Григорий Кружков. Луна и дискобол. О поэзии и поэтическом переводе. М., РГГУ, 2012, 516 стр.
А вообще нам несказанно повезло. Не смешай Господь языки во время Вави-лонского столпотворения и не сделай их разность не преодолимой до конца — каких бы огромных смысловых пластов мы лишились, каких форм опыта! Тут плодотворна (притом, подозреваю я, бесконечно плодотворна) сама до-конца-не-переводимость — провоцирующая на попытки с ней справиться, само наличие зазора между возможностями разных языков, заставляющего их тянуться друг к другу, испытывать себя на пластичность, отращивать себе новые щупальца.
Это, пожалуй, первая, хотя далеко не единственная мысль, на которую наводит чтение «Луны и дискобола» Григория Кружкова — суммы его переводческого опыта. Суммы, которая могла бы быть фрагментарной — поскольку составлена из текстов, написанных в разное время, с разными целями и даже отчасти в разных стилях, — когда бы не была такой цельной. А цельность ей сообщают лежащие в основе всего написанного единство опыта — и единство мышления, связность тем, которые по-разному проговариваются на разном материале.
Собственно, по самому большому счету, тема здесь, во всех ее ветвлениях, одна: как возможна переводческая работа.
Подобно тому, как филология вообще, согласно словам С. С. Аверинцева — служба понимания — работа переводчиков вполне может претендовать на имя службы универсальности (состояния, для человека, кажется, столь же соблазнительного, сколь и труднодостижимого). Опыт каждого языка — неизбежно локален, и переводчики нащупывают переходы от одной локальности к другой. Если угодно, они доделывают ту работу, которую не доделал (подозреваю, намеренно) сам Создатель мира, оставив каждого из нас наедине со своими языками. Они заращивают пустоты между разрозненными опытами. Можно было бы поддаться соблазну и сказать, что они делают невозможное (такое, на самом деле, многократно говорилось, притом самими переводчиками, среди которых, в частности, — и Иосиф Бродский) — если бы сам автор книги не принадлежал так убедительно к тем, кто героически и плодотворно сражается с самой идеей непереводимости.
Прежде всего, Кружков попросту дает нам увидеть на живых примерах, «как это делается». Так, в статье «Лестница перевода. О точности и вольности» он позволяет читателю вместе с ним пережить решение невыполнимой, казалось бы, задачи: пересадить на почву русского языка с его непоправимо длинными словами стихотворение Роберта Фроста «Nature’s First Green Is Gold», написанное словами очень короткими: «…решительно сворачиваем шею тому жалкому толмачу, который вбил себе в голову идею об экономии слогов, и начинаем шикарно жить. Берем длиннейшее русское слово в пять слогов — „новорожденный” и нагло ставим его в начале. Места в строке остается только на короткое словечко „лист”. Итак, вместо пяти английских слов — у нас два. То же самое — во второй строке: вместо пяти — три» (то есть — идея минимализма средств парадоксальным образом соблюдена) — и так далее, пока в итоге не получается изящный, сам по себе золотистый и ломкий, русский текст:
Новорожденный лист
Не зелен — золотист.
И первыми листами,
Как райскими цветами,
Природа тешит нас —
Но тешит только час.
Ведь, как зари улыбка,
Все золотое зыбко.
Но практика и техника — это еще совсем не все (о них — впрочем, с обширными отступлениями в пласты более глубокие — первый раздел книги: «Ремесло»). Из «Луны и дискобола» можно вообще многое узнать о том, как переводческая работа переживается изнутри, что она вообще делает с человеком, который ее выполняет, как она его меняет, воспитывает, выращивает ему восприятие. Мы узнаем это не только о самом авторе, но — из раздела «Воспоминания» — и о других переводчиках, каждый из которых был для него чем-то важен: о Вильгельме Левике, о Наталье Трауберг. Среди героев этого раздела — только один не-переводчик: поэт Валентин Берестов. По крайней мере о том, занимался ли Берестов переводами, здесь не сказано ни слова. Зато сказаны такие слова, после которых рука не поворачивается написать, что он тут неуместен: «Есть разные солнца в галактике, одни крупнее других в тысячи и миллионы раз. Но все они сделаны из одной лучистой смеси. Берестов для меня состоял и состоит из того же солнечного вещества, что и Пушкин». Вот честное слово, подумаешь, что к переводческой работе, к прояснению смыслов, к опытам единства, к службе универсальности это тоже имеет какое-то несомненное отношение. Как-то ее на себе держит.
