Русский индеец

Кабанов Александр Михайлович родился в 1968 году в Херсоне. Окончил факультет журналистики Киевского госуниверситета им. Т. Г. Шевченко. Автор девяти поэтических книг. Основатель поэтического фестиваля “Киевские лавры”, главный редактор “журнала культурного сопротивления” “ШО”. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии журнала “Новый мир” (2005) и премии “Anthologia” (2010). Живет в Киеве.

* *

*

Долго умирал Чингачгук: хороший индеец,

волосы его — измолотый чёрный перец,

тело его — пурпурный шафран Кашмира,

а пенис его — табак, погасшая трубка мира.

Он лежал на кухне, как будто приправа:

слева — газовая плита, холодильник — справа,

весь охвачен горячкою бледнолицей,

мысли его — тимьян, а слова — бергамот с корицей.

Мы застряли в пробке, в долине предков,

посреди пустых бутылок, гнилых объедков,

считывая снег и ливень по штрих-коду:

мы везли индейцу огненную воду.

А он бредил на кухне, отмудохан ментами,

связан полотенцами и, крест-накрест, бинтами:

“Скво моя, Москво, брови твои — горностаи…”,

скальпы облаков собирались в стаи

у ближайшей зоны, выстраивались в колонны —

гопники-ирокезы и щипачи-гуроны,

покидали генеральские дачи — апачи,

ритуальные бросив пороки,

выдвигались на джипах-“чероки”.

Наша юность навечно застряла в пробке,

прижимая к сердцу шприцы, косяки, коробки,

а в коробках — коньяк и три пластиковых стакана:

за тебя и меня, за последнего могикана.

* *

*

Небо-небо, дабо-дабо, школьный аммонит:

что ещё царевна-жаба за щекой хранит?

Кости, суффиксы, коренья, выцветший тюрбан,

внутренние ударенья в слове “барабан”,

два притопа, три прихлопа, чавканье болот,

озарение циклопа в слове “полиглот”.

Чу, ещё искрит проводкой мёртвый жилмассив,

атомной подводной лодкой тонет мой курсив,

девичье ребро стакана в крошках от мацы:

Рабиновича Ивана помянём, стрельцы,

к нашим седлам присобачен чёрный ноутбук,

небо-небо, счёт оплачен, слишком много букв.

Что ещё царевна-жаба прячет за щекой:

волос Вольки ибн Хоттаба, вырванный с чекой,

повторенье вечных пауз, мудрости кумыс,

небо-небо, этот хаос обречён на смысл,

не печалилась душа бы о гробовщике,

окажись она у жабы, но в другой щеке.

Шишиа

Резервация наша обширна покуда: обыватель богат и ссыклив,

час прилива, и море похоже на блюдо маринованных слив,

вдоль веранды — прохладная синь винограда, накрывают столы,

конституция наша, чего тебе надо — благодарности или хулы?

Коренастые слуги взрыхляют салаты, задыхаясь от быстрой ходьбы:

присягали на верность, и всё ж — вороваты из Бобруйска и Львова рабы,

лепестки оленины, цветные цукаты, звон приборов и вновь тишина,

как люблю я, товарищ, российские штаты, Шишиа ты моя, Шишиа.

Резервация наша обширна, колодцы — производят лечебную грязь,

где теперь пограничники-первопроходцы, почему не выходят на связь?

Заплутали одни — под Парижем и Кёльном, а другие — вошли в Мозамбик,

и отныне звучит с придыханьем вольным, в каждом варваре — русский язык.

Так заботливый псарь, улучшая породу, в милосердии топит щенят,

так причудливо рабство впадает в свободу, а кого обвинят:

государственный строй, что дурным воспитаньем развратил молодёжь,

иудеев, торгующих детским питаньем, диссидентский галдёж,

брадобрея-тирана, чиновников-татей, рифмачей от сохи:

чем презреннее вождь, тем поэт мелковатей и понятней стихи.

Не дано нам, товарищ, погибнуть геройски и не скинуть ярмо:

всяк, рождённый в Бобруйске, умрёт в Геморойске, будет пухом дерьмо.

...Пахнет воздух ночной раскалённым железом и любимой едой,

басурманский арбуз, улыбаясь надрезом, распахнётся звездой,

и останется грифель, стремящийся к свету заточить в карандаш,

хорошо, что унылую лирику эту — не пропьёшь, не продашь.

Загрузка...