Ах, какой получился вечер, какой удачный, славный, складный вечер! Как быстро все собрались, как рады были встретиться вокруг обильного стола, раздвинутого если не для множества гостей, то для множества блюд! Какой удивительный, чудный вечер, не омраченный ничьим плохим настроением, ничьей, как бывает, преднамеренной колкостью, ничьим неосторожным словом!
Первой пришла Мария Исааковна. Она расцеловалась с Ревеккой, немедленно повязалась чайным полотенцем и сразу же взялась за дело. Когда Саул Исаакович навестил их на кухне, они в высшей степени дружественно цокали ножами по дощечкам и пересмеивались.
И подоконник, и соседские столы были заставлены блюдами. Саул Исаакович остановился в дверном проеме, руками зацепился за притолоку — так он любил. Мария Исааковна взглянула на брата:
— Мы такие старые… Ах, какие же мы старые!..
— Про кого, про кого, — ответил он, — но про тебя не скажешь, что ты старуха! Так я говорю, Ревекка? А пора, пора постареть, сколько можно быть свежее нас всех!
Гриша пришел с гигантским клетчатым, неописуемых размеров и заграничных пропорций чемоданом.
— Ты получил мою записку?
— Я получил твою записку!
— Ты сам тащил такой чемодан?!
— Я?! Почему я буду тащить такой чемодан, если я приехал на такси? Шофер поднял мне сюда чемодан!
— Эй, наверху! Не закрывайте дверь!
— Моя старшая дочь, мой старший зять!
— О'кей! Очень приятно!
— А Шурик?
— Он зашел за девочкой.
— Она придет?
— Он сказал — да.
Не успели женщины обставить стол, не успели мужчины выпить перед ужином по стопке, прозвучала — два подряд и третий длинный — Шуркина сигнализация.
— Знакомься, дед!
Саул Исаакович тряхнул девичью руку.
— Проходите!
Узенький затылочек был у девочки, каблучки-шпилечки были у нее, пуговки на спине до самого пояска.
— Господи! В чем там поместились грядущие поколения?!. — умилился Саул Исаакович.
Больше никого не ждали. Но Гриша не позволил садиться к столу, втащил на тахту чемодан, раскрыл его и — начал.
Первой Гриша одарил Ревекку. Он вытащил для нее отрез джерси — все женщины ахнули. Потом Гриша потянул за рукав большой свитер с коричневыми собаками по всей груди, вручил Саулу Исааковичу и заставил примерить.
Девочка сосчитала собак, их оказалось шестнадцать.
Шерстяной отрез достался Марии Исааковне, шелковый — Асе. И что-то перепало ее мужу Сереже, а джинсы достались Шурику, спортивная кофточка — девочке. И кому-то плащ, а кому-то шарф, и что-то еще, и что-то еще извлекал из чемодана Гриша. Наконец, извлек детский ковбойский костюм.
— У нас нет маленьких мальчиков, Гриша! — сказала Ревекка.
— Сейчас нет, потом будут! — Саул Исаакович взял детское себе.
В конце концов, когда чемодан полностью обнаружил свое дно, Гриша вынул расшитую стеклярусом сумку и подал ее Саулу.
Саул Исаакович открыл сумку — внутри находилось нечто белое. Он развернул это белое — талес, молитвенное покрывало.
— Ты в уме? Мне?! Так чтоб ты знал — я никогда в жизни не был в синагоге!..
— Откуда, скажи ты мне, я мог знать твои вкусы и твои убеждения?!
Все, извержение окончилось, чемодан был пуст, а в комнате повисла неловкость, как будто некий пакостник незаметно растянул тонкую резинку, и она позванивала в комарином напряжении между лиц и рук и могла в любую секунду со свистом сорваться и стегнуть. Все стали рассовывать подарки по сумкам и по углам. Только Гриша не чувствовал стеснения. Он потирал руки и, кажется, готов был подарить даже собственный пиджак, если бы тот на кого-нибудь налез. И тогда произошло непредусмотренное. Ревекка, ни на кого не глядя, медленно прошествовала к шкафу и в том отделении, где идеальной стопкой у нее были сложены полотенца, взяла нетронутый флакон «Красной Москвы», подарок Аси ко дню рождения, а в отделении, где лежали особым способом накрахмаленные скатерти, взяла нетронутую коробку с духами «Пиковая дама», подарок Ады, а в ящике, где в безупречном порядке хранились документы семьи, футляр с тяжелыми янтарными бусами, и все это поставила перед Гришей, ни на кого не взглянув.
— Жене и дочери, — сказала она строго, а Саул Исаакович ушел в коридор, чтобы скрыть слезы восторга.
