне. Она спросила кто там. Я назвался, открыла почти мгновенно, как будто ждала. Я стал бормотать извинения, оправдываться. Она сказала: «Не нужно, Саша, вы правы. Я не могу судить о любви, я ничего, совершенно ничего в ней не понимаю». Закрыла лицо руками и заплакала. Мне не хотелось расспрашивать. Ясно и так – с ней какое-то несчастье. Но, я попал в положение, в котором нельзя было не спросить. Заплаканное личико открылось мне. Даже в слезах – Мышонок, бедный, маленький мышонок. Ее обманули, предали, обесчестили, оболгали. Горькая чужая правда излилась на меня вопреки моему желанию. Казалось, этот поток признаний, обид, разочарований, упреков ни чем не остановить. Но нет, бурное излияние длилось не более минуты. Потом сидели молча. Я не знал, что сказать. Она попросила открыть окно. Я спросил: «Хотите, пойдем прогуляться?» – «Сейчас?» – «Да, сейчас».
Двери уже закрыли на ночь, но портье нас выпустил и обещал впустить, если мы постучим ему в окошко. Бедная Анна! Все против нее. И тот человек и родители. Старые тетки и те целиком на ее сторону не встают – не хотят ни с кем ссориться и держат нейтралитет. Отец категорически требует избавиться от беременности. Сама она даже думать об этом не желает. Положение безвыходное. Ужасно.
14 июля 1910 года (среда)
Проснулся очень поздно, почти к вечеру. Всё еще один. Бросили они меня здесь что ли? От того, что узнал накануне, внутри тяжело и гадко. Сел писать письма, чтобы забыться. Обедал в городе. Решил, как только явится Вольтер, подтвердить ему свое желание уехать в Петербург. Надоело бездельничать. Гулял. Вернулся за полночь к закрытым дверям, хорошо, уже знал, в какое окошко стучать. Наших всё нет. Ходил туда-сюда по пустым коридорам и комнатам. Темно, пусто, как и на душе у меня.
15 июля 1910 года (четверг)
Проснувшись, прислушивался, приехали или нет? Не приехали. К завтраку спускаться не хотел, но голод и привычка, образовавшаяся здесь, есть в одни и те же часы, решили за меня. К тому же вчера почти ничего не ел. При мысли, что сейчас увижу Анну, мне сделалось неловко. Глупо бегать от нее. Она, в конце концов, не виновата в своем несчастье, но я-то уже тем более не виноват. За завтраком улыбались, как ни в чем не бывало. Она спросила, где я вчера пропадал, я сказал, что ездил по делу.
Разбирал счета и письма. Ольга зовет нас с Вольт. в Париж. Мне очень захотелось увидеть Париж и Ольгу. В Петерб.-то я всегда успею вернуться. Что если взять и уехать к ней сейчас? А Аполлон, как надоест ему лечиться, тоже приедет. Демианов увлечен театром и не только им. Мне не было ни больно ни неприятно узнать о его новом увлечении. Так это все теперь от меня далеко. Мой Демианов здесь, со мной. В дневниках 7-го года, в стихах, в письмах, в разговорах о нем. Не знаю даже захотел ли бы я увидеть его, вернувшись домой. Нет, все же, захотел бы. Ходил купаться. Пили воду с Анной и тетками. Вольтера всё нет.
16 июля 1910 года (пятница)
Ночной переполох я слышал – вернулись. Но разбудили меня не они, что-то другое. Что же? Внезапная мысль, толчок изнутри. Лежал в темноте, прислушиваясь к гомону за дверью, и всё старался сосредоточиться, припомнить. Что-то такое, нет, не неприятное, но от чего душа будто перекувырнулась через голову. И, вернувшись на место, осталась ошеломленная и оглушенная слегка, а память заботливо ее оберегая, от нового потрясения не торопится выдать ответ. Ну, вот. Вспомнил. Положительно мне приснилась нелепица. Забыть, успокоиться и снова заснуть. Но сна больше не было ни в одном глазу. Поворочавшись с часок, встал, оделся, хотел пойти поприветствовать наших, но они затихли, видно, уже улеглись. Спустился вниз, попросил отпереть мне дверь. Вышел. Темно, прохладно. Ходил до утра, ничуть не утомляясь. Всё думал, думал, думал. Возможно или нет? Хорошо ли? И что с нами будет, если решусь?
Вольтеру его похождения на пользу. За те несколько дней, что я его не видел, он стал лучше выглядеть. Кики весела как всегда, и ее развязность уже не так меня раздражает. Маркиз очень дружелюбен со мной. Сразу же предложил возобновить наши занятия теннисом. Митя тоже больше ни на кого не дуется. Словом, после разлуки все кажутся мне особенно милыми. Как будто 100 лет не видались. Только когда они вернулись, я понял, как мне их не доставало и как без них смертельно скучно. Может быть, это у меня ночью от тоски помутнение в голове сделалось? Впрочем, будь что будет. А пока я бросился наслаждаться обществом своих друзей, все их затеи принимал на ура, резвился и радовался как ребенок.
17 июля 1910 года (суббота)
Моя безумная идея преследует меня, как ни стараюсь забыться в развлечениях. С Вольтером советоваться не хочу, боюсь, он будет насмешничать. Написал Тане, что-то она ответит? Играли в теннис, купались, катались в лодках. Заснув довольно рано, проспал только два часа. У В. в комнате возня и хихиканье. Я не стал заходить. Спустился в общую гостиную, там уже никого. Не собираясь стучаться, пошел посмотреть только, спит ли Анна. Из-под двери полоска света. Постучал. Она открыла, не спрашивая.
– Вы ждете кого-то?
– Нет, не ждала, но когда постучали, была уверена, что это вы.
Сердце мое заколотилось. Может ли она догадываться, зачем я? Говорят, у женщин особое чутье в таких случаях. Неожиданно для самого себя, вдруг, ни с того ни с сего, я начал: «Мне, может быть, нужно было сначала говорить с вашими тетушками, но я слишком мало знаю французский, чтобы хорошенько изъясниться. Да и из своих я ни с кем посоветоваться не успел, а вы мой друг, то есть, я так полагаю, что мы друзья…» – она закивала ободряюще. – «И, хоть речь пойдет о вас, и вопрос деликатный, но чувствую, что именно с вами я и должен говорить в первую очередь». И снова, посмотрев в ее лицо, я подумал о том мальчике. Неужели он теперь всегда будет меня преследовать? – «Раз уж я решился говорить откровенно, то скажу всё, не обессудьте. Я ни в коем случае не имею намеренья вас обидеть. Наоборот. Для того и хочу, чтобы все было честно. Вы уж знаете обо мне кое-что, я человек бедный, ни то ни се, никаких особых талантов не имею. Слушайте, не возражайте. Все возражения я знаю – милый мальчик, всё еще впереди. Не такой уж я и мальчик, мне скоро 20, и нет у меня впереди ничего такого. Гимназии не кончил, хотя мог, пока не встретил Вольтера, был рабочим в театре, теперь вот возле него. Хорошо понимаю, в других обстоятельствах девушка вашего круга… Да! Хочу заявить, что знаю о вашем отце, хоть и не от вас. Знаю, что он богат». Она прошептала: «Я всё поняла. Вы так добры. Благодарю вас». – «Выслушайте же меня до конца, ради бога! Так вот, я знаю, кто ваш отец и меня могут обвинить в корысти. Пусть. Да и не исключено, что это правда. Жестоко, может быть, говорить вам прямо, что при других обстоятельствах вы могли бы лучшую партию составить. Но теперь, предложение, которое я хочу вам сделать, возможно, будет спасением для вас. Мы могли бы сказать всем вашим, что я тот самый человек. И А.Г. не откажется подтвердить, если понадобится, что я был с ним в Лионе несколько месяцев назад. Скажем, что из-за разницы в общественном положении, я не решался сделать вам предложения. Но теперь, когда это неизбежно, мы должны пожениться. Надеюсь, и ваши тетушки смогут нам подыграть. Это если, конечно, ваши родители его не видели и не знали о нем». По ее щекам текли слезы. – «Подумайте. Если только это будет для вас выход из положения, воспользуйтесь мной, прошу вас. Несмотря ни на что, я делаю предложение от чистого сердца, чувствуя в вас близкого человека, которого не смею оставить в беде. Я слишком мало могу предложить. Но всё, что могу – предлагаю. Если ваши родители не примут меня, я все равно от вас не отступлюсь. Мы, может быть, будем жить бедно, не так, как вы привыкли, но дитя будет спасено». Тут уж она в голос разрыдалась. Я стал гладить ее по голове, шептал утешения. Говорил еще про маму и Таню, как они будут рады ей и ребенку. Она обняла меня, прижалась, тепленькая, милая, несчастная. Я взял ее на колени, стал укачивать. Понемногу успокоились оба. Посидели тихонько. Потом она благодарила, хвалила меня, какой я великодушный, говорила, что не хочет меня обременять. Я твердо возражал и отказывался слушать всякий вздор. Говорили еще долго. В конце концов, распрощались, я ушел к себе. Не знаю, спала ли Анна – я не спал. В сущности, она так и не приняла моего предложения, а только умилилась на то, что я его сделал. Воспримет ли всерьез? Увидит ли во мне возможность своего спасения? Где уж тут было заснуть. Метался как в лихорадке. Сомнения. Тревога. И все-таки надежда на лучшее.
18 июля 1910 года (воскресенье)
Ничего. За столом и при встрече улыбаемся друг другу, как ни в чем не бывало. Неужели согласится? Неужели станет женой? И ребенок, неужели действительно появится? Непостижимо.
