38

– То, что вы видели, Сулейман, это не счастье, – грустно вздохнул доктор Рыжиков.

– Это? – покачал головой Сулейман. – Если это не счастье, то что тогда счастье? Одна заколка на галстуке знаете у него сколько стоит?

– Не знаю, – сказал доктор Рыжиков. – Я в этом не разбираюсь. Знаю только, что это не счастье, а борьба с несчастьем. Каждый, на кого оно свалилось, борется с ним по-своему. И хорошо, если борется. Разве нам лучше было бы, если бы он пришел в заплатах и слезах, смотрел на нас с упреком: вы и высокие, и стройные… И мы бы чувствовали себя виноватыми. Хоть и «я знаю, никакой моей вины…». Пусть лучше сверкает как елка и смотрит на нас свысока. Не думайте, это не просто. Это надо быть солдатом жизни, несчастьеборцем.

Сулейман посмотрел на доктора Петровича внимательней, чем всегда.

– Вы как от нас с Востока пришли, Юрий Петрович. Как у Омара Хайяма учились. Он ведь тоже сказал: «Жизни стыдно за тех, кто сидит и скорбит…» Я смотрю, вы даже счастливых жалеете…

– Да нет, я не жалею, Сулейман, – тем не менее довольно жалостливо вздохнул доктор Петрович. – «Нас не надо жалеть, ведь и мы б никого не жалели». Слышали? Должны слышать. Просто я за то, чтобы счастливых было больше. Кто счастлив, кто жизнью доволен, тот и другим добра желает. А другие – это и мы с вами…

– Извините, – Сулейман позволил себе большую, чем когда-либо, твердость. – Извините, сколько я видел, у кого все есть, тот хочет еще больше. А другим никому ничего не желает. Особенно добра.

– Это разные вещи, – терпеливо сказал доктор Рыжиков. – Я не говорю: кто все имеет. Можно иметь все, что хотите, и ненавидеть жизнь. Чаще всего так и бывает: слишком это все дорогой ценой достается. Либо унижениями, которых потом от других требуешь, либо болезнями, которых потом всем тоже желаешь. Еще Сенека говорил: необходимое так легко найдешь повсюду; лишнее нужно всегда искать, тратя душу. Или еще: природа требует только хлеба и воды, а для этого никто не беден.

– Кто? – спросил Сулейман.

– Сенека, – сказал доктор Рыжиков. – Философ древнеримский.

– Как хорошо сказал, – оценил Сулейман. – Если бы я знал, я бы так жены родственникам и ответил. А то еще думал, но слов найти не мог.

На что доктор Рыжиков окончательно заключил:

– А теперь все же идите домой.

– Извините, – мягко улыбнулся Сулейман.

– Я серьезно говорю, Сулейман.

– И я серьезно. – Теплые золотые искры прыгнули и спрятались в темных глазах. – Вы идите домой, отдохните.

– Я не имею права, – сказал доктор Рыжиков. – Идите, Сулейман, я, к сожалению, не могу вам даже полдежурантских платить за ночной караул. А вам завтра работать.

– И вам завтра работать, – мягко, но твердо не соглашался Сулейман. – Не надо меня обижать, Юрий Петрович.

– Как обижать? – удивился доктор Рыжиков.

– Вы думаете, что перс только за деньги может ночью возле больного сидеть?

– Извините, Сулейман! – попросил теперь доктор Петрович. И очень огорченно, так что у Сулеймана мелькнули в глазах его теплые искры, и от торопливо сказал:

– Это вы извините! Я учиться хожу, а знания дороже любых денег. Это я за них должен платить, а получаю бесплатно.

Посмотрели друг на друга и тихо прыснули. От такой разведенной собою торговли. Все рвутся платить, когда нечем. Посмотрим, когда будет чем…

Доктору Рыжикову было легче: он совсем переселился во флигель, принеся из дому мыло и зубную щетку. Собранного по мелким частям Туркутюкова нельзя было оставлять ни на минуту. Каждый час протирать тампончиками скованный рот, следить за дыхательными путями и за тем, чтобы он в минуту нетерпеливого любопытства не сорвал повязку и не полез к зеркалу. Клизма на ночь, дыхательная гимнастика, жидкое кормление, туалет, уколы – набиралось неотрывно на круглые сутки. Ни спящего, ни глядящего доктор Рыжиков не мог его оставить одного. А ставок всего – у него да половина у Сильвы Сидоровны. Больше не положено. Сильву Сидоровну он берег для дневных полноценных дел, ночью перебивался, отгоняя от себя то Сулеймана, то бывшую рыжую, а ныне златовласую портниху сосудов, нервов, лоскутков. Но чаще Сулеймана.