Книгу можно читать как своего рода энциклопедию личного переводческого (и неотрывного от него поэтического) опыта — да, личные энциклопедии бывают, — тем более, что Кружков в своей области — в проживании и проговаривании иноязычной поэзии русскими языковыми средствами — именно что энциклопедист. Одних только английских и англоязычных авторов он переводил в огромном диапазоне, от шекспировских времен до ХХ века (по объему — не меньше, чем несколько миров). Достаточно сказать, что им целиком переведены и составлены книги избранных стихотворений Джона Донна, Томаса Уайетта, Джона Китса, Уильяма Батлера Йейтса, Джеймса Джойса, Роберта Фроста, Уоллеса Стивенса, Спайка Миллигана, антология английской поэзии абсурда «Книга NONсенса», «Охота на Снарка» Льюиса Кэрролла (нет, это далеко не все). Некоторым, наиболее важным героям своих переводов — Донну, Кристоферу Смарту, Кэрроллу, Эмили Дикинсон — Кружков посвятил в книге особый раздел: «Спутники»; а некоторых рассмотрел в сопоставлениях с другими, в том числе — с русскими поэтами (под это, не лишенное авантюрности, интеллектуальное предприятие отведен раздел «Оппозиции»).
Энциклопедична книга и потому, что этот опыт нам дан здесь в многообразии своих уровней — от физиологии перевода, его смысловой и словесной пластики, его идеологии и психологии — до его метафизики: слово самого автора, которое повторяется на этих страницах слишком часто, чтобы быть оставленным без внимания. По существу, перевод оказывается у него своего рода метафизическим инструментом. Цитируя одно свое стихотворение, спровоцированное стихами английского автора о вымышленных буквах, которые идут за буквой Z: «Я — не конец. Наоборот, / Я — это лестница и вход / В необычайные края, / Лежащие за буквой Я», автор вдруг ловит себя на мысли: а ведь эту «подозрительно легко написавшуюся строфу» можно истолковать не только морально, как всем нам памятно из детства («Я — последняя буква в алфавите»), «но и метафизически» — и очень близким к этому метафизическому толкованию оказывается понимание того, что и переводчик использует «свое собственное „Я” как „лестницу и вход” в иные, бесконечные и таинственные, пространства». (Так и хочется написать, хотя бы в примечании: разве не то же самое делает человек вообще?)
Среди ведущих идей Кружкова — тех самых, придающих книге цельность, — мне видится очень важной идея единства поэзии: поэзии как типа явлений, на каких бы языках и в какие бы исторические эпохи она ни осуществлялась. Иной раз Кружков попросту высказывает это до категоричности прямо: «Я против того, чтобы раздувать ажиотаж относительно современной поэзии, якобы непонятой и непереведенной. Не существует никакой „современной” поэзии, как не существует осетрины первой и второй свежести. Это — миф. Существует просто поэзия, которая нормально живет, питается традицией и обновляется, как все живое. Несмотря на все изгибы, она непрерывна». Да, разрывы в общественном сознании случаются — но единства и непрерывности они не отменяют.
В книге чувствуется важной сама ее основательность, подробность, насыщенность деталями. При чтении не раз приходит в голову, что автор неспроста физик по исходному образованию (он окончил физический факультет Томского государственного университета, аспирантуру по физике высоких энергий и даже одно время по этой специальности работал): он очень систематичен. Кружков — переводчик-исследователь, переводчик-естествоиспытатель, внимательный к естеству и слова (достаточно сказать, что вопрос о словаре Шекспира, связанный с проблемой шекспировского авторства, решается им в книге — и, надо сказать, убедительно — при помощи методов математической лингвистики), и самого перевода — что таинственным образом не уменьшает его внимания к работе художественной компоненты.