19 июля 1910 года (понедельник)
Ездили гулять и купаться с А.Г. и компанией. Я звал с нами Анну, но она не поехала, побоялась перегреться. Перед ужином настоящее представление разыгралось, комическая пантомима. Тетушка Бланш, пройдя через весь зал, подошла к нашему столу и молча пожала мне руку, вид при этом имея торжественный до смешного. Я хотел уж было сесть, но вслед за сестрой подошла тетушка Клер и сделала то же. Я сначала растерялся, но взглянул на Анну, она прыснула и мы оба расхохотались. Разумеется, все вокруг остались в недоумении. После ужина в одной из беседок у бювета состоялся совет. M-lle. Клер заявила, что они с сестрой посвящены. Мы с Анной широко заулыбались, вспомнив, что уж они продемонстрировали свою посвященность. Потом последовали восклицания о моем необыкновенном благородстве и доброте, на что, как мог, отнекивался. После всех излияний перешли к делу. Так вот, тетушки считают, что для всеобщего блага выдавать меня за того проходимца ни в коем случае нельзя. Человек, поступивший бесчестно, пусть даже и раскаявшийся, не внушит родителям приязни. Тетушки сами берутся написать письмо племяннице и зятю, в котором представят меня и мой «благородный порыв» в лучшем виде. Они много тараторили, целовали нас, плакали, предсказывали будущее. Внезапно их осенило, что они должны оставить нас наедине, и снова расцеловавшись, наши пожилые мадемуазели удалились довольные своей сноровкой в устройстве чужих амурных дел. Я пошутил, что Анна своеобразный способ выбрала сообщить о своем согласии. Мы обнялись. Так уютно моей ладони на ее спине. Теплое, родное существо. Анна объявила, что имеет свое условие, в случае отказа ее отца принять меня в семью как положено, она расторгнет помолвку, т.к. обременять меня ни в коем случае не хочет. Мне, мол, и так нелегко. А я сказал, что не отпущу ее от себя. И мы поцеловались впервые, через две недели после знакомства, будучи почти супругами.
20 июля 1910 года (вторник)
Так я и думал! Вольтер, узнав о моем намеренье, Стал меня нахваливать, но его похвалы мне казались упреками. Всё в том духе, что папаша ее богат, что я себя теперь могу считать вступившим в выгодное дело, что он не подозревал во мне такой хватки. Я только злился. А когда я ему рассказывал, он меня коньяком угощал. А от того, что злился, я пил всё больше. А выпив слишком много, наболтал лишнего. Выболтал и то, чего уж совсем никому не собирался говорить. Зачем-то сказал Вольтеру, что у нее лицо Мышонка. Он тихонько так, почти в сторону говорит: «Ах, вот ты на ком женишься». Вздор. Глупость. Дался мне этот мальчонка. Стал бы я на нем жениться! В конце концов, не Демианова же она копия. Но пойди теперь объяснись. От таких разговоров потом видел во сне, что Анна родила мне ту самую девочку с лицом М.А., что снилась мне раньше. Приносит и говорит: «Это у меня от вашей с ним любви». А я почему-то испугался, хотел бежать, но чувствую, что-то меня держит и от этого еще страшнее. А всё Вольтер со своим коньяком и насмешками.
21 июля 1910 года (среда)
Я люблю обнимать Анну. Мне нравится ее тело. Она совсем не такая мягкая, как Ольга, наоборот, упругая, гибкая и очень горячая. Я чувствую нежность, покой и вместе трепет, обнимая ее. Словно ребенка держишь в руках или зверька послушного, но способного в любой момент сделаться диким. На живот и намека нет. Не ошибка ли? Я слышал, бывает и ложная беременность. Но теперь это не имеет для меня значения, я от нее не отступлюсь. Даже если отец откажет. Плевать на отца. Уедем в Петербург.
22 июля 1910 года (четверг)
Листал на досуге дневник Демианова. Чем-то он занят теперь, и кем? Напишет В. ему о моих планах или нет? И что-то он подумает? Вспоминается история с женитьбой Правосудова. Конечно там совсем другое дело, и я не Сергей, а между тем, любопытно было бы знать его отношение. Думаю, В. обязательно насплетничает. Хотя, теперь ему не до нас. Что-то у них в комнатах по ночам неспокойно. То ли плачут, то ли смеются, двигают мебель и быстро-быстро говорят на разных языках. А.Г. в свои тайны не посвящает меня, но мой интерес теперь в Анне.
23 июля 1910 года (пятница)
Письмо от Тани удивило меня и рассердило. Она в довольно резких и ядовитых выражениях высказывается в том духе, что всех заблудших девушек Европы спасти невозможно, и что, женившись на первой из обманутых, встреченных мной, я буду должен впредь жениться на каждой несчастной, что всякому участию есть предел и сочувствие не повод для брака, а нужна, по крайней мере, любовь. Она совсем не поняла меня. Я был задет и огорчен страшно. Откуда в ней это? Как будто не моя Таня писала, а под чью-то диктовку, какого-то злого циника.
Тетушки очень довольны составленным ими письмом зятю. Ждут как манны небесной его благословения. А мне все равно. Что бы он ни ответил, несчастной, поруганной, изуродованной Анна к ним не вернется. Я, в отличие от наших Беляночек, не очень-то верю, что он растрогается и примет этот брак, как выход из положения. Не понимаю, как он мог настаивать на избавлении от зародыша, зная, что это может повредить его дочери, а возможно и убьет ее, имея достаточно средств и возможностей устроить ее судьбу и судьбу будущего внука. От такого человека милостей ожидать не приходится.
24 июля 1910 года (суббота)
Анна позволяет обнимать и целовать себя. Я твердо решил увезти ее в Петербург, очень чувствую, что мы с ней не чужие, но при этом совсем не уверен, что она решилась окончательно. А значит, в любой момент все планы мои могут оказаться разрушенными. Несколько раз заговаривала она о том, что лучше бы отец согласился. Конечно, лучше бы, но разве без него невозможно? Еще неоднократно выражала свое нежелание обременять меня. По мне, так это только вежливая форма ее собственных сомнений. И она права, сомневаясь. Чем я могу возразить? Только одним – она ни в коем случае не погубит дитя, а значит, в семью для нее возврата нет, и всё лучше иметь человека рядом, хотя бы такого как я, чем быть одной. А все-таки я вижу, что она не решилась. Зато милые ее родственницы считают меня уже членом семьи. Когда m-lle Клер с чем-то обращается к своей сестре, та все чаще отвечает ей: «Нужно спросить у Саши». И они спрашивают. Маркиз переехал из своей комнаты на наш этаж. Кроме своих А.Г. теперь еще и его счета оплачивает. На мои робкие замечания он отвечает: «Я все понимаю». «Я делаю, как хочу». «Я могу себе позволить». Или еще что-нибудь такое. Ну, пусть его.
25 июля 1910 года (воскресенье)
Довольно долго мы с Анной совсем не говорили о Демианове. Из-за той размолвки я не решался заговаривать, но не думать о нем не привык. После обеда я зашел переодеться, Анна не дождавшись, поднялась за мной в мою комнату. Тут я не выдержал и показал ей дневник. Сначала сам почитал кое-что, те места, которые меня самого особенно трогают. Потом она взяла его в руки, полистала, молча положила на стол. Я опять много горячо говорил, вышли в парк, она всё молчала. Я уж было подумал, что она совсем не хочет теперь трогать этой темы, но нет, вдруг, взяв меня за руку, Анна сказала: «Я хочу понять, но не могу. Может быть, пойму со временем. Потому, что хочу понять». Меня такие слова растрогали чуть не до слез, особенно это «со временем». Значит, будет у нас еще время? И есть надежда, что Анна не откажется от меня и от моей скромной помощи.
26 июля 1910 года (понедельник)
Мне пришло в голову, если отец ответит отказом, жениться совсем не обязательно. Анна может свободной уехать со мной в Петербург. Но не стоит спешить с этим новым предложением, подожду, что будет.
Анна считает, что маркиз – никакой не маркиз, а просто мошенник. Я склонен с ней согласиться. Да и доктор Груббер, вероятно, хотел меня уведомить о чем-то в этом роде. Впрочем, ничто не мешает и маркизу быть мошенником. Но я спокоен. Вольтер не глуп, не разорит же его эта парочка вчистую. Они все втроем увлечены какими-то мистическими ритуалами, однако, очень похоже на то, что это у них такие любовные игры.
27 июля 1910 года (вторник)
Утром не успел еще одеться, Анна пришла растерянная, бледная. На вопросы не отвечает, отдает письмо. Писано по-русски, специально для меня, видимо. Отец выражается высокопарно и холодно. Хочет составить собственное представление о моих намерениях и обо мне самом, для чего, при первой возможности, выезжает к нам в Киссинген. Вот уж чего мы никак не ожидали. По нашим чаяниям письмо должно было содержать отказ и требование немедленного возвращения Анны домой, при условии «очищения», разумеется. Или же согласие с нашим планом, и приглашение приехать в Лион уже в качестве супругов, ну или хотя бы, жениха и невесты. Теперешнего же осложнения мы никак не предполагали. Тетушки убеждены, что это только формальность и беспокоиться не о чем. Мол, отец чуть ли не благословлять нас едет. Мы с Анной не разделяем их наивной беспечности. Нам обоим тревожно. Но мы так рассудили, что есть у нас еще время подумать, просчитать всё, чтобы принять решение. Анна права, в одночасье дела он не бросит, на то, чтобы уладить всё, передать помощникам и приехать, у него уйдет дней пять. Он убежден, что мы никуда не денемся, поэтому торопиться не будет. И куда нам, действительно, деться? Ждем. Тетки в восторге, Анна боится, но виду старается не подавать, я же почти в панике. Совсем не зная этого человека, я, тем не менее, ничего хорошего от него не жду.
28 июля 1910 года (среда)
Разговоры, разговоры. Много пустых разговоров об одном и том же. Нет, мы-то с Анной всё больше молчим. Это Беляночки стараются нас ободрить и убедить в полном благополучии. Расписывают, как я понравлюсь ему, не без их содействия, разумеется, как он умилится нашему счастью, как мы все вместе отправимся отсюда в Лион. И чем больше они стараются, тем тревожнее у меня на душе. Вечером, когда мы с Анной вышли пройтись перед сном, мне показалось, что она уже перестала бояться, и тревога ее уступила место безразличию. Но мне не безразлично, что будет с ней. Вот приедет человек, не желающий ни с кем делить свою дочь, желающий убить ее ребенка и, чуть ли не ее саму. Он, вероятно, был уверен, что она покорится его воле и ждал ее возвращения, а вовсе не известия от благостных старушек о «счастливом разрешении вопроса». Зачем он едет теперь? В 2 часа ночи я постучался к Вольтеру, он оказался не один и не одет, но мне не до того было. Взял у него 500 р. и 300 марок и пошел будить Анну. – «Здесь слишком много врачей, это город врачей, сюда все лечиться едут. Неужели ты думаешь, что твой отец со своими деньгами не найдет ни одного способного избавить тебя от ребенка насильно. Если мы хотим спасти дитя, то должны немедленно ехать, собирайся сейчас же!» Она не возразила мне, не стала убеждать, что ее отец не такое чудовище и не допустит насилия над ней, не уверяла, будто есть еще надежда, что он простит ее и примет наш союз, не спрашивала даже, куда мы поедем и как, а только попросила дать ей возможность одеться. Я ушел искать Митю, чтобы он помог мне собраться и найти экипаж до станции.