– Да что там получать, Сулейман! – вполне искренне образумливал он. – Это же скифство… Изучать надо микрохирургию, микроскоп, лазер…

– Я таких операций, как у вас, никогда не видел, – покачал головой Сулейман.

– Не насмехайтесь, – сказал доктор Рыжиков. – Я в Бурденко был на операции у Арутюнова. Знаете, что такое талант? То, что у меня выходит за пять часов с ведром крови, он сделал за сорок минут и без капли… И это после трех инфарктов, в шестьдесят лет… Нет, мы так никогда не научимся.

В редкую минуту можно было из доктора Рыжикова вырвать такой расстроенный звук.

Но чтобы подбодрить Сулеймана, он тут же поправился:

– Вы научитесь, Сулейман. У вас еще разгон впереди, а мы как пули на излете.

В глазах у Сулеймана было большое сомнение.

Проходила ночь. Тяжко стонал больной Туркутюков, в котором живая кость мучительно срасталась с искусственной.

Аккуратно, чтобы не выдать себя, посапывал больной Чикин.

Танцевала «Воскресающего лебедя» больная Жанна Исакова. Конечно, в радостном сне.

В тесном коридорчике, который служил и ординаторской, и столовой, и приемной, за маленьким столом, при настольной лампе, Сулейман писал в конспект лекцию об открытых и закрытых черепно-мозговых травмах как мирного, так и военного времени.

И диктующий, и пишущий часто останавливались, чтобы прислушаться к звукам, возникающим за одной или за другой дверью.

Под самое утро диктующий вдруг задумался и совсем не по программе сказал:

– Только не дай бог вам, конечно, увидеть все это, Сулейман… Нет, возвращайтесь в чистую стоматологию, пока не поздно… Ноль процентов смертности, от пациентов одни благодарности… Самое сложное – зуб вырвать… Впутаетесь не в свою функцию, потом всю жизнь на меня зуб точить будете.

В глазах у Сулеймана было большое терпение, дающее доктору Рыжикову высказать все. Высказать – и все равно покориться.

– А самое трудное, Сулейман, к чему нельзя привыкнуть никогда, это рисковать чужой головой, когда своя в безопасности. – Он сообщил это как самую большую тайну бытия.

– Извините… – улыбнулся Сулейман усталой бессонной улыбкой. – Для некоторых это самое большое удовольствие.

– Это только при больной психике, – совсем без осуждения сказал доктор Петрович. – Это ненормальные люди, их надо лечить…

– Ай, никакие они не больные, – у Сулеймана проскользнула даже нотка раздражения таким всепрощением. – Они как раз очень нормальные, вас еще лечить хотят… Вернее, им выгодно, чтобы таких больных, как вы, побольше было для их здоровья. Извините… Я вот не видел, чтобы кто-нибудь, как вы, так часто свою голову подставлял.

– Я, Сулейман… – Доктор Рыжиков еще раз пристально посмотрел на зеленоватое лицо Сулеймана и наконец решил доверить ему тайну своей жизни. – Я вообще живу не по праву. Раз в братскую могилу попал, но это-то со многими бывало. А другой раз просто моя смерть досталась другому. И я теперь живу за него.

