Начиная нервничать, Никанор осторожно дал понять, что скоро тот человек, что снабжает его инсайдом, получая за это львиную долю маржи, поменяет род деятельности. Тому человеку предложили перейти во французское отделение банка. Выгоды очевидны, возможны новые преференции.

Так что тот человек скоро уедет.

Сейчас они с ним пользуются личными контактами. В наше время личные контакты остались единственно надёжными. Стоит потратить двадцать минут, пересечься в метро или ещё где, чтобы надёжно передать информацию. Ещё лучше было бы через дупло, ха-ха. И правда, такие сведения можно передавать исключительно по старинке. Дупло радаром не взять, а всё иное прослушивается и просматривается. Например, об электронной почте и речи быть не может, даже если сообщения зашифрованы. Более того, именно зашифрованные в первую очередь привлекают внимание. И если что — всё пропало. Сами должны понимать, у вас жизнь за плечами.

Старик понимал. Кивал, во всяком случае, исправно.

Если же партнёр уедет во Францию, личные контакты станут невозможны. А поскольку иным каналам коммуникации доверять нельзя, дела придётся на время свернуть. На какое время? Кто же его знает. На очень, очень неопределённое.

Старик смотрел как побитый.

Когда через несколько дней Никанор сообщил, что складывается удобная ситуация, причём, вероятно, одна из последних, старикан выдал сто двадцать. Были опасения, что его при этом хватит кондратий, но обошлось.

Через неделю Никанор вернул сто сорок четыре.

Хорошее число. Квадрат дюжины. С этим квадратом к старику ушло на круг двадцать девять с половиной его кровных.

Но всё было не напрасно. Сто сорок четыре возбудили престарелого делягу, и он почти сразу выложил сто шестьдесят. Вложение было успешным — вскоре он получил сто девяносто две. Увеличив тем самым чистый минус Никанора до шестидесяти одной с половиной.

И Никанор надеялся, что ему ещё не хватило. Так устроен человек. Совершенство не знает пределов. Никогда никому не хватает. Всегда мало. Есть иной путь: достижение материального удовлетворения посредством ограничения потребностей. Его грела мысль, что в сложившейся ситуации, с таким-то разгоном старик на ограничения уже не способен.

Мимоходом он сообщил, что готовится большой заход. Совершенно точно последний, поэтому невод надо пускать на всю ширину. Сам он собрал всю наличность, обратил в деньги быстрый ликвид. Натурально, наскрёб по сусекам, что было. И это понятно. Финальный, предотъездный удар. Затем партнёр окажется во Франции. И наступит долгая пауза.

Минута долгожданного покоя. Блаженная передышка. Наконец-то можно, забыв мысли о проклятых деньгах, со спокойной душой сесть на пруду. Надоест рыбалка — почему бы не заняться разведением канареек?..

Ничто не помешает досугу. Караси, хомячки или пичужки, а уже не придётся ни о чём волноваться: дёргаться, бесплодно и мучительно размышляя, верен ли был инсайд, сработает ли на этот раз комбинация, принесёт ли она заветную прибыль — или, гори оно всё синим огнём, ни черта не выйдет!..

Но пока не настало это сладкое время, он, Никанор, заряжает по полной. Напоследок — от души. Чтоб хоть на какое-то время хватило.

А потом — ну что потом. Придётся искать новые источники. Увы, неизвестно, когда они найдутся. И найдутся ли вообще.

Такого золотого точно не будет.

Потому что сейчас-то не просто так себе источник, каким может быть, в принципе, любой. Все эти любые одинаковы в одном: они чужие. Чужого человека как ни заряжай, как ни подмазывай, он больше в свой карман смотрит, о свой безопасности думает. На твой карман, на твою безопасность ему плевать с высокой колокольни.

В том и штука, что здесь-то совсем не чужой человек: двоюродный брат. Да и «двоюродный» здесь лишнее. Что мелочиться, брат есть брат. Брат не подведёт. Голос крови звучней иных. И где такого другого найти? Такого не найдёшь.

Что делать? Он не знает. Хоть сам теперь во Францию перебирайся, ха-ха. А что, неплохая мысль. Там, в конце концов, Эйфелева башня, не правда ли.

Старик кручинился пуще самого Никанора.

* * *

Вторым эшелоном шла подготовка к торжеству.

Никанор снимал квартиру на Соколе, но поскольку жил по большей части у неё, от квартиры отказался. Квартира и правда была, но она там даже не успела побывать. А в доме, в его шикарном коттедже, что расположен в элитном посёлке, идёт ремонт, так что в коттедже ей тоже делать нечего. Там, honey, шагу не ступить — ямы, рвы, горы земли, груды кирпича, штабеля плитки, вонь краски, вой болгарок и дрелей. Ох уж эти проклятые ремонты. Тебе ли не знать, sweetie. Обещают за месяц — готовься к трём. Говорят о трёх — раньше года не окончат. Он велел не трогать одну из многочисленных комнат, чтоб было хоть где переночевать, когда заезжает присмотреть за работой. Сама знаешь, такой народ, с ними ухо востро. Благодаря его неусыпному вниманию дела идут, конец виден. Скорее бы.

В отремонтированные хоромы они войдут рука об руку. И до отца ей оттуда близко: сорок километров без пробок — пустяк. Одна нога здесь, другая там. Можно сказать, что даже и не на два дома придётся жить. На полтора от силы. А то и вовсе на один, просто немного разбросанный.

Что касается самой свадьбы, то он предлагает Путевой дворец.

Ой, она и не знала, что в Путевом дворце играют свадьбы. Ну надо же!.. Неужели тот самый?.. Просто не верится.

Ну да, тот самый. Он уже смотрел сайт. Давай вместе… Какой большой!.. Вот и отлично, зачем тесниться. Такое событие должно запомниться на всю жизнь.

Ты согласна?

Она согласна.

Замечательно. Он навёл кое-какие справки, кое над чем поразмыслил. Конечно, лучше было всё организовать не здесь… Как — где?.. да где угодно, миллион подходящих мест для этого намолен, америкосы по слухам не ленятся таскаться на Таити. Не то Гаити… Неважно, им там всё близко. Короче, надо полюбопытствовать, где играют свадьбы достойные люди мира сего. Прежде не приходило в голову интересоваться. Ты понимаешь, милая, не возникало такой необходимости, не было повода. Такое ведь не каждый день случается… чтобы как солнечный удар. Далеко не каждый… правда, солнышко?

Наверное, так и следует поступить: пусть само бракосочетание станет первым пунктом нашего чудного путешествия. Ему бы хотелось бросить всё, забыть о делах, снова стать бесшабашным подростком и кочевать с ней в обнимку из города в город, из страны в страну: снимать самые сливки радости, самый мёд счастья, не зря ведь так и называется это время — медовый месяц.

Однако следует помнить, что свадьба на чужбине предполагает ограниченное, увы, число гостей. Разумеется, тесниться они не станут, круг приглашённых может быть сколь угодно широк, сети будем закидывать наотмашь. Да ведь всё равно явятся только те, кому позволяют обстоятельства, верно?

То есть, скорее всего, далеко не все. А ведь она хотела бы, кажется, видеть в застолье старых подружек. И даже кого-то из школьных однокашниц. Желание понятно, но что если девочки не смогут позволить себе этого небольшого путешествия? Спору нет, он в состоянии всем оплатить перелёт и гостиницу. Она знает, он совершено не скряга, да и не такие уж деньги. Но дело деликатное: некоторые не согласятся из соображений, нелепость которых не отменяет их принципиальности. Типа нам подачки не нужны. Типа вон вы какие короли и что делаете, а мы как бедные родственники. Типа у вас-то праздник, а мы для антуража.

Вот видишь, ты тоже так думаешь.

Поэтому лучше, может быть, торжество провести здесь, а сразу после встать на крыло. Из-за стола в аэропорт. Мы дальние пташки, пора нам, пора или как там. Три часа — и молодые на Лазурном берегу.

Так что Путевой дворец — разумный компромисс между желанием никого не видеть, потому что, если честно, им ведь никто и не нужен, правда?.. им хватает друг друга… вот видишь, — и достойным исполнением некоторых обязательств. Называй их как хочешь: светские, семейные, дружеские.

Что? Моих? Нет, моих не будет.

Он же рассказывал… она ведь помнит?.. Ну да. Дикая история. Едва не сломала ему жизнь. Ну конечно, он может ещё раз, почему нет. Если тебе не надоело слушать, милая, я с радостью. Когда-то об этом ужасном прошлом он и подумать не мог без содрогания… но ко всему привыкаешь, теперь говорит спокойно. Дело было так.

Он заканчивал школу, когда мама решила всерьёз заняться бизнесом — и открыла салон красоты. Идея оказалась удачной, своевременной, рынок назрел, в городе была, как ни странно, явная недостача такого рода услуг.

Её заведение быстро завоевало популярность, главные модницы стали её постоянными клиентками. Марсовская с телевидения — та с ней прямо подружилась. Ну, ты знаешь, как это бывает между женщинами… и это стало хорошей рекламой: туда сама Марсовская захаживает!.. Маму звали Марией, вот и заведение назвали особо не мудрствуя — «У Маши».

Но когда всё так хорошо завертелось, отчим начал ревновать её к работе. Трудно сказать, что его взволновало, прежде он так не бесился. Может быть, сама атмосфера салона, куда женщины приходят, чтобы стать красивее? Может быть, ему виделось в этом что-то граничащее с соблазном, с пороком?.. Вообще-то да, всякий может задаться вопросом, для кого, собственно, женщины хотят быть красавицами. Не всякому придёт в голову верный ответ — если таковой в принципе существует… Как говорится, возможны варианты.

Отчим настаивал, чтобы она отказалась от предприятия, продала или ещё что. А ей не хотелось. Начинала сама, на ровном месте, на свой страх и риск — а дело пошло неожиданно бойко, стало приносить деньги. Она пыталась его задобрить, купила машину. Другой бы просто отстал. Отстал бы, вот и всё.

А он вместо того совсем съехал с катушек. Это что же, она теперь его и за мужика не считает, раз такими подарками бросается. Или ещё хуже: хочет от совести своей этой машиной откупиться. Потому что, как он и предполагал, стоило ей проклятый салон себе завести, так на ней уже и клейма ставить негде.

Он и так-то квасил дай бог каждому, а несколько дней вообще пил беспробудно. Ну и понятно, что когда кое-как прочухался, был зомбак зомбаком: встал в восемь, проснулся в двенадцать.

Тогда-то и пришёл в салон.

Всех разогнал, её повалил на пол. И выстрелил в правое ухо из «Осы». Два раза выстрелил…

Не знаешь что такое «Оса»? Это травматический пистолет, всего лишь травматический пистолет… но если использовать его именно так, как отчим использовал, ничего не стоит лишить человека жизни.

Да ну, что ты, я не грущу, что делать. Ничего ведь не вернёшь, верно?.. Так что ты должна понимать: из моих никого не будет, маман давно в могиле или как там, отчим в тюрьме гниёт, если не помер, а больше никого и не было. Я тебе говорил. Да ладно, ладно, ну какой я сирота, что ты в самом деле, я вовсе не печалюсь. Нет, не надо, брось, у меня просто улыбка такая.

Вот так.

То есть на этом фронте всё шло хорошо… естественно, не само по себе шло, а его неусыпными стараниями… ничто в жизни не идёт само по себе, только время. А обо всём остальном нужно думать и заботиться, за каждой мелочью следить. Предугадывать, как наше слово отзовётся, или как там. Звенит в голове.

* * *

Машина неспешно катила по центральной дорожке коттеджного посёлка. Никанор смотрел в лобовое стекло заранее приветливо. В любой момент мог показаться кто-нибудь, кому следовало по-соседски кивнуть и улыбнуться.

Когда всё кончится, мысли перестанут ездить по кругу: одни и те же мысли по одному и тому же кругу. Когда дело придёт к завершению. Когда окончится удачей. Тогда мысли почувствуют себя свободными. Тогда им воля. Радостно порскнут в разные стороны. О чём хочешь, о том и думай, что душеньке угодно, то и воображай…

А пока итог в проекте, не стоит даже пытаться. Они не пойдут на вольный выпас. Нет, так и будут толочься друг за другом. Раз за разом, раз за разом… Всё ли верно задумано?.. всё ли реализуемо?.. где таится неожиданность?.. какая?.. когда она, проклятая, выскочит будто из-под земли?.. как с ней сладить?..

Последний инсайд он якобы получит незадолго перед отъездом двоюродного брата. Дней за десять-двенадцать. Чтобы у старика было время на последнее решение. Должен, должен старый чёрт решиться. Если не решится… господи, о таком лучше не думать.

Следовательно, спустя ещё примерно неделю после этого — будет назначена свадьба.

Он говорил с менеджером по телефону, она сидела рядом. Путевой дворец предлагает массу опций, говорил менеджер. Взгляните на сайте, вы сможете приблизительно очертить круг предпочтений.

Приняли совет, занялись предпочтениями. Опций и впрямь было немеряно. Его самого увлекла эта смешная суета, он не ожидал от себя подобной оживлённости, а она-то просто купалась в мишуре. Оригинальная свадебная история, оформленная в виде волшебной сказки, сопровождение церемонии известными артистами и ведущими, уникальный дизайн платья невесты и т.д. День начинался с мурлыканья; засыпая, она припоминала мелкие подробности будущего счастья. А платье, а сопровождение… Выбрали артистов. Артисты стоили сумасшедших денег. Утешало лишь то, что он не собирался за них платить. Понятно, что некоторые вещи не решаются по телефону. Она расстроилась, когда он сказал, что съездил лично. «Ой, ну почему же ты меня с собой не взял?! — Милая, ну разве стоит тебе толочься по бухгалтериям? Мне было жалко твоего времени, я два часа убил. Вот, взгляни».

Протянул ей счёт на тридцатипроцентную предоплату торжества. Взглянув в итоговую графу, она ужаснулась. Ей было невдомёк, что филькина грамота с нелепой печатью оплачено не является банковским подтверждением и обошлась ему в сущие копейки. Она в этом ничего не понимала. Это были её любимые слова: я в этом ничего не понимаю, милый. Он в свою очередь не понимал, что заставляет её столь упорно ничего ни в чём не понимать. Кажется, ей виделась в этом какая-то доблесть. Какая-то неотмирасеговинка или как там. Так или иначе, в данном случае её непониманию можно было только порадоваться.

