Чкония Даниил Соломонович родился в 1946 году в Порт-Артуре. Жил в Мариуполе, Тбилиси, Москве. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Поэт, переводчик, литературный критик. Автор девяти книг стихов. С 2005 года — главный редактор журнала “Зарубежные записки” (Германия). Живет в Кёльне.
* *
*
Ботинки сбивая, стираю булыжник Европы,
Стираю столетий незримые ныне следы.
Спаси эту жизнь от падения и катастрофы,
Даруй нам надежду глотком животворной воды.
Фронтоны и арки, и всадники в бронзовом свете,
И древние стены, поросшие вечным плющом,
И времени ветер, усталый от времени ветер,
И путник, укрытый суровым и мрачным плащом…
Послушай, Европа, пока оказалось не поздно,
И в жилах струится, как прежде, солёная кровь,
Очнись, пробудись, и под небом пронзительно звёздным
Ещё устыдись, что презрела Господню любовь.
Я книгу столетий сегодня с тревогой листаю.
Отринь свою спесь и трусливость свою не таи
Сама от себя, ведь сбиваются варвары в стаю
И в жалкие толпы собьются народы твои!
* *
*
Это, конечно, мудро —
Утешать, мол, наступит утро
И будет оно мудреней.
Но вечер сияньем огней
Лишь оттеняет печали.
И, обернувшись назад,
Что же там было вначале
Ищет растерянный взгляд.
* *
*
Полустанок —
станок впечатлений,
обточенных памятью.
На мгновенье мелькнёт перед взглядом,
обращенным в туда, в то, что схвачено временем:
простоволосая, чистоглазая, чуть скуластая,
она тихо плачет, склонив голову
перед сердито выговаривающим ей мужиком —
он нетерпеливо теребит ручку потрёпанного чемодана
(паровоз уже пыхтит, потому что сюда еще не довели электротягу),
воровато тычет ей поцелуй в щёку и бежит к вагону,
провожаемый её взглядом, в котором — отчаянье.
Дежурный по станции — красномордый и испитой —
смотрит на неё без сочувствия, пожалуй что — с осуждением:
догулялась, мол, баба…
Унылый пёс, прихрамывая на заднюю правую,
трусит по перрону, облезлый хвост поджимая,
и, чуть не наткнувшись на женщину, испуганно кидается в сторону,
мимо стенда, где под стеклом перекошена газета
со статьёй про волюнтаризм и перекосы в сельском хозяйстве —
прощай, эпоха кукурузы!
С чем ещё предстоит прощаться,
мне — молодому, глупому, счастливому — невдомёк.
И, почти веселясь, я смотрю на пьяненького мужика,
вываливающегося из станционного буфета:
мужик хлопает глазами, открывает рот,
будто хочет криком остановить уносящий меня
в светлые большие города поезд,
а крик не выходит, и только долетает в приспущенное окно
ехидный окрик мордатого дежурного:
“От, дурак!..”
И уже их нет и не будет.
Но еще мелькнёт покосившийся плетень,
за которым тётка развешивает цветастые лоскуты стираного белья,
ленивый кот обернётся на громыхающий состав
и спрыгнет во двор, распугивая кур,
бестолковый бычара сверзится с отскочившей бурёнки,
застучат колеса по недолгому мосту через тихую речку,
с берега которой помашут вагонам полуголые пацаны,
и отнесёт куда-то во время и пространство
эту никакую жизнь, эту нежизнь, как покажется мне —
молодому, глупому, счастливому…
А женщину жаль.
Кафедра
У исповедальных кабин,
Как водится, нет никого.
Ю. К.
И вьются линии,
перевиваются стволы,
и пни, и пинии,
и плавно связаны углы.
Как звук-мычание,
необретённый смысл,
там дух молчания
над вечным временем навис.
Не будут сказаны
душой
повинные слова,
не будут связаны,
томленьем совести добытые права
на честь и ясность.
Эти гибкие дубы
таят опасность
необретения судьбы.
Ни с кем советуясь,
не поверяя стыд и боль,
почто ты сетуешь,
что нас оставила любовь.
Идти к причастию,
не исповедавшись в грехах…
Орг а н несчастия
Уже раздул свои меха.
* *
*
Пыхтит буксир и гордо реет
Флажок, не ведающий сна.
Необъяснимо душу греет
Обманчивая тишина.
По всем приметам — будет ветер,
Захлёбывается эфир…
Но, кажется, — один на свете —
Тревожится смешной буксир.
Свистит свисток, дрожит машина,
Куда-то вдаль глядит матрос
Из-под руки, и трётся шина
О дебаркадер, будто пёс.
Глядишь, и боцманские дудки
Сверкнут сиянием своим…
Звучат ли наши прибаутки
Предупрежденьем штормовым?