Кажется, Сулейман отнесся к этому серьезно. И доктор Рыжиков выложил все до конца:

– Он был у нас самый красивый парень и на аккордеоне играл. А родом из Новороссийска. У них на Черном море все музыкальные. Мы так и думали, что после войны будет играть в джаз-оркестре Леонида Утесова. Собирались коллективное письмо писать, чтоб приняли. «Дорогой и многоуважаемый Леонид Осипович! Пишут вам бойцы четвертой роты второго воздушно-десантного батальона такого-то гвардейского воздушно-десантного полка, такой-то гвардейской воздушно-десантной дивизии. Мы все очень любим слушать зажигательные песни в исполнении Вашего джаз-оркестра. И у нас есть для Вас приятная новость. В нашей роте в первом взводе…» А нас он будет по контрамаркам пропускать. Все уже обговорили. И если в брошенном блиндаже или в разбитом магазинчике где аккордеон находили, сразу ему, на пробу. А аккордеонов там, в Европе, было тьма. Аккордеоны и велосипеды. Мы идем, остатки роты, и, бывало, все на велосипедах, до следующего КПП. Ну, там ссаживают, велики – трофейной команде, бывало, и аккордеон заберут, мы до следующего склада топаем, там снова седлаем… Но это так. Ему уже награда шла, Слава второй степени. Это за Балатон, когда немцы нам всыпать хотели. Танковая армия СС прорывалась, а у нас артиллерия с тягачами отстала, снег с дождем, все раскисло, лежим в ячейках и богу молимся. Под рукой только пэтээры да гранаты. А «королевского тигра» ничем подручным не возьмешь, не такой орешек… Вот один, здоровенный такой, вылез нам на окопы и начал утюжить. Помесил как следует, потом встал, фыркает. Может, водитель ориентировку потерял, ему по щелям весь батальон из чего только возможно садит… Потом люк в башне открылся, офицер в черном высунулся, заозирался. Ну, этого тут же и подстрелили. А люк открытый. И тут Юрка из окопчика выскочил. Недаром у него фамилия такая – Скородумов. Так быстро, мы моргнуть не успели. В одной руке граната, другой хвать за буксирный крюк, за поручень, и сзади ему на спину – прыг! В люк гранату, а сам кубарем вниз, в свой окоп. В танке ка-ак грохнет! Целая серия взрывов, да каких! Боезапас, видно, рванул. Башню оторвало, бросило набок, «тигра» горит так красиво, с черным столбом… На остальных это даже подействовало, начали пятиться, будто здесь ух какая оборона. А тут один Юрка с гранатой. Мы после боя к нему побежали, будто никогда не видели. Посмотреть, что за человек. Смотрим – ничего, такой же, как и все. Грязь с аккордеона соскребает, смеется: «Чуть-чуть бы – и аккордеон раздавил бы, собака…» Вот был какой парень. А потом шли на Вену, это в Австрийских Альпах. Слоеным пирогом. Знаете, как это? По одной дороге мы наступаем, по другой, соседней, немцы отступают, по третьей мадьяры навстречу – сдаваться целыми полками… Очень неспокойно, за каждым поворотом неожиданность, часто и мы немцев опережали, только оглядывайся… Идем, вокруг дозоры выставляем: и впереди, и сзади, и по сторонам… Вот заночевали в одной горной деревушке, утром построились, ротный дозоры назначает. А нас всего кот наплакал… Вот… Меня – в головной. Рыжикову – продвигаться впереди колонны, метров за двести – триста, ушами не хлопать, чуть что – прыгать в кусты, открывать огонь, чтобы рота услышала… Потом: «Тьфу, ты же у нас глухой, контуженый! Сам влипнешь и роту загубишь. Скородумов, пойдешь вместо Рыжикова! То же самое, уши не развешивай!» Ну, он пошел. Утро в горах туманное, противное. Каждый куст шевелится, каждый камень что-то прячет. Роту со скалы, со стенки, не то что гранатами, камнями закидать можно. Он пошел, только мне сказал: «Тогда бери, тезка, мой аккордеон, понеси, а мне свою гранату дай, у меня нет». Я ему дал гранату. Мы все по последней гранате на пузе носили, чтобы в плен не попасть. Десантников, если излавливали, страшно пытали. Бедные ребята могли конечной задачи и не знать, а из них ее выламывали. Вместе с костями… Юрий Смирнов, например, тоже был в десанте, только в танковом. Поэтому так над ним зверствовали, к кресту гвоздями прибивали… Плена мы очень боялись. Дал я ему гранату, он говорит: «Вернусь – отдам, не бойся». И… километра три мы за ним прошли, тихо было. Потом впереди – бах! Граната… Мы пригнулись и от камня к камню, перебежками, вперед, за поворот. А там, Сулейман, уже все. Юркины остатки под откосом и три немца дымятся. И еще следы – раненые уползали. Видно, прыгнули сзади из-за камня, с ног сбили. Хотели утащить или засаду нам устроить. А он успел кольцо дернуть… у моей гранаты, которое я должен был… Вместо меня. Понимаете, Сулейман?