Оставалось, чтобы она сообщила о предоплате отцу. Так и так, а знаешь, Никанор часть уже заплатил. Да, предоплата. Да, пути назад нет, ха-ха. Просил не говорить, но… Вот именно, ха-ха. Как видишь, ха-ха. Папа, я же говорю, это только тридцать процентов! Вот и посчитай, ха-ха.

Такая сумма на любого произведёт впечатление. На прижимистого папашу тоже. Если Никанор ради его дочери бросается такими деньгами, они и впрямь одна семья. Это первое настоящее доказательство. Раньше таких не было. Раньше слова: любовь-морковь, то-се. А теперь на факте. Куда вещественней.

Саму бумажку он ей не даст. Совершенно ни к чему. В отличие от неё, старик в бумажках разбирается. Такому бумажку показать — всё дело под откос. У неё с собой не будет, а он не попросит. Не придёт в голову. Побоится обидеть. Папа, неужели ты в нём сомневаешься?! Будь у него серьёзные сомнения, старый чёрт бы всё равно попросил. Но серьёзных нет. На то она и броня. Понятно, что какие-то в стреляном воробье остаются. В стреляных воробьях последней умирает вовсе не надежда, последними умирают сомнения. Однако удара авансовым платежом сомнениям не пережить. Он же не знает, что фальшивый.

Да, вот так, они теперь одна семья. Вот о чём говорит бумажка. Вон какие бабки тому подтверждением. Бабки убедят, что уже не чужой.

Это чужой может кинуть. Чужой только и глядит, как кого обуть. За примерами далеко ходить не надо, с порога шагни, видно: чужой чужому волк, разбойник, паразит.

Как бы ни силился чужой доказать свою порядочность, он останется чужим. Да и что доказательства? Это же раньше было, это в прошлом. Прошлое есть прошлое, а чужой есть чужой. Чужой есть чужой, а ничто из прошлого не гарантирует грядущего.

Но зятёк! — разве чужой?!

Он свой, зятёк-то.

Короче говоря, дело идёт хорошо. И если не случится ничего сверхъестественного, придёт к задуманному финалу.

Последняя мысль была столь же привычна и заезжена, как и все её напарницы по хороводу. Раз за разом промелькивала наравне с другими. От товарок она отличалась разве что тем, что была концевой: ею завершалось скрупулёзное исполнение предыдущего круга — и начиналось столь же внимательное отплясывание следующего.

Но сейчас она как будто лишний раз притопнула или взмахнула платком — или что там ещё выдающегося можно сделать в хороводе. И он почувствовал неожиданный холодок ликования: холодок предощущения удачи, сладкий укол заведомой уверенности, что и впрямь удастся довести дело до успешного завершения.

Краткий миг радости оказался смазан тем, что как раз в это время Никанор свернул в переулок: вставший во весь рост дом за высоким забором вызвал у него чувство неудовольствия.

Он бессознательно отметил, что едва слышное шипение влажного асфальта под колёсами сменилось грубым хрустом гравия.

Хруст под колёсами являлся одним из свидетельств финансовой катастрофы арендодателя Афанасия. Произошедшей лет пять назад. Что скажешь. Жизнь не стоит на месте, катастрофы то и дело случаются. Но до чужих катастроф никому нет никакого дела. Никанору точно нет. Такова жизнь.

Когда у Афанасия всё рухнуло, ему не хватило бабок даже на то, чтобы на этих жалких сорока метрах до ворот поверх гравия положить асфальт.

Правда, на стакан с водой можно и иначе посмотреть: хоть всё у него и повалилось, а всё же дом успел построить.

Построить — да. Но не довести до ума. Второй этаж не отделан. Да на что ему второй этаж отделывать…

Но и в этом случае можно иначе взглянуть: зато ни ям, ни рвов, ни груд кирпича, ни штабелей плитки, ни воя болгарок и дрелей. Тишина, покой, тихая дачная жизнь.

На какие шиши Афанасию дрелями визжать. У него и на водку толком не хватает.

Он подъехал к воротам и посигналил.

Дожидаясь отклика, размышлял, в каком состоянии пребывает сегодня Афанасий. Думай не думай, сто рублей не деньги. В обычном, скорее всего, пребывает. «Мне этот дом вот где! Вот он где у меня, вот! Мне на него смотреть тошно!.. Где остальное?! У меня шесть квартир было, шесть! Где мои шесть квартир?! Четыре заправки у меня было! Где заправки? Моя фирма на подъёме была! Я в Лондонском IPO собирался участвовать!..»

В прошлый раз опять, едва ворочая языком, объявил, что он арендодатель. Арендодатель, а не хрен с горы. И как арендодатель имеет право постановить — и постановляет… Что постановить-то, равнодушно спросил Никанор. Что постановляешь?.. Что мало ты платишь, вот что постановляю. У тебя бабок немеряно. А мне ты четыреста. Сам вон на какой тачке раскатываешь, а за мой дом даже полштуки не даёшь? Так дело не пойдёт!.. Да какой дом, Афанасий, окстись, две комнаты, а не дом. И тачки у меня не свои, а арендованные. Побойся бога, жил бы я в твоём долбанном доме, если б у меня бабки были!.. Не знаю ничего! Мне и полштуки мало! Давай штукаря! С завтрашнего дня давай!.. Афанасий, охолонь. Ты чего? Шесть квартир у него было. Иным невдомёк, зачем человеку вторые штаны. А ты вон чего — шесть квартир… Как зачем! Ты не смейся! Я бы сдавал! Мне же не хватает! Тебе сдаю — и ещё бы сдавал. На что мне жить? У меня всё отобрали. У меня и дом хотели отобрать… Но не отобрали же, верно?.. Потому что единственное жильё! А сколько я заносил! Сколько я в налоговую заносил!.. Афанасий, это же разные ведомства. Когда до исполнительных доходит, налоговая побоку… Так на что мне жить? На что? Давай штукаря с завтрашнего дня. Давай, а?.. Убить бы тебя, Афанасий. Убить бы. За каким чёртом ты небо коптишь?..

Он сидел, глядя в стекло, дожидаясь, когда Афанасий отопрёт калитку. Ключа от калитки Афанасий ему не давал, упрямился. Зачем тебе ключ, я всегда дома. Ты потеряешь, кто-нибудь найдёт, калитку отопрёт и меня укокошит… Кому ты нужен, Афанасий, вместе со своим разваленным домом?.. Все думают, смерть — это что-то особенное. А как раз смерть-то и есть в жизни самое обыденное. Что может быть ближе смерти? Что определённей? Спроси, что такое любовь, всякий задумается. А спроси, что такое смерть, ни у кого не задержится. Кроме тех, кто от самого вопроса в обморок упадёт…

Выругавшись, Никанор снова нажал на клаксон.

Собрался вылезать из машины, когда глухая калитка всё же отворилась: так, словно без её участия открывавшему не удержаться было на ногах.

Глава 3

Кондрашовка

Когда грубые окрестности жизни начали выплывать из тумана, ничто в них меня не волновало.

Я пытался припомнить события зимы — и понимал, что зимой не было никаких событий. Да и сама зима, горестно слезясь и прощально похрустывая, неудержимо кончалась.

Я пробовал припомнить события осени.

События осени были — но тоже не хотели вспоминаться. Они остались далеко за спиной: громоздились тяжёлыми стяжениями несчастья.

«Несчастье» — верное ли слово? Может быть, «несчастье» — слишком сильное… я же не в молотилку попал, не ногу мне трамваем отчекрыжило. Но… но… ах, беден всё-таки язык.

Да и кой толк вспоминать события прошлой осени? Недолго уж оставалось до следующей: весна прошумит, лето порадует, а там опять флаги да зарева. Возможно, она окажется лучше предыдущей.

Это был обморок души. Если бы он прогрессировал, я бы, пожалуй, и совсем закуклился: окаменел, стал садовой улиткой, а лучше моллюском: прилепиться к скале и рассеянно прислушиваться к набегам прибоя.

Тяготению к вечному покою препятствовали только соображения практического характера.

Бизнес мой благополучно развалился, и если где теперь и процветал, то из земной юдоли до тех кущ было не дотянуться.

Кое-какие накопления хоть и тратились с максимально возможной скаредностью, однако дотаивали.

Вынужденный рацион был оскорбителен. Ножом и вилкой мы копаем себе могилы, шептал я, засыпая, а именно гречка содержит весь необходимый организму комплекс минералов, витаминов и аминокислот.

Если собаку кормить картофельными очистками и яичной скорлупой, она живёт сорок лет, а сытая не протянет и десяти, — но чем человек хуже собаки?

Неминуемо приближался момент, когда мне пришлось бы обратиться к друзьям. Ибо помочь товарищу — святое дело.

Хотя, конечно, одно дело, когда человек протягивает руку помощи, будучи уверен, что его ссуда поможет товарищу выкарабкаться (главным образом благодаря его, товарища, собственной настойчивости), и тогда он вернёт что взял.

Совсем другое — подавать на прожитьё, потому что сам товарищ, видите ли, даже на гречку заработать не в состоянии.

От момента перехода на положение неимущего побирушки до сознательного решения более не досаждать близким своими надобностями должно было пройти, по моим прикидкам, месяца три-четыре.

Потом я подумал, что могу устроиться на службу.

Правда, я давно отвык от службы. Начать заново на кого-то трудиться — я плохо себе это представлял. Приходить к сроку… уходить не ранее определённого часа… нести перед кем-то ответственность… за что-то отчитываться… возможно ли это?

Последняя моя работа на дядю была не такой уж плохой, если разобраться. Мне прилично платили, в результате я осмелился встать на крыло. Но снова тянуть лямку хоть бы даже и за вдвое большие деньги!.. ужас, ужас!..

Стоп, сообразил я, та была предпоследняя.

Последняя была у Кондрашова.

И ведь неплохая, очень даже неплохая была работёнка… Трудно подыскать ей название. Если примерно, то я состоял на должности литературного секретаря.

Василий Степанович недурно платил. Не сравнить, конечно, с былыми окладами… Но ведь и работа непыльная.

Всё пошло прахом. Дочь есть дочь.

Но и время прошло. И что дочь? — можно вести себя так, будто её никогда и не было. Будто никто знать не знал никакой дочери. Разве была? Да ладно. Два раза в неделю по, скажем, четыре часа.

И правда: не нуждается ли Василий Степанович в окончании работы?

Может быть, он давно выкинул из головы эту нелепую идею — создать воспоминания.

Но не исключено, что и теперь ещё ему завиден пример приятелей: занялись — и написали. А потом и книжки выпустили в свет. Теперь всякий может сунуться и узнать: так, мол, и так, был такой имярек на белом свете, родился там-то и тогда-то, всю жизнь делал то-то и то-то, от того-то воздерживался, того-то просто бежал как огня, и в целом прожил жизнь достойную, за что ему честь, хвала и вечная память.

Если Василий Степанович с этой въедливой идеей не распрощался, он понимает: довести дело до конца без моего участия у него нет никакой возможности.

Потому что чесать языком и размахивать кружкой — одно. А положить на бумагу все эти с пятого на десятое россказни — совсем другое.

* * *

Когда трубку всё-таки сняли, это оказался не Василий Степанович.

К счастью, и не Лилиана: вот уж чей голос не хотелось бы мне услышать.

— Василиса Васильевна? — сказал я. — Добрый день. Это Серёжа…

— Ах, Серёжа!.. — удивлённо отозвалась она.

Удивлённо — и даже радостно.

Прозвучавшая в первую секунду нотка радости оказалась последней.

— Серёжа, Серёжа!.. А ведь я хотела вас позвать, — сказала Василиса Васильевна. — Но она упёрлась: нет и всё тут.

В том, что она упёрлась, ничего удивительного не было. Я только ещё не понимал, куда именно Василиса Васильевна хотела меня позвать.

— Да на поминки же, — пояснила она. — А вы не знаете?.. Вы лучше приезжайте. Да когда?.. да сегодня и приезжайте. Можете?

В электричке мне было о чём подумать, но ни до чего нового я не додумался. Пока шагал к торцу платформы, успел пожалеть, что легко оделся. Автобус стоял как по заказу. Я забрался в тёплое, пованивающее пластмассой нутро. Через пятнадцать минут вышел на остановке «Дер. Колесово». Пронзительный сырой ветер налетал и здесь. Двести метров до ворот я слушал, как тяжело и неприветливо ворочает он верхушки ёлок, как тонко подсвистывают голые ветви осин.

Василиса Васильевна сказала, что на террасе прохладно, сидели в гостиной.

В последний раз я сюда заглядывал в конце лета. Дни стояли ясные, тёплые, всё вокруг было ярким, рыжим — где с прозеленью, а где и с позолотой.

Теперь мартовское солнце хоть время от времени и совалось ртутным пятаком в прорехи поредевших к концу дня туч, хоть и пронизывало бледными лучами геометрически-чёрную обрешётку яблоневых ветвей (на них трепался десяток-другой переживших зиму заскорузлых листьев), а всё же подоконников касалось призрачно-пятнистыми колыханиями, словно свет струился сквозь зацветшую воду.

Скоро стало смеркаться. Василиса Васильевна щёлкнула выключателем и по очереди задёрнула занавески на окнах, почти не дав люстрам времени полюбоваться своими ослепительными отражениями.

Даже сравнительно большие события можно вместить в десять или пятнадцать слов — правда, тогда они получаются тяжёлыми, как ящики, плотно набитые мануфактурой, — а потом вытягивать из каждого кисею бесконечных подробностей.

Вот и Василиса Васильевна с самого начала произнесла, выговорила со слезами те несколько фраз, что содержали суть дела, а я так же кратко ужаснулся и воскорбел.

Теперь мы сидели за чайным столом.