Любопытно наблюдать, как в понимании сути происходящего при переводе (сути, разумеется, таинственной — благодаря чему и приближение к ее пониманию обречено существовать исключительно в динамике, постоянно возобновляясь и никогда не достигая окончательной цели) Кружкову помогают иные сферы опыта (на язык же рецензенту, стремящемуся понять, как устроено мышление и мировосприятие его героя, упорно просится словцо «стереоскопичность»).
Метафоры, призванные прояснить устройство поэзии вообще и переводческого ремесла в особенности, привлекаются из областей столь же разных, сколь иной раз и неожиданных — среди которых и актерство («Переводчик — не столько перекладчик слов и фраз, сколько актер в интеллектуальном театре»), и цирковые трюки («Переводчик — канатоходец, — так начинает Кружков разговор о Роберте Фросте. — Он должен пройти по проложенной автором линии, как по натянутому канату, — и пройти непринужденно, не глядя под ноги»), и близкая автору-естественнику математика (говоря о сопоставимости двух независимо друг от друга написанных стихотворений — Уоллеса Стивенса и Пастернака, он прибегает к математической лексике и говорит об их «наибольшем общем делителе»); в вошедшем в книгу диалоге с Олегом Мишутиным он сравнивает работу переводчика с солдатчиной и монашеством. Но прежде всего прочего привлекается для этого, что ничуть не парадоксально, опыт ученого-физика. Быть физиком автор, похоже, не перестал, разве что исследует иные объекты — и иными средствами. Наиболее яркий пример того, как в его руках работают на литературном материале метафоры, взятые из естественно-научного обихода, изумленный читатель имеет возможность наблюдать в первом из «Трех эссе о поэтическом переводе»: «Перевод и квантовая механика». Оказывается, переводческая работа весьма эффектно описывается в физических терминах, для гуманитария, правда, не на каждом шагу прозрачных: «Подобно тому как в физике, — с терпеливой въедливостью лектора поясняет автор, — кинетическая энергия сохраняется полностью только при абсолютно упругом столкновении, так и в переводе часть энергии оригинала обычно теряется. (Теряется она внутри „черного ящика”, то есть переводчика, — хотелось бы думать, что она идет при этом на увеличение его внутренней энергии и повышение потенциала.) Задача переводчика — максимально уменьшить потери на неупругость». Предложен также график происходящего при переводе смыслового сдвига, схема, демонстрирующая волновую природу стиха, формула для расчета соотношения неопределенностей в стихотворении и иные интересные вещи, глядя на которые и сокрушаясь о своей ограниченности, гуманитарий готов просить пощады.
Изрядно яркого в том же роде поджидает нас и в двух других частях трилогии о природе перевода: «Перевод и Эрос» и «Перевод и бессмертие» (здесь физическое мышление уступает роль поставщика метафор мышлению, соответственно, биологическому и метафизическому). Понятно, что во всем этом много иронии, что вообще это — своего рода игра, затеянная специально для того, чтобы ум радовался и удивлялся собственным возможностям. Но уж точно не более игра, чем искусство как таковое (не говоря уж о том, что и перевод, и даже умение проследить, как он устроен — тоже искусства). И не менее, чем всякая игра, она выявляет кое-что весьма серьезное. Например, таинственное родство между несопоставимо, казалось бы, разными областями мира. Единство бытия, пронизанность его общими закономерностями, о которых мы по большому счету можем лишь догадываться, причем играя — вернее всего. (Шутки шутками, а ведь есть некоторые основания утверждать, что «аналогии между законами перевода и законами квантовой механики имеют глубокую подоплеку»: «...дело в том, что и физическое взаимодействие частиц, и перевод можно рассматривать как частные случаи универсального процесса передачи информации», и «в обоих случаях действуют общие законы». Это ли не об устройстве мироздания?) Впрочем, сама возможность перевода с языка на язык — разве не подтверждение этого единства?
Ольга БАЛЛА