И опять позвонили. А ведь никого не ждали.
«Я не позволю испортить людям радость!» — Шестнадцать канадских собак двинулись за ним к двери.
Однако на лестничной площадке стоял не Зюня с печальным сообщением, а улыбались нарядные, прямо из театра, Ада с мужем Сеней.
— Как, уже кончился спектакль?
— Нет! Мы плюнули и ушли.
— Твоя младшая дочь? Твой младший зять? А что я имею подарить вам? Я все уже раздал!..
— Что вы, что вы, оставьте, нам ничего не надо, у нас все есть. Да, папуля?
И все стали усаживаться за стол. Играла музыка, комната была полна разговоров.
Ах, какой получился вечер! Гриша аплодировал фаршированной рыбе и заставил аплодировать всех, а Ревекку — кланяться, как артистку.
Девочка не ела. Она сидела рядом с Саулом Исааковичем, он тайком любовался прозрачной челкой, серьезными светлыми бровями, серыми глазами с каемкой покрашенных ресниц, сердитыми неяркими губами и видел (Шурик не видел, а он видел по страдающим ее щекам), что девочку тошнит. Она выуживала из пухлого куска фаршированной щуки пластинки лука и с отвращением складывала на тарелке, но рыбу так и не съела. В пирожке опять же обнаружился внушавший ей отвращение лук. Саул Исаакович шепнул ей, что скоро дадут цыпленка. Действительно, цыплята появились. Но Ревекка своих цыплят в своем доме разделила и раздала по-своему: ножки — Грише, Шурику и зятьям; крылышки — себе, золовке и дочерям. Саул Исаакович и девочка получили по кривой куриной шее.
— Бог придумал пищу, а дьявол — поваров, — тихонько шепнул девочке Саул Исаакович. — Изощренная пища — кому это нужно?! — продолжал он в наклонившееся к нему ухо. — Кушать надо самое простое, так? — Девочка пожала плечом. — Не понимаю, скажу тебе откровенно, чему они аплодируют! Что, например, ем я, если решил себя побаловать? Хлеб и соленый огурец. — Он знал, что устроил ловушку, ведь редкая беременная откажется от соленого огурца. — Или: хлеб, масло и немножко томатной пасты, — изобретал Саул Исаакович, видя, что она как раз и не желает огурца. — Или… — он припоминал, что еще можно сейчас найти на кухне. — А что ты любишь?
Она не поднимала глаз от скатерти, по рельефу тканого узора нервно скоблил ее накрашенный ноготь. Она улыбалась виноватой больной улыбкой.
— Жареную картошку, — простонала девочка.
— И конечно, на подсолнечном масле? Потрясающе! Так вот, скажи мне, ты сумеешь через пять минут найти дорогу на кухню?
Когда она пришла на кухню, картошка уже жарилась.
Глаза ее были слепыми от наслаждения, возле уха двигалась шоколадная родинка. Саул Исаакович размешивал для нее чай в эмалированной кружке, и они молчали.
«Ах, Боже мой, чего бы я ни отдал, чтобы можно было поговорить с ней о ее ребенке, моем будущем правнуке!..»
— Ты нам всем очень понравилась, — осторожно сказал он. — Мы страшно рады, что Шурик подружился именно с тобой, а не с какой-нибудь другой. Я ведь успел перекинуться мнением кое с кем из наших, и все от тебя в полном восторге. Я, вообще, за то, чтобы рано женились и рано рожали, потом мало ли что может случиться… Здоровье, или что-нибудь другое, или что-то еще. Я был решительным в молодости, и вот у меня внук, того и гляди, приведет в дом жену.
Она посмотрела и улыбнулась. «Смелая девочка!» — подумал он.
— Что вы тут сидите, как сироты? Пришла Ревекка со столбом грязных тарелок.
— Пьем чай, разговариваем.
— Скоро все будут пить чай, что вам не терпится!
Ревекка уложила в раковину тарелки, налила доверху чайник, неодобрительно посмотрела на девочку и торопливо ушла.
— Что вы тут сидите?
Вошел вполне пьяненький, вполне счастливый Сережа. Его заставили стряхнуть скатерть, и он принес ее на вытянутых от добросовестного старания руках.
— Пьем чай, разговариваем.
— Секретничаете? А сейчас будут танцы.
Он потряс над ведром скатертью, дисциплинированно сложил ее и на вытянутых же руках понес обратно.
— Вот Сережа — замечательный человек. Добряк, работник. А нет своих детей! Да, он воспитал Шурика. Да, у них отличные отношения, родные отцы бывают хуже. Но он не носил его на руках. Он не вставал к нему ночью переменить пеленки. Он не видел его первых шагов, не слышал первых слов.
