Я признаюсь Твоему Величеству, О Господи, что мои бесконечные скитания по путям Твоим и моё возвращение в лоно Милости Твоей направлялись тобой, несмотря ни на что. Я каюсь в злых выходках, которые я совершил в детстве и в юности, выходках, которые до сих пор бесят меня в зрелые годы, и в своей застарелой склонности к витиеватости, которая всё ещё проистекает из медлительности моего дряхлого тела. Всякий раз, когда я вспоминаю, как упорствовал в дурных поступках, О Господи, и как каждый раз каялся Тебе в них, я поражаюсь долготерпению Твоего сострадания, которое превосходит всё, что человек может представить. Если раскаяние и преисполненный молитвами разум не могут существовать без присутствия Духа Твоего, то как Ты так милостиво дозволяешь им проникать в сердца грешников, как Ты даруешь столько благоволения тем, кто отвернулся от Тебя, в самом деле, даже тем, кто вынуждает Тебя гневаться? Ты знаешь, Всемогущий Отче, как упорно мы восстанавливаем наши сердца против тех, кто вызывает наш гнев, и с каким трудом мы прощаем тех, кто обижает нас часто или даже единожды, либо взглядом, либо словом.
Но Ты — не только благо, но поистине сама добродетель, даже истинный её первоисточник. И когда Ты перестанешь помогать всем в целом, неужели Ты не станешь помогать каждому в отдельности? Почему нет? Когда мир пребывает в забвении Божьем, когда он покрыт мраком и тенью смерти, когда, как только ночь встанет на его пути, восторжествует всеобщее безмолвие, чья заслуга, чей плач сможет заставить Твоё Всесильное Слово сойти с Твоего царственного престола?[105] Когда весь человеческий род перестанет оказывать внимание Тебе, даже тогда Ты не сможешь отвернуться от жалости к нему; не удивительно, что Ты явишь Твоё сострадание одному единственному грешнику, каким бы великим грешником он ни был! Я не говорю, что Ты более милосерден к отдельному человеку, чем к людям вообще, ибо в любом случае нет предела Твоей готовности, потому что никто не готов больше, чем Ты. Поскольку Ты — источник, и поскольку Ты в ответе за всё, что происходит от тебя, очевидно, что Ты не откажешься ни от чего, что связано со всем.
Я всегда грешу, и даже возвращаясь к Тебе между грехами, избегаю добродетели и отказываюсь от неё. Когда я возвращаюсь к добродетели, не будет ли добродетель терять свою сущность и, сокрушённая многочисленными проступками, не станет ли она другой? Разве не сказано Тобой, что Ты не «затворишь в гневе щедроты Свои»[106]? В той же Псалтири сказано, что эта милость останется во веки веков[107]. Ты знаешь, что я не грешу, потому что я вижу, что Ты милостив, но я с уверенностью признаю, что Ты называешься милостивым, потому что Ты на стороне всех, кто ищет Твоего снисхождения. Я не злоупотребляю Твоей милостью всякий раз, когда меня подталкивают к греху неизбежностью прегрешения, но было бы в самом деле нечестивым злоупотреблением, если бы я всегда получал наслаждение от капризности греха, потому что возвращение к Тебе после прегрешения так легко. Я грешу, это правда, но, когда рассудок возвращается, я раскаиваюсь в том, что поддался вожделению своего сердца, и что моя душа с неохотной тяжестью сама легла в корзину, полную навоза.
Что я должен был делать среди этих ежедневных напастей грехопадения, следовавших за своего рода воскрешением? Разве не благоразумнее изо всех сил всё время стремиться к Тебе, чтобы перевести дух в Тебе ровно на мгновение, чем забыть всё целительное и потерять надежду на Твоё прощение? И в чём заключается потеря надежды, как не в умышленном ввергании себя в хлев каждого неистового вожделения? Чтобы, когда дух более не препятствует телу, та самая сущность несчастной души расточалась в распутстве удовольствия. Как человека, тонущего в бушующих водах, затягивает в пучину, так чьё-то решение толкает с края ямы в бездну порока.
Святой Боже, пока мои мысли, оправляющиеся от опьянения моего внутреннего бытия, возвращаются к Тебе, даже если в другое время я не продвигаюсь вперёд, но, по крайней мере, я не отворачиваюсь от самопознания. Как мог бы я уловить хотя бы мимолётный взгляд Твой, если бы мои глаза были ослеплены самолюбованием? Если, как сказал Иеремия: «Я человек, испытавший горе»[108], то из этого точно следует, что я должен искать те вещи, которые удовлетворят мои нужды. И наоборот, если я не понимаю, что есть добро, как я смогу понять, что есть зло, а тем более отречься от него? Если я знаю, что такое красота, я никогда не испугаюсь грязи. Следовательно, очевидно, что в обоих случаях я должен стремиться к познанию самого себя, и, наслаждаясь этим, я соответственно не потерплю неудачу в самопознании. Это достойное занятие, особенно полезное для моей души, ибо через эти исповеди тьма моего сознания может быть рассеяна пронизывающими лучами Твоего света, что часто падает на неё, и будучи долгое время озарённой ими, душа может вечно познавать себя.
Прежде всего, нужно выразить признательность Тебе за блага, которыми Ты одарил меня, о Боже, чтобы Твои слуги, который будут читать о них, могли точно оценить глубину моей неблагодарности. И зачем Ты даровал мне только то, чем наделяешь других людей, и не преумножил всё то, что я заслужил? Но Ты добавил много больше вещей, которые помогают восхвалять Тебя, но не нужны мне, и всякое другое, о чём, я думаю, следует умолчать. И если моё рождение, богатство и происхождение, не говоря уж о других вещах (если они есть), это дары руки твоей, о Господи, то добрые люди не ценят их, кроме тех случаев, когда одаренные Тобой берегут их из соображений чести; иначе они считаются совершенно презренными, потому что подвержены пороку непостоянства. Что мне делать с теми вещами, которые служат только интересам вожделения и гордыни с их внешней пышностью и славой? Есть и такие нейтральные вещи, которые в зависимости от склонности ума могут быть обращены как на добро, так и на зло, и чем более они подвержены изменениям, тем более сомнительными делает их это непостоянство. И если нет других причин, достаточно заметить, что никто не добился за счёт собственных усилий благородного происхождения или красивой внешности, и все эти индивидуальные особенности, которые он имеет, были дарованы ему.
Усилия человека могут сыграть роль в приобретении некоторых других вещей, таких как богатство и навыки; как свидетельствует Соломон: «Если притупится топор, то надобно будет напрягать силы»[109]. Но даже всё это опровергается готовым ответом, что пока «свет, который просвещает всякого человека, приходящего в мир»[110] не падёт на него, и пока Христос не откроет ему врата мудрости с ключом познания, несомненно, что любой мудрец будет всуе тратить свои силы на глухого. Следовательно, любой здравомыслящий человек был бы глупцом, если бы претендовал на что-либо, кроме своего греха, как на свою собственность.
Но, оставив эти вопросы, давайте вернёмся к тому, с чего начали. Я говорил, о Милостивый и Святой, что я благодарен Тебе за твои дары. Прежде всего, я воздаю благодарность Тебе за то, что Ты ниспослал меня матери, которая была красива, чиста, скромна и богобоязненна. Несомненно, я засвидетельствовал бы её красоту каким-нибудь приземлённым и глупым способом, если бы я ранее не назвал внешнюю красоту просто пустой видимостью. Тем не менее, в то время как обязательный пост последних бедняков менее достоин похвалы, ибо у них нет возможности выбирать пищу, воздержание богачей ценится выше благодаря окружающему их изобилию; также и красота тем больше достойна восхваления любым способом, чем она более желанна, до тех пор пока она не укрепится против соблазнов похоти. Если бы Саллюстий Крисп[111] не считал бы красоту, лишённую нравственности, достойной похвалы, он никогда не сказал бы так об Аврелии Орестилле[112], «в которой, кроме её красоты, человек порядочный похвалить не мог бы ничего»[113]. Если он заявляет, что лишь её внешность была достойна похвалы за красоту, а всё остальное было отвратительно, я уверенно подтверждаю, что это было мнение Саллюстия: это как если бы он сказал, что она заслуженно получила от Бога природный дар, хотя оказалось, что она была осквернена иными мерзостями. Таким же образом мы восхваляем красоту идола, который действительно пропорционален, и, хотя там, где речь идёт о вере, идол назван апостолом[114] «ничто»[115], и нельзя вообразить ничего более богохульного, всё же отнюдь не безрассудно восхищаться его правильно слепленными членами[116]. Несмотря на это, несомненно, что красота по своей природе преходяща, так как подвержена изменению из-за непостоянства крови, тем не менее, если следовать обычным образцам символической добродетели, ей нельзя запретить быть добродетельной. Ибо если всё, что навечно создано Богом, красиво, то всё временно прекрасное является как бы отражением этой вечной красоты. «Ибо невидимое Его видимо через рассматривание творений»[117], говорит апостол. Ангелы всегда представали перед людьми с ликами, сияющими красотой. Отсюда слова жены Маноаха: «Человек Божий приходил ко мне, которого вид, как вид Ангела Божия»[118]. С другой стороны, согласно первому Петру[119], демоны — это «облака и мглы, гонимые бурею»[120] вплоть до судного дня; они обычно проявляются в самых уродливых формах, за исключением случаев, когда они предательски «принимают вид Ангела света»[121]. И это несправедливо, так как они восстали против величия их благородных напарников.
Кроме того, мы говорим, что тела избранных должны соответствовать славе тела Христова, так что отвратительность, которая обусловлена случаем или естественным разложением, исправляется подобно Сыну Божьему, преобразившемуся на Горе. Если их духовные образы красивы и добродетельны, то те, кто демонстрируют свои изображения, особенно если они не отличаются от первоисточника, тоже прекрасны и, следовательно, добродетельны. Как известно, сам Августин[122] в своей книге «De doctrina Christiana»[123], если я не ошибаюсь, сказал: «Тот, у кого красивое тело и уродливая душа, менее достоин жалости, чем тот, у кого тело тоже уродливое»[124]. И если уродливая внешность — действительно повод для печали, то, несомненно, это хорошая вещь, которую можно испортить добавлением чего-то плохого, или улучшить чем-то приличным.
Спасибо Тебе, о Боже, что ты вселил в неё красоту вместе с добродетелью. Степенность её манер была такова, что делала очевидной её презрение ко всякой суете; серьёзный взгляд, сдержанная речь и скромная внешность не подталкивали к легкомысленным поступкам. Ты знаешь, Всемогущий Боже, что Ты вложил в неё в юности трепет перед именем Твоим, а в её сердце — противление любым приманкам плоти. Следует заметить, что никогда или почти никогда её нельзя было найти в обществе женщин, которые слишком превозносили себя, и как она хранила Твой дар, так же она воздерживалась от порицания тех, кто был несдержан, и если иногда чужаки или домочадцы начинали обсуждать сплетни, она отворачивалась и не принимала в этом участия, и подобные разговоры досаждали ей так, будто порочили её собственную репутацию. Бог истинный, Ты знаешь, что ничто личное, а именно моя любовь к матери, не заставляет меня говорить такие вещи. Слова мои прозвучат ещё убедительнее, если учесть, что остальные члены моей семьи воистину были не более чем скотами, не ведавшими Господа, или жестокими воинами и убийцами, которые наверняка были бы отвергнуты Тобой, если бы Ты своей обычной великой милостью не жалел их. Но в этом повествовании будет более удобный случай поговорить о ней. Пока же давайте вернёмся к моей собственной жизни.
Что касается моей матери, то я полагаю, и это совершенно очевидно, что из всех, кого выносила эта женщина, я по Твоей милости оказался худшим грешником, какой только мог родиться. Я был последним её ребёнком в обоих смыслах этого слова, и, в то время как остальные умерли с надеждой на лучшую жизнь, я остался с жизнью, полной отчаяния. Кроме того, заслуга моей матери, наряду с Иисусом, Богородицей и святыми, в том, что пока я ещё живу в этом злом мире, у меня ещё остаётся надежда на спасение, что доступно всем. Я наверняка знаю, и в это нельзя не верить, что, как при жизни она демонстрировала великую любовь ко мне и воспитывала во мне выдающиеся качества (с особой материнской любовью к младшему ребёнку), так и тем более сейчас, находясь перед Богом, она помнит обо мне. С молодости она была преисполнена огня Господа на Сионе[125], а забота обо мне не покидала её сердце, спала ли она или бодрствовала. И сейчас, когда она умерла, а оболочка её плоти разрушается, я знаю, что в Иерусалиме горнило[126] пылает сильнее, чем можно выразить словами, тем более, что, будучи исполненной там Духом Господним, она знает о невзгодах, которыми я опутан, и, хоть она и блаженна, всё равно оплакивает мои скитания, когда видит мои ноги, сбивающиеся с пути добра, отмеченного её неоднократными предупреждениями.
О Отец и Господь Бог, давший жизнь мне (мне, до такой степени плохому, и Ты знаешь насколько плохому) от неё, такой искренней и действительно доброй, Ты также даровал мне надежду благодаря её заслугам, надежду, которую я вообще не посмел бы иметь, если бы не был чуть ближе к Тебе, освобождённый от страха за свои грехи. Также Ты принёс в моё несчастное сердце может быть не столько надежду, сколько тень надежды на то, что если ты удостоил меня рождения в величайший из всех дней, больше всего почитаемый христианами, то удостоишь и воскресения. Моя мать провела почти всю Страстную Пятницу в исключительных муках деторождения (в этих муках она воистину медленно умирала, когда я сбился с пути и последовал по скользкой дорожке!), когда наконец наступила Страстная Суббота, день перед Пасхой.
Измученная нестерпимой болью и пытками, усиливавшимися по мере того, как её час приближался, она думала, что я наконец появлюсь на свет естественным путём, но вместо этого я вернулся в утробу. Тем временем мой отец, друзья и родственники были сокрушены гнетущей тревогой за нас обоих, ибо поскольку ребёнок ускорял смерть матери, а мать не позволяла появиться на свет ребёнку, у всех был повод для сострадания. Это был день, когда обычные богослужения для домочадцев не проводились, за исключением единственной торжественной службы, проводившейся в особое время. И тогда они, спросив совета о своей нужде, бросились за помощью к алтарю Девы Марии[127] и дали ей (единственной Непорочной, которой когда-либо было суждено или могло бы быть суждено родить ребёнка) обет, и вместо подношения возложили на алтарь вот что: если бы родился мальчик, он должен был быть оставлен для религиозной жизни в служении Господу и Деве, и если девочка, то она должна была быть предназначена для соответствующего занятия. И сразу же родился малыш, слабый, почти выкидыш, и его своевременное рождение было лишь праздником облегчения моей матери, настолько жалким был появившийся ребёнок. В том новорождённом крохе было столько жалкой убогости, что он был похож на трупик недоношенного младенца; до такой степени, что, когда в мои маленькие ручки вложили стебли камыша (который в наших краях очень тонок, когда только начинает расти — дело было в середине апреля), они казались крепче моих пальчиков. В тот самый день, когда меня окунули в крестильную купель — как мне в шутку говорили в детстве и даже в юности — одна женщина, перекладывая меня из руки в руку, сказала: «Посмотрите на это. Неужели вы думаете, что может жить такой ребёнок, которому природа по ошибке вместо членов дала нечто больше похожее на тень, чем на плоть?»
И все эти вещи, мой Создатель, предзнаменовывали то состояние, в котором я сейчас, кажется, живу. Могло ли служение Тебе действительно быть заложено во мне, о Господи? Я не проявлял ни стойкости по отношению к Тебе, ни постоянства. И если с виду какое-то моё дело казалось полезным, неоднократно недобрые силы делали его незначительным. Бог высшей любви, я сказал, что Ты даровал мне надежду или слабое подобие какой-то малой надежды в соответствии с клятвой, данной в тот счастливый день, когда я родился, и переродился, и воистину явился, той Царице всего, что создано Богом. О Господь Бог, нежели я не понимаю Твоего аргумента, что день рождения ничем не лучше дня смерти для того, чья жизнь бесполезна? Действительно, у нас нет никаких заслуг до дня рождения, но могут быть в день смерти; если бы у нас не было возможности жить добродетельной жизнью, то я признаю, что те славные дни рождения и смерти не приносят нам ничего хорошего.
И если это правда, что Ты сотворил меня, но не я сам[128], и что не я установил день и не имею права выбрать его, то этот дар Божий не даёт мне ни надежды, ни славы, пока моя жизнь, имитирующая святость дня, оправдывает это обещание. Конечно, день моего рождения был бы тогда озарён радостным характером момента, если бы предназначение моей жизни определялось поиском целостности. Как бы меня ни назвали — Петром или Павлом, Ремигием или Николаем — я не получу выгоды, по словам поэта, «именем названный от великого имени Юла»[129], пока тщательно не повторю деяния того, кого Провидение или фортуна сделали моим тёзкой. Смотри, о Господи, как моя напыщенная сущность снова наполняется самомнением, как вес пера увеличивается, становясь поводом для гордости!
О Госпожа, что правит землёй и небом после единственного Сына своего, как приятно ощущать внимание того, кто отдал меня под власть твою! И насколько лучше были бы мои помыслы, если бы в последние годы я устремил своё сердце к исполнению того обета! Смотри, я заявляю, что я был отдан специально тебе в собственность, и я не отрицаю, что кощунственно и сознательно я отобрал себя у тебя. Разве я не лишил тебя себя, когда предпочёл своё вонючее своенравие твоему сладкому благоуханию? Но хотя много раз посредством такого обмана я незаметно ускользал от тебя, проскальзывал мимо тебя и через тебя — к Богу Отцу и Единственному Сыну, я возвращался более бесстрашно, когда осознавал, что совершил. И когда, уже возвратившись тысячу раз к своим грехам, я изнемогал снова, тогда от твоего непрестанного сострадания моя уверенность возрождалась вновь, и я был обнадёживаем даром твоей прежней милости. Но почему «прежней»? Я так часто сталкивался раньше и продолжаю сталкиваться сейчас с постоянством твоего милосердия, я так часто убегал из тюрьмы своего морального падения, когда ты давала мне свободу, что хотел бы с радостью хранить молчание о тех прежних случаях, когда царит такое богатство свободы. Также как повторение греха порождает во мне мучительное очерствение сердца, так моё обращение за помощью к тебе, как природным чутьём, смягчает его снова; и после взгляда на себя, после осмысления своих неудач, когда я почти теряю сознание от отчаяния, почти невольно я чувствую, как возникает в моей несчастной душе уверенность восстановления в тебе. Я думаю, что какими бы бедами я ни был опутан, ты не можешь, смею сказать, оставить меня в нужде. На тебя в особенности я возлагаю вину за мою погибель, раз ты не обращаешь внимание на упрямство того, кто был отдан тебе прямо из утробы матери, и не приветствуешь его, когда он снова возвращается к тебе. С тех пор как стало очевидно, что сила твоя в желании, и могущество Сына, как известно, перетекает к матери, у кого я могу скорее попросить спасения, как не у тебя, к которой я взываю: «Твой я»[130] по праву зависимости, начавшейся с моего рождения? С каким удовольствие в другой раз я подверг бы сомнению эти вещи в споре с тобой! Но давайте сначала коснёмся других предметов.