— Понимаете, Серёжа, он же привык, — говорила Василиса Васильевна тоном таким соболезнующим, будто не она, а я потерял любимого человека. — Он вообще-то очень осторожный был. Уж такой осторожный, такой осторожный!.. Бывало… Да что говорить!.. — Она не стала продолжать начатое, а только отмахнулась. — Несколько-то раз всё без сучка-задоринки. Он всё осторожничал с ним, небольшими проверял. Потом рискнул — сто двадцать отвалил. Я за голову схватилась, когда признался. А и со ста двадцатью нормально вышло: через неделю всю сумму вернул. Плюс, соответственно, двадцать процентов.

— Ничего себе.

— Так и это не всё! — воскликнула Василиса Васильевна. — Через неделю ещё сто шестьдесят пошло! Спешили!.. Он ведь тоже не на ровном месте всё это делал… какой-то брат у него в банке… Собрался уезжать этот брат, в Женеву, что ли, или куда там… Может, на время, а может, и совсем… После отъезда становилось невозможно. Вот они и… Всё спешили, — горестно повторила она. — Ну и вот. А потом…

Собственно, я знал, что потом, — прозвучало неоднократно. Но всё-таки каждый раз заново ошарашивало.

— Прямо заколдованный сделался. Что смог в деньги обернуть — всё собрал. Я говорю: Вася, одумайся!.. Куда там. Сколько-то на счетах было… что-то за драгоценности выручил. Радовался, что покупатели у него давно были, а то бы в такой спешке без ущерба не обошлось… За Кондрашовку залог получил… и тоже в яму!

— Ёлки-палки, — сказал я. — Это вы не говорили, про Кондрашовку-то. Кондрашовка заложена?

Она покивала, поджимая губы и, кажется, снова готовясь всплакнуть.

— Ну да, заложена… Он же в итоге девятьсот сорок тысяч зелёных наскрёб. Откуда бы такие деньги?

Слова «наскрёб» и «девятьсот сорок тысяч» плохо вязались друг с другом, но… Я подыскивал вопрос поаккуратнее.

Василиса Васильевна опередила:

— Лилианочка так и ахнула!

— Она не знала?

— Откуда!.. Вася же как с ума сошел: всё сам, всё он сам!.. Никого не слушал! Лилианку и не подумал в курс дела ввести. Она несмышлёная, что она понимает!.. Да и что она-то? Если б и сказал, что с того. Она бы, может, и поддержала.

Василиса Васильевна кинула на меня взгляд, в котором читалось сомнение: стоит ли со мной заводить разговор о Лилиане? Вроде как я тут тоже сторона страдательная. Вроде как не упаду ли я в обморок от сердечной боли.

Я поморщился.

— Ладно вам… Но я не понял. Поддержала бы что? Чтобы отец Кондрашовку закладывал?

— Ну да. Она же, дура, всё готова была ему отдать!

Василиса Васильевна заговорщицки понизила голос и заговорила глухо, в неожиданно ведьминских интонациях:

— А я бы его, паразита!.. Я б его, мерзавца лощёного!.. Я бы с ним не знаю что бы сделала!.. На кусочки бы подлеца!.. На медленном огне бы!.. Кровь бы из него по капле выпустила!.. Ведь как втёрся-то, а! Гад, гад! Сволочь гадская! — повторяла она, невидяще глядя перед собой, раскачиваясь и всё сцепляя и расцепляя пальцы на скатерти. — Господи, жалко-то как! Как жалко!..

Я молчал.

— Это она в мать пошла, — определила Василиса Васильевна, вытерев заново промокшие глаза, и сурово посмотрела в скатерть. — Да ещё какую сцену мне устроила!..

— Какую сцену?

— Да какую… Это я, значит, должна была следить, чтобы Василий Степанович ему денег не давал. А что Кондрашовку погубил, так ей такое и в страшном сне не могло привидеться, — и тоже, значит, я не уследила. Я во всём виновата.

Я осторожно поставил чашку на блюдце.

— Но в чём же я виновата?! — воскликнула Василиса Васильевна, воздевая ладони. — Что я могла, если он с ума спятил!.. А она прямо криком! И словами всякими! И меня, и Васю!.. И дураком старым его называла!.. Вообразите, Серёжа: прилюдно, на поминках!.. И опять на меня: ты, дескать, тому причина, что я без копейки осталась! Не могла старого дурака остановить, когда он последнее проходимцу отдавал!.. Проходимцу!.. А что ж ты сама-то с этим проходимцем!.. Сама-то как!.. Как не знаю кто!.. как кошка драная!.. А отец что?.. что отец, ей на отца плевать, она о деньгах больше думает!..

Василиса Васильевна замолкла и перевела дух.

— Боже мой!.. Ну ладно, это я сгоряча… Не такая она всё-таки, Лилианка-то, не такая… Господи, мне ведь и её-то как жалко!. Положение-то у неё теперь какое!.. Хуже губернаторского!.. Кондрашовку заберут… в кармане вошь на аркане… да ещё отца нет! За отцом-то она как за каменной стеной была, а теперь что?.. Вот беда-то!.. Кто ещё её, дуру такую, пожалеет?.. Может, её-то мне и жальче всех… Степанычу-то моему что? Степаныч мой с облачка глядит. Глядит, диву даётся. Вот, думает, дурачки какие у меня все… ишь, глупости какие там у них, заслушаешься!.. А её жалко… да что уж. Сама виновата, конечно… — Василиса Васильевна вздохнула и заключила: — Это точно, в мать она такая уродилась. Тут как ни прикинь — всё в мать получается.

— Да? Вам виднее.

— Ещё бы, — хмыкнула она. — Ещё бы не виднее. Когда Верка пропала, Лилианке года не исполнилось.

— Верка?

— Ну, — поморщилась она, — Вера Шерстянникова, Васина жена.

— Пропала — в смысле «погибла»? Лилиана говорила: мама на машине разбилась.

Василиса Васильевна поджала губы.

— Разве нет?

— Ну да, разбилась…

Василиса Васильевна взглянула на меня с сомнением.

— Судя по всему, тут что-то не так, — предположил я.

Она кратко вздохнула.

— Серёжа, чаю ещё? И почему вы не берёте кексики? Берите, хорошие кексики. Я старалась…

— Я возьму, — кивнул я. — Но тут вот какое дело, Василиса Васильевна. Вы же знаете, мы с Василием Степановичем работали над книгой его воспоминаний. И он мне очень много о себе рассказывал. Может, кое в чём мне о нём известно даже больше вашего…

— Ну, это вряд ли! — рассмеялась она.

— И потом: с Лилианой я никогда больше не увижусь, можете не сомневаться. Её ушей ничто не достигнет. А поскольку мне очень хотелось бы знать больше деталей о той жизни, в которую я и так довольно глубоко проник… я имею в виду жизнь Василия Степановича… может быть, вы всё-таки скажете мне, что скрывают ваши таинственные, но прозрачные умолчания?

— Да какие умолчания, бог с вами!.. — Она пожала плечами. — И чем это они такие прямо прозрачные?

Я молчал.

Она неуверенно покачала головой, откинулась на стуле, звякнула ложечкой о блюдце. И сказала, будто на что-то решившись:

— Мне ж пришлось ей вместо матери стать… Вместо Верки-то!

Когда Василиса Васильевна впервые применила столь уничижительное поименование, я решил, что это случайно. Не тут-то было: оказалось, так проявляется её давняя неприязнь к Верочке Шерстянниковой.

Сама-то Верка, рассказывала Василиса Васильевна, и трёх месяцев с девчушкой нормально не посидела. Ей когда ребёнком заниматься? У неё же планов громадьё: пробы, съёмки, ещё и в театре хотела она себя как следует застолбить, а то что же всё кино да кино, сколько можно. Такая мелочь, как рождение дочери, не могла своротить её творческую личность со столбовой дороги взыскательного художника. Она знала, что в конце пути её ждёт слава — настоящая, оглушительная слава, неоспоримая, даже, может, мировая!..

Так что ей не до младенца: у неё съёмки, пробы да театры, у неё премьеры да вечера, букеты да интервью.

А всё лишнее на Василисе: раньше хозяйство да принеси-подай, а теперь ещё и детская. Няньку, правда, взяли дополнительную: когда Василиса Васильевна заявила Кондрашову, что она не лошадь тянуть такую прорву; да и лошадь-то, если разобраться, во все стороны разом бежать не может.

Она тогда у Кондрашовых уже года три работала, а прежние долго не задерживались. Василиса Васильевна и сама раз собралась уходить: Верка слишком стала заноситься: барыня барыней, то ей не так, это не этак. Но тогда Василий Степанович не отпустил: нет, говорит, Вася, дорогая, как хочешь, а оставайся, ты всё наладила, только-только свет увидели, и опять, что ли, на сиротский манер? Нет, и всё тут, денег прибавил, Верку заставил пообещать, что не будет она попусту к домработнице цепляться. Да и привыкли все друг к другу, тоже кое-что значит. Ну она и осталась.

А когда стряслось это ужасное несчастье, Василисе Васильевне и вовсе деваться стало некуда. Отец, конечно, есть отец, да ведь мущинское дело какое, с мужчины в таких делах спроса нет. Лилиана у неё на руках. К тому же он долго в себя прийти не мог, ему дочь в ту пору была не мила, пил он сильно, всё думал горе залить… да никак не получалось. К следующей зиме стал Лилианку свою долгожданную обратно видеть.

Василиса Васильевна его тогда особо не винила, слава богу, что хоть очухался. Понимала: ему с таким сразу было не справиться, он Верку больше жизни любил.

Между прочим, она всегда чуяла, что добром это не кончится. Нельзя к женщине так относиться. Хоть немного, а должна она, какая раскрасавица ни будь, понимать, на каком свете живёт.

А Верке от Кондрашова ни в чём отказа не было. Только и слышно: Верка да Верка. Вот и кончилось невесть чем.

Тут я встрял.

— Что значит «невесть чем»? — спросил я. — Что вы имеете в виду, Василиса Васильевна?

— Да что тут иметь в виду, — вздохнула она. — Дело-то простое. Житейское.

Дело и впрямь было простое: Лилиане не было года, когда Верочка Шерстянникова, молодая, но давно примеченная знатоками актриса, работоспособная, ярко выделившаяся из общего ряда благодаря нескольким удачным ролям, ушла от Кондрашова.

Причём не как обычно ушла. Не как большинство уходит: то есть для начала с головой погрязнув в нудном выяснении отношений, в делёжке имущества, в несчастье и разоре.

Нет, с ней вышло по-другому: у неё случилась стремительно развившаяся болезнь, припадок, удар; это была любовная горячка, это был амок: она сбежала, натурально, прямо из-под камеры.

Фильм снимал Кондрашов. Ещё за две недели, когда запускались, ни о чём подобном и речи не было. Верке он, как и в прошлые разы, дал главную женскую роль. А её партнёру-подлецу — столь же главную мужскую.

Её не было четыре дня.

Не исключено, что уже на пятый она бы опомнилась, вынырнула из любовной пучины, вернулась к мужу — и постепенно всё встало бы на свои места.

Ведь у неё была дочь — не шутка. И матерью Верка, сказала Василиса Васильевна с несколько поджатыми губами, всё-таки была хорошей. (Закончила фразу с явным усилием, может быть, именно потому, что слишком уж противоречила ранее сказанному.) Никому прежде не думалось, что она способна на этакий фортель, никто и вообразить не мог, что бросит ребёнка. Скорее всего, она бы скоро отрезвела.

Что касается Кондрашова, то для него всё это, конечно, просто так бы не прошло. Шутка ли — жена дёру дала с каким-то хлыщом. Просто водевиль!..

Но Кондрашов был человек разумный и мог возобладать над чувствами. Кроме того, и сам далеко не без греха, как догадывалась Василиса Васильевна. Да и не нужно было быть особо догадливым: Верка вечно с ним из-за этого скандалила. Выносила сор из избы.

Так что очень вероятно, что через какое-то время всё бы вернулось на круги своя. По прошествии недели или месяца окончательно развеялся бы туман нежданной страсти. По прошествии месяца или двух туман бешенства в глазах Кондрашова тоже бы растаял. И жизнь, совершив головоломный кульбит и вызвав невиданное потрясение всего, что может человек считать своим, вошла бы в старую колею. Жизнь — вулкан, а вулканы так себя и ведут: извергнут сколько им положено — и затихнут надолго, если не навсегда.

Однако тот, второй, пребывал, судя по всему, примерно в столь же безрассудном состоянии, что и Верка.

(К слову сказать, когда оно наваливается, всякому мнится, что это навсегда, со вздохом заметила Василиса Васильевна. Я согласился.)

Как на грех, незадолго до начала событий этот гнусный тип обзавёлся машиной. А водить как следует не научился. За барана права купил, как говорится. Впрочем, точно неизвестно, это предположение.

Но, возможно, стремясь ещё, ещё больше поразить оказавшуюся в его владении знаменитую молодую красавицу, ради него бросившую серьёзного мужа и годовалого ребёнка, он вёл себя совершенно по-мальчишески. И всё жал и жал на акселератор. И петлял, и финтил, и скрипел резиной на поворотах, показывая, как он может. И вот так может, и вот так, а ещё вот так.

И покровительственно и великодушно смеялся, когда Верка в приятном испуге умоляла его больше не лихачить.

А может быть, всё было совсем не так. Может быть, как раз тогда она нашла время сказать, что их роман завершён. Что она ему благодарна, но хорошенького понемножку: её сердце не может вынести разлуки с дочерью. И это, возможно, дико его взбесило.

Так или иначе, актёр превысил скорость и, как принято формулировать, не справился с управлением. В итоге новенький автомобиль марки «Жигули» седьмой модели на перекрёстке въехал под панелевоз. И оба они погибли на месте.

Василиса Васильевна смотрела на меня с тихим вопрошанием во взгляде — как мне такое?

Я отвечал: да, мол. Дескать, ничего себе!..

Разговор ложился то на один галс, то на другой, поворачивал к ветру жизни то одним, то другим боком. Никакой цели наш разговор не преследовал. У меня никакой цели не было — какая у меня могла быть цель, я уже всё узнал. У Василисы Васильевны если и была, то сводилась всего лишь к тому, чтобы продлить наши посиделки: что ей было делать одной в пустом доме, когда я соберусь назад в Москву?