Сулейман только опустил глаза, не вправе что-нибудь сказать.

– Аккордеон к нему в могилу положили. И больше нам аккордеоны были не нужны. Так он и погиб за меня, а я живу за него. Не по праву. И у него ни родных, ни близких, сирота из детдома. Как Матросов. Да и как многие. Так что и доложиться некому, что я, мол, за него. Как жаль, что я могу представить его лицо, а вы уже не можете. Это значит, что со мной он умрет еще раз, навсегда.

– А вы нарисуйте, – посочувствовал Сулейман.

– Пробовал, – виновато сказал доктор Рыжиков. – Не такой уж я художник. Это надо настоящий талант иметь, лицо человека – самое неуловимое… Вот дошли бы до Вены – сфотографировались, а то все в обход да в обход… Я не заболтал вас, Сулейман?

За стеной осень с глухими завываниями переходила в зиму. Ночь – в утро. Чья-то жизнь – в смерть. Но и чье-то небытие – в жизнь. Приходила и уходила боль. И надо было нести службу на этом рубеже.

– А мы разве все не такие? – подумав, спросил Сулейман, едва знакомый доктору Петровичу персидский мальчик с красиво удлиненной черной, без сединки, головой и грустными тысячелетними глазами, наверно, от бессонной ночи. – За кого столько людей погибло, чтобы кто-то жил? Извините…

Это он сказал, чтобы облегчить ношу доктору Петровичу. И доктор Рыжиков это вполне понял. Он совсем проникся и достал из стола потертую ученическую тетрадку, отнятую у Аньки с Танькой. Вид у него был такой, будто сейчас он прочитает Сулейману стихи, которые давно пишет втайне от всех. Но это были не стихи. Это был длинный список каких-то людей. Фамилия, имя, отчество, возраст, адрес, подробные примечания против каждого. Часть списка уже поблекла от давности написания, часть чернела свежей рыжиковской каллиграфией.

– Вот… – чисто по-рыжиковски вздохнул он, как перед поднятием только что скатившегося сизифова камня. – Если хотите, Сулейман, влезть в это дело по уши, то должны знать и это. Сколько людей терпит боль… Только вокруг, в нашем городе… Вы скажете: все равно они старые, давно с ней свыклись. А им многим только за сорок, самый разгар жизни. И еще сколько терпеть… А даже если старые? Их жизнь уже не повторится, вот в чем штука. Никогда, понимаете? И надо ее поддержать изо всех наших сил. К сожалению, слабых. Боль – это большая несправедливость. Огромная. У одних ее нет, а на других свалилась и неси. Она и человека искажает, и весь мир для него. Ну, мы уже об этом говорили…

– Не всех только, Юрий Петрович, – тихо сказал Сулейман. – Моя мама при самой большой боли улыбалась, когда видела нас… И говорила: «Как хорошо мне здесь с вами! Хорошо, что вы здоровые и веселые, дети, мне больше ничего не надо».

Теперь их посетила маленькая, иссушенная страшной болезнью азербайджанская женщина, давшая миру, который мог и не подозревать об этом, высочайший урок терпения боли. Ее лицо и тихий голос еще жили в представлении Сулеймана, а значит, витали сейчас здесь, как и разорванный Юрка Скородумов.

Доктор Рыжиков помолчал сколько надо, признав этим молчанием, что может и человек быть сильнее боли. И осторожно, не спугивая чувств Сулеймана, сказал:

– С кого же начинать, как вы думаете? С тех, кому больнее или кто пройдет быстрее?