Я едва научился играть погремушкой после рождения, когда Ты, Милостивый Господь, а с тех пор — мой Отец, сделал меня сиротой. Когда прошло примерно восемь месяцев, отец моей плоти умер. Следует премного отблагодарить Тебя за то, что Ты позволил тому человеку отойти в мир иной как подобает христианину. Если бы он остался, то, несомненно, подверг бы опасности тот путь, который Ты приготовил мне. Поскольку моё юное тело и природная детская живость казались подходящими для мирских занятий, нет сомнений, что, когда наступило бы подходящее время для начала моего образования, он нарушил бы обет, который дал в отношении меня. О Премудрый Устроитель, для спасения нас обоих Ты решил, что я не должен был пропустить начало обучения Твоим заповедям, и что он не должен был нарушить торжественное обещание в отношении меня. О Милостивый Кормилец, для благополучия нас обоих Ты решил, что я не должен был пропустить начало обучения Твоей дисциплине, и что он не должен был нарушить торжественное обещание в отношении меня.
Итак, с великой заботой та вдова, истинно Твоя, вырастила меня и наконец выбрала день праздника святителя Григория[131], чтобы отдать меня в школу. Она услышала, что один служитель Твой, о Господи, известен своей удивительной рассудительностью и щедро наделён исключительной мудростью. Поэтому она постаралась с помощью щедрого пожертвования добиться согласия Твоего Исповедника, чтобы тот, которому Ты даровал рассудительность, имел возможность развивать во мне усердие к постижению знания. Судя по моей книге, я уже научился ровно выводить буквы, но вряд ли еще научился складывать их в слоги, когда моя добрая мать, торопясь обучить меня, договорилась передать меня грамматику.
Незадолго до этого, да и, в некоторой степени, во времена моей юности тоже, была такая нехватка учителей, что крайне тяжело было найти кого-нибудь в небольшом городке, да и в крупном городе их было очень мало, и те, кого по счастливой случайности можно было разыскать, имели лишь слабые знания и не шли в сравнение со странствующими учителями тех дней. Человек, чьим заботам решила вверить меня мать, начал учить грамматику поздно, и он был слишком несведущ в этом искусстве, поскольку недостаточно впитал его в молодости. Тем не менее, у него был такой характер, что недостаток знаний он компенсировал честностью.
Через капелланов, совершавших богослужения в нашем доме, моя мать предложила это учителю, которому было поручено образование моего младшего кузена и который был тесно связан с какими-то моими родственниками, при дворе которых кузен воспитывался. Он принял во внимание самую искреннюю просьбу женщины и был благоприятно впечатлён её благородным и добродетельным характером, но он боялся обидеть моих родственников и находился в сомнениях, идти ли в её дом. Так он пребывал в нерешительности, но был убеждён следующим видением.
Ночью, когда он спал в своей комнате, где, как я помню, он проводил все занятия в нашем городе, фигура седовласого старика очень величественной наружности будто бы за руку привела меня через дверь в комнату. Было слышно и видно, как он указал мне на кровать учителя и сказал: «Иди к нему, он будет сильно любить тебя». Когда он отпустил мою руку и позволил мне идти, я побежал к человеку, и я целовал его лицо снова и снова, а он проснулся и почувствовал такую привязанность ко мне, что отбросив сомнение и избавившись от страха перед моими родственниками, во власти которых находился не только он сам, но и всё, что ему принадлежало, согласился пойти к моей матери и жить в её доме.
Итак, тот мальчик, которого он учил раньше, был красив и знатен, но стремился уклониться от надлежащих занятий и не выполнял указания, был лжецом и вором, насколько это позволял его возраст, так что никогда не смог бы заниматься ничем полезным и едва ли смог бы чему-то научиться, зато почти всё время праздно играл в винограднике. После того как поступило дружеское предложение моей матери, к моменту, когда этот человек оказался утомлён детскими выходками мальчика, смысл видения ещё глубже укрепился в его сердце, желание в нём созрело, он отказался от сотрудничества с мальчиком и покинул знатное семейство, с которым был связан. Однако ему не удалось бы сделать этого безнаказанно, если бы их уважение к моей матери, так же, как и её могущество, не защитили его.
Под его началом я учился с такой чистотой и с такой порядочностью сторонился пороков, которые обычно возникают в юности, что воздерживался от обычных игр, никогда не позволял себе покидать общество моего наставника, есть где-либо кроме дома, принимать подарки от кого-либо без его разрешения; я всегда должен был следить за своими словами, взглядами и поступками, так что казалось, будто он требует меня поведения скорее монаха, чем ученика. В то время как мои сверстники бродили везде, где хотели, и были неудержимы в потакании склонностям, свойственным их возрасту, я, связанный постоянными ограничениями и увенчанный священнической инфулой[132], должен был сидеть и смотреть на толпы играющих, подобно животному, ожидающему заклания. Даже по воскресеньям и праздникам святых я должен был покоряться тяготам школьных занятий. Мне позволяли брать выходной, но каждый раз с неохотой и не на целый день; фактически, любым способом и в любое время меня отправляли учиться. Более того, он посвящал себя исключительно моему образованию, с тех пор как ему позволили не иметь других учеников.
Мой учитель заставлял меня много работать, и любой наблюдавший за нами мог подумать, что мой маленький ум был очень обострён таким упорством, но всеобщие надежды были обмануты. На самом деле, он был крайне несведущ в прозе и стихосложении. Между тем, почти каждый день он осыпал меня градом ударов и грубых слов, когда пытался учить меня тому, чему не мог научить[133].
В этой бесплодной борьбе я провёл с ним ближайшие шесть лет, но не был вознаграждён за потраченное время. Но, с другой стороны, во всём, что принято называть моралью, он целиком посвящал себя моему совершенствованию. Наиболее честно и с любовью он по капле вливал в меня то, что являлось воздержанным, скромным и внешне чистым. Но я отчётливо понимаю, что он не проявлял ни уважения, ни сдержанности в тяжёлых испытаниях, которым подвергал меня, твердя мне об одном и том же без остановки и с большим усилием, делая вид, что учит меня. Из-за напряжения от чрезмерного рвения природные силы подростков, к тому же мальчиков, притупляются, и чем жарче огонь их умственной активности, тем скорее крепость их ума ослабевает и расхолаживается от неумеренности, а их энергия оборачивается апатией.
Поэтому необходимо более щадяще относиться к уму, пока он ещё ограничен возможностями телесной оболочки. Если сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса[134], то пока оно длится, беспрестанная мыслительная деятельность не может продолжаться, таким же образом и то, что я могу назвать настойчивостью, не может оставаться упорной, борясь с какой-то проблемой. Следовательно мы полагаем, что когда разум сосредоточен исключительно на одном предмете, нам следовало бы дать ему отдых от напряжённой деятельности, чтобы после распределения его возможностей между разными предметами мы могли с новой силой, как после выходных, сосредоточиться на том, что больше всего занимает наши мысли. Короче говоря, давайте уставшему организму вовремя освежаться, разнообразя его работу. Помните, что Бог сотворил мир не без разнообразия, за счёт дня и ночи, весны и лета, зимы и осени Он восхищал нас постоянными переменами. Покажите тем, кто носит имя наставника, каким образом они могут регулировать обучение мальчиков и юношей, так как эти люди думают, что могут обращаться со своими учениками как с совершенно серьёзными взрослыми людьми.
Итак, мой учитель испытывал ко мне свирепую любовь[135], так как демонстрировал чрезмерную строгость, устраивая несправедливую порку, и всё-таки в его действиях была очевидна великая забота, которой он окружил меня. Конечно, я не заслуживал, чтобы меня били, ибо если бы он имел способность к преподаванию, которым занимался, то очевидно, что я, хоть и был мальчиком, мог бы усвоить что угодно из того, чему он учил. Но поскольку он излагал свои мысли плохо и сам не до конца понимал то, что старался выразить словами, его лекция, бездарно в круге обычном кружившаяся[136], не могла повлечь за собой какого-то более-менее понятного вывода. Он был так плохо подготовлен, потому что, как я говорил ранее, неверно усвоил то, что плохо выучил в зрелом возрасте, и если он позволял вырваться какой-то мысли (по неосторожности, как это бывало), то поддерживал и отстаивал её с боем, считая все свои мнения неопровержимыми. Я думаю, ему однозначно следовало избегать такой глупости, ибо в самом деле, учёный муж сказал: «Прежде чем натура напитается знанием, менее похвально говорить о том, что ты знаешь, чем молчать о том, чего не знаешь».[137]
Когда он жестоко наказывал меня за незнание того, чего не знал сам, ему наверняка следовало учесть, что неправильно требовать от слабого маленького ума то, что в него не вложено. Подобно тому как нормальный человек понимает с трудом или вовсе не может понять слова безумца, так лекция тех, кто невежественен, но говорит, что что-то знает, и передаёт это другим, будет более путанной из-за их толкования. Нет ничего труднее чем пытаться рассуждать о том, чего не понимаешь, поэтому предмет, непонятный объясняющему и тем более слушающему, делает их обоих похожими на болванов. Я говорю это, о мой Бог, не для того, чтобы заклеймить такого человека, но для того, чтобы каждый читатель понимал, что мы не должны пытаться преподносить каждое наше утверждение как несомненный факт, и что нам не следует окутывать других туманом наших собственных догадок.
Принимая во внимание жалкость моего положения, моей целью было придать ему некоторый интерес, рассуждая о таких вещах, что если нечто заслуживает считаться малозначимым, то в то же время другое может казаться стоящим внимания.
Несмотря на то, что он подавлял меня такой строгостью, всё же в других случаях он совершенно ясно показывал, что любил меня, так же как самого себя. Он относился ко мне с таким заботливым вниманием, с такой предусмотрительностью оберегал моё благополучие от чужой злобы и учил меня, на каком основании я должен остерегаться распущенных нравов некоторых придворных, и так долго спорил с моей матерью об изысканном богатстве моей одежды, что можно было подумать, будто он охраняет меня не как учитель, а как мой родитель, причём не только тела, но также и души. Что касается меня, то, учитывая глупую чувствительность, свойственную детскому возрасту, я в ответ испытывал к нему сильную любовь, несмотря на многочисленные рубцы, которыми он исполосовал мою нежную кожу, так что не из-за страха, а из-за разновидности любви, проникшей глубоко в моё сердце, я слушался его, полностью забыв о его строгости. В самом деле, когда мой наставник и моя мать видели, что я оказываю обоим одинаково должное уважение, они попытались с помощью частых испытаний увидеть, осмелюсь ли я предпочесть того или другого.
Наконец, без какого-либо намерения со стороны обоих, предоставился удобный случай для проверки, который не оставил места для сомнений. Однажды меня выпороли в школе — школа была ничем иным как обеденным залом в нашем доме, для того чтобы наставник отказался от обучения других детей и взял меня одного, моя мать благоразумно потребовала сделать это в обмен на повышенную плату и лучшее отношение. Когда ближе к вечеру мои обычные занятия подошли к концу, я припал к колену матери после более жестокой порки, чем я заслуживал. И когда, как это часто бывало, она немедленно начала меня расспрашивать, не пороли ли меня сегодня, я, чтобы не выглядеть ябедой, стал полностью отрицать это. Затем она сняла мою нижнюю одежду, называемую рубашкой или сорочкой, и увидела мои маленькие руки в синяках и спину, всю покрытую следами от розог. Огорчённая до глубины души весьма жестоким наказанием, выпавшим на долю моего нежного тела, встревоженная, взволнованная и плачущая от горя, она сказала: «Ты никогда не станешь священником и больше не будешь страдать, получая образование». И тогда, взглянув на неё с таким укором, на который только был способен, я ответил: «Даже если я умру на месте, я не брошу учёбу и стану священником». Мне следует добавить, что мать пообещала мне, что, если я захочу стать рыцарем, когда вырасту, она даст мне оружие и рыцарские доспехи.
Когда я отклонил её предложение с изрядным высокомерием, она, Твоя слуга, о Господи, приняла этот отказ с радостью и так повеселела от моего презрения к её плану, что повторила моему наставнику слова, которыми я возразил ей. Тогда они оба возрадовались, что я до такой степени жажду продолжать исполнять обет моего отца. Я стремился быстрее выполнять свои уроки, хотя был плохо обучен. Более того, я не уклонялся от церковных служб; в самом деле, когда пробивал час или появлялся повод, я даже отказывался от еды для того, чтобы побыть в том месте в то время. Так было тогда: но Ты, о Боже, знаешь, насколько я потом лишился того рвения, как неохотно я ходил на божественные службы, с трудом соглашаясь на это, даже когда меня заставляли тумаками. Совершенно ясно, о Господи, что воодушевивший меня порыв был не осознанным религиозным чувством, но лишь рвением ребёнка. Но когда прошла юность, вынесшая наружу злобность, бывшую внутри меня, я поспешил навстречу всем возможным грехам, и то былое рвение полностью угасло. Хотя на короткое время, мой Бог, это доброе намерение, или скорее подобие доброго намерения, казалось, засияло впереди, получилось так, что оно вскоре исчезло, затенённое грозовыми тучами моего дьявольского воображения.
Моя мать постоянно любыми способами пыталась вернуть меня к церковной жизни. Первый подходящий случай был выбран не просто плохо, а отвратительно. Мой юный брат[138], рыцарь и муницепс[139] замка Клермон[140] (который, должен сказать, находится между Компьенем и Бове), ожидал получить какие-то деньги от владельца того замка[141], то ли в качестве подарка, то ли фьефа[142], я не знаю точно. И когда тот отстрочил платёж, вероятно, из-за нехватки денег, по совету моих родственников ему предложили назначить меня пребендарием[143] церкви того места[144], которая, вопреки каноническому праву, находилась под его властью, и он мог перестать беспокоиться о своём долге.
В то время Апостольский Престол начал новое преследование женатых священников[145]; это привело к вспышке гнева против них со стороны людей, которые столь рьяно пеклись о духовенстве, что грозно требовали, чтобы женатые священники или были лишены бенефиций, или прекратили отправлять требы. Вследствие этого тот племянник моего отца, человек, известный своей силой и проницательностью, но до такой степени развратный, что во время кутежей не испытывал никакого уважения к брачным узам женщин, теперь неистово поносил духовенство из-за этого правила, как будто исключительная чистота сердца довела его до столь ужасного поведения. Будучи мирянином, он отказывался соблюдать мирские законы, крайняя беспомощность которых делала правонарушения с его стороны ещё более постыдными. Брачные сети не могли удержать его; он никогда не позволял себе попасться в их складки. Имея везде самую дурную славу из-за такого поведения, но защищённый социальным положением, которое ему дала мирская власть, он никогда не был попрекаем за собственную невоздержанность теми, кто упорно осуждал духовенство.
Ища предлог, под которым я мог бы получать прибыль из доходов приходского священника, он попросил владельца замка, на которого он, как один из его приближённых, имел более чем достаточное влияние, вызвать меня и назначить каноником в местность, где священник был отстранён от служения как недостойный. Ибо, вопреки всем церковным законам и правилам он с позволения епископа занимал должность аббата и, не подчиняясь законам сам, требовал этого от остальных[146]. В то время не только женитьба трактовалась как серьёзное преступление для представителей нижних санов[147] и каноников, но также считалось правонарушением приобретение церковных должностей[148], подразумевающих получение пастырского дохода, например, пребенды, а также должностей регента хора, настоятеля собора и так далее, не говоря уж о более высоких должностях.
Итак, женатый священник, не пожелавший разводиться с женой ценой отказа от должности, по крайней мере был лишён права служить мессу. Поскольку он считал божественные таинства менее важными, чем его собственное тело, то был справедливо подвергнут наказанию, которого он надеялся избежать, отказавшись чем-то пожертвовать. И так, будучи лишён своей канонии и более не связанный никакими ограничениями, он начал свободно служить мессу, оставаясь женатым. Тогда пошёл слух, что во время службы он ежедневно повторял отлучение от церкви моей матери и её семейства. Моя мать, всегда трепетно относившаяся к религиозным вопросам, испугавшись наказания за свои грехи и, соответственно, совершения какого-либо проступка, после этого отказалась от нечестно полученной пребенды и, ожидая смерти какого-нибудь священника, договорилась с владельцем замка о другом вознаграждении для меня. Так «мы бежим от оружия железного и падаем от стрелы медной»[149], ибо пожалование чего-либо в ожидании чужой смерти есть ни что иное как ежедневное побуждение к убийству[150].
Господи Боже, в тот раз я был окутан теми дьявольскими надеждами и ни коим образом не ожидал твоих даров, которых ещё не научился отличать. Та женщина, Твоя слуга, ещё не понимала, какую именно надежду она должна была получить от моего пребывания в Тебе и не знала, какие блага я уже получил от Тебя. Некоторое время она еще стремилась получить для меня те мирские блага, которые ране выбрала для себя, действительно полагая, что я захочу их. Позже, после осознания опасности собственной души, отяготив многочисленные потайные уголки своего сердца печалями прошлой жизни, она решила, что было бы худшим безумием делать для другого то, что она презирала сама, как если бы она сказала: «Что ненавистно тебе самому, того не делай никому»[151], и если уж она перестала добиваться чего-то для себя, то она решила, что грешно желать этого кому-то ещё, как если бы она хотела навредить этим. Далеко не таков обычай многих из тех, кого мы видим в явной нищете отвергающих свою собственную выгоду, но так страстно пекущихся об успехе других, не только членов своей семьи, что уже плохо, но и тех, кто не связан с ними, что ещё хуже.
Говоря о наших временах, я хотел бы немного углубиться в состояние религиозной жизни и случаи обращения к ней, свидетелем которых я был; следовательно, сейчас самое время обсудить эти и некоторые другие случаи как поучительные примеры обращения к добру. У нас есть много письменных свидетельств широкого распространения монашеского жизненного пути в древние времена. Не скажу о других странах, но известно, что при некоторых королях Франции уставы этих общин применялись разными людьми в различных местах, и в некоторых из них собиралось вместе такое огромное количество людей, живущих благочестивой жизнью, что мы удивляемся, как тесные кельи тех мест могли вместить такие толпы. Среди них были такие, которым сильно вредила высокая степень их влиятельности; некоторые монастыри, в которых ревность братии ослабевала, часто вырастали до огромных размеров из-за своей популярности, как это однажды случилось с Люксёем[152] в Галлии[153] и некоторыми другими монастырями в Нейстрии[154], которая сейчас называется Нормандией. Но поскольку, как верно сказал поэт, «великому не дано стоять долго»[155], и, что ещё более верно, когда мир попадает в оковы греха, любовь к праведному жизненному пути охладевает[156], так некоторые церкви по прошествии времени теряли материальное благополучие. Поэтому, когда основой жизни был собственный ручной труд, мало кто становился монахом.
Так во времена моей молодости количество очень старых монастырей сокращалось, несмотря на то, что они с древних времён владели огромными богатствами и довольствовались небольшой общиной, среди членов которых было очень мало тех, кто отказался от мира из презрения к греху; церкви чаще находились в руках тех, кто получил их в начале жизни благодаря набожности родственников. Меньшинство этих монахов боялось собственных грехов (они воображали, что не совершали их), большинство же жило за монастырскими стенами, не проявляя особого усердия. Обременённые обязанностями и послушаниями согласно нуждам и желаниям аббатов, они сами желали принять их, но, будучи неопытными, освободившись от ограничений, легко могли растратить церковные запасы, раздавая их как оплату за услуги или просто раздаривая. И среди них почти никого не заботила религия, а из-за малочисленности монахов таковых становилось ещё меньше.
Пока сохранялось такое положение вещей, и мало кто по какой-либо причине присоединялся к ним, один граф из замка Бретёй, расположенного на границе округов Амьен и Бове, стал пробуждать энтузиазм во многих других. Он находился в расцвете сил, был человеком самой приятной утончённости, заслуживающим внимания из-за знатности рода и власти, которую проявлял в других городах, так же как в своём собственном, благодаря исключительному великолепию, бросающемуся в глаза и широко известным из-за богатства. Оказавшись на какое-то время на вершине гордыни, этот человек наконец прислушался к своим чувствам и обратился к раздумьям о гнусности той жизни, которую он проживал. Осознавая жалкое состояние своей души и не делая ничего, кроме как разрушая и разрушаясь, оскверняя и оскверняясь, он постоянно обсуждал, какой образ жизни хотел бы вести, с некоторыми из своих приближённых, с которыми делился своими страстными желаниями. Этого человека звали Эврар, и он был широко известен как один из самых выдающихся людей Франции[157].