— Да и характер-то у неё, — снова вздыхала Василиса Васильевна о Лилиане. — Очень она порывистая. Теперь-то что говорить… Господи, мне ведь её даже больше вас, Серёжа, жалко. Дура она и есть дура. — Она взглянула на меня и спросила: — Ничего, что я так-то?

Я пожал плечами.

— Что ж вы хотите — росла без матери… Отец баловал. Вот и добаловался — дочка всё наотмашь. Дня за три буквально, за четыре до всего… здесь она ночевала. К завтраку выходит — и таким голосом, будто я ей худший враг на этом свете: что ж ты, Вася, никак запомнить не можешь! Кофе снова не из той банки!.. Всем в мире известно, что утром она пьёт не колумбийский «медельин», что в зелёной, а венесуэльский «маракайбо», который в красной! И только я, дескать, старая идиотка, никак разницы не пойму: толкусь тут почитай тридцать лет, а всё как горох об стену!.. Нормальные люди должны простые вещи понимать, а кто не понимает, тот и жизни не достоин!

И Василиса Васильевна в сердцах брякнула ложечкой о блюдце.

И ещё много о чём мы толковали — и совсем не по одному разу, потому что, когда такое случается, сколько ни повтори одно и то же, а оно никак не уляжется. Для этого нужно хоть какое-то время — неделя, месяц… и то потом вздрогнешь: да не может же, не может такого быть!

— А потом-то что, — вздохнула Василиса Васильевна, начиная новый круг. — Днём он ему передал положенное… в городе это было, в банке, я его в машине ждала. Часа полтора просидела. Наконец выходит. Тот его провожает. Ещё и на крыльце ручкались. Садится в машину: довольный такой, прямо светится весь. Поехали, говорит. Ох, Вася, говорит, дорогая ты моя, наконец-то, гора с плеч! Отлегло, говорит. Дело в шляпе, через неделю окончательную черту подведём, вот тогда-то и заживём спокойно!..

Я ещё удивлялась про себя — что, думаю, так уж от него отлегло? Я бы с ума сошла, если б такие деньжищи кому отдала… Если бы и вправду всё добром кончилось, как обещалось, если бы и впрямь забогатела несметно, всё равно бы в промежутке от ужаса умерла!.. А он и правда…

Ладно, приехали домой… Вечером на радостях Вася выпил лишнего, разговорился. Пора, дескать, нам с тобой по-настоящему жить начинать. А то что ж это, всю жизнь как собака у будки, всю жизнь два пишем три в уме. Баста! Мы с тобой на Мальдивы поедем! В кругосветный круиз отправимся! Машину новую возьмём! Будешь новую машину водить?.. Ну а мне куда деваться… новую так новую, что новую не водить, хоть я и к старой привыкла… машина есть машина, буду, говорю.

Она невесело усмехнулась.

— Часов в десять что-то важное вспомнил, встрепенулся… у него ж Александр, почитай, полгода светом в окошке был, как какой вопрос — сразу к нему советоваться. Необязательно насчёт денег, они с ним и душевно сошлись, всякий бы сказал… Всегда он мог Василию Степановичу что-то дельное посоветовать, какие-нибудь сомнения развеять, подсказать… Вот и решил позвонить. Что не позвонить, если душа в душу… вот и позвонил, — а тот пропал со всех радаров.

Она взглянула на меня и пояснила, хотя я и без того понял:

— Василий Степанович так выразился: пропал, говорит, со всех радаров. Вроде шутка такая… да скоро стало не до шуток. У Василия Степановича три его номера было. У всех, кто деньгами занимается, много телефонов. Дел у них невпроворот, без конца трезвонят друг другу, Вася мне давно объяснял. Ещё жаловался: невозможно, говорит, спокойно толковать с этими финансистами, то у него один мобильник запиликает, то другой. Хорошо ещё долгих разговоров не бывает: молвит два слова буквально, берём там или не берём, продаём или не продаём, по-деловому… видно, что дела их на части рвут, ни минуты не стоят, прямо бешеные кони, — бросил слово кому-то и снова к тебе: слушаю, мол, внимательно, о чём бишь мы тут. Ну и что? Он-то слушает, а у меня мысль ускакала, так Вася говорил… прямо, дескать, зла не хватает с этими финансистами разговаривать!..

А тут пропал отовсюду. По всем трём номерам одно и то же: клиент временно недоступен.

Вася уже с вечера весь осунулся, взбледнул, хоть и выпивши был… Я ещё подумала: что-то нос у него как-то заострился, что ли… да не придала значения. Утром — та же музыка. Наша песня хороша, начинай сначала… Едва десяти дождались, стал он по рабочему трезвонить. Прежде Вася никогда им не пользовался, только после самых первых разговоров поручал кому-то проверить, есть ли такой номер, правда ли в банке, числится ли там такой… всё так и оказалось, без обману, но это давно было, в самом начале, денег ещё не давал. А потом что проверять, если кругом вась-вась и полное доверие. Да и по рабочему его не поймать, вечно он на каких-то совещаниях или в управление уехал… лучше на мобильный. Взялся звонить — что-то не отвечают. Он опять по сотовому…

Весь день вокруг этого и суетились. Да что толку? Недоступен — и хоть ты что делай.

А если у самого Васи телефон вдруг оживал, так он прямо подпрыгивал. Вот оно! Наконец-то!.. Может, в аварию попал или в метро застрял, потому и был в недоступности — а теперь прорезался!.. Он ведь человек-то верный, твёрдый, честный, неподкупный, не может подвести!.. Ведь сколько раз мог обмануть, а нет, лишний раз честность свою доказывал… снова и снова доказывал!..

Подпрыгнет, на экран глянет… опять не то.

День прошёл… ночь он ни копеечки не спал. Я задремлю, он всё ходит, глаз не сомкнул. Ну а утром-то и случись… Тут у нас, слава богу, своя «скорая» есть. Привезли мигом, да толку… он через день прямо там, в реанимации. Врач сказал, глупо было и надеяться. Мол, при таком раскладе никакой надежды. — Василиса Васильевна вытерла платочком глаза. — Да как же не надеяться-то, господи!.. Хоть понадеяться напоследок!..

— Да…

— Ну и всё… всё, Серёжа, понимаете?.. Ну а раз так, — сказала она нормальным голосом, — так тут опять дела. Да какие. Прямо делища. Плачь не плачь, а хоронить надо?

Она пытливо на меня смотрела. Я вынужденно кивнул.

— Вася заранее позаботился, когда ещё купил на Перепечинском. Мы ведь с ним так и не зарегистрировались. А там у них в случае чего строгости: кого к кому можно, кого нельзя, незарегистрированную в случае чего не положат, хоть ты их озолоти. Так он два участка оформил, два бок о бок: один на себя, другой на меня, у меня отдельное свидетельство. Всё ясно, да?

Снова посмотрела, и снова мне пришлось пожать плечами:

— Да уж куда яснее…

— Вот и я говорю. А Лилианка на этом месте словно с ума сошла. Нет, кричит. Что за глупости, Вася! Что ещё за Перепеченское?! Никакого Перепеченского! На Новодевичьем будем! Папа знаменитый режиссёр! Сколько для страны сделал!.. Господи, говорю, Лилианочка, окстись. Я бы и рада, да как же мы это сможем?! Если бы Василий Степанович сам этим занялся, у него бы, может, и получилось. Всё-таки у Васи кое-какие серьёзные связи были. Хотя тоже бабушка надвое сказала, дело-то и при больших связях неподъёмное. Но этого я не стала ей говорить, ведь смотрю — просто не в себе… Мы-то, говорю, мы-то с тобой, две идиотки, как можем такое осилить? А она и отвечает: а нам и не надо, за нас Александр всё сделает. Александр для неё никаких денег не пожалеет. Александр такой, он всё может, он добьётся, чтобы отца на Новодевичьем положили! Каково?

Я пожал плечами.

— Он нарочно её с ума сводил, — убеждённо сказала Василиса Васильевна. — И свёл. Специально, чтобы она отца умасливала. Ну или чтоб лишнего сомнения в него не вселила. Про заграницу ей мозги морочил: в Африку с Америкой поедут они свадьбу играть. Насилу она его отговорила от Африки с Америкой: кое-как на Путевой дворец согласился, всё фыркал, мол, зря она от земли оторваться боится и напрасно за подружек держится, которым ради такого дела за границу махнуть деньжат не хватит, она теперь совсем другого полёта птица, ей прежние интересы ни к чему.

— Это какой Путевой дворец? — поинтересовался я.

— Ну какой… откуда Наполеон на горящую Москву смотрел. Все мозги мне этим Наполеоном проела!.. Вот представляете? Александр четыре дня как с радаров пропал, Вася в результате на столе лежит, а она вон чего: Александру для неё ничего не жалко, Александр папу на Новодевичьем похоронит!..

Василиса Васильевна недоумённо покачала головой.

— Уже после похорон кое-как очухалась… Тут её в другую сторону наконец повело. Подлец, говорит. Мерзавец. Обманул её. Папу обманул. Жизнь кончена. Скоро Кондрашовку отнимут… А как не отнять? — переспросила она саму себя. — Вася под Кондрашовку четыреста тысяч взял… Не отнимут, если четыреста тысяч вернёт. А как вернуть, если в кармане вошь на аркане. Да процентов сколько-то. Тоже немало… А так-то отнимут, конечно… Что я ей скажу? Что она сама во всём виновата? Разве язык повернётся?.. Я помалкиваю. А она причитает. Дескать, надо было ей в своё время за ним проследить. Она, мол, так и думала, что он мерзавец, только доказательств не было. Не давала воли своим подозрениям, а надо было… надо было проследить.

— Проследить, — отозвался я.

— Ну да, проследить. Как жареный петух клюнул, так стало у неё в головёнке что-то складываться… У него коттедж в хорошем месте, где-то недалеко здесь. Она, говорит, всё хотела туда поехать, посмотреть что к чему там у него. А он никак не пускал: дескать, ремонт затеял огромный, всё меняет от крыльца до крыши, работа полным ходом, три бригады не покладая рук, ни пройти ни проехать. Хочет, чтобы всё новое было, когда её введёт. А дело-то к свадьбе, вот он и торопится, чтобы честь по чести. Вот тебе и ввёл… вот тебе и подозревала… Ну и стала она этими подозрениями трясти… да поезд-то ушёл. Бывшего своего разыскала…

Василиса Васильевна бросила на меня быстрый взгляд, желая убедиться, вероятно, что я не упаду в обморок при упоминании какого-то бывшего. Я не упал, только пожал плечами.

— Вы, небось, не знаете… был у неё в позапрошлом году один… Из полиции, капитан не то майор…

— Не знаю, — подтвердил я. — Этого не рассказывала.

— Был, да… Толку никакого. Ищут пожарные, ищет милиция. Да если птичка из клетки выпорхнула… поди-ка поищи её. В чистом-то поле.

— Ну да, — кивал я. — Поди найди.

Меня тоже тянуло на причитания…

В девятом часу я стал собираться. Не слушая возражений, Василиса Васильевна соорудила мне в дорогу пакет с пирожками. Когда совсем прощались, вскрикнула как ужаленная:

— Ой! Да что ж я! Главное-то забыла!

Лёгкой тенью метнулась на второй этаж и, через минуту спустившись, протянула конверт.

— Вот, Серёжа, возьмите. Василий Степанович велел передать. Говорил, премию вам выписал… по итогам работы. Да берите же, берите! Хотите — премия, как Вася велел… А хотите — наследство.

И с потерянной улыбкой снова поднесла к глазам платочек.

* * *

За тёмным окном белел снег, кое-где разрезанный полосами талой черноты. Железнодорожные фонари, веерные росплески фар на близком шоссе, огни многоочитых башен за перелеском, — весь этот случайный свет досягал небес, чтобы, бросив блик на низкие облака, снизойти обратно, обернувшись призрачно-белым трепетанием густых сумерек.

На меня наплывали картины, сколь фантастические и недоказуемые, столь и представлявшиеся единственно возможными. Сколь не имевшие ныне никакого значения, столь и не желавшие отступать в силу непреходящей важности.

Возможно, когда Верочки Шерстянниковой не стало, Кондрашов всё бы отдал, ничего бы не пожалел, да хоть миллион раз бы через себя переступил и всё, всё бы ей простил, всё! — лишь бы она вернулась.

Но никто не возвращается.

А может быть, и наоборот: её измена была страшнее её гибели.

И ничего, ни вот на столечко он бы ей никогда не простил, даже если бы каким-то чудом ей удалось вернуться.

А возможно, что ещё больше, чем осознание непоправимости, мучила его недостойная, низкая мысль, всплывавшая с самого дна души, где всегда таятся, будто раки в иле, такие вот гадкие соображения: ему думалось, что случившееся стало ей справедливым воздаянием.

Но тут же он задавался мучительным вопросом: каким, к чёрту, воздаянием? За что было столь страшно воздавать его бедной Верочке? — его любимой Верочке, которую и хоронить-то пришлось в закрытом гробу — так она была изувечена… Кто бы посмел сказать, что она заслужила такую участь?..

После этого он и артистов невзлюбил. Да как невзлюбил! Прямо видеть не мог. Василиса Васильевна уверена, что из-за этого и карьера его книзу пошла…

Распространить свою ненависть к тому отдельному, кто разрушил его жизнь, на всю актёрскую братию чохом… похоже на то, как собака, которую в щенячьем возрасте побили тапкой, до старости ненавидит все тапки на свете.

Бедный, бедный Василий Степанович!..

Я достал конверт, пересчитал купюры и снова убрал. Никто не знает, что такое мало, что такое много, но точно, что ещё некоторое время о будущем я мог не волноваться.

Лилиана

Года полтора, а то и два спустя мне довелось увидеть её на каком-то сборище.

В ту пору я приохотился (и даже, как мне тогда представлялось, оказался в какой-то мере вынужден) захаживать на разного рода культурные мероприятия.