Девочка уткнулась в кружку и молчала. Но слушала — ведь блеснула взглядом, когда он сказал про Шуркины пеленки.
— Что вы тут сидите? — Сам Шурик. — Что вы тут делаете? Я думаю, куда она подевалась!
— Пьем чай, разговариваем. — Душа Саула Исааковича жаждала гарантий, и он добавил: — Мы скоро придем, иди, не мешай нам договорить наш разговор.
— Ну да!
Шурка напился из-под крана, дернул девочку за руку, стащил с подоконника, и они протопали по коридору.
— Старость моя! Какой ты будешь в море лет моих? — произнесла Ася хрипло, почему-то с закрытыми глазами, и все поняли, что будет декламация.
Но Ася протянула руку и взяла в углу, не открывая глаз, гитару, склонилась над ней, и гитара негромко, сонно запела. Все решили, что сейчас начнется песня, и снова ошиблись.
— Каким цветом окрасишь мои берега? Каким цветом окрасишь мои небеса? — приглушая и без того глуховатый голос, продолжала Ася. И вдруг выпрямилась и запела так широко, таким полным степным голосом, какого и предположить неосведомленному слушателю было бы в ней невозможно после первых, похожих на волхование шептаний. — Каким цветом — молодое мое легкомыслие-е? — запела она и замолчала, слепо глядя в ночь за окном.
Никто не шевелился, слушая Асино молчание и лунно звеневшую гитару.
— Я страшусь суда твоего, я прошу любви твоей! — спела она, помолчав, и снова склонилась над гитарой, словно внимая ее советам и вещеваниям. И вдруг снова зашептала, сердясь и требуя выслушать и рассудить, заторопилась, не теряя, однако, внятности: — Разве найдешь в моей утренней жизни злобу? Высокомерие? Коварство? Или — зависть?
Гитара испуганно взвизгнула, Ася склонилась к ней еще ближе и зашептала еще требовательнее:
— Разве назовешь сокрушительную самоуверенность глупостью? И щедрость — глупостью? И доверчивость — глупостью? Разве обругаешь кораблик без якоря грубым словом? А легкое колесо без руля? А птицу без гнезда?..
Ася накрыла ладонью умолкнувшие струны, и все увидели, что в открытое окно из теплой ночи смотрит новорожденный месяц.
Раскачиваясь в свете месяца, блестя глазами, Ася затянула без аккомпанемента, сильно и тягуче похожим на заклинание речитативом:
О старость моя
пощади меня
не суди меня
а я сохраню для тебя
и принесу тебе
и сложу у порога твоего
лучшие сокровища мои
алмазную злость мою
и звонкое золото умелой насмешки
и будешь ты неуязвима
в привязанностях своих…
Сережа делал круглые глаза и жаловался:
— Дикий репертуар! Где она выкапывает такие песни?! В каком омуте она выуживает вдохновение?! Я законный муж! Или нет? Я должен знать? Как по-вашему?
Ах, какой был чудный вечер! Отодвинули стол, чтобы танцевать, и танцевали.
— Ася, почему ты не привела Людмилу? Вы бы спели «Темную ночь» или «Эх, дороги…».
— Баба, ты отстала на сто лет! Они теперь шмаляют медицинские песни, даже я краснею.
Зюня не приходил. Саул Исаакович весь вечер ждал его, но тот не приходил.
«Я был прав, — наконец решил он. — Они там сидят у Мони и ждут смерти, а никто и не собирается умирать».
Зюня не пришел, когда все сели за сладкий стол вокруг хрустиков, вокруг орехового торта, вокруг подноса с полными стаканами чая, в каждом из которых, как истинное солнце, сиял кружок лимона. Он не пришел, когда стали расходиться, заворачивать, кто во что сумел, Гришины подарки.
— Что же мне дать вам? Я расстроен! — говорил Гриша Аде с Сеней.
— Оставьте, не беспокойтесь!.. — жеманничали те.
От огорчения Гриша ткнул пальцем в бок своего пустого чемодана. Чемодан сплюснулся, в нем сработала какая-то пружина, он сам по себе сложился втрое и еще раз. Теперь вместо него лежал на тахте небольшой клетчатый портфель.
— Что, подарить вам чемодан, вы возьмете?..
— Забавный чемоданчик.
Зюня появился на улице, когда вышли на трамвайную остановку. Дождались трамвая, а из него выскочил Зюня.
— А, Зюня! Как дела, Зюня?
Все думали, что Зюня вскинет руки, что Зюня громко вскрикнет: «Дела? Как сажа бела!» Или: — «Дела идут, контора пишет!» Или что-то еще из того, что сто раз слышано, но почему-то приятно услышать еще сто раз.