Наконец он осуществил на практике результат своих длительных размышлений. Ничего не говоря тем, кого он покинул, но вместе с другими, которых он тайным убеждением склонил образовать братскую общину и перенять религиозный образ жизни, он скрылся в чужих краях, где его имя было никому не известно. Пока он жил вольной жизнью, занимаясь тем, что обжигал уголь и продавал его вместе с друзьями в деревнях и городах, то думал, что обрёл несметные богатства, и считал, что «вся слава дщери Царя внутри»[158]. Сейчас же я приведу ещё один похожий пример.
Тибо, ныне широко известный святой, в честь которого освящены многие церкви во многих местах, в молодости был знатен[159]. Во время обучения военному искусству он почувствовал отвращение к оружию и бежал от друзей босой, чтобы заняться тем же самым ремеслом[160]; следуя этим путём, он некоторое время жил в нужде, к которой был непривыкший. Я считаю, что Эврар избрал себе это же простое занятие, вдохновлённый его примером.
Но нет ничего хорошего, что не могло бы иногда послужить причиной чего-то плохого. Однажды, когда он находился в деревне, нанявшись на какую-то работу, перед ним неожиданно остановился человек в алом плаще, шёлковых панталонах и чулках, отвратительно обрезанных, с волосами, расчёсанными спереди как у женщины и ниспадающими на плечи, выглядевший скорее как любовник, чем как путник[161]. Когда Эврар по своей простоте спросил его, кто он такой, тот человек поднял брови, бросил косой надменный взгляд и уклонился от разговора. Эврар, в котором заминка в разговоре, естественно, разбудила ещё большее любопытство, заставил его ответить, и в конце концов тот человек, преодолев собственное упрямство, выпалил: «Я прошу тебя никому не упоминать о том, что я — Эврар де Бретёй, бывший граф, который, как тебе известно, был одним из богатейших людей Франции, но, отправившись скитаться, ныне добровольно несу наказание за свои грехи». Так сказал этот примечательный человек, изумив вопрошавшего столь неожиданным присвоением личности, которую тот считал своей. Изумившись бесстыдству столь неслыханного мошенника и сочтя ниже своего достоинства дальнейший разговор с собственной тенью, как можно было назвать того, он рассказал эту историю своим друзьям, добавив: «Друзья мои, вы должны знать, что подобный образ жизни может быть полезен для нас, но губителен для многих других, потому что исходя из того, что было сказано устами этого человека, вы можете представить, что может произойти в других случаях. Если мы желаем быть полностью угодны Господу, нам следует избегать того, что является камнем преткновения для других, и даже давать возможность для ложного притворства. Давайте же найдём себе постоянное пристанище, где, отказавшись от скитания, которое мы переносим во имя Господа, мы лишим кого бы то ни было соблазна выдавать себя за нас». После этого заявления они изменили свои планы и направились в Мармутье, где приняли устав святого ордена и постоянно служили Богу.
Мы уже говорили, что тот человек, пока находился в миру, в любви к хорошей одежде не был превзойдён никем, кто был даже богаче него, и имел столь буйный нрав, что было нелегко просто обратиться к нему. Но после, став монахом, он стал демонстрировать такое презрение к собственной персоне, что убожество его одеяния, скромность облика и истощённость членов выставляли его не графом, а простым крестьянином. И когда его посылали в города и городишки по делам аббата, он никогда не мог по своей воле даже ступить ногой на территорию тех замков, которые когда-то оставил. Историю, которую я изложил выше, он рассказал мне сам, так как испытывал ко мне большое уважение, хоть я тогда и был молод, и относился ко мне как к родственнику, так что он подавал мне особые знаки своей любви и расположения.
У него был очень утончённый обычай просить тех, кого он считал выдающимися мастерами слова, написать что-нибудь в прозе или в стихах для его развлечения в маленькой книжечке, которую он часто носил с собой для этой цели, так что собирая изречения тех, кто был известен своими познаниями, он мог сопоставлять значения их сентенций. И хотя у него самого не было способностей для этого, всё же те, кому он показывал свои записи, впоследствии давали ему чёткое понимание того, кто более точен в своих рассуждениях или стихах. Но мы достаточно рассказали об этом человеке, ранее знаменитом своим происхождением, а ныне куда более известном совершёнными добрыми делами. Надо сказать, что среди людей, которых я знал, он представлял собой наиболее выдающийся образец среди блестящих примеров обращения к вере.
Бог, что обратил Павла через молитву Стефана[162], являет пример обращения к вере с даже более удачным и далеко идущим результатом, чем в предыдущем случае, случившийся с другой, более влиятельной персоной, Симоном, сыном графа Рауля, украсившего религиозную жизнь своего времени славой неожиданного обращения[163]. Многие пережившие его и запомнившие его деяния могут подтвердить, что повсюду во Франции было известно о могуществе Рауля, на какие города он нападал, сколько городов он захватил и удержал благодаря своему выдающемуся мастерству. О его величии можно судить по одному лишь факту, что он женился на матери короля Филиппа после смерти её мужа[164].
Итак, юный Симон, после смерти отца унаследовал от него графский титул, но лишь на короткое время. Так вышло, что последующие события стали причиной его быстрого обращения. Останки его отца были погребены в одном городе, который тот скорее захватил силой, чем унаследовал. Сын, опасаясь, что это может навредить душе отца, предложил перенести тело в город, которым тот владел по праву[165]. Когда того извлекли из могилы перед тем как унести, его сын Симон, увидев без прикрас жалкие останки того, кто был его могущественным и бесстрашным отцом, впал в раздумье над его жалким положением. И затем он начал презирать всё то величие и великолепие, что благоприятствовали ему. Почувствовав желание, он в конце концов с пламенной страстью осуществил его, и, покинув свою страну и своих друзей, уехал из пределов Франции в Бургундию, в монастырь Сент-Ойен, что в области Юра.
Я уже говорил, что он был помолвлен с юной высокородной девицей[166]. Услышав, что её возлюбленный отказался и от неё, и от мира, и не желая, чтобы её считали хуже него, она вступила в ряды тех непорочных, что служат Богу, и сама решила остаться невинной.
Через некоторое время, став монахом, он вернулся во Францию. Чистота его учения и смирение духа, проявлявшееся в его облике, вдохновили множество мужчин и женщин высокого происхождения к тому, что тесные толпы людей обоих полов собрались, чтобы сопровождать его по пути, и повсюду пример его славы склонил многих к такому же решению. Действительно, огромная масса мужчин рыцарского звания была покорена рвением этого человека.
Было действительно здорово, что один учёный, наверное, так же увлёк за собой к священному ордену толпу людей с тем же желанием. Некоторое время назад в городе Реймсе был человек по имени Бруно[167], сведущий в свободных искусствах[168] и учивший высоким наукам; думается, что он получил первый толчок к новой жизни после следующего случая. После смерти достославного архиепископа Гервасия[169] к власти в том городе посредством симонии[170] прорвался человек по имени Манассия[171]. Он имел знатное происхождение, но был лишён того спокойствия нрава, которое более всего приличествует благородному человеку; он так возгордился новизной своего положения, что казалось, будто он подражает величию королей иностранных держав и даже безумствам тех правителей. Я сказал «иностранных держав», потому что французские короли всегда демонстрировали большую склонность к умеренности, так что даже если они могли не знать изречение Соломона[172], всё же осуществляли его на практике. А он сказал: «Если поставили тебя старшим, не возносись; будь между другими как один из них»[173]. Так как Манассия уделял много внимания военным и пренебрежительно относился к духовенству, то поговаривали, что он однажды заявил: «Было бы хорошо считаться архиепископом Реймса, если бы для этого не надо было служить мессу».
Когда все добрые люди пришли в ужас от безнравственного и бесчувственного поведения архиепископа, Бруно, бывший в то время наиболее уважаемым человеком в Галльской церкви, и ещё один благородный священник из Реймса покинули город из ненависти к тому печально известному человеку. Затем, когда Манассия не раз был предан анафеме Гуго де Дье[174], архиепископом Лиона и легатом Апостольского Престола, человеком, прославленным благодаря своей справедливости, и когда Манассия со своим отрядом солдат попытался растратить церковные сокровища, знать, духовенство и горожане прогнали его с престола, которым он так порочно владел. Отправленный в вечное изгнание, он присоединился к императору Генриху[175] (на тот момент отлучённому от церкви) и, будучи сам тоже отлучённым, скитался то здесь, то там, и наконец умер без причастия[176].
Во время греховного правления Манассии случилось событие, совершенно точно достойное того, чтобы о нём рассказать. Среди церковных сокровищ, которые он раздал солдатам, бывшим орудиями его тирании, был золотой потир[177], имевший значительную ценность по двум причинам: он был очень большим, и полагали, что в него была вплавлена небольшая частица того золота, которое волхвы подарили Иисусу. После того как потир был разрублен на маленькие куски, когда Манассия начал раздавать их тем, кому он был должен, никто не согласился прикоснуться к священному предмету. Наконец один нечестивый рыцарь, такой же скверный, как и дающий, осмелился схватить его и присвоить с бесстыдным презрением к величию святыни. После этого он сошёл с ума и так и не получил выгоды от своей неудачной самонадеянности, зато тотчас понёс наказание за опрометчивую жадность.
Покинув город, Бруно решил отречься и от мира тоже и, скрывшись с глаз друзей, пошёл в окрестности Гренобля. Там, на высоком и страшном утёсе, до которого можно было добраться только по трудной и редко используемой тропе, под которой находилось глубокое ущелье, ведущее в долину, он решил поселиться и установил обычаи, по которым его последователи живут в наши дни[178].
Обитель находится недалеко от подножия горы, в небольшой впадине на её пологом склоне, и там живут тринадцать монахов. Хотя монастырь полностью приспособлен для совместного проживания, по монастырскому уставу они живут не вместе, как другие монахи. Все они имеют собственные кельи, расположенные по окружности монастыря, в которых они работают, спят и едят. По воскресеньям келарь приносит им продукты, то есть хлеб и овощи, которые каждый сам себе готовит в келье и ест с хлебом. У них есть вода для питья и других нужд, поступающая из водопровода, идущего вокруг келий и заведённого в каждую из них через сквозное отверстие в стене. По воскресеньям и большим праздникам у них бывает рыба и сыр; должен добавить, что рыбу они не покупают, а принимают в дар от разных добрых людей.
Они не принимали никого золота, серебра и утвари для своей церкви и не имели ничего, кроме серебряного потира. Более того, они ходили в церковь не в обычные часы, как мы, а в другое время. Если я не ошибаюсь, они слушали мессу по воскресеньям и общепринятым праздникам. Они нигде почти не разговаривали, и когда им было нужно спросить что-либо, делали это с помощью знаков. Их вино, когда я пил его, было так разбавлено, что не имело крепости и вкуса и было немногим лучше обычной воды. Они носили власяницу на голое тело и почти никакой одежды кроме неё. Управлял ими приор; епископ Гренобля, очень религиозный человек был вместо аббата или настоятеля[179]. Несмотря на крайнюю бедность, они собрали очень богатую библиотеку[180]. Чем меньше у них копилось мирских богатств, тем больше они старались не о пище тленной, но о пище, пребывающей в жизнь вечную[181].
Давайте я покажу, как тщательно они оберегали собственную бедность. В этом году граф Невера[182], очень благочестивый и могущественный человек, побуждаемый собственной набожностью и их распространившейся репутацией, нанёс им визит, во время которого искренне предостерёг их от мирской жадности. Вернувшись домой, он вспомнил о нищете, которую наблюдал, но забыл своё собственное предостережение и послал им несколько серебряных сосудов; это были чаши и блюда высокой стоимости. Но оказалось, что они не забыли, что он сказал им. Как только им стало известно, что граф осуществил своё намерение, они в точности повторили ему его собственные слова. Они сказали: «Мы решили не принимать со стороны денег ни на наши нужды, ни на убранство нашей церкви. И если ничего из того не расходуется, то зачем мы должны принимать это?» И так, пристыженный за собственное предложение, которое противоречило его же совету, граф сделал вид, что не заметил отказа и послал вместо этого большое количество кож и пергамента, что, по его мнению, точно понадобилось бы.
В той местности, называемой Шартрёз, хлеб сеяли очень мало. Необходимые продукты выменивали на шерсть овец, которых разводили в большом количестве. Кроме того, у подножия той горы нашли приют глубоко верующие миряне, числом более двадцати, жившие по своим добропорядочным законам. Эти монахи были столь исполнены рвения к созерцательной жизни, которую сами избрали, что никогда не бросают её и не становятся равнодушными, сколь долго ни длился бы их непростой образ жизни.
Покинув это место по какой-то причине, этот замечательный Бруно, внушив им словом и делом принципы, о которых мы сказали, уехал то ли в Апулию, то ли в Калабрию и там стал вести такой же образ жизни[183]. После того как он обосновался там с великим смирением и всеми способами являя видимый всем пример благочестия, Апостольский Престол предложил ему должность епископа, но он, уже будучи избран, отказался. Опасаясь мирских соблазнов и потери того удовольствия от Бога, которым он уже наслаждался, в случае принятия такой чести, он отказался, но не от духовного служения, а от мирского титула.
Я говорю, что эти люди посеяли первые семена монашеской жизни. Тотчас же толпы приверженцев, мужчины и женщин все сословий, собрались присоединиться к ним. Что уж говорить о возрасте, когда маленькие дети десяти-одиннадцати лет думали как старики и умерщвляли плоть в столь юном возрасте? Как и мученичество в древние времена, эти случаи обращения показывали, что более живая вера обретается скорее в слабых и изнеженных телах, чем в тех, что наполнены энергией зрелости и силой знания.
Поскольку нигде, даже в самых старых монастырях, не было места для такого количества монахов, повсюду строились новые обители, и много денег уходило на содержание тех, кто стекался туда со всех сторон. Когда средств на большую стройку не хватало, они обеспечивали пищей и кровом двух, четырёх или сколько могли монахов. В результате в поместьях и городках, городах и замках и даже прямо в лесах и полях — кругом внезапно появлялись группы монахов, они были везде и повсюду, и места, где раньше были логова диких зверей и пещеры разбойников, неожиданно связывались с именем Господа и культом святых.
Имея столько примеров вокруг, аристократы начинали стремиться к добровольной нищете, бросая свои владения, заполоняли монастыри, отдавая им своё имущество, и в своеобразной благочестивой охоте постоянно стремились убедить других сделать то же самое. Более того, знатные жёны знаменитых людей, расторгнув брак и изгнав из своего благочестивого сердца любовь к детям, жертвовали своё состояние церквям и раздавали церковные стипендии[184]. Те, кто не мог полностью посвятить себя бедности, поддерживали тех, кто делал это, частыми подарками за свой счёт, оделяя церкви и алтари щедрыми и добровольными пожертвованиями, чтобы уравнять молитву и благочестивый образ жизни, которому они не могли следовать, подражая этим людям и в меру сил помогая своим имуществом, что делало такой жизненный путь возможным.
И было так, что в те дни монастыри бурно развивались благодаря многочисленности даров и дарителей, а ещё больше благодаря щедрости тех, кто приходил к монашеской жизни, и тех, кто помогал затворникам церкви, всячески заботясь о них; тогда как из-за растущей распущенности нашего времени каждый день, кажется, удаляет от былого благополучия. Пока что, увы, те дары, которые жертвователи, движимые любовью к таким вещам, преподносили святым местам, потомки ныне полностью прекратили давать или постоянно задерживают выплаты во имя своего возрождения, совершенно утратив добрую волю своих предков.
После этих многословных рассуждений я возвращаюсь к Тебе, Боже, чтобы поговорить об обращении к вере той доброй женщины, моей матери. Едва достигнув брачного возраста, сущим ребёнком, она по решению моего деда была выдана замуж за моего отца, так как была знатна, очень хороша лицом и держалась с самым приличествующим и естественным спокойствием. Однако её с самого детства пронизывал трепет перед именем Господа. Она научилась панически бояться греха, но не за счёт собственного опыта, а из страха перед неким наказанием свыше, и — как она сама часто мне говорила — этот страх до такой степени наполнил её рассудок боязнью внезапной смерти, что в поздние годы она горевала от того, что, став взрослой, больше не испытывала тех страданий от праведного трепета, как во времена наивного и беспечного детства.
Так случилось, что в самом начале того законного союза их супружеские отношения были безрезультатны из-за колдовства одного человека. Поговаривали, что брак навлёк на них зависть мачехи, у которой были очень красивые и знатные племянницы и которая планировала одну из них подсунуть в постель моему отцу. Когда её замысел не привёл к успеху, она, как говорят, прибегла к искусству магии, чтобы предотвратить окончательную конфирмацию брака. Таким образом девственность его жены оставалась нетронутой на протяжении трёх лет, во время которых он молча сносил своё несчастье; наконец, подталкиваемый своими близкими, мой отец сам открыл правду. Его родственники старались любыми способами добиться развода и за счёт постоянного давления на отца, который был молодым и бестолковым, они пытались убедить его стать монахом, хотя в то время это было не очень популярно. Они делали это не для пользы его души, а с целью завладения его собственностью.
Когда их намёки не дали результата, они начали травить саму девушку, оказавшуюся вдали от своих родных, и с помощью чужаков приставать, чтобы та, не дожидаясь развода, добровольно сбежала, устав от их оскорблений. Она терпела всё это, хладнокровно перенося направленные против неё выходки, и, если из-за этого вспыхивала какая-то ссора, делала вид, что не замечает её. Кроме того, некоторые богатые люди, понимая, что она фактически не является женой, начали атаковать сердце юной девушки; но Ты, о Господи, создатель духовного целомудрия, вселил в неё чистоту более сильную чем её природа или молодость. По твоей милости она не сгорела, даже оказавшись объятой пламенем[185], Ты сделал так, что её бедная душа не пострадала от яда злых разговоров, и что когда к тем порывам, что свойственны человеческой природе, добавились внешние соблазны, подобно тому как масло подливают в огонь, даже тогда юное девичье сердце всегда оставалось под её контролем и никогда не попадалось ни на какие приманки. Разве это не истинно Твои дела, о Господи? Когда она пребывала в юношеском пылу и постоянно занималась обязанностями супруги, то все семь лет того воздержания[186] Ты оберегал её так, что, по словам мудреца, даже «слухи не могли оболгать её»[187].
О Боже, Тебе известно, как тяжело, как почти невозможно в наше время женщине сохранить такую чистоту; тогда как в те дни скромность была такой, что даже едва ли можно было найти доброе имя замужней женщины, опороченное грязными слухами. Ах как жаль, что скромность и честь девственности с тех пор обесценились, и что сущность и образ замужней женщины больше не находятся под защитой! Поэтому в их поведении нет ничего кроме непристойного веселья, и от них нельзя услышать ничего кроме непрерывной болтовни и шуток, сопровождаемых тайным подмигиванием. В их походке видна игривость, в их поведении — только глупость. Вычурность их одежды до такой степени отошла от прежней простоты, что чрезмерно большими рукавами, плотно обтягивающими платьями, изогнутыми туфлями из кордовской кожи с задранными вверх носами они словно заявляют, что скромность отовсюду отвержена. Отсутствие восхищающихся любовников — наивысшее горе для женщины, ибо на толпах поклонников основываются её притязания на знатность и придворная спесь. Я призываю Господа в свидетели, что в былые времена в женатых мужчинах, которым было стыдно оказаться замеченными в обществе подобных женщин, было больше скромности, чем в нынешних невестах. Подобным постыдным поведением они скорее превращают мужчин в хвастунов и любителей рынков и общественных улиц.