В основном это были литературные собрания — то по актуальному поводу вроде выхода книги или запуска сайта, а то в связи с какой-нибудь памятной или мемориальной датой. Приглашали и на открытия художественных выставок, и на празднования годовщин музеев, и на иные вечерние торжества: стоило показаться в одном месте, тут же звали в другое. Большой город кипит культурными сходками. Похоже на мельничные жернова: стоит несчастному зёрнышку ненароком между ними угодить, не оставят в покое, пока не сотрут в порошок.

Я и прежде время от времени куда-нибудь случайно заглядывал. Двигало мной не ощущение своей родственности миру искусств, а исключительно вялое любопытство.

Но тогда я был никто и звать никак, ныне же выступал в солидном статусе автора недавно опубликованного романа. И практически ежевечерне отдавал дань каким-нибудь посиделкам.

В целом ощущения не переменились. Обычно если что и радовало, так это собственная выносливость, позволившая пережить ливень благоглупостей. Что же касается удовлетворения, то примерно с таким, вероятно, усталый оратай бредёт с пашни. Тем не менее в ту пору я был не только уверен, что это и есть культурная жизнь, но и что сам я непременно должен в ней участвовать. Без меня народ не полный, что-то в этом роде. Я даже испытывал смутную гордость за совершаемое — как ни крути, а кого попало туда не приглашают.

Общественную значимость происходящего в значительной мере определяло качество последующего фуршета. Например, если по окончании официальной части удавалось разжиться холодными закусками, это было одно, а если подавали горячее, совершенно другое. При этом курятина котировалась почти так же низко, как жареная картошка, а бараньи шашлычки — почти столь же высоко, как стейки из сёмги. Жалкие бутерброды с колбасой и презренный салат оливье, сопутствуемые простой водкой и винишком из картонных коробок, стояли в самом низу пищевой цепочки. Французская лоза, марочный коньяк и восьмилетнее виски вкупе с красной икрой отметали последние сомнения в важности мероприятия. А уж глянцевые икорницы белужьей бесспорно утверждали его общемировое, если не вселенское значение.

При всём том празднества мало чем отличались друг от друга и безнадёжно путались в памяти. Первой выветривалась духовная подоплёка, потом и всё остальное. Запоминались лишь кое-какие аномальные отскоки: на одном совсем не было спиртного — это же надо, какая скаредность! Зато на другом дело дошло, помнится, аж до омаров.

В тот раз были стоячие столики в холле, за которыми, нахватав перед тем с общего стола в индивидуальные тарелки кое-какой снеди, толклись присутствующие.

Я оказался в компании двух немолодых господ интеллигентного вида — один седой благообразный в очках, другой лысый, красноносый, суетливый — и примерно их возраста женщины. По всей видимости, она была с ними шапочно знакома и пыталась заговорить. Толком это ей не удавалось: оба энергично жевали, отделывались невнятными междометиями, физиономии выдавали заинтересованность исключительно в канапе с селёдкой и очередной рюмке родимой.

Я примерно так же выпивал и закусывал (разве что, надеюсь, не столь неряшливо, как суетливый), рассеянно переводя взгляд с одного скопления публики на другое, кивая знакомым или, напротив, никого из них не обнаруживая, — и вдруг заметил Лилиану.

Не совсем понятно, почему увиденное меня так ошарашило.

Правда, я о ней давно не думал. Но ведь не так не думал, как не думают о покойниках, чтобы, увидев восставшего из небытия, испытать закономерное потрясение.

Нет, всё это время я отдавал себе отчёт, что Лилина жива и существует где-то рядом. Что не будет ничего не только противоестественного, но и удивительного, если мы с ней однажды встретимся. И даже наоборот: странно, что не сталкиваемся, ведь крутимся на попутных орбитах.

Тем не менее я был так поражён, словно над ухом пальнули из пушки: пролил из поднесённой к губам рюмки, закашлялся, а в довершение сумятицы выронил незначительно надкушенный бутерброд, чем навлёк на себя удивлённо-осуждающие взгляды соседей.

Может быть, имело значение, что наяву я о ней и правда не думал, зато несколько раз видел во сне, точнее сказать — во снах. Ещё точнее сказать, что сама Лилиана ни разу в них не появлялась, но всё было косвенно с ней связано; наверное, в результате и впрямь могло сложиться ощущение, что мне снился и помнился не живой человек, а его призрачная, всего касающаяся тень.

Понять эти сны было непросто, реальные обстоятельства жизни чередовались с нелепыми выдумками. Будучи сцеплены друг с другом самым невероятным образом, они оставляли по себе тягостное ощущение нездоровья и бреда…

Всё это мелькнуло в сознании, когда я обнаружил Лилиану буквально в пяти метрах от себя.

Несколько секунд я остолбенело и пристально смотрел не неё, помимо воли стремясь не упустить ни одного движения и выражения лица.

Внешность её переменилась.

Она похудела, лицо обрело угловатость и стало неожиданно широкоскулым. Сильно подведённые глаза блестели. Что касается причёски, то волосы были не каштановыми, как прежде, а иссиня-чёрными. И оформлены жёстким каре, ассоциировавшимся с чем-то вроде хирургических ножниц или прецизионного станка.

Я не мог разглядеть всех деталей, но точно, что с мочек свисали длинные серьги. На шее тоже посверкивало. Пальцы, которыми она держала бокал, обременяли какие-то громоздкие художественные изделия.

Возможно, количество украшений соответствовало стильности её одеяния: алое платье в пол (смелость выреза искупалась наброшенной на плечи паутиной пурпурной шали), но для сборища бедных литераторов их было, пожалуй, многовато.

Спутника её я не знал. И даже, кажется, никогда прежде не видел. В отличие от Лилианы, он совершенно не привлекал внимания.

Примерно моего возраста или чуть старше, среднего роста. Одет просто: джинсы, пиджак на свитерок. Коротко стрижен, чисто брит. Никаких покушений не только на художественную беспорядочность, но даже и на щеголеватость. Рядом с сегодняшней Лилианой этот господин выглядел невзрачно. И даже как-то невразумительно. Если не был чистой воды недоразумением — то есть благодаря некой нелепой случайности занимал не своё место.

Я смотрел и смотрел… Не знаю, сколько это длилось: казалось, что долго, но, наверное, не больше секунды или самое большое двух.

И ничто не менялось.

Но всё-таки я не окончательно окаменел: бутерброд упал, коньяк пролился, я дёрнулся, чтобы сберечь остатки имущества, а когда вскинул взгляд снова, всё уже было совсем не так.

Непонятно, когда всё успело так диковинно перемениться. Так или иначе, но теперь она держала стакан в левой руке, а правой резко подчёркивала свои гневные фразы.

Она вскидывала голову, и причёска непреклонно вздрагивала вместе с серьгами. Фигура источала яростную энергичность. Не знаю, что могло так быстро заставить её вскипеть возмущением, но Лилиана просто клокотала.

Он же оставался невозмутим и лишь рассеянно кивал. Так взрослые люди держат себя с детьми, которым прежде позволяли слишком много конфет.

Знаток душевных бурь всё же отметил бы некие тени, пробегавшие по его легко улыбающемуся лицу. Можно было примерно определить, что он испытывает чувства, лежащие в диапазоне от изумления до, возможно, сдерживаемой ярости.

Вокруг жужжало сборище, стоял гомон, то и дело пронизываемый нечленораздельным выкриком или резким хохотом. Гремели тарелки, брякали вилки, звенели стаканы и рюмки.

В отдельных словах, что долетали вопреки удалённости и шуму, ничего содержательного не было. «Почему ты думаешь!..» — «Сколько мне ещё!..» — «Кажется, ты совсем!..» — что-то в этом роде.

Через секунду я увидел, как он поставил на столик недопитый бокал, куце улыбнулся и неторопливо, но решительно направился к выходу.

Лилиана замерла с ладонью, не завершившей последнего жеста, и раскрытым ртом, в котором немо бурлили остатки чего-то невысказанного.

Кроме явно переживаемого негодования, в её облике появились и знаки какого-то добавочного возмущения: изумлённо вскинутый взгляд, изумлением же округлённые губы. Судя по всему, поведение спутника явилось неслыханным нарушением правил.

Между тем он был уже на половине пути к холлу, откуда вела лестница в раздевалку.

Лилиана встрепенулась, тоже поставила бокал, схватила лежавшую на краю стола сумочку, набросила на плечо её золотую цепь и, грациозно ступая на носки и одновременно громко прицокивая шпильками, поспешила за ушедшим, обиженно вскрикивая:

— Володя! Ну Володя же!..

Минут через двадцать я тоже ушёл.

Больше мы с ней не встречались.

Хотя не совсем так: той ночью напоследок я увидел её во сне.

Она снова выглядела совсем иначе, ничего общего с тем, что я наблюдал наяву несколькими часами ранее.

Молчаливая, печальная, в широкой светлой рубахе, бледная, совсем некрасивая, украшенная голубыми полукружьями подглазий, с запёкшимися и странно выпяченными губами, она смотрела на меня без выражения, как будто издалека или из тумана сгустившегося времени. Она сидела на кушетке, широко расставив ноги, сцепив тонкие ладони на большом круглом животе, и я не понимал, видит ли она меня хоть как-то — или смотрит невидяще, как смотрела бы в задумчивости на скользящие за вагонным окном перелески, неспешно уплывающие, чтобы смениться иными, неотличимыми от предыдущих.

Я знал, что не нужно даже пытаться перемолвиться с ней словечком. Это было бы нарушением какого-то молчаливого уговора между нами, но главное другое: что бы я ни сказал, какие бы чувства ни выразил и как бы ни сделал это, она уже никогда на меня не посмотрит.

А если и посмотрит, то не увидит.

Я успел почувствовать острую жалость, но не понял, к кому из нас она относится.

Оставайся ещё мгновение, мне, возможно, удалось бы в этом разобраться, — но в зеркало ударил чёрный камень, стекло взорвалось осколками, а потом всё окончательно замутилось и исчезло, оставив по себе лишь мучительное недоумение.

Александр

Портило настроение, что у меня не было подарка. Откуда ему было взяться. Я ума не мог приложить, чем порадовать новобрачных. И чем в принципе таких новобрачных можно было бы порадовать. Тем более что мне и некогда было заниматься этой ерундой.

Оставалось просто махнуть рукой. Забыть о правилах приличия. Мне эта их свадьба сто лет была не нужна. И ещё сто лет мне бы она не понадобилась.

Но это ведь говорить легко. Я сам сколько раз об этом красочно рассуждал. Главное, дескать, оставаться собой. Не стоит, мол, из кожи лезть, чтобы прилично выглядеть. По крайней мере в глазах тех, до кого тебе нет никакого дела. Тоже мне светские обязательства. Кто мне эта Лена? Я её в последний раз видел десятилетней. Или около того. Кто мне, если уж начинать разбираться, сама Марина? Тем более кто мне этот их жених? Шура или как его там? Век бы их не знать.

Ну да. А как попадаешь в эти клещи, всё почему-то выглядит иначе.

Между тем время текло. Марина дважды звонила — осведомиться, помню ли я о грядущем торжестве. Не устал ли предвкушать то чистое наслаждение, с которым все мы в скором времени столкнёмся.

Одним из звонков она застала меня в Томске, но я мог потратить несколько минут на разговор, и она даже не заподозрила. Ворковала, как она счастлива, что у молодых на всё совет да любовь. Уж так рада, так рада, просто слёз не может сдержать. Прямо даже завидует. У неё самой-то никогда такого не было, её судьба неудачно сложилась. Ну, пусть не целиком, бывали, конечно, и на её веку светлые дни, но в некоторых отношениях точно. А ведь главное в жизни любовь. Так пусть хоть Леночка теперь порадуется. Хоть девочке её ненаглядной повезло.

Прерывать её мне было неудобно, и Марина с удовольствием рассуждала, что на фоне столь безоблачного согласия меркнет даже элитная обеспеченность. Уж не говоря о статусности. И что-то ещё там меркнет, не удержалось в памяти.

Ко всему прочему однажды, вернувшись из командировки, я обнаружил в почтовом ящике большой розовый конверт — доставленное почтой официальное приглашение. Прежде я таких и вообразить не мог.

Конверт был бархатный, а выпавшая из него именная открытка представляла собой волшебный чертог: он вздымал многоярусные крыши из ничего посредством разложения. На шпиле причудливого терема сидел золотой петушок и заливисто кукарекал. Будучи поставлен в тупик его голосистостью, я не поленился выяснить, что делал он это с помощью наклеенного изнутри плоского китайского чипа.

Золотые виньетки складывались в бутоны, крылышки и облачка. Фабричная каллиграфия сообщала: там-то и тогда-то — шестнадцатого, Петровский путевой дворец, зал «Карамзин».

Всё в совокупности никак не предполагало возможности обойтись в качестве свадебного подарка милым пустячком — и одновременно бесило очевидной тщетностью усилий прыгнуть выше головы.

За три дня до мероприятия снова позвонила Марина. Я уже начал было оправдываться — никак не забыл, горячо готовлюсь. Но она, не дослушав, перебила вопросом.

— Свидетелем? — удивился я.

— Ну да. Шафером, как теперь говорят.

И недовольно пояснила, что почётную обязанность должен был исполнить Шурин друг. Сама она его не видела, но Шура с ним дружит со школы. Они вообще-то не разлей вода. И как ниточка за иголочкой. Но такая незадача: другу пришлось срочно уехать в Сингапур. Другого времени не нашлось у него, видите ли, в Сингапур ехать. Бизнес такое дело. Сволочное такое. У кого бизнес, те живут как на вулкане, понимаешь. Сами себе не принадлежат.

— Ну да, — кивнул я. — Галеры.

Она не обратила внимания.

— Так сможешь?

— Почему нет. Конечно.

— Вот и хорошо, — подвела она черту с явным облегчением, словно не надеялась, что я соглашусь. — Тогда в двенадцать в Грибоедовском. И ты это… паспорт не забудь, вот что! Паспорт обязательно. И ещё знаешь что, ты чуть раньше приезжай. Пока то, пока сё, пока ангела я тебе дам…

— Какого ангела?

— Ты же свидетелем пойдёшь, — втолковывала Марина. — Теперь свидетелю положено ангела дарить. Сам же говорил, не знаешь, что подарить, помнишь? Или придумал?

— Умом расшёлся, — вздохнул я.