29 июля 1910 года (четверг)
В 5 часов мы выехали на повозке, в которой привозят в санаторий молоко. До станции ехать часов 6. Часа через 1 ½ Анне стало дурно, ее укачало и тошнило от старого молочного запаха. Мы сошли, я отправил нашего возницу обратно. Анну тошнило, в лице ни кровинки. Я узнал у проезжавших мимо, где ближайшая гостиница, и попросил их отвезти туда наши чемоданы, сами мы пошли потихоньку пешком. Понемногу Анна пришла в себя, повеселела. Смеялась надо мной, что я все чемоданы отдал незнакомым людям, а саквояж с дневником Демианова оставил при себе. Я возразил, что кроме дневника там еще и все наши деньги, но она продолжала смеяться: «Нет, нет, дневник – самое ценное!» В гостинице позавтракали. По совету кельнера, рассказавшего, что совсем рядом есть прекрасное местечко, пошли на реку купаться. Вдвоем на природе, свободные от всех, как Адам и Ева. Прекрасно! Отдохнув, успокоившись и чувствуя себя в безопасности, мы решили, что спешить некуда. Здесь вполне можно дождаться приезда отца и вступить с ним в переговоры. Теперь, когда мы для него относительно недоступны, и угроза принудительного аборта не так сильна. Все же, он отец ее, она его любит, и если есть хоть малейшая надежда наладить отношения, мы не должны пренебрегать.
30 июля 1910 года (пятница)
Нежились в постели, лакомились фруктами, купались. У меня был случай рассмотреть Анну получше, действительно есть небольшой животик, кругленький, упругий, очень красивый. Теперь, когда я думаю о ребенке, мне не мальчик и не девочка представляется, а вот этот кругленький Аннин животик, вот его мы должны спасти.
31 июля 1910 года (суббота)
Анну оставил в гостинице, сам пешком ходил в Киссинген, в наш санаторий. А.Г. с друзьями снова в отлучке со вчерашнего дня, Митя, слава богу, оказался на месте, они его не взяли. Я оставил наш адрес, попросил сообщить, когда приедет Сухотин или месье Сотэн, как он называется, живя во Франции. Я дал Мите 10 марок, и он обещал никому про нас ничего не говорить. Конечно, Сотэн может дать больше, но я надеюсь на Митину дружбу. Тетушек предпочел не навещать.
1 августа 1910 года (воскресенье)
Анна здорова, спокойна. А мне не по себе немного. Смогу ли защитить ее? Не глупость ли мы делаем оставшись? Не выдаст ли Митя? Если отец решит забрать ее силой, сколько людей с ним будет? В последний раз я дрался еще в гимназии с троими, с тех пор – никогда. Анна переняла мою привычку гадать по демиановскому дневнику, и говорит, что ей все хорошее всегда выпадает, правда, тут же начинает шутить, что не очень знает, как трактовать места о любви между мужчинами и о браке Правосудова, поэтому всё трактует в свою пользу. Это место, где Правосудов внезапно исчезает, а потом внезапно женится и мне часто выходит. Я попросил хозяина освободить для нас комнату в самом нижнем этаже. Если что – в окно сбежим.
2 августа 1910 года (понедельник)
Снова тревожные мысли. Почему его до сих пор нет? Вдруг приехал уже, а я проворонил? Митя может и не узнать, у него свои заботы. Что, если наше с Анной бегство только разозлит отца и настроит враждебно? Переехать, пока не поздно, обратно? – Неловко. Оставаться в этой гостинице, ждать неизвестно чего? – Тоже нелепо. Пока Анна чувствует себя неплохо, пока не прожили всех денег…. Я попросил у хозяина счет и экипаж до станции. Хотели ехать после обеда, но Анна обедать перед дорогой отказалась. Уложили чемоданы, и как только была готова коляска, выехали. В этот раз до станции доехали благополучно, и там нам повезло – поезда оставалось ждать часа два. Я взял билеты во второй класс до Берлина. Купил хлеба и яблок, и мы закусили ими прямо на перроне, очень весело, по-походному. В вагоне с нами оказалось много детей. Я никогда раньше не наблюдал за детьми так пристально, не обращал на них столько внимания. Все же, «взрослый мир» во многом их идеализирует, и, кажется, приписывает им качества, которых у них нет. Например, считается, что дети романтичны, чисты в помыслах, мечтают всегда о прекрасном и чужды всего материального. Я же увидел, что маленькие человечки меркантильны, эгоистичны и даже жестоки. Но все вокруг, как будто не замечая ничего, все равно от них без ума. Только и слышно: «Ах, ангелочек!», «Какая прелесть!» и «Что за прелестный малыш!». Мне нравится, что Анна смотрит на них, как и я, спокойно, почти равнодушно. В связи с ее материнскими качествами, меня это нисколько не смущает. Все-таки то, что делает ее животик кругленьким и упругим – совсем другое дело. Конечно, и оно сделается когда-нибудь таким вот человечком, хоть в это и с трудом верится, и всё ему будет подчинено, это уж неизбежно. Но, надеюсь, хоть без закатываний глаз обойдется и лишних аффектаций. Я хотел бы мальчика. Нас все принимают за супругов, я считаю, что это теперь так и есть. Формальности мы уладим со временем. Если где и могут быть недоразумения – только на границе, да и то, обойдется наверняка. Обедали в ресторане. Поезд Анна переносит хорошо, хоть в вагоне и душно ужасно. Я успокоился, теперь уж будь что будет. Разумеется, с родителями ее еще не кончено, и предстоят объяснения, непонимания и трудности. Мы напишем им из Петербурга, а там уж как бог даст.
3 августа 1910 года (вторник)
Я был занят чемоданами и тем, чтобы Анна благополучно сошла, поэтому не успел ни растеряться толком, ни опомниться. Он сказал: «Bonjour mes enfants!»[18] – А потом перешел на русский: «Я вас там еще, на станции заприметил, я выходил, а вы садились. Поеду, думаю, и я с вами». Анна сказала только: «Ох». Ей не было нужды представлять, я сразу понял, кто этот господин, и дело даже не в том, что они похожи, никем другим, кроме ее отца он быть не мог. Он, по всей видимости, тоже не нуждался в том, чтобы меня ему представили. Я еще, взяв Анну за руку, соображал, как повести себя, а он уже отдавал распоряжения о своем и нашем багаже, об экипаже и гостинице. Вот и мой возлюбленный Берлин. В других обстоятельствах я снова вращал бы головой во все стороны, восхищался бы, но теперь я неотрывно смотрел на Анну. Во-первых, стараясь поддержать ее, во-вторых – ободрить себя. Зато месье Сотэн болтал непринужденно и словно вместо меня выражал восторг всему, что проезжали. В отеле Père-Souris[19], так я прозвал его, не потому, что перестал опасаться – отнюдь, и не из пренебреженья, а только на него глядя, я тоже невольно вспоминал московского мальчика, таким он мог бы стать взрослым. Так вот, Пэр-сури нанял 3 комнаты, поинтересовавшись самочувствием дочери и получив удовлетворительный ответ, пригласил нас позавтракать. «Я еще ничего не решил», – заявил он с места в карьер, как только мы уселись. И это его заявление недвусмысленно означало, что решать за нас всех будет только он. Но нового прилива тревоги я не испытал. Конечно, мне не стала безразлична наша судьба, а почему-то появилась убежденность, что ничего ужасного теперь не случится. Отец же долго и подробно разбирал наше положение, взвешивал все плюсы и минусы вступления нами в брак, задавал вопросы о моей семье, а вставая из-за стола, снова повторил свое «я еще ничего не решил», но при этом пожал мне руку. Я посмотрел на Анну, она улыбалась и моё ощущение, что все будет хорошо, усилилось. После обеда я выманил их в Грюнвальдский лес, и мы чудесно провели время. Перед сном я настоял на том, чтобы Анна поменялась со мной комнатами, и запретил ей открывать дверь, если только это не будет мой условный стук. Не исключено, что отец все еще планирует избавить ее от ребенка. Анна согласилась сделать, как я говорю, хотя у нее тоже было мое утреннее чувство, что опасность нам больше не грозит. Никто меня до утра не беспокоил, а это значит, к Анне никто не приходил.
4 августа 1910 года (среда)
Утром Анна постучалась ко мне нашим условным стуком.
– Отец приходил ко мне вчера вечером.
– Как?! Неужели он выследил нас, когда менялись?
– Нет. Он хотел говорить с тобой. Стучал и звал тебя. Я не ответила и не открыла, мне было неловко, как бы я объяснялась? Он, наверное, подумал, что ты спишь, и ушел.
Вот так обернулся мой маневр. И смех и грех. Я наскоро привел себя в порядок и пошел к отцу, узнать, чего он хотел от меня вчера. У Пэр-сури ничего нового, он задает вопросы про дядю моего, про Вольтера, а разговор неизменно начинает и кончает фразой «Я еще ничего не решил». Ну, посмотрим, сколько он будет держать такую тактику, и чем она закончится. Осматривали Берлин, были в музее, катались в лодке по Шпрее. Спать отправились каждый в свою комнату, но условного стука не отменили. И правильно сделали. Поздно вечером, я уже готовился лечь, месье Сотэн прислал за мной. Разумеется, это его «я ничего еще не решил» – только присказка. Надо думать, у него давно уж все решено по существу, но, конечно, должен он был присмотреться ко мне и уточнить детали. Пэр-сури держался со мной вежливо, не заносился, но был откровенен. Я беден и без блестящих перспектив, он богат, но дочь его в трудном положении, наш брак станет сделкой честной и справедливой. С тем он меня отпустил, пожав мне руку и оставив обсуждение подробностей до завтра. Счастливый и растроганный я побежал к Анне, постучал по-нашему и сообщил о согласии отца. Было лестно и неожиданно видеть, как бурно она выражает свою радость. Я скорее предполагал что-то вроде успокоенного вздоха или благодарного пожатия рук или сдержанных объятий – ничего подобного. Она смеялась и прыгала и я вслед за ней тоже, мы обнимались, целовались, и Анна даже повизгивала от счастья.