Но самое главное, Господи Боже, это то, что никто не чувствует стыда за своё легкомыслие и распущенность, потому что они знают, что все остальные мазаны той же краской, и, видя себя такими же, как все остальные, почему они должны стыдиться заниматься тем же, чем, как им известно, занимаются другие? Но почему я говорю «стыдиться», когда такие люди чувствуют стыд лишь если кто-то превосходит их как образец похотливости? Личная похвальба мужчины о количестве любовниц или о выборе красоток, которых он соблазнил, не вызывает упрёка, и его не презирают за хвастовство о любовных похождениях пред Тобой. Вместо этого его соучастие во всеобщем разложении встречает повсеместное одобрение. Он слышит хвалебные возгласы, когда с врождённой слабостью необузданных страстей, заслуживающих наказания вечным забвением, нагло выставляет напоказ то, что следовало бы стыдливо скрыть, что должно было обременить его душу чувством вины за погибель целомудрия и погрузить его в пучину отчаяния. Таким же и подобным способами современность развращает и развращается[188], подавая вредные идеи, в то время как грязь одних, переходя на других, увеличивается без конца.
Святый Боже, едва ли о таком можно было услышать во времена, когда Твоя служанка вела себя так, как вела; нет, такие постыдные вещи скрывались под покровом неприкосновенного целомудрия, и понятие о чести венчало их. Те семь лет, о Боже, девственность, которую ты удивительным образом сохранял у неё, была поводом для бессчётных обид, так как ей часто грозили расторгнуть брак с моим отцом и выдать замуж за другого или отослать её прочь в чужой дом к моим дальним родственникам. Она временами тяжело страдала от такого мучительного обращения, но с Твоей помощью, о Боже, она с удивительным самообладанием боролась против соблазнов собственной плоти и чужих побуждений.
Я не говорю, милостивый Боже, что она делала это от добродетели, но это была лишь Твоя добродетель. Ибо эта добродетель не возникла из противоречия между телом и духом и не появилась по промыслу Божьему, но появилась лишь из заботы о чести и стремления избежать дурной славы. Несомненно, чувство стыда нужно, но только для предотвращения попытки согрешить, ибо, что полезно до совершения греха, то заслуживает порицания после. Что подавляется ощущением пристойности, что удерживает от греховных поступков, то полезно в то время, пока боязнь Бога может помочь, придавая святую пряность вкусу недостатка стыдливости, и может делать то, что было выгодно в тот раз (то есть, всегда), полезным не только на мгновение, а навечно. Но после того, как грех совершён, чувство стыда, ведущее к тщеславию, тем более вредно, чем более упорно оно противится исцелению святой исповедью. Желанием моей матери, Твоей служанки, о Господи Боже, было не делать ничего, что могло бы навредить общественному мнению о ней, но всё же следуя Григорию, которого, однако, она не читала и не слышала о нём, она не поддерживала то желание, ибо впоследствии вверила свои желания единственно Твоему усмотрению[189]. Следовательно, для неё в то время было лучше заботиться о своей репутации в обществе.
Итак, колдовские чары, нарушившие естественный и законный союз, действовали на протяжении семи с лишним лет, и в это легко поверить, ведь подобно тому как посредством ловкости рук можно обмануть зрение, так что кажется, будто фокусник, так сказать, делает нечто из ничего и отыскивает конкретный предмет среди других, так и для подавления репродуктивной способности и силы нужно гораздо меньшее искусство; в самом деле, сейчас это обычное явление, понятное даже невеждам. После того как эти колдовские чары были сняты одной старухой, моя мать исполняла обязанности жены столь же покорно, как и хранила свою девственность, когда подвергалась столь многочисленным нападкам. В остальном она была совершенно счастлива, однако она сама обрекла себя на бесконечное страдание и скорбь, когда, сама всегда добрая, дала жизнь столь дурному сыну в моём лице, который с возрастом становился всё хуже и хуже. Кроме того, Ты знаешь, Всемогущий Боже, с какой чистотой и благочестием в покорности Тебе она воспитывала меня, как старательно она окружала меня заботливыми няньками в детстве и учителями и наставниками в отрочестве, я до такой степени не испытывал нужды в хорошей одежде для свего маленького тела, что казалось, будто я сын короля или графа.
И Ты, Господи, вложил любовь ко мне не только в мою мать, но и внушил её другим, более богатым персонам, так что скорее благодаря милости, которой Ты одарил меня, чем по долгу родства они расточали заботу и внимание по отношению ко мне.
Ты знаешь, какие предостережения, какие молитвы она ежедневно вливала в мои уши, чтобы я не слушал чьих-либо развратных речей. Всё время, свободное от домашних дел, она учила меня, как и о чём я должен молить Тебя. Ты один знаешь, какие усилия она прикладывала, чтобы дарованное Тобой непорочное начало счастливого и благородного детства не было испорчено порочным сердцем. Ты исполнил её желание, чтобы я не перестал пылать страстью к Тебе, и чтобы к моему привлекательному внешнему виду Ты, в первую очередь, смог добавить внутреннюю доброту и мудрость. Милостивый Боже, милостивый Господь, что бы она сказала, если бы знала заранее, под какими слоями грязи я похороню красоту, дарованную Тобой по её мольбе? Что бы она сделала? Какой отчаянный вопль издала бы она! Сколько мук испытала бы она! Спасибо Тебе, любезный и воздержанный Устроитель, кто «создал сердца всех»[190]. Если её зрение проникло в потаённые уголки моего сердца, недостойные её чистого взгляда, я удивляюсь, что она не умерла, увидав их.
Вставив эти замечания, давайте вернёмся обратно в прошлое. Я уже объяснял, что, даже занимаясь мирскими делами, эта женщина испытывала такой трепет перед именем Господа, что её поведение во время нахождения в церкви, раздачи милостыни и служения мессы вызывало всеобщее уважение. Я знаю, что будет трудно до конца поверить моему рассказу из-за естественного подозрения в сыновней пристрастности, чрезмерно преувеличивающей её добродетели. Если кому-то покажется, что похвала собственной матери — это осторожный, хитрый способ самовосхваления, я смею призвать в свидетели Тебя, о Господи, познавшего её душу, в которой пребывал Ты, что я правдиво описал её исключительные качества. И действительно, с тех пор как стало ясно как божий день, что моя жизнь свернула с путей добра, и что мои устремления всегда были оскорбительны для любого здравомыслящего человека, какая мне польза от репутации матери, отца или предков, когда всё их великолепие будет выжато их негодным потомком? И я, который не желал и не пытался следовать их образу жизни, помчусь сломя голову к бесчестью, если потребую их похвалы для себя.
Когда она была молодой замужней женщиной, произошло нечто, давшее толчок к изменениям в её жизни. Во времена короля Генриха[191] французы с большим ожесточением сражались против нормандцев и их герцога[192] Вильгельма[193], который впоследствии завоевал Англию и Шотландию[194], и в том столкновении двух народов[195] моему отцу выпала судьба попасть в плен[196]. У этого герцога не было принято брать пленников ради выкупа, он держал их в заточении всю жизнь[197]. Когда эту новость сообщили его жене (я не называю её матерью, так как я тогда ещё не родился, это произойдёт гораздо позже), она от горя упала в обморок ни жива, ни мертва; она отказывалась от еды и питья, и не могла спать от отчаяния и тревоги, и причиной этого была не сумма выкупа, а невозможность освобождения.
Однажды глубокой ночью она полная тревоги лежала в постели, а поскольку Дьявол обычно завладевает душами, ослабленными бедой, внезапно, пока она лежала без сна, Враг сам взгромоздился на неё и тяжестью своего веса почти что выдавил из неё жизнь[198]. Задыхаясь в агонии души и потеряв контроль над членами, она не могла издать ни звука; совершенно онемевшая, но со свободным разумом, она ждала помощи от одного лишь Бога. Неожиданно у изголовья её кровати дух, несомненно добрый, начал причитать громким и приятным голосом: «Святая Мария, помоги ей». После того как дух выкрикнул так несколько раз, и она полностью поняла, что он говорит и осознала, что он крайне оскорблён, дух, вспыхнув гневом, бросился вперёд. Затем тот, кто возлежал на ней, вскочил, а другой бросился на него и схватил его и силой Бога поверг с великим грохотом, так что комната тяжело задрожала от этого удара, а спавшие служанки были резко разбужены. Когда Враг был изгнан божественной силой, добрый дух, взывавший к Марии и победивший Дьявола, обратился к той, которую он спас, словами: «Старайся быть благочестивой женщиной». Домочадцы, встревоженные внезапным шумом, встали посмотреть, что с их госпожой, и обнаружили её полумёртвой, с обескровленным лицом, совершенно лишённой сил. Они стали расспрашивать её о шуме и, услышав о его причинах, едва смогли привести её в чувство своим присутствием, разговорами и светом лампы.
Те последние слова её освободителя — нет, Твои слова, Господи Боже, из уст Твоего посланника — навсегда остались в памяти женщины, и она пребывала в готовности следовать по пути великой любви, если бы с Божьей помощью в будущем предоставился удобный случай. Теперь, после смерти моего отца, хотя красота её лица и фигуры остались неизменны, и я, едва достигнув полугодовалого возраста, давал ей достаточно поводов для беспокойства, она решила продолжить своё вдовство. Какую силу духа проявляла она, какой пример скромности демонстрировала она, можно понять из следующего примера. Когда родственники моего отца, жаждавшие его фьефов и владений, попытались забрать их себе, отстранив мою мать, то назначили день в суде, чтобы предъявить свои претензии. Этот день настал, и бароны собрались, чтобы вершить правосудие. Моя мать удалилась в церковь, прочь от алчных интриганов, и встав перед изображением распятого Господа, погрузилась в молитвы. Один из родственников моего отца, разделявший общие взгляды и посланный остальными, пришёл, чтобы попросить её присутствовать при оглашении решения, так как остальные ждали её. Тогда она сказала: «Я буду участвовать в этом только в присутствии моего Господина». «Какого господина?» — спросил он. Тогда, простерев руку к изображению распятого Господа, она ответила: «Вот мой Господин, вот адвокат, который будет защищать меня». Тогда этот человек покраснел и, не будучи особо проницательным, скрыл под кривой усмешкой дурное намерение и вышел, чтобы передать своим дружкам услышанное. И те, также смущённые таким ответом, зная, что не имеют никаких аргументов против её исключительной честности, оставили её в покое.
Вскоре после этого один из наиболее знатных людей той местности и той провинции, племянник моего отца, столь же жадный, сколь и могущественный, обратился к женщине с таким предложением: «Мадам, — сказал он, — поскольку вы достаточно молоды и красивы, вам следовало бы выйти замуж, чтобы ваша жизнь была более приятной, и сын моего дяди попал бы под мою опеку, чтобы я воспитал его надлежащим образом, и чтобы наконец его владения перешли бы под мою власть, как полагается по закону»[199]. Однако она ответила: «Вы знаете, что ваш дядя был очень знатного происхождения. После того как Господь забрал его, Гименей не повторит надо мной свой обряд, мой господин, до тех пор, пока мне не предложит брак более знатный человек». Женщина изрядно хитрила, говоря о браке с более знатным человеком, зная, что это крайне трудно осуществимо, если вообще возможно. После этого, разозлив родственника своими разговорами о более высокородном дворянине, она, настроенная одинаково против как знати, так и простолюдинов, положила конец ожиданиям второго замужества. Когда же он посчитал чрезмерно горделивыми слова моей матери о более знатном муже, она ответила: «Именно так, или более знатный муж, или никакого мужа вообще». Почувствовав решительность в речах дамы, он оставил свои замыслы и более никогда ни о чём таком с ней не разговаривал.
В великом страхе перед Богом и с неменьшей любовью ко всем своим близким, особенно к бедным, эта женщина мудро управляла домашним хозяйством и нашим имуществом. Она не только сохранила ту верность мужу, которую демонстрировала при его жизни, но стала вдвое преданнее его душе, поскольку не нарушила древний союз их тел, взяв после его ухода другую плоть на замену, и почти каждый день пыталась помочь ему, совершая животворящее жертвоприношение. Милостивая ко всем бедным вообще, с некоторыми в своём всемерном сострадании она была щедра и обходительна в полной мере своих возможностей. Мука от воспоминаний о её грехах не могла бы быть сильнее, чем если бы она отказалась от всех видов злодеяний и убоялась наказания за каждый совершённый дурной поступок. Она ничего не могла поделать в простой жизни, так как её утончённость и изысканность её повседневной пищи не сочетались с умеренностью. В остальном её поведение было совершенно неожиданным. Я сам видел и убедился наощупь, что хотя по определённым поводам она надевала верхнюю одежду из дорогих материалов, под ней она носила самую грубую власяницу. Хотя её нежная кожа была совершенно непривыкшая к этому, она носила эту одежду целый день и даже ложилась в ней в постель ночью.
Она никогда или почти никогда не пропускала ночных служб и регулярно посещала собрания верующих по святым праздникам, так что в её доме едва ли можно было отдохнуть от богохвалебных песнопений, совершаемых её капелланами, которые всегда были заняты своей службой. Также с её губ не сходило имя её покойного мужа, так что казалось, будто она не думала ни о чём другом, так как и во время молитв, и при раздаче милостыни, и даже во время повседневных дел она постоянно говорила об этом человеке, потому что не могла ничего делать без мыслей о нём. Ибо когда сердце наполнено любовью к кому-то, имя его всегда на устах, хочется того или нет.
Пропуская эти дела, в которых она показывала свою доброту, но не демонстрировала самые превосходные качества, давайте перейдём к остальному. Как мне сказали, когда минуло примерно двенадцать лет со смерти моего отца, и его вдова управляла хозяйством, а дети пока ещё носили мирскую одежду, она поспешила довести до счастливого конца намерение, которое тщательно обдумывала на протяжении долгого времени. В то время как она вынашивала эту идею, не обсуждая её ни с кем кроме моего учителя и наставника, о котором я рассказывал ранее, я услышал, как некто, несомненно одержимый дьяволом и болтавший всякое по наущению Сатаны, выкрикивал такие слова: «У священников крест на чреслах». В самом деле ничто не могло быть более правдивым, хотя я тогда не понимал, на что он намекает, ибо впоследствии она поклонялась не одному, но многим крестам. Вскоре после этого, пока она ещё не рассказала о своём намерении никому, кроме одного человека, о котором я уже говорил, который был в её доме кем-то вроде дворецкого и который сам вскоре после неё обратился к богу и отрёкся от мира, ей приснилось вот что: ей казалось, что она выходит замуж за какого-то мужчину и празднует свадьбу к изумлению и даже остолбенению своих детей, друзей и родственников. На следующий день, когда моя мать гуляла в поле в сопровождении того человека, моего учителя и её управляющего, он истолковал её сон. Но моя мать не нуждалась в таких случаях в искусном толкователе. Лишь взглянув на лицо моего наставника, без его речей, она поняла, что сон соответствует темам их многочисленных бесед о любви к Богу, с которым она стремилась соединиться. Спеша завершить своё начинание, охваченная жгучей страстью, она отказалась от жизни в своём городе.
Во время добровольного изгнания она с позволения собственника остановилась в одном владении, принадлежавшем сеньору Бове, епископу Гвидо.[200] Этот Гвидо был человеком изящных манер и благородного происхождения, прекрасно подходивший для должности, которую занимал. После предоставления значительных бенефиций церкви Бове, таких как закладка первого камня в основание церкви, посвящённой святому Квинтину, те, кто был обязан ему обучением и успехом, призвали его предстать перед архиепископом Гуго Лионским, обвинив в симонии и прочих прегрешениях. Поскольку он не явился на суд, то был заочно провозглашён низложенным и, находясь в Клюни[201], будучи напуган приговором, решил остаться в монастыре. Так как он, похоже, симпатизировал моей матери и моей семье и любил меня больше всех, выказывая особое расположение (я был единственным, не считая духовенства, кто получил от него все таинства благословений), когда домочадцы моей матери попросили для неё дозволения жить в принадлежавшем ему доме, примыкавшем к церкви того места, он с удовольствием согласился. Сейчас это имение, называемое Катенуа, располагается в двух милях от нашего города.
Пока моя мать жила там, она приняла решение удалиться в монастырь Фли[202]. После того как мой наставник построил для неё небольшой домик близ церкви, она покинула место своего жительства. Она понимала, что я останусь круглым сиротой, и мне не на кого будет положиться, как бы ни были богаты мои родственники и близкие, что не было никого, кто окружил бы маленького ребёнка нежной заботой, в которой он нуждается в столь юном возрасте; хотя я не испытывал недостатка в еде и одежде, будучи беззащитным ребёнком, я часто страдал от отсутствия ласки, которую может дать только женщина. Как я уже сказал, хотя она понимала, что мне суждено остаться без должной заботы, страх и любовь к Тебе, о Боже, укрепили её сердце. Тем не менее, когда по дороге в монастырь она проходила мимо крепости, в которой я остался, вид замка отозвался в её разбитом сердце невыносимой болью, вызванной горьким воспоминанием о том, что она оставила позади. В самом деле не удивительно, что, когда она полностью осознала, что была жестокой и ненастоящей матерью, ей стало казаться, будто её конечности оторваны от тела. Действительно, она слышала разговоры о том, что, следуя своим путём, она вырвала из сердца и оставила без заботы такого прекрасного ребёнка, в то время как не только члены моей семьи, но и посторонние люди окружили меня заботой и любовью. И ты, добрый и милосердный Бог, в Своей милости и любви удивительно укрепил её сердце, самое нежное во всём мире, так что оно смогло перестать быть нежным в ущерб её душе. Ибо нежность стала бы её погибелью, если бы она, пренебрегая Богом в своей всеобъемлющей заботе обо мне, поставила бы меня превыше своего спасения. Но «крепка как смерть любовь»[203], ибо чем крепче её любовь к Тебе, тем сильнее её самообладание при разрыве с теми, кого она любила раньше.
По дороге в монастырь она повстречала одну старую монахиню и склонила её к совместному проживанию, заявив, что будет подчиняться её порядкам, так как та выглядела очень благочестивой. Я сказал «склонила», так как, зная женский характер, ей пришлось применить всю свою силу убеждения, чтобы добиться её расположения. И так постепенно она начала перенимать строгость поведения той старухи, подобно ей ограничивать себя в еде, выбирая самую простую пищу, выбросила мягкий тюфяк, к которому привыкла, и спала, довольствуясь лишь соломой и простынёй. И так как она ещё была красива и выглядела молодо, то намеренно старалась казаться старше, морщась и сутулясь. Длинные ниспадающие волосы, обычно служащие венцом женской красоты, она коротко остригла ножницами; её платье было чёрным и неприглядным и всё было украшено несчётными заплатами; её накидка была из неокрашенной ткани, а на башмаках были видны многочисленные следы починки, ибо с ней был Единственный, которому она старалась угодить таким бедным одеянием.
После того как она узнала, что добродетельность начинается с покаяния в старых грехах, она стала исповедоваться почти ежедневно. В результате её разум был всегда занят вспоминанием прошлых поступков, того, что она думала, или делала, или говорила в нежном отрочестве, или во время замужества, или когда занималась самыми разными делами во время вдовства, постоянным контролем вместилища разума и доведением результатов своих изысканий до сведения священника, или точнее до Бога через него. Так что вы могли увидеть женщину, которая молилась со столь громкими вздохами, изнывавшую от столь сильной душевной боли, что её мольбы во время церковной службы сопровождались почти непрерывными душераздирающими рыданиями. Старуха, о которой я говорил выше, научила её семи покаянным псалмам[204], не по книге, а на слух, и она денно и нощно снова и снова повторяла их про себя, находя в этом такое удовольствие, что можно было сказать, что вздохи и стенания тех сладчайших песнопений непрестанно отзывались эхом в ушах Твоих, о Господи. Но каждый раз, когда группы посторонних людей нарушали её любимое уединение — а все, кто был с ней знаком, особенно знатные мужчины и женщины, находили удовольствие в беседе с нею благодаря её удивительному уму и такту — после их ухода каждое лживое, праздное или глупое слово, произнесённое ею во время разговора, отзывалось в её душе неописуемой болью, до тех пор, пока она не возвращалась в знакомые воды покаяния и исповеди.