— Вот и расслабься. Что ж делать, если ты такой. Ангела подаришь. Традиция есть традиция, куда деваться. А тебе не заморачиваться.

Я хотел заметить, что прежде пшеном посыпали, но сдержался. Тоже мне традиция.

— Ты и без того какое им одолжение делаешь! Свидетелем идёшь!.. Ну и всё. Ангела я тебе дам, Шура уже купил. Хорошо?

— Хорошо, — сказал я. — Ангела так ангела. Потом когда-нибудь что-нибудь полезное. Пока символом обойдёмся. Пластмассовый ангел-то?

— Ага, пластмассовый, — обиделась она. — Скажи ещё фанерный. На ту же букву, только платиновый. Двадцать восемь сантиметров. Размах крыльев — четырнадцать с половиной… Утром на всякий случай позвоню. А то ещё проспишь.

— Позвони, — кивнул я. — А то и правда, мало ли…

Она снова всполошилась. Я спохватился: бог с тобой, это никчёмное «мало ли» ничего не значит… я ничего не имел в виду… просто очередная шутка… ну или попытка шутки!.. ну пусть попытка неудачной шутки, хорошо. И да, она права, тут я с ней полностью согласен: не стоит шутить, когда дело касается столь серьёзных вещей.

Во всяком пустяке замотанной Марине мерещилось обещание новых сложностей, если не катастроф. Насилу успокоил. Я мог её понять: фактически один шаг до счастья дочери, а тут такая чехарда. Заволнуешься, пожалуй…

Сложный всё-таки процесс — бракосочетание.

* * *

Стоило мне ранним утром шестнадцатого раскрыть глаза, как я отчётливо понял: благословен день сей среди прочих.

Говоря по-простому, я обнаружил себя в хорошем настроении, добавочно подкреплённом не столь уж часто оправдывающимся предвкушением бесплатных удовольствий.

Это было даже немного удивительно. Засыпая накануне, я со смутной озабоченностью думал, каким то окажется пробуждение: зная себя, я мог предположить, что встану не с той ноги. Ведь именно потому, что день полон обещаниями, он предъявит и некоторые требования. На иной взгляд они закономерны и незначительны: быть в форме, на время забыть лишнее, помнить роль — чтобы подобно актёру, выходящему под взгляды публики, сделать честную попытку воодушевления, на время превращаясь в исправную функцию всеобщих ожиданий. Лично на меня сторонние ожидания производят подчас эффект, обратный ожидаемому.

Но нет, всё было хорошо.

Я благосклонно смотрел в зеркало, брился едва ли не напевая, а когда позвонила Марина, предпринял усилия, чтобы показать, что не только не считаю её звонок напрасной тратой времени и нервов, но, напротив, чувствую, что он придаёт мне новые силы и вселяет уверенность в будущем. Она тем не менее нашла место ввернуть что-то озабоченное насчёт того, что всё кувырком и с лобстерами проблемы, но в целом моей психотерапией осталась довольна.

Утро оказалось длинным: встал я рано, а дел, кроме как собраться к ответственному выходу, не предполагалось. И потому как ни вдумчиво я завтракал, как ни тщательно одевался, как ни неторопливо шагал к метро, а всё же когда вышел на «Тургеневской», было только начало двенадцатого.

Денёк выдался серенький, неяркий. Вопреки морозцу, на выскобленных прямоугольниках тротуарной плитки тут и там чернели лужицы стылой воды. Крупицы соли хрустели под подошвами. Деревья горбились после вчерашнего снегопада. Замёрзший заснеженный пруд лежал чистым полем. Две большие чёрные собаки бегали по целине за маленькой рыжей, догоняли, взлаивали, дружно крутились, поднимая снежную пыль. Хозяева отрешённо бродили порознь.

Обогнув дальнюю оконечность пруда, я взглянул на часы. Мой расчёт убить лишние полчаса на приятную прогулку вполне оправдывался. Оставалось свернуть налево, пройти улочкой, названия которой я не помнил или, возможно, никогда не знал, взять снова влево на Чаплыгина и завершить предпринятый крюк на Большом Харитоньевском, достигнув тем самым цели своего небольшого путешествия.

Рассеянно и даже разнеженно размышляя о том, что так славно начавшийся день и впрямь обещает оказаться удачным, я сделал ещё один шаг.

Всё вокруг взорвалось диким клокотанием движения и шума.

Звон — это был трамвай.

Он накатывал слева. И был уже величиной с гору. Величина трамвая определялась не столько истинными размерами, сколько близостью: мы смотрели друг на друга открыто и в упор, как смотрят в секунду последнего единения.

Пытаясь его избежать, я метнулся вперёд.

И скользнул на обледенелом асфальте.

Именно здесь асфальт не был посыпан солью. Именно здесь каблук, вместо того чтобы ответить, как прежде, твёрдым стуком, послал меня в тошнотворную пустоту.

Чтобы не упасть, я был вынужден совершить ещё один скачок.

Что же касается шума, то это был оглушительный гул проезжей части Чистопрудного бульвара.

Редкий случай! — вопреки обыкновению, транспортные средства не переминались в вечной пробке, а бодро катили друг за другом.

Вопль издавал клаксон налетавшей на меня бортовой «Газели».

Я видел, как скользят намертво заторможенные передние колеса.

Я успел прыгнуть в третий раз.

Не задев, а лишь обдав ветром железа, раздирающего воздух в трёх сантиметрах от плеча, «Газель» с новым верещанием пронеслась мимо: шофёр-киргиз дал газу, чтобы уберечь тыл от настигающей его в заносе морды «Мерседеса».

Мелькнула круглая физиономия. Мелькнул и кулак: он грозил из-за стекла.

Мелькнуло лицо за следующим стеклом: искажённое гримасой отчаяния, зеленоватое.

По мокрому асфальту шипели шинами уже совсем другие, новые машины. Но звук был неотличим от прежнего.

Трамвай тоже скрылся с глаз, позванивал издалека.

В момент гибели я конвульсивно вцепился в завиток ограды. Теперь, заново обретая жизнь, стоило некоторых усилий разжать пальцы.

* * *

Моему появлению Марина ужасно обрадовалась. Она курила справа от крыльца и первым делом сообщила, что сходит с ума, а Ленка, гадина, запретила ей звонить. Ну почему, встревоженно и настойчиво допытывалась она, нервно постукивая пальцем по сигарете, ну почему нельзя приехать вовремя.

Я как мог её успокаивал. Мы говорили о том, что личное счастье дочери стоит любых переживаний матери, потому что мать есть мать. И что жалкие минуты, напротив, ничего не стоят на фоне того, что впереди вся жизнь.

Бросив окурок, она покивала, скорбно сообщив, что внутрь без масок не пускают. И это даже смешно, что во Дворце бракосочетаний такая же чепуха, как в жалкой «Пятёрочке».

Я совершил небольшую оплошность, сделав попытку сослаться на опасности пандемии. Марина не упустила случая поднять меня на смех, саркастически указав, что грипп бывал и ранее, а это просто беспредел. Она вынула из сумки и протянула мне небольшой крестообразный свёрток. Я удивился его тяжести.

Без обмана же, сказала она. Говорю же, крылья четырнадцать сантиметров.

Я придержал тяжёлую дверь, пропуская её вперёд. Там стояла девушка в белом халате и маске. Она наставила на Марину пистолет термометра. Марина сказала свистящее: «Гос-с-с-споди!» Девушка попросила её поправить маску. Моя была на месте.

— Ты чего такой? — спросила Марина, когда мы раздевались.

— Какой? — в свою очередь спросил я, беря номерок.

— Пришибленный какой-то, — безакцентно пояснила она. Она смотрела в зеркало и выпячивала губы.

— Разве, — удивился я. — Да нормальный. Каким мне быть?

Мы прошли в холл. Всюду были зеркала и кресла. Ковры глушили шаги. Рассматривая панно, я остановился у высокой напольной вазы с крупными искусственными цветами. Марина спросила что-то у женщины за столом и помахала мне. Я понимающе кивнул, она скрылась в коридоре.

Утренняя моя радужность и правда заметно полиняла. Казалось, должно было быть наоборот: почему не возрадоваться, если счастливо избежал опасности?.. Я чувствовал раздражение. Нелепица какая-то. А если бы и правда задела эта чёртова «Газель»? Марина снова бы осталась без свидетеля. Но даже эта мысль не могла меня толком развеселить.

Я хмуро рассматривал декор. Стены украшали пилястры. На светло-бордовом пространстве на уровне капителей белела лепнина. Края прямоугольных медальонов очерчивали белые элементы орнамента. На картине в центре был изображён в отдалении Кремль, передний план являл оживлённую заснеженную площадь.

— Ну, — сказала Марина. — И что? И где эти бестолочи?

Она повернулась к дверям. Лицо её вспыхнуло и засветилось радостью.

Лена стояла под дулом термометра. Свадебное платье было не белым, а кремовым. Она обнимала букет пунцовых роз. По-настоящему белой на ней была маска. Но под палевой фатой и белоснежная маска казалась желтоватой.

— Лена! Шура! — закричала Марина на весь дворец, подпрыгивая и так размахивая обеими руками, будто провожала пароход. — Мы тут! Мы тут!

Шура был в расстёгнутом норковом пальтеце, а в руках держал Ленину соболиную шубу.

— Хорошо, хорошо! — крикнула Лена. — Вижу, вижу! Мама, не кричи!

Жених направился к гардеробу. Он кивнул мне, проходя. И пожал плечами, словно уже нашёл человека, с кем можно усмехнуться на равных по поводу всей этой суматохи. Маска у него была капитальная. Норковое кепи закрывало лоб, я видел одни глаза.

Он едва успел разделаться с лишней одеждой, когда женщина в бордовом, в цвет декора, громко возгласила:

— Белицкая! Никаноров!

Лена перехватила букет, взволнованно отвела фату, сняла маску и, смеясь, посмотрела на жениха.

Он тоже снял маску и широко и смущённо улыбнулся.

Это был Александр.

* * *

Я никак не ждал, что прошлое так неожиданно всколыхнётся. Всё-таки прошло семь лет. Семь лет — не шутка. Сколько воды утекло. Как всё поменялось.

Я этого никак не ждал, а потому был совершенно не готов к тому, что во мне появится это неукротимое желание.

Между тем оно возникло — и да, оказалось неотступным. Я не мог забыть о нём ни на миг. Оно жило и настоятельно требовало утоления — изо дня в день, из минуты в минуту. Лисёнок, грызущий брюхо.

Я и не подозревал, что способен на столь сильные чувства. Довольно мучительное ощущение.

Я должен был это сделать. И я хотел это сделать.

Правда, я хотел совсем не так, как хочется чего-нибудь приятного.

Вкус был совсем иной: достижение желаемого не сулило ничего хорошего, а, наоборот, обещало много неприятностей самого катастрофического толка.

Другими словами, в намеченном достижении желаемого не могло быть ничего радостного, кроме самого достижения.

Но не такая это и новость. Вот, например, посещение стоматолога. Что приятного. Однако оно избавляет от не просто неприятного, а совсем невыносимого. Или рвота. Явка с повинной, в конце концов. Разные могут быть аналогии.

Что мне было делать?

* * *

Я сидел в машине.

Продумывая схему, я беспокоился о необходимости в нужный час запарковаться в подходящем месте: она выглядела проблематичной. Но нет, в любое время можно было найти свободное местечко, я несколько раз приезжал, чтобы удостовериться. Что и неудивительно, если учесть стоимость парковки. Но ведь не каждый день приходится, можно и заплатить.

Деньги не могли идти ни в какое сравнение с тем, чем предстояло мне расплачиваться.

Конечно, я надеялся на везение. Могло ведь вдобавок к тому, что я всё тщательно продумал и рассчитал, ещё и повезти. Так повезти, чтобы мои счета были погашены.

Но это, конечно, была совершенно пустая надежда.

Он должен был выйти из второго подъезда.

Всего их было четыре — два с одной, два с другой стороны. Всюду довольно оживлённо. Это и понятно, если шестьдесят этажей. Я ожидал худшего, но когда приехал впервые, чтобы осмотреться и прикинуть что к чему, всё оказалось не так плохо. То есть особой толкучки не было. Но и пауз не возникало — двери то и дело поблёскивали. Потом я ещё дважды прохаживался, присматриваясь и кое-что для себя отмечая.

От второго подъезда до того места, где я поставил машину, было метров двадцать, не больше.

Так что двери я отлично видел. И даже пространство холла за чистыми стёклами.

Ожидавшие пропуска переминались у турникетов или у подоконников. Кто получал, проходил мимо охранников к лифтам. К некоторым визитёрам, наоборот, кто-нибудь спускался. Выйдя за турникеты, передавал папку или конверт. Получивший шагал к дверям, отдавший нырял обратно в турникет.

А иные прохаживались с визитёрами, что-то обсуждая, или болтали у кадок с пальмами, а то садились на подоконник. С подоконников их сгоняла охрана, тогда они снова прогуливались.

Вряд ли мне удастся разглядеть его из машины сразу, как он выйдет за турникеты. Лучше концентрироваться на дверях.

Позвонив утром, я сказал, что очень не хочется всей этой мороки — охрана, пропуск. Да и зачем, делать у него в офисе мне совершенно нечего. Не мог бы он сам спуститься, чтобы взять. Не мог бы оказать такую любезность. Нам ведь только на секунду увидеться. Подразумевалось, что как-нибудь потом мы можем встретиться по-настоящему.

Я звонил и накануне вечером. Сказал, что завтра буду неподалёку примерно в такое-то время. И не могли бы мы пересечься. Ну да, он ответил, конечно. Давай созвонимся часов в одиннадцать. Отлично, сказал я, около одиннадцати позвоню.

Казалось бы, что стоит проговорить такие простые вещи. Но я дня три репетировал. Слова превратились в музыку. Фразы звучали в мажоре, были бодрыми, убедительными.

Утренний разговор я тоже заранее отладил. Я позвонил без четверти одиннадцать, ещё из дома. Давай в половине четвёртого, сказал он. Плюс-минус. Удобно?

Да конечно, сказал я. Очень удобно. Плюс-минус. Не спеши, я ведь на машине, могу и обождать.