5 августа 1910 года (четверг)
На семейном совете за завтраком было решено всем вместе ехать теперь в Петербург. Там отец сам все устроит с венчанием и свадьбой. Повидаем моих. Затем он предложил нам провести медовый месяц в Италии или еще где-нибудь, где пожелаем. Туда приедет к нам мать Анны. Потом мы можем поселиться в Париже или в обожаемом мной Берлине, или в Петербурге, где угодно. Словом, отец не хочет нашего прибытия в Лион раньше, чем через год-полтора, когда родится ребенок и общество потеряет счет времени, и его репутации уже ничто не будет угрожать, а все будет выглядеть вполне убедительно и пристойно: вот приехала его дочь из-за границы с мужем и с семьей. Знакомым будет сказано, что я его дальний родственник. Когда же все войдет в обычную колею, если я захочу войти в семейное дело, он не будет мне препятствовать, если нет – мы с Анной получим всё, что нам причитается. Что за чудо наш папаша Пэр-сури! А я-то мнил его бессердечным чудовищем. В честь помолвки был праздничный обед в ресторане с видом на чудесное озеро Ванзее. Шутки, смех, объятия, поцелуи. Все довольны и счастливы.
6 августа 1910 года (пятница)
Писали письма. Я – А.Г., мы вместе с Анной – ее тетушкам. И еще Анна написала в Лион своей матери, а я добавил несколько строк с ее поправками. Потом еще я написал своим в Петербург и заставил теперь уже Анну несколько слов добавить. Она по-русски пишет еще хуже, чем я по-фр. На все эти писания полдня ушло. Обедали, гуляли, катались вдвоем. Отец куда-то по своим делам отправился. Говорили о нем. Анна рассказала историю, которая уже отчасти была мне известна от Вольтера. О том, что ее дедушка со стороны матери, известный в Лионе, уважаемый человек, владелец самого крупного банка в городе, был против брака своей дочери с молодым клерком. Отца привезли из России в 12 лет, он учился в Лионе и в 17 лет поступил в банк. Сначала дедушка благоволил ему, не имея сына, он любил учить своих юных подчиненных и опекать их. Приглашал молодого человека к себе домой обедать, ужинать и на праздники. Когда взаимная приязнь дочери и служащего открылась, был скандал, и Сухотина чуть не выгнали из банка. Но его невесте как-то удалось умолить отца и тот, на удивление всем, согласился их сочетать. Пэр-сури не любит вспоминать эту историю, никогда ни с кем о ней не говорит, страшно дуется, если кто-то из знакомых на нее намекает. Но Анна считает, что наша женитьба – это своего рода возврат долга ее умершему дедушке. Моя невеста весела и здорова. Примирение с отцом ее осчастливило. А я, хоть и не ссорился с ним, тоже чувствую себя помирившимся. Мы счастливы. Берлин великолепен.
7 августа 1910 года (суббота)
Как они любят друг друга! Как рады тому, что все у них наладилось. По их улыбкам, взглядам и касаниям можно подумать, что это они новобрачные. Ходили втроем по музею, и временами я чувствовал себя лишним. Но я не ревную – ни-ни, удивляюсь только, как могли быть разрушены такие отношения и радуюсь своей причастности к их восстановлению. Со мной месье Сотэн держится очень вежливо, довольно прохладно. Однако в минуты особенной нежности к дочери, и мне перепадает дружеский взгляд и теплая улыбка, а, изредка, даже осторожное похлопывание по спине. Мне удивительно и странно, и любопытно. Отцовское чувство непостижимо для меня. Неужели и я когда-то его испытаю, чувство отца к взрослому уже человеку, сыну или дочери. Сейчас в той части, души моей, где должно быть это чувство – совершенно пустое место, не могу себе представить его, ровно так же, как и чувство материнское, которое уж точно мне не испытать никогда, и которое очень скоро узнает Анна. Дела свои здесь в Берлине отец почти кончил. Я в них не вмешиваюсь, думал, было, предложить ему помощь, но не захотел оставлять Анну одну. Снимались на память, мы с Анной, она с отцом и все втроем.
8 августа 1910 года (воскресенье)
Я начинаю привыкать к переездам. А, все же, ставшие уже привычными вокзальные залы и перроны, и поезда, с их особым запахом, вовсе не утратили своего очарования, и восхищают и привлекают меня почти как в первый раз, когда мы с Вольтером в Москву ехали. На вокзале много немецкой и французской речи. Я все еще не привык, что многое понимаю без всяких усилий со своей стороны. У меня за спиной молодой человек говорил товарищу: «Она была моей невестой, я уехал всего на месяц, а когда вернулся, она представила меня своему мужу». И то, что он сказал, вошло в меня само собой, помимо моей воли. Не нужно было переводить каждое слово, стараться сосредоточиться, держать себя в напряжении, чтобы, не дай бог, не пропустить что-нибудь. Я и не прислушивался к ним специально, а вдруг, не чужие слова, а само их значение меня коснулось. Это случилось в первый раз и потому слегка ошарашило меня. Анна с самого начала любила говорить со мной по-русски. Я знал, что ее отец русский и не задумывался, что, в сущности, русский язык для нее не родной, а такой же чужой, как для меня фр. Произносит она чисто, и, если не знать, или, как я, не придавать значения, то можно не заметить, как она выбирает слова, как смотрит, когда не все хорошо понимает, если говоришь с ней слишком быстро, или незнакомыми ей словами. Теперь я знаю, что русский был всегда для нее и Пэр-сури их интимным, секретным языком. Его увезли из России еще ребенком, и он вполне мог забыть или отказаться от родного языка, но он сохранил свое знание. Жена его – француженка ни слова не знает по-нашему, а дочь он научил. И это очень трогательно. Я вижу, какая между ними близость. Не могу найти другого объяснения тому, что он отверг ее в беде, кроме ревности. И ко мне, наверное, ревнует. Впрочем, держится безупречно, немного только холоден. Я спросил его про Московских родственников, говорит, в Москве у них нет родных, по крайней мере, он не знает; только в Ярославле и Самаре. Со станции телеграфировал Вольтеру. Нельзя сказать, что слишком меня беспокоит, свободен ли я теперь по отношению к нему, и рассчитывает ли он на мои дальнейшие услуги в Петербурге и вообще, но, все же, мне это не безразлично.
Перед сном мы с Анной вышли из вагона подышать. Она взяла меня за руку и спросила, не жалею ли я? Я ответил, что не хочу даже понимать, о чем она меня спрашивает. Да, и, правду сказать, о чем мне жалеть? И было ли у меня что-то такое, что я потерял, и о чем можно было бы жалеть? Когда все улеглись, и я, убаюканный качанием вагона, задремал, то есть, это я теперь понимаю здравым умом, что задремал, в тот же момент был уверен, что не сплю. Вдруг, вместо стука колес заиграла музыка, знакомая, но я никак не мог вспомнить, что за мелодия и откуда, и это мучило меня, мне сделалось очень нехорошо, внутри все сжалось, стало трудно дышать. И тут я ясно услышал голос, очень знакомый, родной голос, но тоже не сразу смог понять, чей он. Голос не пел, но говорил под музыку, почти сливаясь с нею. И когда я понял, кто это говорит и что, то вскочил весь в поту, сердце колотилось бешено. Сна, конечно, как ни бывало. Да и в первый момент, когда свежо еще было потрясение, мне и в голову не пришло, что услышанное мной было только сном. «Иди с миром; а в чем клялись мы оба именем Господа, говоря: "Господь да будет между мною и между тобою и между семенем моим и семенем твоим", то да будет навеки». Я вышел на площадку в конце вагона, там воздуха было побольше, подавленный, потрясенный. Ужасно ли это? Предал ли я? Совершу ли клятвопреступление, женившись теперь? Мысль о том, что клятвы наши ничего не значат, и то, как и чем скрепляли мы их, значения не имеет, показалась мне фальшивой и ничуть не утешительной. Я всерьез задумался: имею ли право жениться на Анне? Но разве он первым не выказал всю ничтожность тех ритуалов и не обесценил наш союз, увлекшись другим? Нет. Пожалуй, так мне не оправдаться. Ведь я уехал, оставил его, и прав своих не предъявлял. Что же теперь делать? Как увидимся мы с ним? Жива ли наша связь, действительна ли она? Я вернулся, лег на свое место. Долго еще ворочался, отягощенный ужасными мыслями.
9 августа 1910 года (понедельник)
И ярчайшее утреннее солнце, и суета с пересадкой, и веселость Анны, и деловое спокойствие отца, все это помогло мне, хоть и не полностью, но все-таки оправиться от ночного наваждения. Однако, глядя на своих уже почти родственников, нет-нет, а подумается, подойти к отцу и сказать: «Сделка наша для вас совсем не выгодна». Или: «Я вижу, как не хотите вы отдавать мне дочь, и понимаю, что вы правы». Только что же это будет по отношению к Анне, как ни подлость? А сам Пэр-сури, если бы действительно никак не хотел нашего брака, уж нашел бы способ его не допустить. Разумеется, я для него проходимец и нищий первый встречный, но кому из своих респектабельных знакомых он пойдет предлагать создать с его Анной видимость приличия? Так что, он доволен, насколько возможно, и Анна спокойна и весела. Я тоже отнюдь не несчастен. Но Демианов! Демианов. Чем больше приближаюсь я к нему, тем и он мне ближе. И больше его во мне. И все мои мысли о нем. Даже Анна (может, чувствует что-то?) все чаще сама о нем заговаривает. Милый Миша! Думает ли он обо мне? Помнит ли? Ждет ли?
Телеграфировал своим о приезде. Ему писать не могу, не знаю что и в каком тоне.
10 августа 1910 года (вторник)
Мы все расхворались. Анна ничего не может есть – от всего тошнит. Пэр-сури тоже мучается животом, а у меня началась странная лихорадка: бросает то в жар, то в дрожь. В Варшаве пришлось обратиться к врачу, он всем нам прописал лекарства и посоветовал пока не ехать. Несмотря на его запрет и недовольство отца, Анна от меня не отходит.