— Кларочка скончалась.
Все ахнули. Но не почувствовали. Они были сыты и пьяны, и руки их были полны подарков, и была теплая ночь, и пахла акация. Они почувствуют смерть Клары лишь завтра, и то — не с утра, а когда устанут, когда праздник выгорит дотла, когда пепел воспоминаний не будет перелетать с одного лица на другое, с одной приятной минуты на другую, а разлетится вовсе — то ли было, то ли не было.
Гриша стал прощаться, целовался с каждым — он уже завтра улетал в свою Америку.
— Будьте здоровы! Спасибо за встречу, за прием, за то, что имели обо мне память! До будущего года, до скорого свидания! Гуд бай!
К их остановке со стороны моста подкатывал пустой трамвай, Гриша с Зюней перебежали улицу. Все смотрели, как они поднялись в вагон, как уселись рядом, как Гриша махал им, когда трамвай, рассыпав при повороте искры на цветущие акации, повернул за угол.
— Гуд бай! Гуд бай!
Трамвай ушел, а все еще долго смотрели на темную за поворотом улицу. Что думал Гриша, думали они, что чувствовал? Что чувствовал он, навестивший родину? Понравилось ли ему у нас, думали они, будет ли скучать? Кто знает, думали они, что может чувствовать он, проживший почти всю свою жизнь так далеко!.. Гуд бай, гуд бай!.. Хороший человек, но как знать, что чувствует, думали они.
— А где Шурик?
— Они давно убежали пешком.
— Такси!.. Молодежь укатила.
— Ой, как я устала, ой, моя спина!.. Наработалась, как лошадь!..
— Сколько сейчас времени?
— Двенадцать, наверное. Или час…
— Спать, спать!
— Сорви мне ветку акации, достанешь?
— Братик, Ривочка, я прошу вас, не ходите завтра провожать Гришу! Я одна хочу проводить его. Кажется, я имею право?
— А Зюня? А Моня? Ты с ними сможешь договориться?
— Я думаю, им завтра будет некогда.
— Мы не пойдем, не волнуйся. Если тебе важно, мы не пойдем.
— Мы свое дело сделали, приняли, слава Богу, кажется, не очень плохо…
— Что ты говоришь! Ты изумительно все сделала! Был исключительный вечер, редкостный! Кто еще так может? Когда ты захочешь, тебе нет равных!
— Хорошо, мы не пойдем. Но братья его, я уверена, улучат минутку.
— А мне сердце говорит — нет! Сердце подсказывает. Спокойной ночи!
Саул Исаакович и Ревекка подождали, пока в ее окнах зажегся свет, и пошли к своему дому.
— Ты устала?
— Ой, моя спина!.. Идем спать.
— Я подышу немного воздухом.
— Сначала отведи меня домой! Ты хочешь, чтобы я умерла от страха в нашем дворе? Подумать только — нет Клары!
— Иди, ложись. Может быть, я сейчас пойду к Моне.
— Новости! Тебя звали?
— Звали не звали…
— Ты сейчас там нужен?
— Нужен не нужен…
— Сначала подожди, пока я поднимусь и зажгу свет в комнате. А потом иди, твое дело. Жди, пока я войду и включу свет! Слышишь, не уходи!..
«Ох, что за тишина на улице!.. — подумал Саул Исаакович. — Недобрая, голодная тишина!.. Ох, — думал он, шагая по ночной безлюдной улице, — ох, эти белые тревожные облака — деревья, плывущие справа и слева, навстречу и вдаль!.. Не видно листьев, не видно веток, а только белые хлопья цветов, буйная пена!.. Ох, этот запах!.. Угарный и сладостный, греховный, опасный запах!.. Тяжелыми волнами он катит по улицам, и от него беспокойство, от него — мучительные сомнения».
Месяц, острый и кривой, как турецкий кинжал, крался вдоль кромки густого облака и вошел в него, затаившись надолго. Стало совсем темно. После одиннадцати по будням электростанция экономила энергию и снижала напряжение в сети, а было далеко за полночь.
Маленький двор вовсю освещало распахнутое окно: там горели все лампы в люстре.
Он не вошел. Он и не собирался. Он решил, что так будет лучше. Он просто постоял под окном и погоревал, не нарушая собственным присутствием красоты их праздника, праздника великого горя и великой встречи.
— О, о, и еще раз — о! — вскидывал руки к небу кодымский плакальщик: — Горе, горе!.. Я раздираю на себе одежду!.. Я царапаю до крови грудь!.. Я сыплю пепел себе на голову!..
Месяц полоснул по кисейному краю облака и замер — неподвижно и ясно.