Но какое бы рвение и страсть она ни проявляла таким образом, она не могла добиться уверенности и спокойствия для своей души, чтобы остановить непрерывные стенания, горячие и слёзные просьбы, которыми она могла заслужить прощение за свои проступки. Тебе, о Господи, ведома мера её грехов, и я имею некоторое представление о ней. Как мала их совокупность по сравнению с грехами тех, кто никогда не печалится и не вздыхает! Ты знаешь, о Господи, как я мог оценить её помыслы, потому что я никогда не видел её сердце охладевшим в страхе наказания и в любви к Тебе.
Что было дальше? Когда она оставила мир при описанных выше обстоятельствах, я лишился матери, учителя и наставника. Ибо тот, кто подобно матери столь преданно воспитывал и учил меня, вдохновлённый примером, любовью и советом матери сам ушёл в монастырь Фли. Обретя столь пагубную свободу, я начал бесконтрольно злоупотреблять своей властью, насмехаться над церковью, ненавидеть учёбу, отринув обличье духовного лица, попытался присоединиться к компании моих юных двоюродных братьев-мирян, занимавшихся делами, пристойными рыцарям, обещать отпущение грехов, наслаждаться сном, чего я был почти лишён прежде, так что моё непривыкшее к излишествам тело начало слабеть. Тем временем волнующие слухи о моих деяниях достигли ушей моей матери, напугав её до полусмерти, так как предвещали мою скорую погибель. Ибо нарядную одежду для церковных процессий, которую она оставила мне в надежде, что я ещё больше вдохновлюсь духовной жизнью, я надевал повсюду для участия в распутных занятиях, непозволительных моему возрасту; я подражал более взрослым мальчикам в их юношеских безумствах и совершенно потерял благоразумие и осторожность.
Насколько сдержанным и целомудренным я был раньше, настолько распущенным и даже безумным стал теперь. Будучи не в состоянии вынести услышанное, моя мать после этого отправилась к аббату и упросила его и братию, чтобы моему наставнику было позволено возобновить моё обучение[205]. Аббат, воспитанный моим дедом и обязанный за полученные блага его семье, дал согласие; он радушно принял меня и в дальнейшем относился ко мне ещё более любезно. Я призываю Тебя в свидетели, милостивый Господь устроитель, что в тот момент как я вошёл в монастырскую церковь и увидел сидящих там монахов, от того зрелища меня охватило стремление к монашеской жизни, которое никогда не охладевало, и моя душа не знала покоя, пока это желание не было исполнено. По мере того как я жил среди них в том монастыре, наблюдал за их укладом и обычаями, как пламя разгорается от дуновения ветра, так от наблюдения за ними моя душа, непрерывно стремившаяся к тому же, не могла не быть охвачена огнём. Вдобавок ко всему, аббат того монастыря каждый день убеждал меня стать монахом, но хотя я страстно желал того же, язык мой не мог быть освобождён молитвой тех, кто хотел, чтобы я принёс соответствующий обет. Хотя сейчас, когда я стал старше, мне было бы крайне тяжело хранить молчание по своей воле, будучи мальчиком я делал это без особого труда.
Через некоторое время я обсудил это дело со своей матерью, и она, опасаясь непостоянства отрочества, отвергла мой план, приведя очень много доводов, из-за чего я сильно пожалел, что раскрыл свои намерения. Когда же я поговорил со своим наставником, он воспротивился этому ещё больше. Глубоко раздосадованный их возражениями, я решил переключить свои мысли на что-то ещё и начал вести себя так, словно никогда не желал ничего такого. На Троицкой неделе я отложил это дело до Рождества, но, и желая довести это дело до конца и одновременно боясь этого, я не мог вытерпеть своего устремления к Тебе, о Господи, и, отвергнув почтение к матери и боязнь наставника, пошёл к аббату, который страстно желал, чтобы это наконец случилось, но отказывался принимать от меня какие-либо обеты, припал к его ногам и точно такими же словами стал слёзно умолять принять грешника[206]. Он охотно внял моей мольбе и предоставил необходимое одеяние, как только появилась возможность — то есть, на следующий день — и облачил меня в него, в то время как моя мать в слезах смотрела на это издалека, и распорядился в тот же день раздать милостыню.
Тем временем мой бывший наставник, который не имел возможности продолжать моё дальнейшее обучение из-за строгих правил монастыря, хотя бы позаботился убедить меня усердно изучать те священные книги, которые я читал, сомневаться в тех трактатах, которые менее известны более учёным мужам, сочинять короткие отрывки в прозе или стихах, предупредив меня, чтобы я усерднее занимался самообразованием, поскольку других не заботило моё обучение. О Господи, Истинный Свет, я хорошо помню бесценный дар, которым Ты затем одарил меня. Ибо как только я принял Твоё облачение по Твоему приглашению, словно пелена упала с лица моего понимания, и вскоре я начал искать свой путь через то, в чём раньше блуждал вслепую. Кроме того, я неожиданно проникся такой любовью к получению знаний, что жаждал их больше всего на свете и считал потерянным тот день, когда не занимался образованием. Порой другие думали, что я сплю и клали моё маленькое тело под покрывало, в то время как мой разум на самом деле был сосредоточен на сочинительстве, или же я читал под одеялом, опасаясь упрёков со стороны.
И Ты, Святой Иисус, знаешь, что я занимался этим, главным образом, ради славы, чтобы добиться большего уважения в этом мире. Мои друзья воистину были моими врагами, ибо хотя они давали мне добрые советы, всё же зачастую они потчевали меня разговорами о славе и литературной известности и об обретении высокого положения и богатства посредством этого. Они вселили в мой недалёкий разум надежду, опаснее змеиных яиц[207], и когда я поверил, что их обещания скоро сбудутся, они обманули меня тщетными ожиданиями. Сказанное ими могло бы сбыться со временем. Я думаю, что мог бы добиться этого в юности или ранней зрелости. Они прославляли мою учёность, которая благодаря Твоему дару возрастала день ото дня, и благородное происхождение, соответствовавшее общепринятым нормам, и приятный внешний вид, но они забыли, что такими шагами человек «не должен восходить к жертвеннику Твоему, дабы не открылась при нём нагота его»[208]. Ибо тот, кто «перелазит инуде, тот вор и разбойник»[209], в этом и есть нагота.
Но этими начинаниями, вдохновителем которых был Ты, мой разум должен был быть подготовлен к искушению. Действительно, в то время моя мудрость на самом деле была глупостью. Хотя я был движим ребяческими чувствами радости и гнева, о если бы я сейчас так ненавидел свои великие грехи, как тогда боялся Твоего правосудия и ненавидел грехи, которые были гораздо меньше или вообще едва ли являлись грехами! С чувством и великим рвением я подражал тем, кого видел горько оплакивающими свои грехи, и всё, что исходило от тебя, приносило наслаждение моему взгляду и слуху. И я, сейчас изучающий Писание, чтобы найти там цитаты для украшения текста, и хранящий в голове сомнительные высказывания языческих авторов для пустой болтовни, в те дни получал от этого слёзы и повод для печали и думал, что моё чтение напрасно, если я не нахожу в нём ничего наводящего на размышления или подталкивающего к покаянию. Но я поступал мудро, сам того не замечая.
Но тот старый Враг, в силу многолетнего опыта познавший, как обходиться с тем или иным возрастом и сердечными обстоятельствами, замыслил для меня новые трудности согласно мере моего разума и маленького тела. Он являл во сне моему взору многочисленные видения мертвецов, особенно тех, кто, как я видел или слышал, были убиты мечом или каким-то иным похожим способом, и такими картинами он так напугал мой дух, отдыхавший во сне под бдительным присмотром моего наставника, что я не мог ни лежать в кровати ночью, ни кричать, и почти сходил с ума. Хотя эта причина может показаться детской и нелепой тем, кто никогда не чувствовал такого, иные, кого она тоже угнетала, считают её великим бедствием, так как сам страх, который многим кажется абсурдным, можно держать под контролем без размышлений и советов. И хотя самого страдальца вовсе не беспокоит то, что он страдает, его разум, глубоко взволнованный этими кошмарами, сам страшится возвращаться в сон. Для таких эмоций не важно, находишься ли ты один или в толпе, так как компания не защищает от страха, а в одиночестве тебе так же плохо или даже становится хуже.
Моё тогдашнее состояние, Господи Боже, сильно отличалось от нынешнего. Тогда я, конечно, гораздо больше почитал Твой закон и испытывал безграничную ненависть ко всем грехам, и я жадно впитывал всё, что было сказано, услышано или узнано от Тебя. Я уверен, Небесный Отец, что от такого наивного заявления Дьявол пришёл в крайнюю ярость, хотя последующее умерение моего благочестивого пыла успокоило его. Однажды ночью, скорее всего, зимой, будучи не в состоянии заснуть от гнетущей тревоги, я лежал в постели, полагая, что нахожусь в большей безопасности с погашенной лампой, чем при ярком свете, когда прямо над моей головой неожиданно и явно раздался гул многих голосов, несмотря на то что была глубокая ночь. Один голос ничего не говорил, издавая лишь жалобный вой. Потрясённый этим кошмарным явлением, я лишился чувств и будто бы увидел мертвеца, который, как сказал кто-то, был убит в купальнях. Обуянный ужасом от этой иллюзии, я с криком вскочил с постели и, оглянувшись, обнаружил, что лампа потухла, и в клубящейся тьме я увидел стоящую около меня фигуру демона. От этого ужасающего зрелища я должен был сойти с ума, если бы не мой наставник, очень часто стоявший на страже моих кошмаров, который ловко унял моё волнение и успокоил охваченный ужасом разум.
Даже в нежные детские годы я осознавал, что стремление к добру, пылавшее в моём сердце, в немалой степени раздражало Дьявола, и он разбудил во мне злость. Милостивый Боже, какие победы я одержал бы, какой венок победителя получил бы сейчас, если бы в этой борьбе стоял до конца! На основании многих услышанных историй я сделал вывод, что демоны больше всего озлобляются на новообращённых и на тех, кто постоянно стремится к такому образу жизни. Я помню, что у Ги, епископа Бове, о котором я упоминал ранее, служил один юный рыцарь, которому епископ благоволил больше, чем остальным вассалам. Этот человек, ужаснувшись собственных пороков, решил во что бы то ни стало отречься от мира. Однажды ночью, терзаемый тревожными мыслями об обращении к непорочному бытию, он спал в епископских покоях вместе с самим епископом и богобоязненным человеком по имени Иво, уроженцем Сен-Кантена, который был широко известен за свои труды, но ещё более прославляем за красноречие. Он был монахом в Клюни и занимал там должность приора во времена аббата Гуго, да будет благословенна его память[210]. Также там находились другие люди, столь же известные своей святостью. Один аристократ из близлежащего города, очень воспитанный и благоразумный человек, всю ночь стоял на часах, пока остальные спали. Когда он замечтался, и его глаза забегали туда-сюда, перед ним неожиданно возникла фигура главного дьявола с маленькой головой и горбатой спиной, и, оглядев по очереди каждого спавшего в постелях, он медленно обошёл вокруг комнаты. Когда Великий Обманщик подошёл к тюфяку юноши, которого я назвал главным любимчиком епископа, он остановился и, обратив свой взор на спящего, произнёс: «Этот человек досаждает мне больше и горше всех остальных, кто здесь спит». Сказав это, он направился к двери в отхожее место и вышел. Часовой, внимательно наблюдавший за этим, был так потрясён, что не мог ни пошевелиться, ни вымолвить хоть слово. Но когда Враг удалился, обе способности вернулись к нему, и утром, рассказывая о своём видении мудрецам и задумавшись вместе с ними о состоянии и положении этого юноши, он обнаружил, что его собственное сердце искренне настроено обратиться к более благочестивой жизни. И если на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии[211], то, несомненно, мы можем с уверенностью полагать, что враги человечества испытывают самую лютую ненависть к спасению тех, кто изменился к лучшему. Но как я после хорошего начала ступил на смертоносный путь, так и он после дьявольского свидетельства впоследствии понемногу изменился и охладел, вернувшись к своим мирским увлечениям. И всё же можно представить, как больно должно ранить сердца демонов внезапное пробуждение наших добрых намерений. И не удивительно, что Дьявола огорчают неожиданные и мимолётные чувства кающихся, так как даже незначительное самоуничижение нечестивого царя Ахава[212] привлекло к нему внимание Господа. И тогда Господь сказал Илии, если я не ошибаюсь, так: «Видишь, как смирился предо Мною Ахав? За то, что он смирился предо Мною, Я не наведу бед в его дни»[213].
Моё юное тело постепенно росло, и, в то время как жизнь начала возбуждать в моём зудящем сердце плотские желания и страсти, соответствующие моему возрасту, мой разум неоднократно вспоминал и размышлял о том, как я мог бы возвеличиться в мире, в котором мои грёзы часто выходили за пределы реальности. Эти мысли, Милостивый Боже, заботящийся обо всём, Ты открыл своей служанке, моей матери. В каком бы состоянии, здоровом или больном, ни оказывалось моё непостоянное сердце, тот же образ приходил к ней в видении по воле Твоей, о Господи. Но, как говорится, «сновидения бывают при множестве забот»[214], и действительно, её хлопоты скорее были вызваны не теплотой чувств, а являлись следствием подлинного стремления к внутренней святости. Вскоре после этого некое тревожное видение оставило след в её крайне благочестивом сознании, и так как она была очень искусна и проницательна в толковании таких вещей, то, поняв, что беспокойство было навеяно её сном, сразу пригласила меня на встречу и в приватной обстановке расспросила о моих занятиях, что я делаю и как себя веду. Поскольку я всегда был настолько покорен ей, что её воля была моей волей, то с готовностью высказал ей все те вещи, которые казалось ослабляли мой рассудок, совпавшие с содержанием её сна. Затем она посоветовала мне, как избавиться от этого, и я тотчас с воодушевлением пообещал ей, что так и сделаю.
О мой Бог, она часто говорила со мной намёками относительно того состояния, в котором я пребывал, что по её мнению я делал и что мне следовало бы сделать, так что теперь я ежедневно потайным уголком сердца постигаю истинность её слов и ожидаю их исполнения. Так как мой наставник был также движим непрестанным и искренним беспокойством, внушённым Тобой, он посредством различных образов видел то, что происходит в настоящем и может произойти в будущем. Благодаря дару Божьему они оба предсказывали бедствия и удачи, с одной стороны предостерегая, а с другой поддерживая меня, в общем, так или иначе, я воздерживался от тайных пороков, поскольку чудесным образом столь многое было открыто тем, кто любил меня, и порой я радовался обещаниям лучшей участи.
В то время, когда меня одолевало гнетущее чувство из-за зависти со стороны старших и равных, я надеялся, что мои родственники помогут мне перевестись в какой-нибудь другой монастырь. Некоторые из членов братии, считавшие меня ниже по положению из-за возраста, образованности, способностей и сообразительности, но позже осознавших, что я равен им или, если можно так сказать, всецело превзошёл их после того как Тот, Кто Есть Ключ Ко Всем Знаниям, одним лишь Своим даром пробудил во мне жажду знаний, столь яростно и гневно злились на меня, что я, утомлённый постоянными спорами и ссорами, зачастую сожалел, что вообще знаю грамоту. Их так сильно беспокоил мой труд, что, когда появлялась возможность во время различных учёных занятий, они часто начинали спорить, засыпая меня одними и теми же вопросами, так что начинало казаться, будто их единственной задачей было заставить меня изменить свою точку зрения и воспрепятствовать моим талантам. Но как вливаемое в огонь масло не тушит его, а сильнее разжигает пламя, так моё мастерство, обременённое такими трудностями, становилось лучше, словно печь, сильнее разогревающаяся от своего собственного жара.
Вопросы, которыми они надеялись поставить меня в тупик, дали мощный толчок моему интеллекту, а серьёзность их возражений, требовавших для поиска ответов длительных размышлений и изучения многих книг, привела к развитию моего ума и способности вести дебаты. И хотя столь горька была их ненависть ко мне, всё же Ты знаешь, о Господи, как мало, почти никак, ненавидел их я, и когда им не удавалось запятнать меня позором, как им хотелось, они говорили всем, что я слишком горжусь своей малой учёностью, чтобы унизить меня.
Хотя от таких трудностей было много пользы, всё же я падал духом, изнывая от бесконечных мучений, вызванных их вниманием, и находясь в окружении этих надоед, горько досаждавших мне. С напуганным сердцем и обессилевшим рассудком, не учитывая, какая польза заключалась в преодолении этих сложностей, я упорно решил искать выход, который мне подсказывала слабость моей плоти. Когда я из-за этого вознамерился покинуть это место, не столько с милостивого позволения моего аббата, сколько по совету и просьбе моих родственников, моя мать также дала согласие, надеясь, что я поступаю так из благочестивых побуждений, ибо место, в котором я хотел уединиться, считалось очень святым. Затем ей явилось следующее видение в доказательство того, что во мне было и добро, и зло.
Ей казалось, что она находится в церкви того монастыря, то есть Сен-Жермер-де-Фли. Посмотрев на церковь ближе, она обнаружила её заброшенной и опустевшей; монахи тоже были не только оборваны и облачены в невероятно огромные сутаны, но и все они были одинаково низкими, ростом не более локтя, словно гномы. Но поскольку «где сокровище, там и сердце ваше будет»[215], и куда ваш взор обращён, там любовь ваша, то она остановила долгий взгляд на мне и увидела, что я ростом не выше остальных и одет ничуть не лучше. Пока она оплакивала моё положение и состояние церкви, через середину храма направо к алтарю внезапно проследовала женщина, чрезвычайно красивая и величавая, сопровождаемая юной девушкой, чей почтительный облик соответствовал той, с кем она следовала. Моей матери стало интересно, кто была эта дама, и ей сказали, что это Шартрская Богоматерь. Она сразу поняла, что это Пресвятая Богородица, чьё имя и реликвии из Шартра почитаются почти во всём католическом мире[216]. Взойдя к алтарю, дама преклонила колени в молитве, и благородная спутница, сопровождавшая её в видении, сделала то же вслед за ней. Затем, воздев и протянув руку, она произнесла с весьма укоризненным видом: «Я основала эту церковь. Почему я должна терпеть её запустение?» Затем этот знаменосец благочестия обратила спокойный взор на меня и, протянув сияющую руку, сказала: «Я привела его сюда и сделала монахом. Я никоим образом не позволю ему уйти отсюда». После этого спутница повторила те же самые слова похожим образом. Как только эта могущественная личность произнесла такие слова, как моментально все те разруха и запустение преобразились и стали такими, как прежде, а гномьи тела монахов, включая моё, выросли и стали нормальными силой её повеления. Когда моя благоразумная мать последовательно изложила мне свой сон, я воспринял её рассказ с глубоким раскаянием и слезами и, впечатлённый значением столь хорошего сна, так обуздал свои мысленные намерения отправиться в скитания, что больше никогда не выказывал желания уйти в другой монастырь.