11 августа 1910 года (среда)
Я вижу ее ротик – губки шевелятся, шепча утешения, чуть раздвигаются в улыбке, а за ними два прелестных зубика, беленькие, ровные, похожие, как близнецы; ужасно трогательные. Именно эти два зубика и придают лицу особенное очарование. Ах, как это я раньше не замечал?! Такая в них искренность и наивность. Так бесхитростно и вместе с тем бесстыдно они обнажаются, заставляя мурашки бежать по затылку, вызывая острый приступ нежности и удивления: что это за существо на меня смотрит? Да, да, именно в них, в двух жемчужинках наивность – не в глазах. В них неискушенность и непорочность этого мальчика. Кто сумеет, тот измерит. А глаза его уж осведомлены, и щеки всё знают, и узенький подбородок, и тоненький носик. Они ждали меня эти руки и губы, не меня лично, а кого-то вроде меня. И узнали тотчас, что вот я – тот самый. Как только я приехал в Москву, так они и признали во мне посланника из мира своих грёз. Я не знал, что я посланник – они же знали всё. Они подкараулили меня и поймали. Эти губы сказали мне: «ты воплотишь мои грёзы, ты будешь меня целовать», эти руки обвивают меня крепко – я не могу уйти, не могу даже сдвинуться с места. Душно! Никуда мне не деться от него. Лукавый мальчик! Теперь я навсегда с ним обручен. И только два беленьких братца в своей раковинке остаются ни при чем. Я хочу целовать их, но они мне не даются, все время ускользают, прячутся за мягким, а потом снова появляются, чтобы подразнить. О чистые, о драгоценные, отдайтесь мне, отдайтесь, отдайтесь!
12 августа 1910 года (четверг)
Ничего. Беспамятство.
13 августа 1910 года (пятница)
Все время, пока я был в беспамятстве, Анна дежурила возле меня. Несмотря даже на то, что отцу пришлось нанять сиделку. Как только мне стало лучше, я настоял, и все меня поддержали, в том, что ей необходимо отдохнуть. Моя сиделка русская, добрая женщина; в Варшаве у нее сын служит. Я смутно помнил свои тяжелые, вязкие виденья и спросил ее, о чем я бредил, она сказала: «Это из-за жары. Духота-то вишь какая! Вам ваша невеста всё лучше расскажет».
Был доктор, заверил, что очень быстро пойду на поправку. Я и сам чувствую, что еще слаб, но во всем остальном вполне благополучен. Моим дали новую телеграмму, чтобы не сходили с ума.
14 августа 1910 года (суббота)
Если бы не моя лихорадка, завтра у нас могло бы быть венчанье. Я немногое помню из своей болезни, но мне кажется, она так сблизила нас с Анной, что никакого венчания и не нужно – она уже моя жена. О Демианове почти не думаю, никаких угрызений и сожалений – пусть будет что будет. Может быть, мы и вовсе больше не встретимся.
15 августа 1910 года (воскресенье)
Спорили с Анной. Я уверял, что вполне могу уже ехать, она – что мне еще лежать и лежать. Но, все же, я немного вставал, выходил на балкон. На улице жара страшная, духота, пыль. А как славно мы в речке купались! Из Анны получится великолепная жена и мать. Что же касается меня, то уж и не знаю, чем я буду соответствовать. Месье Сотэн ко мне почти не заходит, Анна говорит, занялся здесь какими-то делами. Целыми днями его не бывает, а вечером и ночью сидит с бумагами.
16 августа 1910 года (понедельник)
Теперь уже не знаю, чего мы ждем больше – моего окончательного выздоровления или пока отец свои дела кончит. Я в нетерпении. Не так чтобы очень хочу назад, в Петербург, но неопределенность нашего с Анной положения меня тяготит. Всё, что было до болезни – как будто не со мной. Анна теперь чужая и близкая одновременно. Она рассказывала мне мои бредни. Ну что ж, она похожа на московского Алешу и они слились в моем воспаленном мозгу воедино, это неудивительно и вполне объяснимо. Странно другое: в бреду о Демианове ни слова. И по выздоровлении нет его во мне, как будто, какая-то часть меня отпала. Впрочем, Петербург покажет, что стало с его местом в моем сердце.
17 августа 1910 года (вторник)
Выехали наконец-то! Я еще слаб и всё вокруг немного как в тумане, но могу ходить и говорить, и шутить даже. Для Пэр-Сури моя болезнь удачей обернулась – он какое-то выгодное для себя дело провернул. Так что все довольны. Мы с Анной, притихшие и ослабшие оба, ничего почти не ели и все время держались за руки. Она сестра моя, друг мой, моя наперсница, я ничего с ней не боюсь. С чистым сердцем обвенчаюсь по приезде. И пусть там будет Д., у него нет теперь власти надо мной.
18 августа 1910 года (среда)
Едем. То есть больше стоим, чем едем. А еще больше ворчим на то, что не едем, а стоим. Истомились порядочно. И жарко и душно. Я уж не думаю о том, что там дома будет и как, лишь бы поскорей уже добраться.
19 августа 1910 года (четверг)
В Петербурге никого. Как и следовало ожидать в эту пору. В поезде-то я от жары, от безделья обезумев, и не думал вовсе, а когда на вокзале за извозчиком побежал, тут и очнулся: «Куда ж я повезу-то их?!» На нашу квартиру? Не слишком ли для них убого? К тому же (меня аж холодный пот прошиб) не там ли Демианов? Я же сам его приглашал переехать, еще настаивал. К Ольге неудобно. Она Таню с мамой звала, а не меня с моим новым семейством. И заперто у нее, наверное. А если есть кто из прислуги, так пойди, объяснись с ними. На дачу к моим – вообще невозможно. Им там двоим-то тесно. Ну, ничего не остается, как, все же, вести к себе. Больше некуда. Я уже с извозчиком условился, а Пэр-Сури, усевшись, приказал ехать в гостиницу. У меня духу не хватило ему возразить. Да и лучше так.
Как только разместились, я тут же их оставил и помчался к себе, посмотреть, что там и как. Приезжаю и прямо в объятья! Нет, не Михаила. Мама с Таней, получив телеграмму, приехали в город меня поджидать. Тут, разумеется, расспросы и слезы и вздохи. А Демианов не являлся. И на даче они его тоже не видят. Куда ж он делся-то?
В этот день три раза из гостиницы домой ездил. А знакомиться уж на завтра условились.
20 августа 1910 года (пятница)
Утром заехал в гостиницу за отцом, потом поехали с ним в церковь, договариваться. П-С. всё уладил с попом моментально. Я исповедался и причастился. Потом за Анной в гостиницу, потом к нам. Мама с Таней уже заждались, даже вышли на улицу встречать, словно молодоженов. Слезы-поцелуи. Неловкости почти не было ни с чьей стороны. Может быть, Анна немного робела поначалу, но потом ничего – они с Таней хорошо сошлись. Все вместе обедали. Потом разъехались снова хлопотать мы с П-С, Анна с Таней. А бедная мама дома осталась беспокоиться. Здоровье ее всё хуже и духоту она плохо переносит. Но с новыми родственниками держалась превосходно.
Целый день, мотаясь по городу по магазинам, я нет-нет, да ловил себя на мысли, что высматриваю знакомых. Никого. Даже к Палкину заезжал чаю выпить – и там пусто. Всё прокручивал в голове, что и кому сказал бы. «Tiens! C’est vous?! Как вы тут поживаете? А я из-за границы только и скоро, вероятно, обратно. Женюсь, знаете ли». Нет, про женитьбу, пожалуй, не стал бы объявлять. Демианову донесут как слух, и выйдет черти-что. Впрочем, и так уж у нас с ним черти-что вышло. Искать его? Писать? Не он там выходит из-за угла? Сердце замирает и отпускает – нет, не он.
Вечером с Таней вдвоем пили чай. Мама совсем плоха – сердце. Ольгина квартира, оказывается, уже в полном нашем распоряжении. Слуг никого нет и Таня там хозяйка. Так что, можно после венчанья ехать всем туда. Я сказал, что мы надолго в Петербурге не задержимся. Хоть Анна и мечтала о России, но медовый месяц лучше будет провести в Италии, и П.-С. на этом настаивает. Таня тяжело вздыхала, все повторяла: «Какой ты счастливый!»
– Мы еще к вам приедем, из Италии на обратном пути, или чуть позже. Возможно, я заберу с собой в Лион маму, только бы она перенесла дорогу.
– Хорошо бы. А то я чувствую себя связанной. Даже думаю все чаще, что лучше бы она поскорей уже… в общем, чтобы скорей всё это кончилось.
Меня как обухом по голове:
– Таня! Что ты говоришь?!
– Ну что такого я говорю?! Ты по заграницам разъезжаешь, живешь своей жизнью, а я здесь как привязанная. Может быть, и я бы уехала. Меня тоже за границу приглашали.
Ушел спать ошеломленный и расстроенный. Как теперь их оставлять? Таня тяготится мамой. Я и представить себе такого не мог. Как же ее страсть ухаживать за больными? Поговорить ли об этом с Анной? В Италию мы маму никак с собой не сможем взять, это всем будет в тягость. А может к черту его, этот медовый месяц? В конце концов, у нас с А. не совсем обычный брак. Нет, П.-С. настаивает на Италии, я понимаю, ему хочется, чтобы приличия были соблюдены, по крайней мере, видимость. Придется подчиниться. В этом была и суть моего предложения – для соблюдения приличий. Назвался груздем, так сказать… Но мама! Почти всю ночь не спал. Каких только не было бессонных ночей на этой кровати! Вот теперь и такая, наверное, самая тяжелая.
21 августа 1910 года (суббота)
Чуть свет, не дождавшись моего пробуждения, мама и Таня отправились на квартиру О.И. готовиться. Я, проснувшись, сбегал забрать костюм, позавтракал, написал записку, попросил дворника отправить ее в гостиницу и стал переодеваться. В церкви ждал не долго. Народу было мало, знакомых никого. Наконец приехали и П.-С. с Анной, оба в хорошем настроении, по крайней мере, внешне. «Отчитали» нас, обвели вокруг аналоя. Всё. Женаты. Ничего для меня не изменилось. Ничего особенного не почувствовал. Гостей было немного, в основном мамины знакомые и родня «седьмая вода». Все скоро разъехались. Таня действительно распоряжается на Ольгиной квартире как полноправная хозяйка. Она сама нам с Анной отвела комнату, а отец заявил, что в гостинице пока поживет, что ему там удобнее. Анна рано легла отдыхать. Я пошел маму проведать, вдруг слышу: зазвонил телефон и кто-то пробежал топоча. Пока искал маму, слышал, что это Т. по телефону говорит, но что именно почти не разбирал, пока не оказался от нее так, близко, что нельзя было не слышать. И вот она говорит кому-то: «… дело даже не в том, что он мужчина, а я – нет, в конце концов, он живет такой жизнью, которая любую женщину бы устроила прекрасно… да … и я могла бы вполне, тем более что меня зовут. Да, я скажу ему. Надо сказать». Тут она увидела меня и замолчала. Я спросил, как к маме пройти. Она показала рукой и говорила в трубку только «да», пока я не ушел. Мама бедная плачет, жалуется, но за меня рада. Анна ей понравилась. Она очень сдала, после долгой разлуки перемена слишком очевидна. Я обнимал ее, гладил, утешал, а сам всё думал, как поступить так, чтобы и ей было хорошо. Таня стала с ней раздражительной, даже грубой. С дачи пропадала часто, не сказавшись. Конечно, мама уверена, что я могу, как старший брат повлиять на нее своими разговорами. Но я-то понимаю: какие уж тут разговоры. Но обещал, что буду уговаривать, а как было иначе?