Например, в одной аптеке служил старичок фармацевт. В бытность фельдшером на Воронежском фронте ему на редкость аккуратно срезало осколком авиабомбы макушку черепа. Боли особой он давно не испытывал, он ходил с незащищенным мозговым веществом, потому что все искусственные маковки и колпачки не приживались. Голова отторгала их, как капризная невеста женихов. Старичок прикрывал мягкое место тюбетейкой и всегда очень приветливо и вежливо раскланивался на улице с велосипедом доктора Петровича. Очень умненький, бодрый, аккуратненький старичок, каким и должен быть настоящий аптекарь. Доктор Рыжиков давно хотел ему помочь, потому что его просил об этом другой фельдшер, довоенный знакомый аптекаря. То есть Петр Христофорович Рыжиков. Каждый раз, отвечая на деликатный поклон, доктор Петрович вспоминал об этом, а вместе с тем о своем обещании помочь старой гвардии. И каждый раз новый экстренник занимал освободившийся клочок места в палате или коридоре.

А как же с теми, кому еще тяжелее? С часовщиком, который четверть века не может разогнуться со своим раненым позвоночником? Со школьным военруком, который, наоборот, не может согнуться и повернуться, считаясь поэтому очень грозным? Пенсионеры, бухгалтера, одна медсестра с хлебокомбината, одна телефонистка с городской станции…

– Эх, Сулейман, мне бы для них коечек тридцать… Как делить наличные полторы койки.

Он в первый раз почти согласился с Валерой Малышевым – что спасет ЭВМ. Бросил себе, как в почтовый ящик, штук пятьдесят карточек – и сиди жди ответа. Пусть она мучается, кого взять вперед: у кого дырка в черепе, кого кошмары ночью мучают или кто передвигается сантиметровыми шажками. Забить и вспомогательные данные: этот на девять лет старше этого, но зато тот – полный кавалер ордена Славы, за этого писал прошение совет ветеранов, а тот одинокий и беспомощный… Щелк да щелк, писк да писк – выплевываются пять карточек: первая очередь. Остальным снова ждать. Может, год, может, пять, может, десять. И ты тут ни при чем. Объективность электронная, пусть машина и мучается от слез и стонов.

– А что обойдется дешевле? – спросил доктор Рыжиков. – ЭВМ за пятьдесят тысяч рублей или тридцать коек по тридцать рублей каждая?

– Смотря где, – сказал Сулейман. – У нас в Кизыл-Арвате на ЭВМ стали бы резать морковку для плова. Чик-чик-чик…

Они долго, склонившись над листом, выбирали кандидатов на первые койки. Притом Сулейман позволял себе мягко не соглашаться и выдвигать тех, кто больше других нуждался в защите.

Потом, как-то незаметно, они снова возвращались к отличию перелома черепа, произведенного ударом бутылки, от перелома топором. Или перелома мотоциклиста без защитного шлема – от перелома мотоциклиста в шлеме. Если раньше, воодушевленно толковал доктор Рыжиков, мозги ихнего брата размазывались по асфальту ровным слоем, то теперь они аккуратно собираются в каске и могут служить учебным пособием. Так что никаких особых оснований у мотоциклистов шиковать перед велосипедистами от этого не появилось. Вид вполне героический, но все же шлем носи, а скорость вовремя гаси.

И сразу начал проектировать увещевательный агитплакат для городской ГАИ, водя своим карандашным огрызком по обертке тетради.

За этим их застала Сильва Сидоровна, начавшая с утра обход своих владений. Ее обход был посуровее любого профессорского, поэтому доктор Петрович машинально, как школьник, спрятал за спину изрисованную тетрадку. Сам он ничего не обходил, потому что и не уходил. А Сильва Сидоровна, нахмурившись, спрашивала о температуре и разных клинических данных, включая стул и стол. Она лишь скрепя сердце доверяла доктору Петровичу выполнение ночного ухода и разных назначений, его же собственных, потому что вообще и всегда не доверяла этого никому. И первым делом – к капельнице, потому что, «пока вы тут в собеседах, больной начнет ворочаться». Навстречу ей боком-боком из палатки – Чикин. С уткой в руках. Уже научился ставить и вынимать под соседом-Туркутюковым. С добрым утром, значит.

Да еще с каким!

– Ага! Опять сидят как сурки в норке! А там снегу навалило, все нечистоты спрятало! Красота!

Это уже золотоволосая.

По Сильве Сидоровне разве узнаешь, что там, снаружи. Снег ли, дождь ли, розы ли сыпятся с неба. А там просто жизнь идет, не стоит. И что-нибудь да ожидается. И что-нибудь происходит.

Загрузка...