О Дева, Матерь Небесная, эти и другие подобные события дали мне благоприятный повод вернуться к тебе, возвысившись над ужасом моих грехов и бессчётными случаями отступничества, когда я бунтовал против твоей любви и службы тебе, в то время как моё сердце предсказывало, что широкие просторы Твоей милости не могут быть закрыты для меня, несмотря на горы моих дурных поступков. Также я всегда помнил, Царица Небесная, что когда я был мальчиком и жаждал надеть это облачение, однажды ночью мне приснился сон, будто я нахожусь в церкви, посвящённой тебе, и мне казалось, что меня тащат оттуда два демона. И, подняв меня под крышу, они улетели, оставив меня невредимым внутри церковных стен. Я часто вспоминаю об этом, когда думаю над своей неисправимостью, и ещё чаще, когда повторяю те грехи, или скорее добавляю к тем грехам новые, всё более и более худшие, я возвращаюсь к тебе, пресвятая, как в убежище от опасности отчаяния, злоупотребляя своей маленькой надеждой или верой.
Хотя я постоянно грешу, принуждаемый своими слабостями, а не из-за умышленной гордыни, всё же я ни в коем случае не теряю надежду на исправление. Воистину «семь раз упадёт праведник и встанет»[217]. Если число семь здесь приведено как символ всеобъемлемости[218], как обычно делается, то неважно, сколько раз человек впал во грех, и несмотря на то, что его плоть слаба, если он намерен снова вернуться к праведности, если он выказывает печаль раскаяния, его не за что лишать имени праведника. Почему мы должны с плачем взывать к Господу, чтобы он вывел нас из бед наших[219], если разрушение нашей сущности не приговаривает нас, хотим мы того или нет, к рабству греха? «Вижу, — сказал апостол[220], — закон, делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих[221]; ибо доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю[222]».
Такова глубина подлинного зла, которое есть презрение, приходящее с приходом нечестивого человека[223]. Более того, плач, относящийся к неким другим глубинам, обращён к Богу[224], и взывающий не сомневается, что его голос слышат. В действительности существует презрение отчаяния, порождённое избытком греховности, которое может быть такой глубины, что «не на чем стать»[225], и где страдания не прекращаются. Наконец, есть глубина, из которой Иеремия был вытащен с помощью верёвки из тряпок и лоскутьев[226], и, хотя она глубока, всё же она имеет дно; ибо, несмотря на ослабление рассудка из-за многогрешности, всё же разум немного сдерживает, так, чтобы не быть поглощённым бездонной пучиной, не осознав всего этого зла.
Из-за чрезмерного погружения моего разума в изучение стихосложения я отложил ради столь смехотворного тщеславия изложенные на божественных страницах предметы всеобщей важности и был столь далеко заведён собственной глупостью, что предпочитал поэмы Овидия и буколики Вергилия и стремился к изяществу любовных поэм даже в критических трактатах и письмах. Забыв о пристойной скромности и отказавшись от умеренности монашеского призвания, мой разум был увлечён этими соблазнами ядовитой вольности, и я помышлял лишь о том, как пересказать куртуазную беседу словами поэта, не задумываясь о том, как любимый мною усердный труд может навредить целям нашего священного ордена. Я был вдвойне охвачен любовью к этому, будучи пойман в ловушку бессмысленностью сладких слов, которые почерпнул у поэтов, и тех, что изливал сам, и в результате, думая о подобных вещах, я оказывался охвачен необузданным волнением своей плоти. Поскольку мой неокрепший ум, не привыкший к дисциплине, оказался угнетён этими вещами, с моих уст не могло сорваться ни единого звука кроме тех, что были вызваны моими мыслями.
Поэтому получилось так, что из-за бурлившего внутри меня безумия я докатился до весьма непристойных слов и составлял из них своего рода небольшие рассказики, пустые и нескромные, поистине лишённые всякого приличия. Когда об этом сообщили моему наставнику, о котором я говорил, он очень огорчился и уснул, будучи раздражённым этим неприятным известием. Пока он спал, ему явилось следующее видение: старик с красивыми седыми волосами — смею утверждать, что это был тот самый человек, что привёл меня к учителю в самом начале и пообещал, что он полюбит меня — появился перед ним и сказал очень строго: «Я хочу, чтобы ты отчитался мне о той писанине; однако, рука пишущего не есть сам пишущий». Когда наставник рассказал мне об этом, мы много размышляли над этим сном. Мы скорбели, но радовались дарованной Тобой надежде, с одной стороны видя Твоё недовольство, выраженное в том отеческом упрёке, но с другой стороны видение дало повод поверить в то, что моё легкомыслие изменится в сторону большего благочестия. Ибо когда рука пишущего буквы под диктовку не есть сам пишущий, это несомненно значит, что она не будет продолжать совершать столь позорные поступки. Это было моё и не моё, как написано: «Коснись нечестивых несчастие — и нет их»[227], — и то моё, что использовалось в порочной практике, оказалось бесполезным ввиду недостойного использования, когда применялось в погоне за добродетелью.
И всё же Ты знаешь, о Господи, и я признаюсь в этом, что в то время меня не сдерживали ни страх перед Тобой, ни чувство стыда, ни уважение к тому святому видению. Я декламировал эти стихи тайком и не осмеливался показывать их никому, разве что немногим таким же как я, но я часто рассказывал по памяти то, что было можно, приписывая это вымышленным авторам. Мне доставляло удовольствие, когда произведения, которые я не осмеливался признать своими, восхвалялись людьми, разделявшими те же пристрастия, и поскольку это не приносило их автору выгоды от похвальбы, ему оставалось наслаждаться выгодой, или, скорее, позором, греха. Но Ты, Отче, покарал меня за эти деяния в Тебе одному ведомое время. За такие дела Ты окружил мою блуждающую душу грядущими неудачами и великими напастями и сковал меня телесной немощью. Поэтому «меч доходит до души»[228] и досада касается разума.
Когда наказание за грех донесло понимание до моего чувства, тогда наконец улетучилась глупость бесполезной учёбы. Поскольку я не мог выносить безделья и был вынужден, как бывало, отбросив призрачные фантазии, снова сосредоточиться на духовной жизни и вернуться к более подходящим занятиям. Всё же я слишком поздно начал захлёбываться от тех знаний, что непрерывно по капле вливали в меня многочисленные добрые учителя, чтобы занять себя комментариями к Писанию, частым изучением трудов Григория Великого, в которых следует найти ключи к тому искусству, и, согласно правилам античных писателей, толкованием изречений пророков и Евангелия в их аллегорическом, тропологическом и, наконец, анагогическом смысле[229]. В этом труде меня особо поддерживал Ансельм, аббат Бека[230], впоследствии архиепископ Кентерберийский, который родился по ту сторону Альп, в Аосте, и представлял собой грандиозный образец благочестия в жизни[231]. Будучи приором Бека, он соблаговолил познакомиться со мной, и, хотя я был лишь ребёнком самых нежных лет и познаний, он с готовностью предложил научить меня, как повелевать «внутренним я» и как пользоваться законами разума при управлении телом. До того как стать аббатом и уже будучи аббатом благодаря своему благочестию и познаниям он запросто посещал монастырь Фли, где я пребывал. Он столь усердно делился со мной дарами своей учёности и прикладывал к этому столько усилий, что казалось, будто только я являюсь единственной и главной целью его частых визитов.
Он учил меня разделять мысль на три или четыре составляющих, чтобы рассматривать процесс всего внутреннего таинства под воздействием желания, воли, разума и рассудка. Делая вывод на основании чистого анализа или того, что я и многие другие считают таковым, он показывал, что желание и воля не идентичны, хотя это заявлено очевидным утверждением, что в присутствии разума или рассудка они являются практически одним и тем же. Основываясь на этом принципе, он обсуждал со мной некоторые главы Евангелий и более чётко объяснял разницу между желанием и волей; однако, было ясно, что он не придумал это, а вычитал из книг, которые не столь подробно рассматривали эти вопросы. Затем я начал по мере возможности пытаться подражать его методам в похожих комментариях и тщательно, со всей проницательностью своего ума, отыскивать повсюду в Писании всё, что на тропологическом уровне согласовывалось с этими идеями.
Так случилось, что, когда я направлялся со своим бывшим аббатом в один монастырь в нашей провинции, я предложил ему как человеку большого благочестия, чтобы по прибытии в капитул он прочитал там проповедь. Он ответил, что хотел попросить меня об этом, убедил и поручил сделать это вместо него. В этот день праздновалось рождество Марии Магдалины[232]. Взяв текст своей проповеди из «Книги премудрости Соломона», я был доволен собой благодаря одной цитате, которую я решил позаимствовать, а именно: «Премудрость превозмогает злобу. Она распростирается от одного конца до другого и всё устрояет на пользу»[233]. Когда я объяснил это со всем красноречием, на какое был способен, и понравился слушателям уместностью этих наблюдений, приор той церкви, неплохо знавший религиозную литературу в пределах своего понимания, по-дружески попросил меня записать кое-что, что могло бы дать ему материал для подготовки проповедей на любую тему. Поскольку я знал, что мой аббат, в чьём присутствии это было сказано, был бы раздосадован моей писаниной, я начал разговаривать с ним с осторожностью, действуя, как если бы пришёл просить от имени его друга, нисколько не заботясь о себе, и упросил его дать тому приору, которому он признавался в любви, то, о чём он меня просил. Полагая, что я напишу очень кратко, он согласился. Вырвав согласие из его уст, я начал работать над тем, что было у меня в голове.
Я намеревался создать тропологические комментарии к началу Бытия, то есть, к Шести Дням Творения. Комментарии я предварил трактатом умеренной длинны, показывающим, как следует сочинять проповеди[234]. Я завершил этот пролог тропологическим толкованием Шести Дней, написанным плохим стилем, но уж как смог. Когда мой аббат увидел, что я комментировал первую главу той священной истории, он не стал благосклонно взирать на это, а предупредил меня суровым упрёком, чтобы я заканчивал с этой писаниной[235]. Я увидел, что эти труды для него как бельмо на глазу, и продолжил свою работу тайно, избегая присутствия как его самого, так и кого-либо, кто мог донести ему. Сочиняя и записывая эти и другие свои работы, я не делал набросков на восковых дощечках, но писал их сразу на бумаге в окончательном виде, из головы. Во времена того аббата мои научные изыскания держались в полном секрете. Но когда он ушёл, я воспользовался удобным случаем, пока пастырское место оставалось свободным, напрягся и, наконец, быстро завершил свою работу[236]. Она состояла из десяти книг в соответствии с вышеупомянутыми четырьмя внутренними деятельностями человека, и я столь тщательно выполнил тропологическое толкование всех их, что они следовали по порядку от начала до конца совершенно без изменений. Не знаю, помог ли я кому-нибудь этим небольшим трудом, хотя я не сомневаюсь, что наиболее учёные мужи получили от него удовольствие. Но совершенно точно, что я сам получил от него немалую пользу, ибо очевидно, что он спас меня от праздности, этой прислужницы порока.
После этого я написал небольшую книжку в главах о различных толкованиях Евангелий и пророков, включая некоторые вещи из Книг Чисел, Иисуса Навина и Судей. Я отложил завершение этой книги, поскольку, покончив с тем, что у меня было, я предполагал, что, если буду жив и Бог внушит мне, то буду временами заниматься подобными задачами[237]. Когда я толковал Бытие, то по большей части использовал тропологический подход и в редких случаях — аллегорический. Соответственно, в Бытии я уделял внимание, главным образом, нравоучениям не потому, что на аллегорическом уровне требовался предмет для размышлений, в чём я в равной степени разбирался, а потому, что на мой взгляд в те времена нравственность была важнее аллегорий, поскольку вера оставалась непоколебимой благодаря Богу, а вот нравственность почти повсеместно ухудшалась благодаря многочисленным формам порока, а также поскольку я не имел ни права, ни желания излишне растягивать свою книгу.
Поскольку моя мать высоко ценила мои успехи в учёбе, её очень беспокоил страх перед крайностями опасной поры жизни. Как серьёзно она умоляла меня последовать её примеру! Хотя Бог дал ей столь красивую внешность, она мало беспокоилась о том, что в ней было достойно восхваления, как если бы она не знала о своей красоте, и она лелеяла своё вдовство, как будто прежде неохотно выполняла супружеские обязанности в постели, будучи не в силах терпеть их. Всё же ты знаешь, о Господи, сколько верности, сколько любви она проявляла к своему покойному мужу, как почти ежедневными мессами, молитвами и слезами, щедрой раздачей милостыни она непрерывно старалась добиться освобождения его души, которая, как она знала, была опутана его грехами. Благодаря чудесной милости Божьей случилось так, что во время частых видений она узрела явственную картину тех мук, что он выносит в Чистилище. Несомненно, такие видения исходят от Бога; ибо когда превратное ощущение безопасности основывается на допущении о красоте света[238], а стимул и милостыня даются просящему в виде страдания и наказания, и когда божественные лекарства явно просят умершие, или скорее ангелы, заботящиеся об умерших христианах, это достаточно доказывает, что подобные вещи исходят от Бога, потому что дьявол никогда не стремится к спасению людских душ. Беспокойный ум той доброй женщины был снова возбуждён теми знамениями и взволнован намёками на его душевные муки, так что она постоянно пыталась вымолить спасение для своего бывшего мужа.
Однажды летней воскресной ночью, после заутрени, когда она улеглась на своей узкой скамье и начала погружаться в сон, ей показалось, что душа её, не теряя сознания, покинула тело. Пройдя, как бывало, по какой-то узкой галерее, она наконец вышла из неё и начала приближаться к краю ямы. Когда она остановилась близ него, внезапно из глубин той бездны выскочили люди с внешностью привидений, с волосами, словно кишащими червями, пытаясь схватить её руками и утащить вглубь. Но внезапно из-за спины перепуганной нападением женщины раздался голос, крикнувший им: «Не прикасайтесь к ней!»[239] Подчинившись тому запрещающему голосу, они низринулись обратно в яму. Кстати, я забыл сказать, что, проходя через галерею, она знала, что лишилась своей бренной плоти, и лишь молила Бога, чтобы ей было позволено вернуться в тело. Спасшись от обитателей ямы и оставшись стоять на краю, она неожиданно увидела моего отца, представшего в том виде, каким он был в молодости. Внимательно взглянув на него, она жалобно спросила, уж не Эвраром ли зовут его (ибо таково было его имя), но он ответил отрицательно.
Не удивительно, что дух отказался отзываться на имя, которое он носил, будучи человеком, ибо дух не может отвечать духу, который не совместим с ним по своей духовной природе[240]. Более того, необходимость духам знать имена других духов, чтобы узнавать их, слишком абсурдна, чтобы в неё поверить; иначе на том свете было бы затруднительно узнать кого-либо, кроме самых близких. Действительно, духам нет необходимости иметь имена, поскольку всё их ви́дение, или скорее осознание ви́дения, внутреннее.
Хотя он отрицал своё имя, всё же она почувствовала, что это был он, и спросила его, где он остановился. Он дал понять, что это неподалёку, и что его там удерживают насильно. Она спросила, как у него дела. Обнажив руку и бок, он показал, что они так изодраны, так истерзаны многочисленными ранами, что она чрезвычайно ужаснулась и была эмоционально потрясена увиденным. Здесь также был призрак маленького ребёнка, плакавшего столь горько, что она крайне встревожилась, увидев это. Страдая от этого плача, она спросила: «Мой господин, как ты можешь терпеть стенания этого ребёнка?» «Нравится мне это или нет, — ответил он, — я терплю это». Плач ребёнка и раны на его руке и боку означали вот что. Когда во времена молодости мой отец был лишён законной близости с моей матерью из-за колдовства неких людей, один недобрый советчик дал его юношескому духу подлый совет убедиться, что он мог бы вступить в связь с другой женщиной. Из-за молодости он внял этому совету и, вступив в безнравственную связь с одной неизвестной мне незамужней женщиной, прижил ребёнка, который умер сразу, до крещения. Его истерзанный бок — суть нарушение брачной клятвы, а истошный плач — вечные муки того рождённого во зле ребёнка. Таково, о Господи, о Неиссякаемое Милосердие, было Твоё возмездие душе твоего грешника, который ещё жив верою[241]. Но давайте вернёмся к последовательному описанию видения.
Когда она спросила, приносят ли ему облегчение молитвы, раздача милостыни и мессы (ибо он знал, что она часто творила их ради него), он ответил утвердительно, добавив: «Но среди вас живёт некая Льегарда». Моя мать поняла, что он упомянул эту женщину, чтобы она спросила у неё, что та помнит о нём. Эта Льегарда была нищая духом[242] женщина, жившая Христа ради вдали от мирских страстей.
Тем временем, заканчивая разговор с моим отцом, моя мать обратила взор на яму, поверх которой витал образ, в котором она узнала рыцаря Рено, имевшего хорошую репутацию среди близких. После обеда того самого дня (как я уже сказал, это было воскресенье), этот Рено был предательски убит в Бове теми самыми приближёнными. В том образе он стоял на коленях со склонённой шеей, раздувая огонь в кучке углей. Это видение случилось ранним утром, тогда как он погиб в полдень, обречённый пасть в то пламя, которое сам разжёг. В том же самом образе она увидела моего брата, пытавшегося помочь, но вскоре тоже умершего. Он принёс ужасную клятву священными кровью и телом Господними. Очевидно, что этой ложной клятвой и упоминанием всуе имени Господа и его святых таинств он заслужил как само наказание, так и место этого наказания.
В этом видении она также узрела ту старую женщину, с которой, как я рассказывал, она жила в начале своего обращения, женщину, демонстративно умерщвлявшую свою плоть и носившую кресты напоказ, но это, как было сказано, недостаточно защищало её от суетного тщеславия. Она видела ту женщину в облике тени, уносимой двумя угольно-чёрными духами. Более того, пока та женщина была жива, и они жили вместе, то, разговаривая о положении душ и о наступлении смерти, однажды дали друг другу обоюдное согласие, что та, которая умрёт первой, даст Бог, явится живой и расскажет о хорошем или плохом состоянии своей души. Они подтвердили согласие молитвой, настоятельно умоляя Бога, чтобы после смерти одной из них другой было бы позволено посредством некоего видения узнать о её счастливом или несчастливом положении. Старая женщина, находясь при смерти, узрела себя в видении лишённой тела и идущей с подобными ей к некоему храму, и ей казалось, что она шла, взвалив на свои плечи крест. Когда она вместе с другими подошла к храму, её заставили остаться снаружи, затворив двери перед нею. Наконец, после смерти она явилась как-то ещё раз, объятая жутким зловонием, чтобы выразить благодарность за принесённые молитвы, которыми она была спасена от гниения и страдания. Умирая, старая женщина увидела у изножия своей кровати жуткого демона со страшными глазами чудовищного размера. Она заклинала его святыми таинствами смятенно сгинуть и ничего не требовать от неё и тем страшным заклинанием обратила его в бегство.
Моя мать сделала вывод о причинах плача ребёнка, о существовании которого она была осведомлена, на основании точного соответствия видения известным ей фактам и предвестия надвигающегося убийства рыцаря, которого она узрела непосредственно на месте будущего преступления. Не сомневаясь в истинности увиденного, она целиком посвятила себя помощи моему отцу. Противопоставляя подобное подобному, она решила усыновить младенца нескольких месяцев от роду, лишившегося родителей. Но так как добрые намерения ненавистны дьяволу так же как благочестивые поступки, то ребёнок стал донимать мою мать и всех её служанок безумными воплями и плачем по ночам, хотя днём он совершенно спокойно играл и спал, из-за чего в той маленькой комнатке никто не мог даже вздремнуть. Я слышал от наёмных нянек, что она ночь за ночью безостановочно трясла погремушкой, настолько капризным было дитя, но не по своей вине, а из-за поселившегося внутри него дьявола, и что все ухищрения женщины не могли изгнать его. Добрая женщина была чрезвычайно измучена, и ничто среди тех истошных криков не могло облегчить её боль, никакой сон не шёл в её утомлённую и изнурённую голову, поскольку истерика ребёнка шла изнутри, и присутствие Врага вызывало непрекращающееся беспокойство. Несмотря на бессонные ночи, она никогда не выказывала безразличие к ночным службам. Она знала, что эти страдания должны искупить те прегрешения её мужа, поскольку она действительно считала, что, разделяя со страдальцем его мучения, она уменьшает боль того страдальца. И всё же она никогда не прогоняла ребёнка из своего дома, никогда не проявляла меньше заботы о нём. Нет, чем отчётливее она чувствовала, как яростно распаляется Дьявол, стремясь расстроить её замысел, тем спокойнее она сносила его козни, и чем больше ей приходилось терпеть дьявольский пыл, выражавшийся в раздражительности младенца, тем больше она была уверена, что таким образом противостоит злому влиянию на душу её мужа.