Т., оказывается, и сама хотела со мной говорить. Но от тона ее и слов я прямо растерялся.
– Ты приданое уже получил?
– Приданое?!
– Ну, полагалось же за ней что-то? Вы как условились?
– Ни о каком приданом и речи не шло.
– Не верю. Хочешь сказать, у тебя совсем нет денег?
– Деньги есть немного. Остались от Вольтера. Тебе нужны? На что тебе?
– Не мне. Я и без твоих денег обойдусь. Но ты мог бы нанять для мамы кого-то, с кем можно было бы оставить ее. Сиделку, компаньонку.
– Оставить?!
– Ты уезжаешь. Я тоже.
– Ты?! Куда?
– Я тебе говорила уже вчера. Меня тоже зовут за границу. Раньше я отказывалась, но теперь передумала. В конце концов, у меня те же права, что и у тебя. И обязанности наши по отношению к матери равные.
Я пытался робко возразить:
– Тебе же еще учиться нужно.
– Я, может быть, там буду учиться. И потом другие страны – это прекрасный опыт. Сидя дома не научишься, тому, что узнаешь путешествуя. Разве ты сам не так поступаешь?
– Но с кем ты? Куда?
– Ольга Ильинична зовет меня к себе в Париж. Там и живописи учиться можно и медицине. Все расходы она берет на себя. Почему я должна отказываться?! Ты-то не упускаешь своих шансов.
Ну что тут скажешь, я обещал подумать, как с мамой поступить.
Всю ночь ворочался, мешал Анне. Наконец, она спросила, почему не сплю. Не хотел говорить, но она заставила. Я ожидал, что она поддержит меня, найдет поведение Тани возмутительным, предложит быть тверже с ней, заставить заботиться о маме. Отнюдь. Жена сказала, что мы сами должны позаботиться о маме. Она была ласкова со мной как никогда, как будто с ребенком, гладила меня по голове, успокаивала, заверяла, что всё обязательно устроится, пока я не заснул.
22 августа 1910 года (воскресенье)
Мне странно, когда о нас с А. говорят «новобрачные». Свою новобрачность я чувствовал недели две-три назад. А теперь мы, как будто, уже сто лет женаты. Я, признаться, побаивался, что после венчанья испугаюсь чего-нибудь или почувствую что-то такое, чего не чувствовал раньше и с чем не смогу мириться. Нет. Пока ничего.
С утра отправились с женой в гостиницу к П.-С., там позавтракали. Объявили ему, что задержимся еще в Петербурге. Разумеется, он не был доволен, но много не возражал. Ему нужно возвращаться домой, к своим делам в банке, а в Италию мы все равно без него поехали бы, да еще и поедем, задержка только ради мамы.
Весь день почти провели в гостинице. На улице душно, пыльно. Да и Анне с отцом нужно побыть вместе, пока он еще здесь. Ночевать уехали «к себе» в Ольгины апартаменты. Знала бы Ольга! Да может она и знает, у нее свой осведомитель.
23 августа 1910 года (понедельник)
Мы так распределились: после отъезда отца Анна с мамой уедут на дачу, я перееду опять на старую квартиру, а Татьяна пока остается. Я немного обижен на сестру и обескуражен ее позицией, но вида стараюсь не подавать. В конце концов, она даже в каком-то смысле пожертвовала собой, уступив Анне свое дачное место. Втроем им было бы тесно, а Анне нужен здоровый воздух. Заходил в «Кошку». Никого. Все закрыто. Заезжал к А.Г. на квартиру, там тоже никого, кроме Маруси, не застал, да и она приходила только прибраться. Дмитр. Петр. живет на даче у родственников, взял у нее адрес, нужно бы заехать. Написал Вольтеру, что женился, что в Италию собираемся, куда он так стремился, бедняжка. Как там его здоровье и как-то он лечится?
24 августа 1910 года (вторник)
Провожали папу Сури. На прощание он расцеловал нас и прослезился. Татьяна недалека была от истины, денег он нам оставил более чем достаточно. Надо бы только суметь умно ими распорядиться. Между мной и Т. некоторое отчуждение, но с Аннет они, как ни странно, прекрасно ладят. Милая добрая моя Анна! Я не перестаю на нее по-хорошему удивляться. Она так ласкова со мной и с мамой. Страдая от духоты, бодрится и виду не подает. В чужой стране, с чужими почти людьми, в непривычной совершенно обстановке, да еще и в таком положении. Я когда думаю об этом, такая нежность меня охватывает чуть не до слез. Милая девочка, бедняжечка моя! Как ей, должно быть, тяжело и как она держится прекрасно! Я, может быть, стал немного слишком суетлив, стараясь все время, хоть чем-то ей помочь. Мама умиляется на это. Возможно, со стороны кажется, что я страшно влюблен и, сбиваясь с ног, угождаю обожаемой супруге, но это другое.
25 августа 1910 года (среда)
Перебирались на дачу. Мама с Анной с утра уехали на поезде одни, а я занимался вещами. Таня мне помогала. Пока укладывались, болтали довольно весело, но простились сухо. Я холодно сказал, чтобы она не волновалась, что я постараюсь всё уладить. Она холодно ответила: «Я надеюсь».
На даче чувствуется, что дело уже к осени – не то, что в городе. К вечеру прохладно и на деревьях очень много желтых и красных листьев.
Поздно вечером пили чай на террасе. У нас уже и без Италии настоящий медовый месяц. Все друг с другом ласковы, предупредительны и милы необычайно.
26 августа 1910 года (четверг)
У наших хозяев, как раз кстати, еще одна комната освободилась, так что, места нам теперь всем хватит. Мама с Анной, на которую я не перестаю удивляться, взялись варить варенье из яблок. А меня отправили за грибами. Ладят они прекрасно, мама называет жену Анечкой, всё время сбиваясь на Танечку.
Нам с Анной хорошо на даче. Вечером лежали обнявшись. Она сказала, что ей вовсе не хочется никуда уезжать. Я спросил, так ли она представляла себе свое русское житье? Она рассмеялась: «совсем нет». Ей виделось нечто вроде швейной мастерской из романа Чернышевского. В Италию, все же, придется ехать. Я не могу разочаровать Пэр-Сури.
27 августа 1910 года (пятница)
Утром ходил за грибами. Днем ничего не делал. К вечеру, когда жара спала, отправился пройтись. Признаться честно, не совсем без намерений. Не то что бы я очень хотел кого-то встретить, но, разумеется, не исключал такой возможности. Нарочно пошел в сторону станции. И опять-таки не могу сказать с уверенностью, нарочно чтобы встретить кого-то, или же напротив, нарочно чтобы никого не встречать. Я его издалека увидел и издалека уже понял, что человек незнакомый и беспокоиться не стал. А он, приближаясь ко мне, поздоровался и спрашивает:
– Где дача Панферовых?
Вот те на!
– Пойдемте, – говорю, – провожу.
Интересно, к Демианову он или к зятю? Вот будет сцена, если сейчас я явлюсь с его знакомым. Я так оторопел, что не подумал ни о чем расспрашивать. Шел молча, только про себя раздумывал. Но тут он сам заговорил:
– Вы в другую сторону шли. Я вас не затрудняю?
– Ничего. Я просто гулял.
Потом решился:
– Вы, – говорю, – к господину Демианову?
Он, как мне показалось, обрадовался:
– Да! Почему вы знаете?!
– Я не знаю, я только спросил.
– Вы знакомы?
– Да.
– Простите за любопытство, не по литературной ли части?
– В некотором роде. Но я больше не занимаюсь литературой. Я вас дальше не буду провожать, вон там их дача.
– Простите, не могли бы вы… мне, видите ли, лучше будет, удобней, если я с его знакомым приду. Так вот, не могли бы вы мне в этом содействовать. Я господину Демианову не был представлен, знакомые посоветовали ему стихи показать.
– И очень хорошо, покажите. Я-то вам на что?
– Да так, знаете, ловчее. А то является человек неизвестный, нежданно-негаданно, а вы все-таки коллеги. Простите, я не представился, Пронин, Игорь.
Я назвался и пожал ему руку.
– Вы не подумайте, что я примазываюсь. Но, если вас не затруднит, сделайте такое одолжение.
– Пойдемте. Только как бы мое присутствие вам все дело не испортило. Вас кто послал к Демианову?
– Сейчас, знаете, все на дачах собираются. На той неделе был у одних – художники, артисты. Вот там и посоветовали. И адрес дали.
– Я, видите ли, недавно из-за границы, и сам Михаила Александровича давно не видел, но слышал, что он, вроде бы, не бывает здесь, на даче.
– Ну, нет, так нет. Вы тоже стихи пишите?
– Я же сказал вам, что больше этим не занимаюсь. А вон и Михаил Александрович.
Как только я Мишу заметил, мой рот сам собой в улыбке растянулся. Иду и улыбаюсь. И не могу ничего с собой поделать. Попробовал насильно заставить себя перестать улыбаться – не вышло. А он, увидев меня, выразил удивление и растерянность, и руками развел, не с досадой – радостно. Так, приближаясь друг к другу, мы улыбались, улыбались, улыбались. И он сказал наше «Tiens! C’est vous?!», принялся расспрашивать, какими я тут судьбами, про Вольтера, а я всё стоял и улыбался ему как дурачок. Потом вмешался Пронин, стал представляться, объясняться и извиняться. М.А. им занялся. А мне шепнул только: «Позже поговорим», и руку пожал.
