КОЛДУНЬЯ ЛЮСЯ

— Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом! — сказала Ася, и Леночка с послушной улыбкой тихо ушла за дверь.

На Леночкину улыбку, особенно на эту ее северную бесшумность у Аси были тайные планы, тайные от Леночки, тайные от сына Шурика, даром что Шурик на четыре года моложе Леночки. Ася сама была постарше мужа и не видела в том преград к счастью. Но Шурка завел себе подружку в техникуме, и Асины планы рухнули. Два дня назад определенно.

Дверь открылась, ударилась в резиновую плашку ограничителя и с негромким просительным скрипом снова закрылась, чтобы снова хлопнуть по резине и снова как бы о чем-то попросить — один за другим шли покупатели.

— Три соски, две пустышки! Присыпку, марганцовку, термометр для ванночки… Все?

— Только начало. — Молодой папаша просиял, озаренный необъятностью перспектив. — Клеенку! — вспомнил он.

— Вот видите, — сказала Ася.

Позавчера к ней — не к собственной маме — прибежала эта Шуркина подружка из техникума и нестыдливо, но и не дерзко — житейски просто попросила устроить ее в больницу. Необходимо, объясняла она, чтобы все состоялось в субботу, нельзя в горячее время перед сессией пропускать не то важные консультации, не то лабораторные работы, не то еще что-то.

— Мерзавец! Он у меня получит! — заверила Ася девочку, но девочка вступилась за Шурку.

— Ну что вы!.. — сказала она, и Ася смешалась под иронично укоряющим взглядом.

А на вид — котенок двух недель от роду.

«Леночка!..» — как будто прощаясь с Леночкой навеки, с тоской подумала Ася и тут же пообещала все устроить.

Леночкино целомудрие Ася нежно чтила. Но практический подход Шуркиной подружки к затруднительному, как говорили раньше, положению восхитил. Не бесстыдство восхитило, но деловитость, с которой она явилась к Шуркиной маме, как к знакомому медику. Когда Ася была школьницей, в их классе повесилась ученица, попав в такую вот историю.

Ася спросила, любит ли она Шурика. Оказывается, его нельзя не любить. И в Шурике на этот счет тоже, оказывается, нельзя сомневаться. Все в порядке. Но жениться на втором курсе — только родителям морока. И Ася малодушно кивнула.

Кто, пользуясь редчайшей привилегией, попал в родильный дом, родильный зал, в том многое переменится, тому многое, ранее, может быть, несбыточное, вдруг покажется неважным. Здесь столько странного, столько неправдоподобного, а чудеса преобразуют наши понятия. Преобразующую силу источают матери, как ученицы, робко и покорно внемлющие строгости младенцев; и быстрые нянечки, снующие по коридорам, бесстрашно таскающие по трое новорожденных на каждой руке; и голубые костры в самом святилище — это пылают облитые спиртом столы, морозно-блестящие конструкции; и юные акушерки, еще не ведавшие любви девочки, назначенные зажигать костры в честь ее пречистого и кровавого торжества.

Ася здесь уже бывала. Ее здесь знали, пускали в ординаторскую, и она ждала, пока к ней, иногда на полминуты, даже не стягивая перчаток, выйдет Люся. Бывало, что приходилось ждать долго, бывало, что они курили вместе где-нибудь на лестнице возле окна или у дежурной сестры, или на диване в ординаторской. Главное, чтобы никто не мешал разговору. Хотя чаще всего они болтали о пустяках: о платье для Леночки, о Шуркиных двойках, о нелегком характере Асиного мужа. Или просто молчали, радуясь друг другу.

Но бывало, случалось, и всегда казалось, что совершенно случайно случалось, стихийно, просто так, ни с того ни с сего, на лестнице ли возле окна, в ординаторской ли, да где угодно, на Асю вдруг обрушивалась неожиданная, как взрыв, неопровержимая, как приказ, страстная Люсина тирада. О чем? Вот именно, о чем!..

Когда-то Ася пугалась: тонкая морщинка на Люсином лбу становилась твердой чертой, как бы отделяющей результат от решения, руки ее, сжатые в кулаки, давили карманы халата, глаза, добродушные, чуть сонные, ленивые, становились стальными и острыми, непреклонными, как ножи. Со временем Ася догадалась, что обвалы красноречия бывали чаще всего после сложной операции, после риска. Потом заметила, что стоило ей, Асе, поссориться с мужем, как Люся вдруг произносила хвалу Сереже; стоило заболеть Шурику, и Люся, еще не успевшая узнать о его болезни, торопилась заявить, что болезни детей даны женщине в очищение чувств. Был и такой случай: Ася потеряла кошелек с зарплатой, и Люся, которой она еще не успела пожаловаться, вдруг произнесла без улыбки, что недостаток денег есть одна из упоительных свобод, недооцененная человеком.

— Ты колдунья! — говорила Ася.

— Это что-то слишком научное, — отвечала Люся.

Они подружились в Рыбинске в сорок втором году, куда привозили раненых из Сталинграда. Бывало, по двое суток без сна Ася, хирургическая сестра в лейтенантском звании, и Люся, хирург, капитан медслужбы, не выходили из операционной. Леночке тогда было три года, она жила вместе с матерью при госпитале, и, чтобы не убегала во время бомбежек в госпитальный сад, Ася с Люсей сшили ей халат, сшили шапочку и маску, и Леночка ходила в палаты — лечить. Она гладила небритые щеки, она могла по часу держать за руку стонущего. В ее ладошке таилась сила, раненые знали и звали и ждали Леночку. Но она выросла, стала взрослой — добросовестный провизор, послушная девочка, прозрачный ручей с мягким дном и прямыми чистыми берегами.