О Господи Боже, множество знамений Ты явил Твоей служанке и моему наставнику, которого Ты специально поставил надо мной. Некоторые из них, которые можно было бы считать моим хвастовством, если бы я написал о них, демонстрировали ту добрую надежду, которую я ожидаю даже сейчас, у ног Твоей всемилостивейшей Матери, которой я был предназначен с рождения; и некоторые из них, о сладчайший Иисус, явленные им, когда я ещё был ребёнком, я непостижимым образом переживаю сейчас, в зрелом возрасте.
Наконец, жар моих желаний разгорелся в пламя, и поскольку Ты вложил в моё сердце тягу к знаниям и создал меня личностью умеренно хорошего происхождения, способной достичь мирового успеха, то как моё сердце, так и некоторые из моих близких, которые в этом случае становились моими недругами, начали злонамеренно советовать мне, что для возвышения в обществе мне стоило бы занять какую-нибудь должность. Но я знаю, о Господи, что Ты своей заповедью запретил нам «всходить по ступеням к жертвеннику» Твоему, ибо Ты учил, что так может открыться нагота[243]. Добившиеся духовной власти пали с большим позором, потому что, оторвавшись от земли, они попытались прыгнуть выше головы, чтобы вознестись к высотам славы. В стремлении к возвышению за счёт влиятельных родственников мои уши часто услаждались разговорами об успешном достижении подобных высот. Многие льстили мне; одни пытались по-своему проверить мой характер, чтобы достичь цели — донести об этом моим злобным завистникам; другие полагали, что доставляют мне удовольствие, делая вид, что желают моего возвышения, и говорили, что моё положение могло бы принести выгоду и им тоже, и поэтому всегда цеплялись за преимущества, проистекавшие от моего возвышения.
Как Тебе известно, мой Создатель, одним лишь Твоим порывом и вдохновением я был приведён в чувство, так что из страха перед Тобой я пренебрёг стремлением к мирской славе, согласием на занятие церковной должности и разговорами с теми, кто старался заполучить для меня то, что даётся одним лишь Тобой. И Ты знаешь, Господи, что по крайней мере в этой ситуации я не желал и не буду желать ничего, кроме того, что могу получить или получу от Тебя. Ибо я хочу, чтобы и это Ты сделал для меня, как раньше сотворил меня[244], но не я сам. Иными словами, «да веселится Израиль о создателе своём»[245]. Боже мой, сколько вражды, сколько зависти окружало меня тогда! В результате мой разум, пребывавший в тайном смятении от поступавших извне намёков, пытался избежать соблазна. Но хотя честолюбие и пылало во мне, его жар не мог развязать мой язык. Хотя я и был взволнован, но всё же молчал. Ты знаешь, Иисус, что однажды я всё же попался в ловушку греха и попросил кое-кого, хлопотавшего о моём возвышении, впрочем, не по моей инициативе, поскорее сделать своё дело. И Ты знаешь, как я злился на себя за эти слова. Ибо как бы часто я ни оступался, я всегда боялся стать покупателем голубей[246], или скорее их предателем. Ведь, хотя есть только один голубь[247], скамей у них больше. И какое бы разногласие ни было между Богом и церковью, оно воистину создано не Тем, Кто страдает от него. Ведь сказал Он: «Да будут едино, как Мы едино»[248], и «Дары различны, но Дух один и тот же[249], разделяющий каждому особо, как Ему угодно[250]», и «Престол Твой», но не престолы, «в век века»[251], и «от плода чрева твоего посажу на престоле твоём»[252]. Следовательно, то, что едино с Богом, обособляется человеческой порочностью.
Учитывая вышесказанное и зная о единстве главы и тела, я не хотел узурпировать тело, потому что то, что управляется откуда-то ещё, находится в совершенном несогласии с головой, и несомненно, что голова не знает о том, то не одобрено телом. Те, кто скажут: «Не от Твоего ли имени мы пророчествовали и не Твоим ли именем бесов изгоняли?»[253] — суть особенные изменники, должен сказать, и отступники, и, следовательно, они слышат сказанное: «Я никогда не знал вас»[254], как если бы Он сказал: «Я знаю, что они не в теле Моём, потому что они не живут во Мне». Поэтому надежда — уж извините, но так было — ослабила моё отвращение, и я молился Тебе, о Господи, чтобы если что-то и произошло в моих интересах, то исключительно Твоим промыслом, и я расстраивался, слыша от других, что мои родственники хлопочут обо мне, в то время как выбор падал на других благодаря их простому служению Богу, без какого-либо суетного вмешательства. Мои родственники, больше беспокоившиеся в этом деле о себе, чем обо мне, не общались со мной по этому поводу, откровенно не желая тревожить мои юношеские чувства. Но в конце концов Бог, не желавший, чтобы я более оставался обманутым, вдохновил моих сторонников уехать заграницу ради спасения их душ[255], и монахам тех монастырей, которые зависели от них и должны были организовать моё избрание, пришлось обратиться в другое место.
О Боже, я благодарю Тебя за то, что мои детские желания совершенно угасли, и что меня более не манило никакое мирское звание. Ты тогда покарал меня, и поверг наземь, Отче, Боже, Обуздатель моих желаний и сует, и вернул к раздумьям, связав так, что мой блуждающий разум не мог сбежать, но мог бы в своей глубинной сущности лишь тосковать по смирению и сердечной искренности. Тогда я впервые начал искать, о Господи, того благочестивого уединения разума, в котором Ты имеешь обыкновение пребывать, чтобы приблизиться к Царице Небесной, Марии, Матери Божией, моей единственной утешительнице в любой нужде, и обратить на неё всеобъемлющую любовь моего внутреннего пыла. Я от всего сердца желал оставаться сдержанным; я всецело опасался высокого звания и пустой оболочки всемирно известного имени. Тогда благодаря сладостному аромату Твоей близкой дружбы я впервые познал истинное значение искренности желания, его чистоты, несгибаемой решимости всегда оставаться скромным. Что сказать, о Господи, о мимолётной сущности того рая, о краткости периода спокойствия, о том, как недолог и изменчив вкус той сладости?
За несколько месяцев я едва ли познал предвкушение такого счастья, и Твой добрый дух, который вёл меня в землю правды[256], едва успел поселиться в моём просветлённом разуме, как внезапно Тебе захотелось сказать: «Когда ты хотел этого, я не хотел. Теперь ты не хочешь этого и тебе неприятно это. Ты должен получить это, хочешь ты этого или нет», — и моё избрание состоялось усилиями далёких от меня людей, которые совершенно ничего не знали обо мне[257]. Но что за выбор они сделали! По правде говоря, я должен признаться, что считал себя отличающимся от остальных, с тех пор как по Твоему свидетельству, о Боже, все, кто мешал мне, стали считать меня более низким, наихудшим из всех. Фрагментарные проявления учёности, говоря их словами, и некоторая образованность, которой я добился, ослепила моих выборщиков и сделала их близорукими. Милостивый Боже, что бы они сказали, если бы узрели мою внутреннюю сущность? Что бы они подумали, если бы знали, каким главой я буду? Ты, кто по своей непостижимой мудрости предопределил это, знаешь, как я презираю себя, как ненавижу быть первым среди лучших и более достойных мужей, в то время как мне следовало бы быть последним. Ты, испытующий сердца и утробы[258], знаешь, что я никоим образом не домогался этого; скорее, я хотел быть презираемым и позорно отвергнутым и всем сердцем молился Тебе, чтобы быть освобождённым от этой участи, так как не мог взвалить на себя тяжкое бремя, которого я боялся сверх меры, но по своей слабости нуждался в подтверждении собственной несостоятельности.
От тебя не укрылось, мой Бог, как рассердилась и расстроилась моя мать, узнав о моём возвышении. Что казалось другим честью, то было для неё нестерпимой печалью. Она не желала мне такого жребия, ибо боялась, что может пагубно сказаться поверхностность моего образования, главным образом, из-за того, что я был совершенно несведущ в юридических вопросах, которые никогда не пытался изучать, уделяя внимание одной лишь грамматике. Но всё же и она, и почти все близко знавшие меня люди в один голос предрекали, что я недолго останусь без повышения. О Господи, Тебе ведомо, каким внутренним зрением она предвидела удачи и беды, которые выпали бы мне в случае продвижения по службе. Они и сейчас со мной происходят, и они не скрыты ни от меня, ни от других. В многочисленных снах, в которых фигурировал я и другие люди, она заранее видела то, что случится много позже, и кое-что из этого, я вижу, действительно происходит или уже произошло, а другое, я полагаю, точно случится. Но об этом я намеренно не хочу ничего говорить.
О Господи, с какой предусмотрительностью он убеждала меня выбросить из головы мирские соблазны, уверенно предрекая несчастья от выпавшего мне шанса, требовала от меня остерегаться юношеского непостоянства и обуздывать разум, блуждающий в лабиринтах мыслей. Она рассуждала об этих вещах словно красноречивый епископ, а не малообразованная женщина, каковой она являлась.
Итак, монастырь, в котором меня избрали настоятелем, назывался Ножан и лежал так близко к границе Ланской епархии, что протекавшая неподалёку река Элетт, небольшая и местами запруженная, являлась рубежом между нашей провинцией и Суассоном. Я планирую рассказать о его истории, если Господь даст мне силы.
Как я уже говорил, прежде чем отправиться в Ножан, я подвизался в монастыре Фли под покровительством Бога-Отца и святого Жермера, основателя этой обители, так что позвольте мне упомянуть несколько достопамятных событий, о которых я слышал или сам видел.
После того как этот монастырь, разрушенный датчанами, был восстановлен, один монах по имени Сугерий, добродетельный человек, бывший там приором, слёг от смертельной болезни. Если я не ошибаюсь, он был братом той старухи, что жила с моей матерью в начале её обращения. Когда он лежал, перед ним предстал Дьявол с книгой в руках, сказавший: «Возьми, читай[259]; Юпитер послал это тебе». Он ужаснулся, услышав это отвратительное имя, а Дьявол продолжил: «Любишь ли ты свой дом?» «Люблю», — сказал он. Тот ответил: «Знай же, что он утратит строгость своих правил и со временем придёт в совершеннейшее расстройство». Монах был поражён точным предостережением Сатаны, после чего Враг удалился, а монах, рассказав об увиденном, сошёл с ума и его пришлось изолировать. Тем не менее, перед кончиной рассудок вернулся к нему, и, должным образом исповедовавшись, он преставился. Поскольку мы знаем, что Дьявол «лжец и отец лжи»[260], мы верим, что он сказал это просто из зависти; с другой стороны, и Бог не допустил, чтобы это оказалось правдой. Ибо дела монастыря вскоре наладились и остаются таковыми до сих пор.
В наши дни я видел старого монаха, бывшего рыцаря, считавшегося простодушным человеком, который был направлен аббатом в один небольшой дом, принадлежавший монастырю и расположенный в Вексене[261], откуда этот монах был родом. С согласия приора ему было получено отремонтировать общественную дорогу, находившуюся в очень плохом состоянии. Он выполнил эту работу за счёт подношений верующих, а по окончании работ деньги, оставшиеся от пожертвований, забрал себе. После этого он был сражён смертельным недугом, но всё равно не признался в греховном сокрытии. Доставленный в свой монастырь, он не открылся ни аббату, ни приору, хотя и испытывал ужасные мучения, предвещавшие смерть, однако вверил серебро служке, ухаживавшему за больными.
И вот глубокой ночью, уже не чувствуя мучений, он лежал на земле, распростёршись, словно мёртвый. Заслышав звук деревянного била, мы пришли, распевая псалмы и молитвы и делая всё, что могло помочь умирающему. Сделав это, мы оставили того человека лежать на власянице, которая была монашеским одеянием, так как казалось, что он находится на последнем издыхании. Никто не верил, что он выживет, но все думали о последнем омовении его мёртвого тела[262]. Но едва мы вышли, как он снова задышал и позвал приора, поскольку аббат тогда отсутствовал, признался ему в краже и сказал, кому доверил сворованные деньги. Вскоре после того, как он рассказал это и получил от приора отпущение грехов, он снова захрипел и испустил дух. Приором в то время был мой наставник, о котором я часто упоминал. Вот каковы многочисленные милости Господа, благодаря которым мы не исчезли[263], ибо он всех выводит «из тесноты на простор»[264], кто бы это ни был.
После того как этот человек покинул мир, вопрос о деньгах стал волновать служку. Он спрятал их в подстилке колыбели своего ребёнка. Ночью, когда ребёнка уложили в кроватку, внезапно отовсюду повыскакивали демоны в виде маленьких собачек, стали бить его тут и там, со всех сторон, и даже иногда кусать, заставляя его плакать и кричать. Когда оба родителя спросили его, почему он плачет, ребёнок ответил, что его пожирают маленькие собачки. Тогда его мать, которая служила горничной у моей матери, бросилась к госпоже — то есть, к моей матери — и сказала о том, что украденные деньги греховным образом попали в её распоряжение, и что ребёнку угрожает быть разорванным на части псами. Моя мать ответила ей: «Знай, что это демоны радуются дьявольским деньгам, которые теперь у них в руках, потому что они знают, что это их деньги». Когда её муж узнал об этом, то нехотя, с большой досадой, отказался от денег, то ли по принуждению, то ли по просьбе, и рассказал о преследовании демонами по этой причине.
Мы слышали, что Бог «кого хочет, милует», и из этого можем сделать вывод, что он «кого хочет, ожесточает»[265]. О, чудесное правосудие Божье! Тот, о ком мы уже говорили в этом повествовании, посвятил всю свою жизнь рыцарским занятиям и провёл её в компании грязных шлюх; а тот, о ком я собираюсь рассказать, некоторое время был безразличен, хотя ничего бесчестного за ним замечено не было. Действительно, порок алчности более пагубен для монахов, поскольку он запрещён их уставом, так что едва ли можно найти преступление, которым дьявол поймал в ловушку больше людей, чем воровством.
Другой наш монах, из числа священников, у которого не было недостатков кроме сильного пристрастия к верховой езде, получил от одной знатной дамы два солида[266]; вскоре после этого он подхватил дизентерию в аббатстве Сен-Кантен-де-Бове. Когда это стало известно во Фли, по приказу аббата его доставили обратно в родной монастырь. Поскольку он хорошо питался, но еда проходила сквозь него непереваренной, аббат, собиравшийся в путешествие, пришёл поговорить с ним, опасаясь, что этот человек умрёт во время его отсутствия. Однако в момент прихода аббата монах повиновался зову природы. Поскольку он не мог ходить, ему принесли бочонок, и аббат увидел его в неприличном виде, восседающим на нём в мучениях. После того как они посмотрели друг на друга, аббат устыдился вида человека в таком состоянии, так что бедняга не смог исповедоваться и получить отпущения грехов, впрочем, он и не собирался делать этого. Аббат удалился, а монах слез с бочонка и пошёл в постель, и когда он лежал на спине, дьявол задушил его. Видели бы вы его горло и подбородок, прижатый к груди, будто раздавленный. И так он умер, без причастия, без последнего помазания, не распорядившись своими проклятыми деньгами. Когда его тело раздели для омовения, то нашли висящий на шее кошель. Человек, нашедший его, в ярости швырнул кошель наземь, захлопал в ладоши и бросился к остальным монахам, чтобы влить им в уши столь необыкновенную историю. В самом деле, это было неслыханно, чтобы кто-то из их братии умер при подобных обстоятельствах.
Одного человека послали к аббату, который в это время начал обедать в каком-то доме в двух милях от Бове. От другого посланника, прибывшего раньше, аббат уже узнал о смерти монаха, но тот ничего не знал и ничего не сказал о деньгах. Вестник, присланный братией, спросил у аббата совета о том, как следует поступить, и законно ли хоронить вместе с другими монаха, столь неприглядно покинувшего их общество. Посоветовавшись с умными людьми, аббат приказал похоронить его в поле, без молитв и псалмов, а деньги положить ему на грудь. Несмотря на это, братья по своей воле вознесли за него молитвы, и сделали это искренне, так знали, что он нуждается в них. Внезапная смерть этого человека заставила остальных более щепетильно относиться к вопросам частной собственности. Но давайте посмотрим, как в другие разы их наказывали за другие проступки.
Несколько недель спустя, в ночь накануне праздника в честь мучеников Гервасия и Протасия[267], случилась гроза с громом, молнией, густыми тучами и шквальным ветром. Утром мы поднялись, заслышав призыв к службе первого часа; собравшись в церкви с необычной быстротой и прочитав очень короткую молитву «Поспеши, Господи, на помощь мне»[268], мы собрались перейти к следующей, как вдруг с громовым раскатом с неба в церковь влетела молния[269], натворив следующих дел. И флюгер на шпиле, и крест, и флагшток — всё сломалось или сгорело, а балка, на которой они держались, треснула. Наполовину спалив и разметав дранку, прибитую к крыше, молния прошла через стекло западного окна башни. Распятие, расположенное ниже, было разбито, голова расколота на мелкие кусочки, а правый бок пронзён, в то время как и правая рука фигуры, и правая часть креста были так обуглены и изуродованы, что нельзя было найти ни одной уцелевшей части руки, кроме большого пальца, словно, когда поражён пастырь, рассеялись и овцы стада[270]. Пройдя направо через арку, под которой стоял разбитый образ, молния спустилась по каменному своду, оставив чёрную вилообразную борозду, и вошла в хор, ударив двух монахов, стоявших по обе стороны от арки, от чего те на месте умерли. Повернув налево, молния ободрала краску с поверхности кладки, не везде, а местами, словно по ней прокатили камень, и повергла стоявшего там монаха, хотя ни на нём, ни на тех двоих, не было никаких повреждений, не считая того, что на закатившихся глазах последнего лежала упавшая со свода пыль. Примечательно, что мертвецы остались сидеть, в то время как мы, изумлённые и потрясённые до полусмерти появлением молнии, плашмя повалились друг на дружку. Более того, у некоторых из упавших тело ниже пояса потеряло чувствительность; кое-кто пострадал так сильно, что мы, опасаясь, что они умрут, наскоро помазали их елеем. В ряде случаев пламя пробиралось под сутаны и, опалив, стыдно сказать, волосы на лобке и подмышками, выходило наружу через отверстия в носках сандалий.
Невозможно описать избирательность, с которой неистовствовала кара небесная, какими путями-дорогами она следовала, что она повредила, что сожгла, что разрушила. В наши дни во Франции никто не слышал ни о чём подобном. Я призываю Бога в свидетели, что спустя час после случившегося я увидел образ Пресвятой Богородицы, стоявшей под распятием, и она выглядела столь взволнованно, столь отлично от своего обычного умиротворения, что казалось, будто это не она, а кто-то другой. Я не верил собственным глазам, но обнаружил, что другие заметили то же самое. Придя в себя от изумления, вызванного этим событием, и исповедовавшись, мы с грустью начали размышлять, почему мы пострадали за свои грехи, неподвластные человеческому описанию, и, поставленные Господом лицом к лицу друг другу, прислушавшись к собственной совести, обнаружили, сколь справедливо были наказаны. Затем мы увидели лик Пресвятой Девы, уже спокойный. Воистину, неимоверны были огорчение и стыд, которые мы испытывали на протяжении некоторого времени.