Сестра его мне страшно обрадовалась, усадила поить чаем с яблоками, расспрашивала про заграницу, в общем, встретила как родного. Весь вечер, пока Михаил Александрович не спровадил гостя, я провел, болтая с его сестрой и играя с детьми. Мне всё никак не удавалось найти хороший предлог, чтобы уйти к своим, которые, наверное, уже забеспокоились. Наконец, Пронин ушел. В кромешную темноту, но его никто не удерживал. И тут уж мы с М.А. уединились. Я чувствовал себя неловко, а он так искренне радовался мне, чем еще больше смущал. Обнял, поцеловал. На поцелуи я почти не ответил.
– Милый Саша. Отвык от меня? А я соскучился ужасно.
Он гладил меня по голове, по щекам, а я, не отвечая на его ласки, всё лихорадочно соображал, что же сказать. И тут вдруг ни с того ни с сего стал признаваться в краже дневника. Рассказал, как эта тетрадка почти священной для меня стала. Он бросился целовать мне руки и всё шептал: «милый, милый», и по щекам его текли слезы.
На ночь я не остался. Побоялся испытывать мамино больное сердце. И хорошо сделал, потому, что дома уже экспедицию на мои поиски снаряжали. Пришлось объясняться, где был и с кем. Упреков не было. Мама с Анной только странно переглянулись, и все мы молча разошлись спать.
28 августа 1910 года (суббота)
М.А. явился не свет ни заря. Я, проснувшись, вышел на террасу, а там мама его чаем поит. Сердце моё не остановилось, как ни странно, такую легкость я почувствовал и безразличие ко всему. Будь что будет! Тоже наскоро выпил чаю и увел М.А. гулять. А жена еще не вставала.
Выходя с М.А. в калитку, я приготовился ко всему. И упреков ожидал и иронии, по меньшей мере, удивления с его стороны. Но ничего такого не было. Оказывается, мама только жаловалась на сердце и пеняла ему, что он не заходил к ним с Таней все это время. Вдруг я сам – не знаю, что на меня нашло, – полез в бутылку, стал дуться и упрекать его в том, что я еще не уехал, а он уже был с другим. Бедный М.А. вздыхал и оправдывался, он не хотел ссориться. И мы не поссорились. Зашли в лесок, улеглись на полянке. Целовались долго и сладко. И мысль одна была во мне: «Боже мой! Что же я делаю!»
29 августа 1910 года (воскресенье)
Трудно объяснить М.А., что я не могу целые дни напролет проводить с ним вместе. Почему же просто не сказать, что женат теперь? Я не знаю, как сказать ему это. Как долго здесь на дачах, где все друг друга не просто видят, а насквозь, можно хранить такую тайну? Пока М.А. ни сном ни духом. Он весел, беззаботен и счастлив. И снова влюблен в меня. А я – как на горящих углях. И ведь кроме М.А. есть еще Анна, с ней тоже придется объясняться. Меня же почему-то больше беспокоит, что скажет, что сделает и что подумает он. Нет, она мне вовсе не безразлична. А, может быть, я в ней даже больше уверен. Хоть она и говорила, что не понимает наших с М. отношений и возможно никогда не поймет, я знаю, что она мой друг. Может быть, единственный.
30 августа 1910 года (понедельник)
Есть только одно средство всё разрешить – поскорее убраться в Италию. Но мама!
31 августа 1910 года (вторник)
Таня приехала. К моему сожалению ее намеренья не изменились. На меня, вроде бы, больше не дуется. Но теперь я на нее досадую. В самом деле, если здраво рассудить, девушке в ее возрасте ехать одной за границу – дурь и блажь. Анна моя согласна со мной, и раз уж сестра непременно хочет ехать, то зовет ее ехать вместе с нами. Таня, конечно же, упрямится, говорит, что ее уже ждут в Париже. На меня иногда так найдет, что хочется кричать с досады: «Тебе безразличны мама и я, но это и для тебя самой может плохо кончиться!» Но я не кричу, держусь. Анна дала Т. адрес своих родителей в Лионе, велела без стеснения обращаться, если что-то пойдет не так. Думаю, ни за что не обратится. Будет лелеять свою гордость. Она очень переменилась. От той девочки, с которой я рос, и следа не осталось.
После завтрака ходили с Анной и с Таней гулять. Без нас был Миша. Оставил записку, зовет ехать куда-то в гости. Вечером я пошел к нему, но он уже уехал.
Анна моя так ласкова со мной, так внимательна и справедлива, что не мог я ей не довериться. Рассказал всё. Как снова встретил здесь Демианова, как не смог ему противиться и как не решился рассказать о ней. Она хотела знать, почему мне трудно объявить ему о женитьбе. Я и сам толком не могу объяснить. Тут всё. И наша с ним клятва и его история с Правосудовым, из которой Сергей вышел черным предателем, подлым мучителем и бог знает кем еще. Я распалился, заявил, что, в конце концов, вовсе не желаю ее впутывать, в эти отношения, что с ними нужно покончить, я это знаю и покончу, как только он вернется, я всё скажу ему. Она успокаивала меня, гладила по щекам совсем как он недавно. И предложила: «Если тебе так будет легче – не говори ему ничего. Мы можем выдать меня за дальнюю мамину родственницу или за Танину подругу, которая у вас гостит». Я горячился, доказывал, что она совсем не так поняла меня и что я не нуждаюсь в таких ее одолжениях. А она всё гладила меня и утешала.
– Скажи, что я жена твоего кузена.
– Нет у меня никакого кузена.
– Теперь есть.
– Ага, может, ты и кузена изобразишь?!
– А, что? И изображу. Ты же говорил, что я похожа на того мальчишку.
– Вот было бы здорово выдать тебя за него!
– Жаль, что ничего не выйдет, по мне уже слишком видно.
– Подожди!
Я бросился наряжать ее в свои пиджаки и брюки. И уверял, что совсем ее животик не заметен.
«Толстенький какой мальчонка у нас! Наверное, пива много пил, проказник!»
Хохотали и целовались и дурачились, так, что всех кругом, наверное, переполошили, потому что было уже за полночь, и кто-то нам в стенку стучал, а мама приходила нас угомонить. Как я был счастлив в эту ночь!
1 сентября 1910 года (среда)
Ночь была счастливая, но день за ней последовал ужасный. Слезы, упреки, стенания, мольбы, истерики. Мама отказывается верить, что ее маленькая девочка может вот так ее покинуть. Татьяна неумолима, даже жестока. Всё думали-гадали, как поступить с бедной мамой, на кого ее оставить, но не удосужились спросить у нее самой ни позволения, ни совета. И что тут началось, когда Татьяна объявила ей категорически! Я не знал куда деться. Видеть маму в таком безутешном горе – выше моих сил, но что я могу? Мама все время причитала, что ей не себя жалко, а дочку, и страшно за нее. Что за границей ее непременно обидят и даже погубят. Но нам всем было жалко только маму. Таня, конечно, плакала и обнимала маму и целовала, и утешала, но было понятно, что решения своего менять не собирается. Я испугался, что сердце мамино не выдержит. Силой уложили ее в постель. Анна утешала как могла, уверяла, что напишет родным и знакомым в Париж, что скоро мы все вместе туда поедем и мама тоже. Кое-как успокоили немного. Но это спокойствие только видимое. Что подумали о нас хозяева и соседи! Ночью хохочут – днем рыдают. Ну и семейка!
Перед сном лежали, тихонько обнявшись, шептались, отдыхали от дневных потрясений. Анна выпытывала всё о Демианове, я откровенничал, наверное, даже слишком. Вдруг меня осенило: боже мой, зачем я такое ей говорю! Я даже сел на кровати.
– Помнишь, ты сказала тогда о нас с Мишей: «Хочу понять и не понимаю». – Это всё еще так?
– Боюсь, что да. Но пусть тебя это не беспокоит.
– Не беспокоит?! Да разве я могу не беспокоиться? Как же я буду касаться тебя, такой чистой, простодушной? Ты добрая, наивная девочка. А я в сравнении с тобой развращенный, гадкий человек! Я чувствую себя растлителем, поругателем невинности. Словом, я ужасно себя чувствую. Я не имел права связывать тебя.
Она рассмеялась.
– Саша, дорогой мой! Ты только подумай, что ты говоришь! Ты взял меня замуж, развратную женщину, прижившую ребенка во грехе. Взял, чтобы прикрыть мой грех. Из благородства, чтобы спасти меня от, может быть, еще большего падения, и я для тебя чиста? В таком случае мы стоим друг друга. И ты для меня вовсе не грязен. Подумай так: я ваших отношений не понимаю, как же я могу судить о том, чего не понимаю, дурно оно или хорошо? Успокойся. Ты самый хороший для меня и самый чистый. Не думай о плохом. Всё уладится.
Она целовала мои глаза и уши и губы. И я целовал. И было сладко до боли.
2 сентября 1910 года (четверг)
Его нет рядом и мне легко, но вместе с тем тоскливо. Не нужно изворачиваться, выдумывать поводы, но в любой момент он будет здесь и объяснение неизбежно. Я и скучаю по нему, и жду своего разоблачения. Весь извелся. Что я скажу? Какими словами?
Пошел посмотреть, не вернулся ли он, а там Сережа, его племянник приехал. Сережа с порога заявил мне, что знает, к кому отправился Михаил, и тоже туда собирается, и меня позвал. Я отказывался, но он так настойчиво уговаривал, что я возьми и расскажи ему всё. Что женат теперь на Анне, что М.А. еще об этом не знает. Сережа посмеялся и пообещал меня пока не выдавать. Я в нем совсем не уверен, но это безразлично. Ходил провожать его на станцию. Там он все еще уговаривал меня ехать вместе, сулил превосходную компанию, но я твердо отказался. Садясь уже в поезд, Сережа сказал мне весело: «И чего ты так боишься? Она же не мужчина. Стало быть, за измену не считается». Я знаком попросил его молчать. Он знаками же уверил меня, что молчать будет.
Дома продолжение вчерашнего. Мама плачет. Анна хлопочет вокруг нее и утешает. Таня злится и стоит на своем.
3 сентября 1910 года (пятница)
Ну вот, наконец, осень взяла свои права. Дожди пошли, грибы во всю. Ходили с Анной, набрали уйму белых, промокли, но она довольна и, кажется, счастлива. Все-таки я виноват перед ней. Или нет? Не хочу больше жить с нечистой совестью. Приедет – объявлю ему всё.
Таня попросила поехать с ней в город, помочь. Мне и самому туда надо. Нужно разыскать Дмитр. Петр., справиться об Аполлоне, в «Кошку» тоже заглянуть.
