Соломон Зейликович утром писал письмо. Он писал за столом, отвернув кленку, — под клеенкой у него хранились требующие ответа письма, почтовая бумага, конверты и все виды четырехкопеечных марок, какие выпускались в СССР, чтобы с каждым его письмом внуки могли получать новый экземпляр в коллекцию.
«Она ни на что не жалуется, — писал он, — у нее, слава Богу, ничего не болит. Она совсем не встает с постели, а любит лежать на двух высоких подушках и поглядывать, чем я занимаюсь, что поделываю по дому».
Моня посмотрел на Клару — Клара грустно и серьезно смотрела на него.
«А больше всего она любит дремать…»
Затем Моня описал появление у них брата, веселую встречу, выразил сожаление, что Гуточка осталась в стороне от уникального праздника семьи. Он описал погоду, сообщил, что спят они при открытом настежь окне, спросил, хорош ли санаторий, какая публика.
Клара смотрела, как он пишет, не прерывала его занятия и ни о чем не спрашивала. Только когда он заклеил конверт и налепил марку из спортивной серии «Плавание», позвала:
— Моня, одеяло тяжелое.
Моня переменил одеяло.
— Лучше? Не будет холодно?
Она не ответила. На всякий случай он положил еще теплый, но совершенно невесомый пуховый платок.
— Слабость к лицу женщине… А, Моня?.. — сказала она вчера. — Такой женственной, как сейчас, мне не удавалось быть никогда…
Моня надписал на конверте адрес и попросил:
— Я выйду на минутку, опущу в ящик письмо?
Клара подумала, верховно улыбнулась с возвышения подушек и закрыла глаза, объясняя этим, что пока поспит.
Моня с письмом спустился вниз, вышел на улицу, повернул за угол, к райкому, но передумал и пошел к заводу по краю тротуара, под тополями, как ходил много лет подряд.
Толстое стекло двери заводоуправления повизгивало на стальных петлях, качалось туда-сюда, разбрасывало блики по ступеням. Входили и выходили озабоченные делами люди. Они не замечали ни выпестованного под акациями газона, ни молодой рассады фиолетовых анютиных глазок, ни окопанных и обложенных заборчиком из побеленного известкой кирпича старых лоз дикого винограда под стеной, ни свежеокрашенных скамеек, посидеть на которых ни у кого не находилось времени.
А Моня посидел. Он не слишком торопился домой, хотя и обещал Кларе. Он редко теперь бывал на улице — все, что нужно, приносили необычайно дружественные соседки. Недаром их дом имел табличку на воротах «Дом образцового порядка и высокой культуры».
— Гули, гули, гули!.. — прокричала из окна стриженная под мальчика секретарь-машинистка. — Гули, гули, гули!.. — Она высыпала на тротуар раскрошенную булку. — Гули, гули!..
Конечно, первыми явились воробьи. Пока с крыши сваливались тучные господа голуби, воробьи успели схватить по крошке. И потом, взъерошенные, как беспризорники, они шныряли между голубями. Моня болел за воробьев, за их удачу — и им перепадало.
«Не большой грех — украсть здесь несколько анютиных глазок», — решил он.
— Гули, гули!..
Моня в шлепанцах на солнечной скамейке наслаждался цветами и птицами и не уходил. Он не рассчитывал, что кто-нибудь выйдет из проходной, подсядет к нему и скажет:
«А, Соломон Зейликович! Здравствуйте, мое почтение! Если вам надо, чтобы вас выслушали, я готов!»
Это было бы не из жизни, а Моня любил реальность. Но разве он не нашел бы, что сказать?
«Зачем вы подошли ко мне? — сказал бы он. — Идите к молодым, у них много будущего, и государство стоит на их плечах».
Но если бы тот возразил наивно: «Государство стоит на всех плечах!» — Моне стало бы труднее разговаривать, пришлось бы настаивать и убеждать, чего ни один подлинный реалист делать не станет.
«Старики не нужны, — поупрямился бы он. — Они засоряют цветущий сад жизни».
И может быть, тот рассердился бы и закричал:
«Вы — болван! С точки зрения растений и животных все человечество не нужно, все человечество засоряет и загаживает цветущий сад земли! Мы все едины перед лицом планеты!»
«Хорошо, пусть я болван», — сказал бы Моня. Но так, чтобы тот почувствовал свои доводы малоубедительными и захотел среди забот и хлопот, среди больших дел вспоминать иногда и об этом пустячном разговоре.
Голуби урчали и переваливались с места на место, стекло качалось, проходили люди, по временам открывались тяжелые ворота и выезжала машина с контейнером в кузове: продукция шла к заказчику.
«Моня!» — как молотком по рельсу, ударил над ним Кларин голос.
«Моня!» — молодой протяжный Кларин голос.
«Моня!» — так крикнула она только однажды, когда он вернулся с фронта. На вокзале, из толпы.
«Моня!..»
Моня уронил письмо. Оно с неизвестно откуда взявшимся ветром поволочилось, шурша по сухому асфальту. Хлопая тапочками, он побежал за ним, догнал, прижал ногой в пыльной ямке и, не распрямляя, не отряхивая, сунул конверт в тесную щель почтового ящика.
«Ничего особенного, — говорил он себе на лестнице. — Звуковая галлюцинация, ничего особенного».
Но открывал дверь, готовый ко всему.