Я боялся, что он скажет, что кого-нибудь пришлёт. Так и так, мол, подъезжай, я отправлю сотрудника забрать книжку. Чтобы никому из нас по лифтам не валандаться.

Это было бы разумно. Офис на двадцать седьмом. Если я не хочу ехать к нему через двадцать шесть этажей, с чего бы ему хотеть делать это самому.

Но я рассчитывал, что ему станет неловко. Всё-таки мы не вовсе чужие люди. Пусть мы совсем недолго знакомы, но всё-таки его друг уехал в Сингапур, а я не уехал. И с честью свидетельствовал.

При этом я был готов и проявить настойчивость. Деликатно проявить настойчивость. Если бы он сказал, что в половине четвёртого кто-то там выйдет и заберёт, я бы деликатно возразил. Я бы сказал, что мне ведь нужно будет подписать. Сделать дарственную надпись. Такому-то от такого-то, со всем уважением. И как-то неловко делать от всей души дарственную надпись, если будет совсем посторонний, который так просто по службе вышел. Надпись-то не постороннему. Хоть книжка и не такая уж свежая, ей не год, даже не два и не три. Но всё-таки. Мы перемолвились об этом ещё на свадьбе, и я обещал. Когда обещал, не знал, зачем это делаю, а через несколько дней понял.

Короче говоря, не мытьём так катаньем. Во всяком случае, я всё бы для этого сделал. У меня много чего было заготовлено. И ничто из заготовленного не могло вызвать никаких подозрений.

Это ведь тоже было очень важно.

Но он ничего такого не сказал. Это уже была большая удача. Когда я позвонил утром, он не стал спорить, не стал ничего предлагать, а просто согласился. Молчаливо признал, что мне нечего делать у него в офисе, так что ради такой мелочи не стоит и валандаться. Да, он сам спустится в половине четвёртого. Плюс-минус. Конечно, сказал я, плюс-минус. Ничего страшного, я ведь буду в машине.

Ещё удачно было, что не возник промежуточный вариант. Он ведь мог предложить промежуточный вариант: я спущусь, а вы ждите в холле.

Ждать в холле — это меня не устраивало. Меня устраивало, чтобы в половине четвёртого — плюс-минус — он прошёл двадцать метров от дверей и сел в машину.

Хотя бы на минуту. Вообще-то мне должно было хватить и гораздо меньшего времени. Секунд десять, наверное. А то и меньше. Но так уж говорится — на минуточку, мол.

После нашей встречи прошло три с лишним недели. Всё это время я очень сдержанно себя вёл. Сдержанно и рассудительно. Так сдержанно и рассудительно, что даже боялся удариться в ещё большую рассудительность. Начать рассуждать о том о сём. Как надо. Надо ли. Может, и не надо вовсе. Кто виноват. Кто не виноват. В чём виноват. А в чём не виноват. Стоит ли оно того. Может, оно того вовсе и не стоит.

Первый импульс — одно, а что по здравом размышлении — совсем другое.

Первый импульс был отчётлив и настоятелен.

Но я не мог сразу ему поддаться. Поддаться сгоряча первому импульсу не было никакой возможности. Всё обдумать и всё приготовить — на это требовалось некоторое время.

И ведь я не мог ничего доказать. В случае чего, я бы даже не смог толком объяснить, почему именно такой разворот выбрал. Кто бы мне поверил. Что за нелепые основания.

Мне стоило труда сознательно сдержаться, не поддаваться первому импульсу.

К счастью, Александр меня не узнал. Так показалось мне с самого начала, потом я совершенно уверился: нет, не узнал.

Да и как ему было меня узнать? У него не было причин, чтобы мой образ навечно врезался в память.

Это у меня такие причины были.

Так или иначе, это было огромным моим преимуществом.

В какой-то момент я это преимущество чуть было не утратил. Не знаю, что взбрело. Откуда бы могла такая глупость взяться. Дикость какая-то. Чуть было не испортил. Всё бы пошло прахом.

Наверное, это оттого, что я был растерян.

А что удивительного? Растеряешься, пожалуй. Столько всего сразу всколыхнулось. Столько всего забытого. Столько давнего. Прошлое уж заросло… покрылось новой кожей… почти бесследно.

И тут такое.

При этом я сразу, в первую секунду, в первое мгновение понял, что должен сделать. Словно все эти годы я ни на мгновение не сомкнул глаз, а только думал и думал, что и как следует предпринять.

Ничего похожего в эти годы не было — и вдруг обнаружилось, что было. Просто я не знал — а оно было. Оказалось, что дело давно решено. Решено в целом — эскизно, но отчётливо; осталось проработать кое-какие детали. Без спешки просчитать, определить, как именно это должно случиться.

Как именно, да: как именно.

Как именно — меня ведь с той первой секунды только это и волновало. Окружающее сразу подёрнула рябь странной сосредоточенности, я толком ни на что не обращал внимания.

Статная женщина говорила звучно и торжественно, широкая красная лента царственно пересекала её серебряное платье с правого плеча до талии. Я что-то подписывал, по окончании процедуры хлопали бутылки. Потом недолго ехали, летел снег. Надвинулся Петровский путевой дворец, и мы влились в охват его красно-белой подковы. На пятки нашей процессии почти наступала следующая — они уже высаживались из пяти или шести джипов, а мы ещё проходили между пузатыми колоннами.

В зале «Карамзин» разливалась скрипично-виолончельная нега. Через часок взялись за дело увеселения по-настоящему. Гром прерывался лишь на то, чтобы наёмный устроитель-тамада проревел в микрофон очередное заученное. Кто-то оставался за столом, кто-то топтался на танцевальном пространстве. Александр поднялся, сказав что-то Лене, она рассмеялась.

В этот-то миг меня и охватило это нелепое желание. Идиотское, деструктивное.

Пойти за ним, нагнать у двери, войти следом. Он двинется к писсуарам, я встану рядом.

И секунд через пять спрошу невзначай, даже, может быть, не поворачивая головы: «А что, Шура, он же Александр, ты меня не узнаёшь?»

Ничего такого я не предпринял. Но вообразил в мельчайших деталях, как бы это могло быть…

Когда в половине четвёртого он появится из дверей, я кратко посигналю и распахну пассажирскую дверцу.

Он увидит. Это будет вполне естественно. Всего двадцать метров. Не встречаться же нам посреди лужи. На дворе плюс шесть, почему бы и не пройти двадцать метров.

Кроме того, у меня в руке самописка. Не знаю, разглядит ли он её с такого расстояния, всё-таки двадцать метров. Я нарочно выбрал блестящую, хромированную, должен заметить. Она покажется ему продолжением начатого. Добавочным подтверждением. Хотя он и так ничего не подозревает. Но кашу маслом не испортишь.

Я же хочу подарить ему книжку. Вот и самописка — чтобы подписать. Мне приятно это сделать. Он не первый встречный. Он лицо значительное, у него офис на двадцать седьмом этаже башни «Империя».

Я посмотрел на часы. Пятнадцать тридцать четыре.

Плюс-минус.

Глупо было мне рассчитывать на везение.

Но я всё-таки рассчитывал на везение. А о том, что будет, если мне всё же не повезёт, я не думал.

Даже странно. Я понимал, что не смогу выйти сухим из воды. Это было бы чудо, а чудес не бывает. Тем более при современном развитии криминалистики.

Но всё это было словно за горизонтом. Линия горизонта — что за ней? Никто не знает. Может, там море. А может, горы. Что о них без толку думать?

Да. Так вот.

Двери закрыты, стёкла подняты. Салон автомобиля сравнительно звукоизолирован. Следовательно, велики шансы, что выстрела никто не услышит.

А если услышит, не поймёт в чём дело. Мало ли что там хлопнуло. Кирпич упал. Дверь закрылась с треском. Жердь уронили. Какая жердь?.. тут нет никаких жердей. Но город всегда чрезвычайно шумен. То и дело что-нибудь лязгает. То там, то здесь. Ба-бах, ба-бах. Отголоски. С набережных вечный гул. Как грузовики пойдут, святых выноси. Между башнями свистит ветер. В двух шагах выход из метро.

Кроме того, если бы повторялось, тогда да: насторожился, голову вскинул, ухо преклонил. А если треснуло и всё, то непонятно. Мудрено ли ослышаться.

Одного раза вполне хватит. Я проверял на досках. Сантиметровую насквозь. И даже не совсем в упор.

Дальше сложнее.

Хорошо бы и этого никто не заметил. Шансы, что кто-нибудь именно в эти секунды будет пялиться из окна, невелики. Тем более что три нижних этажа, судя по окнам, служебные. Буфеты какие-нибудь. Вёдра-швабры. А чем выше, тем круче угол зрения, труднее увидеть происходящее в салоне. Но почему бы, например, скучающей уборщице всё-таки не глянуть. Машина в двадцати метрах от стены. Двадцать метров вверх — примерно, скажем, шестой этаж. С шестого этажа — угол в сорок пять градусов.

Примерно сорок пять. Значит, даже с шестого что-то ещё можно увидеть.

Но сразу после выстрела он как минимум будет без сознания, и я повалю его на бок. Новая позиция: полулёжа и наполовину провалившись на пол. Вдобавок стёкла задних дверей тонированы.

Кровь будет течь на коврик. Конечно, неизвестно, сколько её сразу окажется на торпеде. На заднем сиденье два рулона бумажных полотенец, две литровые бутылки воды. Вода без газа. Я отъеду на двести метров, где глухая стена ресторана. Там запрещена стоянка, как везде здесь, но чтобы привести салон в порядок, нужно три минуты. Меньше пяти. Я не нарушу никаких правил.

Потом без шума и пыли выеду на набережную.

Может быть.

Я в маске. Номера чистые. Машина мытая. Подфарники горят. Всё в порядке. Никаких оснований меня останавливать.

Но всё равно ехать мимо гаишника рискованно. Бывает, что останавливают и без оснований. Просто проверка документов. Водительское удостоверение и техпаспорт. Пожалуйста. Смотрит. Возвращая документы, непременно бросает взгляд в салон. Счастливого пути. Спасибо. До свидания.

Я тут раз сто заранее проехал. Да, есть один пост, который я не смогу миновать, как ни крути. Но есть и вариант. Если сначала развернуться под мостом, пост оказывается на противоположной стороне. А если вдобавок двигаться в правом ряду с таким расчётом, чтобы загораживала фура или что-нибудь в этом роде…

Да, такой расчёт.

Правда, бывают совсем залётные патрули. Хаотическая расстановка. План «Перехват». Может быть, прямо сейчас за углом стоит машина. Мерцает мигалкой. Или мотоцикл.

Нет, не может мне повезти. Хорошо бы — но не может.

Что делать. Мир полон несовершенств.

Я посмотрел на часы. Сорок две. Ну да, плюс-минус.

Удивительно, но всерьёз меня ничто не волновало. Я был словно в аквариуме. Мир лежал за холодными стеклянными стенками. Всё в нём давно было мной расчислено.

Я не боялся последствий. Последствия прятались за горизонтом. Я боялся лишь последней секунды. Боялся, что в последнюю секунду…

Что? Не хватит решимости? Что за глупость, я был полон решимости. Решимости с избытком, решимость лезла из ушей, вот сколько было решимости.

Но я и накануне об этом думал… и несколько дней назад. Я постоянно об этом думал.

При этом нужное слово никак не наворачивалось… или, может, вообще не было в языке такого слова, вместо него всё «решимость» да «решимость»… но при чём тут решимость, если решимости хоть отбавляй.

Мысль не находила себе подходящего слова. Но и не покидала меня. Она была такой же навязчивой, как желание. В ней не было никакого смысла, в этой мысли, ей следовало бы отстать и забыться. Она была невозможной. Точнее, это была мысль о невозможном.

Что значит — не хватит решимости или чего там. Как может не хватить решимости или чего там. Если всё решено, то о какой решимости речь. Если мне её, решимости или чего там, вдруг не хватит — что это будет?..

Вот он сядет на пассажирское сиденье рядом и…

И я не смогу?

Это будет что-то невозможное. Какой-то страшный позор. Стыд. Много стыда. Стада стыда.

Но я-то собираюсь жить дальше. А чтобы жить дальше, должен иметь хоть крупицу самоуважения.

Ей не могло быть места, этой мысли.

Но она была. Такая же навязчивая, неотступная.

То есть такое всё же могло случиться.

И я этого боялся…

Сорок шесть.

Черт бы тебя побрал.

Можно позвонить. Мол, я тут сижу. Мы вроде на половину четвёртого плюс-минус. Так я подъехал.

Но нет, лучше выждать. Деловые люди не любят лишних звонков. У него дела на миллион, а тут дребезг по пустякам. Даже, скорее всего, значительно больше, чем на миллион. Если семь лет назад начал с девятисот сорока тысяч, теперь, конечно, куда больше. Десять миллионов. Сто. Вряд ли миллиард. Но понятно, что не бедствует.

А тут трезвонят по ерунде.

И я знал, что нельзя отводить взгляда от двери. Я знал, что стоит сморгнуть, и окажется, что пропустил самое важное.

Пятьдесят две.

Лицо горело. Мне не хватало воздуха. Не сводя глаз с поблескивающих створок, я нашарил ручку.

Дверь распахнулась, стала видна вся башня.

То есть не вся. Чтобы увидеть всю, нужно было посмотреть вверх.

И я отвёл взгляд, чтобы взглянуть вверх.

И ведь я знал, точно знал, сколько раз в этом убеждался — стоит лишь сморгнуть!..

Но ряды возносящихся к ясному небу этажей сами собой притягивали взгляд.

И я не понял, что за кулёк.

Кто-то бросил с верхотуры кулёк.

Из форточки, вероятно.

Какой-то дурак бросил кулёк из форточки небоскрёба. Чёрт знает с какого этажа.

Лень до мусорки дойти.

Кулёк летел вниз.

Куда ещё было ему лететь. Кульки с мусором всегда летят вниз.

Этот падал очень быстро.

Трепались какие-то тряпки.

В следующее мгновение мозг сумел ухватиться за иной образ и подправил зрение: я увидел, что это не тряпки, а руки.

Падавший махал руками.