Мама, вроде бы, понемножку успокаивается, чему Анна немало способствует. Вот так иногда задумаюсь, и как это ее отец согласился? Не понимаю. Может и правда, ну ее к черту, эту Италию и чего мы там не видели? Так хорошо нам здесь всем вместе.
4 сентября 1910 года (суббота)
Чуть свет выехали с Таней. Наши еще не вставали; мама спала, а Анну я заставил не беспокоиться. Дорогой долго и откровенно говорили. Даже с некоторой экзальтацией, и надо признать, не только с ее стороны.
Отправили багаж на вокзал. Таня поехала дать телеграмму, а я отправился на старую квартиру Вольтера. На удачу застал там Дмитрия Петровича, который приехал разобрать почту и дать распоряжения прислуге. Он стал меня расспрашивать, но выяснилось, что последними новостями он владеет, а не я, потому что от Аполлона ему уже несколько телеграмм пришло. Наш Вольтер со своими друзьями уже в Неаполе. Чувствует себя, вроде бы, хорошо, но об этом достоверно никогда нельзя знать. Поговорив с Дмитр. Петр. о делах и распрощавшись, никуда больше заходить не захотел, сразу к поезду поехал, чтобы засветло вернуться. Дорóгой представил Ап.Григ. с компанией в Италии, размечтался и так же сильно, как раньше не хотелось мне туда, теперь захотелось. У нас тут пасмурно и сыро, и скучно, а там у них море, солнце, чудесное беззаботное житье. Особенно дорога от станции меня в моих мечтах укрепила – чуть не по колено в грязи вывозился. Подходя к дому, издалека еще услышал громкую и оживленную французскую болтовню, да так быстро, что я не смог ничего толком разобрать. К тому же я удивился очень: кто бы это мог быть? Родственники что ли французские прикатили? Их от меня забор скрывал и малиновые кусты. Я остановился и прислушался. Немного успокоившись, я разобрал, что двое говорят, а то от неожиданности мне показалось их больше. Потом я понемногу стал разбирать смысл: говорят «о нем» и во всем друг с другом соглашаются. «Он такой, да сякой», – нахваливают. – «Да, да, он очень милый и добрый» (gentil et bon), «naïf un peu»[20]. – «Боже мой! Да это же они обо мне! И кто эти «они»! как же я сразу не узнал! Но нет! Быть того не может!» Я побежал к калитке, распахнул, а сердце так и колотится: «Неужели они встретились? Его вообще тут быть не должно, я не ждал его раньше четверга…». Так и есть – Анна и Демианов, Демианов и Анна стоят вдвоем возле малинки, щиплют пальчиками листочки и болтают. Странно конечно, что я сразу не узнал его голоса, вот что значит, не ожидал. Они оба повернулись ко мне и заулыбались и оба перешли на русский и все мы вместе пошли по тропинке к террасе. И Анна с Мишей продолжали болтать между собой, только теперь уж не обо мне, а так, о всяких пустяках, а я молчал какой-то ошарашенный и подавленный немного. Мне было ясно: он все знает. Скорее всего, и не от нее даже. И вся эта сцена – мнимое благополучие, и кажущаяся безмятежность, а объяснение и буря, и, возможно, полный разрыв еще предстоит.
Попили чаю. М. на меня почти не глядел, прочитал стихотворение новое, немного печальное, совсем не в его духе, как мне показалось, и пошел домой. Я не вызвался его провожать – струсил. Захотелось отложить объяснения. И у Анны мне ничего не захотелось расспрашивать. К тому же завтра такой тяжелый день.
5 сентября 1910 года (воскресенье)
До последнего не могли сговориться, как лучше поступить – ехать маме с нами на вокзал или нет. Да и Анне, на мой взгляд, не очень-то полезны все эти перипетии. Но, в конце концов, решили все вместе ехать провожать Таню. Мама не может не провожать – у нее сердце разорвется (как будто не разорвется от проводов), Анна не может оставить маму в таком состоянии (как будто я с ней не еду), а я бы и вовсе не провожал, но именно мне-то не ехать и нельзя.
Встретились с Татьяной, зашли в церковь все вместе. До поезда еще 3 часа, зашли в трактир перекусить. Мама все время плакала, у Анны тоже глаза на мокром месте, я и то еле сдерживался, так было маму жалко, Таня – ни слезинки. Разговоры всё одни и те же: «Куда едешь?! Зачем?! Осталась бы лучше в Петербурге». И те же всё возражения. Я очень боялся, что сердце у мамы не выдержит, но ничего, последние минуты она держалась почти молодцом, хоть и много слез пролила. Мы с Анной всю обратную дорогу держали ее за руки с двух сторон. На дачу сегодня решили уже не возвращаться, вернулись домой, то есть на квартиру О.И. Анна уложила маму в постель и до позднего вечера с ней просидела, уговаривая. Мне хотелось куда-нибудь уйти, хоть в «Кошку», или к знакомым кому-нибудь, к тому же Правосудову, но не решился их оставить. Мучительно думал о Демианове. Что и как между нами теперь? Неужели конец?
Для одного тебя я был поэтом,
Единственно тебя хотел хвалить.
Моим нестройным и смешным куплетам
Из всех один ты мог благоволить.
А нынче ни стихов, ни нашей дружбы
Нет. Без тебя какие там стихи?!
О как мне трудно, и скриплю натужно
В тетради старой перышком сухим
6 сентября 1910 года (понедельник)
Проснулись поздно. То есть проснулись довольно рано, но долго не хотелось вставать. Бедная мама вообще всю ночь не спала. Я сходил в лавочку, купил чаю хлеба и колбасы. Спорили, стоит ли сегодня ехать на дачу, в конце концов, поехали. По дороге со станции встретили Его. Я его издалека еще заприметил и Анна тоже. Она обрадовалась, говорит мне: «Смотри, кто там идет!». Я ее радости не понял и не разделил. С напряжением ждал, все думал, как это будет. Как поравняемся с ним, как поздороваемся, как разойдемся? Метрах в трех-четырех, смотрю, и он, и Анна друг другу рукой машут, улыбаются. И мама ему улыбнулась, поздоровавшись, издалека еще начала рассказывать о нашем «несчастье». Остановились. Он, продолжая обращаться к маме со словами утешенья, молча, пожал мне руку. Я ответил на рукопожатие и почувствовал неловкость от того, что не знал, как долго могу удерживать его руку в своей. Постояли немного, пошли. И он пошел с нами в нашу сторону. Мама ему говорит: «А вы на станцию шли? Уже не пойдете?» Он ответил, что хотел узнать только, есть ли письма, и что все равно завтра нужно будет идти гулять. Зашли к нам все вместе. Пили чай М. и А. целиком были заняты утешением мамы, всё уговаривали ее, ласкали, рисовали радужные картины. Мне на минуту показалось даже, что меж ними какой-то заговор против меня. В этот раз я уж не оробел и когда он засобирался, вышел за ним, провожать. И что же? Вопреки ожиданиям ни сцен, ни упреков, ни истерик – ничего. Он спокойно и весело рассказывал, как в гостях побывал, кто там были знакомые и с кем из новых познакомился. Так до самой его калитки и болтали. На прощание он обнял меня и поцеловал в щеку, а я украдкой сунул ему в карман пиджака записку со вчерашним стихотворением. Так и разошлись.
7 сентября 1910 года (вторник)
Всю ночь почти не спал, всё думал. О нашем с Демиановым странном разрыве (что же это как не разрыв? Да и сам я не хотел ли того?), о том, как дальше будем жить с Анной. Что ни говори, а по окончании нашей ссылки, должны мы будем явиться в Лион, и мне придется поступить на службу в банк. Смогу ли я, справлюсь ли? И что случится, если Пер-Сури во мне разочаруется? Опять же Италия и мама. Одни и те же мысли по кругу.
Разбужен был звонким смехом. Анна смеется. И еще кто-то. Демианов! Что за странные игры у них? Неужели действительно заговор?! Вышел к ним. Оказалось М.А. уже успел сходить за письмами и наши захватил. Смеясь, рассказывал, как уговаривал отдать их ему. На шум и мама вышла. Нам с Анной пришло от отца. Тут же распечатали. Он сообщает, что уже нанял для нас квартирку в Сорренто и даже с врачом тамошним уже договорился, пишет, чтобы мы в Петербурге особенно не задерживались, пока Анна в состоянии еще перенести дорогу. А ведь действительно, ей потом будет тяжело, я как-то не думал об этом. Мама тут же разрыдалась, стала причитать над нами, что вот, мол, и мы ее покинем. М.А. ей говорит: «Как, разве Вы с ними не едете?!»
– Куда уж мне старухе, да еще с моими-то ногами.
– Вашим ногам там самое место. Лечебный климат. Море, солнце, горячий песок! Это вам в Петербурге вредно.
Тут и Анна стала убеждать маму, что ей непременно нужно ехать с нами, что скоро потребуется ее помощь и руководство, ведь надо же будет к родам готовиться. Мама, робко отпиралась, но было видно, что она довольна и растрогана и согласна. А я тихонько слушал их всех и думал, как это мне раньше сама мысль о том, чтобы взять маму с собой казалась невозможной? Решено, едем все вместе. Что касается Демианова, тут уж очевидно, они как-то с Анной сговорились.
8 сентября 1910 года (среда)
Про стихотворение Михаил мне ничего не сказал. Ох, чувствую, интерес у него ко мне потерян. И на женитьбу равнодушно смотрит, и стишки мои уже не нужны. Думаю, кто-то есть у него, кто ему теперь ближе. Мне от таких мыслей одновременно легко и обидно. Вроде бы я и доволен, что обошлось без истерик и скандалов, но в то же время ревную, что там скрывать. Ходили втроем за грибами, после этого обедали у нас. Потом он ушел, сказал, что провожать не нужно. Пытает он меня что ли?
9 сентября 1910 года (четверг)
Собирались съезжать, М.А. не видел, хоть и заходил к ним. Говорил только с его зятем, тот обещал помочь с переездом нанять людей и повозки, а за это он отправит на них часть своего скарба – у нас-то всего немного. Анна здорова, они очень сблизились с мамой. А после того, как Таня уехала, и мама не могла спать, она вообще перебралась ночевать в мамину комнату. Я чувствую себя заброшенным. Целый день слонялся как неприкаянный, сборам не помогал, а только мешал. Весь расклеился, подумывал даже приболеть слегка. Никуда вечером не пошел, лег рано.