— Лейся, лейся чистый ручеек с битым стеклом!.. — намек всего лишь на мнимое коварство, на несуществующую загадку, на характер, и Асе жаль было той исчезнувшей странности, той мелькнувшей в Леночкином детстве незаурядности.

Люся говорила:

— Я колдовка.

Она закручивала кольцом дым от сигареты, пронзительно взглядывала на Асю, говорила, дурачась, низким голосом:

— В нашей деревне все были именно колдовками, бабка моя была дикой колдовкой.

Старая шутка. Асе она не нравилась. Люся родилась и выросла в Ленинграде, предки ее во всех обозримых поколениях были учеными-естественниками и служили в академии еще при Ломоносове, а бабушка-колдовка любила позировать художникам и оставила после себя портреты в овальных рамах, указывающие на ее изысканное происхождение и на то, что глаза цвета северного моря, узкие носы с горбинкой, тяжелые волосы и величавость — неотъемлемое богатство рода. И Леночка, и Люся были похожи на нее. Деревня, колдовки, бабка Устинья, дед Пахом — чудачество, выдумка. Ася гордилась Люсиной утонченностью, Люсиными старинными книгами, портретами Люсиной бабушки и даже тяжелым креслом покойного дедушки.

— Что же ты Леночку не научишь ведьмачить?

— Этому научить нельзя, это передается через поколение.

После войны Люся вернулась в Ленинград, и оказалось, что никого из родных не осталось, квартира разбита снарядом, а улицы, и мосты, и скверы, и набережные разрывают сердце воспоминаниями о погибшем муже, и, списавшись с Асей, Люся собрала уцелевшие книги, коллекции деда и портреты бабушки, переехала с Леночкой в южный город, стала работать в родильном отделении. Когда ждали патологических родов, всегда вызывали ее. У нее, дикой колдовки, все проходило благополучно.

— Знания — что? В нашей деревне самые квалифицированные колдовки уходили в повитухи.

В сорок третьем году Люся спасла жизнь еще не родившегося Шурика. Было так.

— Сейчас…

Как всегда, без всякой связи Люся сказала однажды тем особым возбужденным тоном, словно продолжала какой-то неоконченный некогда спор, словно необходимое опровержение было давно у нее готово, но только следовало выждать свободную или удобную минуту, и вот наконец та наступила.

— …в это переломное в нашей священной войне время…

Они с Асей только что отошли от операционного стола, зашили хоть и рваную, но безопасную рану на крепкой ноге почтальонши, которую укусила госпитальная собака.

— …когда мы повернули фашизм лицом к его неминуемой гибели и нам это стоило стольких молодых и прекрасных жизней…

Они грелись у железной голландской печи, грели ладони. Уже светало, их дежурство проходило спокойно, даже пожилой старшина из третьей палаты не стонал в эту ночь.

— …каждая женщина…

Ася увидела, что Люсины ресницы дрожат — однажды они их измерили, оказалось одиннадцать миллиметров против Асиных девяти. Ася услышала, что дрожит и голос Люси.

— …каждая замыслившая аборт женщина не просто трижды безнравственна, не просто преступна перед народом и Родиной, но перед нашей Победой!..

И, не договорив еще чего-то, какие-то слова еще шевелили ее губы, она заплакала. Слезы побежали по узкой щеке в стянутую на подбородок маску.

— Люсенька, — сказала тогда Ася, решив, что деваться некуда. — Поклянись, что не выдашь меня и не отошлешь до последнего.

Люся сквозь слезы смотрела на нее, не понимая.

— Ты беременна?! — ужаснулась она наконец. Вася плюс Ася. Вась — Ася, Васяся. Даже на голландской печке в углу было выцарапано скальпелем: ВАся.

— Ты беременна! Аська, какое счастье! — Люся не имела привычки обниматься, тискаться. — Васяся знает?

Если Васяси не было несколько дней, если Ася тревожилась или просто скучала о нем, следовало открыть печку и прямо в огонь, не обязательно громко, главное, всем сердцем крикнуть: «Ва-ася!» — и он являлся почти сразу прямо под окна операционной верхом на рыжей лошадке, которую кто-то из местных давал ему взаймы.

— Если поклянешься, что не выдашь, я рожу.

— Идиотка! Тебе же вредно теперь работать с эфиром…

Однако ничего, Щурка родился здоровым, и Ася отвезла его к родителям, а вместе с ним целый узел Леночкиных одежек. И Шурку, даже когда Васяся привез ему из Германии штанишки и курточки, все еще одевали, как девочку. Считалось: практично и мило.

После войны Ася с Васей расписались и жили вместе до тех пор, пока не разлюбили друг друга.

Они устроились на лестничной площадке второго этажа на низком подоконнике рядом с цветущим восковым плющом. Над розовым, медово пахнущим венчиком цветов шумел и трудился залетевший в форточку шмель.

Люся закурила и сказала:

— Видела на улице Шурку. Его уже обуревают страсти. Скоро ты будешь бегать ко мне с поручениями от его любовниц.

Это уже было слишком.

— Перестань, Людмила, он еще ребенок!.. — рассердилась Ася.

— Ужасно похож на Васясю… — вздохнула Люся.

Вот и все. Помолчали, повздыхали. Но все решилось.

Загрузка...