Несколько лет спустя, когда воспоминания об этом событии почти совсем истёрлись, Господь послал нам другое подобное предупреждение, разве что теперь никого не покалечив. Однажды ночью павлин сидел в какой-то комнате на жёрдочке около дымохода, тесно прижавшись к нему во сне. А было это в воскресенье, в праздник святого апостола Иакова[271]. Среди ночи раздался громкий раскат грома, и молния ударила прямо в дымоход, разрушив часть комнаты, но павлин остался невозмутимо сидеть, а спавший внизу молодой монах даже не проснулся. Лишь один служка получил столь сильный удар, что лишился рассудка и чувствительности конечностей[272]. Согласно Блаженному Августину, Бог отнюдь не праздно сокрушает горы и неодушевлённые предметы, но делает это, чтобы заставить нас задуматься, ведь, сокрушая предметы, в которых нет греха, он предупреждает грешников о высшем правосудии, и Августин приводит в качестве примера няньку, которая хлещет прутом землю, чтобы заставить ребёнка слушаться[273].
Говоря о случившемся несчастье, я забыл упомянуть о характерах троих погибших. Двое из них были новичками, едва завершившими восьмой месяц своей монашеской жизни. Один из них вёл себя серьёзно, но внутри был не столь хорош; другой при внешней легкомысленности, как мы успели понять, был не таким уж плохим. За день до трагедии они наглядно продемонстрировали упомянутое мной различие. Утром, когда всё это произошло, тот из них, кто с виду был весёлым, заслышав раскаты грома, сразу начал шутить, и, войдя в церковь, тут же был поражён молнией, над которой он насмехался. Третий человек, Робер, прозванный Голубем за своё прямодушие, был юношей, едва достигшим половой зрелости. Он был известен исключительной честностью и был столь деятелен и сведущ и в церковной службе, и в трудах братии, что служил за всех почти каждый день. Более того, он очень хорошо разбирался в грамматике. В тот утренний смертоносный час, стоя впереди меня, вместо того чтобы по своему обыкновению сидеть в аркаде, он пожаловался на острую боль в коленях и остальных частях тела. Чуть позже он узрел гнев небес, от которого умер. Смотрите, как важничали двое из них, прежде чем их сердца разорвались; мы полагаем, что будущий приговор Божьего суда в отношении них будет несколько более суров. Что касается третьего, смирением превзошедшего гордыню, то ни у кого не было сомнений, что ему уготовано достойное место на небесах. Чуть позже кому-то было видение, как эти трое вместе шествовали к собору Святого Петра в Риме: очертания двоих были смутны, едва различимы, зато третий, облачённый в белое, со своим обычным благостным настроением торопливо следовал вперёд.
Несколько лет спустя, когда мы уже забыли о произошедшем и стали вялыми и беспечными, свершилось третье наказание, уже после того, как я покинул этот монастырь. Однажды утром в ветреную погоду, процессия монахов следовала к главному алтарю, распевая литанию — ибо они боялись оставаться на хорах после того, как туда попала предыдущая молния — когда неожиданно с небес сошёл огонь и, по свидетельству очевидцев, ударил в самое основание алтаря, наполнив воздух вокруг мерзким зловонием, как от серы. Монах из числа священнослужителей ослеп, а два мальчика, распростёршихся головами в сторону фронтона алтаря — один из них был крещёный еврей, но чистый сердцем — были неожиданно подхвачены молнией, отброшены на некоторое расстояние и остались лежать ногами в сторону алтаря, а головами — у стены апсиды. Затем молния угодила в ризницу позади алтаря, разнеся её на кусочки, но хотя там хранилась большая часть церковной утвари, пострадала только одна казула[274], считавшаяся очень дорогой по следующей причине.
Эта казула была получена от английского короля, крайне нечестивого человека, врага Церкви, прозванного Руфусом из-за рыжих волос, которого Господь поразил во время охоты стрелой его же фаворита[275]. Поскольку он не хотел тратить собственные средства, то послал одного монаха к аббату Баттла[276] с приказом выдать пятнадцать марок серебра[277]. Когда аббат отказался, король решил обобрать монастырь силой, и тогда аббату пришлось против воли выплатить пятнадцать марок. За счёт этого кощунственного мошенничества, или, скорее, нескольких святотатственных поступков, была приобретена та казула. Она вся состояла из обмана, ибо и её покупка, и её изготовление, очевидно, сопровождались святотатством. Когда после удара молнии её части отправили для осмотра, то выяснилось, что она не стоит и половины уплаченной за неё суммы. Когда изучили, из чего сделана эта казула, оказалось, что покупателя крупно обманули. В то время как остальные церковные облачения не пострадали, эта казула оказалась совершенно испорчена, хотя продавец, похоже, избежал должного наказания.
Незадолго до этого события монах, чья совесть была нечиста, увидел такой сон. Образ распятого Господа, казалось, сошёл с креста, из его рук, ног и бока капала кровь. Пройдя через середину хора, монах услышал: «Если ты не сознаешься, то умрёшь». Он проснулся сильно испуганным, и до тех пор, пока не сознался, пребывал в опасности. Когда же он исповедовался, то полностью подтвердил справедливость суждения. Из-за свалившейся на них беды ежегодно, в день этого происшествия, они установили пост и раздачу милостыни, ежедневно служили мессу Блаженной Деве Марии и, кроме того, по воскресеньям, мессу в честь Рождества Господня у алтаря святого Михаила. Но давайте поспешим к остальным событиям.
В год, последовавший за первым бедствием — примерно, месяца через четыре — один монах из числа священнослужителей, бывший капеллан моей матери, человек, с виду религиозный, но и тогда, и впоследствии безнадёжно преданный чудовищным порокам, от которых не мог удержаться без чужой помощи, начал быстро слабеть. Через два дня, уже будучи при смерти, он начал метать во все стороны злобные взгляды. Когда знавшие его подлинную натуру спросили его, что он видит, он ответил: «Дом полон диких людей». Когда они поняли, что он увидел угрожавших ему демонов, то стали понуждать его наложить на себя крест и воззвать к Блаженной Богоматери. «Я бы надеялся и уповал на неё, — сказал он, — если бы эти бароны не тяготили меня». Примечательно, что он назвал их «баронами», поскольку это слово происходит от греческого слова, означающего «тяжёлый»[278]; и о, как тяжко тем, кто не может раскаяться и помолиться, чтобы сбросить их бремя! Наконец они спросили, что его больше всего беспокоит. Он ответил, что чувствует, будто огромный брус кованого железа, докрасна раскалённый от кузнечного горна, жжёт его горло и грудь. Затем, хотя ночь была настолько спокойной, что не было слышно даже дуновения ветра, ставни в доме захлопнулись и стали хлопать снова и снова, будто вошла толпа людей. В то время как остальные в доме спали, два монаха, присматривавших за больным и знавших, что подобные вещи происходят не от добра, забеспокоились. Среди сказанного им были и слова, о которых мы упомянули. Он был человеком, склонным к многочисленным постыдным поступкам, и не удивительно, что такая жизнь закончилась подобным образом.
На кладбище того монастыря готовились к погребению усопшего монаха, но могильщик не мог вспомнить, рыл ли он раньше в этом месте могилу. Он продолжал копать и, углубившись, нашёл доску, которую обычно клал поверх гроба. Сняв её, он обнаружил, что могила почти пуста, не считая накидки, обычно именуемой капюшоном, внутри которой сохранилась голова, да сандалий, набитых соломой (как поступали во времена, когда было совершено то погребение, чтобы они лучше сидели на ноге) в изножье гробницы, но между ними ничего не было. Когда нам сообщили о находке, мы, увидев в этом тайну и неведомый нам смысл, выразили удивление непостижимостью промысла Божьего. В этом чуде заслуживает внимания то, что голова осталась на месте, в то время как тело было унесено Бог знает куда.
Я слышал нечто подобное от блаженной памяти архиепископа Манассии[279], почившего в бозе несколько лет назад, и более подробно — от монахов Сен-Реми, что в Реймсе[280]. Артольд, архиепископ того диоцеза, был погребён в ногах у святого Ремигия. Много позже во время реконструкции здания его останки хотели извлечь из могилы, но когда вскрыли гробницу, то не нашли там ничего, что могло бы остаться от его тела, а из облачения обнаружилась только казула без каких-либо следов разложившейся плоти, ибо она выглядела совершенно незапятнанной[281]. Действительно, если бы его тело полностью сгнило, то на казуле остались бы следы разложения. Как свидетельствует святой Григорий, и в наши дни можно видеть случаи повторения суда Божьего над телами грешников, явно незаслуженно погребённых в освящённой земле[282].
В Аббе-о-Дам, что в Кане[283], построенном английской королевой Матильдой, женой Вильгельма Завоевателя, ставшего королём, будучи герцогом Нормандии, была одна монахиня, впавшая в ряд отвратительных грехов, и никакие увещевания не могли заставить её исповедоваться. Так случилось, что она умерла, не изменившись и не сказав на смертном одре ничего, что могло бы ей помочь. Однажды ночью какая-то из сестёр, спавшая в келье покойной, увидела во сне яркое пламя в очаге и умершую монахиню посреди него; та не только горела, но ещё её били молотами с обеих сторон два отвратительных демона. Когда она вглядывалась в ужасные мучения той бедной женщины, ей показалось, что искра от удара молота попала ей в глаз. Она проснулась от жгучей боли, вызванной попаданием искры в глаз. Случившееся с ней означало, что её тело страдало от того, что увидел её дух, а испытанная ею боль свидетельствовала об истинности её сна.
Во Фли был один монах по имени Отмунд, много сделавший для обители, будучи простым священником, и в конце концов ушедший в монастырь. Но, приняв постриг, он раскаялся в своём добром начинании и горько сожалел о содеянном. Однако вскоре Бог покарал его телесной немощью; тогда он осознал и стал делать то, что нужно для его блага и до сих пор остаётся верен своему святому занятию, выбранному осознанно, а не по принуждению. Он был церковным сторожем, и поскольку был скорее раздражительным, чем рассудительным, то однажды прогнал из церкви одного бедняка, настойчиво просившего подаяния, причём сделал это более грубо, чем следовало. Следующей ночью, отправившись открывать дверь, чтобы позвонить в колокол, призывающий к вечерне, он неожиданно встретил дьявола в облике того бедняка, которого грубо выдворил накануне. Подняв свой посох, дьявол замахнулся на монаха, будто хотел ударить его. Монах открыл дверь загородки, разделяющей духовенство и простолюдинов[284], и собрался отворить остальные двери, через которые входят люди, как вдруг внезапно, несмотря на то, что наружные двери церкви были затворены, тот человек выскочил из нефа, собираясь ударить его. Отмунд отступил в смятении, думая, что это был человек, которого он прогнал накануне, но в конце концов пришёл в себя. Вспомнив, что наружные двери были закрыты, он наконец понял, что это был дьявол, который таким образом упрекнул его в том, как он поступил с тем человеком.
Как-то зимой Отмунд собрался внять зову природы, но, будучи слишком ленивым, чтобы должным образом одеться, он накинул одну лишь сутану, и пробыв на улице долгое время, сильно обморозился. Вскоре после этого, оказавшись на пороге погибели от отёка конечностей, он ужаснулся сильнее, чем следовало бы, от одного упоминания смерти. Непрерывно стеная от сильной боли, он ждал приближения своего последнего часа. Вскоре после того как он принял причастие и по милости Божьей сохранил его — ибо всю остальную пищу он отрыгивал — как начал в мучениях отдавать душу. Тем временем, в первом часу ночи ризничий, достойный муж, отправляясь в постель, внезапно услышал, что на близлежащем кладбище для монахов собралось несметное множество бесов. Хотя его разум был способен всё понимать, но по воле какого-то духа он лишился дара речи и способности двигаться. Бесы вошли в церковь и, миновав постель ризничего, пронеслись между хорами и алтарём и направились в дормиторий[285], где лежал больной. Видя происходящее мысленным взором, ризничий в душе молился богу, чтобы обезопасить себя, хорошо зная, что это сонмище собралось в ожидании человеческой смерти. Как только они достигли кельи страждущего, братья, присматривавшие за умирающим монахом, соответствующим образом ударили в било, чтобы созвать остальных[286]. Но пока они собирались, его тело быстро разложилось. Я сейчас рассказал об этом не потому, что считаю, что он отправился в обитель нечестивых, а для того, чтобы предложить остальным задуматься вместе со мной над тем, что князь мира сего[287] однажды пришёл к Сыну Божьему, над которым не имел власти[288]. И если он пришёл к Нему, то насколько сильнее можно быть уверенным в том, что дьявол в яростном порыве соберёт свои силы против нас, тех, над кем он имеет почти полную власть.
В том монастыре я видел женщину, которая была крайне обозлена на своего маленького сына, и среди прочих непристойностей та грязноустая особа бранила невинное дитя, проклиная его крещение. Тотчас ею овладел дьявол, и она начала безумно бредить, делать и говорить ужасные вещи. После того как её привели в монастырь и показали братьям, те привели её в чувство молитвами и обрядом экзорцизма, и через свои мучения она поняла, что не следует проклинать Господни таинства.
Я также видел там девочку, одержимую дьяволом, которую привели к гробнице святого Жермера Исповедника. После нескольких дней, проведённых там, родители подвели её к алтарю. Сидя около него, она повернула голову в сторону хоров, увидела стоявших позади неё молодых монахов и сказала: «О мой Бог, какие красивые молодые люди, но один из них не будет жить здесь». Услышав это, мы удивились, что бы это могло значить. Чуть позже один из них сбежал, и поскольку он нарушил обеты, то во время побега его грешная жизнь оборвалась.
Раз уж мы начали говорить о демонах, то нам следует добавить некоторые факты, кажущиеся нам подходящими предупреждениями избегать призывания их и советоваться с теми, кто общается с ними. Ибо они никому не позволяют изучать их магию, кроме тех, кого они ужасным кощунством лишают чести быть христианином.
В одном известном монастыре был монах, отданный в монастырь в детстве и немного выучивший грамоту. Аббат отправил его жить в скит, и там он заболел. К несчастью, у него появилась возможность поговорить с одним евреем, сведущим в медицине. Поскольку они были одни, то, осмелев, начали делиться друг с другом секретами. Будучи пытливым до тёмных искусств и зная, что еврей разбирается в магии, монах надавил на него. Еврей согласился и пообещал стать посредником между ним и дьяволом. Они условились о времени и месте встречи. Наконец с помощью посредника он сошёлся с дьяволом и попросил поделиться знанием. Омерзительный владыка сказал, что этого сделать нельзя, покуда тот не отречётся от Христа и не принесёт жертву ему. Человек спросил, что это за жертва. «Та, что наиболее желанна для мужчины». «Какая же?» «Ты должен излить своё семя», — сказал он. «После того как ты изольёшь его ради меня, то сразу вкусишь награду, подобающую служителю церкви.» Какой позор! Какой бесстыдный поступок! И это требовалось сделать от священника! Твой древний враг сделал это, о Господи, чтобы навлечь позор святотатства на Твоё духовенство и Твоё Священное Воинство! Не безмолвствуй и не оставайся в покое, Боже[289]! Что тут сказать? Как сказать? Он сделал, что от него требовалось, несчастный, от кого Ты отказался, о, если бы вовремя! Итак, тем ужасным излиянием он провозгласил отречение от своей веры. Давайте же посмотрим на пример колдовства, которому он обучился в результате этой отвратительной сделки.
Он имел обыкновение общаться с одной монахиней из очень известной семьи. Он жил в маленькой келье в компании одного монаха. Его собрат исполнял какие-то обязанности вовне, в то время как сам он оставался дома, располагая свободным временем для всяких глупостей. Однажды он сидел в келье вместе с монахиней, когда его компаньон вернулся домой после трудов, и когда они его увидели издали, женщине уже некуда было бежать, так как при этом её путь пролёг бы мимо возвращавшегося монаха. Увидев, что женщина напугана, начинающий колдун сказал: «Иди навстречу человеку, как он идёт, не смотри ни вправо, ни влево и ничего не бойся». Женщина доверилась ему и пошла. Он встал в дверном проёме и с помощью заклинания, которое выучил, превратил её в чудовищную собаку. Когда она поравнялась с возвращавшимся монахом, тот сказал: «Ха! Откуда взялась такая огромная собака?». Она миновала его с великим страхом и из его слов поняла, каким образом ей удалось спастись. Когда монах наконец пришёл домой, то спросил, откуда могла взяться собака столь огромных размеров. «Она принадлежит нашему соседу, — сказал он. — Разве ты не видел её раньше?» А другой промолчал, догадавшись об истине.
Прожив долгое время в безбожии, он наконец по Божьей воле был поражён тяжёлыми болезнями и был вынужден признаться в содеянном. Его дело рассматривал суд мудрецов во главе с Ансельмом, впоследствии архиепископом Кентерберийским, а на тот момент аббатом Бека[290]. Благодаря его непреклонности самый мерзкий осквернитель святых таинств был изгнан из монастыря. И хотя он был подвергнут опале, ничто не могло изгнать из его сердца веры в то, что он скоро станет епископом. Несомненно, эту надежду вселили в него демоны, которые лживы во всём и в этом тоже, однако до самой смерти несколько лет спустя, он не то что не стал епископом, но так и остался навсегда бывшим священником[291].
Я приведу другой пример, где всё началось похожим образом, но закончилось более счастливо. Я лично знал одного грамотея из окрестностей Бове, промышлявшего переписыванием книг, так как он пришёл во Фли, чтобы заниматься этим. Вскоре во время разговора с одним колдуном из замка Бретёй[292] он услышал примерно следующее: «Если бы мне заплатили за потраченное время, то я мог бы научить кое-каким штучкам, с помощью которых можно каждый день получать деньги без посторонней помощи». Он спросил, что для этого нужно сделать. Колдун ответил, что ему необходимо умилостивить обитателя нижнего мира, то есть дьявола. «Каким образом?» — спросил он. «Нужно принести в жертву петуха, — ответил колдун, — но яйцо, из которого он вылупится, должно быть снесено курицей в день Юпитера в месяц Марса[293]. Петуха этого зажарь и с наступлением ночи возьми его, свежеприготовленного, вместе с вертелом, и приходи ко мне к ближайшему пруду, где разводят рыб. Но что бы ты ни увидел, ни услышал, ни почувствовал там, не смей поминать Господа, Деву Марию или кого-либо из святых. «Я всё так и сделаю», — сказал он. А затем произошло следующее чудо. Они пришли ночью в нужное место, захватив с собой подходящую жертву. Колдун назвал дьявола по имени, и внезапно перед ними предстал демон в кружении вихря и схватил грешного ученика, державшего петуха. От испуга тот воззвал к святой Марии. Услышав имя могущественной Девы, дьявол умчался с петухом, но не смог утащить его, и на следующий день какой-то рыбак нашёл его на острове посреди пруда. О царственное, сладчайшее имя, наводящее такой ужас среди нечистых! Колдун, конечно, разозлился на грамотея за то, что тот призвал в этой ситуации столь великую госпожу. Раскаяние привело грамотея к Лисиарду, архидьякону Бове, моему дяде, человеку, сведущему во всех науках, мудрому, учтивому и широко известному. Исповедовавшись, он понёс епитимью с постом и молитвами.
Но достаточно примеров, которые я видел и слышал в первом монастыре. Теперь, уже поведав об обстоятельствах моего избрания, в начале следующей книги я расскажу о том самом монастыре, куда по воле Божьей я был переведён, как он был основан, и что происходило в нём прежде.