Может быть, он при этом и кричал. Но в городе всегда шумно.

Откуда-то долетел взвой клаксона.

Он шлёпнулся метрах в десяти от меня. Примерно на полпути к дверям.

Удивительно, что я и сейчас ничего не услышал — не услышал звука удара.

Как будто упал пустой мешок.

Это было какое-то сумасшествие.

Я должен был не моргая смотреть на двери.

Вместо того я выпрыгнул на асфальт.

От дверей тоже кто-то спешил. Я услышал трель свистка.

Многие, выскочив из дверей, не решались двинуться дальше.

Я уже подбегал.

Тело лежало на боку лицом ко мне. Маски не было.

Вот ничего себе.

Чернота затмила взгляд.

Чёрный комбинезон охранника.

Охранник кричал сквозь маску:

— Не подходить! Не трогать!

Подбежали ещё двое в чёрном.

— Не идти туда! — надрывался у дверей третий, размахивая сорванной, чтобы не мешала орать, маской. — Нельзя подходить!

— Не трогать!..

Из дверей выскакивали ещё и ещё в чёрных комбинезонах. Мелькнула и полицейская форма.

Я попятился к машине.

Сел, сунул «Осу» обратно в сумку, откуда прежде вынул, чтобы пристроить между сиденьями под правую руку. Сумку закрыл, бросил на заднее сиденье.

Блестящая самописка оставалась в пальцах. Отшвырнул.

Повернул ключ.

Ничего себе, повторял я, выруливая к набережной. Вот ничего себе.

Вот ничего себе, а.

Эпилог

Марина звонила дважды, но на время полёта телефон был выключен. Пропущенные вызовы я увидел в электричке.

Меня должен был встретить Кузьменковский водитель. И встретил бы, как всегда встречал. Но вместо того, чтобы посадить рейс во Внукове, что следовало из расписания и значилось в билетах, нас отправили в Домодедово. И с таким молчаливым достоинством это сделали — не стоит, дескать, благодарности, — будто мы всю жизнь сюда стремились и вот, наконец, получили счастливую возможность.

Я уж года три как обзавёлся замечательным кожаным саквояжем — достаточно вместительным для краткосрочных командировок и настолько скромным, чтобы даже на самой строгой регистрации ни у кого не возникло мысли, что он может претендовать на место в багажном отсеке. Поэтому не пришлось по крайней мере ждать выдачи багажа. Но то, что стало рутиной, не может быть серьёзным утешением.

Экспресс готовился отбыть, я успел. Зашипели двери, закрываясь. Я достал телефон.

Ну да, сказала Марина, я звонила.

Она поинтересовалась, в Москве ли я, а услышав, что фактически нет, но скоро буду, поскольку еду из аэропорта, то есть нахожусь в сравнительной близости, ужаснулась: сколько можно! Я пообещал в ближайшее время вернуться к оседлому образу жизни. Хотел напомнить её собственные слова о бизнесе: мол, кто им занят, себе не принадлежит и живёт как на вулкане. Но напоминание могло оказаться неуместным, а расстраивать её мне не хотелось.

Оказалось, однако, что в этом напоминании ничего плохого бы не было, даже наоборот, всё к тому и шло.

— На девять дней я болела, — сказала Марина. — Не ковид, нет, простуда какая-то, но решили ничего не устраивать. А завтра всё-таки сороковины. Лена с Сонечкой у меня. Больше никого и не будет. Ну, может быть, Наташка подойдёт. Но и то вряд ли. Часам к пяти — сможешь?

Я обещал.

Конечно, я мог бы пренебречь этим приглашением, сославшись на занятость. Я и на похоронах-то оказался вовсе не потому, что мне хотелось поминать усопшего добрым словом. Но Лена ни в чём не была виновата, Марина тем более, а чего бы я хотел в последнюю очередь, так это рушить их представления о мире, одним из краеугольных камней которых, насколько я понимал, было непререкаемое убеждение, что бывший свидетель, сколь бы случайно ни оказался он в этой роли, должен скорбеть почти в ту же силу, что и оставшиеся в живых участники бракосочетания.

Сонечка к моим пирамидкам поначалу отнеслась демонстративно скептически. Но выдержки и терпения ей хватило ненадолго. Утомившись показывать свою незаинтересованность и понемногу разохотившись, она возилась на диване, время от времени возмущаясь шаткостью построений, — и тогда с гневным распевом пуляла в нас одним из разноцветных дисков.

Вопреки Марининым сетованиям, что она никого не сможет дозваться, компания собралась почти прежняя. Я даже пожалел, что не потрудился в первый раз запомнить, кого как зовут.

Успокаивала мысль, что теперь-то мы уж точно никогда не встретимся.

Ну да.

Потому что прежде — то есть доныне — душа усопшего, возможно, и впрямь коротала час неподалёку. Может быть, даже совсем рядом, может быть, даже прямо возле накрытой куском хлеба рюмки у фотокарточки на туалетном столике. (Кстати сказать, фото было довольно странное: Александр стоял рядом с Леной, она открыто и широко смеялась, а он в самый ответственный момент как будто нарочно поднял руку — и его лица за ней практически не было видно. Поразмышляв, я молчаливо умозаключил, что если бы нашлось более удачное, поставили бы его.) Во всяком случае, был повод живым сойтись посидеть за чаркой. Кто бы что при этом о покойном ни думал. Пусть даже и тайком, про себя, не высказываясь, ибо обнародовать такие мысли в такой день было бы сущим кощунством. Да и кто за траурным столом поверил бы, что у подобного могут быть малейшие основания.

Так было, да.

Но на сороковой день, она, душа, должна была отлететь окончательно. Как бы ей самой, может быть, ни хотелось продлить здешнее пребывание, приходится отбыть в иные пространства. О которых, кто бы что ни говорил и как бы достоверно их ни описывал, мы имеем, увы, самые недостоверные представления.

Дело шло своим порядком. Толковали о разном. Участники застолья много внимания уделили пандемии. В частности, толковали о возможности и вероятности нового локдауна. При том что и первый-то, по общему мнению, едва пережили.

Звучали сведения о скорбных утратах, по большей части о знакомых знакомых. Но вот Наташу дело коснулось всерьёз — свекровь, а у ещё одной подруги Марины, имени которой я не помнил, брат мужа.

Было совсем невесело, даже печальнее, чем в первый раз, не в пример иным поминкам, когда дело доходит, натурально, до песен под гитару и чуть ли не плясок, — и только совсем недалёкий увидит в этом чистом желании хоть как-то развеять ощущение потери что-нибудь святотатственное.

Под конец разговор перешёл, как обычно, к предметам более практическим. Куда всё делось, и есть ли надежда. Вряд ли, вряд ли: если пропало, то и потом не найдут. Во что обойдётся памятник. Где лучше заказывать и стоит ли торопиться. Общее мнение сводилось к тому, что надежды нет, а торопиться не стоит, ибо земля есть земля. Земле нужно как следует умяться и просесть, а это не меньше года; будущей весной ближе к лету.

Когда собирались расходиться, Лена увела меня на кухню. Ей хотелось поделиться, выбрала меня конфидентом. Пепел она стряхивала в одну из грязных тарелок.

Она несколько раз ходила к следователю. Следователь рассказал много неожиданного. Прямо гром с ясного неба. Просто не могла поверить. Да следователь, собственно, и не настаивал, ему-то что. К нему, небось, каждый день такие клуши являются, правда ведь.

Я кивал или пожимал плечами.

Он сказал, что Шура прыгнул не из офиса. Не из окна офиса.

Там вообще специальная такая конструкция окон, что нельзя с целью самоубийства. Наверное, они такие во всех небоскрёбах. А то бы из них все только и прыгали, сказала Лена.

Вероятно, она хотела передать мысль, что, если подумать, в этом нет ничего удивительного.

Кроме того, если говорить об офисе. Оказывается, в офис у него доступа не было. Он давно просрочил аренду. В его офис, в его помещения, в те, что прежде занимала его фирма, въехали другие. Другие предприниматели. А до их появления секция почти полгода была бесхозна и стояла опечатанной. И даже непонятно, как он в само-то здание проходил. И что там делал. Что ему там было делать. Ему давно уж нечего там было делать.

Это она узнала от следователя. Следователь ей сказал. Ей самой и в голову не могло прийти, что полгода Шура каждое утро делал вид, что едет на работу. Будто всё у него идёт по-прежнему. В то время как всё шло совсем иначе.

Следователь сказал, что Шура прыгнул с крыши. И есть данные медицинского освидетельствования.

Ты же помнишь, сказала она, как всё затянулось, больше недели нам его не отдавали. Следователь показал акт. Она сама читала. Глубокие ожоги кожных покровов на правой руке и животе.

Ожоги, повторил я.

Ну да, ответил она, ожоги. Глубокие ожоги кожных покровов. На правой руке и животе.

Она смотрела на меня так, как если бы сама не верила в то, что говорила.

Он ещё сказал, что покойный сделал это не вполне добровольно.

Так он ей сказал. Следователь сказал. И не знает ли она чего-нибудь в этой связи.

Нет, ну ты представляешь, сказала она, стряхивая пепел подрагивающими пальцами.

Ничего себе, сказал я.

Я звонил без чего-то одиннадцать. Без чего-то одиннадцать он нормально ответил. Мы договорились на половину четвёртого.

А без чего-то четыре — глубокие ожоги кожных покровов.

В башне «Империя».

Вот ничего себе, повторил я.

А что я в этой связи могу знать, спросила она.

Да, сказал я.

Ещё он попросил назвать имена. Ну, с кем Шура контактировал в последнее время. Ну, друзья там какие-нибудь, или, может, сотрудники.

А что я могла ему сообщить, сказала Лена, глядя мне в глаза и растерянно пожимая плечами. Я понимаю, что это важно… может, если я скажу, так найдут этих сволочей!..

Я бы сама их своими руками задушила, сказала она, глядя на меня мокрыми глазами. На кусочки бы, на медленном бы огне, сказала она и снова бессильно наморщилась.

Я невольно вспомнил Василису Васильевну. «Я бы его, мерзавца!.. На кусочки бы подлеца!.. На медленном огне бы!..»

Но Лена не могла сообщить следователю имён. Или ещё чего-нибудь там. Потому что Шура ей ничего, как она теперь с удивлением обнаруживала, о себе не рассказывал. Ведь такой был открытый всегда… такой, ну… радушный, добрый… а мне, с горестным удивлением сказала она, ничего о себе не рассказывал.

Для неё это было неожиданное и неприятное открытие.

Что она должна подумать? Что ей остаётся думать? Если бы он был жив, она бы спросила… и уверена, что всё бы как-то разъяснилось, как-то иначе стало бы всё выглядеть.

А сейчас что ей остаётся? Что он считал её чужим человеком, так, что ли?.. так, что ли, мне думать теперь, спрашивала она, вытирая слёзы.

Я не знал, что сказать. Повторял одно и то же: ну что ты, ну хватит, ну ладно тебе, что ты в самом деле.

На фоне этого другое обстоятельство её как-то и не очень задело: что на Шуриных карточках не оказалось денег.

Вот о чём говорили за столом. Что с карточек всё пропало. Ну да.

Карточек было много. Разных банков, некоторые золотые и даже платиновые, они лежали в особом кляссере в верхнем ящике стола. Шура не раз собирался записать PIN-коды к некоторым, чтобы она в случае чего могла воспользоваться. Но до дела руки не дошли. Это её совершенно не волновало: деньги на житьё всегда были, и карточка своя у неё тоже была, даже несколько, так что проблем не возникало. Она совершенно не сосредоточивалась на том, знает она коды его карточек или не знает. И что Шура собирается в этой связи сделать, её тоже не интересовало.

А теперь на счетах сущие копейки. Разве что за хлебом сходить.

Через полгода, сказала она, я смогу в установленном законом порядке, но…

Окно кухни смотрело на тёмный парк, слева светился окнами большой дом.

Мы молчали.

Застроят, наверное, парк-то, печально предположила Лена. Всё застраивают.

Может, и застроят, согласился я.

А может, и нет, сказала она.

Из прихожей доносились голоса — преимущественно возгласы прощания.

Мне странно было её утешать — ну, точнее, стоять с ней на кухне и слушать, как она всего этого не ожидала. И как она его любила. И как была уверена, что он её тоже любит.

Что касается последнего, у меня были большие сомнения. Которых я, понятное дело, не пытался высказать, наоборот, тщательно скрывал.

Похоже, ей и правда не с кем было всё это время поделиться — ну, с матерью, конечно, она могла, но ведь с матерью, как бы ни были близки, обо всём не поговоришь.

Она рассказывала всё подряд. И как познакомились, и как начинались их отношения, и как они ссорились, и как мирились, и как он её не понимал, и как она его не понимала, и как она временами его прямо ненавидела, и как им было хорошо, и как она всё бы отдала, чтобы хоть на минуточку это вернулось.

В какой-то момент я помимо воли увидел его её глазами.

Наверное, я даже со стороны заметно помрачнел: взглянув на меня, Лена виновато сказала, что вот она упала мне на уши, а я этого совершенно не заслуживаю. Очень мне надо слушать её жалобы, но спасибо, что всё-таки выслушал. И что она больше не будет, ведь всё равно теперь уж ничего не поделаешь. А слова они и есть слова, ей, слава богу, и кроме слов есть о чём подумать и чем жить.

Да ну, сказал я, что ты, ничего такого, просто я тоже задумался, вот и всё.

О чём, спросила она, я не ответил, она не настаивала, понятно было, что всё это тоже просто слова.

Не знаю, о чём я там задумался, ни о чём я особенно не задумался. Просто подумал, что ведь и правда такое может быть, и правда похоже, что он её любил… хотя это, конечно, ни в каких отношениях не меняет дела.

Что уж теперь, сказала Лена. Надо о будущем думать.

Ну да, согласился я, конечно. У тебя Сонечка растёт, тебе придётся о будущем думать.

Ну да, грустно сказала Лена, о будущем. Жалко, что мы ничего о нём не знаем.

Я хотел возразить, что уж одно-то мы знаем точно: когда-нибудь и оно станет прошлым.

Но промолчал.

Загрузка...